Он притащился около шести, весь взмыленный. Я нарочно опустила все жалюзи, так что он тут же ворвался в дом и сразу — в мою комнату. А там — никого, до чего приятно было наблюдать, как он мечется, всюду меня разыскивая, просто бальзам на сердце. Боже, какой это был кайф! А потом он все-таки меня увидел, как я сижу в своем новом сари из разодранной простынки. Ну что остановился, не ожидал? То-то же…
Он подбегает и начинает выуживать из пакета вещи, ни одной моей: две мамины юбки, пестрые топики; еще есть бордовый, а к нему леггинсы, это уже Ивонна расщедрилась. Сбивчиво извиняется за то, что не успел раньше привезти вещи, тут, говорит, все, что нужно. Потом запихивает шмотье обратно в красный пластиковый пакет и трясет им перед моим носом. Я вышибаю пакет из его рук. Он поднимает его — ни слова упрека. Потом подходит, очень близко, настолько, что наступает на край моего самодельного сари. Как же он мне гадок… я пытаюсь освободить свой подол, слегка его подергивая. Заметив это, Пи Джей смущенно отскакивает в сторону.
— У меня была одежда, но она чем-то вас не устраивала, мистер Кока-Кола? — говорю я, абсолютно спокойно, я репетировала эту фразу не один час.
Пи Джей несется на кухню и начинает наливать в кувшин воду, делая вид, что не услышал моих слов. Потом возвращается с кувшином, стаканами и нарезанными лимонами, в стаканах уже по кучке льда, все очень аккуратно — как положено. Лимоны нарезаны моим ножом из-под подушки: вдоль, и каждая половинка — поперек, вдоль и поперек. Да, если бы не огромное мокрое пятно на прилипшей к спине рубашке, можно было бы подумать, что он тоже абсолютно спокоен.
— Лимона-а-ду?
Ох-х, какая чушь, полный отстой. Да пошел ты… с этим своим гребаным лимонадом! Он протягивает мне стакан, подносит почти к самым губам. Я отталкиваю его руку, стакан выскальзывает, лимона-а-д выплескивается на Пи Джея, стакан катится по столу, летит на пол и — дзинь! — вдребезги разбивается.
Он улыбается своей обиженной улыбкой трудного подростка. Я даже не шелохнулась, пусть сам убирает. Он, сгорбившись, наклоняется и начинает собирать осколки: все до единого на одном квадратике пола, потом на следующем — его рука действует как щетка пылесоса.
— Я хочу, чтобы мне вернули мое сари.
— Знаешь, я, безусловно, поторопился, я хотел позже это сделать, чтобы посмотреть, что ты на самом деле собой представляешь. Значит, ты полагаешь, что за сари можно спрятаться? Учти: даже тысяча сари не помогут скрыть того, что есть. Пока что ты преуспела лишь в одном: научилась закутывать себя в кокон.
Я пожимаю плечами:
— Чушь собачья. Вы сами все время меня провоцируете, а потом говорите, как я смею на что-то жаловаться. По-вашему, я должна сидеть тут и не рыпаться, пока вы будете доказывать, какая я дура…
— Ты — дура?
— …доказывать самому себе.
— Ты — дура?
— Я сказала, «самому себе». Послушайте, зачем вам все это нужно, а? Именно вам. Потому что лично меня все эти ваши рассуждения не колышут, понятно? Только напрасно теряем время. «Не обсуждай Господа с неверующим, чтобы тот из зависти не попытался убить Господа в тебе».
Он снова подходит.
— Ах-х-х, прости, и чьи это слова?
— Баба.
Он проводит пятерней по волосам и почти сквозь зубы:
— Ну, разумеется, какой мудрый совет, очень удобный: никому не позволено обсуждать иллюзорность Рут, закамуфлированной миленьким маленьким сари… без которого ее духовность стала не совсем духовной.
— А без хамства вы никак не можете, а?
Да, он постоянно мне хамит, хватит, больше никаких заумных разговорчиков… если он и впредь будет так на меня набрасываться. A-а, пусть мелет, что хочет, ему же за это уплатили. Вот только… никаких уже сил здесь с ним торчать. Я пытаюсь нащупать на столике какую-нибудь трещину, чтобы спрятаться в ней, пробраться сквозь нее. Но не могу, ни одной подходящей. Мне нужна довольно глубокая, а не просто царапина.
В комнате — тихо-тихо. Я молчу, Пи Джей опять высматривает на полу осколки. Заметил один возле моей пятки, наклоняется. Я одергиваю подол, чтобы прикрыть ногу, чтобы ни кусочка голой кожи. На дереве за окном дурными голосами надрываются попугаи. Орут и орут. Я представила, что нашла в земле нору, в норе дверца, я открываю ее, а там — винтовая лестница, и она ведет меня к теплому озеру, посреди которого я вижу сидящую на троне богиню. Мне так хочется рассказать ей о том, что со мной делают, что я забываю о всякой почтительности, утыкаюсь лицом в ее колени (о господи!) и плачу, плачу навзрыд, так, что даже не могу говорить. И еще я очень боюсь, что нечаянно что-нибудь перевру, говорю я ей, и сразу стану ей неинтересна. Так и получилось, я громко всхлипываю, и вот я уже в воде, а трон с богиней удаляется.
Я смотрю на Пи Джея, точнее, мимо него. Мысленно я еще там, в озере, с богиней, со своими рыданиями и страхом что-то не то сказать. Она показывает мне на ту меня, которая на берегу, та Рут что-то сердито выкрикивает, подпрыгивает, рвет на себе волосы… «Не тревожься о ней, — говорит богиня, — забудь ее», и обнимает меня. Я не могу, не могу жить взаперти, может быть, именно об этом кричу та я, которая на берегу. Богиня велит мне орать во все горло, чтобы как следует выкричаться.
…Пи Джей стучит по столу согнутым пальцем.
— Алло! — Он проводит рукой перед моими глазами. — Ну и что ты там обо мне думаешь? Очень бы хотелось услышать, если можно.
Он уже расслабился, оклемался, капли пота на лбу и под носом не в счет, потеет он постоянно. Ну а я вся на взводе, ерзаю, верчусь: то потру руку, то почешу ногу, то голову, то поглажу колено, то подергаю носом. И снова: рука, нога, нос, голова — ничего не могу с собой поделать. О, ч-черт, если бы я была развита как надо (в смысле духовности), мне было бы по фигу то, что он думает, плевать бы мне было на его мнение. Да, окажись тут Баба, я бы спросила у него. Нет, я сама бы сразу поняла, что есть голос Бога, а что — туфта…
Ладно, так и быть, скажу этому типу…
— Я медитировала о сущностном отличии между вами и Баба.
Мне протягивают стакан с водой.
— А я знаю, в чем отличие!
— Ну и в чем?
— Я хожу в штанах, а он в юбке. Ха-ха-ха. Ха-а-а!
Он чуть ли не рыдает от хохота. О господи, тоже мне остряк, это же одна из затасканных шуточек про трансвеститов. Ха-ха, ну и кретин, говорю я про себя. Ха-ха-ха.
— Не в платье дело. Главное: он живет так, как учит жить других.
— Понятно, угху, ха-ха, и чему же такому особенному он тебя научил?
— Познавать Бога. Стремиться к совершенству.
Я отпиваю несколько глотков.
— Угху. Ну и к чему этот Бог призывает? Велит творить добро и вовремя платить налоги?
Пи Джей чистит апельсин, апельсинная кожура сползает вниз ровной спиралью. Говорю ему, что я пока еще только учусь. И что все мои жертвы никому не нужны, если я не познаю самое себя.
— Рут, ты испытываешь мое терпение. Хватит писать кипятком.
— Это вы о чем?
— Да мне уже в глотку не лезет вся эта высосанная из пальца чушь, меня уже тошнит. Вот о чем.
Опять играем в молчанку, оранжевая спираль становится все длиннее.
— А кто стащил мое сари?
Он уставился на меня — совсем не так, как раньше, его глаза смотрят будто сквозь меня. С запястий его капает сок. Он не говорит «угощайся» и все смотрит, потом, не отводя взгляда, достает носовой платок и вытирает запястья.
— Сари всего лишь реквизит. Я тебе уже сказал: мне хотелось посмотреть, что представляет собой твоя духовность. И я понял, что это… кожура, под которой не оказалось апельсина.
Я смотрю на спираль, лежащую на столе, и думаю о том, что кожура слишком недолговечна, чтобы ссылаться на нее, но ничего не говорю. В ашраме нас учили не прибегать к подобным аргументам. Все эти аргументы и контраргументы отражают западное восприятие мира, они мешают сердцу. Чувство любви неподвластно логике, любовь — вот главный путь к пониманию того, чему учит гуру…
Он, наверное, кровожадный тип, вон как ловко срезал кожуру, ни клочка не оставил, и лимоны тогда одним махом, вжик — и две половинки, вжик — четыре дольки. Я присматриваюсь к его мясистым рукам: к тому, как они со всем расправляются, как эти блестящие от сока старческие пальцы сладострастно терзают апельсин. И что с того, что их каждую минуту обтирают платочком? Повадки убийцы.
— Америка — страна насилия.
— В самом деле? — Он бросает на меня косой взгляд.
— А то нет. Тридцать тысяч убийств ежегодно; я-то, по крайней мере, никогда не пойду убивать своих соседей.
— Угху, понятно. «Страна насилия»… какая дивная чушь. Кстати, что еще говорил великий Баба? Внушал, какая ты добрая, какое открытое и щедрое у тебя сердце и что ты просто не можешь вести себя как стерва?
От этих слов я вся вспыхиваю, огонь вокруг, огонь внутри меня — от тайной радости, что он попал в самую точку, так сказать, уличил.
Я смотрю на него и чуть-чуть улыбаюсь, и он тоже в ответ — чуть-чуть. Я пью, хотя воды осталось только на самом донышке, и виду меня наверняка идиотский. Но я не сразу заметила, что в стакане нет воды. И вот он уже несет кувшин, а мне делается не по себе, потому что я не могу решить, как лучше действовать: просто взять у него кувшин, будто бы и не пыталась напиться из пустого стакана, или рискнуть налить себе еще воды? А вдруг промахнусь?
— Вы циник.
Бамц! Он с жутким грохотом ставит кувшин на стол.
— Ну, разумеется, циник, потому что смею совать свой нос в святое, верно? Только все ли наши помыслы так уж святы, а, Рут? Ты уверена, что в тебе самой нет никакой суетности? И не она ли привела тебя к гуру?
Я смотрю на стол, только на стол…
— Вам-то какая разница? Вы же совсем меня не знаете! А к Баба я пошла вовсе не за тем, чтобы удостовериться, какая я особенная. Умнее всех. Это мне вообще по фигу.
— Ты, наверное, первая у него такая скромница.
В ответ я не то чтобы киваю, но вроде того.
— А если даже и так, что плохого? Я надеялась, что это, наоборот, поможет мне, ну-у… моему духовному росту.
Помолчав, он кивает, и еще раз.
— Угху… Превосходно, Рут. С этого и начнем.
Он наливает в мой стакан немного воды, это почему-то жутко меня расслабляет — и его ловкие, точные движения, и возникшее (естественно!) удивление: а почему сама я не могу даже пальцем пошевелить? Я чувствую, что должна немедленно собраться, иначе от меня вообще ничего не останется, и поэтому вяло из себя выдавливаю:
— А во что верите вы сами?
Снова пауза, очень долгая.
— Зачем тебе это знать?
— Все-таки любопытно, над чем мучились вы сами, какие нашли объяснения и нашли ли…
— Ага, значит, иногда меня можно и послушать? Прости, солнышко, но у нас с тобой речь не обо мне.
И так он все это сказал, будто перед ним какая-то овца, которая только и может, что покорно ему поддакивать. Бе-е, бе-е. И чувствую: к щекам моим приливает кровь. Зачем, зачем я так глупо подставилась?! Нельзя было раскрываться… А теперь получается, что я уже во всем сомневаюсь, что он меня подмял и теперь запросто может мной командовать. Щеки, наверное, уже багровые, точно их натерли свеклой. Я пытаюсь остудить их ладонями, чтобы он не просек, как я нервничаю, но ничего не получается.
А этот еще и успокаивает:
— Все нормально. Рут, не нужно смущаться.
И… и я уже ничего не понимаю, что нужно, как нужно… снимаю с шеи четки, которые мне подарил Баба, перебираю их, сосредоточенно глажу, не видя ничего вокруг. Глажу, пока не устают пальцы, глажу эти (такие приятные на ощупь!) кругленькие шарики. Потом… зажав четки в горсти, слегка замахиваюсь, подскакиваю к Пи Джею и — швыряю их в физиономию, прямо в потную его физиономию, а потом — бегом на улицу.
Одно, только одно желание: спрятаться. Но он несется за мной следом и вскоре нагоняет, еще бы не нагнать, сам-то в ботинках. Я резко оборачиваюсь, и мы сталкиваемся, от неожиданности он в меня врезается и хватает за руку, чтобы не свалиться. Опять я проигрываю, безнадежно. Я бы так и так проиграла, зачем же он меня еще хватает?
— Я уже как-то вас просила: не смейте меня трогать. Никогда. Мое тело принадлежит мне! И только мне — понятно?! Что лезешь, старый мудила? А не прошвырнуться ли тебе в город, там и найдешь себе подходящую дырку, усек?
Я отворачиваюсь и делаю рывок вперед. Все равно не отстает, я слышу равномерное шуршание под его подошвами.
— Вот было бы классно, вот бы я за тебя порадовалась!
— Вообще-то тебе полезней было бы поплакать, — говорит он.
— Ха-а! — Я смотрю на него через плечо и начинаю картинно хохотать. — Боже, какая была бы трогательная картинка… вот что вам нужно? Да?
Он пожимает плечами, обе руки засунуты в карманы.
— Нет, не так. Просто, почему бы и не поплакать, если хочется?
— Да катись ты… — Я иду дальше, он идет за мной.
— У меня и в мыслях не было как-то тебя унизить… ущемить в правах. За этим отправляйся назад, в объятья Матери Индии. Вспомни, как там обращаются с женщинами. Ну да, ты не замечала все эти тихие хмыканья, гул, это витающее в воздухе неодобрение, любое ничтожество может войти и сказать: «О, да тут девчонка», и бедняжка, вся красная, пулей вылетит вон.
Я смотрю на него, какой-то еще гул придумал… Мне-то что? Мне обидно, что я сейчас чувствую себя второсортной дешевкой, оттого что я женщина. Ну что ж, пусть… лучше бы они вообще нас уничтожили, тогда их величествам мужчинам, по крайней мере, некого будет обливать помоями…
Пинаю камень, второй, третий…
— По крайней мере, они там честные. — Я поддеваю носком большой ком земли.
— Прости, не понял?
Такой умный, а не понял. И я очень медленно и четко выговариваю:
— Они там, в Индии, более честные, не скрывают своей ненависти к женщинам.
— Лично я не испытываю к женщинам ненависти, люблю милых дам.
— Да что вы? — говорю я, делая вид, что еле сдерживаю зевоту. — Дамы — это не для вас, вы наверняка предпочитаете иметь дело со смазливыми куколками. «Ой, какой ты умный, ты просто супер. Жутко хочу в какой-нибудь шикарный ресторан, пусть мне все обзавидуются, а уж после того, как я высосу из тебя кучу денег, может, так и быть, пососу и что-нибудь еще…»
Никакого впечатления, только скользнул по мне глазами. Я сворачиваю в сторону и сажусь на большой плоский камень. Чувствую, как стучит в висках.
— Могу я наконец побыть одна? Совсем одна?
Он осматривается, настороженно вглядываясь в каменистое плоское пространство.
— Ладно, только скажи, в какую сторону мне надо идти.