Очнулся я под кислородной маской и увидел, что лежу в незнакомой темной комнате, но в нее попадает свет из окон более низкого соседнего здания. Пульса почти нет, зато в правой ноге что-то здорово бьется и дергает. Взгляд натыкается на длинную трубку. Она тянется к комку ваты, облепленному пластырем, через секунду-другую соображаю, что этот комок — моя рука. Ну и уродина. Мне, пожалуй, не хочется знать, что с ней такое. Малейшее движение — интересная штука! — тут же отдается пульсирующей болью в руках и ногах. Но самое поразительное другое: оказывается, я жив, и рядом — никого.
Последнее, что я помню: Рут танцует, вскоре их уже двадцать, одетых в сари, кружатся в танце; часть их исторглась из огромной ее статуи, часть — это преобразившиеся, отколовшиеся от нее, от каменной, кусочки. Малютки в сари двоятся, троятся. Они падают на землю и разбиваются, превращаясь в переливчатые дрожащие капли ртути.[66] Капли тоже продолжают танцевать. Сбиваются в стайку, перетекая влево, потом перемещаются вправо. Какие у нее… у них… легкие движения, неземная красота, а это ритмичное притопыванье — пяточкой, потом всей ступней… непередаваемо… Как в Бали-Хаи.[67] Крошка моя ненаглядная, приди, приди же ко мне…
Поднос с питьем на всякий случай отодвинули подальше, на самый край тумбочки. Та-а-ак, значит, я в больнице и теперь гораздо более беспомощен, чем в том проклятом домике: ни телефона, ни единой души у постели страждущего, даже Кэрол нет. Вот-вот, даже ее… наверняка они ей такого наговорили… А она не их тех, кто умеет мыслить широко. Нет, не из тех. Если Ивонна выложила ей все примечательные и «достоверные» подробности, у Кэрол я точно не найду понимания. Ну и плевать, расслабься, ты на карантине, вот и отдыхай. Да уж, по крайней мере, не придется все это выслушивать. Заново все пережевывать. И дожевывать.
…«А потом он сказал, что специально надел ее вещи и намазался ее косметикой, ему хотелось любить ее не как мужчина любит женщину, а как женщина женщину».
«О-о, нет (и пулеметная очередь из громких прерывистых „нет-нет-нет“), он не мог этого сделать!»
«А вот и мог, мог! Он сам говорил. Говорил, что так он чувствует более полную с ней близость».
«Какая гадость!..»
Гадость? Еще бы не гадость — эти разоблачения, почерпнутые из обширного опыта ее муженька Робби, обожающего жесткое порно.
«Ее заставили…» — красноречивые паузы: дескать, сами понимаете. А потом уже и пауз никаких, ибо нет слов, чтобы ЭТО передать. А потом… Боже… надо будет отослать им чек.
А ведь я правда извращенец. Опять упиваюсь миазмами унижения — свежий воздух, видимо, слишком для меня чист.
Они наверняка уже нашли ее. Не могла она сильно меня обогнать. Ищу глазами часы. Я всегда полагал, что в больницах везде должны быть часы. Но в этом боксе их нет. И меня это почти не трогает — то, что я очутился вне временных ориентиров. Это что-то новенькое, опасный вирус, состояние, которого я всегда боялся. Боялся быть «менее», точнее говоря, обнаружить перед кем-то, что я «менее», чем кажусь. Менее умный, менее собранный, менее щепетильный, менее, мм… сообразительный. Не знаю вот, какое сегодня число — двадцать третье или двадцать четвертое? Это даже забавно, до тех пор, пока не поймешь, что неизвестно, когда сможешь узнать…
Рут, я люблю тебя и знай: сейчас я обббязззательно доберусь до подноса, да-да, я хочу быть спокойным и бесстрастным, я выпью чистой воды, и потом ни крошки пищи. Я совершу обряд очищения.