Зазвонил телефон, включился автоответчик. Они услышали веселый, безмятежный, смешливый голосок Аньез — Аньез, которая сейчас всхлипывала, прильнув к нему, затем, после звукового сигнала, раздраженный голос Жерома: «Может, ты все–таки объяснишь, что происходит? Позвони!» — и сухой щелчок отбоя. Аньез высвободилась из его рук, пошла к дивану и легла, свернувшись калачиком.

— Ты думаешь, я схожу с ума, ведь так? — прошептала она.

— Я думаю, — ответил он, присев на корточки, чтобы лучше видеть ее лицо, — случилось что–то неладное, и мы должны выяснить, что именно.

— Но тебе кажется, что это случилось со мной! Скажи правду! Наступило молчание.

— С тобой, или со мной, или вообще… — неуверенно промолвил он наконец. — В любом случае мы с этим разберемся. Представь себе, что мы с тобой «под газом» — еще пара минут, и все пройдет.

Она уже не рыдала, только тихонько всхлипывала.

— Я знаю, что скверно поступила там, в ресторане.

— Я на твоем месте сделал бы то же самое. Я ни в чем тебя не упрекаю.

«Интересно, что она подумала при этих словах? — спросил он себя. — Небось «слава богу, еще чего не хватало!»

Но она сказала только:

— Я хочу спать, — и встала с дивана. Поправляя на ходу сбившееся платье, она зашла в спальню, вернулась оттуда со снотворным и, как два дня назад, протянула ему две таблетки. — Я лучше сегодня лягу одна, — прошептала она.

Он проводил Аньез глазами, и в тот момент, когда она переступала порог спальни, его пронзила дикая мысль, что той ночью они занимались любовью последний раз в жизни. И тут же он испугался другого: что, если она оставила у себя всю упаковку, чтобы отравиться? Нужно немедленно забрать у нее таблетки. Конечно, она может подумать то же самое про него, но тем хуже; он постучал в дверь, вошел, не дожидаясь ответа, и схватил пачку лекарства с ночного столика. Аньез лежала на постели одетая. Увидев мужа, она тотчас угадала его опасения и с усмешкой сказала:

— Соблюдаем осторожность, да? — Потом добавила: — Не бойся, я думаю, оно и завтра нам понадобится!

Ему очень хотелось присесть на кровать и продолжить эту грустную доверительную беседу, но он почувствовал, что ничего путного не получится, и вышел, прикрыв за собой дверь.

В гостиной он принялся бесшумно обшаривать ящики, надеясь отыскать фотографии, которые могли ускользнуть от внимания Аньез. Правда, он неосмотрительно оставил ее одну в квартире и теперь не очень–то рассчитывал на благоприятный результат своих поисков. Кроме того, ему был закрыт доступ в комнату, где она спала — если, конечно, она спала! Через несколько минут ему стало ясно, что фотографии путешествия, на Яву и во все другие места, а также свадебные снимки, в общем полное собрание образов и воспоминаний, накопленных за пять лет совместной жизни, исчезли без следа, в лучшем случае куда–то запрятаны, в худшем — вовсе уничтожены. Правда, оставались и другие вещественные доказательства: пестротканое покрывало с Явы, безделушки, которые он дарил Аньез, — словом, все, что украшало их гостиную и было неотъемлемо связано с прошлым, которое она стремилась стереть, изничтожить.

Но он знал, что эти вещи мало чего стоят в данной ситуации — о любой из них можно было сказать: я ее вижу впервые, тогда как изображение на фотографии отрицать невозможно. Впрочем, отчего же невозможно — ведь Аньез с бессмысленным, но ожесточенным упорством отрицала очевидное, называя черное белым и даже не трудясь при этом окрасить в белое спорный предмет. Такая позиция, разумеется, не выдерживала никакой критики. Однако проблема, к несчастью, состояла не в том, чтобы переубедить Аньез, а в том, чтобы вылечить ее. Бесполезно бороться с симптомами, противопоставляя ее бреду реальность; нужно отыскать само зло, несомненно уже пустившее глубокие и прочные корни в мозгу женщины, которую он любил. Он вспомнил случайно виденный по телевизору репортаж об одном селении на юго–западе Франции, существовавшем в основном за счет содержания душевнобольных. Речь шла не об экспериментальном методе психиатрии, нацеленном, как он сначала подумал, на возврат больных к нормальной общественной жизни, но о простой экономической задаче. Один день пребывания среднестатистического сумасшедшего в клинике обходился государству слишком дорого, а жители того поселка нуждались в деньгах; им платили какую–то безделицу, около шестисот франков в месяц, за то, что они держали у себя одного, двух или трех психов, неизлечимых, но безобидных, поселяя их в сарайчиках, куда дважды в день приносили миску супа и, главное, следили, чтобы те вовремя принимали лекарства; разумеется, опекуны ухитрялись извлекать небольшую прибыль из денег, выдаваемых на содержание больных. Сумасшедшие жили себе, поживали, никого не трогали; их хозяева пользовались денежками, капавшими регулярно каждый месяц, и не боялись, что этот ручеек иссякнет, поскольку больные оставались у них до самой смерти. Психи предавались своим любимым занятиям: один на протяжении двадцати лет непрерывно писал бессмысленную напыщенную фразу, другая нянчила целлулоидных голышей, меняя им пеленки, через два часа на третий, с видом счастливой мамаши… Глядя эту передачу, он, конечно, подумал: это ужасно! — как отозвался бы, скажем, о голоде в Эфиопии, но тогда он и вообразить не мог Аньез, сидящую на пороге жалкого домишки в углу сада и кротко повторяющую: «У моего мужа никогда не было усов!» — одно и то же, из года в год — и молодой женщиной, и зрелой, и старухой. Теперь же он представил ее себе именно такой, и вдобавок, бог знает почему, в детском платьице. Он знал, что мало–помалу начнет отдаляться от нее и его любовь перейдет в сострадание, в душевную муку. Конечно, он не обречет Аньез на убогое существование в деревенской глуши, среди всеми забытых психов; он подберет для нее самый роскошный санаторий для душевнобольных, но это дела не меняет — со временем его безразличие к жене окрепнет, она станет для него обузой, темным пятном на совести; он начнет сомневаться, правильно ли поступает, навещая ее каждый месяц, платя каждый месяц за ее содержание, а когда она умрет, он, сам себе в том не признавшись, почувствует облегчение… Ему никак не удавалось отогнать от себя образ старухи Аньез в детском платьице, с ее кротким бредом. «Нет, нет, — думал он, борясь с подступившими слезами, — не настолько же серьезно она больна!» Ее вылечат, ее вернут к жизни. Вот ведь бывшая жена Жерома, которая то страдала анорексией, то впадала в нервную депрессию, одолела в конце концов болезнь, стала нормальным человеком. Странно, однако, что Жером, прошедший через все это, не распознал сразу же, после заговорщического звонка Аньез или даже еще раньше, в чем дело; скорее всего, просто закрыл на это глаза, чтобы не расстраиваться. Как бы то ни было, нужно позвонить ему, объяснить ситуацию, попросить совета. И пусть Жером сведет его с опытным психиатром, с тем, что вылечил Сильвию.

Лучше всего выйти прямо сейчас и поговорить с ним из автомата, чтобы Аньез не застукала его за этой беседой. С другой стороны, боязно оставлять ее одну, даже на пять минут. Размотав телефонный шнур, он унес аппарат в кухню, решив говорить шепотом. Впрочем, некоторые слова он ни при каких обстоятельствах не смог бы выговорить в полный голос. Набрав номер, он долго слушал безответные гудки — Жерома не было или он отключил телефон. Он осторожно опустил трубку на рычаг, стараясь, чтобы щелчок прозвучал как можно тише. «Завтра!» — решил он, хотя и сам не знал, когда сможет позвонить завтра, если не хочет оставлять Аньез; проще всего было воспользоваться тем, что она спит. Теперь поле его деятельности сильно сузилось.

Он вернулся в гостиную, волоча за собой шнур, и сел на диван, растерянно прикидывая, чем бы заняться в ближайшее время. Психиатра ведь не вызовешь в субботу, среди ночи, «скорая помощь» в данном случае бесполезна, значит, придется ждать понедельника, и он с ужасом думал о том, что может случиться за эти дни, как будто безумие Аньез, так долго дремавшее в ней, грозило развиться и вырасти в несколько часов до гигантских размеров, подобно кувшинкам, которые непрерывно увеличиваются в объеме на экране, при замедленной съемке. Он вынул из бумажника удостоверение и испуганно констатировал, что у него осталось только вот это одно, поцарапанное фото.

Хотя нет, не одно: Аньез наверняка забыла про его иностранный паспорт, и, кроме того, можно ведь попросить у друзей снимки, на которых он фигурирует, таких было немало. И, как пастух, считающий своих баранов, он принялся мысленно составлять реестр собственных изображений, имевшихся у знакомых, где их можно было раздобыть. Закуривая сигарету — последнюю из купленной позавчера пачки, — он вспомнил мелкий инцидент, случившийся третьего дня на Новом мосту: он нечаянно заслонил объектив японскому туристу в момент, когда тот снимал жену на фоне собора Парижской Богоматери. Обычно он либо ждал, когда щелкнет спуск, либо вежливо обходил фотографа сзади; однажды он даже простер свою учтивость до того, что остановился рядом с человеком, смотревшим в бинокль, не желая мешать обзору. Тогда, три дня назад, он извинился перед японцем, тот благодушно махнул рукой — мол, ничего страшного! — а вот теперь ему безумно хотелось получить этот снимок или другие такие же, на которых он оказался ненароком, как будто именно случайность этого присутствия усиливала подлинность фотодокумента. Особенно его манила фотография, сделанная японцем — когда же это было, в четверг или в пятницу? — последняя, где он носил усы. «Конечно, можно дать объявление в какой–нибудь токийской газете», — невесело подумал он. Нет, более реально разыскать снимки, сделанные друзьями или хранящиеся у родителей; наверняка имеются и дубликаты, а в фотолабораториях — негативы. Но и с этим придется потерпеть до завтра. А пока он только и мог, что разглядывать снимок на документе, исцарапанный бритвой и смоченный слюной с целью оттереть воображаемый фломастер…

Вдруг он замер, нахмурился и, лизнув палец, провел им по темному отвороту пиджака на фотографии. Палец остался чистым. «Ну еще бы, — подумал он, — со снимков же не слезает краска!» Однако его опыт выдавал Аньез с головой — как же он тогда не понял, что она все подстроила: знала, что выскабливание лезвием ничего не докажет, и предварила операцию более убедительным тестом, а палец, ясное дело, заранее намазала черным фломастером.

«Она безумна! — прошептал он. — Абсолютно безумна!» И безумие ее носит извращенный, более того, злонамеренный характер. Но она не виновата, он должен помочь ей. Даже если она попытается выцарапать ему глаза — не на фото, а взаправду, — придется защищать себя самого и ее тоже. Самое ужасное не то, что Аньез стремилась уничтожить прошлое — его усы или отдых на Яве, — но что все ее действия были направлены против него, рассчитаны так, чтобы он не смог и не захотел оказать ей помощь, а отчаялся и бросил ее на погибель. Ему опять вспомнился пример со спасателем, который оглушает тонущего ради его же блага, но теперь эта мысль утешала куда слабее, чем днем, в кафе. Он спросил себя, а впрямь ли Аньез спит; он не заметил, приняла ли она снотворное. Подкравшись на цыпочках к двери, он осторожно приотворил ее, стараясь не скрипнуть и отгоняя от себя видение еще более кошмарное, нежели образ полоумной старушки в детском платьице: Аньез, сна ни в одном глазу, сидит по–турецки на кровати и подстерегает его с торжествующей, дьявольской усмешкой на губах, покрытых пеной, точь–в–точь как одержимая девушка из фильма «Экзорсист». Однако Аньез мирно спала, свернувшись калачиком под одеялом. Он подошел, глядя на очертания гибкого тела женщины, которую любил, боясь встретить хищно следящий за ним взгляд.

Нет, она спит.

Несколько мгновений он постоял, разглядывая Аньез в слабом, падающем из гостиной свете, затем вышел, не слишком–то успокоенный. Ночь он провел на диванчике, лежа без сна, подложив руки под голову и повторяя разработанный днем план, который твердо решил привести в действие, несмотря на вечерний приступ безумия Аньез: во всем потакать ей, связаться, без ее ведома, с Жеромом, найти психиатра; его слегка успокаивало само обдумывание деталей — как преодолеть ту или иную трудность этой программы, как устроиться, чтобы звонить, не оставляя Аньез одну. Вдруг его внимание привлек красный глазок автоответчика, который они забыли прослушать, вернувшись из ресторана. Сведя звук до минимума, он приложил ухо к микрофону и выслушал запись; звонил Жером, явно встревоженный, потом отец, как всегда напоминавший им о традиционном воскресном обеде, следом какая–то журналистка, хотевшая поговорить с Аньез, и опять Жером — этот его звонок они слышали, но не сняли трубку. Он записал имя журналистки и стер сообщения. К концу ночи его все–таки сморило, и он задремал с мыслью о том, что не спал уже двое суток и столько же времени не брился как следует, а ведь ему нужно быть в хорошей физической форме для предстоящей трудной борьбы.

Телефон зазвонил в тот самый миг его сна, когда он решал, как правильнее говорить — усы или усики? Какой–то неведомый собеседник отвечал ему, что можно и так и эдак — называют же бакенбарды бачками! — сопровождая свою речь противным скрипучим хихиканьем, наводившим его на мысль, что он имеет дело с «психушником» и что следующим номером программы будет намек на необходимость кастрации.

Благодаря этому совпадению, голос Жерома в трубке совершенно не удивил его, он тотчас пришел в себя.

— Ну, так ты намерен объяснить мне, что случилось?

— Погоди минутку!

Он собрался прикрыть растворенную почему–то дверь спальни, чтобы Аньез не услышала их разговора, но, заглянув в комнату, обнаружил, что ее там нет, как нет ни в кухне, ни в ванной, ни в туалете, которые он торопливо обследовал.

— Аньез не у тебя? — спросил он на всякий случай, опять схватив трубку.

— Нет, с какой стати?!

Он поколебался, решая, что ему делать — бежать на поиски или же воспользоваться отсутствием Аньез, чтобы обсудить ситуацию с Жеромом. И склонился ко второму варианту, зная, что нужно действовать быстро — не дай бог она вернется и застанет его за этой беседой! Если она вообще вернется, если она не умерла, если не притаилась в стенном шкафу, чтобы оттуда шпионить за ним!

— Слушай, — начал он, удивляясь четкости собственного голоса. — Аньез серьезно больна. У тебя нет на примете хорошего психиатра?

После долгой паузы Жером сказал:

— Есть. А что с ней?

— Она ведь звонила тебе, верно? Позавчера?

— Нет.

— Разве она не звонила, чтобы сказать… — он запнулся, не решаясь договорить.

— Сказать что?

— Сказать… — и он решительно закончил, словно в воду бросился, — что я никогда не носил усов.

Новая пауза.

— Не понял! — сказал наконец Жером.

И опять наступило молчание.

— Ладно, я объясню, — продолжал он. — Ты ведь наверняка заметил, что я сбрил усики?

Это непривычное уменьшительное слово странным образом испугало его самого. Жером хихикнул — таким же скрипучим смешком, как тот, во сне.

— Ни усиков, ни усов ты не сбривал, дружище! Вот, значит, в чем у вас проблема?

Он вцепился в диванный поручень. Так! Теперь карусель завертелась в обратную сторону! Нужно остановить ее, во что бы то ни стало соскочить на твердую землю. Спокойно, только спокойно!

— Именно в этом, — с трудом выговорил он. — Ты звонишь из агентства?

— Представь себе, да!

— Ну так спроси у Замиры.

— Замира в кафе, но, уверяю тебя, я могу ответить и за себя и за нее, только объясни, Христа ради, в чем дело?

— Ты можешь поклясться, что ни Аньез, ни кто–либо другой не просили тебя говорить мне это?

— Говорить, что ты носишь усы?

— Нет, наоборот, что я никогда не носил их. Послушай, Жером, что бы она тебе ни наболтала, ты должен мне все рассказать. Это крайне важно. Я знаю, на первый взгляд это кажется дурацкой шуткой, но тут не до шуток.

— Знаешь, мне и правда трудно поверить, что ты не шутишь, но, если хочешь, я могу торжественно поклясться, что Аньез мне не звонила и что у тебя нет никаких усов. Только щетина — со вчерашнего дня. Кстати, я еще тогда прошелся по этому поводу.

Жером говорил уже без всякой насмешки, мягким, дружеским тоном:

— Значит, если я правильно понял, вы с Аньез убеждены, что ты носил усы, так?

— Нет, только я один, — признался он, почти счастливый от возможности говорить наконец откровенно, отвечать, как школьник учителю, который знает верный ответ и, если что, поправит.

— А Аньез?

— Аньез утверждает, что усов не было.

Он собрался было рассказать про Яву, но Жером перебил его:

— Слушай, я все–таки надеюсь, ты меня не разыгрываешь…

— Мне не до розыгрышей.

— Тогда, мне кажется, дела и впрямь неважнецкие. Но только не у Аньез. Ты слишком много работал последнее время…

— Ты тоже.

— Я тоже, но у меня пока глюков не наблюдается. Я не думаю, что у тебя депрессия, — просто какое–то легкое завихрение, но к психиатру сходить все же невредно. Я тебя сведу со знающим специалистом. Как на все это смотрит Аньез?

— Аньез…

Он услышал царапанье ключа во входной двери и торопливо сказал:

— Она как раз пришла. Я перезвоню.

— Нет, дай ей трубку! — приказал Жером.

Однако он прервал разговор.

— Я принесла круассаны, — объявила Аньез, входя в комнату. — Погода прекрасная. Кто звонил?

Она, видимо, услышала щелчок.

— Никто, — пробормотал он, не глядя на нее. Телефон затрезвонил вновь. Он рванулся было, чтобы дать отбой, но Аньез опередила его. Он знал: это звонит Жером.

— Да, — сказала Аньез, — да–да, очень кстати… Нет… Я знаю… Ну конечно, знаю…

Разговаривая, она улыбалась ему так, словно все пришло в норму. Однако едва он попытался завладеть отводной трубкой, как она мягко, но решительно прикрыла ее рукой и попросила:

— Принеси, пожалуйста, чем записать.

Он послушно принес ей фломастер и блокнот, которые она выхватила, успев заодно погладить его руку.

— Да, так как ты сказал? — продолжала она. — Сильвен… а фамилия?.. Ага, записываю.

Прижав трубку щекой к плечу, она нацарапала на листке: «Сильвен Каленка». «С двумя «к»?» И номер телефона.

— Прямо сегодня? Даже по воскресеньям?.. Хорошо… Жером, ты просто молодчина, спасибо тебе! Я перезвоню.

Аньез повесила трубку. «Ну, что теперь?» — подумал он.

— Сейчас сварю кофе! — сказала она.

Он поплелся за ней в кухню и, опершись о дверной косяк, стал глядеть, как она хлопочет. Все ее движения отличались точностью, уверенностью. Солнце весело играло на кафельных плитках.

— Значит, это я болен? — спросил он наконец, опустив глаза.

— Мне кажется, да.

Аньез не пыталась скрыть удовлетворения. Как будто теперь, после разговора с Жеромом, все стало ясно и непременно должно было уладиться. Он помешался, его нужно лечить, вот и все дела. Он тоже успокоился: в каком–то смысле его даже утешила перспектива отдать себя в другие руки, довериться Аньез, Жерому, пресловутому Сильвену Каленка, которому он заранее прощал многозначительный вид, шуточки по поводу «усиков–усов» и намеки на возможность кастрации.

Кофеварка запыхтела вовсю; Аньез выбросила фильтр в опорожненный накануне мусорный бачок, расставила чашки на подносе и унесла его в гостиную. Бумажный пакет с круассанами, лежавший на низеньком столике, пошел пятнами от жирного теста.

Странно, сказал он себе, если так, почему ей столь важно мнение Жерома? За те два дня, что он бредил усами, она могла бы сориентироваться и сама.

Откуда ей было знать о сомнениях, замешательстве или страхе тех, кто столкнулся с ним в последнее время, — Жерома и Замиры, женщины с коляской; Аньез должна была бы первой угадать несчастье и, опираясь на эту догадку, выработать уверенную линию поведения. Она же, напротив, то и дело меняла курс. Он, правда, тоже, но ведь он–то сумасшедший, что с него взять! Когда сумасшедший начинает отрицать очевидное, он лихорадочно ищет доказательства своего бреда, а не найдя таковых, пытается сокрушить разумные доводы окружающих и бесится при неудаче. И наоборот, естественная реакция людей со здравым рассудком выражается в том, чтобы спокойно, убедительно, последовательно опровергать этот бред с помощью свидетельств, подобрать которые совсем нетрудно. Например, опросить незаинтересованных лиц, продемонстрировать фотографии. Аньез же, между ночным звонком Веронике и сегодняшним разговором с Жеромом (кстати, не по ее, а по его инициативе!), явно ни с кем не советовалась. Вместо того чтобы воспользоваться снимками, она их куда–то запрятала. Нет, поистине, его собственное поведение, свихнулся он или нет, выглядело куда логичнее, чем противоречивые действия Аньез. Хотя, может быть, эта мысль — тоже порождение его безумия?

Аньез протянула ему чашку кофе, но он вернул ее обратно на поднос, даже не положив сахару.

— Фотографии! — сказал он.

— Какие фотографии?

Аньез медленно поднесла чашку ко рту, пристально глядя на него поверх края.

— Сделанные на Яве.

— Мы не ездили на Яву.

— А это откуда взялось?

И он ткнул пальцем в яркую драпировку на стене. Он прекрасно помнил ту деревушку, где они ее покупали, радость Аньез, когда после оживленного торга покрывало перешло к ним, и даже несколько индонезийских слов, выученных за время поездки: «Selamat siang, selamat sore, terimah kasih…» Хотя, конечно, бывают психи, способные изъясняться на таких языках, о которых раньше слыхом не слыхали.

Аньез ответила — монотонно, будто повторяла выученный урок или уже отвечала на тот же вопрос пять минут назад:

— Нам привез его Мишель.

— Ладно, тогда другие снимки!

— Ты действительно хочешь?..

Она тряхнула головой с таким видом, точно упрекала себя в снисходительности к его детскому упрямству, но все же встала, пошла в спальню и вынесла оттуда целую кучу цветных фотографий, которые положила на ковер рядом с подносом. Слава богу; значит, она их не уничтожила. Он начал перебирать снимки, без всякого усилия, с первого же взгляда вспоминая, где они были сделаны: за городом, у родителей Аньез, на Гваделупе… Фотографии с Явы, разумеется, отсутствовали, но и на всех остальных, что он держал в руках, у него были усы. Он протянул ей одну из них.

— Я хочу только одного: услышать, как ты скажешь, что здесь у меня нет усов. И на этом покончим.

Аньез вздохнула.

— Ну, скажи, не бойся! — настаивал он. — По крайней мере, все станет ясно.

— Нет, у тебя нет усов на этом фото.

— И на других тоже?

— И на других тоже.

— Прекрасно!

Откинув голову на спинку дивана, он зажмурил глаза. Вот все и выяснилось, а теперь нужно лечиться. Он понял, зачем Аньез прятала от него фотографии: она не хотела сыпать ему соль на рану. На ее месте… Но как раз вчера он и был на ее месте, абсолютно уверенный, что это не он болен, а она.

И Аньез в то же самое время приводила себе точно такие же доводы: он безумен, но я его люблю и помогу ему избавиться от этой напасти. Вспоминая собственные душевные терзания, он жалел ее. И ощущал себя любимым — он тоже! — с какой–то непонятной яростью.

— Хочешь, не пойдем сегодня обедать к твоим родителям? — мягко спросила она.

— Да, ты права, лучше не надо, — сказал он, не открывая глаз.

— Сейчас я им позвоню.

Он услышал, как она набирает номер и говорит с его матерью; его восхитил ее оживленно–радостный тон — притворный, казалось ему, — хотя тот факт, что с сомнениями покончено, должен был ее утешить. Она сказала, что ему необходимо закончить к понедельнику важную работу и он проведет все воскресенье в агентстве, откуда, конечно, позвонит им. Он испугался — вдруг мать сама позвонит в агентство, просто так, чтобы услышать его голос; надо бы предупредить Жерома или поручить это Аньез. Хотя, впрочем, не обязательно; Жером достаточно сообразителен и не подведет его. Он спросил себя, что они все — Жером, Замира, Серж с Вероникой — думают о случившемся. Чем меньше людей будет об этом знать, тем лучше. Нельзя разглашать это дело, нужно поставить ему эдакий санитарный кордон; он уже думал об этом.

Тут он вспомнил, что Аньез пригласила на ужин Сержа с Вероникой. Если не считать дурацкого ночного звонка, те больше ничего не знали. Перспектива провести с ними целый вечер, непрерывно следить за собой, чтобы не вызвать у них подозрений, пугала его.

— Слушай, может, заодно отменим визит Сержа и Вероники? Я предпочел бы не видеть их сегодня.

Ответа не последовало. Он еще раз высказал свою просьбу, в полной уверенности, что Аньез не откажет. В его состоянии потребность одиночества была вполне естественна. Аньез стояла у него за спиной, возле дивана; ее ненормально спокойный тон встревожил его, хотя и по затянувшейся паузе он уже заподозрил самое худшее.

— Отменить… кого?

Мир распадался, рушился. Ему пришлось сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы выговорить четко, по слогам:

— Сержа и Веронику Шеффер, наших друзей. Которых ты пригласила на сегодняшний вечер. У которых мы ужинали в четверг, когда все началось. Серж — чиновник по особым поручениям в Министерстве окружающей среды, Вероника учится в Школе восточных языков, у них есть дом в Бургундии, куда мы часто ездили на уик–энды, однажды ты еще вывела там из строя все радиаторы. Это наши лучшие друзья, — закончил он почти, шепотом.

Присев перед ним на корточки, положив руки ему на колени, Аньез странным, каким–то механическим движением качала головой, безостановочно твердя «нет», сначала шепотом, потом все громче и громче; он испугался, что у нее начнется истерика и нужно будет хлестать ее по щекам, чтобы привести в чувство, но она овладела собой и только нещадно кусала губы, глядя в пол.

— Ты что, не знаешь Сержа и Веронику?

Аньез опять качнула головой.

— Тогда с кем же мы провели вечер в четверг?

— Ну как же… вдвоем с тобой, — пролепетала она. — Мы ходили в кино…

— И что мы смотрели?

— «Опасность в доме».

— Где?

— На Монпарнасе, в каком–то кинотеатре, уж и не помню…

Она машинально вертела ложечкой в пустой чашке. Увлекшись этим допросом, он чуть было не потребовал от нее предъявить входные билеты, но вовремя сообразил, что никто не хранит их у себя даже во время сеанса — ведь в зале нет контролеров. А надо бы хранить, все и всегда, ведь это может послужить доказательством. Взять хоть суеверных жителей той деревушки, где они купили покрывало: нынче, конечно, старинные традиции подзабыты, но некогда, по рассказам гида, аборигены благоговейно собирали свои остриженные ногти, волосы, экскременты — словом, все, что относилось к их телу и позволило бы им войти в рай целиком, не утеряв никакой малости…

Что же касается фильма, то этот след обрывался, едва возникнув. Он был абсолютно уверен, что не видел «Опасность в доме», а всего лишь, прочитав рецензию, выразил желание посмотреть его как–нибудь на днях. И теперь предчувствовал, что с этого момента все пойдет вразнос и любое его слово, любое замечание, относящееся к их общему прошлому, рискует спровоцировать новый обвал, вынудить расстаться с друзьями, работой, привычным образом жизни. Он испытывал мучительное колебание: продолжить расспросы, уяснить раз и навсегда масштаб постигшей его катастрофы или же, на манер страуса, упрятать голову в песок и замолчать, ибо каждый ответ грозил новой утратой.

Тем не менее он рискнул спросить:

— Кем я работаю?

— Архитектором.

Ну слава богу, хоть это уцелело!

— Значит, и Жером существует? И это он недавно звонил и дал адрес психиатра?

— Конечно, — подтвердила Аньез. — Доктор Каленка.

— А ты сама? — продолжал он, ободренный своим успехом. — Верно, что ты работаешь в пресс–службе издательства «Белен»?

— Да.

— И тебя зовут Аньез?

— Да.

Она улыбнулась, отбросив заслонившую глаза челку.

— И десять минут назад ты звонила моим родителям — предупредить, что мы не придем к ним сегодня обедать?

Он почувствовал, что она колеблется.

— Да, звонила… твоей матери.

— Не матери, а родителям; ведь мы всегда обедаем у них по воскресеньям, так ведь?

— Твой отец умер, — тихо сказала Аньез. — В прошлом году.

Он остолбенел, потрясенный до глубины души, открыв рот и удивляясь тому, что у него не брызнули слезы; катастрофа внезапно приняла другой оттенок: сейчас он страдал не столько от очередного, пусть и ужасного, провала памяти, сколько от известия о смерти отца, от сознания, что никогда больше не увидит его, что в действительности он уже год как его не видел! Но ведь он явственно помнил обед у родителей в прошлое воскресенье! И еще — голос отца, вчера, на автоответчике. Голос, который он сам же и стер.

— Мне очень жаль! — прошептала Аньез, робко касаясь его плеча. — Мне тоже очень больно.

Он не знал, больно ли ей из–за смерти его отца, из–за душераздирающей печали, которую он чувствовал в это мгновение, или же из–за того, что между ними происходило. Но ее касание было неприятно, и он вздрогнул — нарочито заметно, чтобы она убрала руку. Как ему хотелось, чтобы вместе с рукой она убрала все сказанное, словно именно эти ее слова и убили отца, который еще несколько минут назад был жив!

— Однако ты только что сказала «обедать к твоим родителям», а не «к твоей матери», — пробормотал он через силу.

Аньез тихонько ответила «нет», вновь покачала головой, и ему почудилось, что весь набор ранее принятых между ними жестов и отношений сократился, точно шагреневая кожа, сведясь к двум–трем: качнуть головой, закрыть глаза, провести рукой по лицу… Это были обыкновенные жесты, но что–то слишком часто они повторялись, изничтожая все остальные — так расплющивают пленника сдвигающиеся стены темницы. А катастрофа все набирала и набирала скорость: Серж с Вероникой, отдых на Яве, о котором Аньез вспоминала еще позавчера, бесследно исчезли куда–то в течение одних суток. А теперь, не успел он опомниться, та же страшная черная дыра поглотила его отца — не за ночь, не за время долгого отсутствия, всего за несколько минут, отделивших слова Аньез о звонке «родителям» от ее же слов: «Он умер», которые навеки вычеркнули отца из жизни. Этот кошмар творился прямо у него на глазах и, без сомнения, будет твориться дальше, а он мог лишь беспомощно смотреть и со всем смиряться. Ему хотелось задать другие вопросы и даже повторить те, ответ на которые его успокоил, но он не осмеливался открыть рот, так как был уверен, что и эти жалкие козыри действительность выбьет у него из рук, если он еще раз спросит, кто он такой; вдруг окажется, что он уже и не архитектор, и Аньез уже не Аньез, а какая–нибудь Мартина или Софи, да и вообще не жена ему и понятия не имеет, что он тут делает… И хватит вопросов, нужно преодолеть искушение и отказаться от этого безумного аттракциона хотя бы до встречи с психиатром. Чтобы выжить. Не звонить матери, не добиваться правды, прервать допрос; пускай им займется доктор Каленка, это его специальность — копаться в прошлом своих пациентов и ставить им диагноз… А на него вдруг нахлынуло тупое, давящее изнеможение.

Он встал, чувствуя, как подкашиваются ноги.

— Попробую вздремнуть, что ли. А ты созвонись, пожалуйста, с психиатром.

Он зашел в спальню, прикрыл за собой дверь. Его не оставляло смутное, ничем не объяснимое ощущение замедленности привычных жестов; казалось бы, он уже проделывал все эти движения, ну конечно, проделывал — сотни, тысячи раз переходя из гостиной в спальню, но сейчас все было другим; сейчас это напоминало разболтанное вращение сломанной карусели: вперед, вверх, вниз, удар о столб и обратно, — а он не в силах ни соскочить с нее, ни перевести дыхание. Уходя в спальню, он хотел таким образом предоставить Аньез свободу действий: пускай звонит Жерому или этому Сильвену Каленка, не чувствуя за собой слежки. Пускай организует дружеский заговор во имя его спасения. А он, пока суд да дело, поспит, освежится, обдумает все и с ясной головой во всеоружии встретится с врачом. Сейчас нужно забыться и хотя бы несколько часов ни о чем не думать. Спать. Аньез бережно разбудит его, когда настанет время ехать к психиатру; так в детстве его, сотрясаемого лихорадкой, в полубреду, закутывали в одеяло и везли к доктору на машине. Тот доктор, их семейный врач, имел странную специальность — операции по разделению сиамских близнецов; он проделал их множество, и это занятие внушало большое почтение отцу, который неизменно величал доктора «важной шишкой»… Он все еще слышал голос отца, припоминал фразы, сказанные им в последнее время, и мысль о том, что эти фразы звучали только в его расстроенном воображении, заставляла его горько кривиться — плакать он не мог. Он проглотил таблетку снотворного всухую, затем, чтобы уснуть наверняка, еще полтаблетки. Сбросив одежду, он голышом улегся в постель, хранившую отпечаток тела Аньез, уткнулся в подушку, несколько раз прошептал имя жены. Солнце пробивалось сквозь опущенные жалюзи, в доме стояла тишина, и только где–то в отдалении слабо жужжала стиральная машина. Его успокаивал этот образ — медленное, вялое вращение белья, видное через круглое окошечко. Хотел бы он вот так же, долго и тщательно, прополаскивать свои больные мозги! Теперь Аньез, точно как он сам накануне, побоится оставлять его в квартире одного, станет бесшумно ходить вокруг, оберегая его сон. Хорошо бы она все–таки выдала свое присутствие каким–нибудь, самым слабым, звуком, но звуков не было, и он вдруг испугался, что она ушла или, хуже того, просто не существует больше, исчезла вслед за остальными. Тогда уж вообще ничего не останется. Тоскливый страх заставил его вскочить и приоткрыть дверь. Аньез неподвижно сидела на диване, выпрямившись и пристально глядя на телеэкран. Она обернулась на скрип двери, и он увидел текущие по ее щекам слезы.

— Не исчезай, пожалуйста! — попросил он. — Только не исчезай!

Она коротко ответила: «Нет. Спи!», не вкладывая в эти слова приказного оттенка, и это его успокоило. Он закрыл дверь и снова улегся в постель.

Теперь спать, спать и ни о чем не думать! Или если уж думать, то о приятном, чтобы поскорее уснуть, — например, что скоро, очень скоро он доверится науке. И узнает, что с ним творится. Интересно, какой он — этот доктор Каленка? В традиционном представлении о целителях душ он должен был выглядеть господином средних лет, с бородкой, проницательным взором и трескучим акцентом жителя центральной Европы, но, поскольку этот расхожий образ наверняка не соответствовал действительности или, по крайней мере, устарел, он вообразил его себе, напротив, эдаким удалым франтом с сияющей улыбкой телекомментатора; нет, скорее, кем–то вроде молодого сыщика, каких сейчас много, — расхристанный пиджак или куртка, вязаный галстук. Нужно представить себе все детали его одежды, это поможет уснуть. А что он такое на самом деле — психиатр, психоаналитик, психотерапевт? Зная, что психоаналитики не всегда имеют медицинский диплом, он от всей души надеялся, что Сильвен Каленка — настоящий психиатр; в его случае совершенно излишне лечиться у человека, который заставит его выворачивать душу наизнанку и в течение двух лет будет выслушивать воспоминания детства, важно кивая и притворяясь заинтересованным; ему нужен сторонник энергичных методов, решительный и компетентный, который через пятнадцать минут беседы уверенно скажет: все ясно, ваша болезнь называется так–то, лечится такими–то препаратами, и не волнуйтесь, я вам помогу, вы у меня не первый!

Успокаивающие слова о частичной или кратковременной амнезии, нервной депрессии, декальцинации мелькали у него в голове под аккомпанемент почтительного отцовского «важная шишка!». Жером, конечно, не стал бы рекомендовать шарлатана или ничтожество. Но, какой бы важной шишкой ни был доктор Каленка, возможно, и его обескуражит пациент, уверенный в том, что он десять лет носил усы, провел отпуск на Яве, считал живым своего отца, имел друзей по фамилии Шеффер, тогда как супруга терпеливо разъясняла ему, что все не так, что он всегда ходил бритым, что они никогда не были на Яве, а его отец умер год назад, и эта кончина сильно потрясла его. А может, как раз в данном событии и коренилась причина его болезни — эдакая бомба замедленного действия, тем более разрушительного, что она долго лежала под спудом?

Он нервно хихикнул: его пронизал классический страх больного, который готовится подробно изложить врачу все симптомы своего недуга и, очутившись в приемной, боится их растерять. А что, если в кабинете доктора Каленка все вдруг придет в норму, если он внезапно вспомнит, что никогда не носил усов и в прошлом году схоронил отца? Или наоборот: если доктор Каленка, изучив фотографии, объявит, что он абсолютно прав — усы есть, — и сочтет его ненормальным оттого, что он согласился с Аньез, с ее дикой аберрацией, которую способен опровергнуть один–единственный взгляд на снимок? И тогда отец воскреснет из мертвых, и он сможет позвонить ему и рассказать, что случилось с Аньез… Теперь он вяло барахтался между опасением, что вредно тешиться этими сладкими мечтами, и надеждой, что они все же помогут ему заснуть. А вообще откуда вдруг такая баранья покорность? Отчего он смирился с доводами Аньез и Жерома? Размышляя над этим, он чувствовал, как в нем поднимается смутное возбуждение — возбуждение сыщика, поставленного перед неразрешимой, на первый взгляд, задачей и внезапно обнаружившего, что он рассматривал ее в ложном свете, а теперь, изменив угол зрения, ясно чувствует, что решение где–то совсем близко — еще шаг, и он найдет ключ к тайне. В самом деле, какие гипотезы он обдумывал до сих пор? Первое: он сошел с ума. Но ведь он твердо знал, что это не так, даже если внешние доказательства говорили обратное. Конечно, признаки сумасшествия при желании всегда можно найти в любом человеке, но только не в нем — его воспоминания слишком точны и определенны. Значит, отец жив, друзья существуют, а усы сбриты. Если принять это за данность, отсюда следующая гипотеза: безумна Аньез. Нет, невозможно, — тогда окружающие не стали бы подыгрывать ей. Ну, может быть, в самом начале, сочтя это шуткой, но не позже и, уж конечно, не Жером, тот сразу понял бы, что дело вышло за рамки безобидного розыгрыша.

Третье: Аньез все–таки организовала этот розыгрыш, но, увидев, что он принял слишком серьезный оборот, заручилась поддержкой друзей. Нет, тоже не годится: они отказались бы, понимая, что это может скверно кончиться. А главное, Жером, памятуя о Сильвии, не стал бы участвовать в подобных проделках; кроме того, сейчас, когда у них работы по горло, вряд ли он хотел, чтобы его компаньон бросил работу и засел дома, считая себя психом и терзаясь по этому поводу. Оставалась четвертая возможность, которую он пока не рассматривал: что, если это не шутка, пускай и дурацкая, а дело куда более серьезное, которое нужно проанализировать с открытыми глазами, не строя иллюзий, хотя бы в качестве гипотезы; что, если против него составлен заговор с целью ввергнуть его в сумасшествие, толкнуть на самоубийство или запереть в глухой палате для буйных.

Он рывком сел на кровати, испугавшись, что снотворное, на которое он так понадеялся, не произведет должного эффекта. Он принял лошадиную дозу лекарства, не спал или почти не спал, да и не ел как следует двое суток и теперь чувствовал себя вконец обессиленным. Ему казалось, будто он плавает в каком–то густом тумане, но, несмотря на это, мысль работала необыкновенно четко и пробивалась сквозь вязкую одурь, как моторка сквозь волны; он почти слышал усердный скрип, с которым его мозг строил систему доводов. Да, сначала это кажется абсурдным, неправдоподобным, но так же абсурдны и неправдоподобны бывают детективные фильмы, чей захватывающий сюжет скрывает логические промахи сценария; взять, например, «Дьявольские козни» или «Тише, тише, милая Шарлотта!», где злодеи–заговорщики непрерывно являются своей злосчастной жертве под видом всякой нечисти, а потом успокаивают ее: «Ты очень утомлена, дорогая, вот отдохнешь, и все пройдет!» Точно так, как говорили ему, вернее, как сам он себе говорил. Что, если поставить на эту уверенность, на эту абсурдную, невероятную мысль, каким–то чудом пришедшую ему в голову? Насколько он помнил, сюжет «Дьявольских козней» был основан на реальных фактах… И вот доказательство, что его гипотеза не так уж и глупа: он ведь уже собирался заснуть, а она возьми да приди ему в голову в самый последний миг. Он разомкнул веки: нельзя расслабляться, нужно бодрствовать, спокойно проанализировать эту догадку, исходя из принципа, что если у нее и есть решение, то, каким бы чудовищным оно ни выглядело, это единственно верный ответ. Он снова принялся перебирать аргументы в свою защиту. Итак, он не сумасшедший — первое очко в его пользу. Дальше: кто участвовал в этом деле, если не считать Сержа с Вероникой, вовлеченных под видом розыгрыша, и Замиры, которую мог уговорить Жером? Только Аньез и Жером. Жером и Аньез.

Классический треугольник — муж, жена и любовник, все ясно как божий день.

Контрдовод: будь у них роман, он давно заметил бы это по многим признакам. А впрочем, не обязательно — их план как раз и строился на его слепоте. Второй контрдовод: Аньез могла просто–напросто потребовать развода. Он, конечно, страдал бы невыносимо, но она была свободна, он не мог ее удержать, и никакое наследство с его стороны ей не светило, так с чего бы ей хотеть уморить его и остаться вдовой? Конечно, в большинстве преступлений на почве страсти люди ни о каком наследстве не думают, и все же совершают их, несмотря ни на что. Мысль о том, что Аньез, его любимая жена, и Жером, его лучший друг, злоумышляют против него, могла возникнуть только в горячечном воображении, но, если отбросить его тягу к преувеличениям, эта сумасшедшая с виду гипотеза все ставила на свои места. При таком мотиве заговора все факты объяснялись легче легкого. Серж с Вероникой были сообщниками на первой стадии, сами того не зная и воображая, будто участвуют в обычном розыгрыше Аньез; затем их устраняли. О, конечно, не физически — просто выводили из игры, тем или иным способом мешая ему общаться с ними. По окончании этой умело подготовленной психологической обработки на сцене появлялся Жером — появлялся и больше не исчезал, взяв дело в свои руки, коварно изолируя его от окружающих, разыгрывая из себя преданного друга и всегда оказываясь рядом, когда ему бывало плохо. Потом, завоевав его безграничное доверие, Жером извлек из рукава пресловутого доктора Каленка. Тот, разумеется, никакой не психиатр, а скорее всего жалкий лекаришка, вовлеченный в их сговор с целью окончательно запудрить ему мозги. Или, что еще вероятнее (идеальное преступление не терпит полумер!), доктор Каленка вообще не существует в природе. Сейчас или завтра Аньез привезет его в какую–нибудь квартиру, конечно на верхнем этаже, к двери, где не будет таблички или же будет фальшивая (уж играть комедию так играть!), а за дверью пустота, провал, стройка, и Жером, притаившийся в углу, столкнет его вниз; следствие установит, что он страдал маниакально–депрессивным психозом и покончил с собой. Нет, что–то не сходится: об этой его так называемой депрессии знали слишком немногие, а Жерому и Аньез требовалось побольше свидетелей, чтобы оправдаться, если на них ляжет подозрение; однако их стратегия как раз и заключалась в том, чтобы устранять возможных свидетелей… Это противоречие рассердило его. Но он тут же сообразил, что они стремятся не столько выдать его за ненормального, сколько довести до настоящего сумасшествия, а там дождаться, когда он либо угодит в психушку, либо сведет счеты с жизнью. Да, в таком аспекте их замысел казался вполне логичным. То есть просто безупречным. Аньез достаточно было, оставшись с ним наедине, категорически отрицать его воспоминания и достоверные факты, провоцируя тем самым все новые и новые срывы сознания и разыгрывая испуг и горе, а ее пособник Жером возникал в нужный психологический момент. И никто не мешал ему обращаться к кому бы то ни было; он сам, повергнутый в панику, не осмеливался это сделать. Но даже если он и решится позвонить отцу или Сержу с Вероникой, даже если увидится с ними, Аньез вечером того же дня развеет в пух и прах его убеждение в реальности этого факта. Обнимет его и станет тихонько твердить, что отец умер, а потом изобразит истерику; Жером, как бы случайно, позвонит именно в эту минуту, и подтвердит ее слова, и расскажет о похоронах отца, и все произойдет, как тогда, когда он подошел к женщине с коляской–тщетная попытка вырваться из плена, яростное метание рыбы, угодившей в крепкую сеть. Пускай он даже столкнет их лицом к лицу, Аньез и отца, — это ни к чему не приведет, все исчезнет, стоит ему вернуться домой и остаться с нею наедине. И он без конца будет мучиться вопросом, вправду ли теряет рассудок и общается с призраками, лгут ли ему и с какой целью; о, этот их план был куда изощреннее и одновременно проще, чем интрига «Дьявольских козней»! Еще несколько дней, и эта подрывная работа принесет свои плоды. Он и сейчас уже вконец запуган, отказывается от элементарной проверки фактов, ни к кому не может обратиться с расспросами. Еще несколько дней, и Аньез с Жеромом ловко, незаметно, даже не прибегая к насилию и сообщникам извне, окончательно внушат ему, что он спятил, и потихоньку доведут–таки до настоящего безумия. И попробуй он обвинить их, сказать, что он разгадал их планы, это станет еще одним доводом против него самого; он ясно представлял себе, как они разыграют испуг и недоверие. В общем, они устроили так, чтобы дело шло само собой, чтобы он медленно, как бы без посторонней помощи сходил с ума. Но теперь, когда он их разоблачил, инициатива у него в руках, значит, нужно переходить в контратаку, бороться с ними на их же поле, а для этого составить такой же хитроумный план, чтобы заманить злодеев в их собственную ловушку.

Зря он, однако, так быстро отбросил вариант физического устранения. Их план был настолько сложен, настолько тщательно продуман по всем статьям, что пятиминутного размышления было явно мало, от его внимания мог ускользнуть ключевой момент. Что, если роковой удар грозит ему уже сейчас, обрушится на него внезапно и он не успеет его отразить! Значит, одно из двух: либо он дождется этого удара, то есть поведет себя так, словно ничего не подозревал, и покорно отправится с Аньез к так называемому доктору Каленка; в этом случае он рискует ужасно, больше, чем можно себе представить. Либо нужно пуститься в бега, одним ударом разрушив их хрупкий карточный домик и обеспечив себе надежное укрытие. У него еще хватало соображения понять, что недосып, снотворное, а может, и наркотики, тайком подмешанные в еду, грозили ослабить его мыслительные способности и рефлексы; стало быть, необходимо держаться крайне осторожно, помнить о бдительности, пока он не восстановит силы и не разработает на свежую голову план обороны. Между прочим, напрасно он самообольщается, думая застать их врасплох: они, конечно, рассмотрели все варианты, в том числе и возможность его бегства. Вот это–то и было самое ужасное: знать, что заговор, обнаруженный им лишь сейчас — да и то в общих чертах, не в подробностях, — разрабатывался ими в течение многих дней, недель, а может, и месяцев и предусматривал любые случайности. Значит, в первую очередь нужно наверстать потерянное время, не важно, сорвет ли он весь их заговор целиком или один из вариантов. Бежать, бежать немедля! Любой ценой, любым способом. Главное пробиться к выходу, для этого нужно всего лишь пересечь гостиную. С тех пор как он укрылся в спальне, там стояла тишина; следовательно, Аньез одна, и ему предстоит борьба только с ней; тем хуже, если она поймет, что он раскусил их! Он встал, пошатываясь и мотая головой, точно сломанный паяц. Вздохнув поглубже, он принялся натягивать одежду. Трусы, носки, брюки, рубашка, пиджак, наконец туфли — какое счастье, что он разделся в спальне! Он крепко зажмурился на миг, стараясь сконцентрироваться; ему чудилось, что он, как в военном фильме, должен выскочить из окопа на простреливаемый участок. Пожалуй, не стоит принимать беспечный вид и врать, будто он идет за сигаретами, лучше сразу, напролом…

Сделав последний глубокий вдох, он рванул дверь и, не глядя по сторонам, промчался через гостиную. Аньез он мельком увидел лишь в тот миг, когда распахнул входную дверь; она сидела на диване и еще только открывала рот для крика, а он уже выскочил на площадку и кубарем скатился вниз по лестнице, чувствуя, как бешено стучит кровь в висках; он едва слышал голос Аньез, склонившейся над перилами, она кричала, она звала его, но он уже был в парадном, на улице — ах, черт, нет ключей от машины, ладно, делать нечего! — и со всех ног кинулся к перекрестку Дюрок; сердце едва не выскакивало из груди, а вокруг на террасах кафе сидели люди, спокойные, беззаботные, — еще бы, весна, воскресный погожий денек! Он бросился в метро, перемахнул через турникет и успел на перрон как раз к подходившему поезду. Проехав две остановки, он сошел на «Ламот—Пике». Тут у него с некоторым опозданием закололо в боку, да так сильно, что он еле выбрался наверх, согнувшись в три погибели, точно древний старикашка. Интересно, что сделала Аньез — побежала за ним вдогонку или бросилась звонить Жерому? Он представил себе, как она объявляет любовнику, что дело сорвалось, и хихикнул про себя. А вдруг она тоже сейчас хихикает, зная, что все происходит именно так, как у них запланировано?

Под эстакадой метро он выискал глазами телефонную будку, нашарил мелочь в кармане; колотье в боку постепенно утихало. В довершение удачи и телефон работал. Он позвонил родителям. Занято. Переждав, он снова набрал их номер, долго слушал гудки. Нет, не берут трубку. А не позвонить ли тем временем в полицию? Хотя где взять доказательства заговора — они же поднимут его на смех? И вообще главное сейчас — увидеть отца. Конечно, не для того, чтобы убедиться, что тот жив–здоров, это и так ясно; просто очень хотелось бы поговорить с ним — так, как встречаются с человеком, угодившим в авиакатастрофу: его считали погибшим, и вдруг выясняется, что он спасся. Но к телефону по–прежнему никто не подходил, и он решил ехать прямо туда, на бульвар Эмиля Ожье. Проверив, достаточно ли у него при себе денег, он подошел к стоянке такси на улице Коммерс и устало рухнул на сиденье машины.

Если родителей нет дома, он дождется их на лестничной площадке. Нет, только не на площадке! Жером и Аньез наверняка догадаются, что он у родителей, и для них захватить его там — пара пустяков. Он уже мысленно видел «скорую» у подъезда, могучих санитаров, которым приказано не церемониться с ним; от страха, что добыча ускользает, они способны рискнуть по–крупному, пойти на крайности, спровоцировать такую схватку, что в результате он окажется в смирительной рубашке и действительно станет буйным. Однако вряд ли они подоспеют туда раньше его. Если родителей нет дома, лучше засесть в каком–нибудь кафе в районе метро «Мюэт» и регулярно звонить им оттуда, пока не откликнутся.

Такси проехало по мосту через Сену и, обогнув Дом радио, свернуло на улицу Буленвилье. Он взглянул на себя в зеркальце заднего вида: ну и рожа — бледная, испитая, покрытая трехдневной щетиной. Нет, двухдневной, поправил он себя. Двое суток без сна, зато с лошадиными дозами снотворного — ей–богу, он еще держится молодцом!

— Какой номер дома? — спросил шофер, подъезжая к «Мюэт».

— Я скажу, где остановиться.

«О, черт! — подумал он. — Никак я забыл номер!» Номер родного дома, где он провел все свое детство! Такое частенько случалось, когда он ездил к друзьям и прекраснейшим образом разыскивал их дома, не помня номера, но забыть этот!.. Странно! А впрочем, ничего странного: усталость, снотворные и, как следствие, частичная потеря памяти… Такси медленно ехало по широкому изогнутому бульвару; он узнавал кованые решетки вдоль рельсовой дороги, где некогда ходил паровозик с вагонами, высокие ухоженные фасады солидных буржуазных домов. Когда он был маленьким, их уродовал толстый слой копоти; он вспомнил, как отчищали эти стены, укрыв их за лесами и брезентовыми полотнищами, которые с месяц, если не дольше, застили окна, лишая здешних респектабельных жильцов дневного света. А этаж? Он забыл и этаж!

— Стоп! — скомандовал он.

Расплатившись, он вышел из машины; у него взмокли руки. Постоял, пытаясь собраться с мыслями. Одно он знал точно: родители живут на правой стороне бульвара, если идти от «Мюэт», — левой стороны здесь просто не было, вернее, она звалась уже по–иному — бульваром Жюля Сандо. И еще он помнил код парадного. Невредно бы записать на всякий случай — вдруг вылетит из головы, — но у него не было при себе ни бумаги, ни ручки, а спрашивать у прохожих он боялся. Да и людей на улице не было. Он медленно побрел вдоль домов. Только спокойно; фасады все разные, каждый со своей отделкой, даже если они и относятся к одной эпохе, так что он наверняка отыщет нужный, ведь он прожил здесь целых десять лет, а потом приходил регулярно, раз в неделю; кроме того, он ведь архитектор. Увидев перед собой проспект Анри Мартена, он понял, что прошел слишком далеко вперед, и повернул обратно, с удвоенным вниманием разглядывая дома. Но тщетно, вскоре он снова оказался на «Мюэт». Он вошел в телефонную кабину; какое счастье, что хоть номер не забылся! В тот миг, когда он набирал его, где–то неподалеку взвыла сирена «скорой»; он судорожно стиснул трубку, где опять раздавались долгие гудки: никто не отвечал. Он знал, что родители не указывали номер своего телефона в справочнике, чем они даже слегка гордились, ибо это стоило недешево. Уже не на шутку испугавшись, он возобновил поиски, опять прошел вдоль бульвара, останавливаясь у каждой двери. Сирена давно замолкла; дверной код, который он твердил про себя, боясь спутать его с номером телефона, оказался бесполезным. Почти на всех парадных стояли одинаковые кодовые замки с девятью цифрами и двумя–тремя буквами. Уже ни на что не надеясь, он все–таки набирал на них свой код, а один раз даже вызвал консьержку, которая послала его подальше, объявив, что в ее доме никто с такой фамилией не живет.

Наконец он опять добрался до проспекта Анри Мартена и зашагал обратно по другой стороне улицы, что было совсем уж глупо, ибо она даже не называлась бульваром Эмиля Ожье. Там ему встретилась женщина, похожая на его мать, но это была не она. Конечно, за эту катастрофу ни Жером, ни Аньез отвечать не могли, но их вина была в том, что они довели его до такого изнеможения, скорее всего тайком подмешивая ему наркотики; в общем, они своего добились: он уже почти свихнулся.

Вернувшись к «Мюэт», он сел на скамью и попытался заплакать, надеясь таким образом успокоить нервы и вернуть себе ясность мысли, изменившую ему за последний час. Что же это такое: вот он сидит в городе Париже, в тихом респектабельном квартале, весенним солнечным днем, а его хотят свести с ума, убить, и ему совершенно негде искать защиты! Нужно бежать, бежать со всех ног, пока он не попался им в руки! Он знал, что его смятение послужит заговорщикам лишним козырем, коли уж они решили не цацкаться с ним и засадить в психушку. Значит, надо опередить их. Может, рассказать всю эту историю кому–нибудь в полиции или в больнице? Ничего себе перспективка: выкладывать всю подноготную незнакомым людям, рассуждать о том, что любому нормальному человеку покажется бредом сумасшедшего, смотреть, как полицейский, прямо у него на глазах, звонит Аньез и просит забрать его…

Нет, это невозможно. И негде укрыться, и некому довериться. Вот если бы у него была любовница, двойная жизнь… но для него существовала лишь Аньез, его друзья стали ее друзьями, и она, конечно, уже обзвонила их всех; попробуй–ка теперь искать у них защиты, угодишь прямо к волку в зубы.

Нет, бежать, бежать сейчас же, оставив на произвол судьбы отца, быть может умирающего (а почему, собственно, умирающего?), и постараться обеспечить себе передышку. Может, в гостиницу? Нет, тоже опасно, они наверняка предусмотрели и этот ход; там его возьмут прямо в постели, тепленького. Бежать нужно куда–нибудь далеко, оставив между собой и этим кошмаром как можно больше времени и пространства. Покинуть город, покинуть страну — да, вот единственно верное решение!

Но как же это сделать? У него при себе всего пятьдесят франков; чековая книжка, паспорт и кредитная карточка остались дома. Придется забирать их оттуда. Он ухмыльнулся: идти в отель, при том что их в Париже пятьсот или тысяча, означало угодить в ловушку, а заявиться в собственную квартиру, значит, можно?.. Смешно, ей–богу! Хотя… они–то ведь будут ждать его где угодно, только не там, а сейчас и вовсе мечутся по городу в поисках, и ему достаточно просто позвонить домой и убедиться, что их нет. Если же они в квартире, то наверняка снимут трубку, не могут не снять, им нельзя рисковать. Он встал, решив сделать последнюю попытку отыскать родительский дом, но тут же передумал — время поджимало! — взял такси и велел ехать к метро «Дюрок». У него возник план, гениальный в своей простоте, и он мысленно поздравлял себя с ним.

На перекрестке у метро «Дюрок» он заскочил в кафе, приметив на ходу, что посетителей на террасе стало меньше. День клонился к вечеру, воздух похолодал. У стойки он попросил разрешения позвонить, но бармен ответил, что у них звонит лишь тот, кто заказывает.

— Тогда я заказываю вам помои, под названием «кофе», и выпейте его сами, за мое здоровье!

Тот скривился, но все же выдал ему жетон; бросив на стойку деньги, он спустился вниз, мысленно хваля себя за остроумный ответ, который, по его мнению, свидетельствовал о здоровой реакции. В кабине воняло; он отыскал в справочнике свой номер и набрал его. Аньез тотчас сняла трубку, но он предусмотрел такой вариант и подготовился заранее: им не сбить его с толку, пускай и не пробуют!

— Это я, — сказал он.

— Где ты?

— На «Мюэт». У… у матери.

Он беззвучно хихикнул: удачная реплика! — и продолжал:

— Приезжай скорее.

— Да ты с ума сошел! Через час нам нужно быть на проспекте Мэн, у доктора Каленка.

— Вот именно. Возьми машину и приезжай за мной. Я буду ждать на углу площади Мюэт, в кафе.

— Но…

Аньез смолкла. Он прямо–таки слышал, как она лихорадочно размышляет на другом конце провода. Ну или по крайней мере дышит.

— Хорошо, — наконец сказала она. — Только прошу тебя, никуда не уходи.

— Нет–нет, я буду ждать.

— Я тебя люблю! — выкрикнула она, пока он вешал трубку.

Прошептав: «Шлюха!», он яростно стукнул кулаком в стенку кабины, вышел и торопливо поднялся наверх; там из–за колонны он легко увидит, как проедет Аньез, без риска быть замеченным. Ей не миновать перекрестка, другого пути просто нет. В ожидании он опять подошел к стойке, ему нужен был еще один жетон. Он слегка жалел о своей стычке с барменом: если тот ему откажет, сорвется весь его план. Но бармен как будто и не признал его, и он, зажав в потной руке жетон, вернулся на свой наблюдательный пост. Действительно, через пару минут он заметил свою машину, остановившуюся на красный свет. Из окна кафе он видел профиль Аньез, хотя блики на стекле мешали ему разглядеть выражение ее лица. Когда она свернула на бульвар Инвалидов, он опять сбежал вниз, к телефону, набрал свой номер и прослушал несколько гудков — никто не отвечал. В спешке Аньез забыла включить автоответчик. И Жерома в квартире не было. В худшем случае, даже если его дружок и затаился там, у него хватит сил расквасить ему физиономию.

Выйдя из кафе, он побежал к дому — надо же, еще два часа назад он мчался как раз в противоположную сторону! — правда, тогда он был жалким беглецом, а теперь — хозяином положения, согласно блестяще разработанному плану, который позволял ему проникнуть во вражеский стан без всякого риска.

В квартире никого не было. Подбежав к секретеру, он достал из ящика паспорт и все свои кредитные карточки - American Express, Visa, Diner's Club. Там же он обнаружил и наличные; Аньез не следовало упускать из виду такие мелочи, злорадно подумал он, вот так–то и рушатся самые распрекрасные планы. Ему хотелось оставить какую–нибудь ехидную записочку типа: «Ловко я вас надул?», но некогда было искать подходящую формулировку. Заметив рядом с телефоном бипер, он сунул его в карман и покинул квартиру.

Еще не дойдя до перекрестка, он нашел такси и велел ехать в аэропорт «Руасси». Все прошло безупречно, словно идеально организованное похищение.

Теперь ему совершенно не хотелось спать.

Движение на шоссе было довольно вялое, и они легко добрались до окружной дороги, а там и до шоссе, ведущего в аэропорт. Все это время он с удовольствием перебирал и отклонял, руководствуясь логикой и трезвым анализом, те препятствия, что могли бы помешать его отъезду. Даже если случится, что Аньез и Жером заметят исчезновение паспорта и кредитных карточек и разгадают его намерения, они все равно не успеют снять его с самолета. И уж конечно не в их возможностях передать его приметы полиции всех аэропортов. Он почти жалел о том, что настолько опередил их и тем самым лишил себя радости увидеть их крошечные фигурки, бегущие по взлетной полосе вдогонку за самолетом, уже оторвавшимся от земли, и услышать крики яростного разочарования оттого, что они из–за каких–то нескольких секунд упустили его.

Он спросил себя, сколько нужно времени, чтобы получить место на какой–нибудь рейс, куда угодно, лишь бы подальше. Сознание того, что он летит без багажа, в неизвестном направлении, опьяняло его, сообщая чувство царственной свободы — привилегии, как он думал, одних лишь киногероев; его только мучило смутное опасение, что в жизни все идет не так уж гладко. А впрочем, кто может ему воспрепятствовать?! Радость его перешла в восторг, когда шофер спросил: «Руасси» — один или два?» Он ощутил себя истинным богачом и властелином, вольным избрать любой путь в масштабах планеты, улететь куда заблагорассудится, хоть в Азию, хоть в Америку. На самом же деле он слабо представлял себе, какие регионы мира обслуживаются тем или иным аэропортом, теми или иными компаниями, но как раз это незнание было вполне нормально и не угнетало его; он ответил наугад: «Руасси» — два, пожалуйста!» — и вальяжно раскинулся на сиденье.

В аэропорту все прошло очень быстро. Он изучил расписание вылетов: в течение ближайшего часа, пока придется выправлять билет, ему предоставлялся выбор между Бразилией, Бомбеем, Сиднеем и Гонконгом; и, словно по мановению волшебной палочки, на гонконгском рейсе еще оставалось одно свободное место, визы не требовалось, девушка за стойкой сказала, что он только–только успеет зарегистрировать багаж. «Никакого багажа!» — гордо объявил он, воздев пустые руки, и слегка даже обиделся, когда она не проявила ни малейшего удивления. Паспортный контроль также прошел гладко, и бесстрастный взгляд пограничника, скользивший от его усатой фотографии к заросшему лицу, близкому к прежнему облику, развеял последние страхи: все было в порядке. Не прошло и получаса с его приезда в аэропорт, а он уже сидел и дремал в зале ожидания. Через какое–то время его тронули за плечо и сказали, что пора идти; он протянул кому–то посадочный талон, добрался до своего кресла и, едва успев защелкнуть пряжку ремня, снова провалился в сон.

Спустя некоторое время его опять тронули за плечо: промежуточная посадка в Бахрейне. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы очнуться, вспомнить, где он, куда летит и от чего спасается; затем он влился в поток заспанных пассажиров, вынужденных, в силу некоего загадочного правила, покинуть самолет, хотя они не пересаживались на другой, и ждать в транзитном зале. Зал представлял собой нескончаемо длинное помещение, по которому зигзагом шла череда сверкающих магазинчиков Duty free; он выходил передним концом на летное поле, а задним — на какое–то пространство, трудно различимое взглядом, так как уже стемнело и в окнах отражались яркие потолочные светильники; впрочем, там и смотреть было не на что — до самого горизонта тянулись одинаковые низкие строения, вероятно хозблоки аэропорта.

Большинство мужчин и женщин, дремавших в креслах, носили длинные арабские одеяния и, по всей видимости, ожидали другого рейса. Он сел поодаль, раздираемый двумя противоречивыми желаниями: крепко заснуть и вот так, не приходя в себя, как зомби, сесть в самолет и спать до самого Гонконга, а все вопросы разрешить на месте или сейчас же, здесь подвести промежуточные итоги, хотя что–то подсказывало ему, что теперь, когда отъездная лихорадка приутихла, это будет совсем непросто. Мысль о том, что он очутился в Бахрейне, на севере Персидского залива, спасаясь от заговора, устроенного Аньез, показалась ему вдруг настолько дикой, что он, в смятенном своем сознании, хотел сейчас не столько проанализировать ситуацию, сколько убедиться в ее реальности. Он пошел в туалет и, ополоснув лицо холодной водой, долго вглядывался в зеркало. Дверь открылась, кто–то вошел, и он поспешно сунул в карман паспорт, который достал было, чтобы изучить его в зеркале, для сравнения. Он вернулся в зал, походил взад–вперед, чтобы окончательно прийти в себя, лавируя в проходе между двумя рядами кресел, набрел на очередной прилавок Duty free и, сделав вид, будто интересуется товарами, стал изучать этикетки галстуков и электронных игрушек, пока продавщица, подошедшая с вопросом: «May I help you, Sir?»[6], не обратила его в бегство. Садясь в кресло, он заметил в жерле одноногой пепельницы пачку «Мальборо», пустую и, главное, вконец искромсанную каким–то необычным способом, показавшимся ему знакомым, и ему пришлось сделать усилие, чтобы восстановить в памяти, с чем связано это варварство. И он вспомнил: два–три года назад в Париже — а может, и в других местах, он не знал, — ходил странный слух, из тех, что возникают, распространяются и умирают неведомо как, самым таинственным образом; слух этот утверждал, будто фирма «Мальборо» тесно связана с ку–клукс–кланом и тайно рекламирует его деятельность с помощью некоторых элементов дизайна сигаретных пачек. Это доказывалось, во–первых, следующим: линии, разделяющие красное и белое поля пачки, образовывали три «К» — одно на лицевой стороне, другое на оборотной, третье на крышке; во–вторых, внутренняя упаковка была украшена двумя точками, желтой и черной, что означало «Kill the niggers and the yellow!»[7]. Правда ли, нет ли, но эта дурацкая история какое–то время развлекала общество, и на столиках кафе часто находили изорванные пачки — знак того, что люди попадались на эту удочку. Со временем подобные находки стали встречаться все реже и реже, ибо посвященным, а их развелось великое множество, уже некого было посвящать в эту историю, она всем надоела, и почти никто в нее уже не верил. Аньез, которая еще тогда не упускала случая продемонстрировать свой мистификаторский талант, сделала из неудачных попыток найти черную и желтую точки неотразимое доказательство подлинности этой версии: послушать ее, так заправилы из «Мальборо», увидев, что тайна раскрыта, отказались от пропаганды в этой форме и изобрели нечто другое — остается угадать, что именно. От нечего делать он старательно обследовал пачку, ничего подозрительного не обнаружил, зашел в Duty free и купил блок «Мальборо», который оплатил карточкой American Express. Выкурил сигарету, потом вторую.

Напротив его кресла возвышался светящийся глобус, усеянный циферблатами с указанием времени в разных точках планеты. Испания почему–то отсутствовала, на ее месте красовалось ярко–синее пятно моря — от Пиренеев до Гибралтара.

В Париже было 6 ч. 14 мин.

В 6.46 по тому же парижскому времени женский голос, слегка размазанный громкоговорителями, пригласил пассажиров, следующих в Гонконг, занять места в самолете. Ярко–желтое пространство зала огласилось шарканьем ног, какой–то человек, еще не совсем очнувшись от сна, надел черные очки, чтобы отыскать под креслом упавший транзитный талон. Чуть позже в иллюминаторах блеснули и исчезли огни аэропорта, освещение в салоне померкло. Пассажиры кутались в красно–зеленые шотландские пледы, вынутые из пластиковых упаковок. Некоторые из них включали индивидуальные лампочки над креслами и читали; самолет несся в черном ночном пространстве, он бодрствовал, и все это было в высшей степени реально.

Самолет произвел посадку в Гонконге ближе к вечеру. Он смирно сидел в кресле, пока остальные пассажиры суетились, собирая ручной багаж, а стюардесса водворяла на место разбросанные наушники, и вышел из салона последним, с большой неохотой. Он уже свыкся с этой уютной, замедленной, «воздушной» жизнью; регулярное чередование еды, фильмов, информации по громкоговорителю не то чтобы притупляло ясность мысли, но не давало повода к сопротивлению — так он чувствовал бы себя в комнате, где кто–то милосердный, зная, что он будет биться головой о стены, покрыл их резиновыми матами. Он улыбнулся, вникнув в этот образ, как–то очень естественно пришедший ему в голову: значит, он бессознательно жаждет оказаться в такой вот защищенной со всех сторон камере, хотя вовсе не считает себя сумасшедшим, — просто невредно иметь надежное убежище. Увы, теперь с этим покончено, он вышел на открытое пространство.

Стеклянные башни небоскребов, что высились гурьбой вдали, за аэропортом, слегка расплывались в жарком мареве. Поскольку он путешествовал без багажа, таможенные и паспортные формальности свершились почти мгновенно, и вот он уже очутился в зале прибытия, среди людей, которые бегали туда–сюда, толкали перед собой тележки с чемоданами, размахивали плакатиками с именами, бурно обнимались, громко восклицали что–то на необычном языке с чередованием гортанных и певучих слогов, который, естественно, был ему незнаком. Сняв пиджак, он забросил его на плечо. Ну, что теперь? Может, взять обратный билет? Позвонить Аньез и попросить у нее прощения? Или выйти из аэропорта и шагать, шагать куда глаза глядят, пока что–нибудь не случится? Недвижно постояв с минуту в густой толпе, он побрел через зал, вглядываясь в надписи так, словно эти его действия были обязательной частью официальных формальностей, входили в тот же размеренный, установленный ритуал и, следовательно, отдаляли момент принятия решения; наконец он отыскал нужное окно - American Express — и получил в гонконгских долларах сумму, равную пяти тысячам французских франков. Деньги он рассовал по карманам брюк, которые от жары противно липли к ногам. Затем по совету служащего, говорившего по–английски, отправился в турбюро и, проштудировав каталог, снял номер в отеле средней категории. Ему вручили бон для проезда в отель на такси, что оказалось весьма кстати — шофер не понимал по–английски. Машина нырнула в тесный лабиринт улиц, кишевших людьми, и стала петлять между небоскребами — уже старыми, обшарпанными, с торчащими во все стороны шестами для сушки белья и коробками кондиционеров, из которых капала вода, собираясь в лужицы на искореженных отбойным молотком тротуарах.

Казалось, строители уже начали рушить некоторые из этих домов, забыв только эвакуировать население; рядом возводились новые, обнесенные щитовыми загородками, укрытые бамбуковыми лесами; внизу грохотали бетономешалки, среди них лавировали автомобили и пешеходы, орали радиоприемники, и вся эта бурлящая мешанина напоминала какой–то фильм абсурда, снятый безумным кинооператором.

Наконец такси выбралось на более широкий проспект и высадило его у отеля «Кинг», где портье попросил его заполнить карту, прежде чем отвести в номер на восемнадцатом этаже. Холод — результат усилий кондиционера, громоздкого ящика, вделанного во влажную стену, — напомнил ему, что он весь взмок от жары. Он попытался отрегулировать аппарат, нажимая на все кнопки, от чего тот икнул, задул, как ураган, и наконец вообще вырубился, так что стал слышен уличный гомон, хотя окно за металлической шторой было закрыто наглухо. Прижавшись лбом к стеклу, он с минуту поглядел на кишевшую внизу толпу, но скоро в комнате стало неимоверно жарко; он разделся и принял душ, безуспешно отталкивая упорно липнувший к телу пластиковый занавес. Обмотавшись махровым полотенцем, он лег на кровать, подложил руки под голову и стал думать.

Так. Что дальше?

Дальше: либо он будет валяться тут до тех пор, пока все не пройдет — а он знал, что не пройдет; либо сейчас же вернется в аэропорт, сядет в кресло и будет ждать первого же самолета на Париж — но на это у него не хватит мужества; либо, решив, что коль скоро ему понадобилась крыша над головой для ночлега, то понадобится и одежда на смену, и зубная щетка, и бритва, он спустится купить все это; но через какое–то время он снова обнаруживал себя на кровати, в той же позе и с тем же вопросом: что делать?

Так он пролежал, не шевелясь, забыв о времени, до самой ночи. Наконец он все–таки решил позвонить Аньез. В комнате стоял телефон, но ему не удалось связаться ни с Францией (он не знал ее международного кода), ни с портье. Одевшись — рубашка и брюки пропахли потом, — он спустился в вестибюль. Портье, говоривший по–английски, согласился помочь ему, но спустя долгое время вынырнул из–за стойки с сообщением, что Париж не отвечает. Он удивился: как это Аньез, уйдя из дома, не включила автоответчик; заставил портье звонить еще и еще, но, так и не добившись успеха, вышел на улицу.

Широкий и шумный проспект Nathan Road, где стояла гостиница, сверкал и переливался, как Елисейские поля на Рождество; между домами над шоссе были развешаны гирлянды красноватых фонариков в виде драконов. Он долго бесцельно брел в густой, равнодушной к нему толпе, вдыхая пресные запахи местной паровой кухни, а иногда вяленой рыбы. Чем дальше, тем роскошнее становились магазины, торгующие в основном электронной техникой — она не облагалась налогом, и туристы охотно раскупали ее. Проспект, по которому он шел, закончился площадью, выходившей к широкой бухте; посреди нее высилась гора, ее вершина тонула в ночном тумане, а у подножия и по склонам ярко светилось хаотическое нагромождение небоскребов. Вспомнив фотографии, виденные в журналах, он подумал, что этот вызывающе современный город и есть Гонконг, и спросил себя, где же, в таком случае, находится сам. Еще раз почувствовав себя вправе удовлетворить вполне естественное невежество, он задал этот вопрос какой–то даме европейской внешности и спортивного вида, в шортах, вероятно голландке или шведке, хотя ответила она по–английски: «Here, Kowloon!»[8]; это название было ему смутно знакомо, он наверняка видел его где–то в газетах. Взглянув на план, развернутый спортивной дамой, он понял, что часть города находится перед ним, на острове, а остальное на материке, примерно как Манхэттен и Нью—Йорк, и что он выбрал себе отель на материковой половине, иначе говоря, в Каулунге. Остров с берегом связывали катера, которыми люди пользовались так же, как в других местах ездят на метро. Замешавшись в толпу, он направился вместе с ней к причалу, купил билет, дождался прибытия очередного катера и, как только матрос выпустил пассажиров и открыл проход, первым вошел на палубу.

Коротенькое морское путешествие настолько понравилось ему, что, прибыв на остров, он решил не выходить, а плыть обратно, не покидая своего места; когда же матрос знаком попросил его сойти, подчинился, но тотчас опять купил билет и вернулся на катер. Проделав этот маршрут в оба конца трижды и полностью освоившись, он наконец уразумел, что вовсе не обязательно каждый раз брать билет на причале — достаточно просто сунуть в щель турникета монетку в 50 центов, и, покупая билет последний раз, он наменял их столько, чтобы хватило до самого закрытия переправы — правда, он не узнал, когда это будет. Затем он обнаружил еще одну интересную особенность суденышка, а именно его полную обратимость: нос ничем не отличался от кормы, и на берегу невозможно было бы определить, где у него перед, где зад. Даже сиденья по желанию можно было перекидывать в любую сторону одним движением руки. Когда катер шел в Гонконг, все пассажиры, даже уткнувшиеся в газеты, садились лицом к Гонконгу; то же самое делалось в направлении Каулунга. Он заметил эту любопытную, хотя вполне естественную привычку благодаря собственному промаху: поднявшись в очередной раз на палубу, он шутки ради занял то самое место, которое оставил пару минут назад. Оглядевшись, он констатировал, что забыл перекинуть сиденье и теперь восседает спиной по ходу катера, в отличие от окружающих. Впрочем, никого это не интересовало, даже троицу девчонок–школьниц в белых носочках, которые уж точно должны были бы захихикать. На него глядели без всякой иронии или враждебности, просто как на один из элементов городского пейзажа по ту сторону бухты, куда бежал катерок. Он было смутился, но общее безразличие внушило ему умиротворяющее чувство покоя; он отдернул руку, готовую взяться за сиденье, остался на месте и даже расхохотался. Это там он был один против всех, один–единственный, твердо знавший, что у него имелись усы, и отец, и память, которых его вздумали лишить, а здесь эти частности никого не волнуют, от него только и требуется, что уплатить за проезд, а дальше — катайся сколько влезет! Ему пришла в голову безумная, но крайне соблазнительная идея — остаться в Гонконге навсегда, не забыть свою специальность, найти какую ни есть работенку, лишь бы прокормиться — здесь ли, в другом ли месте, но где его никто не знает, никто им не поинтересуется, где никогда не встанет вопрос о его усах — были они у него или нет. Перевернуть страницу, начать жизнь сначала — ах, эта древняя как мир, тщетная мечта, подумал он, хотя его–то случай как раз не очень типичен. Но предположим, он вернется домой и, вместо того чтобы засадить его в деревенскую халупу для полоумных, они молча простят ему все и позволят жить и работать как прежде; что ж, вероятно, жизнь и наладится, но все–таки она будет отравлена навсегда. Отравлена не столько воспоминанием об этом эпизоде, сколько вечным страхом последствий, боязнью, что в любом обыденном разговоре может вдруг опять возникнуть жуткий призрак безумия. Достаточно будет увидеть, как Аньез внезапно замолкает, бледнеет и кусает губы при самом невинном его замечании об их совместной жизни, общих знакомых или какой–нибудь вещи, чтобы понять: вот оно — вернулось, и мир снова рухнет вокруг него. Жить как на минном поле, двигаться вперед наугад, в ожидании новых срывов… да кто же способен вынести такое?! Он сознавал, что именно эта перспектива и подвигла его на бегство, оказавшись куда страшнее нелепой гипотезы заговора. В своей вчерашней лихорадке он не отдавал себе в этом отчета, но теперь все стало предельно ясно: ему необходимо было исчезнуть. Не обязательно из жизни, но, по крайней мере, из той, парижской жизни, которую он так хорошо знал, в которой знали его, ибо все устои прежнего бытия взорвал, изуродовал непонятно откуда взявшийся чудовищный кошмар, и приходилось либо отказаться от анализа случившегося, либо анализировать его в стенах сумасшедшего дома.

Он же не был безумен, психиатрическая лечебница внушала ему ужас, и, значит, оставалось лишь одно — бегство. С каждым следующим рейсом катера он все больше воодушевлялся от мысли, что избрал единственно верный выход из сложившейся ситуации, и лишь неосознанный, но стойкий инстинкт самосохранения помешал ему там, в аэропорту, взять обратный билет и лететь в Париж, на свою погибель. «Мне больше нет места среди друзей и родных! — горестно думал он, одновременно упиваясь пафосом героической самоотверженности, укреплявшей его решимость. — Нечего обольщаться метафорами типа «махнуть на все рукой», когда единственное средство спасения — отрубить эту самую руку». Тем не менее он уже догадывался, что ему трудновато будет поддерживать в себе этот восторженный настрой, который сойдет на нет, едва он покинет катер. Ну и ладно, а пока мир сводился к легкому скольжению по воде среди теплой южной ночи, среди бликов на черных волнах, к поскрипыванию стальных тросов и звяканью решетчатой загородки, выпускавшей одних пассажиров, впускавшей других, ко всему этому мерному, налаженному снованию от берега к берегу, которому он отдавался с радостью, чувствуя себя в полной безопасности. Однако невозможно провести остаток жизни, плавая на катере между Гонконгом и Каулунгом; это промежуточное состояние напомнило ему знаменитый фильм Чарли Чаплина, где герой, спасаясь от жандармов двух сопредельных стран, бежит по пограничной полосе враскорячку — одна нога здесь, другая там. Потом идет затемнение, и на экране возникает слово «конец», но разве в реальной жизни можно обозначить этим словом такое межеумочное состояние? Хотя, впрочем, один–то конец всегда возможен. Стоя на временной (рейс на Гонконг) корме, облокотясь на поручень, он с самого момента отплытия неотрывно следил за пенным изогнутым шлейфом, который вырывался из–под дрожащей палубы катерка. Достаточно просто перевалиться через борт, и все дела. В какие–нибудь несколько секунд ревущие лопасти винта раскромсают его на части. И никто даже вмешаться не успеет; пассажиры — а их теперь раз–два и обчелся, — конечно, закричат, забегают, остановят катер, но что они найдут? Ошметки мяса и лоскутья одежды вперемешку с отбросами порта, дохлой рыбой и дырявыми садками. Ну еще разве что бипер да паспорт, и то если хорошенько поищут. А впрочем, вряд ли — кто это захочет обшаривать всю гонконгскую бухту ради установления личности безвестного иностранца?! Кстати, перед тем как топиться, он вполне может уничтожить паспорт и тем самым все следы своего здешнего пребывания. Нет, стоп — он же заполнил гостиничную карту! Так что при расследовании никаких проблем у властей не будет: через пару дней французский консул в Гонконге с прискорбием сообщит его семье о несчастье. Он ясно представил себе консула у телефона — если, конечно, о таких печальных событиях извещают по телефону.

И Аньез на другом конце провода — зубы стиснуты, глаза расширены от ужаса… Вообще–то для нее такой исход менее страшен, чем ожидание- без всякой информации, неделями, месяцами, годами — и постепенное, но неизбежное забвение. Она так никогда и не узнает, что случилось на самом деле, и всю свою оставшуюся жизнь будет вспоминать лишь тот трехдневный кошмар и его последние слова, сказанные по телефону якобы с площади Мюэт.

Она тогда крикнула в трубку: «Я тебя люблю!», а он с ненавистью подумал то ли «Сволочь!», то ли «Шлюха!», тогда как она говорила искренне, она и впрямь любила его… Воспоминание об этом прощальном безответном призыве растрогало его до слез. Не осмеливаясь кричать во весь голос, он твердил шепотом: «Я люблю тебя, Аньез, я люблю, люблю только тебя!..», и это было правдой — правдой тем более неоспоримой, что до этого он ненавидел ее, обманул доверие, которое она неустанно выказывала ему всю жизнь. Да, уж она–то ни разу не проявила слабости, не поддалась колебаниям. И сейчас он отдал бы все на свете, чтобы сжать ее в объятиях, воскликнуть: «Это ты!», услышать то же самое из ее уст и поверить ей навсегда. Что бы ни случилось, вопреки всякой очевидности, даже если она приставит ему револьвер к виску, даже в тот миг, когда она спустит курок и его мозги разлетятся на кусочки, он будет думать: «Она меня любит, я ее люблю, и только это одно — правда!»

Три дня назад–нет, четыре, с учетом временной разницы! — он провел с нею ночь любви в последний раз.

Катер, проделавший, наверное, свой двадцатый рейс, причалил к набережной Каулунга, и он, вместо того чтобы сойти последним, как привык за этот вечер, рванулся к выходу, готовый схватить такси, помчаться в аэропорт и сейчас же вылететь в Париж. Но, сбегая по железным сходням, он почувствовал холодок зажатой в кулаке монеты в пятьдесят центов, предназначенной для оплаты очередного рейса, и замедлил шаг. Он повертел монету, раздумывая, не бросить ли жребий — орел или решка? — но в душе уже принял решение и, сунув пятьдесят центов в автомат, медленно спустился по другой лесенке обратно, терпеливо ожидая, когда палуба очистится от пассажиров и можно будет попасть на катер. Нет, возвращаться домой глупо, из этой новой попытки не выйдет ничего хорошего. Ну обнимет он Аньез, ну расцелует ее, а что дальше? Дальше — все то же самое, только будет еще больнее оттого, что не сбылась надежда на выздоровление. А вдруг Аньез вообще посмотрит на него да и спросит: «Кто вы?» Он возопит: «Это же я! Я! Я тебя люблю!», но его отсутствие уже сыграет свою зловещую роль, и она даже не узнает его, даже не вспомнит, что он когда–то существовал на этой земле.

В течение всего следующего рейса он не отрывал глаз от пенной струи за кормой и плакал. Оплакивал Аньез, своего отца, себя самого, продолжая плавать от берега к берегу. Иногда, где–нибудь на середине бухты, он вдруг, под влиянием минутного порыва, клялся себе остановиться, взять такси, сесть в самолет или хотя бы позвонить в Париж, но, завидев пристань, уже готовил очередную монетку. Время от времени матрос у сходней, глядевший на него с дружелюбным удивлением, махал ему рукой. Наконец запас монет истощился; он пополнил его, купив бутылочку «спрайта», которую осушил в несколько глотков и оставил кататься под ногами.

Но вот произошло то, чего он так боялся. Когда они пристали к набережной Гонконга, на решетчатой калиточке, открывавшей доступ к катеру, висел замок. С беспомощным отчаянием он указал на замок матросу; тот с улыбкой сказал: «Tomorrow! Tomorrow!»[9] и выставил семь пальцев, указывая, вероятно, начало работы катера.

«Что ж теперь делать?» — подумал он, сев на влажные ступени дебаркадера.

Он, конечно, мог добраться до своего отеля, оставшегося на другом берегу. Ему не составило бы никакого труда нанять лодку в качестве морского такси, но не было желания. Как не было желания и разведать город, что высился у него за спиной, отражаясь всеми своими огнями в жирной стоячей воде бухты. Тогда что же — сидеть на причале в ожидании рассвета и первого катера? Возобновить завтра, с утра пораньше, свои рейсы, да так и мотаться туда–сюда, день за днем? Несмотря на всю нелепость этого проекта, больше ничего в голову не приходило, и он, сам себе удивляясь, уже начал прикидывать, рассчитывать, во что ему обойдется эта затея. На сколько времени хватит денег, если плавать с семи утра до полуночи, а спать на причале? Один рейс стоит 50 центов, за час их проходило четыре, значит, два доллара в час, да помножить на 17 часов, итого 34 доллара ежедневно; кстати, может, у них существуют скидки для постоянных пассажиров? Долларов шесть уйдет на еду: гамбургеры, супы, лапшу — в общем, что–нибудь дешевенькое; стало быть, вполне можно обойтись 40 гонконгскими долларами в день, то есть примерно 40 франками, если он не перепутал курс обмена. Далее: эта сумма, помноженная на 365 дней, составит 14 600 франков в год — гляди–ка, даже меньше пятнадцати кусков! — такие деньги он зарабатывал в Париже за месяц, и на них можно было бы почти два года кормить психов в той деревушке на юго–западе. В общем, достаточно время от времени брать наличные в банке по одной из кредитных карточек, и при таком образе жизни он продержится сколько угодно. Правда, спустя какое–то время в банке могут насторожиться: Аньез, конечно, предупредит о его исчезновении все службы, ведающие кредитными карточками, и они мигом нападут на его след. Он вообразил себе картину: Аньез, вне себя от беспокойства, мчится в Гонконг и встречает его на катере; делать нечего, тогда он спокойно объяснит ей, что жизнь стала ему в тягость, что он может существовать только в этих условиях, весь день напролет плавая на катере и лишь такой ценой обретая душевное успокоение; что если она его любит, то должна сделать одну–единственную вещь, а именно освободить его от кредитных карточек, а взамен ежегодно выплачивать необходимую сумму, скажем 15 тысяч франков, которые он сможет получать со своего счета в местном банке. И еще: пускай оставит его здесь одного.

Она, конечно, расплачется, начнет тормошить, обнимать, умолять его, но в конце концов уступит — что ей еще остается?! Время от времени, сперва чаще, потом все реже и реже, она будет приезжать в Гонконг, к нему на катер, нежно беседовать с ним, держа за руку и старательно избегая некоторых тем. Так, с течением лет, она привыкнет видеть, как он живет между Каулунгом и Гонконгом или, наоборот, между Гонконгом и Каулунгом.

А может, ее одиночество продлится недолго, может, она устроит свою личную жизнь и тогда приедет сюда с мужчиной, который тактично останется на берегу, а она потом все объяснит ему и покажет опустившегося бомжа, ставшего для завсегдатаев катера чем–то вроде странного товарного знака, который скоро попадет в туристические путеводители как местная достопримечательность — «The crazy Frenchman of the Star Ferry»[10]. И Аньез скажет своему избраннику: «Это мой муж». Или, наоборот, никому не обмолвится ни словом, и друзья так никогда и не узнают о ее одиноких паломничествах в Азию. А он — муж — только снисходительно покачает головой в ответ на ее речи. Ближе к концу дня она попытается уговорить его пойти с ней в отель хотя бы на одну ночь, но он все так же кротко откажет и расстелит на берегу свою циновку; он никогда не тронется дальше причала, никогда не увидит город, за исключением короткого маршрута до банка, где будет ежемесячно пополнять запас пятидесятицентовых монеток. «Абсурд, полный абсурд!» — думал он, но на что иное может рассчитывать человек, которому выпало такое испытание! В общем–то, он предпочитал эту жизнь прозябанию в дурдоме, официальному статусу безумца и лечению у какого–нибудь шарлатана вроде Каленка, с его бандой дюжих санитаров. Лучше уж поселиться здесь, на катере, чем во французской юго–западной глухомани, куда он непременно угодит после всяких новомодных хитроумных методов исцеления и шикарных санаториев. Да, именно такой конец и уготован ему, если он вернется во Францию. Он считал себя вполне нормальным, хотя большинство чокнутых утверждает то же самое, и ничем их не разубедить; ему известно, что в глазах общества постигшее его злоключение квалифицируется не иначе как душевная болезнь — деменция. Тогда как на самом деле — и теперь–то он прекрасно понимал это — все обстояло гораздо сложнее. Он не был сумасшедшим. Аньез, Жером и все другие — тоже. Просто порядок вещей пошатнулся и пришел в некое расстройство — кардинальное, но в то же время скрытое, не замечаемое никем, кроме него одного, — и это поставило его в положение очевидца преступления, которого непременно следует убрать. Больше ничего особенного не случилось, а значит, и исправить уже ничего нельзя, и глупо было бы предпочесть растительное существование в деревенской хибаре жизни на катере, пускай даже монотонной и убогой, но зато свободно им выбранной. Нет, он не поддастся искушению, он никогда не вернется, он спрячется ото всех, точно свидетель, за которым охотится мафия. Нужно только непременно объяснить этот свой поступок Аньез: его исчезновение — не каприз, а жизненная необходимость, и она должна издалека, не пытаясь с ним увидеться, помочь ему выйти из этой ситуации с наименьшими потерями. Пусть заберет назад свое заявление об официальном розыске, пусть разрешит использовать кредитные карточки, а впоследствии сама высылает деньги на жизнь. Интересно, как она воспримет такую просьбу? А как он сам отреагировал бы на ее месте? И он с горечью признал, что, конечно, сделал бы все возможное и невозможное, чтобы вернуть ее на родину, даже против воли, а там обратился бы к лучшим психиатрам, хотя именно этого делать и не следовало. Но он должен убедить ее, заставить согласиться с ним. Сидя на причале лицом к Каулунгу с его гигантскими рекламами компаний «Тошиба», «Сименс», «ТДК», «Пепси», «Рико», «Ситизен», «Санио», то и дело менявшими цвета (он уже наизусть выучил их очередность), он старательно подыскивал нужные слова, нужный тон, которые убедили бы Аньез — а это будет нечеловечески трудно! — что его действия говорят не о сумасшествии, а, напротив, о разумной, взвешенной позиции. Усы, его отец, Серж с Вероникой — все это больше не имело никакого значения, и бесполезно было копаться в прошлом; сейчас главное — выработать реальный подход к свалившейся на него непоправимой беде. Аньез придется понять его, как это ни сложно, понять и помочь, но и ему нужно твердо придерживаться своего решения. Он не мог не видеть, насколько расстроен духом; он знал, что пройдет два дня, а то и два часа, и он будет думать совсем иначе. Когда он считал Жерома и Аньез виновными, ничто не могло разубедить его в этом, он слепо и яростно верил в их заговор. Теперь он понял, что заблуждался, теперь ему все стало ясно, но что толку — через минуту маятник его разума качнется в другую сторону, и все опять изменится с точностью до наоборот. Уже сейчас при одной только мысли, что он никогда больше не будет заниматься любовью с Аньез, какая–то адская сила толкала его забыть все благие намерения, вернуться в Париж, схватить ее в объятия и сказать себе, что он возродился к новой жизни. Катер сразу понравился ему, и понравился именно этим снованием между двумя берегами, так похожим на его собственные душевные метания, — достаточно иметь побольше монеток, и можно плавать взад–вперед, колеблясь, возмущаясь, но ничего при этом не делая. Ибо главное уже свершилось: он выбрал правильный путь, он смог убежать на край света, и теперь нужно только удержаться здесь, никуда больше не стремиться, ничего не предпринимать, а если и идти на попятную, то лишь мысленно. Он плыл на катере, и катер все решал за него, тогда как окружающий мир не оказывал должного сопротивления его изменчивым стремлениям. А ему нужно было сжечь за собою все мосты, поставить себя в такое материальное или физическое положение, чтобы возврат к прошлому сделался невозможным. Впрочем, даже если он выбросит свои кредитные карточки и паспорт, ему достаточно переступить порог французского консульства, чтобы вернуться на родину. Он не мог приковать себя к этому катеру навечно, у него не было никакой уверенности в том, что он не уступит искушению, что какой–нибудь мощный душевный порыв не поколеблет его решимость, не заставит посмеяться над тем, что он еще миг назад считал панацеей от всех бед. И никакая сила в мире не могла оградить его от этой переменчивости, даже убаюкивающий, монотонный бег катерка, который — он это предвидел — очень скоро надоест ему. Те психи, что сидели в деревне или в сумасшедших домах, могли, по крайней мере, рассчитывать на одуряющее действие медикаментов: оно подчиняло их размягченные мозги некоему мерному, неостановимому ритму, чему–то вроде внутреннего катера, тихо скользящего туда–сюда, туда–сюда. Вот уж эта машина никогда не портилась, ежедневно и регулярно питалась вместо горючего таблетками и пилюлями, что было куда надежнее монеток по пятьдесят центов, ибо лекарства выдавал кто–то другой.

Ему даже вспомнились слова жительницы той деревушки; она наивно объясняла репортеру, что главное достоинство здешних больных состоит в их неизлечимости: те, кто за ними ухаживает, могут до самой кончины своих подопечных пользоваться «излишками» их скромного содержания. Он почти завидовал этим людям: еще бы, они избавлены от всякой ответственности, и уж им–то ничто не угрожает.

Шло время; небо побледнело, город начал просыпаться, и в ночной сон бухты стали вкрадываться предутренние шумы. В сумраке рядом с ним возникло какое–то светлое шевелящееся пятно. Он вгляделся: человек в майке и шортах проделывал странные движения — выбрасывал руки вперед, откидывал назад, приседал, вскакивал. Скоро появились и другие. Куда ни глянь, вдоль набережной маячили людские силуэты, с каждой минутой все более четкие; казалось, они изгибаются в каком–то спокойном, размеренном, почти беззвучном балете. До него доносилось глубокое, размеренное дыхание, иногда похрустывание суставов, иногда короткая, брошенная вполголоса фраза, на которую следовал такой же короткий и, судя по интонации, вполне бодрый ответ. Крошечный старичок, делавший зарядку в нескольких метрах от него, приветливо улыбнулся и знаком пригласил его следовать примеру остальных.

Встав на ноги, он принялся неуклюже подражать старичку, под приглушенные смешки двух толстушек, которые медленно проделывали наклоны вперед, стараясь коснуться пальцами кончиков ног. Минуту спустя он тоже рассмеялся и жестами дал понять своему наставнику, что не привык к таким усилиям, что с него хватит. Старик сказал: «Good, good!»[11], одна из толстух беззвучно похлопала ему, и он удалился под их чуточку ироничными взглядами. Взойдя на бетонную эстакаду, он вскоре оказался на широком приморском бульваре со множеством скамеек. И здесь также ревнители гимнастики всех возрастов, от мала до велика, усердно предавались любимому занятию. Он прилег на скамью, стоявшую спинкой к морю. Отсюда, из–за балюстрады, можно было разглядеть сходни, ведущие к причалу катера; на решетке все еще висел замок. Прямо перед глазами стояла невысокая светло–голубая арка; в ее проеме виднелся огромный домина с круглыми, на манер иллюминаторов, окнами, а рядом другой, еще недостроенный и лишь наполовину одетый зеркальными стеклами. Его верхние этажи скрывались за бамбуковыми лесами и зеленым брезентом. Между этими двумя мастодонтами торчали башенные краны и крыши других зданий, и все это четко вырисовывалось на фоне изумрудного покрова горы, чью верхушку, как бы высоко он ни задирал голову, невозможно было разглядеть в мерцающем тумане.

Солнце уже взошло и вовсю играло на стеклах и стальной окантовке небоскребов; проснувшийся порт загомонил дневными голосами, и впервые мысль о том, что он находится в Гонконге, по–настоящему взволновала его. Он еще минут тридцать полежал на скамейке, глядя на отражение пылающего светила в стеклянных башнях города. Обернувшись к бухте, он увидел свой катерок, осторожно лавирующий между баржами и сампанами, проводил его глазами до пристани Каулунга, и, когда тот пустился в обратный рейс, ему представилось, будто он стоит там, на борту. Утреннее возвращение суденышка вселило в него такое прочное чувство безопасности, что он неожиданно для себя подумал: к чему спешить! И еще: по утрам все кажется намного проще.

Встав со скамьи, он побрел вдоль бульвара, где мирная утренняя гимнастика уступила место беспорядочной суматохе: люди спешили на работу. И однако, даже в этой толкучке некоторые тщательно одетые чиновники внезапно прерывали ходьбу, ставили наземь кейсы и в течение двадцати–тридцати секунд размахивали руками, приседали, выгибались, дыша размеренно и спокойно.

Остальные пешеходы не обращали на них внимания. Пробравшись сквозь густеющую толпу, он вошел во двор, где строили дом; на нижних этажах, как он заметил, уже расположилось несколько офисов, в частности банк, и он усмехнулся, вспомнив свой проект жизни на катере. А вот и почта, правда еще закрытая; он обещал себе вернуться сюда попозже, чтобы позвонить Аньез. Впрочем, нужно ли спешить — может быть, длинное подробное письмо лучше звонка.

Пройдя по эстакаде в обратную сторону, он вышел на широкий проспект и зашагал по тротуару, среди плотной толпы. Жара уже вовсю давала о себе знать. Но именно в тот миг, когда он ощутил это, его потная кожа вдруг оледенела и он встал как вкопанный, словно приклеившись к красному паласу, расстеленному на тротуаре перед отелем, откуда, судя по всему, кондиционеры гнали прохладу даже на улицу. Надев пиджак, он вошел в гостиницу. Там действительно было холодно и торжественно, словно он в мгновение ока перелетел в другой мир. Кожаные кресла, столики из темного дымчатого стекла, зелень в кадках, лоджия по всему периметру холла, роскошные бутики, бронзовые барельефы на стенах — смесь модерновых перекрученных фигур и кошмарных псевдоазиатских мотивов. Таблички со стрелками указывали расположение нескольких ресторанов и кафе–магазина, где он и решил позавтракать и куда направился, предварительно застегнув пиджак.

Он с аппетитом поел и попил, затем спросил писчей бумаги. Но, глядя на белый листок и составляя первую фразу письма к Аньез, он вдруг осознал, что его ночные страхи были обоснованны, тем более обоснованны, что сейчас, задним числом, его прожекты внушали недоверие. Его желание провести остаток жизни на катере, плавая между Гонконгом и Каулунгом, прикидки насчет бюджета, а главное, само отношение к этому плану как к единственной альтернативе французской глубинки для психов выглядели теперь, как он и предвидел, смехотворными, впрочем, как и страх заговора, якобы устроенного против него Аньез. Все его ночные доводы, вся твердая решимость рухнули, осталось лишь тоскливое беспокойство: во что же выльется его возвращение?

Яркий дневной свет, тихое позвякивание столовых приборов в кафе ставили под сомнение реальность дела с усами и его последствия, несмотря на то что присутствие здесь, в отеле «Мандарин», успокаивая его, одновременно напоминало, что на него свалилась непоправимая беда и он зашел слишком далеко, чтобы вернуться. Терзавший его вопрос «почему?», оставаясь без ответа, мало–помалу трансформировался в другой — «как?»; правда, и это «как?» — если речь не шла о том, как передвигать ноги при ходьбе, совать монеты в щель автомата или еду в рот, — тоже начинало расплываться, утрачивать плотность слова, способного определять линию поведения, и превращалось в зыбкое «ну что?..» или «а теперь?..», и с этими парализующими волю, полувопросительными возгласами можно было разделываться только шаг за шагом, ставя себе конкретные ближайшие цели, преодолевая конкретные безобидные препятствия, и он с радостью сокрушал их, ибо они скрывали от его внимания наиглавнейшую цель — выбор между «уехать» и «не двигаться с места». В данный момент этот вопрос оставался открытым. Но если он собрался написать Аньез, нужно сперва принять какое–то решение. А может, просто утешить ее, отослав коротенькую записку: «Не волнуйся, я переживаю кризис, скоро сообщу о себе подробнее». Нет, лучше отложить это дело. Самое разумное, конечно, позвонить: пусть хотя бы знает, что он жив и что его не нужно разыскивать. Отказавшись на время от эпистолярных сообщений, он все–таки воспользовался бланком отеля, записав на нем номера телефонов своей квартиры, родителей и агентства — на всякий случай, чтобы не забыть. Листок он сложил вчетверо, спрятал во внутренний карман пиджака и, расплатившись с официантом, направился к телефонным кабинам в нише холла, которые приметил, еще входя в отель. Служащий назвал ему код Франции, который он также записал на листке. Потом набрал все три номера, один за другим.

Никто не отвечал. Согласно его подсчетам, в Париже сейчас было 11 часов утра, что объясняло молчание в агентстве, но уж никак не оправдывало Аньез, которая, видимо, забыла включить автоответчик, уходя на работу. Если бы она сделала это, он мог бы с помощью бипера прослушать последние звонки в квартиру и выяснить, какая атмосфера царит там в его отсутствие. Разумеется, при условии, что бипер сработает на таком расстоянии. Кстати, он уже думал над этим, когда они его покупали: действует ли этот аппаратик на больших расстояниях? В принципе, должен бы. А впрочем, по этому поводу нетрудно навести справки — чего–чего, а магазинов электроники в Гонконге хватает. Правда, эта информация будет совершенно бесполезна, поскольку Аньез не включила автоответчик. Но ведь когда–нибудь она же сделает это, если только не сломала его или… Он невесело ухмыльнулся: или если Аньез не объявит, когда они встретятся — если встретятся! — что у них никогда не было автоответчика. Он–то прекрасно помнил форму аппарата, где и когда они его приобрели, тысячи записанных, а потом стертых звонков, среди которых звонок его отца, напоминавшего о воскресном обеде; кроме того, опустив руку в карман, он мог нащупать острые металлические края бипера, но что это доказывает?! Он опять набрал свой номер, долго ждал ответа. Не выпуская трубку, откуда по–прежнему неслись монотонные гудки, вынул из кармана аппаратик, внимательно прочел инструкцию на задней крышке: «1) Наберите номер вашего телефона. 2) Сразу же после гудка приложите бипер к микрофону трубки и в течение двух–трех секунд посылайте сигнал. 3) Записывающее устройство остановится, пленка с сообщениями перемотается к началу, и вы сможете прослушать звонки…» Он машинально тронул кнопку сбоку и жал на нее до тех пор, пока слабые, но довольно пронзительные сигналы «бип–бип–бип» не вывели из себя могучего китайца в соседней кабине, который яростно забарабанил в стекло.

Опомнившись, он снял палец с кнопки, убрал бипер в карман, повесил трубку и вышел. Его угнетало не столько молчание на другом конце провода, сколько бесполезность аппарата, с помощью которого он надеялся разведать, как там, дома, среагировали на его исчезновение. Он чувствовал себя преданным, обезоруженным: если предположить, что автоответчик реально существует — в отличие от его усов, отца и друзей, — то возможно ли, чтобы Аньез сознательно выключила его, заметив отсутствие бипера? Неужели она пренебрегла возможностью узнать что–нибудь о нем, только бы лишить его удовольствия прослушивать сообщения? И вообще где она? Что делает? О чем думает? Продолжает ли разговаривать, есть, пить, спать? Вести прежнее обычное существование, несмотря на мучительную неизвестность? Да и помнит ли она еще, что он исчез? И что он когда–то существовал в ее жизни?

Прислушиваясь к безответным гудкам, он одновременно имел полную возможность созерцать себя в матовом зеркале, служившем задней стенкой кабины: не по климату плотный, мятый пиджак, серая от грязи и пота рубашка, всклокоченные волосы и трехдневная щетина. Он решил, для собственного успокоения, сменить одежду. Прошелся по холлу со сверхдорогими бутиками и не торопясь выбрал себе легкую рубашку с большими нагрудными карманами, которые избавят его от труда носить пиджак, полотняные брюки, пару трусов, кожаные сандалии и, наконец, элегантнейший несессер для бритья; вещи стоили уйму денег, но ему было наплевать, и вообще, поразмыслив, он счел необходимым «перенести ставку» сюда, в отель «Мандарин». Сам факт, что он пошел на такие безумные расходы, уже выглядел так, словно он принял важное решение. Кроме того, ему особенно нечего делать в Каулунге, и этот переезд, возможно, отвадит его от искушения кататься на катере. Правда, у него и в Гонконге никаких дел нет, но и бог с ним…

Его здешний номер представлял собой просторную, светлую, удобную комнату с двумя широкими кроватями; окно выходило не на проспект, идущий параллельно набережной, а на боковую улочку, двойные герметичные стекла не пропускали шума извне. Как только грум вышел за дверь, он разделся, принял душ и сбрил щетину, осторожно манипулируя непривычно короткой бритвой. Усы приближались к прежней длине, и это вселило нелепую надежду, что возврат к былой внешности повлечет за собой исчезновение, нет, даже полную отмену всех тайн, вызванных к жизни его дурацкой затеей. Что, если он вдруг снова обретет не только привычный физический облик, но и свое душевное здоровье, свою биографию, а от нынешнего хаоса не останется ни следа?! И он вернется из Гонконга в абсолютной уверенности, что прибыл из командировки от агентства (почему бы и нет?), а в портфеле у него — ибо он купит себе портфель — документы, отчеты о проделанной работе, о завязанных контактах.

Аньез устроит ему нежную встречу в аэропорту — ведь она будет точно знать время приземления самолета. И она ни о чем не станет вспоминать, он тоже, так все и войдет в прежнюю колею. В дальнейшем им тоже не грозят никакие осложнения: тайна просто исчезнет, канет в Лету, словно ее никогда и не было. Вот это, пожалуй, наилучший вариант, который, если вдуматься, настолько же реален, как и то, что случилось раньше. Ему почудилось, что нужно лишь слегка подтолкнуть неведомые силы, сыгравшие с ним эту мрачную шутку, и они, может быть, согласятся все поставить на свои места. Впрочем, на бога надейся, а сам не плошай… Это–то верно, однако в его конкретном случае не оплошать значило собрать нужные документы, которые подтвердили бы необходимость и полезность этого делового вояжа, связаться с Жеромом, попросить его оформить, как полагается, только задним числом, его неожиданное исчезновение, а заодно провести психологическую обработку Аньез, внушив, что все случившееся — плод ее воображения; словом, опять запустить эту сумасшедшую карусель, дав, таким образом, новое доказательство своего безумия, и в результате самому напроситься на госпитализацию — можно не сомневаться, что «психовозка» будет ждать его прямо у трапа самолета… Нет, одни только небеса, если можно считать их всемогущими, способны помочь ему; главное ни в коем случае не подделывать реальность, а просто сотворить чудо, сделать так, чтобы все происшедшее как бы не имело места. Стереть начисто этот эпизод и его последствия, а потом стереть след резинки и след этого следа. Не фальсифицировать и не забыть, а именно уничтожить то, что хочется забыть, иначе воспоминание вернется и неизбежно погубит их… Да, верно: единственное, чем он в состоянии помочь себе, если ждет божьей милости, это отращивать усы, заботиться о них и верить в это волшебное средство.

Растянувшись на кровати, он ощупывал верхнюю губу и любовно поглаживал отросшие волоски — свой единственный шанс на спасение.

Позже, днем, он сделал еще одну попытку дозвониться Аньез и родителям, и снова безуспешно. Потом надел купленные вещи, подвернул неподшитые, слишком длинные штанины и рассовал по нагрудным и брючным карманам все свое имущество — паспорт, кредитные карточки, наличные деньги, листок с номерами телефонов. Поразмыслив, стоит ли брать с собой бипер, он решил, что аппарат слишком обременителен, и сунул его между помазком и чашечкой в кожаный бритвенный несессер, оставленный в ванной. Затем вышел и направился к дебаркадеру по виадукам, проложенным над улицами. Небо было подернуто серой дымкой, стояла тяжелая влажная жара. Матрос на палубе сразу узнал его и приветливо замахал руками, но он сошел на берег в Каулунге и вновь поднялся на катер лишь через полчаса, когда расплатился в отеле «Кинг» и забрал из номера початый блок сигарет. Странно: со времени приезда в Гонконг он ни разу не закурил, ему это даже в голову не пришло.

Вернувшись на остров, он бесцельно побрел по городу, стараясь держаться набережной; это, впрочем, было невозможно: дорогу на каждом шагу преграждали подъездные пути к пирсам, стройки и щитовые барьеры, в которых он тщетно искал просветы, чтобы увидеть бухту. По расположению световых реклам на крышах небоскребов он узнал кварталы, показавшиеся ему прошлой ночью с катера сильно удаленными от центра. Увидев другой роскошный отель — «Causeway Bay Plaza», — он попытался прозвониться в Париж оттуда, но ему опять никто не ответил. С наступлением темноты он вернулся на такси в «Мандарин», выпил в баре коктейль «Сингапур», затем поднялся в номер, чтобы взглянуть на себя в зеркало и еще раз побриться — словно выздоравливающий, который упрямо проверяет, вернулись ли к нему силы. Чем более гладкими становились его щеки, тем ярче выделялась черная щетина над губами. Он уже знал, что ему предстоит тяжкая ночь, что его опять замучат противоречивые, неотвязные, диковинные мысли: то ему вздумается сесть на катер, то мчаться в аэропорт, то выброситься из окна, — и каждое решение покажется ему единственно возможным и верным в его положении; главный фокус в том, чтобы не делать ничего этого, а продержаться до утра и встретить рассвет живым, с отрастающими усами, оставив позади безумные грезы о непоправимых деяниях.

Загрузка...