Мы ремонтировали пульт, и я никак не мог отладить контакты с системой гироскопов. В полном изнеможении я опустился в кресло. Болели шея и плечи от напряжения. Зато прошла головная боль. В голове просто шумело, как будто там работал вентилятор, проветривая мозг.
Я смотрел пустым невидящим взглядом на развороченный пульт, на разноцветные проводки, вылезшие из-под стабилизатора. Блики света играли на пластмассе, придавая всему этому скопищу деталей неуместный нарядный вид.
Послышались быстрые шаги. Я сразу узнал их. Даже сквозь дремоту я всегда узнавал шаги трех людей.
Я быстро встал из кресла и взял в руку индикатор. Стараясь выглядеть как можно деловитее и увереннее, подошел к пульту.
Шаги затихли за моей спиной. На затылке я почувствовал теплоту дыхания. Дорого бы я дал за то, чтобы он обнял меня, как лет двенадцать назад, и попросил объяснить какую-нибудь задачу или просто о чем-то спросил. Но я не мог даже обернуться к нему. Ведь тогда он заметит мою растерянность. Я ниже склонился над пультом и стал замерять напряжение на входе и выходе стабилизатора. Потом подтянул контакты и снова замерил.
Он молча наблюдал за моими действиями. Проходили минуты. Почему-то застрекотал счетчик. И как раз в эту минуту Глеб сказал со смешком:
— Батя, склеротик мой родной, ты ведь забыл закрепить подводку от угломера. Даже издали видно, как шкала вибрирует…
Нет, меня не слова его ужалили, хоть шутка была грубоватой. Не тон. Фраза означала, что он уже несколько минут наблюдал за тем, как я «навожу тень на плетень». Интересно знать, какие чувства вызывала в нем моя оплошность? Удивление? Сочувствие? Насмешку?
— Давай отвертку, батя, помогу.
Я толкнул к нему отвертку. Она покатилась по шкале, но он успел подхватить ее.
— Ну вот, сейчас будет порядок в ракетных частях, — рокотал он довольно, как ни в чем не бывало. — Помнишь, ты учил меня. — Он заговорил моим голосом. Подражал он умело: мои друзья часто не различали, кто с ними говорит по телефону. — Во-первых, нельзя быть растяпой, во-вторых, нельзя быть растяпой, в-третьих…
Я резко обернулся к нему. Что-то было в моем взгляде такое, что он тотчас умолк. Но уже через минуту протянул капризно, как в школьные годы:
— Ну, и что тут такого? Тебе можно было, а мне — нет?
Не мог же я объяснить ему, что возраст берет свое, что после очередной комиссии меня хотели перевести на космодром; что я и сам понимаю: пора уходить из экипажа. И ушел бы, если бы не он…
— Спасибо, сынок, что помог, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Глаза молодые, сразу заметил.
Он по-своему понял меня:
— Опять «молодо-зелено»? И не думай, я вижу, что ты обиделся. А за что? Что я сказал? Просто нам нельзя работать в одном экипаже. Это я давно тебе говорил. Ты становишься не в меру раздражительным, хочешь все на мне вымещать.
Я молчал.
Он не унимался:
— Серьезно, отец. Ни к чему твоя опека, и это раздражение по поводу и без оного. Разреши мне перейти к Кравчуку.
«Рано, — думал я. — Рано».
— Извини, сынок, устал я, — против воли мой голос был заискивающим, хоть за это я готов был уничтожить себя. — Мне без тебя трудно будет. И маме так спокойнее…
Я пользовался недозволенным приемом, я унижался. Но мне надо было во что бы то ни стало еще подержать его подле себя и Бориса…