10

Он выплывал из глубин сна, из мягкой невесомой взвешенной мертвой цепкой тины, устремляясь вверх, раздвигая руками, головой, телом вязкость образов людей, животных, деревьев, растений, предметов, состояний, соединений, разъединений, смешиваний, сочетаний, – проскальзывал, проплывал, продирался, протискивался к желанию: чтобы хватило дыхания и сил вынырнуть и досмотреть сон жизни, и когда вынырнул и выдохнул мертвый воздух и вдохнул живого, свежего, колючего, так даже застонал от блаженства.

– Наконец-то, – произнес негромкий голос, и, прежде чем до него дошел смысл слов, он ощутил, что она здесь, присутствует, как соответствует, рядом, спокойно-неколебимая, близостно-надежная защита, награда, предел мокрым волнам суеты. И тогда он понял обостренную внутреннюю тишину – ни разум с чувством не устраивали возни под равнодушным оком правоты, ни совесть в душу не била, как в набат бунта, как в бубен табу. Он с радостным страхом ощутил, что беззапретно свободен.

– Лапсяоглод? – спросил он хрипло и незнаемо.

– Три дня и три ночи, – певуче ответила она.

– Алаледотчыта? – Он повернул голову на подушке. Посмотрел.

Она сидела в кресле между изголовьем постели и столом, положив руки на какое-то шитье на коленях. Колени были круглы, малы, тверды, пальцы рук тонки и подвижны.

– Ты спал целых восемьдесят часов, – сказала она, удивляясь. – Я пришивала пуговицы на твои рубашки. Вот. – Она подняла с колен рубашку и растянула рукава на стороны. – Какие смешные застежки – пуговицы, – рассмеялась она.

– А по-твоему, лучше рукава до пола и чтоб назад завязывались? Ты, голубушка, не с приветом? Как-то странно разговариваешь.

– Да, голубь, – кивнула она старательно, – я пришла к тебе с приветом.

– Знаю, – поморщился он от хлынувшей головной боли. – Рассказать, что солнце встало? Отвернись, я тоже встану.

– Можешь не стесняться, – рассмеялась она, – я все видела. Ты бредил, как заведенный, и потел, как землекоп. Тебя приходилось каждые три часа вытирать насухо и переодевать. Поэтому я знаю, из каких частей ты состоишь.

Он спустил ноги с постели и, завернувшись в одеяло, подошел к зеркалу. Гнусная серо-белая щетина обкидала щеки.

– Ты знаешь, голубь, я хотела тебе срезать волосы, но не нашла, чем это сделать.

Он подумал о бритве в ее руках и содрогнулся.

– Хорошо, что не нашла. Но могла бы и выщипать за три дня.

– Я пробовала, – радостно сказала она, светясь поднятым к нему лицом. Волосины так крепко сидят внутри щек. В других местах они выдергиваются легче. Я пробовала.

– О-о-о, – простонал он, – надеюсь, ты меня не выщипала дочиста?

– Что ты? Я немного экспериментировала.

– Где мои брюки? – строго посмотрел он в зеркало.

– Под постелью. Под матрацем.

– Что они там делают?

– Ты сам в бреду рассказывал, как в студенческие годы вы клали брюки на ночь под матрац, чтобы сохранить линию.

– Умница. Какие еще подвиги ты совершила?

– Записала твой бред за трое суток. Слово в слово, что могла разобрать. Рядом с французскими и латинскими словами я в скобках ставила перевод.

– И много набрежено? – отвернулся он от своего гадкого изображения. – Экая морда!

– Вот. – Она положила тонкие пальцы на пачку бумаги на столе. – Сто десять страниц бреда. Не считая ругательств. Их я тоже записывала и рядом, в скобках, давала научное название этим словам.

– Гм, – произнес он, – может быть, самое интересное и было в ругательствах? А остальное можно было и не записывать?

– Нет, голубь, там ничего примечательного. Эти слова указывают на части тела человека и животного, на выводимые из организма вещества, на родственные отношения и так далее. В этих словах есть лишь эмотивная логика.

– Ого! – оборотился он к ней и долго рассматривал: мягкий подбородок, решительную линию скул, полураскрытые влажные губы, небольшой тонкий нос, серые глаза, тонкие овальные брови, чистый лоб, каштановые с блеском волосы.

– Что-нибудь забавное во мне? – спросила она.

– Леший тебя ведает, – пожал он плечами. – Никак не могу врубиться внутрь тебя. В каждом лице, наверное, есть какая-то основная, ведущая характер черта – хитрость, храбрость, ум или глупость и так далее. Это сразу замечаешь. А в тебе такой черты не вижу. Глаза? В них нет ничего, кроме любопытства. Нет какого-то личного интереса к происходящему, ты понимаешь? Зачем ты здесь?

Она улыбнулась снисходительно и вдруг его же низким голосом нараспев произнесла:

– Я вас любил, но все это, быть может, тоски моей уже не растревожит.

– А-а-а… – Он почувствовал, что голова его закружилась и он стремительно заскользил куда-то в сторону, и схватился за спинку дивана. – Прости меня за непотребство… Чем ты питалась в этом хлеву?

– Сначала не питалась, – равнодушно-радостно ответила она. – Я могу не питаться. Затем питалась чем попало. Затем нашла… как их зовут!.. деньги. Они были под графом Толстым. Пошла в лавку и стряпала.

– Ты умеешь стряпать? Странно. Удачно настряпала?

– Картошка разварилась в кашу. Мясо – в уголья.

– Бедняга, зачем тебе мясо?

– А если бы ты проснулся? Мужикам нужно мясо.

– Ну? Кто тебе начирикал про мясо для мужиков?

– Я слышала от людей на улице.

Психопатка, подумал он, или сумасшедшая. Одно другого не легче. Что с нею делать? Отправить домой?

– Нет, – сказала она, – никуда меня не надо отправлять. Мой дом далеко-далеко. Отсюда не видать. – Она рассмеялась, повторив услышанное недавно выражение. – Я сама уйду, когда захочу этого. И останусь с тобой столько, сколько понадобится.

– Для чего понадобится?

– Вообще… понадобится. Не важно, для чего и кого. Это тебя не касается.

– Вот тебе и на! – Он смотрел в ее светлое лицо. – Ни с того ни с сего сваливается на меня этакая… гм! весьма приятная особа, устанавливает свои права, выщипывает меня ради эксперимента и так далее, и вдруг – это не касается? Мы что же, любовью с тобой будем заниматься?

– Я не знаю, что такое «заниматься любовью».

– Н-да, ситуация. Ты никого в квартире не встречала? В коридоре или на кухне?

– Нет, все двери закрыты. В квартире никто не живет.

– Странно. Здесь должна быть одна соседка, старушка. Однако отвернись, я оденусь.

Через полчаса, бритый, мытый холодной водой, отчего кожа на щеках туго натягивалась, как новая, весь подобранный, с горячей готовностью к добру, с привычным выражением стоячего спокойствия в глазах, с почти ясной головой, он сидел за столом с ней, слушал снисходительно ее щебетание и пытался за словами уловить смысл и назначение чего-то другого, более важного и серьезного. Искоса взглядывал на ее руки и лицо, ожидая заметить нечто чужое, незнакомое, нереальное. Но с ножом, хлебом, сыром она справлялась ловко.

– Прохожу через двор в лавку, – щебетала она, – и вижу: на помойке кормятся чайки. Ты знаешь, это птицы, которые должны ловить мелкую рыбешку. Зачем они на помойках?

– Они хищники. Даже мышей ловят.

– А мне это показалось ужасным. Красивые птицы – и вдруг – помойка. Это ужас. Ты знаешь, какой он – ужас? Серый, мягкий, липкий и в острых и твердых лохмотьях. И в клочьях страха.

– Никакого ужаса нет, – успокаивал К. М. – Про ужас – страхи напущенные. Also sprach Dostojewsky.[6]

– Я его знаю, – удивлялась она, поднимая брови. – Он худой, страшный, с бородой и глубокими неподвижными глазами. Он живет в конце улицы и выходит вечером перед закрытием магазина. Я его видела два раза. Мы с ним раскланялись и разошлись молча.

– Ну, голубушка! Я вижу, ты далеко не дурочка.

– Далеко не, – рассмеялась она, – а близко? Ты ешь, ешь, а я дальше стану рассказывать. Представляешь, пока ты спал в бреду или бредил во сне – как правильно? – я пробовала стихи сочинять и даже выработала свой стиль.

– Интересно. Многие сходят в могилу, не испытывая сладости собственного стиля, а ты… Прочти что-нибудь.

Она возвела глаза к потолку и заунывно продекламировала:

Праматерь наша, Ева,

За яблочко со древа

Пожертвовала Раем,

А мы за то страдаем.

– А дальше? – спросил он.

– Это все. Страдаем и все. Этим завершается – как его? – импульсивный, но многозначительный поступок Евы, ее гражданственный акт в пользу человечества. Нравится?

– Очень. Свежий и неожиданный катрен. Только не читай вслух много. К твоему стилю, как к новому блюду, надо привыкать.

– Сегодня вечером в поезде я тебе еще почитаю.

– В поезде? Разве мы куда-нибудь едем?

– Мы получили письмо и едем в твою родную деревню чинить крышу. Вот. – Она из-под книги извлекла конверт.

К. М. взял письмо и тотчас узнал братнины буквы, толстые и кривые, как худой забор у огорода, не для красоты, а чтоб козы не топтали. «Брат крыша прохудилась и угол рядом с яблоней просел приезжай станем крыть новым железом и нижние венцы менять и мать зовет Герасим».

– Давно? – спросил К. М.

– Вчера утром. Я успела взять билеты на сегодняшний ночной поезд и послала телеграмму, чтоб Герасим встретил нас. И я ходила по лавкам и накупила всякой всячины.

Загрузка...