3

Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.

Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее, потому что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были – деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь на полу, какая-то посуда.

В стене – гнутый гвоздь музейной длины. Повесить плащ и оседлать шляпой. Подхватить с пола грязный чайник и пойти на кухню. Простые действия беременны уверенностью, она склонна к сложности, из которой выход только в простые действия, беременные уверенностью, склонной к сложности, которая на седьмом круге становится осложнением. И тогда, подумал он, оставить их, и пусть они сами с собой разбираются. Долгий темный коридор кончался светлым кухонным проемом вдали. Нормальным шагом не дойти. Нужно бежать, и, может быть, с криком ужаса. Вдоль скользких стен и угрюмой безысходности.

Наигранно легкой, упругой походкой, сдерживая желание бежать, К. М., помахивая чайником, дошел до кухни и там обнаружил соседку, Прасковью Прокофьевну, или П. П., как она обычно рекомендовалась. Высветленная годами и постной пищей, нетленно невесомая, почти бестелесная и бесполая, ничья, как бесцветный ночной мотылек, залетевший по ошибке на праздник жизни, П. П. стряпала, переходя неслышно от плиты к столу. Она оглянулась на вошедшего и приветливо улыбнулась.

– Где же прочие жители? – спросил К. М., наполняя чайник под ржавым краном. – За два месяца я не встретил ни одного соседа, кроме вас.

– В квартире больше никто не живет, только вы и я, – простодушно ответила П. П. – Комнаты заколочены. Дом умирает.

– Веселенькое дело. Дом умирает. Город умирает. Мир умирает. Вселенная умирает. Есть от чего обрадоваться.

– Где-то там строят новые дома и новые районы. – П. П., улыбаясь, легко и небрежно повела рукой. – Там живут люди. Мне рассказывали. Это какие-то совсем, совсем другие люди. Выведена новая специальная порода людей с помощью генной технологии.

– Вы бывали там? – спросил К. М., ставя чайник на газ.

– Зачем?

– Как же, любопытно…

– Любопытно – куда? – спросила П. П.

– Ну вот, – сказал К. М., разглядывая эту бывшую женщину, обладавшую когда-то и гибкостью, и темпераментом, и острым языком. – Мы с вами говорим третий или четвертый раз, и во всяком разговоре вы задаете мне загадки…

– А вы разгадывайте, – беззвучно смеялась она, – вы современный, ученый, шустрый. Ловите, как сейчас говорят, кайф даже там, где ничего, кроме заразы, не поймать…

– Это не про меня.

– Все равно все вы смешные, современные людишки. У вас желание расходится со словом, слово расходится с поступком, поступок – с судьбой, и в результате от всего остается некий хлипкий, пустой пшик.

– Ого! – удивился тираде К. М.

– Не ожидали? – смеясь, спросила П. П. – Думали, этакий шизнутый одуванчик, весь в глюках?

– Нет, зачем же? Догадывался, что иногда вполне взрослые люди, вроде вас, могут дать фору нам, не вполне созревшим, но все-таки… Чем вы раньше занимались?

– Преподавала историю, пока история не была для меня закрыта, затем преподавала философию, пока философия не была для меня закрыта, затем преподавала историю философии и закончила философией истории. Достаточно?

– Спасибо, я удовлетворен. Теперь понимаю ваш вопрос про «любопытно».

– Да, – спокойно согласилась П. П. – Новое – не непременно лучшее. Это я про дома. Когда этот идиот, забыла имя, снизил потолки домов, через десять-пятнадцать лет выросло мелочное, ничтожное поколение. Новое – не непременно лучшее, чаще всего это реставрированная банальность. Вы не замечали, что банальности весьма живучи?

– Замечал и в себе самом.

– Вам повезло, – похвалила П. П. – Многие не замечают за собой.

– Вижу, мне дважды повезло. Я нашел собеседницу.

– Посмотрим… Если не станете обижаться на старуху. У вас чайник вскипает. Пойдемте ко мне пить чай? У меня варенье из одуванчиков еще с прошлой весны.

– В жизни не пробовал. Верно, страшно вкусно? Скажите, чем вы занимались в войну?

– Как все, – пожала она плечами, – занималась войной. Рыла окопы. Голодала. Старалась выжить, но не любой ценой. Так вы идете пить чай? В жизни не пила чай из такого грязного чайника.

Самыми замечательными предметами в комнате П. П. были две вещи – кровать и буфет. Остальное в меру старое, изъеденное жучком, с поблекшим, потрескавшимся и отваливающимся лаком. Кровать была также старая, но деревянная, широкая, прямая, так строго застеленная покрывалом стального цвета, что сюда, думалось, могли бы садиться игрушечные самолеты, если б им пришла неволя залететь. Буфет занимал всю стену в высоту и длину. Он не мог быть сюда доставлен, он мог только вырасти здесь, у стены, сам по себе. Весь дубовый, резной, в дверцах, в зеркалах и зеркальцах, в шкафчиках и ящичках, он, казалось, жил самостоятельно, отдельно и равнодушно ко всему, что его не касалось. Резные фигуры невиданных людей, мифических и полуреальных зверей, множество цветов различных форм и видов так плотно облепляли буфет, что он становился целым миром, достаточно осязаемым и живым, чтобы воспринимать его серьезно. А и клопов здесь, однако, подумал К. М.

– Неправда ваша, – отозвалась П. П., отодвигая от стола один из темных и легких гнутых стульев. – Садитесь, здесь удобнее. У меня нет ни одного клопа. Им нечем питаться. Зато живут два бродячих паука, вот такие. – Она, смеясь, показала сжатый кулачок. – Они живут в разных углах и не ладят, поэтому я отдельно каждому ловлю на кухне мух и откармливаю пауков.

К. М. сел, тараща глаза на странную старуху.

– А вы мыслите довольно банально, молодой человек.

– Я понимаю, – пробормотал он, – ваша философия истории…

– При чем тут философия? – отмахнулась она. – Просто вы не понимаете, что старики – как ни дико звучит – гораздо ближе к чувству новизны, чем молодые. Молодым только кажется все внове, но инстинктивно они тянутся к основательности, к традиции, к тривиальности. А из стариков, которым видимы пространства и ведомы начала и концы, из таких стариков могут выработаться крутые новаторы, авангардисты. Вот почему, войдя, вы подумали про клопов.

Она заварила чай во вместительном розовом чайнике с ручкой в виде змеи, тоже розовой, накрыла большой матрешкой.

– Старики намного опаснее, они жертвуют всеми и всем миром. Они направляют прогресс, а платят за него молодые. Вот такие дела, самаритянин.

– Почему самаритянин?

– Вас время от времени переполняет… как говорили греки, сплавхнизомай… сострадание.

– Вы угадали, Прасковья Прокофьевна, я нашел работу утешителя.

– Я вам не завидую…

– Почему? – с пафосом удивился К. М. – Наводить мосты между людьми. Устанавливать контакты между человеком и миром заблудшим…

– Ну да! Ну да! – прервала она. – Раньше за утешением шли к священнику, в церковь. Разве существует институт утешительства? – П. П. энергично поднялась со стула, достала из буфета варенье, светлое, желтое, как свежий мед, поставила тарелку с сухариками, сняла с чайника матрешку и стала наливать чай в голубые чашки. Чай просвечивал сквозь тонкий фарфор и был как вино, старое-престарое, темное, густое. – Сахар положите сами. И сухарики, пожалуйста.

К. М. положил сахар, помешал ложкой, попробовал сухарь, он был крепкий, духовитый.

– А вы стихов не сочиняете? – без связи с предыдущим спросила П. П. – А то, знаете, сейчас многие пишут стихи.

– Стихи? – простовато вторил К. М. – Это когда нормальную речь переводят в ненормальную рифму и ритму? Упаси Господь!

– Правильно, – одобрила П. П. – Стих и гвардия могут быть только белыми. Кстати, об абсурде…

– Не понял.

– Когда вы шли за мной по коридору, вы думали об абсурде. Люди, рассмеялась она, – думают об абсурде, глядя мне в спину. Непонятно, почему. Так вот. Есть теория абсурда. Есть концепция абсурда. Есть логика абсурда. И так далее. Вы знаете Канопуса?

– Впервые слышу. Какой-нибудь грек?

– Нет, – повела она плечами, – обыкновенный сумасшедший. Так вот. Он строит остаток своей жизни на абсурде. – П. П. рассмеялась с удовольствием, словно это она сама придумала и Канопуса, и все остальное. – Он пишет стихи в рифму и, как вы говорите, в ритму. Нашел себе двух старушек, бывших библиотекарш, и сочиняет на потребу, то бишь на заказ. Молодые солдаты заказывают ему письма в стихах для девушек. Приходят и официальные и даже признанные поэты, когда нужно заработать на виршах к праздникам и к разным великим датам.

– Какой же это абсурд? – подзадорил К. М. – Обыкновенное хобби… И много он берет за строчку?

– С солдат и школьников – по рублю. С популярных поэтов – по десятке. Блеск! Все, что вы можете прочитать в периодике и популярных журналах, сочинено Канопусом. Редко кто пишет самостоятельно. Да и зачем? Все равно все похоже на все.

– Действительно, – согласился К. М., – зачем?

– Вот с этого и начинается абсурд, – сказала П. П. – С вопроса «зачем?». Так и ваше предстоящее утешительство. Раньше посредник-священник отдавал право последнего утешения Богу. Вы считаете, что возможно человеку – утешать?

Они заспорили.

Буфет у стены слушал их разговор и мрачнел – высверкивал стекляшками и хмурился.

Загрузка...