Тельес молча курил свою трубку, пристально глядя на своего зятя, а тот не выдержал этого взгляда и, как только закончил говорить, начал искать глазами метрдотеля, чтобы попросить счет (именно такой знак он ему подал), словно хотел этим положить конец разговору или, по крайней мере, сменить тему. «Ему, наверное, очень трудно сдерживаться, – подумал я. – Вероятнее всего, он потом захочет встретиться с Луисой и выговориться – ведь она все знает». Луиса, казалось, раскаивалась, что завела этот разговор. Она ни разу не прервала Деана, она больше не торопила его с принятием решения – несколько дней ничего не изменят. На Тельеса слова Деана тоже, казалось, произвели впечатление – он задумался и только попыхивал трубкой. Но до конца перецедить его не удалось: он просто ждал, пока улягутся сомнения и с новой силой нахлынет прежняя обида, снова станет понятно, кого следует винить. Когда Деан, не выдержав, отвел взгляд, он опять нахмурился и сказал:

– В любом случае тебя здесь не было. И она не смогла тебе позвонить. Или, может быть, просто решила не звонить тебе, зная твое легкомыслие и равнодушие. Может быть, боялась, что ты назовешь ее паникершей и пальцем для нее не шевельнешь, даже не предупредишь нас, даже не позвонишь врачу. Она ведь хорошо тебя знала. И мы все тоже знаем, что на тебя нельзя рассчитывать, – он снова употребил форму множественного числа, но сейчас это «мы» не включало в себя его зятя, – и сейчас нас действительно почти ничто не связывает. Когда что-нибудь произойдет со мной, можешь быть в Лондоне, в Тампико, на Пелопоннесе или еще где-то, – я знаю, что тебя в любом случае не окажется рядом. И не вздумай платить по счету: меня здесь знают.

Деан спрятал бумажник, который достал после того, как позвал метрдотеля. Надо полагать, он был сыт всем этим по горло. Иногда единственный способ сохранить самообладание – встать и уйти. Складки на его лбу прорезались глубже – когда он состарится, лицо у него всегда будет таким. Его энергичный подбородок подрагивал, глаза цвета пива сверкали – впрочем, это могли быть отблески бушевавшей за окном грозы. Глаза его были широко раскрыты и смотрели сухо и жестко. Он встал, взял свой плащ, надел его и сунул руки в карманы:

– Если платить буду не я, то ждать мне незачем. Я спешу. До свидания, Хуан. Луиса, мы после поговорим. Всего хорошего.

Он не выпил кофе. Его последние слова были обращены ко мне, и я, чтобы не показаться невежливым, ответил ему: «До свидания». Он поцеловал Луису (она сказала ему: «Увидимся дома», – как будто у них был теперь общий дом). Тельес ничего не сказал. По пути к выходу Деан попрощался с метрдотелем, и тот проводил его и открыл ему дверь: родственник дона Хуана заслуживал особого внимания. Он поднял воротник плаща перед тем, как нырнуть под дождь, с трудом протиснулся сквозь толпу у входа. Я подумал, что мне не удастся проследить за ним после обеда, если я захочу сделать это. Так что если, когда мы выйдем из ресторана, мне захочется проследить за кем-то из них, я смогу пойти только следом за Луисой. Мне все равно нечего было делать – на эту неделю я не запланировал ничего, кроме работы с Тельесом, сценарий для телесериала мог и подождать. Его можно было вообще не писать – все равно за него заплатят. Тельес выпил свой кофе (наверняка уже холодный), выпил одним глотком, как водку. Потом снова вспомнил обо мне и сказал, словно извиняясь:

– Моя дочь не смогла позвать на помощь, – объяснил он, как будто я сам не догадался. – Врачи говорят, что ее нельзя было спасти. Но у меня сердце разрывается, как подумаю, что никого не было с ней рядом, когда она умирала, как страдала она от того, что ребенок останется один и о нем некому будет позаботиться. – С уходом Деана он больше не казался суровым и гневным. – Я не могу это вынести.

– Странно то, папа (я вам это уже не раз говорила), – сказала Луиса (и это «вам» впервые относилось ко мне; она хотела сказать, что говорила ему, а мне объясняла это в скобках – не станет же дочь обращаться к отцу на «вы»), – что нам она тоже не позвонила. Предположим, Эдуардо в Лондон она позвонить не могла, но нам-то могла! Однако не позвонила. – Мне казалось, что она хотела оправдать Деана и не выдать при этом свою покойную сестру. Она явно сочувствовала Деану. Немного подумав, Луиса прибавила: – Возможно, она не знала, что умирает, думала, что это скоро пройдет, и не хотела никого беспокоить ночью. Если она не предполагала, что умрет, ей не было так страшно. Страшно бывает, когда это предполагаешь. И знаешь.

Мне захотелось сказать Тельесу: «Она была не одна, поверьте мне, я точно это знаю. Ей не было так страшно, потому что она не сразу поняла, что умирает, а когда поняла, сказала мне: „Обними меня, пожалуйста, обними меня!", и я ее обнял, и она сказала: „Пока ничего не делай, подожди", – она не хотела, чтобы я сдвинул ее с места хоть на миллиметр, не хотела, чтобы я звонил кому-нибудь. Я обнял ее, и она умерла в моих объятиях, чувствуя мое прикосновение, мою защиту. Не мучайтесь так».

Но я не мог это сказать.

– Я не должен был идти с вами, – сказал я вместо этого. – Мне жаль, что так вышло.

– Вы ни в чем не виноваты, – ответил Тельес. – Мы сами вас пригласили. На самом деле я не собирался затрагивать эту тему. – И, положив дымящуюся трубку на пепельницу, сжал ладонями виски. – Бедная моя девочка! – воскликнул он, как Фальстаф. Трубка дымила.

Дождь кончился внезапно. Выход был свободен.

* * *

Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не увижу!

Имена не меняются, они остаются навсегда, ничто и никто не может вырвать их из нашей памяти. Моя память хранит имена множества людей, чьи лица мною давно забыты, а если и вспоминаются, то лишь как туманное пятно на фоне какого-то пейзажа, улицы или дома, или когда мне на память приходит случай из далекого прошлого или старый фильм. То же самое происходит с названиями тех мест, которые казались вечными, потому что существовали еще до того, как мы их узнали, еще до того, как мы появились на свет: зеленная лавка «Цветок Севильи», кинотеатры «Принц Альфонсо», «Мария Кристина» и «Синема-Икс», книжный магазин Бух-хольца неподалеку от площади Сибелес, кондитерская сестер Лисо, отель «Атлантик» и отель «Лондон», Ориель и Сан-Тровасо, Заттере и Наоифакс – немыслимое количество названий улиц, магазинов и населенных пунктов: Калата-ньясор, Сильс, Кольмар, и Мельк, и Медина дель Кампо. Имена актеров и актрис из всех фильмов, которые мы посмотрели за свою жизнь, мы помним очень хорошо: Эдуардо Чианелли, Дай-эн Варси, Бэлла Дарви, Леора Дана, Ги Делорм, Фрэнк де Кова, Бриджид Базлен, – а вот лица их постепенно изглаживаются из нашей памяти. Но стоит нам вновь увидеть старый фильм с их участием, и мы тут же вспоминаем имя человека, которого видим таким же, каким видели много лет назад. Лица на экране не меняются. А вот места меняются. Исчезли старые лавочки, на их месте теперь новые банки. А те, что сохранились, лишь бледные подобия того, что было раньше, и мы смотрим на них с улицы, не решаясь войти, и с трудом узнаем за стеклом витрины постаревших продавцов или хозяев, которые когда-то угощали нас конфетами и ласково разговаривали с нами. Мы видим, как они сгорбились и одряхлели. Их жизнь, о которой мы ничего не знаем, прошла, но они все так же стоят за своими прилавками, мраморными или деревянными, только сейчас их движения стали неуверенными и замедленными. Им трудно поворачиваться, им трудно даже упаковывать покупки. Я почти не помню лица молоденькой светловолосой служанки, которую я (мне было тогда лет девять-десять) щекотал, повалив на кровать, когда родителей не было дома, но вот имя ее помню прекрасно: ее звали Кати. Я плохо помню черты калеки, торговца сигаретами, спичками и жевательной резинкой из того местечка, где мы обычно проводили лето, – получеловека, разъезжавшего в странной коляске (помню только, что выражение лица его было одновременно высокомерное и наивное), а вот имя его память сохранила: Элисео. Я почти забыл лица многих моих одноклассников (тех, с кем я никогда не был особенно близок или на которых просто никогда не обращал внимания) – детские лица, которые сейчас так изменились, – но фамилии их я помню прекрасно, словно слышу, как сеньорита Бернис делает перекличку: Ламбеа, Лантеро, Рейна, Татай, Теулон, Видаль. Совсем не помню лиц тех мальчишек, с которыми летом не раз дрался в парке, но никогда не забуду их звучных фамилий: Касальдуэро, Масарьегос, Вийюэндас и Очоторена. Я не знаю, как выглядел парикмахер, который приходил в дом моего дедушки-врача, чтобы брить его и стричь его уже поредевшие волосы, но знаю, что звали его Ремихио, это я помню хорошо. И так же хорошо помню, как звали чистильщика обуви, лысого и свирепого, с торчащими усами и густыми бакенбардами, который, высматривая клиентов, сидел на своем ящике, одетый в черное и с красным платком на шее, – его звали Манолете. Вот имя хозяина писчебумажного магазина, маленького человечка с аккуратно подстриженными усиками, я уже забыл, зато помню его прозвище: мы с братьями звали его «Биллем Деккер», потому что он был похож на слащавого и трусливого героя фильма «Дом с семью балконами», и посылали ему письма с угрозами от имени «Черной Руки». Мы писали эти письма на бумаге, прожженной через лупу: «Твои дни сочтены, Биллем Деккер!» Однажды я провалился на экзамене по математике, и все лето ко мне ходил учитель. Запомнился только оставшийся от войны шрам на его всегда аккуратно причесанной голове, но как звали его, помню точно: Викторино – старомодное имя, сейчас таких имен уже не дают. Лицо того высокого, спокойного и улыбчивого человека, который продавал пластинки, я вспоминаю, когда слышу его имя: Висен Вила (и магазинчик его так же назывался). С трудом припоминаю черты того старика-швейцара, который в течение двух лет здоровался со мной каждое утро, выходя из своей каморки и поднимая приветственно руку, но помню, что звали его Том.

Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не узнаю! Лицо, которое мы больше не можем видеть, живет своей жизнью, оно меняется и перестает быть таким, каким мы его знали, – это уже не то лицо, воспоминание о котором мы храним. Лица тех, кто ушел навсегда (потому что мы не смогли удержать их или потому что их унесла смерть), начинают стираться из памяти, хотя иногда нам кажется, что мы все еще видим то, чего уже нет на свете. Но это самообман: у памяти зрения нет, память (внутреннее зрение) являет нам лишь расплывчатые, неясные образы тех, кого мы любили и ненавидели, и тех, кто любил и ненавидел нас.

Я мог бы считать, что никогда не был с тобой знаком, если бы не твое имя, которого мне не забыть, которое сияет немеркнущим светом и будет сиять всегда, даже когда ты покинешь меня, даже когда ты умрешь.

Имя – это то, что остается навсегда, и нет разницы между именами живых и именами мертвых; наше имя – это то, что отличает нас от других людей, это единственное, что помогает нам помнить, кто мы и какие мы, и если случается, что кто-то лишает нас нашего имени и говорит: «Это не ты, хотя я тебя вижу, это не ты, хотя и очень похож», – то мы перестанем быть самими собой в глазах того человека, который говорит нам это, и не станем собою вновь, пока он не вернет нам наше имя, без которого мы себя не мыслим, которое становится неотъемлемой частью нашего «я» с момента рождения. («Я не знаю тебя, старик, – сказал своему другу Фальстафу принц Хэл, когда стал Генрихом Пятым. – Я не знаю, кто ты, я тебя никогда не видел. Не проси у меня ничего и не говори мне нежностей, потому что я уже не тот, что был раньше, и ты тоже не тот. Я отвернулся от себя прежнего. Поэтому ты сможешь приблизиться ко мне и стать тем, кем был раньше, только тогда, когда услышишь, что я снова стал прежним»). И если такое случается с нами, мы с ужасом думаем: «Почему он не узнает меня? Почему не зовет меня по имени?» Правда, порой мы думаем об этом с облегчением: «Как хорошо, что он больше не зовет меня по имени, не верит, что это я делаю и говорю то, чего не должен. Он видит то, что я делаю, и слышит то, что я говорю, он не может не верить своим глазам и ушам, и тогда он отказывается верить в то, что это говорю и делаю я, человек, которого он знал совсем другим. Мы с ужасом думаем: «Почему он не узнает меня? Почему не зовет меня по имени?» Правда, порой мы думаем об этом с облегчением: «Как хорошо, что он больше не зовет меня по имени, не верит, что это я делаю и говорю то, чего не должен. И этим он спасает меня».

Что-то похожее случилось со мной однажды. Это было давно, задолго до того, как я узнал имя Марты Тельес, имя ее отца, имена Луисы, Деана и Эухенио. В ту ночь мы не только отказались узнавать друг друга (если мы действительно друг друга узнали) и назвать друг друга по имени, мы даже отреклись от собственных имен.

Я возвращался домой на машине, было очень поздно. На улице Эрманос Беккер, короткой кривой улице, которая очень резко поднимается вверх и выходит на улицу Кастельяна, я увидел женщину. Это дорогая улица, и на ней нередко можно увидеть проституток и трансвеститов. Обычно они стоят в ряд, одна за другой (или один за другим), так что, когда выезжаешь из-за угла, видишь только одну женщину (дальше, после того как Кастельяна пересекает улицу Мария де Молина, проституток намного больше: они стоят группами, всегда легко одетые, даже осенью и зимой, и болтают в ожидании клиентов). На углу, мимо которого я часто проезжаю, всегда стоит женщина, каждый раз это новая женщина (или выглядит всякий раз по-новому). Может быть, они каждую ночь бросают жребий, кому стоять на этом месте: оно не слишком на виду, но в то же время на перекрестке всегда немало машин, к тому же здесь безопасно – рядом находится хорошо охраняемое американское посольство. Так что это очень выгодное для них место. В тот вечер я, как обычно, остановился на перекрестке перед светофором и из машины посмотрел на женщину. Я смотрел на нее так, как мы, мужчины, всегда смотрим на проститутку, если не собираемся пойти с ней: с любопытством (мы пытаемся представить, как это было бы, если б мы с ней все-таки пошли, хотя и понимаем, что не будем это делать) и жалостью. Или просто с мужским высокомерием. Но, когда загорелся зеленый свет, я не тронулся с места. Я продолжал смотреть на нее через стекло, потому что мне показалось, что я знаю, как ее зовут. На ней был короткий плащ, открывавший ноги в черных чулках. Она стояла, обхватив руками плечи, словно ей было холодно. Заметив автомобиль, который не тронулся с места, когда загорелся зеленый свет, она стала поглядывать в его сторону и опустила руки, чтобы я (то есть тот, кто сидел в автомобиле, – меня она еще не могла видеть) разглядел юбку, еще более короткую, чем плащ, и что-то вроде боди, подчеркивавшее грудь. Она сунула руки в карманы плаща и распахнула его, чтобы я мог увидеть больше. Я не включал зажигание. Справа от меня дорога была свободна, другие машины могли проехать, но сам я не двигался с места. Я не подъехал к ней ближе: это было бы расценено как проявление интереса, и мне пришлось бы заговорить с ней, перекинуться несколькими словами, а я (несмотря на то что меня просто жгло любопытство) совсем не был уверен, что хочу заговорить с ней или рассмотреть ее получше, потому что боялся услышать имя и узнать ее. Я боялся услышать имя «Селия». Селия Руис. Селия Руис Комендадор (она всегда называла обе свои фамилии) – на женщине с таким именем я женился за несколько лет до того, но вскоре расстался с нею, а еще чуть позднее – развелся.

Потом я что-то слышал о ней, слышал от человека, который знает все и у которого всегда самые точные сведения. Ему можно верить (если, конечно, в его намерения не входит дезинформировать вас или обмануть). Человек этот – Руиберрис де Торрес. На этот раз я ему не поверил. Мой брак был не так уж плох по нашим временам. Продлился он три года – достаточно долго для такой молодой невесты (она была моложе меня на одиннадцать лет, когда надела подвенечный наряд, а на сколько моложе сейчас, не знаю: некоторые событий в нашей жизни нас старят, а некоторые – молодят). Когда мы поженились, ей было двадцать два, а мне – тридцать три. На женитьбе настояла она – женщина, которая, говоря «навсегда», видит вперед не дальше чем на два-три года (именно поэтому это слово ее не пугает). Для нее «навсегда» означает, скорее, «на неопределенное время». Она еще из детства не вышла, куда ей было думать о будущем и о том, чем оно будет отличаться от настоящего. К тому же она очень упряма – это одна из черт ее характера. Я уступил – проявил слабость или поддался чувству: я был влюблен. Я был влюблен весь первый год нашей совместной жизни (я уже плохо помню то время). Потом мне просто было с ней хорошо, потом я ее только терпел, а потом мы стали раздражать друг друга. Ссоры случались все чаще, а примирения нужно было ждать все дольше. Нежные примирения с поцелуями и ласками очень полезны, когда они возможны, иногда это единственный способ продлить еще на какое-то время то, что уже закончилось. На какое-то время, но не навсегда. Я ушел из нашего общего дома и поселился там, где живу по сей день. Уже три года. Она намного моложе меня, а потому ее раздражение проходило гораздо раньше, чем мое, она быстро забывала обиды, она не копила их, каждая новая не казалась ей более горькой и глубокой, чем предыдущая, она не была злой и обижала меня не потому, что хотела обидеть. Она даже не замечала, что обижает меня, так что я все время должен был указывать ей на это, каждый раз делать ей выговор. А я обиды копил, я ничего не прощал. Она этого не понимала, это выводило ее из себя, и мы расстались. Во время одного из перемирий мы решили, что нам лучше пожить отдельно (хотя бы некоторое время), подождать, подумать, попробовать измениться. Я ушел из нашего общего дома и поселился там, где живу по сей день. Я ежемесячно посылал ей чек (передавал с посыльным, мы друг с другом не встречались). Не только потому, что я оставил ее и мои доходы всегда были выше, а и потому, что старшие всегда берут на себя заботу о младших и, даже находясь далеко, не перестают беспокоиться о них. Сейчас я по-прежнему посылаю ей чеки и иногда даю деньги лично – помогаю, пока это ей необходимо, скоро в этом, возможно, не будет нужды. Я не люблю говорить о Селии. Мне постепенно становилось известно все то, что становится известно в городе, где все всех знают, где телефоны звонят двадцать четыре часа в сутки (звонки глубокой ночью здесь обычное дело) и где изрядное количество жителей не спят сами и не дают спать другим. Мне говорили, что Селию видели там-то и там-то, что она была с тем-то или с тем-то. Ее слишком часто видели с разными мужчинами. Видимо, она пошла по тому пути, какой обычно выбирают покинутые возлюбленные: проводила ночи в барах, пила, притворялась веселой и счастливой, танцевала, скучала, не хотела идти домой спать и иногда под утро начинала рыдать. Она делала все, чтобы до меня доходили слухи о том, как она живет, и спрашивала обо мне, как спрашивают о дальних знакомых, но при этом у нее подрагивали губы, выдавая ее, и дрожал голос. Иногда мой телефон звонил в неурочное время, и, когда я снимал трубку, на том конце провода молчали: она просто хотела знать, дома ли я, а может быть, звонила совсем с другой целью – хотела услышать мой голос, даже если этот голос только повторял одно и то же слово. Как-то ночью я, сидя на кровати и раздеваясь перед тем как лечь спать, тоже набрал свой старый номер. Когда она ответила, я ничего не сказал ей: мне вдруг пришло в голову, что она могла быть не одна. Однажды Селия оставила на моем автоответчике три сообщения подряд, наговорила всяких глупостей, издевалась, угрожала, но перед тем как закончилось время, отведенное на пленке для третьего сообщения, она вдруг начала умолять меня, повторяя: «Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Пожалуйста!..» (Так что такое я уже слышал. На пленке собственного автоответчика.) Я не решился позвонить ей, лучше было не звонить. Потом мне рассказали то, чему я не придал значения, хотя эту новость мне рассказал не кто иной, как Руиберрис де Торрес. Сначала он говорил полунамеками, словно зондировал почву, потом заговорил открыто. Как-то он спросил, виделся ли я с Селией в последнее время, и, когда я ответил, что не видел ее уже много месяцев, он посмотрел на меня обеспокоенно (беспокойство было притворным, на самом деле все это его забавляло): «Наверное, тебе стоило бы поинтересоваться, как она живет, – сказал он, – встречаться с ней изредка». – «Думаю, лучше этого не делать, – ответил я. – Должно пройти время. Боюсь, она снова начнет требовать, чтобы я решал за нее ее проблемы, или рассказывать мне о своих делах и просить совета. Это сближает, не дает разорвать отношения окончательно. Мне и так стоило большого труда ограничить наше общение чеками, которые я ей посылаю». – «Тогда тебе, наверное, стоит сделать это общение более частым или посылать чеки на большую сумму», – сказал он и, когда я спросил, что он имеет в виду и что он знает, поломавшись для вида, с некоторым даже злорадством рассказал мне то, что показалось мне тогда абсурдом: кто-то видел Селию в ночном баре, где обычно собираются проститутки. Она пила в компании двух странных типов, по виду заезжих предпринимателей средней руки (откуда-нибудь из Бильбао, Барселоны или Валенсии). Это люди совсем не ее круга, значит, познакомилась она с ними именно там. «Ну и что? – спросил я. – Что ты хочешь этим сказать?» – я начинал злиться. «А ты сам не понимаешь? Я бы на твоем месте с ней поговорил». – «Глупости, – сказал я. – Селии всегда нравилось бывать в странных местах. Она еще очень молода, ищет приключений. Когда мы уже были женаты, она пару раз ходила с подружками в бар, где встречаются лесбиянки. Не думаю, чтобы ей там нужно было именно это». – «Конечно-конечно, – ответил Руиберрис, – но сейчас кое-что изменилось». – «Ты о чем?» – «Она больше не замужем – это раз, она была не с подружками – это два, и ее уже дважды видели в местах, где собираются проститутки, – это три». – «Надо же, как твои друзья все замечают! – разозлился я. – Они, наверное, только и шляются по барам, где водятся шлюхи. А они не видели случайно, как она деньги в лифчик засовывала? Людям только бы чего-нибудь придумать. У Селии бывают заскоки – то ей вдруг начинают нравиться люди определенного типа и она общается только с ними, то начинает ходить каждый вечер в один и тот же бар, а через две недели ей вдруг надоедают и бары, и новые друзья, и она еще на две недели запирается дома. Она была такой, когда мы познакомились, она будет такой, пока ее жизнь снова не войдет в спокойное русло. И еще: денег я даю ей достаточно, и ее родители, я уверен, тоже присылают ей кое-что из Сантандера. Да и у нее самой тоже иногда бывает работа. Так что она не бедствует». – «Денег бывает достаточно или недостаточно в зависимости от того, какую жизнь человек ведет и как он эти деньги тратит. Она все вечера проводит в барах. Может быть, она наркотики начала принимать?» – «Вряд ли. Она всегда смертельно боялась пристраститься к чему-нибудь. Боялась даже курить и пить. Она марихуану-то ни разу не попробовала. А если она куда-нибудь идет, то всегда найдется кто-то, кто за нее заплатит, – ответил я. – К тому же от наркотиков до проституции очень далеко. Так что оставь эти глупости, Руиберрис».

Руиберрис помолчал, глядя в пол, провел рукой по своим кудрям, словно раздумывая, стоит приводить еще доказательства или махнуть рукой. «Ладно, дело твое, – пожал он плечами, – я тебе передал то, что люди видели и рассказали мне. Я думал, тебе следует это знать». – «Ну, давай, что они там еще видели? Выкладывай уж все», – сказал я. Он не смог сдержать довольной улыбки – сверкнули зубы, верхняя губа завернулась кверху, обнажив десну: «Да нет, это все. Не знаю, как тебе, а мне этого вполне достаточно. Ладно, забудь, я не хочу, чтобы мы поссорились». Внезапно у меня мелькнуло подозрение: «Ты тоже ее видел? – спросил я. – Ты видел ее своими глазами?» Он глубоко вздохнул, словно собирался соврать и не хотел, чтобы голос предательски дрогнул (но тогда я на это не обратил внимания, я вспомнил об этом тремя неделями позже, у светофора, на перекрестке улиц Кастельяна и Эрманос Беккер – на самом деле этот отрезок был уже началом улицы Хенераль Ораа, но я, так же как все таксисты и вообще все мадридцы, считал его частью улицы Эрманос Беккер): «Нет, если бы я ее видел, я так бы тебе и сказал. Может быть, тогда ты поверил бы, что с ней нужно, по крайней мере, поговорить».

Я ему не поверил. Я не поговорил с Селией – я не хотел звонить ей и восстанавливать отношения, которые с таким трудом разорвал и которые пока не собирался налаживать. Но я поговорил с одной из ее подруг и рассказал ей то, что узнал от Руиберриса.

Я хотел, чтобы она в свою очередь поговорила с Селией и выяснила, откуда пошли эти слухи, но она, даже не дав мне закончить, возмущенно обрушилась на меня, повторив почти слово в слово то, что я говорил Руиберрису: «Какая глупость! Какая гадость! Людям только бы придумать что-нибудь! Бедная Селия!» Я попросил ее не говорить Селии о моем звонке, но, думаю, зря просил: женская солидарность всегда перевешивает, между подругами не может быть секретов, хотя, возможно, на сей раз подруга Селии все-таки ничего ей не рассказала – не потому, что об этом просил я, а потому, что не хотела причинять ей боль. Во всяком случае, я успокоился и забыл об этом.

И сейчас, сидя в машине перед светофором (снова горел красный свет), глядя на кривые (наверное, их согнули бури) деревья вдоль улицы Кастельяна (надо же – давно осень, а листья и не думают опадать!) и на проститутку, стоявшую на посту возле розово-зеленого здания страховой компании, я вдруг подумал, что женщину, которую я разглядываю, могут звать Селия Руис Комендадор и что, возможно, Руиберрис был прав, что он своими глазами видел Селию за ее новым занятием и даже (он на это способен!) переспал с ней – так, из любопытства. И только потом он, наверное, начал беспокоиться за нее (и беспокойство это было одновременно искренним и притворным – Руиберрис ничего не воспринимает всерьез, для него жизнь – это комедия). Так что если она это она, если у нее то же имя (потому что лицо – это еще не все: лицо стареет, оно меняется, его преображает макияж) и если Руиберрис заплатил ей и провел с ней ночь (провел ночь с Селией), то мы – я и он – теперь породнились. Для обозначения этого родства в нашем языке специального слова нет, а в некоторых мертвых языках – есть. Когда я слышу о супружеских изменах или о том, что кто-то увел чью-то жену или женился во второй раз (а еще – когда, проходя или проезжая по улице, вижу шлюх), я всегда вспоминаю те времена, когда изучал в университете английскую филологию и узнал о том, что когда-то существовал англосаксонский глагол (его упомянул на одном из занятий наш преподаватель, и я навсегда запомнил его значение, но вот звучание забыл), обозначавший родственные отношения, в которые вступали мужчины, переспав с одной и той же женщиной, даже если спали они с ней в разные периоды ее жизни, даже если это были женщины с разными лицами (лицо меняется со временем) и их объединяло только общее для них всех имя. Скорее всего, у этого глагола была приставка ge-, которая когда-то означала «вместе» и указывала на дружеские отношения и совместное выполнение каких-то действий – так же как в некоторых существительных, которые я пока еще не забыл: ge-fera – «попутчик» или ge-sweostor – «сестры». Скорее всего, это аналог приставки «со-». Возможно, тот глагол, который я не помню, был ge-licgan (от глагола licgan, который означал «лежать», «спать с кем-то»), а образованное от него существительное обозначало, следовательно, человека, который спит с тем Же, с кем спит еще и кто-то другой. Впрочем, это же значение могли иметь также существительные ge-bryd-gu-ma или ge-for-liger. Боюсь, я уже никогда не узнаю этого, потому что, когда, желая вспомнить слово, я позвонил своему преподавателю, он сказал мне, что тоже не помнит его. Я попытался найти что-нибудь в своей старой грамматике, но ничего не нашел ни в ней, ни в приложенном к ней словаре, так что, может быть, этот глагол я просто придумал. Но он приходит мне на память каждый раз, когда я сталкиваюсь с ситуацией, где его можно было бы применить. Этот глагол или не глагол (не важно, существовал он на самом деле или нет) был, несомненно, очень интересным, полезным и, я бы сказал, захватывающим дух. Вот и у меня захватило дух, когда я увидел ту шлюху и подумал, что это может быть Селия Руис Комендадор и что тогда я в англосаксонском смысле породнился со многими мужчинами (включая, вероятно, Руиберриса де Торреса). Мы (и мужчины, и женщины) часто даже не подозреваем об этом родстве. Его осязаемым и зримым проявлением может быть разве что болезнь, которая передается каждому новому «родственнику» (не потому ли в прежние времена так ценились девственницы?). Это родство, в которое мы вступаем не по своей воле, может быть для нас неприятным, оскорбительным и даже непереносимым. Узнав о нем, человек может возненавидеть себя и даже покончить с собой. Как ни странно, такое случается довольно часто. А может быть, тот глагол как раз и означал связь, основанную на ненависти? Может быть, именно поэтому он и не сохранился ни в одном языке: ведь он обозначал соперничество и тревогу, ревность и кровь, навязанное родство с непредсказуемым количеством людей, – а мы не хотим давать этому название, мы не хотим сохранять это в языке (хотя идея эта сидит в нашем сознании занозой). Иногда таким образом можно породниться с кем-то очень важным или знаменитым. Такое родство поднимает нас в глазах окружающих: тот, кто приходит позднее, получает не только болезнь – на него ложится отсвет славы человека, с которым он породнился. В наши дни это распространено как никогда раньше. Если это действительно Селия, то у меня нет оснований для того, чтобы вырасти в собственных глазах, но если даже это и Селия, то я был раньше.

Женщина, заметив, что я не тронулся с места, когда во второй раз загорелся зеленый свет, сделала несколько нерешительных шагов в мою сторону (она не знала, что у меня захватило дух) – наверняка подумала, что ей стоит подойти поближе, чтобы я смог получше ее рассмотреть и, наконец, решиться. Может быть, в тот холодный вторник эта женщина еще ни разу за весь вечер не села ни в чью машину и не поднялась ни в чью квартиру. И я решил, что это уже слишком, что нельзя так унижать ее, нельзя заставлять ее выходить, рискуя жизнью, на проезжую часть, чтобы подойти к моей машине. Убедившись, что справа от меня машин не было, я взял чуть вправо и остановился возле автобусной остановки (маршруты 16 и 61), на которой, когда шел дождь, укрывалась она сама или ее товарки. На этом углу я и притормозил, но она, еще раньше, угадав мой маневр, поспешила туда и подняла руку, останавливая меня, словно не хотела потерять клиента из-за своей нерешительности или привыкла таким образом останавливать такси. Я не выключил мотор: я еще не решил, заговорю с ней или нет, не решил, приглашать ли ее в машину. Это зависело не только от ее имени. Я увидел, как приближались ее сильные, обтянутые блестящим шелком ноги, и опустил стекло справа. Она наклонилась, положив при этом локоть на опущенное стекло (возможно, они делали так, чтобы не дать водителю возможности закрыть окно, если он вдруг передумает и решит уехать), – она хотела посмотреть на меня и заговорить со мной. Она смотрела спокойно, словно никогда раньше меня не видела, но мне показалось, что она задержала дыхание – если это была Селия, то она, наверное, хотела выиграть время, чтобы обдумать первую фразу или чтобы изменить голос. Ее лицо было лицом Селии, которое я так хорошо знаю, и одновременно не было им: всклокоченные (по последней моде) волосы (Селия никогда себе этого не позволила бы) с выбеленными прядями, кроваво-красная губная помада (Селия такой никогда не пользовалась), накладные (вне всякого сомнения) ресницы, жирно подведенные стрелки – они удлиняли глаза и придавали им вызывающее выражение. Одежду такую Селия не носила: слишком короткая юбка, слишком обтягивающая. Только плащ мог быть плащом Селии (когда она подошла ближе, я смог рассмотреть его лучше, и он напомнил мне те дождевики, которые она носила раньше), да туфли на очень высоких каблуках были похожи на те туфли, которые она надевала, когда мы вместе шли куда-нибудь вечером. Поставив локоть на стекло, она бросила пару быстрых взглядов вправо, где (я только теперь их заметил) стояли на ступеньках лестницы, ведущей к старинному зданию, каких много на этой улице, еще две проститутки, – явно ждали, чем у нас кончится дело: если мы не договоримся, у них появится шанс. Одна из них, подняв голову, зачарованно глядела на колышущиеся под легким ветром кроны деревьев, стоявших вдоль улицы. Они были далеко и казались менее привлекательными.

– Садись, – сказал я и открыл дверцу, так что ей пришлось убрать локоть со стекла. Я не знал, как к ней обращаться, и поэтому сказал ей то, что сказал бы Селии, если б вдруг встретил ее одну на улице в такой поздний час. Я был водителем, то есть мужчиной, чьи большие руки с крепкими неуклюжими пальцами лежали на руле, мужчиной, который со своего сиденья приглашал ее сесть в машину. Я был тем, кто решал, что ей делать, тем, кто распоряжался. Впрочем, я пока не мог приказывать: сделка еще не была заключена.

– Э, минутку, минутку! Куда поедем и сколько у тебя есть? – спросила она, делая шаг назад и уперев одну руку в бок. Я услышал, как звякнули браслеты. Селия тоже носила браслеты, но они не звенели так громко, может быть, их было не так много.

– Прокатимся немного для начала. Деньги есть, не волнуйся. Вот, возьми. Может быть, будешь полюбезней. – И я вынул из кармана брюк и протянул ей несколько купюр разного достоинства (у меня при себе было достаточно денег наличными). Я хотел показать ей, что с этим проблем не будет. Она поняла. Протягивая ей купюры (как колоду карт), я подумал, что если это не Селия, то я совершаю ошибку: я словно предлагал ей меня ограбить – люди всегда хотят получить все, что видят, все, что могут заполучить. Но она слишком походила на Селию, так что я не мог не доверять ей. Это была она, даже если это была не она.

– Ладно, пока я возьму это и это. За то, что с тобой прокачусь. Так нормально? – И она очень осторожно взяла две купюры, как две карты, и положила их в карман. – Если захочешь чего-то еще, договоримся потом. Одно дело Барахас, другое – Гвадалахара. А если захочешь в Барселону, остановимся у банкомата.

– Садись, – сказал я и хлопнул ладонью по пустому сиденью справа от меня. Взлетело облачко пыли.

Она села и закрыла дверцу. Я включил зажигание и увидел, как те две проститутки сели на ступени – у них не будет шанса. Наверное, им было холодно сидеть на каменных ступенях в таких коротких юбках. К тому же недавно прошел дождь и ступени еще не просохли. На Селии тоже была короткая юбка, такая короткая, что, когда она села рядом со мной, мне показалось, что юбки не было вообще – видна была полоска кожи выше кружева на черных – без резинок – чулках. Кожа была белая, слишком белая для осени. Я поехал по улице Кастельяна.

– Э, ты куда едешь? – спросила она. – Лучше давай свернем куда-нибудь. – Она предлагала свернуть на Фортуни или еще на какую-нибудь из тихих улиц, где почти нет машин, где за черными оградами стоят посольства богатых стран, где частные сады с ровно подстриженными газонами, где много деревьев, где тихо не только ночью, но и днем. Я помню эти улицы с детства, когда маршруты номер 16 и 61 – длинные красные автобусы, возле остановки которых ко мне в машину села Селия (или это не Селия?), – были один – двухэтажным автобусом, похожим на лондонские, а другой – трамваем (некоторые участки трамвайных путей сохранились до сих пор). Оба они тогда были голубыми – и трамвай, и двухэтажный автобус, на которых я каждый день ездил в школу и из школы. И номера у них были те же: 16 и 61. На этих улицах можно остановить машину и постоять некоторое время, не опасаясь, что фары встречных машин то и дело будут освещать находящихся в машине людей, можно поговорить, можно спокойно принять дозу кокаина, можно потискаться с девчонкой на заднем сиденье. Мальчишки прибегают сюда покурить перед уроком. Это иностранные улицы, здесь больше свободы.

– Не волнуйся, мы потом вернемся. Я оставлю тебя на том же углу или где ты скажешь. Такси ловить тебе не придется. Они, наверное, не очень-то вас берут? – Замечание было неуместным, даже оскорбительным, если эта женщина не была Селией. – Мне хочется немного прокатиться сначала, пока нет машин.

– Как хочешь, – ответила она. – Скажешь, когда тебе надоест. Только не очень долго катайся, а то я буду чувствовать себя подружкой таксиста, которая катается с ним весь день.

Ее последние слова меня рассмешили. Так же смешила меня Селия, когда у меня уже прошла влюбленность и мне было просто приятно быть с ней. Действительно, некоторые молодые таксисты по вечерам в пятницу и субботу возят с собой своих девушек – у них нет другой возможности видеться, ведь таксистам нужно работать. Эти девушки необычайно терпеливы. Или необычайно влюблены. Таксист и его подружка даже поговорить как следует не могут: сзади всегда сидит пассажир, который смотрит в затылок (смотрит ей в затылок, если это мужчина, особенно одинокий мужчина) и, наверное, слушает.

Я молча ехал по хорошо знакомой мне улице Кастельяна. Некоторые (очень немногие) места не меняются. «Кастельяна-Хилтон» уже давно переименован, но для меня он по-прежнему «Кастельяна-Хилтон», «House of Ming» (в годы моего детства даже упоминать это название запрещалось), «Чамартин», стадион команды «Реал Мадрид», – на память сразу приходят имена, которые не стерлись в памяти и никогда не сотрутся: я до сих пор помню наизусть список игроков команды и помню их лица. Я впервые увидел их на цветных картинках (у каждого мальчишки был целый альбом): Лесмес, Риаль, Копа, толстый Пушкаш, Веласкес, Сантистебан и Саррага – игроки, чьи лица теперь, если мне придется с ними встретиться, я уже не узнаю. А Веласкес был просто гений.

Я молчал и лишь поглядывал искоса на сидевшую рядом со мной проститутку, пытаясь сравнить свои теперешние ощущения с теми, которые я столько раз испытывал, когда мы возвращались откуда-нибудь очень поздно и рядом со мной в машине сидела усталая Селия. Мне хотелось взглянуть ей в лицо, всмотреться в ее черты, но на это еще будет время, к тому же лицо может обмануть, поэтому иногда надежнее довериться собственным чувствам и ощущениям, обратить внимание на характерные жесты, ритм дыхания, манеру покашливать, особые словечки, запах (запах умерших остается, даже когда от них не остается уже больше ничего), на походку, на то, как человек закидывает ногу на ногу, барабанит пальцами по столу, потирает подбородок большим пальцем, улыбается – улыбка всегда выдает человека, который отказывается от своего имени, она у каждого своя. Может быть, рискнуть и заставить сидящую в моей машине проститутку рассмеяться? Тогда у меня не останется сомнений.

Я никак не мог понять, что заставило Селию (если это Селия) пойти на панель. Недостатка в деньгах у нее не было. Тогда что? Избыток легкомыслия? Жажда острых ощущений? А может быть, ее толкнула на это месть? Может быть, она хотела наказать меня? Она знала: мне будет больно узнать, что друзья Руиберриса встречали ее в подозрительных барах и что сам Руиберрис снял ее однажды на ночь, встретив в одном из таких заведений. А сейчас она могла отомстить мне сполна, если я был я, а она была она (она тоже могла сомневаться, я ли это: сам человек не замечает, как он меняется, я не замечаю, как меняюсь, и вполне вероятно, что я уже не тот, каким она меня помнит). И эта месть заключалась в том, чтобы роднить меня с кем попало, с незнакомыми мне мужчинами, о которых я никогда не узнаю, кто они и сколько их было – этого не знает даже она сама (если только не ведет им счет, не записывает их в свой дневник и не спрашивает, как их зовут – хотя вряд ли они скажут ей правду).

– Как тебя зовут? – спросил я проститутку, когда мы доехали до конца улицы Кастельяна и уже поворачивали назад.

– Виктория, – солгала она, если это была Селия, а возможно, она солгала, даже если она была не Селия. Но если это была Селия, то в ее лжи сквозила ирония, злой умысел, может быть даже насмешка, потому что имя, которое она назвала, это женский вариант моего имени. Она достала из сумочки жевательную резинку. В машине запахло мятой.

– А тебя?

– Хавьер, – солгал я в свою очередь и подумал, что так я поступил бы в обоих случаях: если бы она оказалась Селией и если бы не оказалась ею.

– Еще один Хавьер, – сказала она. – Или в этом городе живут одни Хавьеры, или вы все хотите, чтобы вас звали именно так. С чего бы это?

– Кто это «все»? – спросил я. – Твои клиенты?

– Все мужики, все, понятно? Ты что, думаешь, что я, кроме клиентов, никого и не знаю?

В ней была какая-то жесткость, чего не было и нет в Селии, так что если это была Селия, то она очень искусно притворялась. А может быть, она стала такой за то время, что мы не виделись? Уже месяц или два (возможно, даже четыре или пять), как я не видел ее и не говорил с нею, – за это время можно набраться всякого. Или, подумал я, она просто разозлилась на меня за то, что я с такой легкостью ее снял, да еще и заплатил вперед, – наверное, сейчас она мучается загадкой: случайно я ее пригласил, или потому, что узнал, или потому, что часто пользуюсь услугами проституток, и она просто не знала этого, когда мы были женаты?

– Я так не думаю, что ты, извини. У тебя и семья, наверное, есть?

– Есть где-то, я с ними не общаюсь. О них меня не спрашивай! – И добавила сердито: – У меня много знакомых, знаешь!

– Все, все, прости! – сказал я.

Разговор не клеился. Я решил молчать. Иногда мне казалось, что это точно Селия и что лучше нам перестать притворяться и поговорить открыто, но тут же я ясно видел, что это не она, что эта женщина просто необыкновенно похожа на Селию, словно это Селия, но прожившая совершенно другую жизнь, словно ее когда-то – еще в колыбели – подменили, как в сказках или в трагедиях из жизни королей: лицо то же, но воспоминания другие, другое имя и другое прошлое, в котором не было меня (может быть, прошлое той маленькой цыганки, которая сидела на куче рухляди на тележке, запряженной мулом, мадонны старьевщиков, которая уворачивалась от веток старых кривых деревьев и на которую из окон второго этажа двухэтажного автобуса смотрели, жуя резинку, девочки из обеспеченных семей? Но вряд ли: она для этого слишком молода.).

Хотя объяснить это не так уж и трудно: граница зыбкая, не заметишь, как окажешься по ту сторону времени, за его черной спиной – сколько раз мы читали об этом в романах, видели это в жизни, в театре и в кино. Писатели, превратившиеся в нищих мудрецов; короли, оставшиеся без королевства, и короли, попавшие в рабство; принцы, брошенные в темницы и задушенные подушками; банкиры, кончающие жизнь самоубийством, и красавицы, ставшие уродинами после того, как им плеснули в лицо медным купоросом или полоснули ножом; вчерашние кумиры, подвешенные за ноги, как свиньи; дезертиры, сделавшиеся богами, и преступники, причисленные к лику святых; гении, отупевшие от пьянства, и коронованные паралитики, соблазняющие первых красавиц; любовники, убивающие тех, кто их любит. Граница очень зыбкая – не заметишь, как окажешься именно на той стороне, на которой меньше всего хочешь оказаться, нельзя удержаться на грани – все равно окажешься либо с одной стороны, либо с другой, достаточно сделать шаг, достаточно даже этого шага не делать.

– Долго еще будешь рулить? – на этот раз заговорила Виктория. – Готовишься к «Формуле-1» или уже начал думать, куда меня повезешь?

Достать твою карту? А то ты, может быть, заблудился? – И она открыла бардачок.

– Не торопись так, за это время я тебе уже заплатил, – ответил я раздраженно и резко захлопнул крышку бардачка. – И не жалуйся: тут сидеть лучше, чем мерзнуть на углу. Сколько времени ты там простояла?

– Это не твое дело, я о своей работе ни с кем не говорю. Мне хватает того, что я ею занимаюсь. – Она с остервенением жевала свою жвачку, и я открыл окно, чтобы выветрился запах мяты, смешанный с запахом ее духов (запах был приятный, но не из тех, что нравились Селии).

– Значит, ни о чем не хочешь говорить: ни о работе, ни о семье. Вот что значит получить деньги вперед.

– Не в этом дело, парень, – ответила она. – Если хочешь, я верну тебе эти деньги: расплатишься потом. Просто я здесь не для того, чтобы тебя просвещать. Всему свое место, понял?

– Ты здесь для того, чтобы делать, что тебе скажут, – я сам удивился, как мог я сказать такое (не важно кому – Виктории или Селии). Мы, мужчины, легко внушаем женщинам страх: стоит нашему голосу чуть зазвенеть металлом, стоит нам произнести одну фразу холодным резким тоном. У нас более сильные руки, мы веками заставляли подчиняться себе. Потому-то мы так высокомерны.

– Ладно, ладно, не злись! Зачем нам ругаться! – сказала она примирительно, и это «нам» успокоило меня, потому что объединило нас.

– Если кто и злится, так это ты, С того самого момента, как села в машину. Тебе лучше знать, что у тебя там было с предыдущим клиентом. – Наш разговор начинал походить на глупую супружескую ссору или на ссору подростков, И я добавил: – Извини, я понимаю: ты не хочешь говорить о своей работе, Сеньора хранит профессиональную тайну.

– Можно подумать, тебе о твоей работе нравится говорить, – ответила проститутка Виктория. – А ну, чем ты занимаешься?

– Да пожалуйста, расскажу. Я продюсер, работаю на телевидении, – снова соврал я, но соврал осторожно: я знаю нескольких продюсеров и вполне мог бы, если понадобится, сыграть роль продюсера перед этой шлюхой, Я подождал, не спросит ли она, какие программы я делаю, не потребует ли доказательств, но она мне не поверила и потому ничего не спросила (может быть, она не поверила мне потому, что это была Селия, которая знала правду).

– Продюсер так продюсер, – сказала она. – Наше дело вас ублажать, как ты сам сказал.

Я наконец решил поискать какую-нибудь тихую дипломатическую улицу, как она предлагала мне с самого начала, и припарковаться. Я нашел подходящее место на Фортуни, недалеко от посольства Германии, которое в этот час казалось совершенно опустевшим: даже в будке охранника свет не горел – может быть, потому, что охранник так лучше видел ночью, или потому, что его самого так было не видно. По дороге, на углу улицы Эдуардо Дато, мы увидели двух явных трансвеститов, сидевших на еще мокрой от дождя деревянной скамейке под деревьями. Вокруг них лежали кучки палых листьев, словно они спугнули подметальщика улиц, не успевшего закончить свою работу.

Я выключил мотор и, указывая назад, в сторону скамейки, спросил Викторию:

– Как вы ладите с этими? – сейчас я (так же как до этого она) использовал форму множественного числа, объединяющую людей, лишая их индивидуальности.

– Опять он за свое! – возмутилась она. Но все-таки ответила – надо было разрядить атмосферу: – Мы хоть и работаем в одном районе, но они сами по себе, а мы сами по себе. Это их угол, но если в какой-то вечер ни один из них не приходит, то там встаем мы. А когда они появляются, мы уходим. С ними проблем нет. Проблемы бывают только с клиентами.

– И какие с нами проблемы?

– С некоторыми из вас страшно. А некоторые – просто звери.

– Со мной тебе страшно? – задал я глупый вопрос. Глупый потому, что знал заранее: ни один из двух ее возможных ответов мне не понравится. Если это Селия (хотя она вела себя не как Селия), то ей со мной никак не может быть страшно. Если она вела себя не как Селия, то я вел себя, как я (если не обращать внимания на то, что я солгал, да даже если и обращать на это внимание).

– Пока нет, посмотрим, что мы дальше делать будем, – ответила она не совсем уверенно, словно угадала мои мысли (она снова включила меня в это «мы»). – Как ты хочешь? По-французски? – Она вынула изо рта жвачку и держала ее в пальцах, не зная, выбрасывать ее или нет. На этом маленьком шарике остались следы ее зубов – это помогает опознать труп, если удается установить, кто был зубной врач убитого.

– Тебе не страшно садиться в машины к незнакомым мужчинам? – снова спросил я, но теперь мой вопрос был вызван беспокойством за Селию (и за Викторию, но за Викторию меньше). – Ведь никогда не знаешь, на кого нарвешься?

– Страшно, конечно, но что делать? Да я об этом не думаю. И почему мне должно быть страшно? – в ее голосе мне послышались тревожные нотки, и я заметил, что она смотрит на мои руки (я не снимал их с руля). Ее сарказм вдруг куда-то пропал. Мы заговорили о страхе, и ей стало страшно. К тому же она никак не могла понять, куда я клоню. Как легко посеять в чужой душе зерно сомнения или страха, как легко внушить какую-то мысль! Мы так легковерны, иногда человеку достаточно только кивнуть или сделать вид, что ему известна наша тайна, и, заподозрив, что другой нас подозревает, мы можем нечаянно выдать себя с головой, вместо того чтобы хранить свой секрет. Сейчас Селия или Виктория боялась меня, и я понимал Викторию, но не мог понять, чего боялась Селия. Впрочем, я, наверное, понимал: возможно, она заподозрила, что я подозреваю ее в том, что она просто мстила мне, родня меня без моего ведома и без моего согласия со множеством незнакомых мне мужчин. Может быть, она собиралась породнить меня с самим собой? Породнить Хавьера с Виктором? На это я согласие дал.

Нет, конечно же, тебе нечего бояться, – Рассмеялся я, но не был уверен, что мои слова прозвучали убедительно: я уже заронил страх в ее душу – женщины знают: единственное, чего они могут добиться от мужчины, – это небольшая уступка, уступка сильного слабому, добровольная и временная – и в любую минуту мужчины снова могут заявить свои права.

– Зачем ты спрашиваешь, не страшно ли мне садиться в машину к незнакомому человеку, если я только что села к тебе? – Ее саму испугал ее страх, она спешила избавиться от него, не дать ему овладеть ею. Она снова сунула жвачку в рот. – Хочешь меня напугать? Тебя ведь я тоже не знаю.

«Зачем она подчеркивает очевидное, если я – это я, а она – это Виктория?» – подумал я. Сейчас я мог видеть ее лицо, плохо освещенное желтоватым светом фонаря, светившего сквозь густые ветви, – лицо Селии, у которой было другое имя. Селии было сейчас двадцать шесть, а Виктория выглядела немного старше, ее лицо словно предупреждало: таким будет лицо Селии через несколько лет – первые морщины, в глазах усталость и страх: эта женщина уже ничего не ждет от жизни. Слишком много косметики для ее лет, одежда, которая скорее подчеркивает, чем скрывает, грудь обтянута белым боди, ноги обнажены, короткая юбка превратилась в тряпку – Виктория слишком часто садилась в ночные, совершенно для нее одинаковые, машины, а потом, возможно, вставала на колени или даже на четвереньки; выражение лица то испуганное, то злое – эта женщина долгое время нравилась мне, и сейчас этот ее блестящий плащ, ненасытный рот, даже ее грубость, снова пробудили во мне желание.

В ее глазах была темная ночь, а еще – страх перед моими руками, перед моим желанием и перед неизбежностью того, что сейчас я начну приказывать. Моя рука, которой она боялась, легла ей на бедро, на полоску кожи между чулком и юбкой. Я погладил эту полоску.

– Не знаешь? – спросил я и, взяв ее другой рукой за подбородок, повернул ее лицо к себе так, чтобы она смотрела мне в глаза. Она инстинктивно опустила взгляд, и я сказал: – Посмотри на меня, ты меня не знаешь? Не знаешь?

Она высвободилась, дернув подбородком, и сказала:

– Слушай, ты что? Я тебя в жизни не видела. И не надо меня пугать. Знаешь, всех не упомнишь, но с тобой я точно никогда не была и не уверена, что буду, если так дальше пойдет. Что тебе в голову взбрело?

– Как ты можешь быть в этом уверена? Откуда ты знаешь, что не была со мной? Ты сама сказала, что всех не упомнишь, – для таких, как ты, все мужчины похожи друг на друга. Может быть, ты даже стараешься не смотреть им в лицо – так ты можешь думать, что ты всегда с одним и тем же мужчиной: с твоим женихом или с твоим мужем? Может быть, ты замужем или была замужем?

– Был бы у меня муж, я бы этим не занималась. И вообще, все наоборот: мы смотрим вам в лицо, смотрим очень внимательно, чтобы снова не пойти с вами, если вы оказались свиньями или если с вами опасно иметь дело. Когда ты с мужиком в первый раз, ты всегда рискуешь, но во второй раз – ты сама виновата: знала, на что шла. Вас, мужиков, с первого раза видно. Так что давай, говори, чего ты хочешь, и покончим с этим. – Тон, которым были сказаны последние слова, был примирительным.

– Со мной опасно иметь дело? – спросил я.

– Кто тебя знает! Говоришь о страхе, допытываешься, боюсь ли я тебя, знаю ли я тебя…

– Извини.

Мы помолчали. Она воспользовалась паузой, чтобы снять плащ, – еще один жест примирения. Она не бросила его небрежно на заднее сиденье, а аккуратно сложила, как складывают верхнюю одежду в кинотеатре. На ней не было лифчика. Селия лифчик всегда носила.

– Знаешь, – сказала она, – мы по этим улицам боимся ходить. Тут около месяца назад пришили одного парнишку. Его сняли на Эрманос Беккер, как раз там, где я к тебе села. Поэтому трансвеститы там больше не стоят – боятся. Они уступили нам это место. Пока с какой-нибудь из нас чего-нибудь не случится. Тогда и мы уйдем: что-то с этим местом неладно. Совсем молодой был парнишка, нежный такой, робкий, как девочка, не то что эти мужланы. – И она показала большим пальцем назад. – Он на самом деле походил на девочку. Он здесь пробыл совсем недолго, приехал с юга, из Малаги, из какой-то деревни. Сел в «гольф», такой же, как твой, только белый, свернули они на одну из этих улочек, а наутро его нашли на тротуаре с размозженной головой. Он и на каблуках-то еще не научился ходить, бедняжка! Лет восемнадцать ему было, не больше. И что? На следующий вечер мы должны были снова сюда идти и забыть обо всем этом, потому что иначе ни мы, ни они не выйдем уже никогда. Так что хватит меня пугать и допытываться, знаю я тебя или нет, понял?

Это не Селия, подумал я. Руиберрис и его друзья видели эту шлюху Викторию, которая очень похожа на Селию. Им просто хочется думать, что это Селия, нравится говорить, что они переспали с Селией, хотя спали они с Викторией. Она не могла так измениться, это не она, разве что она необыкновенно искусно притворяется и придумывает всякие истории, чтобы меня напугать, чтобы я все больше беспокоился за нее, чтобы захотел вытащить ее из этой грязи и уберечь от этих опасностей, чтобы вернулся к ней и ей не пришлось больше стоять на этом углу или искать клиентов в каком-нибудь баре на улице Эрманос Бекер (она сама сказала: «Был бы у меня муж, я бы этим не занималась!»). Я не помнил, чтобы в газетах писали про парнишку-трансвестита с размозженной головой, – обычно я обращаю внимание на такие вещи, это мне нужно для работы. Селия, конечно, выдумщица и приврать любит, но не до такой же степени: таких страшных историй она никогда не сочиняла – она по натуре оптимистка. Впрочем, если она это она и если шлюхой она стала уже давно, то этот мир давно стал ее миром и выдумывать ей ничего не надо. Так что ее развязность, хриплый голос, грубые слова и мрачное настроение – это не игра: человек быстро все перенимает. Если это Селия, ей не нужно притворяться. Но как же я могу сомневаться?! Почему я до сих пор не могу понять, с кем имею дело – с собственной женой или с проституткой (с собственной женой, которая стала проституткой, или с проституткой, которая похожа на мою бывшую жену)? Ведь я прожил с ней три года, и до этого мы были вместе год! Я засыпал и просыпался рядом с ней каждый день, я изучил ее вдоль и поперек, я знал каждый ее жест, я часами говорил с ней, я чувствовал малейшие изменения в ее настроении – я смотрел ей в глаза, когда голова ее лежала на подушке. В последний раз я видел ее всего четыре-пять месяцев назад, но и за такое время человек может сильно измениться, если это переломное время, если в это время человек заболевает, или страдает, или рвет с прежней жизнью. Я вдруг пожалел, что у нее не было никакого шрама, никакой оспинки или родинки! Если б они были, я мог бы сейчас отвезти ее к себе домой и там раздеть, замирая от страха, – а вдруг это действительно моя жена? А может быть, я просто не помню, есть ли у нее на теле эти приметы, которые помогли бы мне разрешить сомнения, – мы всё забываем и ни на что не обращаем особого внимания – зачем, если ничто не постоянно, если все изменяется и ничего не сохраняется, ничто не длится долго и не повторяется? Так что единственный выход – ждать, когда все кончится и ничего уже не будет. (Единственному это казалось иногда не самым плохим выходом, как он сам сказал.) Но тем не менее движение не прекращается ни на миг, одни события и поступки влекут за собой другие, и все медленно движется к той черте, за которой все тускнеет, стирается и блекнет, а то, что пока является только будущим, вспоминается как давно прошедшее. А может быть, это будущее так и не станет настоящим, так что мы вспоминаем то, чего не было? Исчезнет все, кроме имен, настоящих и выдуманных, – они высекаются в памяти навсегда, как на могильных плитах: Леон Суарес Алдай, Марта Тельес Ангуло. Наверное, уже появилась плита с именем Марты Тельес. Я уже знал бы, что Виктория – это Селия, если бы она ответила мне: «Селия», – когда я спросил, как ее зовут. И, может быть, тогда на ее вопрос я ответил бы ей: «Виктор». И тогда мы узнали бы друг друга и, может быть, даже обнялись. И мы поехали бы не на улицу Фортуни, где деревья со все еще пышными кронами слабо освещены желтым фонарем, а в свой старый дом (в наш бывший общий дом, который теперь стал только ее домом) или в мой новый дом, и в моей машине не происходило бы сейчас того, что происходит, и ей не было бы страшно.

– Да нет, я понимаю. Извини, – сказал я. – Ты этого мальчика хорошо знала?

– Нет, видела здесь раза два или три. Перебросились парой слов. Он так смешно ходил – не привык еще к высоким каблукам или ноги были больные. Хрупкий был и рассеянный. Очень хорошенький. И застенчивый такой, воспитанный, всегда говорил «спасибо», если о чем-то спрашивал и ему отвечали. – Виктория на минуту задумалась, поглаживая указательным пальцем кончик брови – так же, как делала это Селия Руис Комендадор, когда посреди рассказа или в разгар ссоры вдруг замолкала, чтобы обдумать следующую фразу или подобрать точное слово. Совпадение это, однако, не показалось мне таким уж важным. – Он был из тех, которые обычно долго не живут. Их сразу видно, они кажутся лишними, словно они не нужны миру и он стремится поскорее от них избавиться. Только в таком случае им лучше бы вообще не родиться. Потому что они рождаются и живут, и это ужасно, когда тот, кого ты знаешь, вдруг умирает, даже если ты этого человека почти не знаешь. Невозможно поверить, что уже нет того, кто только недавно был. Я, по крайней мере, этого не понимаю. Он назвался Франни – наверное, его настоящее имя было Франсиско. Надо же, какая смерть!

Сейчас я видел затылок Виктории – она повернулась к окну: смотрела на улицу, на тротуар, возле которого стояла наша машина, может быть, представляла себе размозженный череп того парнишки-трансвестита на этом месте или где-нибудь неподалеку. «Ужасная смерть, смешная смерть, – подумал я. – Неуважение мертвого к собственной смерти. Проклятие! Теперь я буду помнить и это имя, имя человека, лица которого я не видел, – „Франни"». Я молчал, облокотившись одной рукой на руль и потирая большим пальцем подбородок. Молчала и Виктория. Но молчание длилось недолго. Возможно, на нас смотрели издалека, из темной будки охранников немецкого посольства.

– Давай перейдем на заднее сиденье, – сказал я Виктории, чтобы вывести ее из задумчивости и чтобы она прекратила поглаживать пальцем кончик брови. Я положил ей руку на плечо, а потом провел ладонью по затылку. – Тебе еще нужно отработать твои деньги.

Она посмотрела на меня и вынула изо рта жвачку. На этот раз она открыла окно и выбросила комочек на тротуар.

* * *

Трудно двигаться в темноте, трудно следить за кем-то, опасаясь, что в любую минуту слежка может быть обнаружена, трудно хранить секрет и носить в душе тайну, тяжело постоянно скрываться и сознавать, что наши близкие знают про нас не всё: от одного из наших друзей мы скрываем одно, от другого – другое (то, о чем первый знает), для одной женщины сочиняются иногда целые истории, которые (для того чтобы потом случайно не выдать себя) надо постараться запомнить навсегда и во всех подробностях, так, словно все это с нами действительно произошло, а другой женщине, новой, мы рассказываем все как есть, кроме тех незначительных мелочей, за которые нам самим неловко: что мы способны часами смотреть по телевизору футбол или тупые викторины, что до сих пор любим читать комиксы, что с удовольствием поиграли бы на полу в любимую детскую игру, если бы было с кем, что не упустим возможности перекинуться в карты, что нам нравится одна актриса, хотя мы понимаем, что и человек она никчемный и актриса никудышная, что у нас бывает собачье настроение, что, проснувшись, мы сразу тянемся за сигаретой, что у нас бывают очень странные сексуальные фантазии. Мы не рассказываем обо всем этом не только потому, что в наших интересах этого не рассказывать, или потому, что мы чего-то боимся, или потому, что нам стыдно за свои недостатки: очень часто мы не рассказываем таких вещей только потому, что не хотим огорчить других, испортить им настроение, обидеть кого-нибудь. А иногда – потому, что этого требуют правила приличия: воспитанный человек не будет рассказывать все подряд и уж тем более демонстрировать свои пороки и странности. Иногда мы скрываем, кто были наши предки – почти все предпочли бы иметь другие корни. Люди скрывают, кто были их родители, дедушки и бабушки, кто их братья и сестры, мужья и жены, иногда скрывают даже, кто их дети (если они уродились похожими на наших недостойных супругов), Мы замалчиваем некоторые периоды нашей собственной жизни. Нам ненавистно порой наше детство, или юность, или зрелые годы – в каждой биографии найдется темный, позорный или скандальный эпизод. Мы предпочли бы, чтоб для других этого эпизода не существовало, и сами делаем вид, что этого никогда не было. Нам стыдно за слишком многое в нашем прошлом: за наш внешний вид и за наши прежние идеалы, за нашу наивность и наше невежество, за нашу покорность и за нашу строптивость, за нашу уступчивость и нашу несговорчивость, за то, что убеждали других в том, в чем сами не были уверены, за то, что влюблялись в тех, в кого мы влюблялись, и дружили с теми, с кем дружили: часто жизнь – это сплошное предательство и отрицание того, что было раньше, ведь со временем меняются наши представления обо всем и наше отношение ко всему. Неизменно только одно: мы по-прежнему храним секреты и носим в душе тайны, хотя большинство из них гроша ломаного не стоят. Трудно двигаться в темноте, но еще труднее – в изменчивой полутьме: в каждом человеке что-то на виду, а что-то глубоко скрыто. Что именно мы открываем или скрываем, зависит от того, насколько давно и хорошо мы знаем собеседника, и от того, какие цели преследуем. И мы повторяем: «Я уже не тот, что прежде, я совсем другой», искренне полагая, что мы уже не те, кем считали себя раньше, потому что случай и бешеный бег времени изменили нас самих и весь мир, как сказал Неповторимый в то утро, когда излагал нам свои мысли, которые мне предстояло сформулировать. И добавил: «Но, может быть, нас меняют кривые пути, которыми мы идем к нашей цели, а мы наивно полагаем, что именно такая судьба была нам уготована, что мы и должны были стать тем, чем в конце концов стали, а прошлое было лишь прелюдией к этому. И чем дальше наше прошлое, тем лучше мы его понимаем, а полное понимание придет лишь в самом конце». Но верно и то, что по мере того, как идет время и мы стареем, мы скрываем все меньше и начинаем рассказывать о том, о чем раньше молчали. Это потому, что мы слишком устаем, потому, что слабеет наша память, ведь для того чтобы хранить тайны, память нужна отменная: приходится запоминать, кто что знает и кто чего не знает, что и от кого нужно скрывать, кто осведомлен о каждом нашем шаге, о каждой ошибке, о каждом просчете, а кто – нет. Иногда мы читаем, что кто-то признался в преступлении, совершенном сорок лет назад: те, чья репутация всегда слыла безупречной, вдруг отдают себя в руки правосудия или открывают свою страшную тайну, разрушая этим свою жизнь. Наивные люди, правдолюбцы и моралисты полагают, что на это толкает раскаяние, или желание искупить вину, или муки совести, а на самом деле причиной тому только усталость и стремление обрести цельность, нежелание лгать и дальше, нежелание молчать и помнить не только то, что действительно сделано, но и то, что придумано, – не только ту жизнь, которую они прожили на самом деле, но и жизнь, которую они выдумали, чтобы забыть то, что произошло в действительности. Иногда мы просто устаем прятаться, и эта усталость заставляет нас раскрыть тайну – тот, кто прятался, выходит на свет, преследователь становится преследуемым, и все это только для того, чтобы кончилась поскорее игра, чтобы рассеялись наконец-то чары.

Вот и я сначала следил за Луисой, а потом позволил ей увидеть меня. Я начал следить за ней после того, как мы ушли из ресторана, вернее, после того, как мы вместе проводили Тельеса до дома. Мы шли пешком – его дом был совсем рядом: Тсльес в середине, мы с Луисой по бокам. Он чуть покачивался, как бакен, на своих маленьких ступнях отставного танцора, но, к счастью, пошатывался гораздо меньше, чем в день похорон – тогда он терял равновесие не только потому, что бьи стар и грузен. Возле его дома все попрощались. Мы смотрели, как Тельес открывает дверцу старинного лифта, усаживается на скамеечку, чтобы немного отдохнуть за время недолгого вертикального путешествия, и медленно поднимается наверх в своем деревянном ящике, как возносящееся божество. Потом Луиса сказала мне: «Ну, до свидания», и я ответил: «До встречи» или что-то в этом роде – мы знали, что нам еще предстояло встретиться: до конца той недели я каждый день должен был приходить в этот дом, чтобы работать вместе с Тельесом.

Луиса повернулась и зашагала по улице, а я направился в противоположную сторону, но, сделав несколько шагов, остановился, повернулся и, увидев, как она удаляется, – ее ноги были так похожи на ноги Марты (или походка у нее такая же, как у сестры?) – решил последить за ней некоторое время, пока мне не надоест или пока я не устану. Она прошла пару кварталов быстрым шагом, как человек, который хорошо знает, куда идет, и, только свернув на улицу Веласкес, сбавила шаг и начала задерживаться у витрин (всею на несколько секунд, словно прикидывала, стоит ли потом, когда будет больше времени, прийти сюда еще раз). Затем остановки стали более длительными, а потом она вошла в один из магазинов. Тогда я вспомнил, что ей было поручено купить от имени Тельеса подарок ко дню рождения Марии Фернандес Вера. Я, соблюдая крайнюю осторожность, тоже остановился у витрины этого магазина и даже рискнул заглянуть внутрь через стекло. Луиса стояла ко мне спиной и разговаривала с продавщицей. Потом вместе с продавщицей она направилась к кронштейну с юбками и долго перебирала и разглядывала их. Продавщица – одна из тех молодых особ, что не дают покупателю выбирать самому, – предлагала ей то одно, то другое, но Луиса только отрицательно мотала головой. Наконец она выбрала юбку и скрылась с ней в примерочной. Она или легкомысленна, или очень доверчива: оставила сумку в зале, на стеклянном прилавке, больше походившем на стол. Через пару минут она вышла из примерочной, заправляя блузку под юбку. Юбка ей не шла: она была слишком длинная и какого-то невыразительного цвета. В той юбке, в которой она пришла, ей было гораздо лучше. Луиса повертелась перед зеркалом (на юбке болталась этикетка), посмотрела на себя сбоку и сзади. Было видно, что она недовольна, и я покинул свой наблюдательный пост и отошел к киоску напротив, Когда Луиса выходила, я покупал иностранную газету, которая была мне совершенно не нужна. Выйдя из магазина, она посмотрела на часы – наверное, у нее в запасе еще оставалось время, Я подумал, что юбка – не совсем подходит для подарка от имени Тельеса: его сноха сразу поняла бы, что этот подарок купил не он. Хотя это не так и важно. Луиса пошла дальше по Веласкес и, дойдя до перекрестка с улицей Листа, или улицей Ортега-и-Гассет (ее переименовали уже давно, но люди никак не могут привыкнуть к новому названию. Не повезло философу!), вошла в «Vips». Я решил последовать за ней – магазин достаточно большой, в нем много разных отделов, и я смогу наблюдать за Луисой, не опасаясь, что она меня заметит. Она прошлась по книжному отделу: брала книги, пробегала глазами аннотацию на обложке и снова ставила на полку. Она не пролистывала их (в этих магазинах продают только новинки, и многие книги запечатаны в прозрачную пленку). Одна книга ее все же заинтересовала, я не мог разглядеть, какая именно. Она взяла ее и отправилась в отдел дисков. Я держался на расстоянии, делая вид, что разглядываю видеокассеты, и оборачиваясь время от времени, чтобы не упустить ее из виду. Когда она вдруг посмотрела в мою сторону, я, чтобы не вызвать подозрений, схватил первую попавшуюся кассету, словно хотел ее купить, – глупо: пока она меня не заметила (да даже если бы и заметила), я мог делать что угодно. Луиса не спешила. Может быть, она решила выбрать подарок именно здесь. Но через несколько минут она (с книгой, но без дисков) направилась в продуктовый отдел, а я с моей кассетой переместился в отдел, где продают журналы, и, делая вид, что рассматриваю обложки, наблюдал краешком глаза за Луисой, стараясь не нарушать главного правила слежки – держаться позади. Она открыла прозрачную стеклянную дверцу холодильника (на несколько секунд – именно столько ей понадобилось, чтобы сделать выбор, – ее обволокло облачко холодного пара, и она даже раскраснелась), взяла две большие упаковки мороженого «Haagen Dazs», и я подумал, что теперь ей придется поспешить домой – к себе или к Деану, – потому что, если она задержится еще где-нибудь, мороженое – то же самое, которым угощала меня Марта, когда мы ужинали у нее дома (возможно, оно нравилось Эухенио, и поэтому сестры покупали именно его), за неимением другого десерта (ведь она не знала, что у нее вечером будет гость), – растает. «Но вряд ли таким малышам покупают зимой мороженое», – подумал я, хотя не слишком хорошо себе представляю, что именно едят дети в этом возрасте (как, впрочем, и в любом другом), Луиса, должно быть, знала, раз она вызвалась заботиться о ребенке. А с кем был малыш все это время? В его возрасте – это я знаю – детей нельзя оставлять одних ни на минуту, разве только когда они спят (я оставил его тогда на улице Конде-де-ла-Симера, ушел и оставил его одного, и ничего не случилось). Наверное, он сейчас у своих родственников – брат Марты, Ги-льермо, и его жена, Мария Фернандес Вера, взяли его к себе, чтобы Луиса и Деан могли пойти с Тельесом в ресторан и за обедом решить, что им делать дальше. Я нарушил их планы. Луиса взяла еще банку хороших сосисок и несколько бутылок мексиканского пива «Коронита» – наверное, ждала кого-то к ужину (не меня). Она направилась к кассе, а я – в отдел, в котором она только что была. Я тоже достал из холодильника упаковку мороженого (меня тоже окутало облачко холодного пара) и поспешил в кассу, чтобы не оказаться в очереди слишком далеко от Луисы. Хорошо, что за ней стоял только один человек. Человек этот был невысокого роста, он не закрывал ее от меня. Я стоял очень близко от Луисы и прекрасно видел ее затылок (к счастью, она ни разу не обернулась). Я смог прочитать и название книги, которую она выбрала: «Лолита». Прекрасный выбор, но для подарка свояченице, на мой взгляд, не слишком подойдет. А когда я торопливо расплачивался за свое мороженое и за свою кассету, я прочитал и название того фильма, который выбрал не выбирая: «Сто один далматинец», мультфильм. Мне он был совсем не нужен, но времени поменять кассету у меня уже не осталось. Выйдя из магазина, Луиса Тельес направилась по улице Листа в сторону улицы Кастельяна, не доходя до Серрано, свернула в переулок и зашла еще в один магазин одежды. У этого магазина была огромная стеклянная витрина, так что здесь шпионить за Луисой было бы опасно. Можно было, конечно, подождать ее в баре по соседству, но мне очень хотелось понаблюдать, и я решил пройтись пару раз мимо магазина и смотреть сквозь стекло на ходу. Тогда это будет как в кино, когда человек проходит в кадре через весь экран. Это она и увидит, если вдруг посмотрит в окно. Она увидит меня первый раз и подумает, что я случайно оказался в одно время с ней на этой улице в центре города – дело обычное, и не такие совпадения бывают.

В асфальте была вмятина, и после дождя там образовалась лужа, так что я каждый раз должен был обходить ее, и каждый раз я использовал остановку, чтобы заглянуть внутрь магазина. Луиса разговаривала со скучающими продавщицами и внимательно разглядывала все, что ей предлагали, – никак не могла выбрать. Она взяла еще одну юбку и что-то вроде элегантной блузки (то, что она элегантная, я увидел позднее) и зашла в примерочную, снова оставив в зале свою сумку и пакеты с покупками. Продавщицы стояли, скрестив руки, и, зевая, ждали, пока она выйдет. Других покупателей не было. На продавщицах была одежда из того же магазина – одежда от знаменитого Армани. Мне надоело ходить туда-сюда, и я остановился, но тут наконец вышла Луиса, в юбке и блузке. Короткая юбка гранатового цвета сидела на ней великолепно, даже лучше, чем та, в которой она пришла. Я быстро прошел вперед, чтобы не попасться ей на глаза, и подождал около минуты, прежде чем пройти мимо витрины еще раз, а когда проходил, то увидел, что Луиса, насмотревшись на себя в зеркало, повернулась, чтобы снова зайти в примерочную, снимая на ходу элегантную блузку цвета льна. Я успел заметить лифчик, поднятые руки (блузка вывер-нулась наизнанку, рукава держатся на запястьях), чисто выбритые подмышки. Я засмотрелся на нее и ступил в лужу правой ногой, зачерпнув полный ботинок воды. Ужасно неприятно. Когда я поднял глаза, Луиса уже исчезла в примерочной, но теперь я знал: та женщина, что раздевалась у окна в спальне Марты, была она, сестра Марты Тельес, Луиса, и, может быть, она тоже видела меня из окна, когда я стоял возле такси, делая вид, что жду кого-то, и на секунду поверил, что та женщина в окне – живая Марта. На секунду я поверил в это, хотя и знал, что это невозможно. У одной мороженое лежало дома в холодильнике, а другая только что его купила, на одной была блузка от Армани, которую я помогал ей снимать, а вторая на моих глазах примеряла сейчас такую же. Чары еще не рассеялись, подумал я, наоборот: они с каждым днем все сильнее. Но, может быть, эта новая блузка – тот самый подарок невестке, который Луиса должна была купить от имени Тельеса, состоятельного свекра, разбогатевшего во времена Франко? Я увидел, как Луиса достала кредитную карточку, чтобы расплатиться (каждая покупка уже лежала в отдельном пакете), отошел от витрины и стал ждать, пока она выйдет. Она вышла, снова вернулась на улицу Листа и дошла по ней до улицы Кастельяна. Эта улица похожа на реку с набережными в деревьях, только она чересчур прямая, без всяких излучин, и вместо воды – асфальт, который находится на одном уровне с «набережными». Одно из деревьев было повалено грозой (оно переломилось у основания, усыпав землю щепками), той самой грозой, которая бушевала, пока мы сидели в ресторане, так что, наверное, это была настоящая буря (хотя не исключено, что дерево упало уже несколько дней назад и его просто еще не успели убрать, – в Мадриде не спешат наводить порядок, даже ветки все еще не были обрезаны). Как бы то ни было, оно упало не на проезжую часть (реку), где всегда большое движение, а на тротуар и могло убить пешехода. Мы были недалеко от улицы Эрманос Беккер, от того самого угла с улицей Кастельяна, где два года назад я посадил в машину Викторию и куда потом снова привез ее. Она сама попросила, чтобы я отвез ее на то же место. Когда мы снова вернулись на передние сиденья моей машины, припаркованной на улице Фортуни, я, перед тем как включить зажигание, некоторое время раздумывал, не предложить ли ей несколько банкнот, чтобы она поехала ко мне домой до утра. Если это Селия, то она откажется – для нее это было бы слишком горько и больно, а если это Виктория, то примет приглашение с удовольствием (еще бы: всю ночь со включенным счетчиком! Такой случай не часто выпадает!). Но я не предложил: может быть, потому, что боялся узнать правду, а может быть, потому, что не хотел потом вспоминать ее в моей спальне – от призраков гораздо труднее избавиться после того, как они побывают в нашем доме.

– Что-нибудь еще? – спросила она, пока я раздумывал. Такой вопрос задают обычно в магазине.

– А ты хочешь еще чего-нибудь? – спросил я, испытывая судьбу.

– Я? – слегка удивилась она. – Ты не забыл, что я здесь затем, чтобы ублажать тебя? – Свой плащ с заднего сиденья она уже забрала, но не надела его, а положила на колени, как человек, который собирается уходить. Я ничего не сказал. Она вынула из сумки еще одну пластинку жвачки и, разворачивая ее, добавила насмешливо: – Не забудь, что ты меня даже убить мог. – Сейчас она могла позволить себе сказать такое, она уже успокоилась и больше ничего не боялась. Она ведь сама сказала: «Вас, мужиков, с первого взгляда видно», а меня она уже видела.

– Вот ты, значит, как! – ответил я и включил зажигание, словно поставил точку в разговоре. Как только мотор заработал, в будке охранника немецкого посольства зажегся свет, но только на секунду, и тут же снова погас. Возможно, охранник даже не заметил нашего присутствия, наверное, он там дремал и видел плохой сон, а шум мотора разбудил его.

– Куда тебя отвезти?

– Туда же, где я была, – ответила она. – Для меня ночь еще не кончилась, – и сунула в рот пластинку жвачки. Запахло клубникой.

Такого поворота я не ожидал. Мне это даже в голову не приходило. И я решил последить за ней: оставить ее на углу, который пока еще не стал для нее роковым, а самому не уезжать далеко. Мы были слишком близко от Эрманос Беккер, и я решил сделать крюк: мне нужно было время, чтобы принять решение. Когда она собралась выходить из машины, я протянул ей еще одну купюру, дал из рук в руки, как не делают в Мадриде.

– С чего это? – спросила она.

– За то, что я тебя напугал.

– Опять ты про страх! Не очень-то я испугалась, – ответила она. – Но спасибо. – Она открыла дверцу, вышла и начала надевать плащ. Ее коротенькая юбка была сейчас измята больше, чем раньше, но она не была испачкана или порвана (я, по крайней мере, не пачкал ее и не рвал). Она не успела еще продеть руку в рукав, как я резко тронулся с места. Я свернул направо. Из двух шлюх, что стояли раньше на ступенях старинного здания, теперь осталась только одна. Асфальт был еще мокрый, она, наверняка, вся продрогла.

Я не поехал домой. Я вернулся снова на Фортуни и остановился возле «Дрезднер-банк», за решеткой которого виден огромный газон с фонтаном. Для меня это по-прежнему колледж «Аламан», который находился недалеко от моей школы. Газона тогда здесь не было, а был обыкновенный школьный двор, и там часто играли на переменах мальчишки моего возраста, а я смотрел на них со смешанным чувством: одновременно завидовал им и радовался, что я не из их числа – так мальчики всегда смотрят на других, незнакомых мальчиков. Напротив этого банка или колледжа есть несколько баров, с давних времен пользующихся дурной славой, куда наверняка заглядывают все окрестные шлюхи, когда им нужно пропустить стаканчик или согреться. Я дошел до угла (ближайшего к тому, на который вернулась Селия, или Виктория), до того места, где крутой подъем заканчивался и улица поворачивала так резко, что новый ее отрезок казался перпендикулярным предыдущему. Здесь стояли деревья, стволы которых были увиты плющом, а ветви опускались очень низко. Оттуда я и стал за ней следить. Я видел, как она устало привалилась к стене здания страховой компании. Напротив была еще одна страховая компания – претенциозное строение со скошенной стеной, при взгляде на которую я невольно вспомнил стены Иерихона (если они именно такие, какими мы видим их на картинках или в кино). Оттуда, где я стоял, этого здания не было видно. Шлюху тоже было видно плохо: я стоял слишком далеко. Поэтому я прошел чуть-чуть вперед, хотя и боялся, что она заметит меня, если бросит взгляд налево, в ту сторону, откуда шли машины, любая из которых (как некоторое время назад моя) могла остановиться, и водитель мог открыть дверцу. Я встал у дверей закрытого бара (он назывался «Sunset Bar»). Мой светлый плащ был слишком заметен в ночи, освещенной желтыми фонарями. Я простоял так довольно долго, прильнув к стене, как Петер Лорре[32] в фильме «М», где он играл вампира из Дюссельдорфа, – я видел этот фильм. Машин стало еще меньше, и я поймал себя на мысли, что не хочу, чтобы кто-то здесь проехал, чтобы кто-то посадил ее в машину. Я хотел, чтобы, вопреки ее утверждениям, ее ночь закончилась. Мое желание было понятным: я не был до конца уверен, что это не Селия. Но, стоя у той стены, я думал, что, даже если это была Виктория, я хотел того же, хотя почти не знал ее и вряд ли еще когда-нибудь увижу. Близость – удивительная вещь: стоит этому случиться, и между людьми возникает глубокая и прочная связь. Правда, со временем она ослабевает, исчезает и забывается, так что потом мы иногда даже не можем вспомнить, сколько раз это было – один? два? или больше? Мы забываем, но забываем не сразу после того, как это случилось, – первое время воспоминание жжет каленым железом, а перед глазами стоит лицо его или ее, и остро помнится запах (запах – это то, что остается нам после расставания: прощайте, желания, и прощайте, печали). Я все еще ощущал запах Виктории или Селии, который не был похож на запах Селии, когда она была только Селией и жила вместе со мной. Я вдруг подумал, что это нелепость – никогда больше не увидеть ее, позволить ей сесть в другую машину, хотя это ее работа (к тому же, я сам принял решение не поддерживать с ней отношений). Если это была Селия, то мой с ней разрыв был добровольным и стоил мне большого труда: я избегал ее, пока она не отчаялась и не сдалась, или просто решила сделать передышку, чтобы дать мне время опомниться и соскучиться, может быть, это только отсрочка. Она сделала несколько шагов (к счастью, в сторону Кастельяна, а не в сторону улицы Эрманос Беккер, откуда я шпионил за ней, иначе бы она меня увидела) – сейчас больше машин шло по Кастельяна. Может быть, та шлюха, что еще оставалась на ступенях старинного здания, нашла клиента, пока я парковал машину, и теперь Виктория могла встать на ее место, не опасаясь, что вторгается на чужую территорию. По бульвару или поросшей деревьями набережной прошли два подозрительных типа. Они что-то сказали ей, я не расслышал что, какую-то грубость. Я услышал только, что она ответила им так же грубо, и они замедлили шаг, словно собирались проучить ее. Я подумал, что мне, наверное, придется за нее вступиться, защитить ее, стать ей наконец в чем-то полезным – благодетельный вампир! – и снова, наперекор собственным интересам, установить с ней отношения. Хотя бы на эту ночь. Иногда нельзя не вмешаться: не остановить руку с ножом, нацеленным в чей-то живот (если видишь, что эта рука уже занесена), не оттолкнуть в сторону человека, чтобы ему не снесло голову деревом, поваленным бурей (если видишь, как дерево закачалось). «Подстилка! Потаскуха!» – кричали они ей. «Пошли в задницу!» – ответила она, и этим все кончилось. Те двое зашагали дальше в темноту, время от времени оборачиваясь к ней, чтобы выкрикнуть еще какую-нибудь гадость, и скоро исчезли из виду.

Лишь через две минуты около Селии, или Виктории, остановилась машина, только она подъехала не с Эрманос Беккер, как я, а со стороны Кастельяна. Это тоже был красный «гольф» – похоже, что мы, владельцы таких машин, все одинокие полуночники. Сейчас она стояла ко мне спиной, так что я мог приблизиться еще на несколько шагов. Я вышел из-под навеса бара. Теперь меня было хорошо видно, хотя я по-прежнему лепился к стене, как ящерица. Я хотел слышать и видеть, я надеялся, что, может быть, они не договорятся – этот тип в машине может оказаться скупердяем или не вызвать доверия у Виктории. Она подошла к краю тротуара, и я подумал, что сейчас он откроет ей правую дверцу и мне не удастся его увидеть. Но я увидел его, потому что он открыл дверцу со своей стороны и вышел из машины. Они с Викторией разговаривали, стоя по разные стороны машины, он опирался левой рукой на открытую дверцу. Хотя она стояла ко мне спиной, я понял, что она применила уже знакомый мне прием: сунула руки в карманы и распахнула плащ, чтобы продемонстрировать тело. С этой женщиной я только что пережил близость, которая (даже если полной близости помешала резинка) рождает иллюзию глубокой и прочной связи. Я снял плащ, чтобы, если мужчине вдруг вздумается посмотреть в мою сторону, он не сразу меня заметил. Я перекинул плащ через руку и поежился от холода. «Сколько за четверть часа? У меня времени мало», – услышал я его слова. Ее ответа я не расслышал, но цена, видимо, была приемлемая, потому что он кивнул, и это означало: «Садись!» Он не раздумывал и не колебался. Мужчина снова сел в машину, Селия сама открыла дверцу со своей стороны, машина рванулась с места, и они скрылись из виду: у него было мало времени. Ему было столько же лет, сколько сейчас мне, у него были редкие светлые волосы, мне показалось, что выглядел он вполне прилично: достаточно хорошо одет, не пьян, не похож на сексуально озабоченного или ненормального. Мне захотелось, чтобы он оказался врачом. Может быть, он знал, что скорее заснет, если перед сном трахнет кого-нибудь – полезная разрядка после восьмичасового дежурства в клинике, где полно усталых медсестер в белесых чулках с катышками около шва. Я вдруг почувствовал тоску одиночества, какую испытывают убийцы, какую испытывал тот вампир из фильма «М». Все проститутки уже покинули это место, а одна из них сейчас, пока я стою тут один, против моей воли проделает со мною то, что обозначалось глаголом ge-licgan, превратит меня в одного из тех, кого обозначало забытое существительное ge-for-liger, a может быть, не спрашивая моего на то согласия, навсегда превратит меня в ge-bryd-guma этого типа, этого якобы врача, которого я видел мельком и издалека и у которого в отличие от меня так мало времени. В течение четверти часа она будет против моей воли роднить меня в англосаксонском смысле еще с одним мужчиной (степень этого родства я определить не могу, потому что такого слова нет в нашем языке), а я ничем не смогу помешать. Одно дело – знать это, а другое – видеть собственными глазами (или видеть, как она готовится это сделать), одно дело – воображать себе время, в котором с нами случаются разные события (неприятные, причиняющие нам боль, приводящие нас в отчаяние), а другое – когда ты с уверенностью можешь сказать: «Это происходит сейчас, пока я стою тут один у стены и не знаю, как поступить, а вокруг ночь шуршит мокрыми листьями, и я снова топчу их, шагая к своей машине, припаркованной у «Дрезднер-банк» или у колледжа «Аламан» моего детства, сажусь в машину, включаю зажигание. Несколько минут назад я тоже был в своей машине, на улице Фортуни, вместе с Викторией, или Селией, мы были на заднем сиденье, и между нами происходило то, что порождает глубокую и прочную связь, а еще раньше мы разговаривали с ней, сидя впереди, и я никак не мог решить, кто же она, а сейчас ревность подсказала мне ответ. Я старался не узнавать ту, кого узнал, и в то же время не хотел принять за собственную жену неизвестную мне шлюху. Сейчас я точно знал одно: эта женщина (кто бы она ни была и как бы ее ни звали) сейчас в другой машине, и к ее телу прикасаются другие руки, которые шарят по ее телу, не сомневаясь и не колеблясь, которые сжимают и ласкают, ощупывают и исследуют, и бьют (прости, я не хотел, это вышло случайно, не сердись!), – движения, иногда машинальные, опытной и теплой руки врача, которая ощупывает тело, еще не зная, нравится ли оно ему. Я ехал по тем же улицам, по которым некоторое время назад мы ехали вместе с ней, и искал глазами припаркованный красный «гольф» – но ни на самой Фортуни, ни на окрестных улицах красного «гольфа» видно не было. С ужасом и тайной надеждой я думал, что, возможно, между ними ничего не произошло, что у этого мужчины, этого врача, были крепкие и толстые пальцы – как клавиши, и он тут же сжал ими шею или виски Виктории, или Селии, – ее бедные виски! – а потом вышвырнул бездыханное тело на асфальт, на мокрые листья. И когда я уже отчаялся и повернул к дому (четверть часа уже прошли, хотя это только так говорится: четверть часа, а на самом деле они оба все еще в красном «гольфе» или врач решил отвезти ее к себе домой до утра – я не захотел, чтобы воспоминание о ней осталось в моей спальне, и теперь страдал), я подумал, что в ближайшие дни буду читать газеты очень внимательно и с замиранием сердца буду искать, страшась найти, строки, из которых узнаю, что стал вдовцом (если Виктория была Селией), и прочитав которые, я всю жизнь буду чувствовать себя виноватым, если Виктория была Викторией. В машине еще сохранился ее запах. Я вернулся домой в чрезвычайном возбуждении, о сне нечего было и думать. А ведь я мог, высадив проститутку на ее углу, сразу уехать, и тогда сейчас мне оставалось бы только строить догадки, только предполагать, и это даже развлекло бы меня. Предположения – это всего лишь игра воображения, другое дело, когда видишь что-то своими глазами: это уже серьезно, в этом случае мы уже не можем успокаивать себя, говорить себе, что, возможно, ничего страшного не случилось. Та женщина была со мной в моей машине, и этого было достаточно, чтобы я мог вообразить ее сейчас с врачом, с которым мы породнились. Может быть, он на самом деле внушал ей страх? Я включил телевизор (точно так же два года спустя я включил телевизор на улице Конде-де-ла-Симера, когда не знал, чем помочь женщине, которая умирала рядом со мной, а я и не догадывался – да она и сама не догадывалась; так включил телевизор Solus в своем дворце той же ночью – у него была бессонница, и он встал и вышел из спальни, чтобы никому не мешать и попытаться заснуть у экрана). Я всегда включаю телевизор, когда поздно возвращаюсь домой, думаю, что так делает любой человек, если живет один и если к тому же этот человек – никто: мы хотим узнать, что произошло в мире за время нашего отсутствия (хотя мы в этом мире никто и потому не присутствуем в нем никогда). Было уже очень поздно, работали только два-три канала, и первое, что я увидел, был рыцарь в доспехах, который возносил молитвы, стоя на коленях перед военным шатром. Это был какой-то фильм[33] – цветной и, по всей видимости, не новый: самые лучшие передачи всегда показывают под утро, когда телевизор почти никто не смотрит. Эпизод с рыцарем сменился другим: теперь я видел человека в постели. Судя по количеству воланов на рукавах его рубашки, это был король, король, которого мучает бессонница или который спит с открытыми глазами. Дело происходило в военном шатре, хотя кровать была настоящая – с подушками и простынями, это я запомнил хорошо. И перед королем один за другим проходили призраки на фоне какого-то пейзажа – возможно, это было поле будущей неизбежной битвы: мужчина, два мальчика, еще мужчина, женщина и, наконец, еще один мужчина, который, воздев к небу сжатые кулаки, кричал, словно требовал мести (у всех остальных лица были скорбные, во взглядах отчаяние, волосы были седые, а бледные губы шевелились так, что казалось, они скорее читают вполголоса, чем говорят, – призракам трудно говорить с нами). Этот король был haunted, заколдован, точнее, его околдовывали в ту ночь его же близкие, обвинявшие его в своей смерти и желавшие ему проиграть грядущую битву. Тихие голоса тех, кто был предан человеком, которого они любили, произносили страшные слова: «В час битвы завтра вспомнишь обо мне, – говорили королю мужчины, женщина и дети один за другим, – и выронишь ты меч свой бесполезный, тебе в удел – отчаянье и смерть», «Тебе на сердце камнем завтра лягу», «Свинцом тебе на грудь мы ляжем», «И, устрашась грехов своих, умри!», «Твоя судьба – отчаянье и смерть», – повторяли один за другим дети, женщина и мужчины. Я хорошо помню их слова, особенно те, что произносила женщина – она говорила последней, – женщина-призрак, по щекам которой текли слезы. «Я Анна, я несчастная жена, – говорила женщина, – что часа не спала с тобой спокойно, пришла к тебе твой потревожить сон. В час битвы завтра вспомнишь обо мне и выронишь ты меч свой бесполезный. Тебе в удел – отчаянье и смерть!» И король в ужасе просыпается. Он весь дрожит. Даже я испугался, увидев этих призраков и услышав их заунывное пророчество с экрана, у меня мурашки по спине побежали – вот она, сила искусства! – и я переключился на другой канал, который тоже еще работал и по которому тоже показывали старый фильм, Это был черно-белый фильм о самолетах – там были «спитфайры» из морской авиации, и «штука», и «мессершмитты-109», и несколько «ланкастеров» (имя династии Генрихов) – возможно, это был фильм о битве за Британию,[34] по поводу которой Уинстон Черчилль произнес свою знаменитую фразу о том, что никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим, – эту фразу всегда цитируют в сокращенном виде, так же как его слова про «кровь, пот и слезы» (всегда пропуская «тяжелый труд»). «Штука» и «юнкерсы» бомбили Мадрид во время гражданской войны. Особенно отличились «юнкерсы» – народ прозвал их «индейками» за то, что они так медленно плыли со своим смертельным грузом по небу, кусочек которого виден из моего окна. А истребители республиканцев получили прозвище «крысы», это были быстрые русские МиГи и американские «кёртиссы». В реальном мире воздушных схваток, происходивших к тому же относительно недавно, я чувствовал себя гораздо лучше. Персонажи из первого фильма, с их доспехами и воланами, были, безусловно, ближе по времени к эпохе глагола ge-Iicgan и существительных ge-for-liger и ge-bryd-guma, о которых я был вынужден думать в эту ночь (и которые я, вполне вероятно, выдумал). Я не хотел их видеть, кто бы они ни были, я предпочитал остаться в моем веке и погибнуть в бою, хотя, возможно, в том, другом фильме тоже уже завязалась битва и тоже были смерти на поле брани. Я смотрел на самолеты, но в ушах у меня звучали проклятия призраков из той бессонной ночи или ночи кошмаров. Именно потому я и вспомнил их гораздо позднее, когда в комнате сынишки Марты Тельес наткнулся на что-то в темноте и обнаружил свисавшие с потолка на нитях модели самолетов, замечательные модели, которые наверняка принадлежали когда-то отцу малыша – я в детстве и мечтать о таких не мог, – самолеты на нитках, каждую ночь лениво готовившиеся к утомительному ночному бою, фантастическому и невозможному, который так ни разу и не завязался (разве только в моем воображении, когда меня мучила бессонница, или в моих кошмарах).

То, что произошло в эти две ночи, навсегда врезалось в мою память, оставило в ней след.

Я не знал, стоит ли звонить Селии, – было уже слишком поздно, и если она была дома, то, скорее всего, спала. В последние четыре-пять месяцев мы не виделись, я только слышал о ней, и лучше бы мне этого не слышать. Я ей не звонил, она мне тоже. Как я объяснил бы ей мое поведение и внезапное желание рассказать ей то, что со мной случилось? Мне пришлось бы объяснять ей, что я предположил, что это с ней я был сегодня вечером, что это ей я открыл дверцу своей машины, ей дал деньги на улице, ее отвез в тихое местечко, чтобы она эти деньги отработала. Мне пришлось бы сказать ей, что я думал, будто переспал с ней. Да она решит, что я сошел с ума, если вообще будет со мной разговаривать. Но как же трудно удержаться и не набрать знакомый номер, если знаешь, что этот номер можно набрать (точно так же, как, заполучив чей-то номер, всегда стараешься тут же им воспользоваться), тем более что этот номер еще так недавно был и моим. Часы показывали начало четвертого, и «спитфайры», преследуемые «мессершмиттами», летели по экрану, когда я снял трубку и решительно набрал номер. Если Селия ответит, то я, по крайней мере, буду знать, что она не Виктория и что ей не угрожала опасность: Виктория не успела бы за это время высвободиться из рук того врача и вернуться домой, к тому же ее ночь была еще не окончена. Но если она не ответит – дело хуже: тогда моя тревога возрастет, и у меня для этого будет теперь уже два мотива: первый – что Селия и в самом деле Виктория, и второй – что с ней случилось что-то плохое, настолько плохое, что однажды она явится мне во сне и скажет то, что сможет сказать уже только во сне: «Я Селия, твоя бедная жена, что часа не спала с тобой спокойно, пришла к тебе твой потревожить сон». Она будет проклинать меня за то, что я бросил ее, и за ту ночь, когда я мог отвезти ее к себе и спасти, но не отвез и не спас. Я не должен был звонить, это было ошибкой, и все-таки я позвонил. Я услышал гудок, потом второй и третий – еще не поздно было повесить трубку и остаться со своими сомнениями. После третьего гудка включился автоответчик и записанный на пленку голос Селии произнес: «Привет, это 549 60 01. Сейчас я не могу ответить, но, если хочешь, оставь сообщение после сигнала. Спасибо». Она обращалась к звонившему на «ты», как все молодые люди. Она молода, как и Виктория. Я услышал два-три коротких сигнала, означавших, что кто-то уже оставил ей сообщения, а потом – длинный сигнал, после которого нужно было говорить, и заговорил (а не повесил трубку, как в тот раз, когда набрал свой прежний номер, сидя на кровати и раздеваясь, в ту ночь, когда мне было одиноко и грустно). «Селия, – сказал я, – ты дома? – Автоответчики очень часто обманывают. – Это я, Виктор. Ты дома? Может быть, ты спишь или громкость убавила?» – говорил я, и мне хотелось, чтобы именно так и было, и мое желание сбылось: живой голос Селии ответил мне. Она была дома, она сняла трубку, услышав мой голос. Значит, она не Виктория. («Час еще не настал, еще не настал, – подумал я, – она еще жива».) «Виктор, ты знаешь, который час?» – спросила она. («Час еще не настал, – думал я, – так же, как не настал еще час того пилота из „спитфайра МК-ХII", который все еще видит мир с высоты и пытается спастись».) Ее голос не был сонным – я знаю ее сонный голос, как помню ее сонное лицо, утреннее лицо без макияжа. Она не сердилась – я не разбудил ее, это точно. «В чем дело?» – спросила она. Я не заготовил правдоподобного объяснения, да и не было никакого объяснения, и придумать на ходу я ничего не мог: я был возбужден, мысли мои путались. Чтобы выиграть время, я сказал: «Мне нужно поговорить с тобой об одном деле. Можно я к тебе сейчас заеду?» – «Сейчас? – переспросила она. – Ты в своем уме? Ты вообще знаешь, который час?» – «Знаю, – ответил я. – Но это очень срочно. Ты ведь не спишь, правда? У тебя голос не сонный». Она помолчала немного и, прежде чем ответить, сказала: «Подожди секунду». Наверное, эта секунда нужна была ей, чтобы дотянуться до пепельницы, если она перед этим закурила сигарету, хотя я не слышал щелчка зажигалки – обычно его бывает слышно, иногда по телефону слышно даже, как человек затягивается. «Нет, я не спала, но сейчас тебе лучше не приезжать». – «Почему? Это совсем ненадолго». Селия снова замолчала, и я почувствовал, как она напряглась. «Виктор, – сказала она, и я все понял, потому что, когда нас называют по имени, это значит, нам не собираются давать то, о чем мы просим, – как ты не понимаешь! Вот уже который месяц ты обо мне знать не хочешь, несколько месяцев, как мы не видимся и не разговариваем, и вдруг ты звонишь в половине четвертого утра и говоришь, что хочешь приехать! Что ты себе позволяешь?» Такие фразы всегда обезоруживают – «Что ты себе позволяешь?» – она была права, хотя половины четвертого еще не было. Я посмотрел на часы, и в эту минуту она добавила (хотя могла бы этого и не говорить, но она сказала, чтобы задеть меня: я ведь не собирался настаивать, так что совсем ни к чему было мне это говорить): «К тому же я не одна». – «А, тогда конечно», – сказал я как дурак. Селия насладилась эффектом, который произвели ее слова (одно дело понимать, что рано или поздно это должно случиться, другое – знать, что это уже случилось), и заговорила снова, уже более благосклонно: «Позвони мне завтра, после двенадцати, и мы все обсудим. Если хочешь, можем пообедать вместе. Идет? Позвони мне завтра». Теперь была моя очередь сказать ей что-то, что задело бы ее: «Завтра может быть уже поздно». – И я повесил трубку, не простившись. Я успокоился. На экране пилот с усиками смотрел вверх и говорил: «Мич! Им не одолеть „спитфайр", Мич! Не одолеть!», – мне показалось, что это Дэвид Нивен[35] и что разговаривает он с погибшим другом. Потом самолеты полетели к солнцу, прятавшемуся за облаками, и появились субтитры с цитатой из Черчилля. Бой закончился, и я снова переключился на первый канал – мне вдруг захотелось узнать, какой бой шел там и о чем был тот фильм – цветной фильм о давних временах, где были призраки и короли. Но я ничего не узнал, потому что и этот фильм тоже уже закончился. Сейчас на экране несколько рахитичных девиц демонстрировали работу вибротренажеров под комментарий нескольких всем недовольных лесбиянок. Я посмотрел и послушал несколько минут (посмотрел на девиц и послушал лесбиянок) и вернулся на тот канал, где раньше шел воздушный бой. Но на этом канале уже началась трансляция какой-то праздничной службы – не скажу, какой именно, я не слишком хорошо знаю церковный календарь – и добрые католики пели визгливыми голосами «Господь – мой пастырь» и тому подобное. Я выключил телевизор и поискал газету, чтобы узнать из телепрограммы, эпизоды каких фильмов я в тот вечер увидел, но газету выбросила женщина, которая приходит убирать (она приходила в тот день в мое отсутствие), – она всегда выбрасывает все раньше времени, так же как выбрасывают все во дворце у Единственного, что очень выводит его из себя (правда, это я узнал намного позже). Но мое спокойствие вмиг улетучилось – мой мозг почти никогда не отдыхает, я все время думаю о чем-нибудь: «Если Виктория не была Селией, а Селия в эту минуту не одна, то Селия сейчас тоже делает со мною то, что обозначается тем самым глаголом, и роднит меня с кем-то в англосаксонском смысле да и я, в свою очередь, породнил ее сегодня ночью с проституткой Викторией, которая так похожа на Селию (эти глагол и образованные от него существительные в равной мере относятся и к женщинам)». Я чувствовал себя вдвойне ge-bryd-guma – ощущение довольно неприятное. Потом мне пришла в голову другая ужасная мысль: а стоило ли успокаиваться после того звонка? Да, Селия сняла трубку, да, она дома, но перед тем, как я начал говорить, я слышал два или три коротких сигнала, означавших, что кто-то уже оставил ей сообщения, так что, возможно, она вошла со своим спутником именно в тот момент, когда я звонил, и еще не успела прослушать пленку. Следовательно, нельзя исключать возможность, что Селия была Викторией и что они с тем врачом решили поехать к ней, – он, наверное, женат – и приехали туда именно в ту минуту, немного позже, чем вернулся домой я. Может быть, они прокатились по ночному городу, пользуясь тем, что на улице мало машин, или остановились ненадолго в каком-нибудь тихом местечке (и теперь мужчина уже не слишком спешил). А если это так, если Селия сейчас не одна, если с ней тот врач, то опасность для нее еще не миновала, и хотя час еще не настал для Селии и для Виктории, но как знать, когда он наступит. («Те, кто знает меня, – молчат и молчанием меня не защищают»). И я уже не мог снова позвонить ей, потому что все было возможно, и это – цена колебаниям и сомнениям. Звонить было бы смешно, и я ничего не выиграл бы – она только разозлилась бы на меня. Я был в том состоянии, когда бесполезно пытаться заснуть, нужно было выждать какое-то время – сейчас они все равно в постели. Сколько им нужно? Один раз? Два раза подряд? Все равно это не так уж долго: полчаса, час от силы – с проституткой и того меньше: с ней не тратят времени на ласки. С любимой женщиной – больше, еще больше – с новой женщиной или когда это бывает в первый раз. С Мартой Тельес все затянулось, поэтому я не успел породниться ни с Деаном, ни с тем грубым и деспотичным типом – Висенте (хотя у меня есть странное ощущение, что я с ними все-таки породнился). Не по вине Марты и не по своей вине я не породнился с ними той ночью и не породнюсь уже никогда.

Я решил снова выйти на улицу и немного пройтись, чтобы развеяться, чтобы устать, чтобы, по крайней мере, не находиться в спальне, пока те двое (или четверо) находятся в своей. Улицы никогда не пустуют, но в ту дождливую ночь прохожих почти не было – несколько типов, которые, похоже, только недавно вышли из тюрьмы, поливальщики улиц, которые очень громко разговаривали, словно вокруг никто не спал, и зря переводили воду – на улице и так было сыро, к тому же в любой момент могла опять разразиться гроза, – какая-то бездомная старушка в лохмотьях, группка шумных мужчин и женщин (наверное, отмечали что-нибудь вместе – мальчишник, выигрыш в лотерею или юбилей). Я шел и шел, я шел на запад, хотя не люблю этот район. Я оказался на улице Де-ла-Принцесса, потом на Кинтана, и там я услышал шаги за спиной. Человек шел за мной три квартала, достаточно долго, чтобы я начал волноваться. Кто бы он ни был, он видел сейчас мой затылок. Может быть, он шел за мной, потому что хотел напасть на меня в темноте – это была ночь сомнений и страха, – но бояться нечего, пока я слышу его шаги и сам не ускоряю шаг. Я не хотел бежать и потому, когда начался четвертый квартал, я дал этим шагам возможность обогнать меня (может быть, у этого человека не было дурных намерений и он просто не мог идти быстрее?): я остановился у витрины книжного магазина, достал очки, надел их (так я мог краешком глаза следить за своим преследователем, ждать его приближения и быть наготове). Роковые шаги звучали все ближе (мой час еще не настал), но человек не остановился. Он прошел мимо, и теперь я уже открыто – сейчас я видел его затылок – мог рассматривать его удаляющуюся фигуру. Это был мужчина средних лет, судя по походке и по пальто, – больше я ничего в темноте разглядеть не смог. Я разгладил полы плаща и снял очки. Я повернул на юго-запад: Росалес, Байлен – этот район мне нравится гораздо больше. На Росалес находились когда-то казармы Де-ла-Монтанья, где шел жестокий бой на третий день нашей войны – уже столько лет тому назад! Теперь там египетский храм. Где-то недалеко от площади Орьенте я увидел двух лошадей, которые шли мне навстречу, прижимаясь к тротуару, чтобы не мешать движению редких машин. На одной из них сидел всадник в высоких сапогах, Другая шла рядом. Она тоже была под седлом. Иногда она отставала на полкорпуса. Это были андалузские верховые лошади. Они шли медленным аллюром и казались очень спокойными. Восемь подков стучали по мокрому асфальту – забытый горожанами звук, диковинный в наше самоуверенное время, когда люди отказались от многих вещей, сопровождавших их на протяжении всей истории. Еще в моем детстве эти звуки не были такой уж редкостью: лошади тащили повозки старьевщиков и телеги ремесленников, продававших свой товар, были конные полицейские в длинных страшных шинелях и с резиновыми дубинками, иногда можно было увидеть какого-нибудь богача, возвращавшегося верхом из манежа. Животные были в те времена привычным для горожан явлением, я помню даже коров в подзалах домов. С высоты своего детского роста я смотрел на них через находившиеся у самой земли зарешеченные окна коровников (именно так они тогда и назывались). Оттуда шел неистребимый запах – запах коров, лошадей, мулов и ослов, знакомый всем запах навоза. Но увидеть двух огромных лошадей сейчас, в центре Мадрида, на площади Орьенте, прямо напротив королевского дворца, в котором никто не живет? Это показалось чудом даже мне, несмотря на то, что иногда по воскресеньям я хожу на ипподром. Впрочем, одно дело видеть лошадей гуляющими на лужайке ипподрома или бегущими по дорожке (это воспринимаешь, скорее, как спектакль) и совсем другое – встретиться с ними посреди города, на асфальте, прямо возле тротуара, по которому идешь, встретить огромных животных, лоснящихся, невероятных, с очень широкими шеями, мускулистыми крупами и ногами. Эти животные помнят все, чему их когда-то научили, они могут найти дорогу, если их хозяева собьются с пути, они удивительно точно чувствуют даже на расстоянии, где друг, а где враг, чувствуют опасность, даже когда она еще далеко, даже когда мы о ней и не подозреваем. Был слишком поздний час для того, чтобы эти лошади гуляли по улице неподалеку от площади Орьенте: когда-то давно мне случалось видеть лошадей в этом районе и днем, и вечером, но на рассвете – никогда. А может быть, я просто никогда не бывал в этот час на улице Байлен. Наверное, это были лошади из королевского дворца и принадлежали королю (хотя сам король здесь и не живет) или из Паласио-де-Лирия, который отсюда совсем недалеко, – аристократические лошади, одним словом. Я смотрел на них с восхищением – такие они были огромные, казались пришедшими из такой древности – жеребец под всадником и кобыла без всадника в ночи. Вдали послышался раскат грома и кобыла забеспокоилась (жеребец остался спокоен), на миг встала на дыбы – теперь это было чудовище, передние ноги которого были высоко над моей головой. Казалось, оно вот-вот обрушится на меня, ударит великолепными копытами и придавит своим огромным весом – ужасная смерть, смешная смерть. Но все обошлось: всадник тут же успокоил лошадь – всего одним словом и одним движением. Кобыла ночью – это то, что многие (даже сами англичане) называют кошмаром – по крайней мере, именно это означает английское слово nightmare, которое переводится как «дурной сон», хотя буквальный перерод – «кобыла ночью» или «ночная кобыла». Впрочем, можно толковать и по-другому (это я тоже изучал когда-то в молодости): существительное mare переводится по-разному в зависимости от того, стоит ли рядом с ним слово «ночь». «Mare» в значении «кобыла» происходит от англосаксонского mere, имевшего то же значение, a «mare» в значении «дурной сон» восходит, если я не ошибаюсь, к слову тага – злой дух, демон. Этот дух садился или ложился на спящего, давил ему на грудь, и человек видел страшные сны. Иногда дух даже совокуплялся со своей жертвой: если спящий человек был мужчина, то дух был женского рода и находился снизу, а если жертвой оказывалась женщина, то дух был мужского рода и находился сверху («Тебе на сердце камнем завтра лягу…»). Возможно, banshee, которая своими стонами, воплями и жалобным пением предрекала гибель Ирландии, была тоже из этих духов. Я встретил по пути бездомную старуху в лохмотьях – может быть, это была banshee, которая не знала, к какому дому ей предстоит направиться выть и плакать в эту ночь, может быть, ей предстоит направиться именно к тому дому, который когда-то был моим? Я сейчас жил не там, и потому мне опасность не угрожала, но там была Селия – этот дом по-прежнему был ее домом, и сейчас она была там не одна, как она мне сказала. Все эти мысли пронеслись в моей голове, пока я смотрел вслед лошадям, оставлявшим за собой (надолго ли?) шлейф острого запаха и уносившим с собой звуки из моего детства. Суеверие – это всего лишь один из способов мышления, который ничем не хуже любого другого. Можно сказать, что это обостренное, болезненное восприятие мира, но, если задуматься, всякое восприятие мира является болезненным, поэтому люди стараются не думать старается вообще не думать.

Загрузка...