ИНТЕРВЬЮ

Ирина Карпинос Магический реализм[1]

Писатель Владимир Орлов стал знаменитым, когда в начале 80-х годов прошлого века журнал «Новый мир» напечатал его роман «Альтист Данилов». Главный герой романа — демон на договоре — очень полюбился доперестроечной советской интеллигенции. После развала СССР Владимир Орлов не изменил писательскому призванию. Он преподает в Литературном институте и пишет новые романы.

— Владимир Викторович, как вам нынче работается в Литинституте на Тверском бульваре, 25?

— Сейчас восстановили исторический забор на Тверском бульваре со всякими белокаменными деталями, а в самом институте все по-прежнему. Однако изменился состав студентов. Теперь к нам приходят поступать внучатые племянники постмодернизма. Очень на них сказывается влияние этого постмодернизма: используют чужие тексты, чужие ситуации.

— Но вы сами отбираете студентов в свой семинар?

— Да, как обычно. У нас по-прежнему есть творческий конкурс. Главным образом, я беру ответственность на себя за выбор тех или иных студентов. Я с заочниками работаю, раньше приходили люди вполне состоявшиеся, например, у меня в семинаре были и дьякон, и доктор наук, и солистка Большого театра, и летчик-истребитель, и даже инкассатор. А сейчас чаще всего поступают 18-летние, у которых, кроме школы, за плечами ничего нет, и понимания, зачем они приходят в Литинститут, тоже нет. Поэтому многие отсеиваются. К третьему курсу у меня из 24 набранных осталось 14 человек. Из них, я думаю, человек 5–6 одаренных, которые действительно что-то смогут сделать в литературе. Если предыдущие поколения семинаристов были людьми XX века и могли находить с преподавателями общий язык, то эти уже родились во время нашей смуты. У них в школах и семьях, видимо, не слишком велик интерес к культуре, образованию и литературе. Часто приходят люди мало начитанные, не знающие даже, какие писатели у нас были в 60-е годы прошлого века. Скажем, Трифонова или Казакова никто не знает. И на меня они уже смотрят как на человека из какой-то глубокой старины: типа Писемского или Вяземского. Первые занятия просто тягостное впечатление оставляли: я их не понимал, и они меня не понимали. Потом постепенно и контакт возник, и сама атмосфера института заставила их читать и серьезнее относиться к слову и работе над текстами. Хотя эти ребята пока еще очень сырые.

— А это правда, что вы своих студентов учите писать детективные и исторические романы?

— Я их заставляю писать остросюжетные произведения. Чаще всего люди не умеют строить сюжет. Из прошлого моего семинара почти все студенты написали и опубликовали детективы, а также исторические сочинения. Причем сюжеты не я подсказывал, они сами брали из того, что им было близко. Очень важен момент соперничества. Все-таки Литературный институт — прежде всего игра, необходимая для того, чтобы писательство не было полным занудством.

— Новые ваши романы «Шеврикука, или Любовь к привидению» и «Бубновый валет» настолько не похожи по стилю, как будто написаны разными писателями. Сейчас вы заканчиваете роман «Камергерский переулок». А его вы пишете в каком жанре?

— Как ни странно, и «Шеврикука», и «Бубновый валет» созданы в моем соперничестве со студентами. То есть я их заставлял писать детективные и исторические тексты, а сам в это время ничего не писал. У меня затянулся перерыв после «Аптекаря», когда в стране была сплошная политика и до литературы никому не было дела. Мне казалось, что вся моя проза никому не нужна, а потом все же возникло желание снова писать. После «Шеврикуки» я решил попробовать себя в жанре, который предлагал освоить студентам. Так получился «Бубновый валет». У меня уже был триптих «Останкинские истории»: «Альтист Данилов», «Аптекарь», «Шеврикука». После триптиха с определенной останкинской интонацией мне захотелось написать роман от другого лица и другим языком, чтобы не заскучать в этой интонации. Поэтому я придумал совсем другого персонажа и начал писать роман как детектив. В силу того, что я десять лет проработал в «Комсомольской правде» и работу журналиста хорошо знаю, я вспомнил обстоятельства 60-х годов в молодежной газете и вообще в стране. Поначалу мне было очень трудно находиться в шкуре своего персонажа-газетчика Куделина, а потом я с ним слился и пошли уже куски более яркие по языку. Это была намеренная задача, и мне было интересно это делать. А в «Камергерском переулке» я опять вернулся к фантасмагории.

— То есть вы вернулись к любимому вами магическому реализму? Но это же не продолжение «Останкинских историй»?

— Нет. Камергерский — центр Москвы, он далек от Останкино, хотя там какие-то мостики могут быть перекинуты, есть даже общие имена, но они у семистепенных персонажей. В романе события сами по себе фантастические, там нет ни домовых, ни демонов. Происшествия в романе похожи на реальные, но они гротескные, преувеличенные и заостренные.

— Сейчас происходит глобальное упрощение и опрощение как самих писателей, так и литературных жанров. Магический реализм выродился в фэнтези, модернизм — в постмодернизм. Вы как-то пытаетесь этому противодействовать, когда пишете свои гротескные вещи?

— Я об этом не задумывался, просто пищу так, чтобы мне не было стыдно за мои произведения. Сейчас ведь литературный процесс в основном базируется на интересах издателей и на их коммерческих проектах. Поэтому ходовой является совершенно халтурная литература, всякие так называемые иронические детективы. Даже та литература, которая получает тусовочные премии, не самого, знаете, высокого уровня. Но у нас недавно образовался клуб метафизического реализма. В него входят и Зульфикаров, и Анатолий Ким, и Мамлеев, и Славникова, меня туда тоже записали, но я там ничего не делаю.

— Славникова в этом году получила русского «Букера». Вам нравится, как она пишет?

— А я не читал. В нашей среде большая разобщенность, и контактов между писателями почти никаких нет. В ЦДЛ никто не ходит, там уже совсем другие люди посещают мероприятия. У меня общение происходит в Литинституте и еще с моими приятелями из разных сфер деятельности.

— В автобиографических заметках вы пишете, что ваши приятели — художники и артисты. А именно?

— Из художников — Татьяна Назаренко и Наталья Нестерова. Это художники мирового класса. Последнее мое собрание сочинений в пяти томах вышло с обложками, на которых воспроизведены картины этих художниц. Если говорить об артистах, я дружил с Виталием Соломиным. В последние свои годы он преподавал в Щепке и во ВГИКе и хотел объединить моих студентов со своими, чтобы мои писали сценарии, а его — играли. Но не получилось.

— Да, Виталий Мефодьевич был из такой редкой породы умных масштабных актеров. Мне доводилось с ним беседовать… Скажите, а прототип вашего демона на договоре — альтист Юрий Башмет? Или это неправильные слухи?

— Неправильные. Башмет, когда вышел роман, еще не был заметной фигурой. Я тогда не знал его, да и сейчас у нас шапочное знакомство. Слухи появились после того, как в Японии напечатали «Альтиста Данилова» и на обложке был изображен Башмет. Это было как раз после его гастролей по Японии. Потом Башмет пригласил меня на телепередачу, и мы там все разъяснили. Но тем не менее, путаница между альтистом Башметом и альтистом Даниловым продолжалась. В какой-то степени разыгранный слоган «альтист Башмет» даже помог ему в карьере. На самом деле, как я сам для себя выяснил, Бах — прототип альтиста Данилова по сути. А в жизни — это мой приятель, альтист Владимир Грот из оркестра Большого театра. Он — потомок академика Грота, составителя словаря русского языка.

— В своих эссе вы называете Баха идеальным человеком. Почему именно его?

— Видимо, он близок мне по-человечески. Он мог жить, не завися от государства, оставаться самим собой и делать все, что ему необходимо было по предназначению.

— А как вам телеспектакль Михаила Козакова «Ужин в четыре руки», где Бах — скромный провинциал, не сознающий своего величия, а Гендель — самый знаменитый композитор той эпохи?

— Козаков же взял чью-то пьесу — ее, по-моему, написал англичанин. А в Англии Гендель был популярнее, чем Бах. Это неверная версия о безвестности Баха при жизни. И столько этих версий! Скажем, по мнению Юрия Нагибина, Бах не обладал чувством юмора. А у него есть произведения, которые говорят о тончайшем чувстве юмора. У него даже в фугах есть юмористические вещи. Мало ли толкований… Вот пушкинский Сальери совершенно не соответствует реальному Сальери.

— Ну, раз Бах — истинный прототип альтиста Данилова, помогает ли дух великого композитора продвижению экранизации вашего романа?

— Тут действительно какая-то мистическая история. Столько было вариантов экранизаций «Альтиста Данилова»! Три года у меня был даже контракт с Голливудом. Но наша сторона загубила все дело. Пять студий у меня пытались купить права, я скептически на это смотрел, но на «НТВ-кино» меня уговорили. Они все время рекламировали начало съемок и даже какого-то американца приглашали на главную роль. Но есть такое ощущение, что деньги уже потрачены, а бюджет фильма должен быть немаленьким, и сейчас пока все заморожено, сценарии писал не я, они купили у меня права — и все. И, по-моему, даже режиссера не смогли подобрать.

— Вернемся от экранизации к литературе. Кого сейчас в Москве считают серьезными писателями?

— Hу, скажем, Сорокина и Пелевина в Москве уже не считают серьезными писателями. А кого считают — трудно сказать… Я даже не знаю новых работ Андрея Битова. Мы все разошлись как-то в разные стороны и текстов друг друга не читаем. Толя Ким написал новый роман, но я не знаю, какой. А критика состоит из 30-летних ребят, они обслуживают свои компании и взрослыми людьми не интересуются. Поэтому в прессе мелькают одни и те же имена.

— А каких писателей любите вы?

— Таких слишком много. Но я работаю в жанре магического реализма, поэтому для меня Гоголь, Гофман, Булгаков, Музиль очень интересны. Этим летом перечитывал Салтыкова-Щедрина с большим удовольствием. Умберто Эко меня, конечно, интересует, почти все его романы.

— И его романы не кажутся вам холодными?

— Они расчетливы и, тем не менее, вызывают какие-то мысли и чувства. Его можно читать с сопротивлением и даже раздражением, а потом он, оказывается, очень воздействует на тебя. У меня даже в «Бубновом валете» один исторический персонаж — как раз из тех людей, которые могли бы стать персонажами Эко. А вот Павича я не могу читать. С одной стороны, он очень остроумен, а с другой — надоедает его игра в варианты. Коэльо совсем не принимаю, потому что это такое чтиво…

— Для бедных, да?

— Вообще-то, я не люблю это выражение. Когда у меня вышел «Альтист Данилов», главный редактор «Литературной газеты» написал, что мой роман — Булгаков для бедных. А кто такие бедные?

— По-моему, по отношению к Коэльо такое определение справедливо. Хотя «блаженны нищие духом»…

— У нас сейчас опять издателями поднимается волна, и поэтому в моде Уэльбек, Мураками и т. п. А вот Элинек, получившая Нобелевскую премию, мне понравилась. Я имею в виду «Пианистку», все остальные вещи у нее слабые. Большинство моих знакомых не принимают это сочинение, а на меня оно произвело впечатление.

— Я почему-то вспомнила в связи с Элинек свою питерскую подругу, однокурсницу по Литинституту Марину Палей. Она сейчас — известная писательница, живет в Роттердаме.

— А я ее хорошо знаю! Она была у меня в семинаре молодых писателей, и первая ее публикация вышла с моим предисловием. А потом я отнес ее повесть в «Новый мир», по какой-то причине ее дали читать Тане Толстой, и она эту повесть зарубила.

— Но зато потом в «Новом мире» вышла «Кабирия с Обводного канала», более поздняя повесть Марины Палей. Тогда публикация в «Новом мире» еще считалась очень престижной…

— А теперь эти журналы никто не читает. Главная беда, что сейчас так все заняты собственными делами, добыванием денег на прожитье, что у многих просто нет времени читать. Читают домохозяйки, поэтому женская литература такая ходовая. Та публика, которая когда-то зачитывалась «Новым миром» — врачи, техническая интеллигенция, учителя — даже они сейчас перестали читать. Самые читающие — неработающие дамы.

— Но они же мусор читают! Как вы считаете, профессия писателя будет когда-нибудь опять такой же престижной, как во времена, скажем, моей учебы в Литинституте в конце 80-х?

— Сейчас вряд ли престижно поступать в Литинститут, но зато после его окончания есть возможность устроиться на работу редакторами глянцевых журналов, где платят очень приличные деньги. Парень из моего семинара, который когда-то работал инкассатором, стал редактором журнала «Охота и рыболовство». А писателем сейчас можно назвать кого хочешь. Вот Ксения Собчак стала писательницей к своему 25-летнему юбилею, или этот болтун Андрей Малахов. В моду вошел так называемый рублевский роман: Робски, Минаев, гламур, антигламур. Эти люди Литинститут не заканчивали. Из последних знаменитостей у нас учился президент Монголии. Но, я думаю, когда народ станет жить сытнее и стабильнее, когда появится время для чтения, возвратится и большая литература. То, что в слове уже найдено, никуда не денется. Надеюсь, это возвращение начнется лет через 10–15…

— Вашими бы устами… Владимир Викторович, говорят, вы по старинке пишете пером, перепечатываете рукопись на машинке, а компьютер знать не хотите. Это правда?

— Я бы так и поступал до сих пор, если бы у меня не сломалась машинка. Но я по-прежнему пишу ручкой в тетради в клеточку, а потом перевожу написанное на компьютер. Как раз последние месяцы переводил летние главы из «Камергерского переулка». Цветаева говорила: «Я думаю кончиком пера». У меня то же самое.

2007

Лина Тархова Кто он, «бубновый валет»?[2]

По Москве ходят слухи, что писатель Владимир ОРЛОВ заканчивает роман о «Комсомольской правде», где он когда-то работал. Известность и даже славу принес ему «Альтист Данилов», выдержавший двенадцать изданий на русском языке, опубликованный во многих странах мира. И вот новый роман — «Бубновый валет». Публика строит предположения: кто этот «валет», какие «короли» и «дамы» действуют в романе и каких разоблачений — какой же в наше время успех без сенсационных разоблачений? — можно ожидать от автора.

Встретившись с Владимиром Орловым, прежде всего уточнила, с кем мне предстоит беседа — с журналистом, ставшим писателем, или с писателем, который хотел бы забыть, что он журналист?

— Журналистом себя никак не ощущаю. Больше того, когда начал писать романы, пришлось вытравить в себе газетчика начисто.

— Что так резко? Ведь в свое время журналистская командировка подсказала вам идею первого романа, «Соленый арбуз». И сюжет следующей вещи, «Происшествия в Никольском», навеян письмом в «Комсомолку».

— Писатель и журналист — слишком разные профессии. Как-то к Алексею Арбузову обратились из журнала с просьбой дать какую-нибудь публицистику. Он ответил отказом: «Сейчас я пишу пьесу и не могу мыслить формулировками». Вот и я совершенно не умею формулировать, классифицировать… К тому же следование документу, факту убивает фантазию, а с нас в газете требовали не сто, а сто пятнадцать процентов точности. Вот и пришлось выбирать — либо ты газетчик, либо… Правда, писателем себя не называю, для меня это очень такое высокое понятие. Я себя считаю сочинителем.

— Который, куда же от этого деться, вырос из журналиста, из всем известной редакции. Насколько близки к прототипам герои «Бубнового валета»? И не боитесь ли в связи с этим неприятностей? Ведь люди редко воспринимают себя такими, какими их видят со стороны.

— Именно чтобы избежать всяческих упреков и обид, специально предуведомил, что все события и персонажи автором придуманы. Место действия — никакая не «Комсомолка», а просто молодежная газета, и герой — не журналист, а историк по образованию, служащий бюро проверки, технический, можно сказать, работник. В романах Останкинского триптиха — я использовал романтические ходы, приемы фантасмагории. И, приступая к новому, боялся, что освоенная уже интонация может подсказать какие-то банальные повороты. Потому и поставил себе задачу: чтобы была совершенно реальная вещь и совершенно непохожий на меня рассказчик. А какую среду я знаю? Журналистскую. Вот и взял молодежную газету, которую нигде не называю. Хотя по географии, по месту на этаже, в том числе и профессиональном, можно выстроить догадки. Чего, честно сказать, не хотелось бы. Вначале, да, намеревался использовать какие-то сюжеты из жизни газеты, но заработало воображение… И увело от конкретных ситуаций, людей, и возникла совершенно другая история — о любви, о человеке, который пытается отстоять себя, свою самостоятельность, самодостаточность вопреки всему, что на него наваливает жизнь.

Персонажи далеко отошли от тех, кто послужил как бы первотолчком к их созданию. Вот сейчас вспомнил: в жизнеописании одного героя присутствуют две реальные детали, надо убрать.

— Так обидчивы бывают прототипы? Мне встретилось у Феллини определение счастья: возможность говорить правду так, чтобы от этого никто не страдал. Что, трудно говорить правду?

— Не задумывался над этим. Я не знаю, что такое правда. Скорее всего, она у каждого своя. Но знаю другое: ни один крупный мастер не унижал ни своего героя, даже самого разотрицательного, ни читателя.

— Вы не побоялись сделать героем «Бубнового валета» обычного человека, который, если судить по прессе и телевидению, публике сегодня не интересен. Это не гигант мысли, не гигант секса, не политик, не маньяк. Редкостная фигура — нормальный гражданин без особых примет.

— Когда-то, в молодости, я очень ощущал существовавшую в обществе иерархию, все мы были, как бы точнее выразиться, загнуты. Приходил в Дом литераторов и казалось: они — те, кто сидит в президиумах, издает собрания сочинений, — великие, первые, а мы вроде как самозванцы. Но годы идут, и начинаешь понимать, что никакой такой очереди нет. Есть люди, проживающие свою естественную жизнь. И есть те, кто все время чего-то добывает. Это мои хлопобуды из «Альтиста», члены научно-инициативной группы хлопот о будущем. Вот это их будущее и пришло. Они как раз достаточно повзрослели, чтобы подоспеть к хлебным местам. Хлопобудов было видно всегда, но что удивительно — очень много их оказалось. И начали стрелять, друг друга уничтожать… Мне интересна совсем другая жизнь, где человек осуществляет, так сказать, свое достоинство.

— Нынешнее время не слишком расположено к таким людям.

— А другого-то у нас не будет, и не надо идти ему поперек, в этом времени надо просто жить.

— Всегда удавалось установить с ним добрые отношения?

— Да нет, по-разному бывало. Случился у меня и очень тяжелый период. После «Альтиста» публика ждала нового романа, раскрученного, как сказали бы сегодня, автора, и я предполагал, что он будет иметь не меньший успех, чем предыдущий. А вот не получилось. «Альтист» ответил какой-то потребности времени, а «Аптекарь»… Еще в 1986 году он мог иметь резонанс, но, будучи напечатанным в 1988-м, оказался обречен. Надо вспомнить, что тогда происходило. Все жили книгами Солженицына, шла волна запрещенных прежде мемуаров, романов. «Аптекарь» напечатали между «Доктором Живаго» Пастернака и «Факультетом ненужных вещей» Домбровского. То были обжигающие остротой, имевшие мученическую судьбу книги, их выход стал событием и политической жизни. А с экранов телевизоров не сходили лица «умнейших» и «честнейших» людей эпохи — Станкевича, Бурбулиса… Все жили злобой дня. Ко мне из Челябинска приезжала делегация от читателей, хотели выдвинуть в депутаты. Слава Богу, хватило ума отказаться. И тут появляется книга, где автор, точно игнорируя сиюминутный политический контекст, пытается что-то говорить о вечном…

Поехал на дачу, жил там один и перечитывал «Дон-Кихота». Эта книга может излечить, наверное, от любой хандры. Дон-Кихот — живой, переливающийся красками образ, в его глубине все время происходит реакция какая-то ядерная. Особенно близок оказался мне эпизод, где странствующий рыцарь приходит к знаменитому художнику, надо полагать, Веласкесу, и спрашивает: «Что пишешь?» — «А что выйдет». Вот так и следует писать, ничего заранее не пытаясь вычислить, сконструировать.

И я подумал: ничего не надо в себе ломать, не надо подстраиваться под тенденцию. Пиши, что душа велит, и если есть в тебе что-то, что сделает тебя интересным собеседником для других, — считай, ты свою задачу выполнил.

Там же на даче нашел номер «Литературки», которую, как мне помнилось, год назад жадно читал от корки до корки, все про политику, про перестройку. Перелистывал газету и поражался: и вот эта чушь, которая сегодня никому не важна, так меня занимала? При любых обстоятельствах самое надежное — оставаться самим собой. Я не вздыхаю о прошлом, я дорожу настоящим. Это прежде всего мои студенты, которые очень много для меня значат. Например, начать новый роман, раскачать себя на большую работу было тяжеловато. Но подумал: со студентов требую, а сам?

— Раньше редакторы журналов подгоняли: неси скорее рукопись?

— Да, гибель толстых журналов — очень большая беда. Звоню в «Новый мир», это «мой» журнал. Вот, говорю, заканчиваю новую вещь. Первый вопрос: «Какой объем?» — «Примерно двадцать четыре листа». — «Сократи вдвое и приноси». — «Да вы хотя бы прочитайте!» — «Нет, и читать не будем». Гранин написал двадцать листов о Петре, ему тоже предложили текст ополовинить, он отказался. Но на журнал обижаться нельзя — подписчиков почти не осталось, редакция вынуждена рассчитывать на разового читателя и не может печатать большие вещи с продолжением.

Да если и напечатают, кто тебя сейчас заметит? Только тусовочные критики, а они больше заняты междоусобной грызней, нежели анализом текстов.

— Но вам-то с критиками, кажется, повезло?

— Да не сказал бы. Известно, например, что была установка «Альтиста» раздолбать. Долго не появлялось ни одной рецензии, потом вышло несколько публикаций в «Литгазете» — ругательных. Но тогда журналы имели большие тиражи, и люди просто говорили один другому — прочитай то-то и то-то, и книга распространялась. И заказная критика ничего не могла с этим поделать.

— Зато свирепствовала цензура. Насколько я знаю, «Происшествие в Никольском» она сильно «обглодала»?

— Роман этот я принес в 1972 году в «Новый мир», к которому относился чрезвычайно почтительно. Через какое-то время редактор, Анна Самойловна Берзер, она готовила все новомировские знаменитые публикации, включай Солженицына, вернула мне рукопись, исчерканную, с большими сокращениями; «Все, что я сняла, поможет роману пройти цензуру…» Меня просили смягчить текст. Я колебался, ввел новый персонаж. Но сюжет с групповым изнасилованием все же казался в то время слишком шокирующим. Я убедился, что и Берзер абсолютно точно предусмотрела, на что отреагирует Главлит. Мне объяснили, что моя вещь нуждается в «просветлении». Под удар попал даже такой невинный эпизод: героиня, неверующая, заходит в церковь помолиться.

Я отказался принять замечания, хотя мы буквально бедствовали. С 69-го года по 76-й меня по неизвестным причинам не печатали. Позже «Происшествие…» все же вышло, в изувеченном виде. По нему хотели снять фильм, но когда со сценарием появлялись на киностудиях, слышали одно: «Через наш труп!»

— «Альтиста» цензура тоже пыталась «усовершенствовать»?

— Была только одна просьба, но категорическая. Поменять цвет быка с красного на любой другой. Оказалось, Красным Быком за границей называли Ленина. У меня и в мыслях не было никакой политики, и я решил — пусть бык будет синий.

— Знаю, вашей жене, пришлось взяться за адскую работу — сделать сотни вклеек в рукопись, изгоняя «нехороший» цвет. А что спасло «Альтиста», в котором многие потом находили опасные политические параллели, от более суровой кары цензоров — должно быть, фантастичность?

— Многое спасло. «Крыша» Родиона Щедрина в первую очередь. Роман проходил в «Новом мире» три года. На каком-то этапе было решено, что необходим отзыв авторитетного человека. Поскольку герой — музыкант, обратились к Щедрину: лауреат Ленинской премии, секретарь союза композиторов. Начались семь месяцев ожидания, он никак не мог выкроить время. А когда прочитал, захотел написать предисловие.

И еще немаловажное обстоятельство. «Новый мир» должен был служить в глазах цивилизованного мира как бы витриной либеральности советского строя. Но как раз в то время журнал публиковал «бессмертные» произведения Брежнева — «Целину», «Малую землю» и т. п. И не случайно в интервалах между этими «полотнами» появились «Картина» Гранина, «Уже написан Вертер» Катаева, «Буранный полустанок» Айтматова, «Самшитовый лес» Анчарова и «Альтист».

— Слушая этот перечень, трудно удержаться от восклицания: «Какие книги были! Почему сейчас нет вещей подобного уровня?»

— Каков бы ни был ответ, бессмысленно искать его только в особенностях нынешнего времени. Да, на прилавках лежат тонны макулатуры, и есть соблазн легких денег. Но я вижу и то, что публика уже устает от такого чтива. И еще вижу, хотя бы по своим студентам, что есть талантливая молодежь. У меня все же теплится надежда на то, что толстые журналы возродятся, и будет там и серьезная литература, и публицистика.

— Выходит, публицистика вам все-таки нужна? Кстати, как вы относитесь к определению журналистской профессии, которое звучит все чаще и настойчивее — вторая древнейшая?

— К сожалению, журналистика стала более бессовестной. Молодым газетчиком, я имел романтическую иллюзию, что мы помогаем обществу исправлять его недостатки. Верят ли хоть во что-нибудь сегодняшние бойкие «акулы пера»?.. Хотя надо сказать, что в последние годы произошло и нечто позитивное — умерла старая журналистика, в том числе так называемая моралистика, которая совершенно справедливо называлась у нас «сопли-вопли». Газетчик излагал ситуацию, разбирал позиции действующих лиц, выносил приговор. Кто ты такой, чтобы судить?

— Однако на таких материалах — при вечном дефиците хорошей литературы — воспитывались целые поколения.

— Может быть. При прежних гигантских тиражах и щепетильном отношении авторов к героям. Но все же — журналистское дело — по возможности точная информация. А мне постоянно что-то вкручивают в мозги. Вот телепоучитель с Первого канала. Для меня вторично, говорит он правду или нет, поскольку я вижу его весьма относительный интеллектуальный и культурный уровень, а он еще что-то пытается мне внушить. Из-за этого и в театр Любимова не мог ходить, там мне с жаром объясняли то, что я прекрасно понимал и сам.

— Приходится ли общаться с молодыми журналистами?

— Время от времени звонит какой-нибудь начинающий репортер с просьбой об интервью. О чем будем говорить? Оказывается, он и представления не имеет. Так, обо всем. Читал ли автора, с которым хочет встретиться? Нет. Очевидно, это считается излишним. Понятно, что общаться с такими «профессионалами» интереса не возникает. Журналистика в их представлении — нечто легковесно-шутовское, такие труженики пера, конечно, авторитета профессии не прибавляют.

— И нет журналистов, которым вы доверяете?

— Почему же, такие еще сохранились. Юрий Рост, например, Василий Песков, Ярослав Голованов. Эти люди никогда не лгали в своих сочинениях. Всегда ждал статей Селюнина, Шмелева, Черниченко, то есть честную социальную и политическую публицистику. Она мне и сейчас нужна.

2000

Светлана Телятникова Увидеть Париж и… влюбиться в Москву[3]

Владимира Орлова представлять довольно просто. Он — автор нашумевшего в начале 80-х романа «Альтист Данилов». В середине 90-х получил премию Москвы в области литературы и искусства за роман «Шеврикука, или Любовь к привидению», в котором читатели повстречались с некоторыми персонами из «Альтиста» и «Аптекаря». Соответственно это останкинский триптих с единой кровеносной системой. Далее последовал роман «Бубновый валет». Затем — собрание сочинений в 6-ти томах.

Владимир Орлов — москвич в четвертом поколении. Его герои чаще всего живут в Москве.

«…Во скольких только городах я ни побывал, а надо мне было попасть именно в Париж, чтобы навсегда не стесняться Москвы. Господи, какой красавец город Москва явилась мне! И дело было не в том, что я после упоительного карнавала зимних игр в Гренобле, после бессонно-счастливой репортерской круговерти устал и затосковал по дому. И не в том было дело, что в Париже со слякотью у кладбища Батиньоль, где лежал Шаляпин, Москва увиделась мне снежной и голубонебой и пришли на ум «гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные…» И мокрый февральский Париж был прекрасен. Но и Москва, понял я, — город сказочный. Явилась и еще мысль: а Москва-то не хуже Парижа… Мысль человека, открывшего рот от удивления. Мысль пустая. При чем тут хуже, лучше! Париж и Москва открывают разные ряды. Париж не похож ни на какой другой город. Москва не похожа ни на какой другой. Но есть множество городов, похожих на Париж и похожих на Москву. Париж и Москва первичные и сами по себе…»

«Аптекарь»

— Владимир Викторович, если перефразировать известную поговорку, то получим: «Скажи мне, кто твой учитель, и скажу, кто ты». Так кто ваши учителя?

— Я продолжатель мифологической традиции Апулея, Гоголя, Гофмана, Булгакова. Мои романы, в частности, населены и домовыми. Шеврикука — один из них. От родителей я знаю, что наши родственники, жившие в деревне, непременно оставляли на ночь кусочек хлеба для домового. Домовых много: овинные, банные… Подробно об этом можно найти у Афанасьева, Максимова. Они обладают разными характерами, но в основном домовые добрые. Правда, если хозяева ведут разгульный образ жизни, то те пакостят. Домовые — фантомы человека. В современных многоэтажках домовые гуляют по всему дому.

— А вы чувствуете домового, когда впервые приходите в дом?

— Не хочу на себя брать какие-то сверхспособности, но кое-что, по-видимому, чувствую. Иначе бы не писал…

— Благодаря «Альтисту Данилову» в 80-е годы вы пережили взлет. А что было до того?

— С 1969 по 1976 год меня почти не печатали. Вероятно, по цензурным соображениям. «Булгаков для бедных», — сказал обо мне Чаковский, главный редактор «Литературной газеты». А позднее прочитавший роман Сергей Ермолинский, друг Булгакова, написал: «Сравнение Орлова с Булгаковым может быть чисто поверхностным. Но их объединяет мужественность поступка и раскованность писательского воображения.»

— Сейчас вы являетесь членом Комиссии по присуждению премии Москвы в области литературы и искусства, основанной в 1992 году. Расскажите, пожалуйста, кто может ее получить?

— Премия Москвы в отличие от Букеровской или «Триумфа» — государственная. Она вручается мэром в День города. Принимать участие в конкурсе могут только москвичи по представлению организаций: театра, издательства, оркестра и т. д. В среднем награждаются от 10 до 30 человек. Например, среди лауреатов премии студент Литературного института Игорь Кочергин, молодой писатель Сергей Жебрунов, актер Малого театра Виталий Баринов, артист Большого театра Михаил Лавровский.

— Вы преподаете в Литературном институте. Какая там обстановка?

— Во-первых, в Литинститут перестали поступать графоманы, ибо эта профессия перестала казаться престижной и прибыльной. Приходят люди, у которых есть способности, и которые не могут не писать. Во-вторых, под крышей Литинститута собрались преподаватели разных убеждений, но никто не давит на студентов, не пытается обратить в свою веру. За пять лет наши студенты получают прекрасное филологическое образование.

Среди последнего моего выпуска есть сложившиеся писатели, своеобразные мастера — Василий Логинов, Самид Агаев, Макс Борисов, Олег Лебедев, Ольга Митина, Ирина Полищук.

— Вам не грустно, что имидж писателя претерпел изменения в худшую сторону?

— Существует настоящая литература, и существует чтиво. К сожалению, сегодня становятся популярными те, кто издает чтиво. Настоящих писателей всегда мало. Себя я считаю сочинителем, поскольку для меня имя «писатель» чрезвычайно высоко.

— А кто по профессии ваша жена?

— Журналистка. Много лет возглавляла журнал моды «Московский стиль». Недавно выпустила роман «Подиум». Сын и невестка — тележурналисты. Если учесть, что мой отец до войны был заместителем главного редактора «Вечерней Москвы», то получается журналистская династия из трех поколений. Ведь я тоже начинал в «Комсомольской правде».

— И последнее. По Москве прошел слух, что вы получили премию от партии любителей пива.

— И это правда. Вместе с Андреем Битовым и Юзом Олешковским. За мистическое освоение русской пивной мысли. В романе «Аптекарь» события происходят в пивной.

2004

Елена Алексеева Останкино — место грозовое[4]

Автор «Альтиста Данилова» сегодня сочиняет еще один мистический роман о Москве

В 80-м в «Новом мире» вышел роман Владимира Орлова «Альтист Данилов». В нем рассказывалось о том, как в Москве, в Останкине, поселился полудемон-получеловек Владимир Алексеевич Данилов. В потусторонних сферах — демон на договоре. На Земле — альтист, позволивший себе запретную для демона любовь к земной женщине и навлекший на себя гнев небес. Фантастический сюжет развивался на останкинском пространстве. Романом зачитывались. Изучали как магическое послание. Особенно восприимчивые читатели общались друг с другом языком «Альтиста». Такая популярность в то время была только у «Мастера и Маргариты». И все гадали, кто такой Орлов, решившийся на магический реализм в эпоху расцвета иного реализма — социалистического. Он оказался журналистом из «Комсомолки», ушедшим на вольные писательские хлеба. Сегодня Орлов по-прежнему популярный писатель. В книжном магазине увидела, что его издают уже собраниями сочинений. Пишет сейчас новый московский роман «Камергерский переулок». Снова с приемами фантасмагории. На интервью я приехала к нему домой в Газетный переулок, что недалеко от Кремля. Когда-то же он жил в Останкине. И написал останкинский триптих, куда и вошел «Альтист Данилов». А родился и вырос Владимир Орлов в районе Мещанских улиц, недалеко от Рижского вокзала.

— Владимир Викторович, на ваших глазах ведь проспект Мира прокладывали…

— А его никто и не прокладывал. Это Никита Сергеевич Хрущев к открытию фестиваля молодежи и студентов в 1957 году распорядился несколько наших улиц назвать проспектами. Обыкновенные улицы переименовали в проспекты. Возвели в фельдмаршальское звание.

В Москве ведь проспектов не было. Проспект — прямая линия. А Первопрестольная, слава богу, кривая. С появлением проспекта Мира исчезли почти все Мещанские улицы, на которых прошло мое детство. Осталась только одна Мещанская улица, где жил Женя Евтушенко.

— В какой школе учились?

— В 273-й на 1-й Мещанской. Ее же окончила режиссер Татьяна Лиознова, снявшая «Семнадцать мгновений весны». А в соседней 609-й учился Высоцкий. Жил он напротив Рижского вокзала в доме военных (у него отец был офицером). Рижский вокзал был тогда настоящей окраиной. А на самом деле до Кремля было всего-то четыре километра. Но нам казалось, что он где-то очень далеко находится. И мы жили не центром, а от Рижского вокзала до Останкина. Нашим парком был Останкинский парк, куда нас еще родители водили. В школьные годы мы там катались на лыжах. А летом наши уроки физкультуры проходили на самом первом стадионе Москвы (ныне не существующем) в Самарском переулке. На его месте построен спорткомплекс «Олимпийский». Ходили в детский парк в Марьиной Роще смотреть, как на 30-метровом ледовом клочке тренируются будущие олимпийские чемпионы Белоусова с Протопоповым. Потом, уже будучи корреспондентом «Комсомольской правды», я общался с ними и писал о них. Еще мы любили ездить на трамвае на ВСХВ (ныне ВВЦ). Мы смотрели довоенные фильмы и знали, что существует Всесоюзная сельскохозяйственная выставка. И родители нам о ней рассказывали. И она нас манила. В фильмах-то показывалось, какое движение народа происходило на выставке. После войны же это был мертвый город, особенно зимой. Как известно, с 41-го по 54-й год ВСХВ не работала. И мы проникали через заборы на территорию выставки, играли среди пустовавших зданий. Тогда их никто особо не охранял. И нам казалось это место какой-то фантастической страной. Гигантские павильоны с колоннами мы воспринимали как замки.

— Когда вы перебрались жить в Останкино?

— Когда стал работать в «Комсомолке», получил квартиру в Комсомольской деревне в Останкине. Она тянулась от улицы Королева до Звездного бульвара. Здесь строило свои дома издательство «Молодая гвардия».

В Комсомольской деревне жили младшие чины ЦК комсомола и сотрудники «Комсомольской правды», «Техники молодежи», «Пионерской правды». Обитал я здесь лет десять, до 78-го. Пока Союз писателей не дал мне эту квартиру в Газетном переулке. Веселая молодая жизнь проходила в Останкине. Я бы сказал, богемная. Актеры, художники, журналисты… Нам всем было по тридцать с небольшим. Тогда ночных заведений не существовало, и мы собирались по квартирам. Другим нашим местом общения, этаким клубом, был пивной автомат на улице Королева. И в «Альтисте», и в «Аптекаре», он у меня описан. Там сходилась вся мужская публика. В Англии есть пабы, а у нас был этот автомат.

— Вы были журналистом, писали на злободневные темы. Как вдруг пророс фантастический сюжет «Альтиста»?

— Это все необъяснимо. До этого я писал роман «Происшествие в Никольском», который был основан на совершенно реальных и трагических событиях. Схожую историю потом использовали в фильме «Ворошиловский стрелок». Роман был написан в 72-м, а в 74-м цензура его сняла из «Нового мира» и приостановила издание в «Советском писателе». Антисоветчины в нем не было. Шокировала история изнасилования.

«Альтиста» же начал писать неожиданно. У меня был знакомый альтист в Большом театре. Демонической внешности. Его демоном и называли. В компаниях ему всегда подавали блюда, которых мы не удостаивались. Я ему сказал как-то, что вставлю про это в комедию. Написал первых шесть страниц и бросил. Но у меня жена попала в больницу, и я, чтобы ее отвлечь от грустных мыслей, стал дальше писать. Когда дошел до ста страниц, понял, что это не просто развлечение жены, а получается вещь.

— Быстро ее написали?

— Нет. Я ничего быстро не пищу. Быстро пишут Донцова, Устинова. Я всего-то пока семь романов сочинил.

— Как же «Альтиста» напечатали?

— Очень сложно. Три года лежал в редакции журнала. Потом редактор отдела прозы «Новою мира» Диана Варткесовна Тевекелян, которая в свое время опубликовала «Мастера и Маргариту» в журнале «Москва», нашла тонкий ход — послала мой текст на рецензию композитору Родиону Щедрину. Тот прочитал и дал восторженную рецензию. А он в то время был в фаворе, лауреатом Ленинской премии. И его отзыв стал защитой от цензуры. Потом выяснилась главная причина, благодаря которой «Альтиста» напечатали. «Новый мир» в ту пору считался самым либеральным журналом. К тому времени Брежнев стал автором литературных сочинений. Напечатать их собирались в «Новом мире». И они там наверху сообразили, чтобы брежневские опусы воспринимались и поддерживались читателями, между ними надо напечатать все то, что цензура пропустить не может. Так, между «Целиной» и «Возрождением» Леонида Ильича опубликовали «Картину» Гранина, моего «Альтиста», «Уже написан Вертер» Катаева, «Живую воду» Крупина, «Самшитовый лес» Миши Анчарова, «Буранный Полустанок» Айтматова.

— Вам было важно, чтобы действие «Альтиста» проходило в Останкине?

— В таком романтическом жанре литературы есть писатели, которым все равно, где происходит действие. У того же Грина сюжет развивается в условной среде. Я же воспитан на Гоголе, Гофмане. Как писал Николай Васильевич, необходимо «сочетание фантазии с дрязгом жизни». С дрязгом жизни, то есть с совершенно реальными приметами существования человека. Мне очень важно было существование моих персонажей в реалиях московского быта. И поскольку этот столичный район я хорошо знал, то и переселил альтиста Данилова из дома напротив Новодевичьего монастыря (где он в реальности и жил) в кооперативный дом ансамбля Моисеева на Цандера. Потом выяснилось, что Останкино — самое грозовое место в Москве.

— Это научно подтверждается?

— Да-да. Известно еще, что в ледниковый период ледники шли, шли и в Останкине остановились. Здесь произошло соединение равнинного и горного. Этот район оказался климатическим и горно-геологическим эпицентром.

— И телебашню поэтому здесь установили…

— Нет, не поэтому. Башня здесь появилась, потому что это самая высшая точка Москвы по уровню моря, как и Воробьевы горы. Но там уже построили университет. Хотя Воробьевы горы все-таки ниже, чем Останкино. А Тамара Глоба как-то написала, что у астрологов (хотя я не верю во все эти дела) Останкино считается мистическим местом в Москве. Так что оказывается, все не так уж случайно.

— Сегодня вы преподаете в Литературном институте. Как ваши студенты относятся к «Альтисту»?

— Скорее всего, они его не читали. Большинству из них — 18–20 лет. В основном девицы. Потому что военной кафедры у нас нет, и ребята не особенно к нам идут. Да и вроде бы не престижная сейчас профессия. То, что они не знают, кто я такой и чего написал, для меня не имеет никакого значения. Когда на предыдущем курсе студенты меня читали, я запрещал вести на занятиях разговоры о моих сочинениях. Я понял, что мои нынешние студенты смотрят на меня, как на какого-нибудь Писемского, то есть на человека из XIX века, даже не из XX-го. Они не знали, кто такой Трифонов, кто такой Юрий Казаков. Главным для них кумиром был Довлатов. Легко читается, говорят. Высшее достижение — Вика Токарева. Поначалу не могли написать сочинение больше пяти страниц. А на той неделе одна из студенток принесла на двести страниц роман, другая — повесть. Я просто завел в них игру. На первом курсе сказал, что не поставлю им зачеты, если они не напишут сочинение меньше пятнадцати страниц. Дал им тему: «Три дня из жизни грузового лифта». Написали. И все по-разному. У всех чего-то сыграло. Сейчас они у меня пишут детектив «Вход и выход». Две студентки уже сдали свои тексты. Это те самые романы.

Я сегодня ночью проснулся и два часа не мог заснуть, сравнивал их поколение с нашим. Конечно, почти через каждую страницу у них описывается секс. Если какая-то случилась неприятность, надо срочно идти в магазин и какой-нибудь новой тряпкой себя утешить, такая шоппингтерапия. Мы в свое время в таких обстоятельствах покупали книги. Но я не осуждаю их, это другое поколение.

— Вам с ними интересно?

— Да. Хорошие живые люди. Конечно, в них много поверхностного, пустышного. Но на них просто интересно глядеть. И я от них получаю информацию. Я, например, совершенно не представлял себе реальную жизнь 20-летней девушки. Потом с ними начинаешь в какую-то конкуренцию входить. Два своих романа — «Шеврикука» и «Бубновый валет» я написал из желания самому себе доказать, что вот я их заданиями нагружаю, а сам-то могу чего-нибудь такое?

— А зачем сегодня поступают в Литинститут?

— Не знаю. Мои нынешние студенты все работают и зарабатывают куда больше, чем я как профессор.

— А где они работают?

— В основном в рекламных агентствах. Им, видимо, нужно приобрести литературную культуру. Но я вижу, что они увлекаются литературным процессом. Возможно, кто-то из них и станет писателем.

— Вы как-то боретесь с их пробелами в чтении?

— Конечно. Сейчас-то они уже что-то прочитали. Вообще, я считаю, что если сегодня существует традиция чтения, то она семейная. Я сужу об этом, прежде всего, по своим книжкам. Так получилось, что меня сейчас много издают. Вещи в основном все старые, но под разными обложками. И их раскупают. Я поинтересовался у молодых людей, которые покупали мои книжки, кто им посоветовал. Оказалось, родители или дедушка с бабушкой.

— В Интернете я увидела, что сегодня у «Альтиста» есть молодые поклонники. Видимо, им родители передали свое увлечение. А как обстоят дела с экранизацией «Альтиста»? Кажется, «НТВ-кино» собиралось четыре серии снять…

— Насчет четырех серий — это для меня новость. Я заключил контракт на полнометражный фильм. Говорят, что на главную роль пригласили актера Броуди, который сыграл у Поланского в «Пианисте». У них, по-моему, сейчас проблемы с режиссером. Но в этом году обещали уже снять весь фильм. В свое время у меня был контракт по «Альтисту» и с Голливудом.

— Да вы что!

— Да, обыкновенный контракт. В 87-м году. На три года. В главной роли собирались снимать Роя Шнайдера. Сыгравшего когда-то в знаменитом фильме Боба Фосса «Весь этот джаз». А демоном Кармадоном должен был стать Николсон. Но провалила контракт наша сторона. Тогда еще шла холодная война, и за три года так ничего и не вышло.

— Я смотрю, у вас компьютер на столе. На нем пишите?

— Нет. Это жены. Пишу ручкой. Как у Цветаевой, «я думаю кончиком пера». Передача человеческой энергетики на бумагу через перо — это реальность.

— А в Интернет ходите?

— Нет. Это не очень интересно.

— Я не нашла ни одного вашего интервью. И на литературных тусовках вас не видать. Во времена «Альтиста» вы тоже были достаточно закрытым человеком. Так что про вас ходили всякие истории.

— Ну, тогда просто была отдана команда громить меня повсюду и замалчивать обо мне. А интервью я не даю, потому что не люблю. В магазинах меня покупают, и слава богу. Кстати, когда начали показывать «Мастера и Маргариту» по телевизору, «Альтиста» вообще в магазинах «подмели».

2006

Кирилл Решетников Потерянных поколений нет и быть не может[5]

Автор книг «Альтист Данилов», «Аптекарь» и «Шеврикука, или Любовь к привидению», Владимир Орлов выпустил новый роман «Камергерский переулок». В интервью корреспонденту «Газеты» Кириллу Решетникову писатель рассказал о своем восприятии современной жизни и о том, как она отражена в романе.

— Два главных героя «Камергерского переулка» — москвичи на середине четвертого десятка лет, представители поколения, от вас несколько отдаленного. Вы, очевидно, наблюдали за людьми этой возрастной категории?

— Естественно. У меня много знакомых этого возраста. Есть и просто знакомые, и родственники, и студенты, которые учились в моем семинаре в Литинституте. Так что наблюдений у меня много. Это наблюдения человека, который видит поколение не изнутри, а со стороны, но у всех поколений есть что-то общее. Я недаром упоминаю «Современную идиллию» Салтыкова-Щедрина, потому что у меня в романе ситуация-то схожая получается. А если взять героев Островского, то их истории тоже можно спроецировать на нынешние обстоятельства жизни, хотя сейчас другие люди, другой язык, даже другие способы любви. Может быть, было бы легче писать, если бы я был того же возраста, а может быть, и нет.

— Сергей Прокопьев, один из центральных персонажей романа, в свое время работал инженером, имел патенты на изобретения, занимал достойное место в жизни, но потом утратил его, вынужденно стал мастеровым. Случай очень типичный — может быть, тут есть основания говорить о потерянном поколении?

— Потерянных поколений и лишних людей в моем представлении вообще нет и быть не может. Все люди существуют сами по себе как личности. В романе ведь есть отдельный пассаж, немного, что ли, публицистический или эссеистский, по поводу слов Гертруды Стайн, которая обозвала потерянным поколением Дос Пассоса, Хемингуэя и Фицджеральда. Какое же они потерянное поколение? Стайн просто воспроизвела слова автомеханика, который отозвался о своем подсобном рабочем. Тот, дескать, воевал, нужного опыта у него нет, и с точки зрения автомеханика это потерянное поколение. Чисто субъективный взгляд. Потом это выражение вошло в обиход — социологический и не только. Оно стало употребляться на Западе, а теперь у нас некоторые объявляют потерянным поколением сами себя, плачутся в жилетку. В любых обстоятельствах все зависит от самого человека. Или он чего-то добивается, если это ему нужно, или плачется, оправдывая себя. Вот Соломатин в моем романе — он как раз такой. Фразер, способный ко всяким самооправданиям. Не таков человек творческий, желающий жить нестыдно — нестыдно для себя самого. Соломатин желает жить нестыдно, но у него не получается. Нет никаких потерянных поколений. Другое дело, что нынешние люди возраста моих героев выбирают корпоративную жизнь и загоняют себя в такие рамки, что потом им самим тошно становится. У них наверняка есть стремление к бунту или к чему-то подобному. Потому что невозможно долго существовать в соответствии с понятиями узкого сообщества, соблюдая не самые блестящие правила и добывая средства в первую очередь не для себя, а для хозяев. Таких людей, конечно, просто жалко.

— В «Камергерском переулке», по-моему, дана более обширная общественная панорама, чем в ваших романах, написанных в 1980-е годы. В новой книге рельефно показана жизнь разных социальных слоев.

— Если взять роман «Шеврикука, или Любовь к привидению», который я пока считаю наиболее серьезной своей работой, то там тоже была попытка это сделать. Правда, во всех предыдущих моих работах один основной герой, а в «Камергерском переулке» все расслоилось. С одной стороны, мне казалось, что я зря так сделал, а с другой — такая структура романа, может быть, дает больше возможностей рассмотреть разные варианты человеческого бытия.

— В книге присутствует мотив бесследных исчезновений. Пропадают не только люди, но и целые здания. Можно ли это понять символически, как констатацию того, что Москва в прежнем своем виде исчезает?

— Центр Москвы, конечно, теряет свою духовную суть. Верх берут другие нравы, другие ценности. Денежная лихорадка оттесняет людей культуры в глубину какой-то щели, они оказываются как бы в другом измерении, где остаются при своих понятиях о чести, о житье-бытье.

— Кстати, эта закусочная, которая находится в центре сюжета и которую называют Щелью — она действительно существует?

— Так в романе же все описано — ее купили, и сейчас там какое-то богатое заведение. А бывшая квартира Сергея Сергеевича Прокофьева в доме напротив, в которой раньше был музей, превращена в ювелирный магазин. Вот вам и все нынешние московские ценности.

— Можно ли, по-вашему, экранизировать «Камергерский переулок»? По-моему, это хороший материал для кино.

— Я меньше всего об этом думал. Я все-таки пишу слова, а не зрительный ряд. Но если кто-нибудь возьмется, то я, наверное, соглашусь.

2008

Ольга Андреева Я только сочинитель[6]

За последние 20 лет изменилась не только политическая карта, изменились стиль и жанр эпохи. Множество знаменитых некогда фигур кануло в Лету, незаметно выпало из рук истории. Писатель Владимир Орлов — один из тех, кто остался.

Поступать в Литинститут в последнее десятилетие прошлого века было как-то неловко: гласность все-таки. Казалось, только начни писать — и сразу будет «Война и мир». Впрочем, те, кто все-таки туда шли, подозревали, что «Войны и мира» все же не получится. И им было стыдно. Поэтому я поступала тайно. А когда, пройдя творческий конкурс, приехала сдавать вступительные экзамены, неожиданно пережила сладкий момент славы: в институтском коридоре за спиной шептали:

— Она на прозу прошла, к Альтисту Данилову!

В том запредельно далеком 1995 году курс прозы набирал великий и ужасный Владимир Орлов, он же Альтист, он же Аптекарь, в недалеком будущем он же Шеврикука. Пять лет похожий на своих любимых домовых Владимир Викторович входил в нашу семинарскую комнату, смешно шаркал, смешно картавил, смешно сутулился, носил смешные растянутые свитера и рассказывал множество смешных историй. Мы влюбленно и благодарно хохотали, до хрипоты ругались и при этом твердо знали: вот так, сквозь смех и страсть споров, на нас в упор смотрит настоящая большая литература. Больше не бывает.


— В начале 90-х стало понятно, что литература позиции кончилась: никакой автор никуда за собой повести не может. С тех пор у литературы появился какой-то новый статус?

— Ну, в первой половине 90-х еще были остаточные явления. Правда, скандалами своими все союзы настроили людей на то, что писатели — люди скандальные и больше ничего. Но все равно литература-то кой-какая тогда создавалась. А сейчас ее просто вообще почти нет.

То есть сам термин «писатель» превратился неизвестно во что. У нас сейчас все «пишут книги». Причем даже не могут сообразить, что книгу не пишут — пишут повести, романы, рассказы. Даже в книгах жалоб делают записи, но их не пишут. Но этим овощам, которые на каждой коммерческой грядке возникают, — им наплевать.

Как бы ни были плохи писатели, которые сочиняли произведения, становившиеся иллюстрациями к краткому курсу КПСС, они все-таки были озабочены уровнем литературы. Например, Кожевников: его обслуживали два-три человека, которые его тексты редактировали, что называется, — переписывали. Чаковский, тот был главным редактором «Литературной газеты», вроде бы должен был обладать хотя бы грамотным языком, но его тоже переписывали, чтобы хоть какое-то благообразие было. А теперь это никого не беспокоит. Пошла такая безответственная каша…

— Как ваши отношения с властями складывались?

— Никак. Власти сами по себе, я сам по себе. Диссидентом я не был. Ну, были у меня эти восемь с половиной лет, где-то с 68-го по 76-й примерно, когда совсем не печатали. Началось все с романа «После дождика в четверг». Сначала в «Юности» меня сильно порезали. Убрали все главы, которые связаны были с историей одной стахановки. Я ее не придумал, эту историю. Просто она имела выходы на Сталина, на Калинина и прочих там. Ну, все это в журнале в какую-то маленькую главку свели. А когда книжка выходила, то это вообще непонятно куда девалось. И с той поры вот до 76-го года меня просто не печатали. Набирали — разбирали, набирали — разбирали. «Происшествие в Никольском» было набрано в «Новом мире» и разобрано. «Что-то зазвенело» — рассказ, который как бы предваряет «Альтиста Данилова», его набрали в «Юности»…

— Как это — предваряет?

— Ну, он даже как фрагмент вошел в «Альтиста Данилова». Там любовь домового к реальной женщине. Я женщину абсолютно реальную взял, а домового, который живет в лифте, в пружинах, придумал. И сам не понял, что написал. Стал показывать людям. В «Юности» набрали и разобрали. После «Альтиста Данилова» извинялись передо мной.

Потом у Стругацкого в «Библиотеке фантастики» набрали. Но пришло новое начальство из ЦК комсомола, и этот том тоже разобрали. Я пошел тогда к замдиректора издательства «Молодая гвардия» — Авраменко такая была дама, — надо было выяснить: может, создалось такое впечатление нелояльности или еще чего-то. Ну, пошел я, значит, выяснять отношения, говорю: «Почему вы сняли этот рассказ?» Она мне: «А потому что он слишком талантливый и выбивается из сборника». Ну, в общем, опубликовал его Олег Попцов в своем журнале «Сельская молодежь» в году 89-м.

Но все равно у нас, у поколения, которое в «Юности» начинало, было такое ощущение: нельзя писать так, чтобы тебе было стыдно — и по-человечески, и перед писателями, которых ты уважал: стыдно перед Гоголем, перед Достоевским. Сейчас полное отсутствие стыда у всех этих наших многомиллионных тиражниц — Донцовой, Марининой. Языка нету никакого.

И слово «писатель» — это вовсе не то слово, которое должно бы соответствовать истинному статусу писателя.

— А в чем разница?

— Ну, писатель — это все-таки какая-то общественная фигура, которая увлекает и жизненным подвигом, и позициями героев, поступками, раздумьями. Я просто сочинитель, я не трибун, ничего такого.

— Ваш рецепт бессмертия? Как остаться во времени, когда изменилось все то, что вас создало как писателя?

— Ну, во-первых, это зависит от натуры. Зависит от наполненности человека, который что-то создает. С другой стороны, вот во втором томе «Дон-Кихота» есть такой эпизод. Там люди задают вопрос знаменитому художнику — ну, можно предположить, Веласкесу, — как он пишет. Тот думает-думает, а потом говорит: «А как получится». Ван Эйк, один из самых любимых моих художников, подписывал свои работы «Как умею». Вот и я пишу как умею и как получится. И все время стараюсь дать какую-то информацию.

В 60–70-е годы отсутствие информации вызывало действие литературы. Потому что человек, не обладающий каким-то знанием о происходящем в мире, он иногда в произведениях искусства находил даже то, чего в них и не было. А если сейчас просто истории рассказывать, обыкновенные, то есть прямые тексты писать, они уже плоско накладываются на то, что мы знаем из СМИ. Другое дело, что СМИ наши тоже подчинены коммерческому характеру их деятельности: чем больше всякой крови, чем больше скандала, тем больше рекламы. Получается чистый невроз. Вроде ничего особо и не показывают, но все на каком-то вое, вопле, натуге какой-то. Это тоже создает отношение к литературе как к чему-то вторичному, или третичному, или семитичному, что в жизни никакой роли и не должно играть.

— Кто ваш сегодняшний читатель?

— Есть и молодые люди. Но в основном это — семейные библиотеки и семейные предания. Вот бабушка или мама говорит своей 16-летней внучке или дочке: «Прочти такую-то книжку». Тогда интерес какой-то возникает. Это семейное чтение, я думаю, сейчас и поддерживает какой-то интерес к литературе.

— «Соленый арбуз», «Происшествие в Никольском» — все они написаны в абсолютно традиционном стиле. И вдруг возникает «Альтист Данилов», который начинает какую-то новую жанровую историю.

— Ну как новую, когда был Гофман, когда были Гоголь, Булгаков? Где же тут новое-то?

— Значит, вам пришлось куда-то вернуться?

— Это, конечно, объясняется интересом к сказке. В детстве, где-то в 44 — 45-м году это было, я первый раз попал в Большой театр — мамаша продала буханку хлеба и купила билет на «Щелкунчик». Я еще в школе не учился. Там как раз в роли Маши Плисецкая дебютировала. И это для меня — в ту пору особенно: еще недавно жили-то под бомбежками — была такая сказочная жизнь, без которой, я понял, нельзя человеку существовать. И Гофман — один из самых любимых писателей, конечно, был тогда.

— Но «Альтист Данилов» — это конец 70-х. Застой, голый быт. Откуда возникла эта мистическая линия?

— Первый раз мне эта идея пришла в голову в 68-м году. Я, помню, отправился на Рижский базар, а там рядом пивной ларек стоял, и там трое: один интеллигент, один гегемон, и еще кто-то. Они на троих, значит, бутылку водки купили, и мне показалось: а вдруг сейчас выйдет из нее джин, и сразу трое будут его хозяевами. Но они совершенно разные люди, то есть каждый будет тянуть одеяло на себя. Ну, я записал это все. Потом из этого «Аптекарь» получился. Я хотел вообще написать про такой пласт молодежных лидеров тех времен, которые потом стали кто политологами, кто миллионерами. А они ходили в одну пивную. Ведь там все персонажи реальные совершенно. И этим реальным людям дается сверхвозможность, та самая, которая у нас образовалась в 90-е годы.

— То есть 90-е годы — это такая золотая рыбка, которая внезапно оказалась в руках людей, совершенно к этому неготовых?

— Ну, да, типа Ельцина, которые не из чего вышли. Из серости. Оттуда же и Иосиф Виссарионович, и Гитлер, и прочие.

— Это «Аптекарь». А с кого вы писали «Альтиста»?

— Был такой Володя Грот, альтист Большого театра. Володя на самом деле по матери Грот, то есть родственник бывшего президента Академии наук, автора словаря в XIX веке. А по отцовской линии он как раз Данилов. Потом мне однажды Вознесенский Андрюша сказал: «А ты наоборот Данилова не пробовал перевернуть?» Волинад получается, то есть Воланд, наоборот. Ну, я первую главу написал и бросил. А потом жена попала в больницу. Надолго. И с мрачным настроением была. Просила принести ей почитать. Я первую главу принес, а она: «А дальше? А дальше?» — так и стал писать.

— Почему именно музыка?

— А я слушатель был с детства. Приемников не было, а была единственная связь с миром — вот этот репродуктор склеенный. Тогда никаких записей не могло быть технологически, и поэтому каждую неделю давали вживую — я уже забыл, по четвергам, что ли, — оперу из Большого театра. Ну и театр я знал изнутри немножко: в Художественный ходил, а потом попал вообще в актив Детского театра — был такой рядом с Большим. То есть представление у меня было. Я однажды попросил Володю описать репетицию, чтобы было как описание музыки у Ромена Роллана, когда он о Бетховене писал, или у Томаса Манна в «Докторе Фаустусе». Но когда я эти две — три страницы получил, понял, что это перебор, что я про другое пишу. Я писал о творчестве прозаика, а не о музыке. Просто брал какие-то термины и переносил их на свое состояние. А потом Наташа Нестерова и Таня Назаренко — художники мирового класса — посчитали, что я про художников написал. То есть, видимо, важен сам процесс творчества — в этом дело.

— Последние ваши романы уже совершенно другие. Мистика исчезла, вернулся реализм?

— Вот я написал три вещи — «Альтист», «Аптекарь» и «Шеврикука», самая важная для меня вещь — и мне показалось, что я уже в какой-то одной интонационной среде нахожусь. Мне стало скучно, я решил поменять интонацию и вести рассказ от лица совершенно другого человека, на меня непохожего. Получился «Бубновый валет». С одной стороны, вроде как бы реалистическое произведение, а в то же время там есть события, которые в жизни не происходили, но могли произойти. Но мне кажется, с реализмом сейчас уже трудно. И поэтому следующее сочинение — «Камергерский переулок» — я писал опять с элементами фантасмагории, московской такой мифологии. Попытался передать картину жизни нашего времени, как и сейчас в «Лягушках».

— В каких «Лягушках»?

— Я сейчас роман пишу — «Лягушки».

— «Лягушки»? Как Аристофан?

— Вот мне все сразу говорят: «Аристофан». А я говорю: «Вы что, читали «Лягушки» Аристофана? С чего это вдруг?» Я-то сейчас два раза перечитал этих «Лягушек», там вообще почти никаких лягушек нет. Они где-то там поют, когда на лодке с Хароном переезжают, и больше никаких лягушек. А у меня есть повод назвать этот роман «Лягушками» — есть там одна совершенно реалистическая сцена, а она воспринимается как фантасмагорическая.

— Вы хотите сказать, жизнь настолько фантасмагорична, что и выдумывать ничего не нужно?

— Да. Я, когда писал «Альтиста», думал, что финал будет более драматический. Но у меня вдруг начало все совпадать: я главу напишу, а потом с этим персонажем в жизни произойдет совершенно такая же история. Я испугался и сделал нейтральную концовку.

— А часто вообще так бывает?

— Нет, не часто. Вот расскажу вам, как я написал эпизод, который потом со мной произошел. Отцу сделали операцию. Причем там по жизненным показаниям гарантий не было никаких, и я даже расписался где-то. Меня попросили поболтаться где-нибудь часов пять, в шашлычную сходить, еще там чего-нибудь, чтобы отвлечься. Ну, вроде операция прошла нормально. Еду я из Измайлова в Останкино на трамвае. На Каланчевке пересадка. Стою и думаю: «Вот бы сейчас стакан водки». И тут ко мне подходит человек и, стесняясь, начинает говорить: «Понимаешь, не могу пить один». Наливает мне стакан водки. Я выпиваю и машинально так смотрю на этот стакан. А он мне: «Все, больше вы и не хотели». И привет, я в свой трамвай сел, а он — в другую сторону. А у меня этот эпизод уже в «Альтисте» был написан. Именно так и был написан!

Или вот в «Альтисте» у меня Клавдия Петровна ворует куски лавы из вулкана Шивелуч. Мне просто само слово «Шивелуч» понравилось. По роману из этой руды изумруды потом сделали. Не проходит года — мне присылают вырезку из «Камчатской правды» о том, что в вулкане Шивелуч обнаружены черные изумруды.

— Вам говорили, что вы похожи на своих героев?

— На Азазелло я похож — это мне Новоженов сказал во время интервью по телевизору. Почему на Азазелло?

— Вы похожи на своего домового.

— Был домовой. У меня мамаша происходила из города Яхромы — была у них там деревня Починки. У них судьбы в семье были очень разные. Когда немцы там десять дней стояли, дед мой был старостой, потом — председателем сельсовета, но кончил конюхом, потому что против колхоза был. А один из сыновей стал председателем этого колхоза. А старостой этого самого деда сделали, потому что он не пил. Он еще делал детские игрушки из гагата. Так вот, и он сам, и сын его, председатель колхоза и партийный, все равно домовому ставили на ночь стакан молока. Так что это все равно как-то жило.

— Вы ведете мастер-класс в Литературном институте. Откуда возникла эта идея преподавания?

— А жить не на что было. Меня уговаривали много раз. Я говорил: «Нет». Научить писать никого нельзя, можно только создать условия какой-то игры, в которых может происходить саморазвитие человека как литератора и как личности, ну и чтобы нескучно было еще. Значит, меня звали — я не шел, а в 88-м опубликовали «Аптекаря»: его публиковали в трех номерах, и в этих же номерах были «Колымские рассказы» Шаламова, «Жизнь и судьба» Гроссмана, «Доктор Живаго». То есть я попал в замечательную компанию. Но только читали-то эти произведения, а мое казалось там совершенно… ну каким-то не таким. Критики все долбали меня, что, мол, надо писать на злобу дня, а я вот злобу дня игнорирую. И я глядел тогда на этих всех Собчаков — какие умные люди, мне казалось. В общем, я четыре года ничего не писал: считал, что вообще литература никому не нужна. А в 89-м пришел в институт и только с вами и начал писать «Шеврикуку», а до этого я только один рассказ написал. Это одна причина. А еще — из-за денег, разумеется. Я раньше как жил? Я брал в месяц 150 рублей с книжки, с гонораров, а 150 зарабатывал литконсультантом в «Юности». А потом ликвидировали и этих литконсультантов, и деньги все отменили. Ну, тысяч 30 у меня тогда было. Я года два назад пошел проверить, а сколько же там от этих тысяч осталось. 208 рублей у меня на этой книжке. Есть не на что было. Ничего не оставалось, как пойти в Литинститут.

— А можно было по вашим студентам, по тем текстам, которые они приносили на творческий конкурс, понять, что тогда в головах происходило?

— На первые два курса люди приходили еще с тем пониманием писательского дела и значения писателя, с которым жили мы в доперестроечные времена. То есть мы еще сходились в оценке тех или иных писателей второй половины XX столетия — Трифонова, к примеру. Мы хотя и были разного возраста, но как бы из одной среды. И тогда еще можно было где-то публиковаться, в той же «Юности». Следующий курс после вас уже пришел, когда интерес к писательскому труду был потерян, то есть не к труду, а к оплате писательского труда. Но все-таки люди шли с каким-то интересом. С ними еще тоже были у нас какие-то общие знакомые в литературе, хотя они уже более циничны. Что касается вот этого, последнего, выпуска, то тут уже над нами министерство висело с новыми проектами — бакалавры там и прочее. Решили: сколько поступает, столько и брать. Двадцать четыре человека ко мне поступили. Но я сразу понял, что мы из разных веков. Я для них — все равно что какой-то Писемский или там Помяловский. Ничего они не читали, меня вообще не знают, да им и безразлично все. Большинство работают в рекламных агентствах, прилично зарабатывают, и у них такое представление было, что с дипломом Литинститута им просто будет легче карьеру делать. Один пришел с большим количеством книг под Лукьяненко. Я сказал: ежели вы будете учиться, то вам надо забыть и про свои книги, и про Лукьяненко, а писать совершенно не так, как эта вся халтура, — он быстро отпал. В общем, из двадцати четырех осталось сейчас двенадцать. Так вот, они никого не знали — ни Казакова, ни Трифонова. Литература 20 — 30-х годов — они вообще не слыхали, что это такое. Одна только девица оказалась нормальная. Но она на год пропала, а потом прислала мне «Исповедь наркоманки» — она, видимо, сильно в это дело влезла. И жуткая скука на занятиях. Вот у вас все время споры были. А эти сидят, готовятся к экзамену, чего-то читают.

— Много из ваших учеников осталось в литературе?

— Не знаю. По-разному. Вот с вашим курсом мы как-то собирались в шашлычной — лет пять, что ли, назад. Помните? Вдруг к нам девушка подошла и говорит: я такая-то. Она с вами вместе начинала учиться, а потом ушла. И так одета хорошо. Села и начала рассказывать с такой гордостью, что она дамские романы пишет, что у нее уже какой-то там двадцатый выходит. А вы слушаете молча. Никто ничего не говорит. Она посидела, посмотрела на вас, заплакала и ушла. Ну вот — осталась она в литературе? Не знаю.

— Чему вы нас хотели научить?

— Ничему! Нас заставляли все время методички писать: чего мы хотим. А я ничего не мог написать особенного. И я тогда вспомнил, что был один из самых лучших преподавателей живописи — Чистяков, рисунок он ставил академический. Стал искать метод Чистякова: чего он хотел от учеников. И нашел, что ничего у него не было — просто показывал, что и как. А в нашем деле и этого не покажешь.

— А хотите, я скажу, чему я научилась?

— Ну.

— Ответственности. Вы ничего такого не говорили, но как-то это передавалось. Вы научили нас смотреть в глаза реальности, сохраняя какое-то чувство достоинства и ответственности. Наверное, поэтому я и бросила писать.

— Ничего себе, хороший учитель! Педагог! Должна быть жуткая потребность писать. Почему я «Шеврикуку» начал? Не потому, что я стал с вами соревноваться, а потому, что уже, видимо, чего-то во мне вызрело такое, что опять же не могло не прорваться. Самое трудная для меня из моих работ — «Происшествие в Никольском». И «Соленый арбуз», и «После дождика в четверг» я писал еще по инерции «Комсомольской правды» и под влиянием литературы 20-х годов, ритмической такой, темпераментно-энергичной. А с «Происшествием в Никольском» я ушел из газеты и решил написать так, чтобы язык был свой. Я там чуть ли не над каждой фразой сидел. И нашел-таки свой реалистический язык, плотный. А в «Что-то зазвенело» у меня все это слилось уже с каким-то гофмано-гоголевским началом.

— Что для вас значит отчаяние?

— Слово «отчаяние»-то — оно тупиковое: отчаяние бывает в крайних случаях. Ну, вот у меня были эти семь с половиной лет какого-то там умолчания. Я диссидентом себя не ощущал, просто было трудно: отец с матерью болели, с деньгами тяжело — 70 рублей в месяц. И меня спасало от отчаяния явление Хрюшки, которая улыбается.

— ???

— Был такой в Симферополе детский поэт Владимир Натанович Орлов. У него детская книжка есть — «Хрюшка улыбается». И как только я остался без денег, мне вдруг стали приходить переводы — по 10 рублей, по 20. Я на почту иду: «За что мне прислали?» Ну, мало ли, какой-то отрывок — и счет. Нет, гонорар: «Хрюшка улыбается». Однажды мне прислали даже 40 рублей из Питера. Уже не за само стихотворение, а за либретто оперы «Хрюшка улыбается», которое написал какой-то их питерский композитор по стихам этого симферопольского Орлова. Я эти 40 рублей тоже на почту отвез. На меня смотрели все как на сумасшедшего: тебе деньги приходят, а ты их отдаешь. А я никогда чужие, то есть совершенно незаработанные, деньги не беру — они счастья и удачи не приносят. Но я уже знал, что если вот я буду в трудном положении — тогда вдруг опять возникает эта Хрюшка. Вот недавно были звонки по телефону: «Не вы автор «Хрюшка улыбается»?» Значит, привалит скоро чего-нибудь такое.

2009

Юрий Беликов Застывший мёд времени Ч.[7]

Владимиру Орлову по душе «озорство без оглядки»

Нашей машине перегородили дорогу… лягушки, купающиеся в пыли. Чудилось: они выплюхнулись из нового романа, над завершением которого сейчас работает Владимир Орлов на даче близ поселка Троицкое в глубинном Подмосковье. Эти сидячие и похохатывающие земноводные будто и ведать не ведали, что под колесами от них останется лишь мокрое место. Словно знали они: только странная демонстрация беззащитности может остановить механическую силу цивилизации, все больше загоняющей себя в тупик. Не об этом ли очередное творение классика «ирреалистического реализма», не поверите, так и называющееся — «Лягушки»? Мы заглушили мотор. Впрочем, Орлов предпочитает пока о «Лягушках» помалкивать. Я давно поймал себя на мысли, что многие его произведения наделены свойством предварения будущего. Например, «Альтист Данилов». Исполнилось ровно 30 лет, как этот роман вырвался из «Нового мира» в большой. Когда я его перечел, мне показалось, что во многом я читаю о времени нынешнем. Помнится, в Голливуде замышляли снять фильм по «Альтисту». Не срослось. Не будем сейчас обсуждать причины — они, как стрелы в святого Себастьяна, впиваются в автора. Сам факт, что в юбилейном для этого произведения году он подписал контракт с Камерным театром имени Бориса Покровского на постановку оперы «Альтист Данилов», свидетельствует об одном: роман снова входит в плотные слои атмосферы российского бытия.

— Владимир Викторович, время от времени меня одолевает затея составить «Книгу сбывшихся предсказаний». Вот написал прозаик или поэт нечто, я оно сбылось. Взять хотя бы «Время Ч.». После выхода «Альтиста» я довольно часто слышал этот позывной. И сам применял. Не считаете ли вы то, что произошло с нашей страной после «Альтиста Данилова», и то, что с ней происходит сейчас, — это сплошное материализовавшееся «Время Ч.»?

— Как сказал Умберто Эко, книга — это генератор интерпретаций. Сведущие люди подсчитали, что кроме тогдашнего тиража «Нового мира» было выпушено чуть ли не десять миллионов ксерокса с «Альтистом». Некоторые этими распечатками торговали. По 70 рублей — штука. Я тогда выступал в разных аудиториях — и на заводе «Динамо», и в академгородках, и в оркестрах, и в театрах — и понял, что, прочитав мой роман, каждый трактует его по-своему. В соответствии с собственными ожиданиями. Например, увидели сатиру, когда автор совсем не имел ее ввиду. А пародийные моменты, которые я себе позволял, интерпретировались читателями всерьез. Я, когда писал роман, в немалой степени озорничал. Вообще произведение, которое потом может остаться и вызывать интерес, должно иметь известный элемент озорства. Я только одной вещи Булгакова завидую по-настоящему. «Собачьему сердцу». Потому что там присутствует озорство без какой-либо оглядки. А когда ты пишешь с оглядкой на читателя и общество, то и выходит, как с моим последующим романом «Аптекарь». В нем я уже контролировал себя, боялся, что он будет хуже «Альтиста», пытаясь вложить в него определенные смыслы. И «Аптекарь» не был прочитан внимательно. В том числе и по той причине, что его опубликовали в «Новом мире» в 1988 году и он стоял в ряду так называемых отложенных романов, как пастернаковский «Доктор Живаго» или «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. «Аптекарь» угодил чуть ли не в один номер с Варламом Шаламовым. В ту пору Олег Чухонцев, будучи членом редколлегии «Нового мира», мне сказал: «Ты «Аптекаря» написал не для нынешнего времени. А прочтут и поймут тебя через энное количество лет». Так оно и вышло. Вот сейчас на телевидении сняли 8-серийную картину под названием «Аптекарь». Если же рассуждать о «Времени Ч.», то не я его придумал. Во всех смыслах. Во-первых, это чисто армейское выражение. Когда начинается артподготовка или еще что-то экстренное, назначается «Время Ч». Ольга Кучкина вела телепередачу с таким названием. И у нее однажды спросили: «Это имеет какое-то отношение к «Альтисту Данилову?» На что она ответила, что вообще не читала этот роман. В «Альтисте…» герою даются черные метки. И тут, конечно, открывается другой смысл. Не армейский. Но это «Время Ч.» в его судьбе — не в судьбе страны. Хотя кто-то толковал именно так.

— Сегодня и толковать не приходится. По сути, мы все стали жить в этом «Времени Ч.».

— Ну сами были хороши!

— А кто написал: «Время стекало в глиняный кувшин и застывало в нем гречишным медом»?

— Кажется, я.

— То есть писатель вольно или невольно приводит этот «застывший мед» в жидкое состояние. В некотором роде он сам становится «хлопобудом» — тем, кто заранее хлопочет о будущем. Вы еще в 80-х годах прошлого века изобразили эту таинственную структуру. И когда я смотрю на нынешнюю политическую элиту, на вчерашних комсомольцев, ставших федеральными министрами, то говорю себе: «Да вот же они — «хлопобуды»!»

— Это абсолютно точно. Потому что я знал многих ребятишек из Высшей комсомольской школы, перед которыми мне приходилось выступать. Все они были циники, ведали, что рано или поздно в стране что-то да произойдет, и были готовы к тому, чтобы получить деньги на первоначальный капитал. Вот это я как раз не придумал. Эти люди — передо мной.

— Или те же «будохлопы», коих вы, перевернув, как песочные часы, найденное слово, вывели из «хлопобудов»?.. Ткните в любую телевизионную кнопку — и увидите хорошо обученное племя хлопальщиков. Им все равно, чему хлопать, — лишь бы хлопать!

— Им, «будохлопам», деньги за это платят! Но вот вам еще пример для вашей «Книги сбывшихся, предсказаний»: герои «Альтиста» воруют камни с вулкана Шивелуч — им сказали, что там должны быть изумруды. Проходит года четыре после публикации романа — и я получаю вырезку из «Камчатской правды», где написано, что в вулкане Шивелуч обнаружены черные изумруды.

— Здорово! А я бы в эту, на глазах обрастающую текстом книгу поместил такой ваш прогноз: «По точным исследованиям «хлопобудов», лет через пятнадцать-семнаднать разведется у нас столько разных выпускников и так не станет хватать всяких необходимых людей — санитаров, продавцов, мусорщиков…» С единственной поправкой — сейчас эту нишу прочно заняли мигранты. И здесь бы задаться вопросом: «А не одолевает ли писателя глубокая печаль, когда он наблюдает, как сбывается его словесное озорство?»

— Ну, во-первых, я не перечитываю так уж часто свои книги. Но то, о чем вы спрашиваете, меня как раз одолевало. И началось с совпадения судьбы прототипа моего героя с теми событиями, которые описаны в романе. И я просто испугался, потому что могла приключиться трагическая развязка. К сожалению, потом-то он, прототип, сам повел себя так, что, дескать, он тот самый альтист Данилов и есть. Начал встречать меня и качать какие-то права. На этом месте мы с ним разошлись.

— Когда вы напечатали «Альтиста», вас сразу зачислили в фантасты. В Википедии так и написано: «Владимир Викторович Орлов — писатель-фантаст». Насколько вы с этим утверждением согласны?

— Я к фантастам себя никак не отношу. И фантастику как отдельный жанр литературы не принимаю. Когда я однажды сделал такое заявление на круглом столе с участием фантастов, они на меня обиделись и ополчились. Я просто живу в традиции сказки и фольклорного понимания явлений. Естественно, в крови у меня — Гоголь и Гофман. А «мистический реализм» и «магический реализм» — это все наклейки. Между прочим, мне даже Маркеса в учителя приписывали. И мне приходилось доказывать, что на сложившегося автора другой сильный автор никакого влияния оказать не может — разве только произвести впечатление. Поэтому я сам по себе.

— И к когорте шестидесятников себя не относите?

— Я вообще не понимаю, что такое шестидесятники. И ни к какой когорте не принадлежу. И, может быть, имел по этому поводу несколько бед, потому что ругали меня как раз за это. Когда был напечатан мой роман «После дождика в четверг», вышел в фельетонном стиле написанный материал в «Новом мире», что для меня было очень обидно. И когда один из моих знакомых спросил у автора той публикации: «Чего ты ему приписал-то?», он ответствовал: «А мне сказали, что Орлова тронуть можно — он один, сам по себе». К сожалению, у меня не было никакого покровителя. А это в литературе оказалось делом нужным.

— В «Останкинском триптихе», куда, кроме «Альтиста», вошли романы «Аптекарь» и «Шеврикука», вы изобразили многоуровневый мир ирреального — демонов, домовых и прочих. При этом не могли не столкнуться с прищуром церковных ортодоксов. Я не прав?

— Я уже сказал, что недавно был отснят 8-серийный фильм «Аптекарь». Так вот, по словам его продюсера, благословение на съемку получено от Патриарха Московского и всея Руси Кирилла. Тут дело в другом. В теперешнем киномире, да и в театральном тоже, расплодилось столько якобы воцерковленных людей, что их количество уже перетекает в некое качество. Тот же продюсер мне сказал, что актер Владимир Ильин, который прочитал сценарий «Аптекаря» и которому давали хорошую роль, сыгранную потом Сергеем Никоненко, якобы сразу от нее отказался, посчитав, что, снявшись в фантасмагорическом сюжете, будет в этом случае выглядеть не предпочтительно: мол, они с женой ходят в церковь, в хоре поют… При всем при том я даже в обмен на «Альтиста Данилова» Библию получил. Один из священников вышел на меня. Попросил подарить ему «Альтиста». В обмен он одарил меня «Библией», дефицитным тогда изданием…

— Обмен Библии на «Альтиста»?

— А что касается того, что собственную придуманную сказку я соединил с мифологией в «Шеврикуке», то при этом я опирался на книгу этнографа Сергея Максимова о представлениях древних славян. И, говоря о тонких мирах, могу сказать: это все фантомы человека. Что-то, как и в греческой мифологии, порождено его страхами. А что-то, наоборот, — надеждами на то, что какие-то силы ему будут помогать. В частности, домовые. А вот новые фантомы, которые человек создает сам, как, например, духи Останкинской башни, уже следует отнести к разряду нечисти. Это то, что я называю «Отродьями Башни».

— Тоже ведь в точку. Их, «Отродий Башни», как в самом телевизоре, так и вышедших из него, мы уже вынуждены лицезреть денно и нощно…

— Теперь-то мы вообще живем в «Отродьях». А тогда, когда писался «Шеврикука», я даже посчитал, что делаю это с перекосом. Однако воплощение нынешнего российского бытия все расставило по местам. Да так, что после издания романа к нему проявил интерес кинорежиссер Александр Орлов, снявший до этого фильм об Алле Пугачевой («Женщина, которая поет»). «А как вы полагаете снимать «Шеврикуку»? — спросил я своего однофамильца. — Там же многие фигуры и фигур-то не имеют!» — «У меня полное ощущение, — ответил он, — все, что вы написали, — ни во что и переводить не надо. Все сейчас смешалось — и демоны, и домовые. Это — вся наша жизнь». Однако денег для экранной трактовки моего романа, конечно, не нашлось. Драгоценное предприятие было бы, если снять «Шеврикуку».

— Когда я ехал к вам из Перми и наблюдал из окон поезда нашу многострадальную страну, затянутую дымом пожаров, то вспоминал, как уже в 1993 году вы в «Шеврикуке» писали: «Но теперь искажаются поля людей, биологические и прочие, порождая ауру зла, неблагополучия, насилия и неподчинения. Очага семейные чадят. Потому там и тут происходят взрывы, выбросы недовольства, гордыни, смутьянства, которые приведут к волнению домовых. Оно может получить вселенский размах. Это в грядущем». И вот мы это грядущее получили в виде пожаров, ураганов, цунами… Не сдается ли вам, что наша славная академическая наука, подсаженная на хронический материализм, а вкупе с ней и наша власть оказались в теоретическом и практическом тупике перед логикою природы, явно сопротивляющейся человечеству?

— Они оказались в этом тупике не по своей вине, а уже в условиях всеобщего потока, который берет начало даже не в XX-м, а в XIX столетии. Этот поток несет техническое развитие, капитализм, добычу для себя благ природы. Главенствующие люди у нас сегодня кто? Добытчики.

— Сейчас то, с чем сталкивается человечество, необъяснимо его канонами. Вы не можете этого не видеть, потому что давно его изображаете. Когда я смотрел во время огненной блокады на укрупненное экраном лицо министра по чрезвычайным ситуациям Шойгу, оно было растерянным. Россия горит. Я слышал, как простая женщина сказала в телекамеру: «Поселок сгорел, как будто прошел скорый поезд. С таким же гулом». Мы, кажется, начинаем понимать, что надо учитывать и ирреальные силы?.. Ирреальные — с нашей точки зрения.

— Если вспомнить известное выражение Мичурина насчет «милостей от природы», то можно сказать: мы прилежные его ученики. Не только не ждем от нее этих «милостей», но и цинично заставляем природу через силу служить человеку. То есть мы сиганули даже через верхнюю планку мичуринского афоризма: «Взять их у нее — наша задача!» Собственно говоря, большинство технических изобретений — чистое приспособление человека к тому, чтобы он жил более комфортабельно, чем в пещерах. Но это понятное желание постепенно превратилось в бесповоротный процесс, который может привести к катастрофе, когда люди вновь окажутся в пещерах и человек опять начнет искать для себя очередные приспособления. Видимо, такова его природа.

— А вам никогда не казалось, что природа человека и природа Земли, или природа природы — они различны, если не полярны?

— Но это не природа природы. Сама по себе природа — порождение Творца. И к самоубийству, я так полагаю, Он не расположен. Бог уже одарил человека тем, что Он вдохнул в него жизнь. Но Бог испытывает. В «Аптекаре», где трое совершенно разных людей пришли к ларьку, чтобы добавить, им является берегиня, предложившая воспользоваться сверхвозможностями. Люди при этом вроде бы должны соответственным образом себя вести. Но дело в том, что они порядочные. И от сверхвозможностей отказываются. Потому что опытов над ними ставили такое количество, что им все это порядком надоело.

— На мой взгляд, Владимир Орлов вслед за Пушкиным обогатил народное самочувствие новой ремаркой. У Пушкина «народ безмолвствует», а Крейсер Грозный из «Шеврикуки» определил: «Народ не унывает!» Я думаю, вы в эту фразу вложили не только прямой смысл?

— Да, это неслучайная фраза. В народе нашем энергетика такова, что она из самых сумасшедших обстоятельств все равно вывозит людей на какие-то горизонты. У меня в «Камергерском переулке» есть на сей счет соображение. Вот наши шибко умные дамы-детективщицы судачат о том, что главный герой отечественного фольклора и выразитель русской натуры — это Емеля на печи. Тогда в качестве примера я написал, что русские Сибирь не завоевывали, потому что воевать там, собственно, было не с кем — им остяки не мешали. Но само освоение этой земли Ермаком с небольшой дружиною, прирастившей к России Сибирь, начиная от вашей Перми, а тогда — строгановской Соли Камской, говорит о том, что народ именно не унывал. Русские люди, опиравшиеся на свою энергетику, при том, что приходилось и кору жрать, и спать в сугробах, дошли аж до… Сан-Франциско. То есть вроде бы все плохо, но не унывает народ. Торит такие героические пути-дороги, что чужеземцам и не снились! В общем, у русских — по Пушкину: «…то раздолье удалое, то сердечная тоска».

— Что вы перечитываете, если эта «тоска» подступает?

— Из поэзии лучше Гаврилу Романовича Державина перечитать. Здесь, на даче, обнаружились у меня 8 томов 1918 года издания Салтыкова-Щедрина. С ятями да ерами. Обязательно — Гофмана, Достоевского. Очень хотел перечитать «Анну Каренину». Начал — и не могу. По причине того, что я, оказывается, знаю ее чуть ли не наизусть. Я считаю, что это лучший роман Льва Николаевича. Если речь о новом поколении, то какой-то провал сейчас в пересменке писателей с точки зрения словарного запаса, культуры языка и прочего. В частности, и у вашего Алексея Иванова, который теперь на слуху. Я читал только один его роман «Географ глобус пропил». Но Иванов-то еще ничего — у него какая-то культура есть, хотя поначалу там такие ляпы языковые, что поневоле подумаешь: на этом фоне все писатели даже последней советской поры — просто мастера мирового класса! Как Нагибин, Казаков и Трифонов. Три Юрия. А сейчас слову не придается никакого значения.

— Зато во главе угла — быстрота написания, распространение тиража и…

— … «негритянская» помощь! И тогда это было. Например, я очень хорошо знаю людей, писавших за некоторых именитых советских прозаиков. Но даже мастера, которые не имели большой славы, такие, как Николай Воронов, все равно писали и, судя по всему, продолжают писать прозу со знаком высокого качества. Что касается нынешнего уровня культуры, он же зависит от того, чему учат в школе. К сожалению, в моем последнем литинститутском наборе не только не слыхали о существовании Трифонова или Казакова, но и вообще ничего не знали. А казалось, еще совсем недавно люди читали много ныне забытых произведений. У меня на даче навалено «Новых миров» за 80-е годы, где вдруг, будто во мгновение ока, публикуются «Картина» Даниила Гранина, «Уже написан Вертер» Валентина Катаева, «Буранный полустанок» Чингиза Айтматова, «Живая вода» Владимира Крупина, «Самшитовый лес» Михаила Анчарова и мой «Альтист Данилов». И лишь потом, через несколько лет, я узнал, что, оказывается, нас всех втиснули в «рамки Брежнева». Нужно было создать из Леонида Ильича не только образ писателя, но еще и либерала. И опубликовать эти произведения в самом либеральном журнале страны, каковым тогда считался «Новый мир». Вот почему позволялось печатать вещи, которые в другие годы ни за что бы не опубликовали.

— Поневоле задумаешься: «В чьи же рамки надо втиснуть сочинения нынешних пересменщиков, чтобы они обрели такое же звучание, что и названные вами произведения»?

— А их ни в чьи рамки втискивать не надо — они сами себя втиснули в рамки коммерциализации. Навеки.

ТРОИЦКОЕ — ПЕРМЬ 2000

Юрий Беликов Сам по себе[8]

Из беседы с классиком «ирреалистического реализма» Владимиром Орловым

— Есть прототипы, а есть произведенные вашими произведениями. В Перми, куда вы время от времени поселяете своих героев, живет альтист Анатолий Жохов. Гений импровизации. Он может «считать человека» или ауру только что услышанного стихотворения — и тут же перелить это в голос альта. А к инструменту он этому прикипел, когда-то прочитав, по его собственному признанию, «Альтиста Данилова». Мало того, он фактически материализует текст из вашего романа. Помнится, Мелехин обращается к Данилову: «… неужели тебе, альтисту, слабо сыграть то, что написано для какой-то скрипки!»? Так вот, пермский альтист Жохов по четным дням играет на скрипке, а по нечетным — на альте. Наверное, в этом уже состоялось развитие текста Владимира Орлова?

— Мне об этом любопытно слышать. В Перми я был только раз. В конце 60-х. Тогда я работал в «Комсомольской правде». В принципе, должен был ехать на совещание молодых писателей в Вешенскую к Шолохову. Но понял, что в Вешенской очень легко так загулять, что потом костей не соберешь. В результате очутившийся там Василий Белов прыгал со второго этажа. А тут меня срочно заставляют собираться в Пермь. Я поколебался и решил, что не поеду в Вешенскую — там, кроме пьянки, все равно ничего не будет. Так я оказался в Перми, где «прописал» потом своих героев — Мишу Коренева и Наташу из «Альтиста».

— Стало быть, не поехали бы в Пермь — не «прописали» бы. Послали бы их в Вешенскую. А так, читая «Альтиста», пермяки находят четкую «привязку к месту: «Он тогда из дома ушел, из оркестра, все хотел бросить и все начать сначала. Уехал в Пермь, — рассказывает Данилову про Мишу Коренева ваша героиня Наташа. — Стал работать в театре, в музыкальной части, комнату снимал в Мотовилихе в деревянном доме. Я у него и жила…» Значит, запомнилась вам Пермь?

— Может, оттого, что она произвела на меня мрачное впечатление. Я очень хорошо знаю Самару. Она примерно такое же расположение имеет, как и Пермь. Так же тянется вдоль берега реки. Но, в отличие от Самары, небо над Пермью было затянуто низкими тучами, дул холодный ветер. Это — несмотря на июль. А Самара, в общем-то, курортный город. Там и виноград растет, и абрикосы. Иллюзия, что ты сейчас к морю выйдешь. А здесь… Город тогда был застроен плохо. Я уж забыл, в какой гостинице мы жили. Мы — это я и Володя Чернов, молодой сотрудник «Комсомолки», которого я должен был натаскивать. В воскресный день я поднял этого самого Чернова утром рано. И мы поехали. Как у вас там северная пристань называется? Там запонь еще такая лесная. Это — за пределами города. Ну, в общем, оттуда мы на ракете дунули до Соликамска. И сейчас в «Лягушках» я тоже вспоминаю Соликамск. Тогда в стране вводили так называемую пятидневку. И нам по этому поводу надо было написать очерк. Но поскольку дело было в воскресенье, мы целый день бродили по местам Строгановых в Усолье. И вот эти места произвели на меня сильное впечатление. А в самой Перми смотреть особо было нечего…

— Но все-таки вы же упоминаете в своем романе театр. Это, я понял, театр оперы и балета?

— Да. Туда Чернов у меня все время ходил к балеринам.

— И Чернов вам, собственно, и принес эти реалии?

— Ну почему? В те времена я читал-то все-таки много: и о пермской хореографии в том числе. Поэтому какие-то представления имел. Но большее впечатление на меня произвел стенд «Не проходите мимо», увиденный мною в Перми. Я потом описал его в своем рассказе «Трусаки». Цитирую: «Там висели фотографии пьяниц. И вот что меня удивило. В подписях корили не любителей выпить на троих, как было бы в нашем городе, а «любителей спариться». Вот откуда, понял я сейчас, пошло «спарринг-партнер». Эта мысль меня взволновала и обрадовала. Не заржавели, значит, мы разумом. Не в одних иностранных словарях искать облегчение мыслям! Есть и у нас еще дотошные умы, способные раздвинуть границы языка и создать новые специфические выражения».

Пермь 2010

Тамара Александрова Сочиняю, как умею…[9]

«Ходил за грибами и вдруг в меня вцепилась фраза, будто оса ужалила: «Домовой Иван Афанасьевич ждал субботы». Причем жало осы не оказалось болезненным. И дальше грибы попадались, и фраза вилась рядом, намереваясь ужалить еще раз…» Я прочла это у Владимира Орлова в эссе «Лоскуты необязательных пояснений» и вспомнила (мы знакомы давно, и обращение «ты» в нижеследующем тексте не панибратство), как он рассказывал о поиске первой фразы своего первого романа «Соленый арбуз»: надо, чтоб она сразу зацепила читателя. И чтоб писателю, добавим, не оставила возможности увернуться от работы.

Орлову всегда удается сразу же втолкнуть тебя в повествование. «У попа была собака. Поп ее, естественно, любил…», «В окно смотрела лошадиная морда…», «Прокопьев любил солянку…», а еще и «У Ковригина кончилось пиво…» Ни выстрелов, ни сентенций, пронзающих неожиданностью, так — обыденность, но почему-то предчувствуешь: не случайно у Ковригина кончилось пиво, сейчас что-то такое произойдет…

Ковригин — герой «Лягушек», девятого романа классика современной литературы, как все чаще называют Владимира Орлова. До этого написаны «Соленый арбуз», «После дождика в четверг», «Происшествие в Никольском», «Альтист Данилов», «Аптекарь», «Шеврикука, или Любовь к привидению», «Бубновый валет», «Камергерский переулок», рассказы, эссе.

Книги Орлова сегодня встретишь даже в маленьких книжных магазинчиках где-нибудь в провинции, они выстраиваются в ряд на стеллажах столичных гигантов. У него много верных поклонников, даже фанатов. Но есть и читатели, которые при знакомстве с текстом крутят пальцем у виска: странный какой-то этот писатель…

До «Соленого арбуза»

— Когда публику взбудоражил «Альтист Данилов», нередко — и меж собой, и на многолюдных обсуждениях — говорили: Орлов вышел из Булгакова, а ты напоминал, что до Булгакова был Гоголь, а до Гоголя — Гофман, любимый с детства писатель.

— Писателя Гофмана я оценил, естественно, во взрослом состоянии… А в детстве… Мама обменяла на Рижском рынке — мы жили рядом, в Напрудном переулке, — кипу старых, еще довоенных газет (торговцам они требовались для кульков), на буханку хлеба, а хлеб — на лишние билетики в Большой, на «Щелкунчика». Еще война шла, жизнь полуголодная, скудная, у детей и игрушек-то не было, и вдруг случилось волшебство: я попал в сказку, или прожил в сказке великого чудесника Эрнста Теодора Амадея Гофмана, и он вошел в мою жизнь вместе с Петром Ильичом Чайковским, Большим театром… Я долго хранил программку, где, между прочим, сообщалось: Маша — Майя Плисецкая. Дебют.

Лет через шесть — так, наверное, — поздно вечером звонок: Майя Михайловна и Родион Константинович Щедрин. Они только что вернулись из Парижа, были у Шагала и спешили передать мне его одобрительные слова об «Альтисте Данилове». Он прочел его в «Новом мире», который выписывал, всегда считая себя частью русской культуры… Ночью я не мог уснуть. Плисецкая, Шагал, один из моих любимейших художников, — его музыкально-цветовые фантазии на фоне старого Витебска у меня всегда связывались и с Гоголем, и с Гофманом… Все это было как продолжение того чуда военной поры…

— А сказки Гофмана после балета ты сам читал?

— Да, адаптированные. «Золотой горшок», «Щелкунчик и король мышей»… Я рано научился читать и писать. Когда мы с мамой жили в эвакуации в Юрино — это Марийская республика, — отец писал мне письма квадратными буквами, я сам отвечал. Мне было пять лет.

— Отец оставался в Москве?

— Он не мог воевать — у него не было ноги, в детстве делали операцию… В войну работал заместителем главного редактора «Вечерней Москвы». Редакция тогда находилась в Потаповском переулке. Во время бомбежек все спускались в бомбоубежище, а он оставался за своим столом — фаталист! Однажды бомба пробила шесть этажей — до типографии на первом — и не взорвалась. И когда нас бомбили в Юрино, тоже одна из бомб попала на асфальт, отскочила и улеглась на балконе двухэтажного дома.

— Знакомая бомба! Она же из «Лягушек»! Значит Журино, где происходят многие события романа, это Юрино? И вы с мамой жили в замке Турищевых-Шереметевых?

— На самом деле это дворец-замок Шереметевых. До войны там был дом отдыха, в войну поселили эвакуированные семьи ответработников. Жили со свечами и керосиновыми лампами. Койки стояли в зале, во всех коридорах… Сейчас замок прекрасно отреставрировали.

— Твою биографию можно, наверное, писать по твоим романам. Героя «Бубнового валета» ты поселил в своем доме в Напрудном. Ты там и родился?

— Да. Там жил и мой дед Яков Никитич, гравер. Его можно найти в Суворинской адресной книге «Вся Москва». Мастерская у него была в Средних торговых рядах, на Красной площади, но он мечтал купить собственный дом, чтоб при нем и мастерскую разместить. Двадцать тысяч золотых накопил в «екатеринках», а тут революция, бумаги стали бумажками.

— Дом в Напрудном не ему принадлежал?

— Видимо, только 2-й этаж, а потом нас уплотнили, и образовалась коммуналка, без ванны — ее ликвидировали, чтоб расширить прихожую и сделать вход во все комнаты, без горячей воды…

— В твоих сочинениях не раз появляется Яхрома (она же Влахерма), и тоже, чувствуется, не чужое для тебя место.

— Отец тогда писал стихи под псевдонимом Виктор Витязь, начал заниматься журналистикой, попал в «Молодой ленинец», нынешний «Московский комсомолец», где встретился с начинающим Шолоховым — он публиковал в газете свои первые донские рассказы.

Мама из Яхромы. Там они с отцом встретились. Он окончил какую-то комсомольскую школу, его распределили в подмосковный Дмитров, и он часто бывал в Яхроме, соседнем городке, там и познакомился с Машей Барбиной, Марией Сергеевной, активной комсомолкой. Она работала учительницей, а ее мать была ткачихой.

Много лет отец проработал в «Вечерке», писал фельетоны, театральные рецензии… Все время пробовал себя в прозе. В 1935 году в «Красной нови» был опубликован его роман «Искатели славы», имевший большой успех у публики. Там он описал многих реальных людей, они себя узнавали, и это вызывало их неодобрение. Появилась нехорошая рецензия, после которой могли и посадить. Обошлось, к счастью: партийный деятель Щербаков где-то публично похвалил роман. Но отдельной книгой он так и не вышел. Уже в пятидесятые годы отец пытался его издать — не получилось…

— Ты читал роман?

— Еще в школе. Там много сильных литературных вещей. Отдельные главы, экспериментальные, смотрятся как самостоятельные произведения. Но было мало соответствия с жизнью, все умозрительно: чувствовалось влияние литературы. В тридцатые годы у нас была очень сильная литература — по стилистике. Надо сказать, собрав большую библиотеку, отец сохранил все книги расстрельных писателей, от которых многие спешили избавиться.

— Стало быть, отцовские гены не ленились? А его непосредственное влияние ты ощущал?

— Да я его почти не видел! Тогда начинали работать поздно и заканчивали к утру. Когда я уходил в школу — он спал. Возвращался — он уходил на работу. Только по воскресеньям я забирался к нему в постель, и он читал мне «Дон Кихота», академическое издание с картинками. Читал без всяких объяснений и комментариев. Он вообще старался, чтобы я ни о чем не спрашивал, ничего не знал и ни о чем никому не рассказывал. Потому что уже многих знакомых и друзей посадили…

— К твоим первым сочинительским опытам Виктор Яковлевич относился с интересом?

— Когда я начал писать — еще в школе, — он мне как образцы подсовывал плохо написанные производственные романы, получившие Сталинские премии.

— Обладая литературным вкусом, понимал, что не добиться успеха без знания конъюнктуры…

— Успех-то у меня был ранний! Класса с третьего я сочинял стихи — лирические: о природе, о дожде… К какому-то юбилею Сталина нас заставили писать сочинение про вождя. Ну, я и написал в стихах и вместе с другими стишками отправил в «Пионерскую правду». Они напечатали, подписав «ученик 273-й школы». Медаль мне уже была обеспечена! И меня все время заставляли читать это дурацкое сочинение. Так я попал в литературный кружок Дома пионеров, который прославил Евгений Александрович Евтушенко — он несколько раньше меня сюда ходил.

Вел занятия в доме Геннадий Мамлин, детский поэт. Он попросил всех что-то прочитать. Выслушав мое сочинение, дал понять, что это очень плохо. И прочел в ответ свое длинное стихотворение про то, как Сталин стал Сталиным. Дома мы должны были написать в стихах об этом занятии: что происходило, о чем говорили. Мне стало скучно и на второе занятие я не явился.

Я тогда был увлечен театром. Пошло от первых впечатлений — и от «Щелкунчика», и от «Синей птицы» во МХАТе, которая тоже воспринималась как волшебство. Мне давали деньги на каникулы, и я их тратил на билеты. Тогда же неопасно было ходить по вечерам. Да и днем — Москва была почти пустая, без машин. Я как-то ногу сломал и целый месяц на костылях переходил, где мне было удобно, Первую Мещанскую — нынешний проспект Мира. Наша мужская школа находилась на задах этой улицы.

Самые знаменитые ученики — Михаил Вершинин, который написал слова знаменитой песни «Москва-Пекин», про Сталина, Мао, дружбу с Китаем навек, и Татьяна Лиознова. Она привезла сырой еще вариант фильма «Молодая гвардия», и мы с флагами шли по Первой Мещанской до Садового кольца на премьеру в кинотеатр «Форум». Ударение тогда на «у» ставили.

С шестого класса я был в активе Центрального детского театра.

Мы должны были пропагандировать театр, распространять билеты (это, по правде говоря, у меня плохо получалось), дежурить во время спектакля. Нам выдавали красные повязки, и мы следили, чтоб дети не стреляли из рогаток в актеров. Позже я стал писать тексты для театральных капустников…

Детский театр был рядом с Большим и филиалом Большого, на Пушкинской улице, Большой Дмитровке по-старому и по-нынешнему. Такое вот тесное соседство театров — говорят, даже подземными ходами они были соединены. Когда пел Лемешев, прибывала конная милиция, чтоб защитить его от «сыров» и «сырих». А мы защищали любимца старшеклассниц, — Сашу Михайлова. Он окончил студию МХАТ, играл Саню Григорьева в «Двух капитанах», да и вообще всех героев. В кино потом снимался, в картине про Лермонтова сыграл главную роль.

К тому времени в Детский театр пришли молодые Олег Ефремов, Лева Дуров. Вообще театр был хорош по составу и вокруг него были интересные люди, устраивали мастер-классы. Так я познакомился с Борисом Александровичем Покровским, он тогда «Аиду» поставил в Большом и очень интересно рассказывал о процессе работы. Произвел на меня огромное впечатление. В десятом классе я написал пьесу. Прототипами главных героев стали два моих одноклассника. Выпендрежные ребята, в общем-то неплохие, но, не такие, как мы все. У одного дед был министром путей сообщения при Керенском, у другого — отец лауреат Сталинской премии, изобрел смазку для наших танков. Мальчики всегда были при деньгах, начали шляться по разным злачным местам… Но главным в пьесе были даже не эти герои, а быт, повседневность того времени… Я с этой пьесой все забросил. Чуть медали не лишился. Девятый класс окончил на одни пятерки, а в десятом… Педагоги недоумевали: то ли он влюбился… А я как опыт ставил — и над жанром (изучал пьесы в журналах), и над собой: смогу — не смогу.

Литературу у нас преподавала Любовь Кабо, писательница, очеркистка, педагог интересный. Я дал ей пьесу почитать, и она посоветовала показать ее кому-то из драматургов. В театре передали мою рукопись драматургу Л., шел как раз спектакль по одной из ее пьес. Я жду отзыва, волнуюсь. А мне говорят: «Знаете, Володя, вот беда — Л. потеряла вашу пьесу».

Через какое-то время в Театре киноактера — премьера спектакля, персонажи все — один к одному мои. А что мне делать? Куда соваться? Она — лауреат Сталинской премии. Сидела везде в президиумах, вместе с Михалковым… Так закончилось мое постижение драматургии.

— А почему ты пошел на факультет журналистики, а не в Литературный институт?

— Я был принципиально против литинститута, считал, что научить писать нельзя.

— Теперь, после многих лет профессорства в этом институте, считаешь иначе?

— Так же. Я никого не учил писать. Старался соз-дать ситуацию игры, которая могла увлечь человека, подтолкнуть его к саморазвитию как литератора и как личности.

Да и к моменту моего выбора мне интересней всего была география. Собирал книги по географии, хотел пойти на географический факультет. Почитал программу — а там такие предметы! Я их не сдал бы никогда.

— Ты же был медалистом!

— Могли бы на собеседовании завалить. А мне нужен был верняк: маме сделали операцию, и диагноз поставили неутешительный…

В университете увлекся кино. Мне попал в руки сборник американских сценариев, и опять захотелось освоить форму. Написал несколько сценариев. Меня даже хотели взять на организованные сценарные курсы, с хорошей стипендией. Мог учиться параллельно. Успел там посмотреть много интересных, полузапрещенных фильмов, которые не выходили на экраны. Это тоже мне многое дало.

Однажды меня представили Григорию Александрову: вот юноша, подающий надежды. «Вы хотите работать в кино?! — с ужасом спросил Александров. — Быть сценаристом? Я вас прошу, не делайте этого!». А потом все отменилось само собой…

Отец вынужден был уйти на мизерную пенсию по инвалидности. А мама была домохозяйкой, правда, в войну работала на фабрике, вязала маскировочные сетки. Так что мне пришлось все бросить — и мечту о сценарных курсах, и занятия спортом: я неплохо бегал — и думать о заработке.

Поначалу писал разные спортивные мелочи, футбольные отчеты для информационной полосы «Советской России». Жил интенсивно, вертелся, в результате гонорар набегал неплохой. Содержал семью. После университета была «Комсомолка».

— Но здесь ты выдавал большие очерки — на подвал и на два. Уже вышла книга очерков «Дорога длиною в семь сантиметров». А в 1965 году вообще стал знаменитостью — автором «Соленого арбуза»…

Среда — в среду, в четверг и дальше…

— Роман появился в «Юности», которая ассоциировалась с самыми яркими молодыми именами и объединяла когорту кумиров — Белла Ахмадуллина, Аксенов, Вознесенский, Евтушенко… — ты почувствовал себя своим в писательской среде?

— Нет. Мы часто выступали вместе перед читателями, ко мне относились уважительно, но я не влился в эту компанию. Они «гудели» в ЦДЛ, а я, клерк, ходил на службу. «Комсомолка» же им представлялась чуть ли не органом КГБ, хотя была хорошая газета, позволявшая себе очень острые материалы.

— А когда ты почувствовал, что можешь жить вольным литератором, обеспечивать пером себя, семью?

— Думаю, этого никто не чувствует, потому что все на каких-то добавочных деньгах живут. Я просто физически уже не мог совмещать газету и литературу. Я же по ночам писал — и «Соленый арбуз», и «После дождика в четверг».

— И остался этот режим?

— К сожалению. Я-то думал: я — свободный человек. Отсыпаюсь несколько дней и начинаю писать. Но уже выработался ритм: не мог писать больше двух-трех часов. Но, конечно, все остальное время что-то варилось в голове. И потом, требовалось общение. Без знания реалий жизни невозможно.

Мы к тому времени переехали в Останкино: редакция дала мне квартиру, за десять лет я заработал 40 метров с небольшим на пятерых. Новые кварталы именовали Комсомольской деревней: здесь строили свои дома ЦК комсомола, издательство «Молодая гвардия». На улице Королева была пивная-автомат, куда сходились жители окрестных домов, рабочих общежитий и народ с киностудии Горького, из ВГИКа… Сложилась большая компания завсегдатаев, своеобразный мужской клуб. Можно было о футболе поговорить, новые книжки обсудить. Там я перезнакомился с множеством разных людей, слышал множество разных историй.

Были деятели из ЦК комсомола, так называемые лидеры молодежные. Из них же вышли в перестройку, в девяностые, и знаменитые политологи, и миллионеры — сверхвозможность такая свалилась. Среди взлетевших на разные должности, стремительно разбогатевших было больше серых людей, не пропустивших того, что плыло в руки…

— Вот, оказывается, откуда все герои нашего времени! Из пивной, которую ты прославил в романах.

— Помню, как мой приятель, завсегдатай, отговаривал краснощекого ответорганизатора (низший чин в ЦК комсомола), чтобы он не лез в зятья к Брежневу. Тот «влез» и сразу получил подполковника.

Кроме пивной, я ходил в консерваторию, в театры — иногда. И много бродил по Москве. Еще в школе полюбил так болтаться. Москва-то маленькая была. Нам казалось, что мы жили на окраине, а ведь до Кремля-то всего четыре километра.

Меня всегда увлекала архитектура. В «Комсомолке» занимался охраной памятников. Почти непроходимая в то время тема. Но все-таки удавалось всовывать какие-то заметки. Особенно тяжко было при Хрущеве. Рушили все без разбора, сломали тогда столько, сколько при Сталине. На одном пленуме по сельскому хозяйству Никита с возмущением говорил, что транжирят народные деньги на реставрацию каких-то церквей, замков. И началась кампания в поддержку установки партии. Мне в приказном порядке велено было подготовить к печати подоспевшее письмо механизаторов о том, что надо срочно сносить Пафнутьево-Боровский монастырь: в нем находится их училище, и им трудно заезжать в узкие ворота. Слава Богу, я наткнулся в Энциклопедии на упоминание о монастыре. Позвонил в министерство культуры — там вообще плач: это же XV–XVII век! Позже нашел документ, как Дионисий расписывал Храм, сколько чего ему выдавали в день, сколько яиц для раствора… Я, естественно, не стал поддерживать механизаторов. Потом мне говорили: карьерный шанс не использовал! И еще от одного «шанса» отказался, когда меня позвали воспеть проект Нового Арбата…

Я написал большую статью об уничтожении памятников, о том, что необходимо возродить колокольные звоны. Ее опубликовал журнал «Молодая гвардия» и отец тогда очень за меня волновался: «За это и посадить могут…»

Когда заканчивалось строительство гостиницы «Россия», пришлось вступаться за сохранение Английского посольского двора и ансамбля Знаменского монастыря — пандусу они мешали.

Зарядье и еще Кадаши давали такую возможность организовать заповедный район старой Москвы! Там было много зданий XVII века. Зарядье непоправимо покалечили…

— Построив «Россию»?

— Раньше. До гостиницы там возводили 47-этажную высотку, самую высокую из всех московских высоток. Возвели каркас, но на предвыборных открытках 47-го года его рисовали как готовое здание. Когда пришел Хрущев, стройку приостановили — требовались колоссальные деньги. Ну и Кадашевскую слободу — уже при Лужкове — непоправимо изуродовали, изломали, покрасили…

Литературы о старой Москве в то время почти не было, а я составил список памятников — много лет его пополнял — и обходил их. Интересно было открывать в обыкновенных домах следы XVII века — белокаменные основания, наличники. Это как азартная охота… Бродя, заходил куда-нибудь перекусить. Посещал пивную в Печатниках, Печатниковом переулке, на Сретенке.

— Там тоже были завсегдатаи, клуб, как в автомате на Королева?

— Тот автомат — уникальное место! Когда мы переселились на Большую Никитскую, я нередко ездил туда, хотя и не ближний свет. А в Печатниках народу было меньше. И не так интересно. После выхода «Альтиста» я там столько узнал о себе! Ходили всякие легенды. Мне сообщали про необычный роман, даже сюжет пытались пересказывать.

Спрашивали: а ты-то читал? Я отвечал: не только читал…

Еще я ходил в Столешников переулок, в бар-автомат «Ладья», а в обиходе — «Яма»: там лестница вела вниз, и ты должен был минут 40 отстоять на ней в очереди, за которой следили вышибалы. Двое были из Института физкультуры с волейбольного отделения, под два метра ростом.

Тогда объявили борьбу с алкоголизмом, все позакрывали, а «Яма» по какой-то причине уцелела и стала невероятно популярной. Народ собирался разнообразнейший. Вышибала меня однажды спрашивает: «Вы Орлов?» — «Да». — «А что же вы тут стоите?» — «Стою, как все». — «Идемте». Оказалось, выпускник факультета журналистики. Был без работы.

Когда куда-то ушел, передал меня другому вышибале…

Потом стали главными людьми «афганцы». Выяснения отношений, драки на почве «врешь-не врешь». Многие зарабатывали на очередях за водкой по талонам, на золоте — покупали рядом, в ювелирном магазине «по карточке москвича» (порядок такой ввели) и перепродавали приезжим. Позже эти люди уходили в разные криминальные группировки.

— Значит, ты оказался в бурлении всех мутных, диких процессов, которыми сопровождалась перестройка? А всего-то ходил пить пиво…

— Хозяин «Ямы» собирался устроить заповедник для питья и еды от памятника Долгорукову до памятника Чехову в Камергерском, успел даже несколько заведений открыть, но понял, видно, что много не заработает на этом, и продал в конце концов нашу пивную испанцам. А потом на этом месте образовался провал — настоящая огромная яма…

— Почему-то вокруг тебя всегда происходят какие-то мистические, фантасмагорические события. Стоило тебе написать в «Альтисте», что одна героиня ворует из вулкана куски лавы, для превращения их в изумруды, как изумруды там действительно нашли…

— Черные изумруды. Именно в вулкане Шивелуч. Об этом сообщила «Камчатская правда», мне вырезку прислали.

— Альтисту Данилову, вернее, его прототипу, настоящему Владимиру Алексеевичу, ты предсказал встречу с любимой девушкой. И все случилось, как в романе: ее звали Наташей, и она оказалась художником-модельером…

— И не такое случалось. Отцу делали тяжелую операцию, я часов пять болтался вокруг больницы… Нанервничался. Возвращаюсь домой, стою на трамвайной остановке и думаю: «Сейчас бы стакан водки!». Тотчас возник человек и, стесняясь, говорит: «Извини, не могу пить один». Наливает мне стакан водки, я выпиваю, а он мне: «Все, вы больше и не хотели». Тут трамвай мой подошел… А ведь этот эпизод — из «Альтиста»! Он уже был написан! По замыслу, конец романа должен быть трагическим. Но из-за разных совпадений я испугался…

— После Останкина, «Ямы» ты вылавливал персонажей в Камергерском?

— Я не вылавливал! Не изучал жизнь! Имеет значение только твой опыт — не чужой, твое восприятие происходящего вокруг тебя, твои переживания… Чужие рассказы ничего не значат.

В Камергерском, в закусочной, у нас образовалась своя компания — актеры из Художественного театра, звукорежиссеры, звукооператоры… Бывали тут люди из Детского театра, Большого, Оперетты… И всякая шушера, спекулировавшая билетами в Большой театр («билетеры» были в основном из КГБ, поскольку шла в ход валюта — в «Бубновом валете» это описано), и спекулянты учебниками — рядом же магазин «Педагогическая книга». Ниже по переулку, в кафе «Зима», отдыхали проститутки. Я там с ними разговаривал. Их «точка» была рядом, в подземном переходе…

— А что за история у рюмочной на Большой Никитской, где висит твой портрет как достопримечательности и гордости заведения?

— В том доме были до революции меблированные комнаты, внизу кухмистерская, куда жильцы могли спуститься в калошах, перекусить, выпить… И с улицы заходили. Бывал Станиславский — хозяин историю раскапывал, музыканты — напротив же консерватория, Охлопков, когда руководил театром Маяковского… Рассказывали (может, это легенда), когда он приходил в театр, сразу звонил в консерваторию, Нейгаузу: «Генрих, голова болит, встречаемся в аптеке». И шли в рюмочную.

В советские времена, в момент очередной борьбы с алкоголизмом, там поселялось какое-нибудь другое учреждение. Помню, была сберкасса. Потом опять рюмочная с хорошей, домашней, дешевой едой. Издательство устраивало там презентацию моего «Камергерского переулка». Подавали солянку, как в романе, как любил мой Прокопьев, горячую и живую… Критики, журналисты — все были очень довольны.

Абсолютно вольные хлеба

«В голове что-то варилось», неисчерпаемая Москва постигалась — по романам Орлова можно составить необычный путеводитель — московские пейзажи, которые не всякий способен увидеть, топонимика, архитектура судьбы домов, дотошность в деталях как проявление любви, оживающие исторические персонажи… Он энциклопедически образованный человек. Все романы наполнены информацией, не бесстрастной, а взволновавшей его самого, многое сам раскапывал годами, «…в голове моей набито столько всяких сведений, порой вовсе мне ненужных… однако иные из них просыпаются…» — говорит Ковригин в «Лягушках». В романе «просыпается» Марина Мнишек, которая определена толкователями событий в интриганки («А какие она могла плести интриги против России — она же девочка пятнадцатилетняя…»). Самозванец, одна из самых загадочных фигур истории. Он незауряден, он — самозванец, сам себя сделал, а не кем-то-званец… Думаю, этот орловский неологизм выпорхнет из романа и пойдет по жизни, оторвавшись от родителя…

В бродяжничестве по Москве в первую очередь, конечно, открывалось наше время с неожиданных точек обзора. А как строки ложились в «белоснежную тетрадь»?

— Первые два романа я писал под влиянием литературы 20-х годов — ритмической, энергичной, сказывалась и газетная инерция. Когда я начал «Происшествие в Никольском», то буквально сдирал с себя «газету», мне хотелось, чтобы проявилась моя интонация, чтобы я заговорил своим языком. Иногда по нескольку раз переписывал одну и ту же фразу, вырабатывая плотный реалистический язык. Все-таки у писателей моего поколения была ответственность за слово: нельзя писать так, чтобы было стыдно.

— Перед кем?

— Перед собой, перед теми, кого уважаешь. Перед Гоголем, Достоевским… Перед современниками — Трифоновым, Юрием Казаковым, это писатели мирового класса! Сейчас стыда нет. Наши многомиллионные тиражницы о языке не думают.

— Вы по-русски-то хоть что-нибудь понимаете? — Понимаю, — вздохнул Ковригин. — Очень много чего понимаю по-русски… Но не все. (Роман «Лягушки»).

— Так что моя работа на «вольных хлебах» шла медленно. Выбивали и плохие рецензии на роман «После дождика в четверг». По роману собирались фильм запускать, уже были подобраны актеры и вдруг все закрыли. Говорили, в кон не попал.

— Говорили знатоки тайных пружин? А что это значило?

— Кто их знает… У меня там все — все сюжетные ходы, всех героев связывает наводнение. Я видел его на стройке, на Абакан-Тайшете… Но иногда впечатления одного дня дают повод и материал для романа. В «Лягушках» — совершенно реальные первые главы…

— Как? Разве плотная нескончаемая толпа лягушек, упорно прущих к шоссе, под колеса, — не фантасмагории? Не метафора нашего сегодняшнего движения неизвестно куда?

— Нет. Сам наблюдал… Так вот, главные герои романа «После дождика…», переживающие наводнение, молодые люди, приехали на стройку из Влахермы — Яхромы, как нетрудно было догадаться, там остались их родные — и мое повествование перекидывалось из Саян в послевоенную Яхрому. У моих родителей был друг молодости, ставший одним из начальников Лечсанупра, кремлевской медицины. Он фигурировал в известном антисемитском деле врачей, хотя был русским. Уцелел, из тюрьмы вышел… В романе он — прообраз отца героини. Еще действует там профсоюзная деятельница, бывшая стахановка: со Сталиным встречалась, с Калининым, по каналу ходил пароход ее имени. А дальше — одиночество после славы, полупустая, полупьяная жизнь.

— Так зачастую и бывало.

— В журнальной публикации, в «Юности», ее облагородили, яхромские страницы пригладили. Когда роман вышел отдельной книгой, я вообще не обнаружил многих эпизодов из послевоенной жизни страны, в частности, слов «дело врачей» — не было такого! И Сталина вычеркнули. Действовала установка: «Забыть о двадцатом съезде и его обольщающей болтовне!»

Вскоре после выхода журнала вызывает меня Полевой, главный редактор «Юности»: пришла бумага из ЦК партии, туда написали, что я оболгал женщину, бывшую стахановку. Я говорю: «Героиня — не реальное лицо!» — «Но вы все точно назвали, даже ее адрес… Вы должны ехать объясняться, собрание будет человек семьсот…» На самом деле все просто совпало — номер дома, квартиры!

— Видно, вокруг писателя Орлова всегда вились домовые…

— Я хорошо знал фабрику, о которой писал. Председателем профкома там был мой родственник. И я спокойно сочинял, зная, что деятельницу из романа никак не приложить к реальным событиям. Обиженная женщина на собрание не пришла. Народ пошумел и решил, что ничего дурного я не написал, и нет повода, чтоб жаловаться на меня в ЦК…

И вдруг «Новый мир», остросоциальный журнал, который я настолько уважал, что даже не решался туда что-либо туда предлагать, публикует фельетон. Недобросовестный автор взял мои ранние очерки, смешал с текстом романа и поиздевался.

Меня это так вышибло! Месяца три вообще писать не мог. «Происшествие в Никольском» буксовало. А тут еще меня взяли в армию и отправили в Среднеазиатский Военный округ, на Китайскую границу. Служба начиналась с того, что в казарме авиационной дивизии каждое утро надо мной вставал майор: «Лейтенант Орлов, подъем!» — и протягивал стакан водки.

Когда я выхожу из романа, мне потом трудно вернуться. Может, поэтому я долго писал «Происшествие…». Сюжет по тем временам казался невероятно острым, непроходящим: в подмосковном поселке четверо парней изнасиловали свою приятельницу. Правовые люди дело закрыли. Девушка с покалеченной судьбой решила сама за себя постоять. А когда встретила с ножом в руке одного из обидчиков, поняла, что не может убить человека. Но роман был не об изнасиловании — об опасностях пустой жизни, о бездуховности.

Я отдал «Происшествие…» в «Юность», члены редколлегии забили его отрицательными суждениями. С надеждой и страхом понес рукопись в «Новый мир». Одобрили! Заключили договор, а редактором согласилась быть сама Анна Самойловна Берзер, которая готовила к публикации первые произведения Солженицына.

Но ее правка меня удивила: вся рукопись исполосована. Что-то вычеркнуто, что-то вписано. Я сказал, что могу принимать или отвергать замечания, но это уже не мой текст. «Не согласны?» — «Не согласен». — «Тогда пишите на каждой странице: «С правкой редактора не согласен» и расписывайтесь. Я хотела спасти ваш роман, — добавила с сожалением, — потому что он действительно интересный. А цензура снимет эти куски, не заботясь, как все будет согласовываться». Мне дали другого редактора. Рукопись почти без правки через какое-то время ушла в набор, определили в каких номерах 1974 года появится роман. А потом набор рассыпали…

Считалось, что цензура отменена, что Главлит следит только за тем, чтоб государственные тайны не проникали в печать. За все остальное отвечает редактор. Но цензор мог на что-то обратить его внимание. И попробуй проигнорировать. На экземпляре «Происшествия в Никольском», побывавшем в Главлите, я увидел легкие карандашные пометки — на тех местах, которые вычеркивала Анна Самойловна. Я мысленно перед ней извинился… Замечания бывали непредсказуемы. Когда шел «Альтист» потребовали заменить большого красного быка на синего. Лиля (жена — Т.А.) замазывала его по всей машинописной рукописи. Компьютеров-то не было…

Отдельной книгой роман «Происшествие в Никольском» должен был вот-вот выйти в издательстве «Советский писатель». Звонил зав. прозой: «Ничего подобного не читал в последнее время — так эмоционально…» Жду, когда книга поступит в магазины, и вдруг получаю письмо от него: перед выходом перечитали, такие страшные вещи — это все-таки единичные случаи… Требуется просветление…

Я не понял, что значит «просветление», обещал подумать, но отваги заявить: «Режьте меня, ничего не буду делать!» — во мне уже не было. Конечно, казнил себя. Роман вышел незамеченным, тогда говорили: если книге не предшествует журнальная публикация, то это могила неизвестного солдата.

— В «Лягушках» писатель Ковригин, от которого ты старательно дистанцируешься (роста прибавил, возраст убавил, собственное детство отдал его отцу), чтоб не узнали в герое автора. Но все равно читатели, даже лично с Орловым не знакомые, его узнают. Так вот Ковригин рассуждает о «нерожденных детях» — своих неопубликованных работах. Если они не обретали жизнь в печатном виде, то как бы оставались внутри автора, мешая зарождению и развитию в нем новых сочинений.

— Это я и студентам говорил…

— Как же ты жил семь лет с «Происшествием…» и в ожидании его выхода?

— В муках и радостях: когда писал, чувствовал, что пришел к собственной интонации, ее свободе. Только тяжело было проживать горькую историю с подростками. Во мне оказалось запертым чувство юмора… И неожиданно для себя — уже к концу работы над романом — я начал писать рассказ «Что-то зазвенело» — о любви домового к реальной земной женщине. Очень дорогой для меня рассказ.

— Как предтеча «Альтиста Данилова», как выход на новый виток творчества?..

— Можешь и так думать. В «Юности» рассказ сразу набрали — художник Иосиф Оффенгенден сделал прекрасные рисунки — и… разобрали. Получил письмо от Бориса Полевого — он любил писать письма, хотя накануне мог все сказать: «Уважаемый Володя, Вы написали хороший рассказ. Но у нас свободная американская редколлегия. И на редколлегии решили не помещать ваш рассказ». «Американская редколлегия» — осторожный ответственный секретарь. Так же и в «Смене»: набрали «Что-то зазвенело» — разобрали. Услышал, что Стругацкие составляют сборник фантастики. Аркадий прочитал мой рассказ, включил в книгу, но его выбросили. Я пошел в издательство «Молодая гвардия», к редактору: «Объясните, в чем дело? Это что, антисоветский рассказ? Чем он не устраивает?» Она ответила: «Он слишком талантливый». Возникла идея снять фильм. На Мосфильме известные режиссеры передавали рассказ из рук в руки… В результате самый известный сказал: «Да, рассказ интересный, но непроходимый, никто не разрешит поставить…»

В Питере на Ленфильме в это время взяли и закрыли производство четырехсерийной картины «После дождика в четверг». Был уже директор со штатом, автомобиль, почти все актеры подобраны…

Меня часто спрашивали: «Как жизнь на вольных хлебах?» Воля есть, говорил, хлебов нет. За семь лет я опубликовал только один маленький рассказ «Трусаки». Какие-то остатки гонораров быстро истаяли. Жена пошла работать (прежде не могла: сын был несовместим с детсадом), вскоре заболела, так что получала полоклада. Бывало, что на пропитание семьи я мог тратить рубль в день.

— Не мог хотя бы на время вернуться в газету?

— Нет. Я продолжал делать то, от чего натура уже не могла отказаться — писал. В моменты полного безденежья мне улыбалась Хрюшка.

Приходил перевод на десять рублей — колоссальная сумма! Но деньги были явно не мои. Когда пошел на почту, чтобы вернуть, выяснил источник поступлений: «Гонорар за стих. Хрюшка улыбается».

Сочетание Владимир Орлов нередкое, в том числе и в писательской среде. Был Владимир Николаевич Орлов, ленинградский литературовед, автор «Гамаюна». Эту замечательную книгу о Блоке до сих пор незаслуженно (для меня) вписывают в мою библиографию. Я же по просьбе питерского профессора никогда ничего не подписываю «Вл. Орлов» — это его монополия. И был еще в Симферополе Орлов Владимир Натанович. Вот он-то и сочинял забавные стихи про веселую Хрюшку. А так как она бесконечно мне улыбалась, то я потратил много времени и сил на то, чтоб гонорар переводили ее хозяину. А Хрюшка все равно — нет-нет, да и улыбнется. Значит, жди чего-нибудь — радостей, пакостей.

— Но регулярность «хлебов» как-то наладилась?

— Подрабатывал внутренними рецензиями, литконсультациями, как почти все советские писатели. Тогда редакции должны были отвечать всем авторам, приславшим свои произведения — сейчас такого нет, — разбирать их.

— И можно было что-то ценное выловить в графоманском потоке?

— Да. Однажды в «Юность» прибыли вахтенные журналы с острова Карагинский, в Баренцевом море. Работник маяка Борис Агеев на разлинованных страницах накарябал повесть. Сочинений «от руки» редакция не принимала, но я, прочитав, пошел к главному редактору и сказал, что это надо печатать. Как человек азартный, Полевой отправил маячные журналы машинисткам, а по прочтении повести распорядился доставить автора с маяка в «Юность». Борис Агеев выпустил потом несколько интересных книг. Мне это было радостно.

Занимался я и переводами. Переводил с лезгинского повесть о Сулеймане Стальском. Личность интересная. Мы-то знали его как ашуга, прославлявшего сталинскую конституцию. А он сочинял стихи любовные, пел на свадьбах.

Но материал был сырой, разваливался. Предложил автору что-то дописать, от чего-то отказаться, выстроил композицию. Писать по подстрочнику, то есть править подстрочник не мог, не получалось. Оставался месяц. Аванс получен. И тогда я сел за машинку и за месяц все написал от первого слова до последнего. И пошли такие страницы с восточным орнаментом, что мне стало жаль, что они будут считаться не моими.

И, главное, уже «Альтиста Данилова» начал писать. Написал несколько страничек, отнес жене почитать — она была в больнице, хотел ее немного развлечь, — а она: «Интересно, давай дальше». Так и пошло.

В 1977-м роман закончил. И знал, что теперь ни на какие компромиссы с издательствами не пойду. Хотя бы потому, что рукопись никуда не понесу. А куда нести? И вдруг звонок из «Нового мира»: «Нет ли у вас чего-либо нового». С чего, думаю, возник интерес к текстам неудачливого, несостоявшегося автора? Оказывается, мой рассказ про любовь домового гулял от читателя к читателю и до них дошел. Я удивился и понес «Альтиста». Рукопись была в двух папках. Диана Варткесовна Тевекелян, редактор отдела прозы, одну папку берет, а от второй отказывается. Я-то уши развесил, а они страниц десять прочтут — и все им будет ясно. Так они обзванивали человек двадцать. Через несколько месяцев попросили вторую часть…

Тут, видимо, помог Брежнев. Он стал писателем. В «Новом мире» печатались великие произведения Брежнева и надо было уравновесить их хорошей литературой, чтобы сохранить лицо либерального, остросоциального журнала. И пошли обоймой: «Картина» Гранина, «Уже написан Вертер» Катаева, «И дольше века длится день» Айтматова, «Живая вода» Крупина… Нас печатали между «Малой землей» и «Целиной». «Альтист Данилов» вышел в 1980 году.

— А как ты понял, что у романа успех?

— Буквально на второй день после выхода журнала начались звонки. Звонили с поздравлениями уважаемые люди, которым я не мог не верить. Потом начались рассказы, как читают, как вырывают журналы друг у друга. Многие переплетали журнальные страницы, делали ксерокс романа в огромном количестве, продавали по запредельной цене. Были многолюдные обсуждения. И какая-то бурная светская жизнь пошла. Даже те, кто прежде меня почти не замечал, вдруг стали друзьями…

— Издержки успеха?


Очень многие рвались познакомиться с Орловым — музыканты, композиторы, художники — роман-то о творчестве. Сам он знает: о творчестве писательском, но вот художники считали, что он все очень точно написал про них, Наталья Нестерова и Татьяна Назаренко написали картины по мотивам «Альтиста»…

А музыканты — само собой, читали про себя. Многие «точно знали», что герой — знаменитый альтист Башмет, пока сам Юрий Башмет не пригласил в свою передачу «Вокзал мечты» Владимира Орлова вместе с Владимиром Гротом, музыкантом оркестра Большого театра, настоящим прототипом альтиста Данилова.

Многие хотели познакомиться с Орловым. Двери дома не закрывались. Однажды позвонили из иностранной комиссии Союза писателей и попросили принять американского бизнесмена. Сопровождала его американская переводчица «Альтиста Данилова» Нина Буис. Она уточняла время, адрес. «У нас подъезд темный», — сказал растерянно писатель. — «Ничего, мы возьмем фонарик». — «И ступеньки выщербленные», — «У нас тоже бывают трущобы».

Так как гостей тут заведено кормить, Владимир Викторович зажарил курицу из писательского заказа, а жена, убегая на работу, сварила фирменную орловскую гречку с белыми грибами. К курице гость не притронулся, а вот кашу ел не без удовольствия. Это был Джордж Сорос…

Открытость Орловского дома — воплощение характера Лидии Витальевны, ее неукротимой доброжелательности. Даже когда жили в клетушках останкинской девятиэтажки, ее не смущало количество предполагаемых гостей на разных праздниках — главное, чтоб никого не обидеть. Сидели за столом на диване, на спинке дивана, втроем на двух стульях… Кто-то вообще устраивался на кухне.

Женился Владимир Викторович по большой любви — друзья это знают, — на своей однокурснице Лиле Вышегородцевой, девушке очень яркой. В методы завоевания входила даже демонстрация отваги — проход по карнизу седьмого этажа зоны «Е» университетской высотки на Ленинских горах, где было общежитие факультета журналистики. Все не зря!

Она умеет все делать талантливо, быстро и в удовольствие — так всем кажется. С удовольствием вела в журнале «Работница» отдел домоводства и моды. А потом возглавила «Журнал мод», сразу преобразив его до неузнаваемости. Когда появилась возможность самостоятельной жизни, создала газету и журнал «Московский стиль». Да времена наступили крутые — началась дикая инфляция. Редакция, экономя на аренде, переселилась к Орловым. И Владимир Викторович жил вместе с Шеврикукой — про него, самого любимого своего домового, он писал в то время — средь развешанных всюду платьев, расписных шалей…

Орлов — человек закрытый. Даже тень любимой женщины не мелькнула ни в одном из его произведений. И я посмела лишь спросить:

— Ты радовался, когда у жены один за другим вышли два романа — «Подиум» и «Бренд. Повод для убийства»?»

Ответил уклончиво:

— Когда выходит книга, испытываешь странные чувства, не похожие на радость. Но я рад, когда Лиля садится писать.

— Отношение к «Альтисту» тем не менее, было разным. Один известный критик предрекал, что шум, восхищение — это ненадолго. Через год о романе забудут. Сколько переизданий он пережил?

— Не могу даже сказать. Больше тридцати, наверное. Это у нас. А он же переведен на английский, немецкий, французский, итальянский, японский… Японская переводчица работала над романом девять лет. Троих детей за это время успела родить. Когда роман был уже у издателей, позвонила и передала их просьбу: они просили о разрешении поместить на обложке (черной, шелковой) графический профиль Юрия Башмета. Они, мол, понимают, что роман не о нем, но этого замечательного альтиста знают и любят в Японии.

— А как ты относишься к самостоятельной жизни своих «детей», когда к ним прикасаются другие художники? Вот снят восьмисерийный фильм по «Аптекарю»…

— Я не принимал участия в создании сценария и, естественно, волновался: что-то получится? Но картина не только не раздражила, как нередко бывает в подобных случаях, но и порадовала. Это хорошая работа режиссера Александра Баршака, актера Сергея Пускепалиса — он в главной роли, и других замечательных актеров — Михаила Ефремова, Сергея Никоненко, Юлии Рутберг… Но почему-то заказчики не спешат выпустить фильм на телеэкран.

Справедливо добавить к жизни романа без меня оперу Александра Чайковского «Альтист Данилов». Ее поставил Камерный оперный театр имени Бориса Александровича Покровского.

— Со времени появления «Альтиста» литературоведы все пытаются приписать, прикрепить тебя к какому-то определенному направлению, течению, виду, подвиду… Магический реализм, городская сказка, социальная сатира с элементами мистики… У твоего Ковригина всякая классификация, помещение личностей, их творений в какие-либо клетки, временные или стилевые (упаковка Моне, например, в «тару импрессионизма»), «вызывала цветение ушей». Но если без иронии, как ты определяешь себя в литературном процессе?

— Никак. Был такой художник Ван Эйк. Он подписывал свои работы «Как умею». Вот и я сочиняю, как умею.


…И тем не менее он творил с упоением, с радостью даже, не выдавливал из тюбика смысловую массу, слова сами являлись к нему, лишь иногда заставляли его морщиться и искать им замену. Конечно, случались моменты отчаяния, известные любому художнику. Порой даже останавливала Ковригина необъяснимая и тяжеленная, как валун под Медным всадником, тоска. Но потом притягивалось его натурой единственно верное слово, и тоска Ковригина исходила туманом… (Роман «Лягушки»).

2012

Путешествие в «Камергерский переулок» (ответы на вопросы читателей)

Простая московская закусочная в центре столицы — что в ней столь необычайного, если ей посвящен целый роман? Оказывается, самый простой общепит может стать центром мистических событий, захватывающих переплетений сюжета и судеб ярких персонажей. Детективная, любовная, приключенческая линии, философские рассуждения и эпизоды московского быта слились воедино в романе «Камергерский переулок». Автор романа, финалист премии «Большая книга» Владимир ОРЛОВ ответил на вопросы читателей о новом романе и рассказал о своем творчестве.

Татьяна Соркина, Красногорск:

Пишете ли Вы сейчас что-нибудь? Или в ближайшем будущем планируете писать новый роман? Можете рассказать, что это будет?

Владимир Орлов:

Я уже два года пишу роман под условным названием «Лягушки», это фантасмагория, связанная с московской жизнью, но не только. Больше половины, мне кажется, я написал. Вчера закончил 34 главу.


Анна Шматкова Москва:

Добрый день! Скажите, пожалуйста, «Камергерский переулок» — это вымысел или сборник реальных наблюдений?

Владимир Орлов:

Вся литература — вымысел, и в то же время это результат твоих житейских наблюдений, твоей жизни вообще, твоих житейских страстей, привязанностей и так далее. Есть строго документальная литература, где автор не имеет права ни словечка лишнего сказать, чтобы не обидеть, не оскорбить, не исказить действительность. А есть художественная проза, у которой точного перевода житейской ситуации быть не может.


Арсений, Москва:

Уважаемый Владимир Викторович, добрый день! Скажите, Вы не приходите в ужас от современного общества, современной морали, современных устоев? Вам не кажется, что люди с каждым годом становятся злее, жестче и аморальнее? Вы почувствовали некий духовный провал вокруг себя?

Владимир Орлов:

Вокруг себя никакого духовного провала не чувствую, потому что живу среди людей, мне приятных, это очень достойные люди самых разных слоев общества — и художники, и артисты, и люди простых профессий. Что касается ужаса от современного общества, то я человек, чье детство прошло в войну и после войны, когда казалось вообще, что хуже ничего не бывает, так что все, что происходило дальше, казалось каким-то повышением совершенства жизни. Я был в пионерских лагерях, мы жили в бараках на берегу канала имени Москвы, потом оказалось, что это были бараки каналостроевцев, многие из которых на стройке погибли. А нам казалось, что мы жили в каких-то роскошных условиях, дети, выросшие в коммуналках. Нам казалось, что мы самые счастливые дети, потому что росли в Советской стране. До того мы привыкли ко всяким тяготам и лишениям, что сейчас ничего не удивляет. Действительно расстраивает, что люди стали злее, эгоистичнее, но они поставлены в такие условия, что вынуждены добывать средства к существованию. Потом еще Москва притягивает такое количество авантюристов, непорядочных людей, которые ищут здесь легких денег, богатых мужей, что они искажают, может быть в значительной степени, суть нашего города и нравы его. Но это все так и должно происходить, и происходило, видимо, во многих столицах мира. То есть ужаса я перед жизнью не испытываю, потому что занят своим делом и знаю, что есть вокруг люди порядочные.


Елена Артюхова, Москва:

В одном из своих интервью Вы признавались в интересе и любви к сказкам. Стараетесь ли Вы специально привнести некоторую сказочность в свои произведения или оно получается самостоятельно, без нарочного настроя и усилий?

Владимир Орлов:

Это опять же свойство натуры человека. Есть жесткие реалисты, которые во всем видят чистую материю, и есть люди, которые живут воображением, и оно им нисколько не мешает. Я как раз отношусь ко второй породе людей, с детства любил сказки. В тех обстоятельствах, в которых я рос: в пять лет испытал бомбежки, еще не поступив в первый класс, попал в Большой театр на дебют Майи Плисецкой. Если бы в нашей жизни не было «Щелкунчика», «Багдадского вора» в кино, то жить было бы очень скучно. Без привязанности к сказке, к фантазийному изображению мира я себя не представляю, это моя натура. Первые большие произведения написал, когда работал в «Комсомольской правде» корреспондентом, очеркистом, они основаны на реальных событиях. Роман с тяжелой судьбой «Происшествие в Никольском» подсказан письмом в редакцию. Я знал от начала до конца, что произошло. Но все равно я писал других людей, не тех, с которыми реальные события произошли, а имея прототипами натуры, мне более знакомые. А после чего моя личность потребовала какого-то выхода, задавленная этим бытом, трагическими обстоятельствами романа, я неожиданно стал писать рассказ «Что-то зазвенело» о любви домового к реальной женщине. Я понял, что мне это интересно. Если бы не было этого рассказа, не было бы и романа «Альтист Данилов». В этом романе прототипами также были знакомые, реальные люди. После этого все произведения «Шеврикука», «Аптекарь», «Камергерский переулок», и сейчас роман, который пишу под условным названием «Лягушки» — все они написаны в жанре романтизма, но это традиция, которая существует с начала мировой литературы, начиная с «Золотого осла» Апулея, Рабле, Сервантеса, Свифта, Метьюрина с его «Мельмотом Скитальцем»… Естественно, Гофман, один из величайших писателей в мировой литературе, Гоголь, Булгаков. Вот эти люди создали романтическое направление в литературе, очень близкое мне по возможностям передать свою личность, свое миропонимание.


Андрей, Железнодорожный:

Добрый день! А сейчас у Вас есть какое-нибудь любимое место, вроде той закусочной в Камергерском?

Владимир Орлов:

Есть. Называется это «Рюмочная» — недалеко от консерватории. Рюмочная — это условное название, здесь отдана дань жанру общепита. Вокруг «Рюмочной» — консерватория, ГИТИС, театр Маяковского, театр Розовского, театр на Малой Бронной, Литинститут недалеко, поэтому публика собирается интересная. «Рюмочная» существует с 1896 года, она называлась тогда «Кухмистерская», ровесница Художественного театра. Станиславский, который проживал там недалеко, в Леонтьевском переулке, захаживал, и Нейгауз, знаменитый пианист, звонил из Консерватории своему приятелю, знаменитому актеру, режиссеру Охлопкову, главному режиссеру театра Революции, и предлагал зайти с утра в «аптеку», имелось в виду это заведение. Было когда-то у нас место общения в Доме литераторов, но сейчас закрыто это заведение.


Александр, Москва:

Владимир Викторович, Вы же продолжаете работать в Литинституте? Вас радуют Ваши студенты?

Владимир Орлов:

У меня сейчас четвертый выпуск, и все эти семинары по-разному проходили. Во втором семинаре у меня студенты уже на третьем курсе имели книги, 19 человек окончили с дипломами, 9 человек с отличием и стали членами Союза Писателей. А вот последний выпуск меня разочаровал. Только сейчас, накануне диплома, ребята начали что-то писать. А чтобы стать писателем, нужна потребность писать все время. Ты должен писать столько, сколько графоман, но профессионально. А эти — страниц по пять в год писали.


Андрей, Москва:

Вы считаете себя «модным» писателем?

Владимир Орлов:

Нет, не считаю, я действительно был года два или три после публикации «Альтиста Данилова», примерно с 1980 по 1983 год человеком, оказавшимся в моде, поэтому все эти «медные трубы» испытал. Мне показалось, что это очень утомительное дело, и к хорошему не приведет. Ничего интересного в том, чтобы быть модным писателем, не оказалось. Часто кажется, что вещь, которую написал, вызовет большой резонанс. Например, мой роман «Бубновый валет». Но этого не случается почему-то. А вот «Камергерский переулок» вызвал неожиданный интерес. Модным писателем легко и приятно побыть, но потом вспоминать об этом, об этих веселых годах не очень замечательно. Сейчас отношение к роману «Камергерский переулок» я оцениваю как интерес читательский, а не моду. А в те годы мода — это сразу книга в дефиците, ее можно обменять на продукты и вообще на что хочешь.


Владимир, Троицк:

Люди из Вашего романа «Камергерский переулок» реальны? Вы их действительно видели или это собирательные образы, или Вы их всех придумали?

Владимир Орлов:

И да, и нет. Есть чисто собирательные образы, как персонаж Соломатин. Есть персонажи, которых я писал с реальных людей, как, в частности, нюхателя Севу. Есть телеведущий Мельников, в котором тоже угадывается, кого я имел в виду, хотя в нем слились два или три человека. Есть совершенно реальные люди, как местный житель, босиком заходивший в закусочную. Девушки, которые стояли там, в Газетном переулке, их приводили греться в закусочную, или в кафе напротив Художественного театра. Буфетчица Даша — это собирательный образ из двух барменш с Украины. И есть персонажи придуманные. Но не придумана вся атмосфера, энергетика Камергерского. Там действительно в доме, где закусочная размещалась, горела пастернаковская свеча. Там же нашли рукопись «Тихого Дона». Напротив — дом, где умер Прокофьев, и его не могли вывезти похоронить, потому что в этот день умер Сталин. Там же рядом театр. Пешком туда приходили из Кремля два друга, Сталин и Бухарин, сидели в публике, без всякой охраны, уходили тоже без охраны. Никто им не аплодировал. В театре бывали Чехов, Горький, Булгаков. То есть это сгусток московской энергии. Поблизости — Георгиевский монастырь, где останки Марфы Собакиной были обнаружены, будто она вчера умерла… Все это и было толчком для меня к написанию романа о Камергерском, где могут происходить самые невероятные события. Совсем недавно мне стало известно, что на углу Камергерского переулка в богатом магазине до первой мировой войны служил Георгий Константинович Жуков…


Светлана Тисенкова, Москва:

Номинирование на «Большую книгу» — это приятное событие для Вас?

Владимир Орлов:

Приятное, конечно. Но у нас сейчас очень много развелось номинантов, и это уже чуть ли не кавалер какого-то ордена. В «Камергерском» я упоминаю людей, кто сам себя выставлял на Нобелевскую премию, а затем рассказывал друзьям, что отказался от Нобелевской премии. У меня есть два знакомых, которые так и ходят номинантами, их повсюду объявляют, как номинантов Нобелевской премии.


Надежда, Москва:

«Альтиста Данилова» называли подражанием Булгакову. Да и в новом произведении «Камергерский переулок» прямо на первых страницах есть о нем упоминание. Действительно ли Булгаков играет весомую роль в вашем творчестве или это только миф?

Владимир Орлов:

Это скорее все же миф, потому что я о Булгакове знал со слов своих родителей как об авторе «Дней Турбиных», и слышал о его «Дьяволиаде» и «Роковых яйцах». Был момент, когда журнал «Латинская Америка», очень хороший журнал по тем временам, там нескольких писателей, в том числе Амирэджиби, Отара Чиладзе, Анатолия Кима, и меня в том числе — произвели в ученики Маркеса, от чего я решительно отказался, потому что на человека, который как-то сложился, вновь прочитанные книги могут произвести впечатление, но повлиять не могут. Для меня книги Гоголя, Гофмана вошли в кровь. Для меня больше влияние Гоголя, чем Булгакова. Однажды «Альтиста Данилова» назвали Булгаковым для бедных. Но Сергей Ермолинский, драматург и друг Булгакова, написал, что могут меня так называть люди, имеющие поверхностное представление и о Булгакове и обо мне. Иногда подходят со стереотипами, с которыми легче объяснить неожиданное явление. К Булгакову я отношусь с величайшим уважением.


Марианна Вертова, Андижан:

Участвуете ли вы в оформлении своих книг. Всегда ли вы довольны тем, как оформлены ваши произведения. Может немного детский вопрос, но нравятся ли вам книги с большим количеством картинок?

Владимир Орлов:

Я вообще очень люблю иллюстрированные издания, но просто сейчас это по коммерческим соображениям издательствам не выгодно. Хотя издательство ACT попыталось сделать в сборнике, где были «Альтист Данилов» и «Аптекарь», нецветные иллюстрации, но они оказались на мой взгляд неудачными. Мне нравились иллюстрации Григория Мурышкина к роману «Шеврикука» в «Юности». Каждый писатель мечтает об иллюстрации своих произведений. После «Альтиста Данилова» у меня состоялось множество знакомств с художниками и продолжается дружба с ними. Они часто дарят мне свои работы. Когда в издательстве АСТ вышел у меня шеститомник, решили на обложках поместить репродукции с этих картин. В частности, пять томов вышло с картинами Натальи Нестеровой на обложке, а один том — Татьяны Назаренко. Это мне показалось делом приятным.


Толик:

Что по-вашему воспринимается читателями лучше: правда, похожая на мистику или мистика, похожая на правду?

Владимир Орлов:

Все зависит от степени таланта писателя, и тут неважно, в каком он жанре работает. От таланта и ума собеседника. Мне интересен такой метод. Однажды я побоялся, что будут повторы, и после своего Останкинского триптиха — «Альтист», «Аптекарь» и «Шеврикука», я попытался писать другим языком, это был «Бубновый валет». Там был человек, на меня непохожий, и я с трудом входил в его лексику. А потом события пошли такие, что они не были фантасмагорией, но могли показаться невероятными. От читателя зависит, что он любит. Толстого, Достоевского — все писатели разные.


Алина Вышневицкая, Электросталь:

Мистика из Ваших романов в Вашу реальную жизнь переходит?

Владимир Орлов:

Случаются совпадения, которые пугают, или радуют. Так было с «Альтистом Даниловым». Героиня воровала куски лавы из вулкана Шивелуч, предполагая, что из них образуются изумруды. Через три года я получил вырезку из газеты «Камчатская правда», где сообщалось, что в лаве вулкана обнаружили черный изумруд. Но это мелочь. На меня потом выходили уфологи, пытались с помощью меня связаться с пришельцами, очень много чего происходило. Я заглянул в энциклопедию, чтоб узнать о природе молнии, спародировал энциклопедию, а потом выступал в научном городке, и меня доктор наук спрашивает — а как вы пришли к природе линейной молнии? Они потратили десять лет, чтобы прийти к тем же выводам. «Не можете ли вы пофантазировать о природе шаровой молнии?» — попросили меня… Из «Альтиста»: в жизни самого прототипа стали происходить события, о которых я писал. Поэтому я испугался за его судьбу и концовку сделал смягченную.


Николай, Мытищи:

Каким Вы видите Вашего читателя?

Владимир Орлов:

Самым разнообразным. После «Альтиста» мне приходилось выступать в самых разных аудиториях. Самые разные люди читают, читали. Какого-то особенного читателя своего я не вижу.


Илья Вячеславович, Москва:

А может, все же настал час, когда нам надо напомнить о том, что мы мелкие грешники?

Владимир Орлов:

Это в «Камергерском переулке» кассирша Людмила Васильевна так говорит, и вроде она не просто кассирша, а некое много чего понимающее существо. Каждому человеку каждый день приходится выслушивать и понимать, что он мелкий грешник. Но это ничего не меняет в его натуре.


Алена, Москва:

Откуда Вы черпаете вдохновение?

Владимир Орлов:

Ниоткуда. Вдохновение, по моему понятию, — это сосредоточенность. И концентрация мыслей и чувств. Мне интересно писать продолжительные произведения, романы. Интересна импровизация, когда ты начинаешь с первой фразы и не знаешь, как поведет себя герой, которого ты пока слабо представляешь. Если по болезни или другим причинам ты из этого состояния сосредоточенности выходишь, то очень трудно потом опять войти в роман. Так было с «Камергерским переулком», когда почти два года я не мог его писать. А когда есть сосредоточенность и в тебе что-то есть как в личности, и диктуют ли тебе Бог или небеса… Но иногда действительно я удивляюсь, почему это я написал и как. Но некоторые вещи вполне объяснимы, потому что, когда ты находишься внутри произведения, тебе могут прийти неожиданные соображения или строки. Так однажды я заканчивал эпизод, надо было куда-то бежать по делам и следовало записать концевую фразу. И тут мой персонаж Кармадон произносит неожиданно для меня: хочу побыть на Земле гигантским быком. И в «Альтисте» у меня появляется Синий бык, большой синий бык, который находился под хрустальным куполом. Когда рукопись попала в «Новый мир», он был Красным быком. Там посчитали, что это тонкий намек на Ленина в Мавзолее. Пришлось жене заклеивать все слова «красный», хотя для меня цвет быка не имел значения. Вот так из одной фразы возникла история про Быка Кармадона. Иногда случайные словечки, рифмы создают импровизационное удовольствие у своего автора. Поэтому я просто пишу, ниоткуда вдохновение не черпаю.


Наталья, Химки:

Вы писали «Камергерский переулок» как воспоминание о чем-то? Это немного биография?

Владимир Орлов:

Есть там, конечно, воспоминания о чем-то. Потому что я в школе был театралом и с шестого класса был в активе Детского театра. Мы не давали стрелять из рогаток во время спектакля и прочее. И очень хорошо узнали ближайшие театры изнутри. И Детский, и Малый, и Большой, а особенно Художественный. Для меня было праздником, мне выдавали на каникулы денег на билеты, и я пересмотрел многие спектакли по множеству раз. Для меня само понятие — Камергерский переулок — было одним из самых главных в Москве. А потом меня поселили в дом Художественного театра под названием Сверчок, в Газетном переулке, напротив Камергерского. Я поэтому туда часто заходил, многие знакомые появились из Художественного театра. В закусочной рядом с театром проходили творческие встречи и интересные беседы — уже в 90-е годы, когда едва хватало на кружку пива, актеры были полунищие, работы не было, кино все прикрывалось. Сергей Прокофьев меня всегда привлекал, но квартиру его я так и не посетил. Я уже говорил про сгусток энергии Камергерского переулка, творческой, трагедийной. Сейчас приходится жалеть, что все уже по-другому. В романе есть описание, как в нем уже собираются персонажи романов Робски… Первые три романа я написал об Останкине. Тоже совершенно особенное место.


Елена, Москва:

Герои «Камергерского переулка» — просто люди, как везде или именно москвичи? У них есть какие-то свои, исключительно московские черты?

Владимир Орлов:

Сейчас очень трудно назвать эти исключительные московские черты. Сейчас все, как в котле, перемешалось, перетопилось. Поэтому многие москвичи приобрели черты, не свойственные послевоенной большой деревне, как питерцы называли Москву. На самом деле за Садовым кольцом начинались деревянные дома. И нравы были особенные. Но тогда люди общей нищетой были связаны, друг другу помогали. Не было стычек, интриг. А потом, когда началось расслоение 50–60-х годов, нравы стали меняться в Москве. Грешить на лимитчиков неохота, потому что есть ядро. Как русский язык может все перемолоть и включить в себя все, так, я думаю, в конце концов московские нравы подчинят себе инородную шваль в отношениях. Хотя это упование очень зыбкое. Так в Ленинграде произошло, когда после войны туда съехались многие люди из северных областей, и город на интеллигентский походил мало. Но потом выработались именно питерские привычки, обычаи.


Николай Светляк, Долгопрудный:

Писатель — это судьба или профессия?

Владимир Орлов:

Судьба, конечно, и никуда от нее не убежишь. Были годы, когда меня не печатали по восемь лет, а в ход шли произведения с плохим языком, или предисловия к краткому курсу КПСС. Чтобы благополучно жить, надо было подчиняться тем правилам. Это было очень досадно, приходилось жалеть, что другой профессии нет. Но это все во мне перегорело, и что-то сделано такое, чего можно не стыдиться.


Leona-Ana, Москва:

А Вы правда относите себя к породе московских зевак? Очень понравилась книга «Камергерский переулок», спасибо большое!

Владимир Орлов:

Да, действительно. И лентяев, и зевак. По-моему, писатели вообще должны быть лентяями и зеваками. Иначе они превращаются в машину для добывания денег или славы.


Стас, Ивантеевка:

Что сейчас находится на месте закусочной из «Камергерского переулка»?

Владимир Орлов:

Я толком не знаю. Туда просто противно ходить. Там что-то похожее на солдатскую столовую, но с большими ценами и со случайными посетителями. Бывший хозяин, у которого сначала провалилась знаменитая пивная в Столешниковом переулке, а потом он умер во время совещания — проклято все это место…

Пивная находилась в церкви шестнадцатого века, хозяин ее скрыл это, чтобы не ставить ее на охрану как памятник архитектуры. Этот «бизнесмен» был из комсомольских работников, мечтал создать свой район, но не вышло.


Николай Чершинцев, Москва:

Существуют ли прототипы персонажей из «Камергерского переулка»?

Владимир Орлов:

Да, есть. И среди них Васек, который приходил босиком, который видел гуманоидов.


Иван Николаевич Дробышев, Москва:

Владимир Викторович, добрый день! Не жалеете о том, что ушли из журналистики?

Владимир Орлов:

Конечно, не жалею, надо было делать это раньше. Потому что это два ремесла совершенно разные. Конечно, я поездил по стране, видел жизнь людей и ситуации разные. Газета «Комсомольская правда» была газета очень достойная. Журналисты попадали в ситуации, из которых сейчас бы живыми не вышли. Роман «Происшествие в Никольском» написано по письму прокурора в нашу газету. Журналистом приятно быть молодым, когда ты носишься по стране. А потом надо делать выбор, или делать журналистскую карьеру, или вековать на сочинениях в морализаторском жанре, который у нас назывался «сопли и вопли». Я уже не мог в той форме существовать. За время работы в «Комсомолке» я написал два романа — «Соленый арбуз» и «После дождика в четверг». Причем писал их по ночам. Пока здоровье позволяло, я работал, потом ушел. И журналистский подход с ограниченным взглядом на жизнь, как и служебный язык, следовало в себе истреблять, переходить к более эмоциональному, емкому языку. В романе «Происшествие в Никольском» я распрощался с этим стилем.


Леонид, Москва:

Что Вы думаете о современной литературе? А о современных читателях?

Владимир Орлов:

Я ее плохо знаю. Мне столько приходится читать рукописей своих студентов, выпускников, что перечитать что-нибудь необходимое — Салтыкова-Щедрина, Гофмана, не хватает времени. Живу по литературным легендам. Даже работы своих приятелей не успеваю читать. С Битовым встречались, ни он меня не читал, ни я его. Легенды существуют — Пелевин, Сорокин, Елизаров. Мне думается, что существует за гранью литературы свалка литературы для больниц. Как призналась одна из авторов, она пишет романы — успокоительные таблетки. У многих сейчас нет копирайта, то есть авторами произведений являются издательства. Явно, что существует бригадный метод. Он и раньше существовал, я знаю, кто за кого писал, а называлось — редактировал. Но это старались делать на художественном уровне. Не говоря о том, что существовали писатели высокого класса — Катаев, Казаков, Трифонов, Нагибин, некоторые деревенщики. Сейчас это не заботит. Очень много стилизаций. Но не возьмусь судить, у Сорокина я читал только одно произведение, у Пелевина — два. Но на них большой спрос, значит, что-то для людей в них есть. Вошли в моду восточные, или латиноамериканские учения, вроде Кастанеды, который, скорее всего, есть коллективное сочинение. С уважением отношусь к Улицкой. Дима Быков мне очень интересен. По темпераменту, яркому словцу он редкий человек. Большая потеря — Аксенов… У нас критики считают, что какой-то литпроцесс происходит, и они им управляют. Я думаю, что никакого процесса нет, а есть личности, которые этот процесс производят. Иногда эти личности проявляются и на пустом месте. Хотя во многих видах искусств заметно возвращение к высокому художественному уровню, чтобы это падение звуковое, стилистическое, которое началось в 90-х, было преодалено и произошло возвращение к хорошему художественному уровню. Беда еще в том, что нет журналов с большими тиражами. Раньше не нужна была критика, а нужны были журналы и молва, которая дала бы знать, что читать. И через годы эти вещи оставались.


Анастасия, Королев:

Кто Ваш любимый персонаж в «Камергерском переулке»?

Владимир Орлов:

Да все любимые. Даже те персонажи, которые тебе неприятны, они все равно твои дети.


Елена Е., Москва:

Когда в одной из глав «Камергерского переулка» Вам звонил Мельников, он называл Вас Профессор. Это действительно Ваше «прозвище» среди своих?

Владимир Орлов:

Нет. Профессор у нас один на всю страну, это который погоду объявляет по какому-то каналу. Просто Профессор — это совпадение персонажа со мной есть, есть мои черты, слова и убеждения, в частности, про потерянное поколение. Меня иногда могут называть профессором, потому что я им и являюсь в Литинституте. У нас в Литинституте два профессора Орлова. Один историю читает, а другой — я. Он Александр Сергеевич, у него прозвище Пушкин. А у меня прозвище Классик.


Гера Фотич, Санкт — Петербург: Вопросов задавать не буду, и так все понятно. Хочу пожелать удачи! Не знаю насколько уж там объективные судьи… давно живу в этой стране. Хочется надеяться на лучшее…

Ульяна:

Встречаетесь ли вы с читателями? Что больше всего интересует сейчас читающую аудиторию? Какой самый необычный вопрос вам задали за последнее время?

Владимир Орлов:

После «Альтиста» в обязательном порядке мы должны были встречаться с читателями, но на самом деле встречи были интересные. В Доме композиторов даже держали конную милицию для поддержания порядка. Причем встречи были со знаменитыми на весь мир музыкантами, среди них альтист Михаил Толпыго. Встречи сопровождались исполнением произведений, которые упоминались в романе. Иногда мне приходилось на ночь останавливаться в научных городках, и тогда разговоры о романе, о литературе, об обществе продолжались ночами. Сейчас встречи происходят только в магазине, когда подписываешь книги, но это дело утомительное, потому что обычно жарко в этих магазинах и вопросы успевают задать только простенькие. Когда вышел «Камергерский», в Интернете появились разухабистые отклики. Например, одна дама упрекнула меня в старомодности и высказала претензию, что слово солянка у меня написано с маленькой буквы, когда это название ночного клуба. Она и не подозревала, что было такое блюдо. Вот такой необычный вопрос: почему солянка с маленькой буквы?


Сергей Яковлев, Подмосковье:

Существует ли идеальный герой? Есть ли приемы в литературе, которые стопроцентно работают на читателя или каждый раз приходится изобретать что-то новое?

Владимир Орлов:

Насчет приемов в литературе — это надо обращаться к профессиональным ремесленникам. Они могут назвать приемы, как подействовать на человека, чтобы вызвать слезу или другую реакцию. Я знал журналиста, который на вольных хлебах работал для разных изданий, для каждого из них писал разным стилем, который требуется в той или иной газете или журнале. К сожалению, в последнее время у нас герой хотя бы порядочный не в почете. В Каннах фестиваль был — там все какие-то полуублюдки, грубо говоря. Они маргиналы и поступки совершают такие, которых стыдиться приходится нормальному человеку. Я знаю, что, например, эротику можно написать, как Нагибин, не то что без мата, а без единого термина. У нас все объясняется депрессивным состоянием человечества, чтобы поплакаться и показать людей, как скотин. Это не мое. Я рос с другими понятиями о человеческих ценностях, поэтому старался написать о людях, которые не теряют достоинства ни при каких обстоятельствах. Так было и в «Альтисте», и в «Шеврикуке», и в «Бубновом валете». Насчет идеального героя — думаю, таких нет. Даже попытки создать в советское время таких персонажей, как Маресьев — оказались неудачными. Это общипанный герой, в жизни он таким не был.


Завершающее слово Владимира Орлова: Я хочу вас всех поблагодарить, не ожидал, что будет такое количество вопросов, некоторые из них серьезные и в точку.

13–15 июля 2009 года

Загрузка...