НЕДОЛГОЕ ЗАТИШЬЕ

Памяти брата Николая, погибшего в боях

1

Они плыли, соблюдая тот же порядок, что и на берегу, когда пробирались к реке из немецкого тыла: Пинчук впереди, Осипов, чуть поотстав, следом за ним.

Когда сбоку, совсем рядом, возникли водяные фонтанчики, Пинчук сначала даже не понял, что это: стук крупнокалиберного пулемета дошел до него чуть позже. Кажется, он и обернулся на этот стук и, обернувшись, замер в растерянности. Осипова рядом не было.

— Пашка! Ты где? Пашка! — тихим шепотом восклицал Пинчук.

Поблескивала в черноте вода, вспыхивали далекие выстрелы, а Осипова, который только что плыл за ним следом, не было.

Пинчук задвигал резко руками и поплыл назад, задирая голову, снова повернул, кружась на одном месте. С немецкого берега опять простучал крупнокалиберный, но трассы его прошли где-то правее.

— Паша! — позвал Пинчук. — Пашка!

Словно услышав его тихий крик, замолк пулемет.

Течение понесло Пинчука влево. Он поправил узел на голове и заработал изо всех сил руками. «Па-а-а-ша-а… — тянул он сквозь зубы, отплевываясь и охая. — Па-а-а-ша-а…»

На немецком берегу взлетела и быстро погасла ракета, в ее короткой вспышке Пинчук увидел пустынную рябь реки и низкую черную тучу сверху. Прерывисто дыша, чувствуя, что сердце бьется где-то у горла, он машинально двигал руками и все плыл и плыл вперед. «Паша убит, — стучало в мозгу. — Убит, убит… А-а-а!»

Снова взмывали вверх ракеты — на той и на другой стороне. Река лежала во тьме, Пинчук плыл в этой темноте, лязгая зубами и задыхаясь, но, когда возник берег, он еще раз оглянулся, он все еще надеялся — вдруг Паша Осипов окажется рядом.

По бровке берега росли низкорослые кустики ивняка. Пинчук ухватился за полузатопленные ветки и с трудом выкарабкался на землю. Тут же его начало тяжко тошнить, и, чтобы не было слышно, он зажимал рот рукой, корчась от повторяющихся приступов рвоты.

Потом он долго лежал, распластавшись, уткнув лицо в траву, от которой несло вонью. Отдышавшись, снял с головы узел, распутал бечевку и не спеша, с какой-то отрешенностью к окружающему оделся, натянув сапоги прямо на голые ноги.

Отблеск взвивающихся ракет позволил ему увидеть поросшую осокой лощину. Он подумал про мины, которые тут понатыканы всюду — опасность подстерегала его на каждом шагу: ведь его здесь не ждут, а подорваться можно и на собственном минном ноле. Пинчук снова повернулся к реке. «Неужели смерть была мгновенной?! Паша даже не вскрикнул, не позвал на помощь. Мы плыли рядом, и, если бы Паша крикнул, я бы услышал. — Пинчук до рези в глазах продолжал вглядываться в темноту. — А может, Паша не закричал, потому что боялся привлечь внимание немцев… Может, испугался за меня…» Пинчук остро почувствовал, как сразу стало сухо во рту, очень захотелось курить. Он подумал, что совершенно не представляет, на каком участке фронта он выплыл к своим. Он пополз вперед, с трудом двигая одеревеневшими ногами, при каждой вспышке ракет замирал и потом долго шарил перед собой руками, ощупывая землю.

Он полз медленно, часто останавливался, отдыхал и напряженно прислушивался к шорохам, доносившимся к нему из темноты. И все же металлический звучный щелчок заставил его вздрогнуть. Скорее выработанным инстинктом, нежели разумом, он понял, что означает этот щелчок, и сиплым от волнения голосом крикнул, чтобы не стреляли.

Примерно через час Пинчук шагал в траншее, сопровождаемый солдатом, который шел сзади и почти упирался ему в спину своим автоматом. Последнее обстоятельство нисколько не обижало Пинчука: он знал и любил порядок. Главное заключалось в том, что все кончилось, теперь он снова у своих. Он уже несколько раз так и повторял про себя: «Ну вот и все. Вот я и у своих!» Сколько бы ни ходил на ту сторону, как бы ни сдерживал себя, возвращение к своим всякий раз расслабляло нервы. Хотя круг оказался незавершенным — нет рядом Попова, с которым пять дней назад он вышел на задание в тыл к немцу, и совсем близко отсюда, в какой-нибудь сотне-другой метров, погиб его лучший друг Паша Осипов. Нет, никогда не замкнется его тяжкий круг, потому что никогда не забыть ему этой гибели. Как же это произошло? Пинчук попытался восстановить картину в целом и не мог — все дробилось в голове, распадалось, мелькало как-то странно перед глазами и исчезало. Попов не сумел убрать немецкого часового, с этого, собственно, все началось. Ему было приказано это сделать, это выглядело так просто, а он не смог — то ли растерялся, то ли промедлил — и получил пулю в живот.

А может, тот немец был опытнее и сильнее и, внезапно повернувшись, сумел отвести удар. Все произошло так быстро и так неожиданно. Ведь никогда не знаешь, что может случиться, если идешь с человеком впервые. Пашу Осипова он знал, это был разведчик, за Пашу он ручался. Пинчук опять стал думать о своем погибшем друге и внезапно почувствовал в груди дикую тоску. Вспомнилось, как с год назад, зимой, когда Пинчука ранило и его несли на лыжах в медсанбат, Паша шагал рядом и был почему-то без шапки. Пинчук все хотел сказать ему, чтобы он надел шапку, но губы не повиновались, и еще запомнилось: лицо у Паши было белое как снег.

Пинчук шел, поворачивая в траншее то вправо, то влево, по каким-то ходам сообщения; фонарик солдата, шагавшего позади, изредка подсвечивал ему, но этого можно было и не делать: глаза у Пинчука уже привыкли к темноте и он различал бруствер с набросанными поверху ветками и в серой мгле, по другую сторону окопа, видел редкие черные силуэты солдат, сидевших наверху. Ему иногда хотелось крикнуть этим солдатам, выставленным, должно быть, на ночное дежурство, крикнуть что-то такое исступленно-грозное, может, просто поздороваться с ними или сказать о том, что вот он несколько дней был там, в тылу у немца, а сейчас возвратился, но рядом с ним нет его лучшего друга Паши Осипова.

Почва под ногами стала тверже. Фонарик из-за спины скользнул влево. Пинчук увидел накат из бревен и нишу, завешенную плащ-палаткой. Здесь его дожидался лейтенант в фуражке и портупее. Солдат, сопровождавший Пинчука, собрался доложить, но лейтенант остановил его.

— Комбат приказал, чтобы вас провели к нему, — сказал он, обращаясь к Пинчуку. — Пойдемте, я провожу вас. А может, хотите немного передохнуть?

— Пойдемте, — хмуро ответил Пинчук, поняв по тону, что личность его установлена.

Шли молча. Осыпалась от неосторожного прикосновения со стенок окопа земля. Сухо чиркали подошвы сапог. Где-то вдали в каком-то плясовом ритме бил короткими очередями станковый пулемет.

— Ишь разыгрался, — сказал солдат, шагавший позади. — И всегда он в эту пору наигрывает. Я уже не раз замечал: как начнет выделывать — ну прямо что твой соловей!

Ему не ответили. Пинчук смотрел на смутно покачивающуюся впереди широкую спину лейтенанта, на тьму вокруг, невольно примечая, как постепенно и для глаза неуловимо дробится мрак и вот уже совершенно отчетливо проступают черные валы бруствера и за валами видится что-то еще — то ли кусты, то ли копны сена, понять пока было невозможно. Странно, но его вдруг стали занимать сейчас разные пустяки: фуражка у лейтенанта. Даже в темноте было видно, что фуражка новенькая, бока не обмялись и верх еще не потерял своей первоначальной формы. Аккуратный лейтенант, и портупея на нем лежит ловко, красиво подчеркивая размах плеч.

В стороне, справа, пронеслись трассирующие пули.

— Ступеньки, — предупредил лейтенант. — Не споткнитесь.

Они поднялись из окопа и пошли по еле угадываемой тропинке к чему-то черному, выступающему на мутном горизонте, как стена. Вблизи это оказалось кустарником, который вскоре сменился самым настоящим лесом. Едва войдя в него, они увидели, как по фронту — сначала в одном месте, потом рядом, потом чуть подальше и еще дальше — взвились немецкие ракеты. Лейтенант приостановился и подождал, когда они погаснут.

— Иллюминация, — процедил он и пошагал дальше.

Пинчук шел следом, молчаливый и угрюмый. Слово «иллюминация» ему не понравилось. Он подумал, что лейтенант, наверно, недавно на фронте, не обтерся. Что, наверно, еще не был в бою. И опять какие-то странные мелочи завладели им: он никак не мог решить, куда лейтенант денет свою новенькую фуражку, если придется надеть каску и сделать неожиданный бросок из траншеи, вырытой в полный профиль, на ту сторону…

В молчании они прошли несколько шагов, лейтенант тыкал фонариком в разные стороны, выхватывая деревья, кусты; тьма здесь снова сгустилась. Возникшему откуда-то часовому он тихо сказал что-то, тот также глухо ответил. Потом лейтенант позвал Пинчука:

— Идите сюда, сержант!

Пинчук шагнул вперед и увидел в жидком желтоватом свете, метнувшемся ему в ноги, спуск в землянку и провода над дверью.


Гильза из-под снаряда, приспособленная под светильник, стояла на дощатом столе. Черная струйка копоти ползла от нее вверх, смешиваясь с табачным дымом. Желто-красные отсветы гуляли по земляным стенам, по лицу пожилого капитана, сидевшего за столом. У капитана было одутловатое от бессонницы лицо; он взметнул бровями, вглядываясь поверх клубка табачного дыма в переступившего порог Пинчука.

— Заходите, заходите, сержант.

Пинчук приблизился к столу, наклонил круто голову, как бы стараясь уйти от ощупывающего взгляда, которым его пронизывал капитан, и, выдержав небольшую паузу, сказал не по-уставному: «Здравствуйте!» Капитан встал и пожал Пинчуку руку.

— Далеконько занесло вас, сержант!

— Так пришлось, — ответил Пинчук и потрогал порванный рукав маскировочного халата. — Теперь бы к своим скорее добраться.

— Это мы поможем, — капитан продолжал вглядываться в заросшее щетиной лицо Пинчука. — Досталось?

— Ни к чему об этом вспоминать, товарищ капитан.

— Да, ты прав. — Капитан вдруг перешел на «ты». — Сейчас отдохнешь немного, тебя покормят, и сообразим, как лучше тебе к своим добраться… Ты присядь… Одна секунда. — Капитан ткнул карандашом в расстеленную на столе карту: — Вот посмотри сюда: в этом месте ты пересек реку?

— Я переплыл ее.

— Ну конечно, я имел это в виду. Меня интересует тот берег.

— Понимаю.

— Как ты сумел пробраться к реке? То есть, — капитан опустил глаза, — какие там у немца игрушки… И как вообще…

— У них тут, видно, стык, — выдохнул хмуро Пинчук и торопливо стал рассказывать, сколько времени пришлось лежать, пока удалось пересечь траншею, от которой проведен ход сообщения к берегу, к воде, про колючую проволоку, про дзот на взгорке, про то, что он, Пинчук, сам не понимает сейчас, как удалось проползти мимо всего этого нагромождения разных препятствий.

Лейтенант в фуражке стоял рядом, посматривал через плечо капитана на карту и пускал вверх колечки папиросного дыма.

Пинчук посмотрел на лейтенанта в упор:

— Дайте закурить. — Потом, затянувшись, он выждал паузу и сощурил глаза: — Берег у них под наблюдением. Это ясно. Следят за берегом. Нам пришлось часа два пролежать, пока удалось проползти к воде.

— Ты был не один?

— Нас было двое.

— А второй?

— Погиб…

Пинчуку не хотелось рассказывать подробности, и капитан будто почувствовал это. Некоторое время он молча разглядывал карту. Потом спросил тихо:

— На том берегу погиб?

— Нет. — Пинчук опять выдержал паузу, лицо его застыло, стало будто каменным. — В реке погиб. — Он оглядел холодно офицеров и добавил отрывисто: — Крупнокалиберный пулемет поливает реку вдоль и поперек, разве не видите?!

Лейтенант в фуражке вытянул шею.

— Видим. А что? — спросил он.

— Можно бы давно накрыть этот пулемет, вот что, — сказал Пинчук и опустил голову.

Лейтенант поглядел на Пинчука сверху вниз — немного надменно, немного насмешливо. Две недели назад лейтенант получил неожиданное повышение по должности: его назначили адъютантом батальона. Он до сих пор еще не привык к новым своим обязанностям по службе и иногда слишком горячо реагировал на всякие замечания, касающиеся «его» батальона. «Мой батальон» — он теперь часто говорил так и любовался при этом звуками своего голоса: ведь не какой-то там взвод и даже не рота, а батальон… Он был очень молод, этот лейтенант, и по молодости и неопытности своей считал, что слова сержанта сказаны только для того, чтобы уязвить именно его, батальонного адъютанта, упрекнуть его в плохом несении службы, в неумении командовать. Такое впечатление у лейтенанта усугублялось еще тем обстоятельством, что командир батальона слушал Пинчука спокойно и молчал, ничем не выражая своего отношения, а может, в чем-то даже соглашаясь с критикой. Подхлестнутый внезапно наплывшей обидой, лейтенант даже вспотел.

— Разрешите заметить, — сказал он, особо подчеркивая свое обращение с сержантом на «вы», — если бы каждый выполнял свой долг…

Договорить до конца лейтенант не успел, потому что в этот напряженный момент из угла землянки донесся мягкий девичий голос, и все, в том числе и Пинчук, повернулись на этот голос.

— «Омега» слушает, — певуче говорила девушка, склонившись над телефонным аппаратом. — Да, да. «Омега» слушает. Рядовой Лескова… Ах, проверка…

Наверно, голос этой девушки, которую Пинчук сначала не заметил, остудил воинственный пыл лейтенанта, который посчитал неловким вести споры с младшим по званию, да еще в присутствии подчиненной.

Несколько секунд длилось молчание. Потом капитан поднялся из-за стола и сказал вполне дружелюбно, обращаясь как бы одновременно и к Пинчуку, и к лейтенанту:

— Ладно, друзья. — Он пожевал губами, собираясь, видимо, еще что-то добавить, но передумал, повернулся к девушке: — Сходи-ка, Варя, пожалуйста, покормить надо сержанта.

Девушка тотчас же встала и вышла из землянки, Пинчук даже не успел разглядеть ее лица, необычным показалось само обращение капитана к девушке — «Варя», будто это происходило не в землянке комбата неподалеку от передовой, а где-то дома, в семейном кругу за вечерним столом, под большим розовым абажуром. Пинчук поглядел на капитана, который в раздумье прохаживался из угла в угол. «Сивый, наверняка из приписников, возможно, у него есть взрослая дочь, которую он часто здесь вспоминает».

— Ну что же, — продолжал задумчиво капитан, — вас сейчас покормят и устроят отдохнуть. Самое трудное осталось позади. Я понимаю, вам нелегко… — Что-то, видно, сместилось в душе капитана, он опять перешел с Пинчуком на «вы», хотя произошло это без всякого нажима, без подчеркивания, без какой-либо официальности. — Все же вы вернулись оттуда, вернулись к своим, и я поздравляю вас…

Пинчук молча встал и ответил на рукопожатие, капитан приоткрыл дверь и сказал тихо лейтенанту что-то насчет того, куда лучше поместить сержанта. Тот в ответ закивал головой и, когда капитан ушел, присел на скамейку в углу около телефона, изредка бросая косые взгляды на Пинчука. Лейтенант уже оценил свою горячность, а порванный маскхалат Пинчука, его обросшее, с запавшими щеками лицо красноречивее всяких слов говорили о том, что пришлось действительно пережить сержанту, когда он блуждал по немецкому тылу, когда плыл в холодной реке. «Но у нас тоже несладкая жизнь, — думал про себя лейтенант. — Нам тоже достается, и напрасно он про этот пулемет…» Лейтенанту хотелось как-то сгладить неприятное впечатление, возникшее от его слов насчет долга и обязанностей, и он размышлял, как лучше, не теряя командирского достоинства (эти разведчики так задаются!), заговорить с сержантом.

Конечно, Пинчуку и в голову не приходило, что мысли у сидящего около дверей лейтенанта могли относиться к нему. А если бы он знал об этом, то был бы несколько удивлен. Когда он сказал про пулемет, разве в его словах было что-то обидное для батальона, который здесь окопался и держит оборону? Он сказал правду и совсем не хотел обидеть лейтенанта, наоборот, тот обиделся и чуть не наговорил ему резкостей. Возможно, он, Пинчук, сунулся не в свое дело, лейтенант оборвал его. Но если бы у него погиб в реке друг, если бы он плыл рядом, разве бы он не подумал то же самое?

Пинчук сидел за столом, опустив голову, тепло землянки расслабило его, и даже голод, который он еще вчера так неистово ощущал, не мучил его сейчас. Все будто застыло в нем, и все мысли покинули его, и не хотелось ни о чем говорить, и он был благодарен лейтенанту, который возился в углу и не донимал его вопросами. Наверно, он даже задремал, сидя за столом, потому что вздрогнул, когда дверь открылась и вошла Варя с чайником, с банкой мясной тушенки и буханкой хлеба.

Он протянул руку к кружке и взглянул в лицо девушке.

Никогда раньше не думал Пинчук, что обыкновенный чай, огонек коптилки и лицо девушки, устремившей на него свой взгляд, могут его взволновать.

— Спасибо, — буркнул Пинчук, неожиданно смутившись, затем обхватил ладонями кружку и сделал первый глоток.

Слегка закружилась голова от мясного запаха, который исходил от тушенки. Это было как возвращение к давно забытому: ведь со вчерашнего утра в его желудке не было ни крошки, если не считать маленький кусочек сухаря и несколько брусничных ягод.

Лейтенант встал и, видимо, чтобы не смущать Пинчука, вышел из землянки. Варя снова села к телефону, начала крутить ручку, вызывая для проверки то одну станцию, то другую.

Стараясь не чавкать и не греметь ножом, Пинчук расправлялся с тушенкой, откусывая хлеб, обычный ржаной хлеб, такой же пахучий, как и мясо.

— Давайте налью еще.

Девушка снова стояла перед ним, и теперь он разглядывал ее в упор. Она была совсем молоденькая, лет восемнадцать, не больше. Свет от гильзы падал на ее круглое, немного курносое лицо, волосы, выбившиеся из-под черного жесткого берета, казались чуть рыжеватыми. Он подставил кружку и, пока она наливала из чайника кипяток, все смотрел на ее полуопущенные, немного припухшие веки и на пушистые каемки бровей.

С ним творилось что-то невероятное, что-то необычное поднималось в нем. Хорошо, что лейтенант ушел. Хотя какие глупости — мог бы и остаться. Смешно даже подумать…

Варя поставила чайник на стол и снова отступила в свой угол к телефону. Пинчук принялся за тушенку, стараясь как можно тише орудовать ложкой. Изредка он поглядывал на Варю. Ему показалось, что он теперь знает, почему адъютант носит новую фуражку. Что ж, у лейтенанта губа не дура… Им вдруг овладело непонятное раздражение: «Чего это в голову лезет разная чепуха. Жив, вернулся, и на том спасибо». Словно в отместку кому-то Пинчук яростно загремел ложкой. «Посмотрел бы я на этого лейтенанта в горяченьком местечке, полюбовался бы на его фуражку… — Пинчук тут же спохватился: — Да какое мне дело до лейтенанта и до этой девчонки… Все же странно получается, — вдруг подумал он, — когда она глядит на тебя, то можно поверить чему угодно… В этом, наверно, и состоит секрет».

Варя сидела в своем углу и делала вид, что занята исключительно своим телефоном. Сержант вернулся оттуда, с той стороны, он голоден, он устал, она все понимала, и, однако, длительное молчание казалось ей ужасно неловким. Она задавала себе вопрос: кто из них должен заговорить первым? Она или он? Наверно, она, потому что он здесь вроде гостя. Утвердившись в таком мнения, Варя подождала еще немного и потом сказала как бы между прочим:

— Слышали, вчера наши взяли на юге еще два города.

— Откуда же я мог слышать, — буркнул Пинчук, большими глотками допивая кружку.

— Ой, правда! — спохватилась Варя. — Извините…

Он ничего не ответил, даже не посмотрел в ее сторону.

— Налить еще чаю? — спросила она после паузы.

— Чуть-чуть…

Варя снова подошла к столу. Но Пинчук уже не решился разглядывать ее в упор. Он смотрел теперь на ее руку, обхватившую дужку черного от копоти чайника. Узкая маленькая рука — что можно сделать такой рукой на войне?

Он взял наполненную чаем кружку и стал пить, с удовольствием ощущая, как проникает в него тепло. Он не притронулся к сахару, который она положила перед ним в маленьком пакетике. «Девчонки все сластены, наверно, экономит каждый кусочек». Шальная мысль пришла ему в голову. Он протянул руку, взял из кулечка белый квадратик и сунул быстро к себе в карман. «Я возьму это с собой — на память…»

Несколько секунд длилось молчание. Тишина в землянке, тишина за дверью, блиндаж, телефон, забытый в углу… Никогда Пинчук не предполагал, что бывает такая тишина.

— Ах, когда же эта война закончится! — сказала Варя.

— Дойдем до Берлина, тогда и закончится, — ответил сухо Пинчук. И, помолчав, спросил уже другим тоном: — Домой захотелось?

— Да, домой, — ответила покорно Варя. — Все ведь хотят домой. Вы тоже хотите. Правда?

Пинчук пожал плечами и ничего не ответил.

— Вы давно тут стоите в обороне? — спросил он.

— Недели полторы, может, чуть меньше.

— А сами что, — Пинчук быстро взглянул на нее, — при батальонном командире находитесь?

— Нет, — покачала головой Варя. — Я в роте связи, наши землянки расположены подальше, за лесом. А здесь меня заставили дежурить.

— Понятно, — протянул Пинчук и почему-то обрадовался. — Связь, значит?

— Да, связь, — улыбнулась Варя.

— Понятно, — снова повторил Пинчук и, подумав, добавил: — Ваш комбат мне понравился.

— Капитан — хороший человек. Его все любят.

— Хороший, это я сразу понял…

Пинчук тяжело нахмурился и уставился на коптящий факел гильзы — в колеблющемся язычке пламени вдруг мелькнуло перед ним лицо Паши Осипова. Пинчук вздохнул и положил руки на стол, но тут же снова убрал их, стыдясь ссадин и грязи под ногтями. Все вдруг взбунтовалось в нем. Он сидит в теплой землянке за кружкой чая — опорожненная банка консервов, чайник, девушка в гимнастерке, из рукавов которой выступают маленькие узкие ладошки. А его друг Паша Осипов, может быть, все еще плывет в черной бездне, поглотившей его, черные воды треплют его кудрявую голову, и холодные струи заливают веселые цыганские глаза.

Молодцеватый лейтенант в фуражке и портупее вернулся.

— Я провожу вас в землянку, где можно отлично поспать, — сказал он, обращаясь к Пинчуку.

Пинчук встал, прищурив глаза, будто яркий свет бил ему в лицо. Зрачки его остро поблескивали, как два уголька. «Отлично поспать…» Ему казалось, что более глупых слов он еще не слышал. Как будто можно в одну секунду забыть все, что произошло с ним два часа назад, завалиться на нары и захрапеть. Он продолжал щурить глаза, уставившись в угол землянки. Раздражение бушевало в нем. Но, словно вспомнив что-то, он оглянулся на Варю и, встретив ее прямой взгляд, не сказав ни слова, шагнул к двери.

2

Было около двенадцати, когда Пинчук прибыл к своим.

Солнце, выглянувшее из-за облаков, рассекало лучами лесок с побитыми макушками деревьев, и горбатая поляна с пожухлой травой легко просматривалась за ними.

Пинчук перепрыгнул через канаву и увидел в гуще леска бревенчатый сруб сарая. Рядом курился дымок от костра, гудел где-то в стороне мотор. Кругом разливался свет, прозрачный и холодный, каким он бывает обычно осенью.

Все повторялось уже много раз за три года войны: он уходил и возвращался — иногда ночью, иногда на рассвете, иногда поздно вечером, очень редко среди белого дня, как сегодня. Дважды его приносили на плащ-палатке, и несколько месяцев он валялся в госпитале, а потом снова возвращался к своим, в свой взвод, разыскивая его по всему огромному фронту. Он попытался припомнить места, куда ему приходилось возвращаться после многочисленных вылазок в тыл врага, однако названия этих мест путались, а перед глазами вставали то землянки, то полуразбитые избы, то какие-то подвалы, сараи, однажды взвод располагался даже в церкви. Да, он возвращался. Бессознательно Пинчука мучило сейчас отсутствие привычной для него картины: не было короткой цепочки следующих за ним разведчиков с немецкими автоматами за плечами, по выработанной привычке шагающих точно один за другим.

Совсем близко в кустах прокричала птица. Пинчуку захотелось посмотреть, что это за птица, какая она на вид, он даже склонился, высматривая ее в пожелтевшей листве, но нигде ничего не увидел. Раздался приглушенный гром, несколько раз повторяющееся громыханье то угасало, то вновь нарастало, будто из огромных мешков высыпа́ли картошку и она гулко стучала по деревянному настилу.

Что-то острое, колющее коснулось Пинчука, когда он услышал это громыханье, эти отзвуки далеких обвалов огня, сотрясающих землю. Он прикинул, где бы это могло быть, на каком участке фронта немец обрушил свой бомбовый удар, но громыханье прекратилось, и опять из кустов прокричала незнакомая птица, только теперь ее крик доносился чуть левее. Птица продолжала свой нехитрый напев, однако Пинчуку уже было безразлично, как она выглядит. Он шагал, сосредоточенно уставившись вперед.

Он вдруг вспомнил далекий жаркий летний день и прорыв из кольца, в котором они оказались в сорок первом году под Смоленском. Их полк разделили тогда на маленькие группы, и они пробирались к своим, минуя вражеские заслоны, отлеживаясь в болотах, иногда завязывая кровопролитные схватки с немецкими мотоциклистами, теряя товарищей, с которыми едва успели познакомиться.

После одной схватки Пинчука ранило в руку выше локтя, он оказался в лесу один и долго блуждал, истекая кровью, пока не встретил Пашу Осипова, черного, злого, в разбитых сапогах, с сумкой из-под противогаза, наполненной патронами.

Паша перевязал ему руку, и они пошли вместе на восток, обходя деревни и большие дороги; они лежали, притаившись, в зарослях, ожидая, когда пройдет колонна немецких солдат, слушали выкрики вражеских команд, слюнявые звуки губных гармошек — ветер бил им в лицо запахами сгоревшего бензина, запахами немецких танков, гарью, поднимаемой мотоциклами. Ночами они лежали, прижавшись друг к другу, и смотрели сквозь вершины деревьев на недосягаемые звезды, и думали об одном и том же: как далеко зашел в нашу страну немец.

Однажды после короткого и тревожного сна Паша рассказал, что видел во сне жену, будто они купали вдвоем дочку, дочь шалила, брызгалась и пускала ртом мыльные пузыри. Паша был весь во власти того, что происходило с ним во сне, и цыганские глаза его хмельно улыбались. А Пинчуку была далека и непонятна его радость, он с удивлением смотрел в лицо Паши и про себя думал, чего тут особенного, почему Паша с таким восторгом рассказывает ему про эти мыльные пузыри, которые пускала его маленькая дочурка, расшалившись, — все это казалось ему таким несущественным, такой ерундой по сравнению с тем, что творилось сейчас вокруг.

В то первое тяжелое военное лето после недельного блуждания они наконец вышли к своим, вернее, прорвались, и когда Паша увидел красноармейцев, то сразу как-то обмяк и не мог смотреть прямо, и рот у него, когда он начинал говорить, судорожно кривился.

Далеким видением мелькнула перед Пинчуком эта картина: он с перевязанной бинтами, ржавыми от крови, рукой и рядом Паша Осипов, с заросшим черной щетиной лицом, с подергивающимися нервно губами. Их было тогда двое, когда они вышли от немца, и с тех пор — сколько было дорог, огня, смертей — они с Пашей уже не разлучались.

А вот сейчас Пинчук возвращался один.

Один…


А Пинчука уже ждали. Сколько раз приходилось возвращаться, но сейчас — Пинчук сразу почувствовал — ребята ждали его с особым чувством.

У дверей сарая стоял незнакомый солдат из пополнения. Пинчук прошел мимо него медленным шагом, чувствуя, как все нервы его напряглись. И тут же откуда-то сбоку раздался крик: «Пинчук пришел!» Потом наступила тишина, он увидел лейтенанта Батурина, своего командира взвода.

— Товарищ лейтенант, сержант…

— Знаю, все знаю, — ответил Батурин и обнял Пинчука, потом тут же отстранил от себя.

— Ты в порядке?

— В порядке, — сказал Пинчук и оглянулся вокруг, ища знакомых. — Здорово, Миша! — Он пожал руку старшему сержанту Пелевину.

— Запропастился ты, чертяка!

— Привет, Костя! — Пинчук стиснул руку Болотова.

— С возвращением, Леха! — На своих плечах Пинчук почувствовал железные руки Давыдченкова.

— Как у вас? Живы?

— Живы…

Неслась под ногами земля — в облаках, как в дыму, в шелесте листвы, переметаемой ветром, — и рябило в глазах от ее быстрого бега.

Кто-то поставил на грубо сколоченный стол бутылку спирта, кто-то нарезал ломтиками розовое аппетитное сало, в котелке дымилась картошка, звенели кружки, лейтенант Батурин снисходительно посматривал вокруг.

— Ну, давай присаживайся. С возвращением!

Пинчук сел и выпил, закусив бело-розовым салом. Разведчики сели кру́гом и тоже выпили, поглядывая на Пинчука, на его опавшее лицо, на порванный маскхалат.

«Ну вот, — подумал Пинчук и вздохнул. — Ну, вот и все».

Вокруг в сумеречном свете сарая виднелись нары с накинутыми поверх плащ-палатками, лежали мешки, висели автоматы, сквозь узкое окно, прорубленное под крышей, проступали деревья — вокруг все было по-старому, и многие лица разведчиков, с которыми давно сроднилась жизнь Пинчука, смотрели на него спокойно и уважительно.

— Попов погиб. — Пинчук допил из кружки и закашлялся.

Он не стал рассказывать о том, как погиб Попов, какую ошибку тот совершил, когда нужно было убрать немецкого часового. Про Осипова сказал только, что тот плыл позади, метрах в двух от него, не больше, все время был рядом, потом всплеснули водяные фонтанчики от крупнокалиберного пулемета, он оглянулся, но Паши уже не было.

— Не вскрикнул, ничего такого… Кругом было полно немцев, может… — Он замолк, и все поняли, что хотел сказать Пинчук.

— А река широкая?

— Не очень, — сказал Пинчук. — Но было темно и нельзя было определить. По времени, сколько мы плыли, мне кажется, не очень широкая.

— Ну, давайте, — сказал тихо Батурин и поднял кружку.

Пинчук снова выпил. Водка на этот раз пошла плохо, Пинчук сморщился.

— Как вы тут?

— Воюем, — пожал плечами Батурин. — Пополнение прислали.

Пинчук медленно оглядел несколько незнакомых лиц. Солдаты, набранные недавно из стрелковых рот, смущенно опускали или отводили глаза в сторону. Хотя многие из них были не первый день на войне и, чувствовалось, видали разные виды, но все же держались скованно — их состояние, конечно, можно было понять: разведка есть разведка.

— Это хорошо, — машинально сказал Пинчук и попросил чаю.

Кто-то из новеньких, громыхнув котелком, бросился к выходу, через минуту кружка перед Пинчуком была наполнена чаем, другая быстрая рука поставила на стол трофейную круглую коробку из пластмассы со сливочным маслом, кто-то развернул пакет, в котором оказалась раскрошенная плитка шоколада. Пинчук намазал кусок хлеба маслом, откусив, повертел в руках коричневую шоколадную дольку, хлебнул из кружки.

— А Волков где?

— На передовой, — сказал Батурин.

— Федченко тоже не вижу.

— Тоже с ним, — вставил Пелевин.

Пинчук допил кружку и похвалил шоколад:

— Из старых запасов?

— Нет, — усмехнулся Пелевин. — Болотов в госпитале выменял.

— Там молоденькие докторши хотят с трофейными пистолетиками ходить, — хмыкнул Болотов. — Вот и выменял у них…

— А больше они ни на что не хотят меняться? — спросил чей-то бас.

— На спирт еще.

— А окромя спирту?

Раздался общий смех. Пинчук тоже улыбнулся и посмотрел в дальнюю сторону сарая, туда, где было его и Паши Осипова место. Взгляд Пинчука лейтенант понял по-своему и сказал разведчикам, чтобы они шли на занятия.

— Тебе надо отдохнуть, — предложил лейтенант.

— Ничего… Я уже немного поспал.

— Давай, давай вздремни…

Лейтенант подтолкнул Пинчука, разведчики, прихватив автоматы, выходили из сарая. И вдруг в самом деле Пинчук почувствовал страшную усталость, он оглянулся на Батурина — тот разговаривал с Пелевиным, объясняя, чем необходимо заняться сегодня с молодыми разведчиками. Пинчук прошел вдоль нар, увидел свернутый баулом трофейный спальный мешок Паши Осипова — была у Паши странность: здоровый, сильный, если находится в поиске, то ни дождь, ни холод ему нипочем, а как попадет к себе в расположение, так всегда мерзнет, вот и таскал всюду за собой спальный мешок. Ребята даже удивлялись… Пинчук вздохнул: «Теперь куда девать этот мешок? Может, себе взять?..» Думать, однако, об этом не хотелось. Пинчук лег на нары и закрыл глаза…


Он проснулся, когда уже смеркалось. В сарае было пусто, сквозь полураскрытые двери и узкое оконце проникал серый предвечерний свет. Пинчук приподнялся и сел на постели, освобождая себя от байкового одеяла, которым кто-то старательно прикрыл его. В головах на плащ-накидке белел бумажный треугольник — письмо.

Пинчук подвигал ногами — ужасно ныли икры — и снова растянулся на постели, повернувшись лицом к окну.

«Здравствуй, дорогой сынок!

Посылаю тебе свой привет, а также всем твоим товарищам поклон, чтобы были в полном здравии и благополучии. Твое письмо, Леша, получила еще сегодня утром и за день перечитала его много раз…»

Неровный, угловатый почерк со старомодно выведенными заглавными буквами. Пинчук как поглядел, так и представил: вот их комната с сиреневыми обоями, с беленым чистым потолком в старом деревянном доме. Вот лампочка под зеленым металлическим абажуром. Свет падает на лицо матери, озабоченное, доброе. Мать сидит за столом, сочиняет письмо, напишет слово и макнет машинально ручкой в чернильницу один раз, потом другой, выведет заглавную букву, подумает и снова макнет.

«Все дни пролетают при работе, при делах, а вечерами теперь сижу одна, потому что Колю нашего тоже позвали на военную службу…»

Пинчук отложил письмо и задумался: вот оно что, вот какое дело получается: Коля, его младший брат, ушел в армию. Он попытался представить братишку в армейской гимнастерке, в ботинках с обмотками и с винтовкой в правой руке, но ничего у него не получилось. Он надевал на него шинель, каску, он давал ему в руки автомат, однако результат был тот же. Слишком много времени прошло с тех пор, как сам он ушел из дому. И в его памяти Коля остался застенчивым светловолосым мальчиком, сторонившимся шумных уличных ребят, азартных игр в расшибалку и в футбол и часами любившим сидеть на берегу реки и смотреть непонятно на что — то ли на воду, как она течет, то ли на тот берег, где, кроме зеленой картофельной ботвы, ничего нельзя было увидеть до самого горизонта.

Пинчук вздохнул, вспомнив детство, маленький дворик перед окнами, где зимой ребята лепили снежных баб, устраивали горку и каток и где слышался визг и крик до позднего вечера.

В какую-то зиму мать купила Коле коньки, новенькие блестящие «снегурочки». Вечером, ошалевший от радости, Коля приспосабливал коньки к валенкам, и когда лег спать, то поставил их рядом со своей постелью. А утром, когда проснулся, не одеваясь, босиком бросился к окну и увидел: на дворе оттепель и, где была раскатанная ледяная площадка, где обычно крутились на коньках ребята, там теперь темнела земля с проступившими кое-где пятнами сизой прошлогодней травы. Оттепель растопила всех снежных баб в городе и все горки во дворе. Коля от обиды расплакался, и плакал так горько, что его едва успокоили.

А теперь, значит, Коля вырос и его призвали в армию. Как летит время! Может, еще и фронта прихватит. Пинчук попытался представить Колю в окопах на фронте, но из этого опять же ничего путного не получилось.

«Провожать он себя не разрешил. Дошли до кино, он сказал: «Ступай домой…» И как я ни упрашивала, ни уговаривала, все же настоял по-своему. А другие матери проводили как следует, и шли с ними потом до самого вокзала, и даже видели, как их в поезд посадили. Теперь жалею, что его послушалась, и, как вспомню про тот день, так сердце заходится: почему до вокзала не пошла, как многие другие…»

Только сейчас Пинчук ощутил, как это было жестоко с его стороны: ведь он тоже не разрешил матери проводить себя, когда его мобилизовали на действительную службу. Долгие проводы — лишние слезы. Это было осенью сорокового года. Они вышли тогда вместе из дому, мать шагала за ним, охала и вздыхала, Алексей про себя заранее наметил, что у перекрестка попрощается и повернет мать обратно. Было сухо на тротуарах, серое небо начинало синеть где-то за трубой лакокрасочного завода, лениво, точно спросонья, тренькал трамвай на остановке. В воздухе пахло близкими заморозками и бензином от урчащих грузовиков. У перекрестка Алексей вздохнул глубоко и остановился. «Давай попрощаемся, мама!» И быстро несколько раз поцеловал мать, стараясь не замечать ее дрожащих губ и стекающих по щекам слезинок, потом повернулся и зашагал по улице дальше, бодро помахивая обшарпанным чемоданчиком.

У водонапорной колонки он обернулся: мать стояла на прежнем месте и смотрела ему вслед. Он помахал ей рукой, и она ответила, тоже помахала. Он пошагал дальше, к школе, где ему надо было сворачивать в переулок, и больше уже не оглядывался, зная, что мать стоит все на том же месте словно вкопанная. Стоит и смотрит в ту сторону, куда ушел ее старший сын.

«Затемнение на улицах сняли. Теперь против нашего дома опять горит фонарь и во дворе не так страшно ходить…»

Маленькие события, маленькие новости. Знает он этот фонарь, раскачивающийся на проводах посредине улицы. Свет от него через забор падал им в окна, и ночью по занавескам блуждали, колыхались сиреневые тени, будто кто-то шарил руками по стене. Пинчук помассировал левую икру, снова возвращаясь мыслями к тому, что мать теперь одна. В сороковом году, когда он уходил в армию, с ней был Коля (отец у них умер очень рано), а вот теперь она осталась совсем одна.

«Кланяются тебе соседи…» — шло длинное перечисление имен и фамилий. Пинчук свернул не спеша листок в прежний треугольник и посмотрел на адрес, написанный для верности по-печатному.

«От Коли должно скоро быть известие», — подумал Пинчук, прикидывая, как может сложиться у младшего брата военная жизнь: поучат немного, а там на фронт. Хорошо бы оказаться рядом. И представил: вот он идет в окопах, а навстречу ему парень в каске, из-под которой светятся знакомые синие глаза.

«Прости, конечно, но случайно твоя фамилия не Пинчук?» — спрашивает он у парня.

«Лешка, братан!» — кричит парень, и они обнимаются.

Пинчук снова прилег на нары и закрыл глаза, пытаясь ярче представить такую встречу в воображении.

«Может, тебе к нам во взвод перейти, Коля?» — спросил брата Пинчук, и вдруг вихрастая светлая голова оказалась совсем рядом, брат пристроился у него в ногах и рассказывал, как они вечерами сидели за столом с матерью и скучали без фонаря, который тогда не горел на их улице, и Пинчук улыбнулся загадочно, зная, что теперь фонарь горит и матери не страшно ходить через двор после смены.

Он нашарил рукой одеяло и укрылся, чувствуя, что дрема сковывает его, хотя разговор с братом все еще продолжался.

«Подожди, Коля, не торопись», — сказал ему Пинчук по поводу своих же слов о взводе, а Коля вдруг засмеялся и покачал светлой головой, и Пинчук на это ничего не ответил, только почувствовал, как ему стало очень грустно.


Поздним вечером, когда редкие звезды холодно мигали сквозь пелену облаков, Пинчук вышел из сарая. Негромко окликнув часового, прошел по тропинке к поляне, такой же темной, как и все вокруг, нащупал рукой ближнее дерево, прислонился.

Свежий ветер пахнул ему в лицо. Пинчук, прищурясь, бесцельно смотрел в темноту, вдыхал смешанные запахи запревающей листвы, стынущего после летних знойных дней дерева, уходящей на покой земли. Пинчук выспался, даже бока заболели от лежания на нарах: сколько часов пролежал, никто не беспокоил его, на ужин и то не решились разбудить. А теперь сон отлетел от него, и в голове копошилась какая-то смутная, неясная мысль.

Ночь стояла над землей, и где-то в этой ночи была его мать, и был меньшой брат Коля, и были тысячи других людей, причастных к жизни, к ее бедам и горестям, касавшимся их близко или отдаленно, к ее радостям, большим и маленьким, к ее надеждам и беспокойствам.

После того как Пинчук прочитал письмо из дому, он вскоре опять заснул, а потом просыпался, но лежал с закрытыми глазами, ни звуком, ни движением не выдавая, что не спит. Он вспоминал Пашу Осипова, с которым был рядом более двух лет, и думал о том, как сообщить о гибели его жене, а когда дрема вновь сковывала Пинчука, он вдруг снова обнаруживал, что перед ним сидит на нарах брат Коля и кивает своей светловолосой головой, говорит и говорит что-то, но слов его Пинчук не может разобрать.

Тихо шелестели вверху макушки деревьев, стукнул о землю сломавшийся под напором ветра сухой сучок. Пинчук пошарил рукой по нагрудному карману, ища мундштук, и ощутил что-то твердое. Он сразу вспомнил: кусочек сахару — маленькое сентиментальное воровство… Ему стало не по себе — собственный поступок показался сейчас ужасно глупым. Хорошо, что никто этого не видел, а то бы ребята житья не дали… Он подумал, что за свои двадцать два года, подчиняясь первым душевным порывам, он совершил немало разных глупостей. Его просто вело иногда на глупости. До сих пор краснеет, вспоминая прошлогодний госпиталь. Год назад он лежал в госпитале с осколком в бедре. Тяжелая операция, глубокий наркоз. Розовощекое лицо, будто распахнувшее темноту, которая повисла над ним. Конечно, это лицо показалось ему тогда самым прекрасным на свете. Он лежал в палате для выздоравливающих, он бродил на костылях по коридору, и чудилась ему всюду легкая походка медицинской сестрички и ее розовощекое лицо. Он страдал от невнимания, от чувств, которые переполняли его, а потом кто-то из госпитального персонала посвятил его во все тонкости ситуации, и он узнал, что с розовощекой медицинской сестрой живет как с женой пожилой толстый фельдшер, у которого в далеком тылу есть законная жена и дети.

Вообще, если говорить о любви, то ее у Пинчука не было. Были разные наваждения, что-то вроде красочных снов, которые приходили и уходили по мере того, как он взрослел, и которыми бывает полна голова любого юноши.

Одно из таких наваждений — луна, которую он раньше не замечал, когда учился в девятом классе, и рыжую Лельку из параллельного десятого «Б» тоже не замечал, и вдруг последняя школьная весна открыла ему сразу все: и луну, и рыжую Лельку.

Они шли тогда по узенькой полутемной улочке. Было пусто кругом и тихо. Старые липы нависли над тротуаром, звенела по карнизу капель, они шли и говорили о каких-то пустяках, которые сейчас невозможно вспомнить.

Тихая безлюдная улочка; освещенные теплым светом дома и зеленые брызги искр вдалеке, где проходила трамвайная линия… В те дни Леша Пинчук часто вел с собой немой разговор о том, где он окажется на будущий год, когда вот так же будет звенеть капель и будут пробуждаться от зимнего сна вековые липы, где и что с ним случится спустя двенадцать месяцев, какие оглушающие, великие события поджидают его в жизни.

Он не знал тогда, в ту минуту, что оглушающее и прекрасное событие произойдет с ним в тот же самый вечер. Как-то неожиданно возник небольшой дом с палисадником, в котором пока лишь торчали голые колючие кустики и белел кое-где спекшийся в лед снег; он услышал голос Лели, которая сказала, что они пришли, что здесь находится ее дом. Голос этот прервал размышления Пинчука, он рассеянно взглянул на девушку и в ту минуту, пожалуй, был даже рад, что они пришли, что сейчас Лелька уйдет и он останется один: ему очень хотелось побыть одному, чтобы еще побродить по тихим улочкам и помечтать о неизвестных будущих днях.

— Вот я и дома, — повторила Лелька и прислонилась к легонькой калитке палисадника, сколоченной из неоструганных реек.

— Здесь твой дом, — сказал он как будто удивленно, а на самом деле лишь для того, чтобы что-то сказать, потому что чудо, о котором он за минуту до этого даже не помышлял, уже надвигалось на него.

Куда и в какое необъяснимое мгновение улетучилась та Лелька, которую он встречал ежедневно в школе? Сейчас ему в лицо светили широкие, таинственно преобразившиеся глаза незнакомки; брови, нос, губы, волосы — все изменилось до неузнаваемости. Леша смотрел на нее и не мог отвести глаз, и робость овладела им: да неужели это он сейчас шагал с ней рядом и говорил разный вздор? Неужели это он мог так небрежно смотреть куда-то по сторонам, когда она была рядом, мог мечтать непонятно о чем?! Собственное поведение показалось ему теперь кощунственным, он подумал, он испугался, что будет жестоко наказан за свое легкомыслие, что Лелька сейчас уйдет и он останется на этой тихой улочке один.

— Ты здесь живешь? — опять переспросил он и оглянулся, чтобы запечатлеть все, что окружало ее дом.

Он поглядел на деревья по другую сторону улицы, на матово поблескивающие крыши двух больших домов, он увидел золотистый круг луны, которая, как ему показалось, улыбнулась ему очень ласково.

Они снова говорили о чем-то незначительном, но каждое ее слово звучало ему неизъяснимой мудростью, каждый ее жест поражал его своей красотой, и он опять подумал: «Да неужели это та Лелька, которую я вижу ежедневно в школе?» И в голове теперь стучала лишь единственная мысль: как ему набраться храбрости, какой повод найти, чтобы не обидеть ее, чтобы она позволила ему повидаться с ней завтра или послезавтра, чтобы можно было опять пройти этой тихой улочкой и стоять около ветхого палисадника, видя перед собой ее неузнаваемо изменившееся лицо.

Все в последующие дни стало для него другим. Учил ли он отрывок из Пушкина, готовясь к экзамену, решал ли сложную задачу по алгебре, испещряя листок формулами и цифрами, — перед ним стояли ее глаза, ее лицо, освещенное луной. И было ему все равно, что скажет учитель, и не замечал он даже пристальных глаз матери, он ждал только одного — вечера, когда увидит ее. А когда видел ее, ни о чем не мог говорить, они бродили в молчании по узким улочкам, и, охваченный непонятным страхом, он вглядывался в ее лицо, ощущение счастья охватывало его, если она улыбалась ему или он прикасался к ее руке.

Странно, конечно: днем Лелька была другой, некрасивой — круглое лицо с конопушками, белобрысая, — он встречал ее в школе и диву давался, хотя ему уже было безразлично, какая она сейчас. Он знал: наступит вечер, и тогда, тогда он увидит ту Лельку, которую никто не знает. Совершенно неожиданные превращения творила с нею луна. Под ее серебристым светом Лелька была похожа на прекрасную царевну из книжки, из далекого детства.

Однажды он не утерпел и сказал Мите Наумову, соседскому парню, старше его годами, поражавшему всех своей серьезностью: «Днем нет луны, и Лелька другая… Зато вечером…»

Митя подумал над проблемой, пожевал губами, соображая, и вполне серьезно сообщил, что погода бывает разная, что небо часто заволакивают тучи и что технически невозможно таскать всюду за Лелькой луну. А без луны…

В то лето семья Лели переехала в другой город, следы ее постепенно затерялись. Но он долго не мог забыть эту девушку, и в ушах его порой все звенела хрустящая весенняя капель. И возможно, именно образ этой девушки сдерживал его, мешая добиваться мимолетных утех, к которым прибегали иногда его приятели…

Заурчал в стороне самолет, все сильнее и сильнее, звук напрягался, словно вел с кем-то спор, потом стало ясно, что в воздухе плывет многочисленная стая боевых машин, отправившихся на бомбежку, по-видимому, дальних объектов врага.

Гул самолетов давно стих, а слева начался очередной артобстрел противника. Разрывы сыпались один за другим, но глухо: сказывалось расстояние. Обстрел продолжался минут десять и закончился так же внезапно, как и начался. Пинчук еще некоторое время прислушивался, стараясь угадать, далеко ли это происходит, и поймал себя на мысли, что думает о девушке, которую встретил прошлой ночью в блиндаже комбата. Он провел рукой по темному стволу дерева и улыбнулся. На миг померещился коптящий огонек над самодельным столом в землянке. Несколько раз Пинчук, усмехаясь, повторил про себя: «Варя, Варя…» Он запомнил ее имя. Ему хотелось произнести его вслух, послушать, как оно звучит, и было вместе с тем отчего-то стыдно и неловко, будто его (взрослого человека) застали за игрой в фантики.

Тьма, кажется, стала еще гуще, еще чернее, но глаза Пинчука уже привыкли, и он видел другие деревья рядом и даже пень неподалеку. «Нет, это где-то близко», — подумал Пинчук про только что замолкнувшую канонаду и необыкновенно ясно представил себе, как Варя наливает из закопченного чайника чай, взгляд ее опущен, и что-то в этой позе ее, в наклоне головы показалось ему таким трогательным, что сердце его гулко застучало. Неужели такое могло быть: он сидит в землянке, и девушка наливает ему чай, и они болтают о разных пустяках.

Несколько минометных разрывов возникло справа. На передовой взмыли ракеты, жестко застучали, словно разбуженные, станковые пулеметы. Пинчук направился к сараю.

Около ворот на поваленном чурбаке темнела фигура часового; скрытая в его ладонях цигарка желтовато вспыхивала.

— Чего не спишь? — спросил часовой мальчишески грубоватым голосом. Это был один из новеньких, но он не хотел казаться таким и немного бравировал, чтобы выглядеть бывалым фронтовиком.

— Днем выспался, — ответил Пинчук. Старания мальчугана показались ему смешными, но он не подал виду. — Я же чуть ли не с самого утра спал.

— Солдат спит — служба идет, — хмыкнул парень, видимо довольный, что с ним разговаривают на равных.

— Это верно, — задумчиво протянул Пинчук, стараясь в темноте разглядеть выражение лица собеседника. — Сам-то откуда будешь?

— Дальний, — вздохнул часовой, голос его зазвучал глухо. — Из сибирского города Омска. Слышал?

— Как не слышать. Большой город.

— Только я в нем в самом малом детстве жил. До пятого класса.

— А потом?

— Потом мне в разных местах пришлось жить.

— В городах?

— И в городах, и в деревне, — сказал часовой и затоптал окурок. — Из Омска мы переехали в Кисловодск, из Кисловодска — в Астрахань, еще позже в Воронеж…

— Работа, что ли, у родителей такая? — спросил Пинчук. — Места-то почему приходилось менять?

— Нет, работа обычная. — Пинчуку показалось, будто голос у его собеседника дрогнул. — Мы вдвоем с матерью ездили. Она теплые места искала.

Справа неожиданно снова с металлическим хряканьем донеслись разрывы мин. Пинчук выругался вслух, размышляя над тем, куда палит немец, что там может находиться.

— Там хутор, — сказал часовой, словно подслушав его мысли, и тон его голоса стал снова залихватским. — Сплошные кирпичи, и ни одного человека. А он каждый вечер выпускает по полсотне мин.

Пинчук постоял еще немного, испытующе оглядывая в темноте щуплую фигуру часового.

— Как зовут тебя? Столько времени говорим, а незнакомы.

— Егоров Николай, — ответил тот полушепотом.

— Давно на фронте?

— Два месяца.

Пинчук занес ногу за бревно, лежащее на земле и заменяющее порог. Из сарая доносился переливистый, с тонким присвистом храп. Пинчук секунду прислушался, потом сказал:

— Спокойной ночи, Коля.

— И тебе тоже… — Егоров на секунду замялся: видимо, он соображал, как лучше назвать Пинчука. — До утра чтобы спать крепко, товарищ сержант, — сказал он уже вдогонку, когда Пинчук осторожно шагал среди нар, на которых спали разведчики.

3

Ночь лежала над лесочком, над сараем, где обосновались разведчики, над громоздкими блиндажами штаба дивизии с трехкратными перекрытиями, с множеством телефонных проводов, веером расползавшихся во все стороны, над полем, над извилистой цепью траншей, ячеек и огневых точек переднего края, прикрытого сейчас темнотой, как бы затушеванных ею со всеми своими рвами, рядами колючей проволоки, минными полями и другими секретами. Ночь сровняла холмы и низины, леса и болота, речки и балки, и сам передний край и так называемая ничейная земля были бы невидимы, если бы не постоянно взвивавшиеся ракеты по ту и другую сторону рубежа, если бы не стремительные трассы пуль, проносившихся навстречу друг другу и обозначавших ту полосу земли на небольшом участке фронта, у которой наши войска после длительного наступления вынуждены были остановиться и повести долговременную и планомерную осаду противника. В штабных сообщениях такая осада противника называлась боями местного значения, которые всегда сопровождались (об этом тоже указывали сводки) поисками разведчиков. А на солдатском языке переход к обороне и подготовка к новому наступлению назывались до обыденности просто — затишьем.

Ну кто из бывалых фронтовиков не помнит эти короткие, как мгновение, и напряженные, как удары человеческого сердца после долгого бега, дни фронтового затишья. Обживались блиндажи и землянки, которым старались придать хотя бы видимость домашнего уюта. Снова возникали забытые в постоянных боях привычки, закреплялись знакомства, и из какой-то непонятной глубины вдруг веяло, растравляя душу, необыкновенным теплом далекой мирной жизни — домашним окошком, вечерней беседой за столом и другими маленькими радостями, которые раньше как будто и не замечал. И так хотелось жить, и столько разных надежд роилось в голове у каждого! А письма из дома! А вопросы, державшиеся до сих пор поодаль: как найти восьмилетнему сынишке обувку, как починить разбитую фашистами хату, как посеять в одичалом поле хлеб. И все хотелось решить, и всем хотелось помочь, и самое сознание преодолимости свалившихся на плечи трудностей давало новое и не менее прекрасное ощущение жизни, ее силы и крепости, ее великого назначения, хотя где-то подспудно и стучало в голове, и мелькала горестная правда о том, что война еще не окончена, что всего лишь, как некий праздничный подарок, упало неожиданно в окоп солдату фронтовое затишье.

На разведчиков хоть издалека, но тоже, как косой солнечный луч из-за горизонта, падало это затишье. Однако работа их, опасная и напряженная, продолжалась и продолжалась с удвоенной силой, потому что разгадывать замыслы врага в пору, когда войска держат глухую оборону, еще труднее. Начальник штаба дивизии полковник Зуев именно в такие тихие дни желтел лицом. Ему вдруг начинало казаться, что в штабе никто ничего не знает о противнике, что за линией фронта, возможно, идут какие-то хитрые перемещения, возникают новые опорные узлы, подходят вражеские подкрепления, меняются части, а он обо всем этом и понятия не имеет. Перехваченные шифровки, показания пленных, схема обороны противника, появление в эфире новых радиостанций — все это тщательно изучалось, и ко всему этому разведчики имели самое непосредственное отношение, однако полковник Зуев был неумолим, и с каждым днем ему все сильнее и сильнее недоставало еще каких-то новых сведении о противнике, и голос его грозно рокотал по проводам, идущим в полки, и от разведчиков он безжалостно требовал ежедневных, ежечасных новостей.

Когда утром следующего дня начальник разведки капитан Рослов вызвал к себе Батурина, грузноватый крепыш Маланов, заканчивавший завтрак, чиркнул ложкой по дну котелка и, обведя глазами вокруг, сказал:

— Готовься, славяне, дело будет.

Ему никто не ответил. Минуту в сарае стояло молчание. Потом кто-то глухо проронил:

— Вчера в штаб полковник какой-то приезжал.

— Ну, это ничего не значит, — буркнул чей-то голос.

— На запасной НП провода тянули…

Старший сержант Пелевин, оставшийся за командира, сомкнул выжженные солнцем ресницы и резко повернулся в сторону ворот. На гимнастерке звякнули награды.

— Кончай завтрак, товарищи.

— А чего паниковать, старший сержант? Успеется, — отмахнулся кто-то из глубины.

— Никто не паникует. А время.

— Время так время, — вздохнул тот же голос.

Пинчук лежал на нарах, привалившись плечом к вещевому мешку, смотрел в одну точку, на щель в стене, сквозь которую тянулась серая полоска света. Какое задание и кто может пойти — он прикидывал, перечисляя в уме фамилии разведчиков. Взвод недавно пополнили, из «старичков» осталось человек восемь. «Наверно, пошлют Пелевина или Волкова, — подумал он. — Волков дежурит на передовой, может, его и пошлют, а может, Пелевина».

В тишине было отчетливо слышно, как кто-то скоблил по дну котелка ложкой. Этот звук, старательно повторяемый раз за разом, раздражал Пинчука, и он, приподнявшись, хотел уже крикнуть, но скоблить внезапно перестали. «Нервишки пошаливают, — сказал про себя Пинчук, — разгулялись нервишки…»

Недалеко от проема ворот сидело несколько разведчиков. Слышался голос Пелевина. Слов нельзя было разобрать, но по тону голоса можно было понять: Пелевин по обыкновению уговаривал кого-то. Добрый до наивности, Пелевин всегда уговаривал, когда бывал «дома», не приказывал, а именно уговаривал. Про него даже анекдот ходил, будто жулик на него еще на гражданке напал и снял новое демисезонное пальто. На другой день Пелевин шагает в драной фуфайке — и вдруг видит того самого жулика в своем демисезоне. Схватить бы мерзавца, призвать к ответу — всякий бы так и поступил. Однако Пелевин принялся уговаривать вернуть украденное… Манера его сбивала с толку новичков, выходивших с ним на передовую; некоторые новенькие считали, что со старшим сержантом можно не церемониться. Они, конечно, попадали впросак, они не знали, что Пелевин, получив боевое задание, резко менялся и от его обычного добродушия не оставалось и следа; в голосе возникали такие нотки, что разведчики повиновались старшему сержанту беспрекословно. Перед ними был просто совершенно другой человек. Но это там, в деле. Когда же задача выполнена, группа вернулась к себе в расположение, Пелевин снова становился тем же Пелевиным, с которым можно спорить, которому можно сколько угодно возражать без риска навлечь на себя наказание. Самое большее, на что отваживался Пелевин, когда его кто-то ослушивался, — это на пространную мораль об Уставе гарнизонной службы, о порядке и дисциплине в армии, иногда беседа с провинившимся настолько затягивалась, что отпадала даже необходимость того дела, которое приказывал выполнить Пелевин, или кто-нибудь другой, не выдержав, вставал и делал то, о чем просил старший сержант.

Сейчас Пинчук слышал, как Пелевин, стоя в проеме ворот, говорил кому-то:

— Нехорошо. Лейтенант придет, а ты копаешься…

«Наверно, пошлют Пелевина, а вот кто пойдет с ним?» — снова подумал Пинчук, прислушиваясь к голосам переговаривающихся между собой разведчиков.

— Тут у них местность странная. Камни. Откуда столько камней?

Ломкий голос говорившего показался Пинчуку знакомым. Он тут же вспомнил: часовой, с которым разговаривал ночью. Егоров, кажется, его фамилия. А зовут Николаем, как и его меньшого брата. Пинчук обернулся и посмотрел на солдата. Оранжевого цвета выгоревшая гимнастерка, мятая пилотка сдвинута на затылок, вихры русых волос торчат на висках. Тут же послышался голос Болотова:

— Камни, братец, чтобы лучше было прятаться. Природа, стало быть, позаботилась.

Болотов говорит спокойно. Давно в разведке.

А новички насторожены, хотя тщательно скрывают это.

— Письмо, что ли, написать? — вздохнул кто-то.

И опять голос Болотова:

— Привет от меня милахе.

— У меня не милаха, а жена.

— Все равно кланяйся, — гоготал Болотов.

Кто-то из новеньких спросил Пелевина, будут ли сегодня занятия. Пелевин, пришивавший к гимнастерке подворотничок, на секунду замер с иголкой в руках, потом снова занялся своей работой.

— Ты слышал: лейтенант пошел в штаб, — сказал он.

— Ну и что?

— Как «что»? — Пелевин взглянул быстро на говорившего. — Лейтенант придет, тогда и узнаем.

— А может, он совсем по другим делам пошел? — не унимался говоривший.

— Может, и по другим, — согласился Пелевин. — Все равно, когда придет, тогда и узнаем.

И снова голос Коли Егорова:

— Я тоже, пожалуй, черкну письмецо.

— Черкай хоть двадцать… Кто тебе не велит.

Таким желчным тоном может говорить только Маланов. Пинчук обернулся и посмотрел: да, это Маланов, вот он поднялся с нар и зашагал к выходу. Не может Маланов спокойно слушать про письма, это известно многим. Но не всем. Коля Егоров, конечно, ничего не знает и, возможно, обиделся на Маланова за его тон.

Вон Пелевин склонил лысеющую голову и объясняет Коле. Пинчук знает, о чем сейчас говорит Пелевин. О том, что для Маланова письма — больной вопрос, что, когда с Ленинграда сняли блокаду, он раз десять писал в разные места, но никакого ответа. А в Ленинграде у Маланова оставались отец, мать, сестра и, кажется, девушка.

Пинчук вдруг вспомнил, как два месяца назад Маланов получил наконец письмо. Развернул конверт, разволновался… А в письме: «Дорогой товарищ боец, я хочу с тобой переписываться…» Рассердился Маланов и разорвал письмо. Потом стало известно: кто-то в штабе придумал для него эту переписку, посчитал, видимо, что тем самым сможет облегчить переживания Маланова. И девушку специально уговорили… Да ничего, видать, из этого не получилось.

— Братцы, — послышался задумчивый голос Пелевина, — а ведь не за горами Октябрьская…

— Может, к Октябрьской и до Германии дойдем, — сказал черноволосый солдат из новеньких.

— До Германии едва ли, — произнес Пелевин, — вон еще какая махина осталась: шагать да шагать. — Пелевин наморщил лоб, подсчитывая. — Месяц с какими-то днями до Октябрьской. Нет, не успеем. Может, немного попозже, а к Октябрьским никак не успеть.

— Старший сержант все разметил: когда какой город будем брать, когда форсировать Вислу, когда Одер, — вставил замечание Болотов. — Как в Генеральном штабе.

— Да нет, я ничего не размечал, не наговаривай лишнее, — сказал Пелевин. — Я просто праздник вспомнил. — Пелевин вдруг улыбнулся. — Хорошо у нас праздник встречали, весело. Музыка с утра, голоса кругом, ребята бегают. Наших эмтээсовских в район на машине возили. На площади демонстрация, а наши — на трибуне.

— И ты — на трибуне? — спросил Болотов.

— И я, — кивнул головой Пелевин. — Если хочешь знать, то с секретарем райкома мы стояли вот так, как с тобой. И с председателем райисполкома тоже.

— Ты смотри, какой у нас старший сержант! — повел бровями Болотов. — С начальством запросто.

— Вот такой, — ответил спокойно Пелевин. — Наша МТС в области была первой. Трактористы, механики — как на подбор. Секретарь райкома так и говорил: «Ну, в даниловских я верю (Данилово — наш поселок). Даниловские не подведут…»

— Это где же Данилово, товарищ старший сержант? Случаем, ты не с Севера? — спросил опять тот же черноволосый разведчик.

— Нет, — покачал головой Пелевин. — Данилово от Сталинграда ровно на двухсотом километре, если по Волге идти. Немец к нам добирался, да не добрался. Поселок, почитай, перед войной отстроили. Все было: магазин, клуб, кино каждое воскресенье и школа… А река — ну Волга, само собой, а приток ее у нас течет — Пахна. Вот это речка! — Пелевин опять улыбнулся, блеснув удовлетворенно глазами. — Быстрая да чистая. И рыбы сколько хочешь. А лес рядом! Тут я сколько за войну прошел, но такого леса, как у нас, не видел. Сосны — до облаков…

Пинчук, лежа на нарах, улыбался. Загнул Пелевин: сосен до облаков не бывает. Переборщил малость с размерами старший сержант… Хотя что из того, продолжал свои размышления Пинчук, пусть и переборщил, не без этого… Видно, очень любит свои родные места. Вон как рассказывает: так и хочется взглянуть на быструю речку Пахну, которая ни на одной карте не обозначена.

Между тем справа от Пинчука решалась весьма серьезная проблема. Веснушчатый, со шрамом на щеке, разведчик (тоже из пополнения) рассказывал сидевшему перед ним солдату про какого-то своего дружка, который знал всю его переписку со «стервой Маруськой», и когда оказался в госпитале, то каким-то образом вызвал Маруську к себе и женился на ней. Веснушчатый показывал фотографию Маруськи и спрашивал совета: стоит ли поднимать из-за такой ситуации шум? Кажется, приятель его, поглядев на фотографию, советовал не поднимать шуму, предлагая написать бывшему дружку письмо, обложив его по всем правилам. И тут же начал вслух прикидывать, как лучше всего написать.

Разговор двух приятелей Пинчуку не удалось дослушать, потому, что в сарай вошел Давыдченков и, размахивая газетой, как флагом, возбужденно блестя глазами, сообщил, что Финляндия запросила у нас мира.

В сарае стало тихо, головы всех повернулись в сторону Давыдченкова.

— Вот тут написано, — продолжал Давыдченков и начал читать: — «Правительство Финляндии обратилось к СССР с просьбой…»

— До чего ушлые! — сказал ядовито Маланов, который тоже вошел следом за Давыдченковым в сарай. — Запросили мира? Ну, а наши что?

— Что наши? — не понял Давыдченков.

— Принимают?

— А чего не принимать, — рассудил деловито Давыдченков. — Одним фронтом будет меньше.

— Вишь как у тебя просто, — сказал Маланов насупившись. — Когда германцы напали на нас в сорок первом, эта Финляндия что сделала? Из-за угла. На нас из-за угла. У меня, между прочим, брат на финской границе служил… Понятно?

Все согласились с Малановым: действительно, напала Финляндия на нас, не посчиталась, хотя имелся с ней мирный договор.

— Я бы их научил, как писать черным по белому! — погрозил пальцем куда-то в пространство Маланов. — Раз и навсегда научил…

— Не принимать — и точка, — отрубил кто-то из разведчиков.

— Во дают — дипломаты! — усмехнулся Давыдченков. — А скажите, при чем тут финны? Скажите, пожалуйста?

Разведчики замолчали.

— Правительство финское пошло против нас, — сказал Давыдченков, польщенный общим вниманием. — А финны тут ни при чем. Финны, ну там рабочие или крестьяне, они же совершенно ни при чем. Уразумели?

Маланов ничего не сказал, махнул обиженно рукой и отвернулся.

— Я вам сейчас одно место прочту, — сказал Давыдченков, шурша газетой.

Однако прочитать Давыдченков не успел, потому что в сарай, стуча по настилу сапогами, вбежал дневальный и крикнул так, будто за ним гнались:

— Старший сержант! Крошка с передовой шагает!

— Ну и что! — неожиданно строго произнес Пелевин. — Чего орешь? Или устава не знаешь?


Действительно, через некоторое время в сарае появился сержант Волков, прозванный за богатырский рост, за длинные, как оглобли, руки Крошкой. Глядя на него, было довольно-таки трудно представить, как такой верзила ползает по передовой, где каждый бугорок пристрелян. Демаскировка полнейшая. Тем не менее Волков воевал, ходил на передовую, брал «языка», и товарищи, бывавшие с ним вместе, не обижались на него, хотя ради истины следует все же сказать, что в случаях, когда требовалась особая сноровка и осторожность, Волкова старались не посылать. Волков, конечно, ничего об этом не знал, а считать себя обделенным боевой работой не приходилось: война ежедневно подкидывала на долю Крошки немало разных дел.

Внешне он с первого взгляда казался очень суровым, и улыбка, которая почти не сходила с его лица, не только не скрашивала этого впечатления, а, наоборот, даже усугубляла.

Происходило это потому, что улыбался у Крошки только рот, открывавший при этом его желтые, вкривь и вкось поставленные широкие зубы. Эти зубы придавали его лицу какое-то зловещее и тяжелое выражение.

Крошка крикнул: «Здорово, братва!», повесил свой автомат на первый попавшийся гвоздь в степе сарая и скользнул глазами по нарам.

— Пришел, стервец! — пробурчал он, подойдя к Пинчуку, и тут же его огромная лапа начала сжимать Пинчуку руку.

К приемам Крошки уже давно все привыкли. Если он возвратился благополучно из немецкого тыла или с передовой или кто-то другой вернулся невредимым из поиска, то повторялось одно и то же: Крошка предлагал всем свои могучие рукопожатия — только таким образом он выражал свой восторг.

— Ну тебя к черту, слушай! Хватит! — сказал Пинчук, освобождаясь.

— Хватит, говоришь, — ворчал Крошка, скаля в улыбке свои лошадиные зубы. — Говоришь, хватит. А ты погромче скажи. Я хочу, чтобы ты сказал об этом погромче… Мы хоть послушаем, какой у тебя голос. Ну-ка, мы хотим послушать…

Наконец он отпустил Пинчука, но продолжал с удовольствием оглядывать его, тыча руками то в бок, то в плечо, потом схватил со стола чайник и, запрокинув голову, начал шумно и долго пить. Капли стекали с его подбородка на гимнастерку, кадык на жилистой шее мощно ходил вверх-вниз. Напившись, он гулко вздохнул и улыбнулся.

— Завтракать будешь? — спросил Пелевин.

— Я сыт! — Крошка провел пальцем по горлу, обозначая этим, что заправился отлично.

— Где же тебя накормили?

— Смотри, ребята, у Крошки блат завелся!

— Приласкала какая-нибудь!

— Да нет, хлопцы, — добродушно отмахнулся Крошка. — В пехоте поел. Там ребята кабанчика пудика на три запалили, вот и меня пригласили попробовать.

— Рассказывай сказки!

— Да честное слово, — смущенно бормотал Крошка, внутренне очень польщенный намеками разведчиков, — Вы же знаете. Да ну вас к лешему! А лейтенант где?

— Лейтенанта Руслов вызвал.

— Понятно, — Крошка сделал бровями мгновенное движение снизу вверх. — Понятно, — повторил он и, ослабив поясной ремень, растянулся рядом с Пинчуком на нарах. — Как ты выбрался, Леха?

— Паша Осипов погиб, и Попов погиб, — сказал Пинчук.

Крошка крякнул и помолчал, желваки на его скулах напряглись.

— А вчерась капитана Хватова убили.

— Хватова? — Пинчук поморщился. Он давно знал пожилого, с изрядной сединой в волосах командира первой роты. — Как же получилось?

— Снайпер, — сказал Крошка, устраиваясь поудобнее на нарах. — Так вроде тихо, но гляди да гляди. Чуть что — сыпанет, головы не поднимешь.

— Следит?

— Еще как! — Крошка витиевато выругался.

Оба с минуту помолчали.

— Просись, Леха, в отпуск.

— В какой еще отпуск?!

— В самый обыкновенный. Тебе отдых положен. А у нас, — он повел глазами в сторону, — глухая оборона.

— Для нас что оборона, что наступление — все едино.

— Ну не скажи. В пехоте говорят…

О чем говорят в пехоте, Пинчуку услышать не довелось. Крошка вдруг мощно всхрапнул и повернулся на бок, и было совершенно очевидно, что он заснул, и Пинчук по давнему опыту знал, что никакие силы теперь не способны вернуть Крошку к разговору.

Отпуск! Слово это отчетливо зазвучало в нем, приобретая с каждой секундой заманчивую и вполне конкретную реальность. Ему дали отпуск. Он прищурил глаза, как бы соображая и рассматривая, что там маячит перед ним впереди, и увидел ночной вокзал (почему-то Пинчуку казалось, что все поезда в его город приходят ночью). Он увидел прохладную, окутанную тьмой улицу и горящий вдалеке фонарь. Он представил, как бредет по этой улице, где знал каждый дом, каждую царапину на заборе, каждую выбоину на земляном тротуаре. Сердце его тревожно забилось, будто он и в самом деле шагал в колеблющихся отблесках фонаря, направляясь через двор к окошку, за которым его ждала мать. Сейчас он постучит, глухо и осторожно, как когда-то, давно-давно, когда он запаздывал, провожая после танцев в городском саду девушку. В ушах его почти физически четко отдавался этот стук, и он увидел, как спустя мгновение колыхнулась занавеска и за стеклом выступило родное лицо матери, и он протянул к ней руки, точно хотел немедленно обнять ее, и потом бросился к крыльцу, ожидая ее торопливых и таких знакомых шагов. «Мама, мама, теперь ты одна, и какое было бы действительно счастье, если бы я мог хоть на час, хоть на несколько минут повидать тебя». Пинчук потер ладонью лоб, как бы стараясь сбросить, отогнать мираж, неожиданно и неведомо с каких облаков спустившийся к нему в этот сарай. Он посмотрел в дальний угол, где разведчики вели еще свой неторопливый разговор; струи табачного дыма поднимались и ползли вверх под стропила. Однако Пинчуку все еще чудилось, что в лицо ему веет воздух родного города, хрусткий и пахучий в осеннюю пору то ли от близости реки, то ли оттого, что это был воздух родного города. И он жадно вдохнул его в себя, остро чувствуя, что дом далеко, что кругом война, которая делает свое дело привычно и нерушимо.


Вернулся лейтенант Батурин. В серых, чуть прищуренных глазах — непроницаемость. Ни слова о том, зачем вызывал начальник разведки. Достал новенькую пачку «Беломора», сам закурил, угостил ребят.

— Волков пришел?

— Отсыпается, — сказал Пелевин, пытливо всматриваясь в лицо командира.

— Очень хорошо, — протянул лейтенант, снимая с гвоздика бинокль.

Пелевин сделал глубокий вдох.

— Нам что? На занятия?

— Давно бы надо, — сказал Батурин. — Не пойму, чего вы прохлаждаетесь.

— Вас ждали, — объяснил Пелевин. — Может, думали, указания какие поступят.

— Все по-прежнему, — ответил Батурин и посмотрел на часы. — Занятия по расписанию. Варзин, собирайтесь: пойдете со мной на передовую.

И, перекинув планшетку через плечо, Батурин вышел из сарая. Следом за ним, прихватив автомат, выскочил крепыш Варзин, на ходу запихивая в карман сухари. Неторопливо пошагали они натоптанной тропинкой через лесок. Пинчук, Пелевин и другие разведчики стояли в воротах и смотрели им вслед. Всем было понятно: есть задание, и лейтенант пошел соображать как и что.

Над передним краем появились два «мессера». Они пролетели в наш тыл, захлопали зенитки, и самолеты сделали разворот, прошли вдоль фронта, повторили разворот и через минуту повернули к себе. Потом на фоне синего неба выплыла «рама» — немецкий корректировщик.

— Второй день крутится, — сказал Пелевин, ни к кому не обращаясь.

Пелевин некоторое время прислушивался к нудному стрекоту фашистского самолета, потом скомандовал:

— А ну, выходи на занятия!

Разведчики нехотя разобрали автоматы, потянулись цепочкой из сарая.

— Опять ползать!.. Сколько можно!..

Старший сержант делал вид, будто не слышит этих разговоров. Стоял в воротах, поглядывая по сторонам. Глаза у Пелевина маленькие, с короткими и редкими ресницами.

Иногда он останавливал кого-нибудь и просил:

— Прихвати, пожалуйста, парочку лопат.

— Гранаты там, в ящике. Захвати, друже, штучек пять.

— Давыдченков! Может, останешься, подневалишь?!

Сухощавый, носатый Давыдченков повеселел. Занятия ему всегда поперек горла: в разведке около года, а за войну побывал в разных переделках, обучен — лучше быть не может. Новички — те другое дело, им надо познавать науку.

— А ты куда? — Пелевин мягко схватил за руку Пинчука. — Управлюсь один. Отдыхай.

Коротко взглянув на него, Пинчук кивнул головой.

Затихли шаги разведчиков, взвод ушел. Пинчук постоял у ворот, посмотрел на небо, запеленатое редкими облаками. После всего что недавно произошло с ним, после напряженной, полной опасности недели он еще не может прийти в себя, что-то тревожно бьется внутри. Может, надо было пойти с хлопцами, развеяться, но какая-то лень сковала его. Он присел на бревно, прислонившись спиной к стене сарая, достал из нагрудного кармана папиросу, которой его угостил лейтенант, закурил. В сарае энергично звякал котелками Давыдченков. Время от времени слышались его шаги: Давыдченков появлялся в проеме ворот, делал широкий взмах рукой и выплескивал воду из котелка, норовя при этом обязательно попасть струей в толстую, с ноздреватой почерневшей корой березу. Было такое впечатление, что Давыдченков не столько моет котелки, сколько поливает березу.

— Дышишь, сержант! — кричал Давыдченков и, не дождавшись ответа, уходил снова в сарай.

Пинчук курил, уставившись бездумно в прорезь между деревьями, где плыли клочковатые облака. Иногда в прорези показывалось голубое небо, и Пинчук неожиданно затеял странную игру — он начинал считать: один, два, три, четыре, пять… Плыли над головой облака, и вдруг прорезывалась голубизна — счет начинался снова. Так он пытался решить, чего больше — облаков или чистого неба. Иногда счет доходил до пятидесяти, иногда обрывался сразу. Подвести же итог никак не удавалось.

Из сарая вышел Давыдченков, без гимнастерки, в нижней, кремового цвета, рубашке с тесемками на вороте вместо пуговиц. Поглядев вокруг, он направился к сучковатой, с отбитой макушкой сосне и начал пристраивать зеркало.

— Побреемся, сержант! — крикнул он.

Давыдченков был родом из Челябинска. До войны работал электриком при домоуправлении — кому утюг починить, у кого пробки неисправные заменить, абажур новый повесить. С разными людьми приходилось иметь дело Давыдченкову, но, по его собственному выражению, он всегда держался на высоте.

— Фасон наводишь? — сказал Пинчук. — Ну правильно. Мне тоже надо.

— Хочешь, я тебе другую бритву достану?

— Да зачем. Ты брейся, а потом я. Не спеши.

Давыдченков, пристроив на сосне зеркало, покрутил в каком-то черепке помазком, намылил подбородок, шею.

— Видел вчера в штабе одну. С накрашенными губами, между прочим…

— Все понятно, — усмехнулся Пинчук.

— Да нет, ты напрасно, сержант, — сказал Давыдченков, оттягивая пальцами кожу на щеке. — Думаешь, я что-нибудь такое? Нет! — Он окунул в чашечку бритву и провел ею по щеке, смахнул пену, потом еще раз провел. — Просто я привык, чтобы все, значит, на высоте.

У Давыдченкова были любимые слова — «на высоте».

— А чего тут удивительного? — сказал Пинчук. — Если бы и познакомился.

— Конечно, ничего удивительного, — согласился Давыдченков. — Губы у нее накрашены. А так — на высоте. Ты сколько раз бреешься?

— Смотря когда, — ответил рассеянно Пинчук. — Если зарастешь крепко, так раза три бороздить надо. Ну, а обычно одного раза хватает.

— Ты счастливец, — сказал Давыдченков, снова вертя помазком в черепке. — А у меня такой волос, что беда: на другой день бреешь, все равно два раза требует.

Вдруг Давыдченков перестал крутить помазком и сделал серьезное лицо.

— Я вчера одного парня встретил. Из роты связи. Он говорит, что наш фронт может простоять здесь долго.

— Откуда он знает, сколько мы будем стоять? — сказал Пинчук.

— Ну как же, связисты — разговоры там разные… Он говорит, что пока немца к Берлину не прижмут, до тех пор мы будем тут топтаться.

— Так и сказал: топтаться?

— Так и сказал.

— Ишь какой орел выискался, — покачал головой Пинчук.

— А может, верно говорит?

— Не знаю. По-моему, никто не знает. Мне кажется, что в самом Генеральном штабе и то не скажут тебе.

— Почему?

— Потому что еще неизвестно, что и как. Еще до Германии надо топать да топать…

Последний довод показался Давыдченкову убедительным. Но все же какие-то соображения продолжали бродить в его голове.

— Очень меня интересует, как мы будем дальше наступать, — сказал он.

— Да зачем тебе? — удивился Пинчук. — Стратегию, что ли, изучаешь?

— Нет, не стратегию, — серьезным тоном произнес Давыдченков. — Мне просто обидно, если мы войну закончим на этих хуторах.

— Обидно?!

— Конечно обидно. — Давыдченков сбросил с бритвы клок пены и посмотрел на Пинчука. — Столько пройти — и в Германии не побывать!

— Вот тебе раз! — Пинчук даже передернул плечами. — Говоришь так, будто ты на ярмарку приехал и выбираешь… Фронт-то вон какой: кто-то здесь, а кто-то с другого краю…

— Кто-то — это меня не интересует, — прервал Пинчука Давыдченков. — Мне лично желается быть на германском направлении.

— Да мы все на германском.

— Ты словами не прижимай меня. Знаю, что все. Я тебе сказал: хочу лично войти в ихнюю страну.

— Немцев, что ли, не видал?

— Видал, сам знаешь.

— Тогда чего же?

Давыдченков переступил с ноги на ногу, вытер бритву и посмотрел на Пинчука в упор.

— На ихнюю жизнь хочу взглянуть. На ихних стариков, на баб… Чтобы и они, конечно, увидели меня. Вот, дескать, тот человек, которого мы хотели изничтожить, а он теперь шагает по нашей земле… Чтобы поняли, что они наделали, когда посылали к нам грабить да убивать.

— Постращать, что ли, хочешь?

— Зачем? — Давыдченков снова помолчал, соображая. — Не постращать, а предупредить. По-серьезному и в последний раз предупредить.

Пинчук внимательно поглядел на Давыдченкова: сколько времени воюют рядом, а ведь он, оказывается, совсем мало знал этого парня.

— Не беспокойся, Вася, предупредят, где надо. Там предупредят! — Пинчук ткнул пальцем куда-то вверх. — Там это виднее и покрепче можно сделать.

— Там само собой, — упрямо настаивал на своем Давыдченков. — А я со своей стороны то же хочу сделать.

— Может, тебе рапорт командующему фронтом подать? Так, мол, и так, я, Василий Давыдченков…

— Вот возьму да и сочиню.

— Вот переполох будет в штабах.

— А что? — хитро прищурился Давыдченков. — Кое-где будет.

— В медсанбате, что ли?

— Ну, чертушка! — рассмеялся Давыдченков. — Соображаешь… Брейся, слушай, я уже закончил.

Давыдченков снова начал балагурить, рассказал, какие тут, в медсанбате, паршивые порядки: девчонкам шагу из палаток не дают ступить, и что старшина в роте стал ужас какой прижимистый…

Пинчук встал, подошел к сосне, на которой было пристроено зеркало. Быстро сбросил с себя гимнастерку, взялся за помазок. Давыдченков поливал себе из котелка, умывался, шумно фыркая и отплевываясь. Минутой позже он, уже одетый, расчесывал свой каштановый чуб, косил глазами на Пинчука и говорил:

— Люблю, чтобы все было на высоте. Чтобы по первому классу. Мне поэтому в разведке очень нравится. Ребята тут фартовые… Молодцы ребята. В пехоте все же не то.

— В пехоте есть тоже хорошие ребята.

— Да не о том я! — горячился Давыдченков. — Вот сейчас, ты знаешь, я не понимаю людей, которые… Ну посмотри на другого — черт его знает на кого похож, вылезет из землянки — и родная мама не угадает. Все, все знаю, что ты скажешь. Условия, бои и разные другие штуки. А у нас что, сплошные именины, что ли? Не тебе об этом рассказывать. А посмотри на ребят. Вон Болотов.

Пинчук согласно кивнул головой, представил себе Болотова. Умеет одеться картинно. Пилотка набочок, с особым шиком. Гимнастерка чуть укорочена, галифе в норме, а у другого посмотришь — будто два огромных лопуха по бокам.

— Возьми Маланова, — продолжал свои размышления Давыдченков. — Да хоть кого угодно. Разведчика сразу определишь. Я еще моряков люблю — у них тоже есть свой шик. Поэтому, брат, и девочки бегают за ними… Что ты! Еще как бегают! До войны я только и мечтал про флот. Война началась — попал в разведку, тоже, считаю, неплохо… Тут, в санбате, одна фигурка появилась, не махнуть ли нам, сержант, а? Вроде как для налаживания контактов…

— Насчет внешности ты не совсем прав, — сказал Пинчук, чтобы уклониться от предложения Давыдченкова. — Разные есть ребята. Про Пелевина, к примеру, никогда не скажешь, что он разведчик, то есть в том смысле, что внешность у него самая обычная.

— Ну, — улыбнулся Давыдченков, и нос его, кажется, стал еще длиннее, — такой Пелевин, по-моему, единственный на весь фронт. Тут ты прав целиком. Иногда глазам просто не веришь, что вот именно он два часа назад был вместе с тобой на той стороне… Может, потому что он постарше нас. Хотя Паша Осипов покойный, кажется, ровесник был Пелевину, и тоже женатый… Но шик любил. Помнишь, как однажды Паша явился в кожаной куртке, маузер на боку. Забыл, где он раздобыл все это. А фуражка летная — с золотым «крабом».

— Да, было! — Пинчук вздохнул. — Где мы тогда стояли? Кажется, это было после Днепра?

— Это было, по-моему, вскоре как пришел Батурин.

— Да нет же. Батурина еще у нас не было.

— В штабе Пашу, помнишь, заставили снять летную фуражку и отдать маузер. А в кожаной тужурке он еще долго форсил.

— Какой был парень! — сказал Пинчук и замолк.

Помолчал и Давыдченков. Оба сидели на бревне у сарая. Тихо поскрипывал в листве надломленный сук под порывами ветерка. По стволам деревьев ползали солнечные лучи. День окончательно разгулялся, глухо слышалась вдалеке стрельба; на большаке, проходившем в тылу, что-то гудело: то ли танк, то ли тягач.

— Слушай, значит, он даже и крикнуть не успел?

— Нет, — покачал головой Пинчук.

Снова замолкли. Отчетливо донесся скрип дерева — теперь с другой стороны сарая.

— Тут кругом все деревья побиты осколками да пулями. Наддай посильней — и повалятся, — сказал Давыдченков, задирая голову и оглядываясь.

— Не повалятся, — сказал Пинчук хмуро.

Давыдченков быстро поглядел на товарища и ничего не ответил. И стало вдруг как-то неестественно тихо вокруг, даже ветер прекратил свои порывы. Оба молчали и смотрели куда-то в гущу опадавшего леса, в мелькавшую сквозь макушки деревьев голубизну неба, и перед обоими кружилась желтеющая листва и колыхался, плыл в тумане знакомый голос, вставало в расплывавшемся высоком облаке смуглое, с горячими цыганскими глазами лицо Паши.

Давыдченков ко всем во взводе относился ровно, он каждого жалел, но если погибал к тому же настоящий разведчик, то Давыдченков прежде всего задумывался о том, с кем ему идти в очередной поиск. Паши Осипова нет, вычеркнут его штабные писаря из списков взвода, ребята еще некоторое время будут помнить, какой был Паша, как говорил, как ходил, а потом время сотрет и эту память — возникнут другие дела, другие парни появятся, некоторые и совсем ничего не успеют по себе оставить. Тот же, к примеру, Попов — первый его поиск оказался и последним. Война есть война. У Паши Осипова в далеком тылу есть жена, есть маленькая дочка. Но по молодости своей Давыдченков считал достойной только мужскую память, в которую только и верил, хотя еще и не испытал ее в своей короткой жизни.

— Какую штуку выкидывает война, — задумчиво произнес он, чиркая спичкой. — Ты помнишь Пашин разговор? Он вроде шутил, а ведь получилось всерьез.

— Ты о чем?

— Помнишь, он как-то просил, что если случится с ним беда, так чтоб не оставили его в поле, похоронили. Место просил приметить. Мы еще тогда смеялись: «Чудишь, Пашка!» Все боялся вроде, как бы ему без могилы не остаться. А ведь смотри — так и получилось.

— Да, действительно, — протянул задумчиво Пинчук. — Была у него эта блажь.

— Почему блажь? — спросил настороженно Давыдченков. — По-моему, нормальное желание.

— Смотри-ка, — Пинчук немного отстранился и с улыбкой оглядел Давыдченкова, — черные мыслишки бегают в голове?

— Черные не черные, — вздохнул Давыдченков, — только, как говорят, все под верховным ходим. Уж если тебя не стало, так хоть пусть курганчик о тебе напоминает: жил такой-то, воевал, погиб тогда-то… Человек, глядишь, остановится…

— Слезу прольет, — вставил быстро Пинчук.

Давыдченков махнул рукой.

— Да ну тебя! Ты или не хочешь разговаривать, или притворяешься, будто не понимаешь. Про слезу, учти, это ты сказал, а не я.

— Ладно, извини, — кивнул Пинчук. — Мне просто захотелось поскорее узнать твое конечное желание. Итак, человек остановится…

Давыдченков помолчал.

— Я сам не знаю толком, чего хочу, — сказал он нерешительно. — Я понимаю: память в мировом масштабе потомков там и прочее, я понимаю, что это распрекрасно и необходимо. Но знаешь, Леха, я хотел бы, чтобы вот прошел человек мимо курганчика и задумался: вот, мол, я живу, а этот парень погиб, а мог бы тоже жить. Чтобы ему хоть чуточку грустно стало. И совсем не обязательно, чтобы он произносил какие-то громкие слова, сделав при этом постную рожу, но чтобы настроение у него, пусть хоть не намного, испортилось.

Пинчук пожал плечами и отвернулся. Ему казалось странным разговаривать здесь, на фронте, о разных курганчиках — вообще всякие словеса насчет того, как придет кто-то да прочтет такую-то надпись, Пинчуку казались фальшивыми. По той же самой причине он совершенно не терпел разглагольствований о храбрости, мужестве, подвиге — ребята в разведке всему этому находили какие-то другие слова, все тут было понятно, а вот когда начнет кто-то со стороны поливать, как водой из пожарной трубы, такой медовый раствор получается…

— Тебе что, легче будет, — сказал он, продолжая разговор, — если кто-то поводит глазами по вывеске, а потом забудет через минуту?

— Почему же через минуту? Может, подольше.

— Если ты кому-то дорог, тот запомнит. Хоть сто лет промелькни, а он будет помнить. Скажешь, не так?

— Так конечно. Только все же…

— Ну что — все же? — Пинчук прищурил глаза и покачал головой. — Все это блажь, Вася. И Пашка блажил. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, на что мы идем, отправляясь каждый раз в тыл к немцу. Знал и никогда ничего не боялся. А поговорить любил тут, в тылу, вроде как вот мы с тобой — расселись и балакаем. Нервы-то поослабнут, поглядишь вокруг, ну и полезут в голову разные мысли: один раз, дескать, проскочил, другой, в третий, глядишь, отметили, но отлежался, подлатали, пошел в четвертый, а там ведь пятый… Ведь сам знаешь, что часто напролом, на бога идешь…

Пинчук поднял голову и глубоко вздохнул.

— Ну а ты?

— Что я?

— Ты думаешь иногда про это?

— Нет, почти никогда. — И, помолчав, добавил: — Времени нет, Вася. Честное слово.

Давыдченков внимательно поглядел на Пинчука.

— Ладно, замнем насчет времени. А вообще ты прав. Разговорчик мы с тобой затеяли — Пашка бы послушал, обложил бы на всех европейских языках. Все-таки веселый был парень, наш Паша, память ему вечная.

Пинчук грустно улыбнулся. Уж кто-кто, а он-то знал своего друга. Находило на Пашу иногда, это верно. Так ведь это только в книгах пишут про несгибаемое железо, будто человек может привыкнуть и к стрельбе, и к смерти, к стонам раненых. Чушь сплошная. Война — дело жестокое, приходится стрелять, душить, колоть, но привыкнуть к этому невозможно.

— Я хочу тебя спросить, — сказал Пинчук, неожиданно взволнованный тем чувством доверия и открытости, которое вдруг связало его сейчас с Давыдченковым. — Наверно, надо письмо его жене написать. Паша говорил, что он обо мне рассказывал ей, так что мы вроде как заочно знакомы. Я только подумал: может, лейтенант напишет, а то каждый будет бередить ее. Как по-твоему?

— Я считаю, что тебе надо написать обязательно, — сказал тихо Давыдченков. — Как решит лейтенант — это его дело. Но тебе надо обязательно написать.

— Я, в общем, собирался… Но хотелось посоветоваться. Вдруг кто-нибудь скажет: почему, мол, вылез, ото всего взвода надо.

— Никто не скажет, — успокоил его Давыдченков. — Твоя сторона особая.

Они переглянулись и замолкли. Снова за сараем резко скрипнуло раненое дерево.

4

В лесу, в узкой лощине, поросшей редкими кустиками, уже два часа тренировались разведчики.

В центре лощины стояли козлы, опутанные колючей проволокой, за ними, шагах в десяти, находился окоп с порыжевшими ветками орешника на бруствере. Старший сержант Пелевин стоял в окопе и наблюдал за действиями разведчиков. Требовалось подползти незаметно к проволочному заграждению, преодолеть его, затем сделать быстрый рывок и ворваться в окоп.

— Болотов! — командовал Пелевин. — Покажи ты им, прошу тебя, как «колючку» резать. Чего они трясут ее, как грушу?!

Болотов, в маскхалате, прищурившись, шел на середину лощины, к козлам. Некоторое время стоял, словно прицеливаясь, и вдруг мягким неуловимым движением падал вперед и, как-то по-особому слаженно работая руками и ногами, двигался по-пластунски к «колючке». С профессиональной точностью разрезал кусачками в трех-четырех местах проволоку, змеей проползал под козлами, почти не коснувшись колючек.

— Вот как надо! — восклицал восхищенный Пелевин. — Вот как надо делать!

Болотов, улыбаясь, стряхивал с колен прилипшую землю, расстегивал ворот. На его смуглом лице поблескивали капельки пота, и весь он в этот момент, по-юношески легкий и щеголеватый, напоминал спортсмена, выполнившего сложную гимнастическую фигуру.

— Подумаешь, дело. Скажет тоже старший сержант… — говорил он небрежно и шел на опушку леса к поваленному взрывом дубку. Все, кому удалось выполнить упражнение, сидели около этого дубка и грелись на солнышке.

Коля Егоров тоже ползал через лощину и «брал колючку». С ходу взять ее не удалось. Только третья попытка оказалась удачной, но Пелевин все же похвалил Колю, и от этой похвалы Коля ужасно смутился, точно школьник, получивший пятерку от любимого учителя. Сейчас Коля сидел вместе с другими бойцами на теплом стволе дерева, отдыхал; руки и ноги у него ныли от напряжения, локти саднило, будто с них содрали кожу, но Коля старался не обращать на эти пустяки внимания. Он поглядывал искоса на Болотова, который расположился рядом, и поджидал случая завести с ним беседу. Раз или два большие темные глаза Болотова скользнули по лицу Коли, но эти мимолетные взгляды окончательно смутили Егорова, потому что было совершенно ясно: рядом сидел бывалый разведчик, который даже здесь, на учении в лощине, показал высокий класс своей работы, а кто есть он, Николай Егоров, — да пока еще никто.

Разговор среди новичков шел общий — о том, что за шоссейной дорогой в лесу «катюш» видимо-невидимо, что на юге дела у наших идут отлично, что после Румынии и Финляндии, которые откололись от Гитлера, очередь теперь за Венгрией и Болгарией и что старшина в последний раз выдал очень неважнецкий табак. Коля слушал разговоры, глядел на солдат, и ему казалось невероятным, что их мысли так свободно переходят с одного предмета на другой. Сам Коля мог сейчас думать только о разведке и разведчиках, и каждый день, проведенный им во взводе, каждое занятие и тренировка в лощине или в поле рассматривались им как еще шаг на пути к цели.

Дело в том, что Коля Егоров давно мечтал стать разведчиком. Еще до того как его призвали в армию, он утвердился в мысли, что более важного, более высокого дела на войне нет. Он уважал пехотинцев, восхищался смелостью и мастерством летчиков, танкистов; артиллерия ему тоже нравилась. Но сердце свое он отдал разведчикам. Он даже не помнит, когда началась эта любовь. Может, еще в школе, когда читал книги про гражданскую войну, про смелых подпольщиков-комсомольцев. Может, в ребячьих играх — ребята любили играть в войну с «белыми», и Коля при всеобщем одобрении всегда был «красным разведчиком».

В его мальчишеском воображении сложился свой, особенный, облик разведчика. Отвага, смелость, ловкость… Разведчик берет «языка», достает важные документы и карты. Голод, холод, разные другие невзгоды разведчику нипочем — он в тылу врага, он лежит, притаившись у штабных блиндажей, подвергаясь ежеминутной опасности быть схваченным и брошенным в застенок. Может, при этом придется погибнуть. Что ж, разведчик встретит смерть в лицо, как подобает солдату.

В этих фантазиях Коли, конечно, было немало от книг. Но важно и другое: сердце юного бойца жаждало подвига. В борьбу с фашистами, которую вел наш народ, Коля Егоров хотел внести свою чистую лепту.

Две недели назад с командой, сформированной в запасном учебном полку, Коля прибыл на фронт. Утром, едва успели позавтракать сухим пайком, выданным при отправке, разнеслась команда старшего лейтенанта Клименко: «Строиться!» И когда встали в две шеренги на утоптанной полянке позади единственно уцелевшего на хуторе дома, перед строем появился кряжистый, круглолицый майор в солдатской пилотке на бритой голове.

Строй, протрубив «Здравия желаем…», стоял, разглядывая майора. Большинство прибывших были люди обстрелянные, повидавшие всяких начальников. Но Коля, кроме учебного полка, нигде еще не был, и ротный командир старший лейтенант Клименко казался ему самым высоким начальником. Поэтому на майора он смотрел с особым интересом, тем более что на кителе у майора густо пестрели ряды орденских планок.

Мешковато горбясь, майор прошел вдоль строя, пристально вглядываясь в лица солдат. Потом остановился посередине, повертел бритой головой вправо и влево и глухим простуженным голосом объявил:

— Есть желающие воевать в разведке? Шаг вперед.

Коля услышал голос майора и сделал шаг вперед. Оглянулся по сторонам: рядом, справа и слева, стояли солдаты, изъявившие, подобно ему, желание быть в разведке. Майор обходил каждого, задавал вопросы. Коля немигающими глазами смотрел на приближающегося майора.

— Фамилия?

— Рядовой Егоров. — Коля вытянулся и затаил дыхание.

— Рядовой Егоров… — Майор грубовато оглядел Колю с головы до ног. — Сколько тебе лет, Егоров?

— Девятнадцать, — сказал Коля, прибавив на всякий случай один год. И, подумав секунду, еще добавил: — Девятнадцать и восемь месяцев, товарищ майор!

— Так… Где воевал?

— Я недавно призван, товарищ майор.

— Так, — снова протянул майор, его круглое курносое лицо выражало любопытство. — Значит, хочешь в разведку?

— Да, товарищ майор.

— А ты знаешь, что это такое?

— Неважно.

— То есть как это неважно?

— Я выполню все. Не беспокойтесь.

На одутловатом, чисто выбритом лице майора что-то дрогнуло, что-то мелькнуло в его бледно-серых глазах.

— Комсомолец? — спросил майор.

— Комсомолец, — ответил Коля.

— Ну ладно. Ступай в строй…

Так осуществилась мечта Коли Егорова, так он попал во взвод Батурина и познакомился с Пелевиным, с Болотовым, с Волковым… Наконец-то он увидал настоящих разведчиков…

С утра они уходили обычно либо в лес, либо в лощину, и там новичков обучали разным военным премудростям. Коля очень уставал на занятиях, потому что физически был несилен, и ужасно переживал свое состояние. Он боялся, что недостаток сил будет здорово мешать ему, и до сих пор помнил слова, услышанные от повара на формировке, который сказал, будто из Коли не получится разведчика, так как он слишком тонок и может переломиться. Конечно, насчет «переломиться» повар преувеличил, но Коля был действительно тонок — на поясном ремне ему даже пришлось протыкать лишние дырочки.

Однако только теперь Коля по-настоящему понял, как необходима разведчику физическая сила, и втайне от других бойцов дополнительно тренировался, подтягиваясь руками на балке сарая, в которую бывшим хозяином были забиты два железных костыля неизвестного назначения.

После ползания по-пластунски и бросков в «окопы противника» старший сержант Пелевин предложил «поразмяться с РГД». На краю лощины, почти у самого леса, находился окоп с двойным накатом из сосновых бревен, узкая щель изображала амбразуру. Требовалось подползти шагов на двадцать и поразить гранатой амбразуру.

— Это мы запросто, — сказал Коля, вспомнив занятия в запасном полку.

Однако пыл его поостыл после первых же бросков: одна граната, стукнувшись в торец наката, отскочила метра на полтора вправо, другая упала, не долетев, третья опять ударилась о бревна и, будто внутри у нее была спрятана пружина, сделала несуразный прыжок в сторону.

Коля совершил пять заходов, три гранаты в каждый заход, и только две из них угодили в цель. Коля старался не смотреть ребятам в глаза. И когда старший сержант Пелевин присел вместе со всеми на поваленный дубок и, свернув огромного размера козью ножку, начал дымить, то Коле все время казалось, будто Пелевин специально отворачивается от него, чтобы не встречаться глазами. Коля ужасно страдал, но в душе считал, что старший сержант поступает правильно. «Ведь он только что похвалил меня. А я безобразно подвел его…» Он сидел грустный, хотя никому из разведчиков и тем более Пелевину не приходило даже в голову обижаться на Колю. Никто даже не догадывался о причинах его грусти.

Коля сидел, прислушивался к разговорам солдат и понимал, что вокруг него много храбрых ребят. И среди тех, кто прибыл с ним вместе, из пополнения, тоже есть такие. Многие уже побывали в бою, награды имеют… Ах, чего там рассуждать! Гранату не смог бросить.

В запасном полку он, кажется, прилично бросал гранату. Только там кидали ее по-другому: разбежишься на поляне и кинешь, а колышком отметят, какое получилось расстояние.

Вот тебе и расстояние.

Коля Егоров сидел и ждал, когда старший сержант Пелевин закончит курение и примется подводить итоги — у кого какие получились успехи. Но Пелевин не спешил с итогами, молчал. И когда козья ножка истлела почти до конца, он затоптал ее каблуком, поглядел вокруг и вдруг сказал, обращаясь к Коле:

— Что, Егоров! Не пора ли нам пообедать?

Старший сержант посмотрел на него сощурясь. А Коля неожиданно покраснел.

— Сейчас пойдем, — сказал Пелевин и, выставив левую руку, поглядел на часы. Потом долго изучал глазами что-то в лощине, где они брали препятствия. Разведчики тоже молчали. Устали.

— Попрошу командира, попробуем завтра боевыми кинуть, — сказал после паузы Пелевин, как бы размышляя сам с собой. — Ладно, поднимайся, ребята. Болотов, давай вперед.

Они встали, собрали оружие, лопаты и, не дожидаясь дополнительной команды, двинулись через лес. Позади всех шагал, чуть сутулясь, старший сержант Пелевин.

5

Пинчук достал бумагу и карандаш. Первый раз за всю войну ему надо было написать женщине о том, что погиб ее муж. Он не знал, с чего начать. Он щурил глаза и курил папиросу за папиросой. Он пытался представить ее — жену Паши Осипова, он думал: «Если бы я увидел ее, какая она собой, мне было бы легче вести с ней разговор».

Вот она идет, жена Паши Осипова, идет узенькой улочкой поздно вечером после работы к себе домой, а в почтовом ящике ее ждет письмо. Она увидит незнакомый почерк, раскроет письмо и прочтет. Начнутся слезы, будет много слез, потому что она сразу поймет: муж ее погиб. А все слова, которые он потом и вокруг этого сообщения нагородит, она пропустит мимо себя. Пинчук понял это, хотя сейчас он как раз и бился над этими словами, думая, что они попритушат горечь сообщения о смерти Паши. Он выводил эти слова, рассказывая, какой Паша был друг и как они здорово ладили, как любили его ребята во взводе, и Пинчуку все время казалось, будто он взламывает гвоздем старый, большой замок. Было очень странное состояние, потому что он чувствовал, что без этих слов обойтись нельзя.

Существовала еще одна причина, мучившая Пинчука: он не мог рассказать, как погиб Паша. Слишком все выходило обыденно и просто. До обидного просто. Паша участвовал во многих операциях, а вражеские окопы всегда полны неожиданностями, но у Паши была верная рука и точный расчет. Если бы Паша погиб в схватке, он расписал бы это. Но Паша погиб нелепо: в темной реке от случайной пулеметной очереди. Он погиб, не сказав ни слова, без борьбы, вот что главное. Как случайная цель, неподвижная и беззащитная. Как об этом расскажешь?

Они плыли вдвоем. Один погиб, другой остался цел. Вот почему ему трудно рассказывать об этом. Он оказался счастливчиком, он уцелел, а Паша погиб. «Почему пуля попала в него, когда нас было двое?» Гибель мужа ей покажется нелепой и горькой случайностью. А он ничего не сможет ответить на ее «почему?» кроме глупого: «Так вышло…» У него в голове нет ни единого слова, ни единой мысли, которая бы все расставила по местам, убрав с дороги разные «почему?».

«Я напишу, что Паша погиб как герой, — подумал Пинчук. — Разве так уж важны подробности?»

Однако спустя час, когда письмо было написано, вспомнить о подробностях Пинчуку все же пришлось. В сарае появился капитан Рослов. Коренастый и медлительный, в длинной шерстяной гимнастерке и меховом жилете, перепоясанный ремнями, он прошелся вдоль нар, махнув рукой Давыдченкову, который неуклюже поспешил навстречу с рапортом, огляделся и, увидев Пинчука, присел на нары.

— Ну как? Отдыхаешь?

— Отдыхаю.

— Это кому письмо, домой?

— Нет, не домой. Жене Паши Осипова.

— Правильно. Кстати, я хотел бы узнать, как это вышло?

— Что?

— Как погиб Осипов?

— Я уже рассказывал, — ответил Пинчук, понижая голос. — Мы плыли через реку, было темно. Вдруг от немецкого берега ударил пулемет, и все. Я крутился, искал, а его не было.

— На каком расстоянии вы плыли друг от друга?

— Метра полтора-два.

— Ты уверен, что это случилось после того, как простучал пулемет?

— Конечно уверен.

— Почему?

— Когда мы плыли, я часто оглядывался. Буквально за минуту перед тем я видел, что Паша плывет. И вдруг крупнокалиберный пулемет…

— А от берега это было далеко?

— От какого? От нашего?

— Я не знаю, какой берег был ближе, когда это случилось.

— Наш конечно. Мне трудно сказать, потому что я крутился и звал Пашу, а было темно. Может, метров пятьдесят.

— А на берегу ты долго находился?

— Минут двадцать… Оделся, потом пополз.

— Ничего не заметил?

— Тихо было. Вот только пулемет постукивал, который угробил Пашу. Я даже сказал там — утихомирили бы его. Ну, ракеты еще были. Как обычно.

— Понятно, — Рослов скосил глаза на треугольник письма. — Вот получит…

Пинчук опустил голову.

— Двое погибли, — продолжал Рослов и шумно вздохнул. — А задача не выполнена…

Вот оно что! Как он раньше не подумал об этом? Хотя нечто подобное и приходило ему в голову. Пинчук почувствовал, как застучало в груди сердце. Но он снова опустил глаза.

— Я в этом не виноват.

— А я не обвиняю, — сказал Рослов, не глядя на Пинчука. — Я только констатирую.

Рослов встал и пошел из сарая. Наткнувшись в проходе на какой-то ящик, позвал Давыдченкова и отчитал за беспорядок.

Пинчук сидел на нарах и смотрел перед собой в одну точку. Давыдченков, ругаясь, убирал ящик. Его ругань будто разбудила Пинчука. Он взял письмо, прошел на свое место и растянулся на парах. Какая-то жилка билась на виске. Он сам не поймет, почему так подействовал на него разговор с Рословым. Он попытался снова все вспомнить, он думал о Паше Осипове, о Тоне, его жене, о самом себе и о Попове, с которого все началось, — в голове все как-то перемешалось: кто что сказал, кто как действовал. Одно было ясно: Паши нет и Попова нет, а сам он будто виноват в чем-то.

К вечеру небо заволокло тучами. После ужина некоторые разведчики выходили из сарая и, запрокинув голову, смотрели вверх: не брызжет ли? Возвратившись, разочарованно разводили руками.

— Когда не надо, так он поливает, — сказал Крошка, выслушав очередное сообщение насчет дождя.

В ночь Волков вместе с группой отправлялся на передовую за пленным, которого надо добыть во что бы то ни стало. Приходил еще раз капитан Рослов и грозился всячески, если вернутся с пустыми руками.

Разведчики чистили автоматы, тихонько переговаривались между собой. В группе у Волкова было двое новичков; Болотов, который тоже шел с ними, давал наставления:

— Главное, без нервов. Главное, чтоб без шуму.

Потом они выстроились в сарае, где горел принесенный кем-то фонарь «летучая мышь». Крошка, выглядевший очень живописно в своем маскхалате, обошел строй, всматриваясь в лицо каждого, посмотрел на часы и сказал, что пора идти, лейтенант уже, поди, нервничает.

И они вышли из сарая, не сказав ни слова остающимся. И вслед им тоже никто не проронил ни слова.

Осенняя тьма сгущалась и скоро поглотила сарай и цепочку людей, двигавшихся через небольшую ложбину к переднему краю, где сейчас было тихо, даже слишком тихо, будто кто-то, поджидая их, специально приглушил вокруг все звуки.

6

На другой день той же тропинкой, по которой накануне отправились на передовую разведчики во главе с Волковым, возвращался к себе во взвод лейтенант Батурин.

Он миновал лес и вышел на поляну, глубоко вздохнул и улыбнулся, поглядев на небо, где, как и вчера, плавали легкие, причудливо раскиданные до самого горизонта облака.

Впереди, на взгорке, виднелось несколько хуторов, над их трубами не курилось ни одного дымка. Батурин знал, что хутора разбиты и только издали производят впечатление человеческого жилья, на самом же деле, кроме изрешеченных стен, там ничего не осталось. Батурин был в хорошем расположении духа и размышлял сейчас о самых разных материях. Например, о том, что вся эта хуторная система — ужасные остатки индивидуального капиталистического хозяйства, которое сломать нелегко, потому что надо немало средств и сил, чтобы построить новые деревни. Почему-то Батурин никак не мог представить будущие колхозы без деревень и соображал, как и когда это может произойти.

«Можно, в конце концов, разобрать уцелевшие дома, найти подходящее место и там их снова установить», — подумал Батурин, и эта мысль ему показалась разумной, и на какое-то мгновение он увидел белые дома, рассыпанные по косогору, точь-в-точь как в селе, где жила его тетка и где он часто гостил в школьные каникулы. Было это, правда, давно, но хорошо остались в памяти и деревня, и речка, и лес, и, самое главное, кони, на которых мальчишки научили его кататься без седла и даже без уздечки.

Батурин был городской житель, и жизнь его сложилась просто: учился в школе, читал книжки, ходил в кино, любил смотреть фильмы про гражданскую войну, про борьбу с белобандитами, гонял мяч на пустыре за домами, прыгал с трамплина на лыжах, разбивая при этом неоднократно нос и царапая отчаянно щеки о снег.

За год до войны с фашистами к соседям приехал отслуживший на границе и повоевавший на Халхин-Голе парень. Главный предмет мальчишеской зависти — серебряная медаль на красной ленточке, где красными буквами четко сказано, за что выдана награда: «За отвагу». Парень рассказывал о погонях за нарушителями границы, о томительных часах пребывания в дозоре и, наконец, о самых настоящих боях с врагом, где все было: танки и самолеты, артиллерийские залпы, атаки и схватки врукопашную.

Может, именно тогда он и решил, что будет командиром-пограничником. Но для этого требовалось еще немало сделать всякой всячины, и прежде всего окончить школу. Он окончил ее за неделю до начала войны. И тогда он оставался еще мальчишкой, и нападение вооруженного до зубов врага его нисколько не испугало. Он решил, что теперь-то наступило его время, и пошел в военкомат. В течение трех месяцев рыл противотанковые рвы, ставил надолбы и другие полезные, на его взгляд, вещи, однако считал себя кровно обиженным, потому что готовился к большему.

Было тяжелое время, когда враг рушил наши города и села и дороги на восток были заполнены беженцами. И даже в то время что-то торжественное и сильное продолжало петь в груди у Батурина. Возможно, это была дань молодости, воспринимавшей действительность без излишней трагичности. Но всего скорее это было подспудное накапливание ярости, с которой он потом, после окончания военного училища, командовал стрелковым взводом и ходил в атаку с бойцами. Да, его заставили окончить военное училище: на войне требовались командиры.

В стрелковом полку он был ранен, но после госпиталя вернулся в тот же полк, застав еще немало тех, кого когда-то знал. Потом снова был ранен и вернулся опять в тот же полк, хотя товарищество его в этой воинской части оказалось уже символичным: в полку едва набралось бы с десяток тех людей, с которыми он воевал до последнего ранения. В этом полку он получил первую награду — так обожаемую им медаль «За отвагу». А потом его назначили в разведку.

Командовать взводом мужественных, подвергавшихся постоянной опасности людей — это было необычно, и тогда, единственный, правда, раз, ему вспомнились старые кинофильмы, где бойцы действовали в тылу врага, разгадывая самые хитроумные его замыслы.

Восторги его поулеглись, когда он вплотную столкнулся с новой работой, когда узнал, что ответственность, взваленная на его плечи, огромна, что каждая потеря ложится на сердце несмываемой горечью, а радостей бывает не так уж много. Батурин по своему складу был чуткий человек, и иногда это мешало ему, он даже завидовал тем командирам, которые умели отдавать приказы особым металлическим голосом, которые для всяких неудач находили какие-то умиротворяющие и веские причины. Командир-кремень — это было его мечтой. Со стороны никто бы не подумал так про Батурина, но на самом деле он был очень мягким и глубоко все переживающим человеком.

Сейчас Батурин испытывал радость. Крошка со своей группой захватил пленного, которого уже допрашивают в штабе. Батурин шел, в лицо ему дул ветерок, где-то на вершинах деревьев шарахались птицы — в этом не было ничего необычного, но чувство, которое испытывал Батурин, было необыкновенно. Пленного допрашивают, и, возможно, он сообщит те важные сведения, которые так ждет штаб во главе с полковником Зуевым. Фронт стоит на месте, но разведка действует неустанно. В мыслях Батурина звучала гордость за ребят, которые готовы на все, которым никто не знает цены. Лейтенант Батурин жалел, что у него нет больших прав и особых средств, чтобы достойно отблагодарить разведчиков. «Нет, я и сам еще недостаточно забочусь о них, не успеваю, не умею отдавать всего себя им. А надо, надо…» Батурин склонился, сорвал ветку бледного, выгоревшего колокольчика, улыбнулся чему-то и зашагал дальше, поглядывая изредка на макушки покачивающихся деревьев, рядом с которыми чисто светило утреннее небо. Он вышел на узкую просеку и направился в сторону сарая к разведчикам. Он все думал о своих ребятах и, когда увидел Пинчука, поджидавшего его за кустарником, понял, что сержант беспокоится.

— Хорошее утро, сержант. Правда? — сказал Батурин.

— Отличное утро, — ответил Пинчук, поняв по голосу лейтенанта, что поиск Волкова оказался удачным. — Как там ребята, никого не задело?

— Ни одной царапины, — сказал радостно Батурин. — Операцию провернули по высшему классу. И заметь — сразу убили двух зайцев.

— Двух?

— Вот именно, — продолжал Батурин. — Немцы около выемки, за минным полем, решили оборудовать сторожевой пост. Мы их сцапали, они даже пикнуть не успели…

— Значит, сторожевой пост…

— Сторожевой пост уничтожили, и «язык» в наших руках подходящий.

Еще несколько минут Батурин рассказывал о подробностях, как ловко получилось со сторожевым постом и какие молодцы ребята — подползли бесшумно до самого ихнего окопа. Потом, как-то сразу оборвав рассказ, посмотрел на Пинчука:

— Ну, а ты чего?

— Да так, — пожал плечами Пинчук.

Они переглянулись. Пинчук был в новой гимнастерке и в начищенных до блеска хромовых сапогах. На груди сияли ордена.

— Давай, давай, — подмигнул лейтенант. — Ты сейчас вроде как на отдыхе, на санаторном режиме. Пользуйся, пока есть время.

Пинчук усмехнулся и посмотрел куда-то в сторону.

— Что-нибудь не клеится? — спросил лейтенант.

— Да нет, все нормально.

— Пасмурный вроде?

— Да нет, нет.

Они прошли еще несколько шагов.

— Вчера письмо написал жене Паши Осипова.

— Это ты хорошо сделал. Я об этом думал и тоже обязательно напишу, — сказал лейтенант. — Сейчас мне надо в штаб, а как вернусь, так и напишу.

— Какие приказания будут мне?

— Никаких. Я же сказал: отдыхай. Пока отдыхай. — Батурин огляделся, словно подыскивая наиболее удобное место, где можно было бы отдохнуть Пинчуку.

Кругом в желтоватой листве дымился лес. Батурин еще раз поглядел в глаза Пинчуку, и что-то затаенное в их глубине смутило его.

— Тебе, знаешь, надо отойти от этого! — Лейтенант не сказал, от чего отойти, но Пинчуку было понятно. — У всех у нас нервы.

— Мне надо увидеть одного человека, — сказал вдруг Пинчук и улыбнулся.

— Какого человека?

— Вы его не знаете, — проговорил тихо Пинчук. — Но мне обязательно надо…

Батурин пристально посмотрел на Пинчука.

— Ты что-то скрываешь?

— Немного скрываю, — согласился Пинчук.

Они помолчали. А потом Пинчук рассказал о встрече с девушкой в ту самую ночь, когда погиб Паша Осипов. Пинчук боялся, что лейтенант неправильно поймет его, подумает что-нибудь такое насчет девушки и его самого — он мучительно подбирал слова, объясняя, что ничего такого у него там не было.

— Ладно, — сказал Батурин, глядя Пинчуку прямо в глаза. — Ты встретил девушку — ладно. А ты уверен, что она тоже хочет видеть тебя?

Пинчук вздохнул. Нет, никакой уверенности у него вообще не было.

— Веселенькая история, — хмыкнул Батурин и покачал головой. — Прямо как в кино.

— Но я должен ее видеть, — повторил Пинчук.

— Влюбился, что ли?

— Даже сам не знаю, — пожал плечами Пинчук.

— Как не знаешь?

— Так не знаю…

— А хочешь ехать?

— Да…

Батурин принялся тихонько насвистывать: таких олухов ему еще не приходилось встречать. Потом быстро взглянул на Пинчука, как будто хотел сказать, что он не верит ни одному его слову.

— Дымовую завесу пустил, — усмехнулся командир взвода. — Ну да ладно, считай, что номер удался и вопрос решен в твою пользу. Только вот задача: как ты доберешься? Ведь не ближний свет…

— Доберусь, — сказал Пинчук после паузы, стараясь не встречаться глазами с испытующим взглядом Батурина.

— Одна проблема — добраться, — продолжал лейтенант. — Другая — чтобы не возникло неприятностей.

— Вечером я буду на месте, — сказал Пинчук. — Даю слово. И никто меня не задержит.

— Почему ты так уверен?

— Да очень просто. — Пинчук развернул плечи, и в глаза Батурину сверкнули его ордена.

Лейтенант улыбнулся, сразу все сообразив, и кивнул головой.


Позже, примерно через полчаса, когда Пинчук шагал по разъезженной лесной дороге, проложенной саперами вдоль фронта, он сам пытался понять, как это у него все вышло. Сейчас, когда разговор с лейтенантом состоялся, когда даже маршрут был изучен по карте («До чего же мировой парень этот Батурин!»), отступать было поздно и неловко. Но именно сейчас затея с поездкой показалась Пинчуку сплошной нелепостью, и, чтобы как-то оправдать себя, он снова и снова объяснял самому себе, как это произошло. Еще утром все было решено, хотя сам Пинчук и уговаривал себя: «Брось дурака валять, ты же на войне!» Когда Пинчук решал какой-нибудь вопрос, он часто рассуждал с собой подобным образом. Сейчас Пинчуку даже казалось, что сам он вообще ни при чем, что во всем виновата улыбка лейтенанта, которая подтолкнула его к откровенности. Хотя тот же лейтенант безусловно прав: как он будет выглядеть, когда появится там? Что скажет? «Ах, я прискакал! Ах, мне так захотелось увидеть вас!» А она возьмет да и скажет: «А мне совершенно ни к чему эти свидания… Привет боевым друзьям!» Перед глазами неожиданно выплыла широкая спина адъютанта батальона в новенькой портупее, ловко подчеркивающей его крутые плечи. «Какой все-таки бес толкнул меня на эту поездку? Как пришло мне это в голову?.. Хотя встречу можно объяснить простой случайностью. Только случайностью — и ни одного слова про разные переживания».

Позади послышался шум мотора. Пинчук поднял руку. Расхлябанная, видавшая виды полуторка затормозила, и шофер дружелюбно выглянул из приоткрытой дверки. Судьба Пинчука была решена в эти секунды окончательно: полуторка шла в нужном ему направлении. Но Пинчук отказался сесть в кабину и ловко вскарабкался в кузов: ему хотелось поразмышлять наедине с собой о будущем свидании с Варей. Шофер дал газ, и полуторка понеслась по дороге — мимо близко подступавших деревьев, мимо полянок с зиявшими чернотой воронками от бомб, мимо покосившихся, с оборванной проволокой, телеграфных столбов, — все дальше и дальше мчался грузовик, и все тревожнее становилось на душе у Пинчука.


Приближаясь к землянкам, где располагались связистки, Пинчук ступал по земле, словно по минному полю.

Он шагал по опушке леса и остановился перед костром, на котором в черном котле что-то кипятилось. Девушка в длинном ватнике мешала в котле палкой и едва взглянула на Пинчука. Он потоптался около нее, рассчитывая, что она первая спросит, что ему надо. Но девушка занималась своим делом сосредоточенно и важно и не обращала на него ни малейшего внимания.

— Мне бы надо увидеть Варю, — сказал он и неожиданно закашлялся от хлынувшего на пего дыма.

— Варю? — переспросила она, продолжая колдовать палкой.

— Да, — подтвердил Пинчук, стараясь показать невозмутимость и спокойствие.

Но невозмутимость и спокойствие больше чувствовались в поведении девушки, кружившей вокруг черного котла со своей палкой.

— Может, вы еще кого-нибудь хотели бы видеть? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Мне нужно видеть только Варю.

Тогда девушка удостоила его долгим пытливым взглядом.

— Простите, как у этой Вари фамилия?

Пинчук растерялся. Этого вопроса следовало ожидать, и как он раньше не сообразил придумать что-нибудь!

— Я не знаю фамилии! — проговорил он отрывисто. — Позавчера ночью она дежурила у комбата. Вон там! — Он показал рукой на лесок.

Девушка посмотрела на него внимательно, улыбнулась и пошла к одной из землянок.

На полпути она вдруг остановилась.

— А что передать? Кто спрашивает?

— Передайте: спрашивает Пинчук! — ответил он.

Последние слова Пинчук произнес резко. И тотчас же отвернулся, показывая, что не настроен больше отвечать на вопросы. Он принялся изучать местность.

В ложбине виднелись макушки кустарника. За лесом, который был иссечен снарядами, проходил передний край, и где-то по ту сторону находилась землянка комбата. У Пинчука была хорошая память — все было верно, он ничего не перепутал, хотя в эту минуту ему очень хотелось ошибиться, и в надежде на собственный промах он еще и еще раз посмотрел на дорожку, ведущую в лощину, и на трубу какого-то заводика, маячившую вдалеке. В то утро именно эту трубу он постарался запомнить как главный ориентир. Может, Варя сейчас дежурит, и это было бы лучшим завершением его путешествия. Нет, в землянку к комбату он бы не пошел, он вернулся бы на дорогу и поймал попутную, чтобы поскорее добраться до своего сарая, сразу завалиться на нары и лежать до самого вечера, слушая разные байки разведчиков.

Скрипнула ветка, Пинчук повернулся и увидел Варю.

Он еще дорогой думал о том, как это произойдет. Тогда, в землянке комбата, Варя показалась ему необыкновенно красивой. Сейчас перед ним стояла другая девушка. Нет, это была Варя — тот же вопрошающий взгляд, та же небрежная прядка волос, выбившаяся из-под берета, — но было в облике девушки что-то такое, что делало ее другой.

— Вы здесь, — сказала она тихо. — Здравствуйте!

— Здравствуйте! — ответил Пинчук.

Он начал молоть разную чепуху про какую-то случайность, занесшую его в эти края. Он краснел, чувствуя, что она не верит ни одному его слову, хотя и кивает согласно головой, и поддакивает, и удивляется.

Когда он наконец выговорился, Варя сказала:

— Пойдемте к нам. Только сначала я предупрежу девочек.

Пинчук пробормотал что-то невразумительное. Ну конечно, находиться под обстрелом пяти-шести востроглазых насмешниц — нет, такая перспектива ему не улыбалась. Но сказать об этом прямо он не решился и чувствовал себя ужасно глупо.

— А хотите, здесь погуляем? — сказала она.

Он торопливо закивал головой и покраснел, будто его уличили в чем-то нехорошем.

— Только мне надо все равно предупредить девочек.

Она повернулась и пошла к одной из землянок. Пинчук мельком поглядел ей вслед. Сейчас Варя показалась ему гораздо меньше ростом и тоньше, чем тогда, ночью, у комбата в землянке. Вся она выглядела сейчас как-то проще — в своей коротенькой гимнастерке, подпоясанной солдатским ремнем, в синей юбке и сапогах, кирзовых сапогах, голенища которых были ей широковаты.

Сердце Пинчука начало стучать ровнее: самое главное позади — он нашел ее, и она не выразила неудовольствия по поводу его приезда. Впереди — он сам не мог точно представить, что у него впереди. Выйдет Варя, и они пойдут куда-нибудь, побродят где-нибудь здесь, в окрестностях, уйма неведомого у него впереди.

Пинчук поглядел направо, налево, выбрал из тлеющего костра головешку и прикурил. Из землянок, которые были расположены полукругом, выходили девушки, громко переговаривались, смеялись. Пинчуку казалось, что они специально выходят, чтобы поглазеть на него. Ему так и мерещились их ехидные улыбочки: «А, это тот, что два дня назад реку здесь переплывал. Смотри какой бойкий…» Совершенно дурацкое положение — стоять столбом и ждать. Пинчук свирепо затягивался папиросой и пускал дым во все стороны. На веревке, протянутой между березами, трепыхалось белье — разные женские принадлежности, — смотреть туда Пинчуку показалось неудобным, он потушил папиросу о каблук, бросил в костер и достал другую.

— Вот и я, — услышал он позади.

Варя стояла рядом, он и не заметил, как она подошла. Поверх гимнастерки на ней теперь был коротенький ватник, пуговицы она не застегнула, и в ватнике нараспашку показалась ему какой-то домашней.

— Куда же мы пойдем? — спросила она озабоченно.

— Пойдемте куда-нибудь, — сказал он.

Несколько минут они шли молча: она чуть впереди, он за нею. Тропинка уползала в чащу орешника, иногда Варя чуть наклонялась, придерживая рукой сучок, возникший на пути, и ждала, чтобы Пинчук перехватил этот сучок. Это, в сущности, пустяковое движение ее руки представлялось Пинчуку чем-то очень значительным, и, если бы только это было возможно, он хотел, чтобы их путешествие через чащу продолжалось бесконечно. Он и сам потом не мог понять, что происходило с ним. Почему было так светло на душе, почему все вокруг казалось таким красивым, необыкновенным — осенняя листва под ногами и эти сучки, преграждавшие им дорогу? Ему хотелось, чтобы таких сучков было как можно больше, чтобы чаще Варя отводила их в сторону, а он перехватывал и при этом мимолетно касался ее руки.

Однажды после удачного поиска, когда он возвращался с немецкой стороны, было удивительное состояние, была радость после того, как его вызвали в штаб и генерал прикрепил к его гимнастерке орден Красного Знамени; это было год назад, и Пинчук еще не забыл того ощущения радости, переполнявшей его в те дни. Но сейчас — сейчас было все по-другому.

— Я боялся: вдруг не застану вас, — сказал он, когда они из лесочка спустились в лощину и пошли по направлению хутора, видневшегося вдалеке. — Я думал, вдруг вы на дежурстве.

Он уже не пытался изображать случайную встречу и говорил то, что было на самом деле.

— А меня бы девочки позвали, — ответила Варя.

— Ну, это не ближний свет. Кроме того, комбат мог бы и не позволить.

— У комбата я дежурила в ту ночь случайно. А вообще, — она таинственно примолкла, — тут у нас узел связи. Понятно?

— Мне, значит, повезло.

Она быстро поглядела на него.

— У нас в отделении хорошие девчата. Если что — всегда выручат. Правда, Кукушкин вредничает, все хочет показать свою власть.

— Кто такой Кукушкин?

Она слегка поморщилась.

— Наш начальник.

— Какое у него звание?

— Старшина. А что?

— Я думал, генерал.

Она засмеялась.

— Наш Кукушкин важнее любого генерала. Ты просто не представляешь, что это за человек.

Пинчук не хотел представлять никакого Кукушкина: ведь она сказала ему «ты».

— В наш бы его взвод на недельку! — проговорил он угрожающе.

Она опять поглядела на него.

— Многие так считают. А Кукушкин уже побывал всюду, до нас он был на семьдесят пятой, и там от него ревели, потом еще в одном месте, — она опять притушила голос, — в штабе полка был, там его, говорят, до сих пор не могут забыть.

Что означает «семьдесят пятая», Пинчук не стал спрашивать.

— Ну и Кукушкин, — сказал он, что-то обдумывая. — К тебе он тоже придирается?

— Так, по пустякам.

— А если конкретно?

— Да ерунда всякая.

— Ну скажи.

— Не хочу и говорить.

Она отломила несколько веток, на которых держались янтарно-красные листья, полюбовалась на них и вышла на опушку. Тускло отсвечивала впереди белая стена хутора, спрятавшегося в темных стволах деревьев. Они спустились в неглубокий овраг. Пинчук теперь шагал рядом.

— Ты сегодня лучше выглядишь, — сказала она.

— Еще бы! — воскликнул он и переменил разговор. — Как поживает лейтенант?

Он скосил глаза на облако, выплывающее из-за далекого горизонта, будто увидел там нечто весьма интересное.

— Какой лейтенант? — переспросила она.

— Ну тот. — Пинчуку показалось, что она прекрасно знает, о ком идет речь, но притворяется. — Адъютант батальона.

Она рассмеялась.

— Ты, наверное, считаешь, что он мне докладывает. Нет, ты ошибаешься. А вообще Гена Зернов — очень хороший парень и очень порядочный.

Пинчук замедлил шаг и погрустнел.

— Я смотрю, у вас тут какой-то склад порядочных людей. Комбат — порядочный, адъютант — порядочный. Вот только старшина, видно, подкачал.

— Старшина — тоже порядочный. Он только ужасный службист.

— Вон видишь, кругом сплошные ангелы. Как в музее. — Пинчук вдруг подумал, что она слишком доверчива к людям, плохо разбирается в них. — Меня прямо завидки берут.

— Ну и пусть берут, — рассмеялась Варя и поглядела ему в глаза.

Некоторое время оба шли молча.

Дорожка, проторенная в овраге, привела их к кустарнику, за которым совершенно неожиданно открылся небольшой пруд. Синее небо и клочки облаков плавали в нем. Чернела сбоку наполовину снесенная труба, возвышавшаяся над полуразрушенной стеной, тут же, уткнувшись в дерево, застыл искореженный «опель». Они остановились у пруда и поглядели на воду. Пинчук хотел о чем-то спросить, но в это время справа, за рощицей, надрывно тявкнуло. Он поглядел в ту сторону.

— Шрапнелью кроет! — Он показал на белое облачко.

Тут же тявкнуло еще раз, и новое облачко возникло рядом.

— Обстреливает лес, — сказала Варя. — В лесу наши, вот он и обстреливает.

— Вам тоже достается? — спросил он.

— Иногда, — ответила она рассеянно. — Но не очень. Он все правее бьет, а что там, я не знаю. Туда больше стреляет! — показала Варя рукой и прислушалась. Но выстрелов больше не было.

— Тут у вас война, — сказал он. — А у нас тихо. Ты давно на фронте?

— Нет, всего пять месяцев. А ты?

— Меня еще до войны взяли в армию.

Пинчук объяснил: он окончил школу и в том же году осенью ему исполнилось восемнадцать, его сразу призвали в армию. Он рассказал про историю с шинелью: ему попалась короткая шинель — не доставала даже колен, а ботинки оказались на одну ногу, но зато огромного размера. Ничего себе одежка. Когда он пожаловался, старшина и ухом не повел: «Шагай, шагай. Потом разберемся».

Затем Пинчук начал какой-то длинный рассказ о том, как у него не ладилось с обмотками. «Подъем!» — кричал дневальный, все вскакивали и одевались, а он постоянно запаздывал из-за проклятых обмоток и получал замечания.

— Замечания еще ничего: ну, постоишь перед строем, выслушаешь мораль — и опять в свою шеренгу. Но однажды старшина дал мне наряд вне очереди — это была работенка. Мне снились потом эти обмотки.

Варя взмахивала ресницами, и ее глаза изучающе глядели на Пинчука.

— А то ребята начинали мудровать. В роте всегда найдется шутник, которого хлебом не корми, а дай сделать что-нибудь почуднее. Возьмут с вечера и намотают обмотки с обратной стороны. Там завязка должна быть в середине клубка, а они сделают наоборот…

Пинчук внезапно умолк. «Какую чушь я несу… Ты еще расскажи, как тебя учили навертывать портянки. Или как натер четыре года назад пятку и хромал целую неделю. Давай уж дуй, раз такое дело, может, получится оригинально. Наверняка об этих штуках никто не откровенничал с девушками. Представляю, что она думает. «Вот, — скажет, — еще один кретин встретился. Ну откуда, — подумает, — их столько на моем пути?»

Несколько минут они шагали молча. Ее молчание окончательно убило Пинчука. «А о чем ей говорить, — размышлял он сам с собой, — если ты завалил ее своими обширными познаниями об обмотках, ботинках, шинелях. Девчата любят веселый разговор, что-нибудь такое…» Пинчук даже посмотрел вокруг, не натолкнет ли его окружающее на какую умную мысль, увидел окоп на берегу и, уцепившись за него, сообщил, что, по всей вероятности, тут стояла сорокапятка. А дальше его опять понесло. Он начал в подробностях объяснять, какой тут выгодный сектор обстрела, какова позиция, — он размахивал руками, чувствуя очень отчетливо, что внутри него какой-то голос изо всех сил кричит, называя его старым школьным прозвищем: «Остановись, Пинча!» Но остановиться он уже не мог, его несло, будто на санях по ледяной горе. После рассказа о боевых свойствах сорокапяток совершенно непостижимая волна занесла его в родной город, он рассказал про реку, которая там текла и течет до сих пор, про липы на берегу, которые, естественно, летом цветут, про мать, которая осталась одна. «Пинча, остановись!» — кричал внутри все тот же голос, а ему было плевать. Он еще никогда так много не говорил, рассказал про меньшого брата, которого взяли в армию, потом по непонятной совершенно логике сообщил про слонов, которых показывали у них в городе, когда сам он еще не был призван в армию. У одного слона веко на глазу не поднималось, он начал было припоминать, какой это был глаз — правый или левый, — вспомнить не смог, сорвал ивовый прут и что было сил хлестнул себя по голенищу — один раз и другой.

Варя молчала, возможно, ждала продолжения рассказа, но он уже успел дать себе зарок, что больше из него и клещами не вытянешь ни слова.

Они прошли вдоль пруда. От разрушенного дома пахло гарью, какие-то птицы поднялись с разбитых стен, спугнутые их приближением. Пинчук упорно молчал, изредка и украдкой поглядывая на Варю и беспокоясь: не произведет ли на нее плохое впечатление, что он молчит? Пошел гулять с девушкой и молчит, будто воды в рот набрал. Вдруг она рассердится, повернется и уйдет. И тут ему в голову пришла спасительная мысль. Если он не умеет рассказывать интересных историй, наверно, он их просто не знает или не способен придумывать, как другие, то ведь есть выход — он может спросить о чем-то, и вот, пожалуйста, разве не может все происходить так: он задает вопрос, она отвечает. Для начала он задал сразу два вопроса:

— Варя, а где ты жила до войны? Где твой дом?

— До войны? — Варя, видно, думала о чем-то далеком, потому что не сразу ответила: — В Москве.

— В самой Москве?

— Конечно, — кивнула она. — Как же можно говорить, что живешь в Москве, а жить в другом месте?

— Это верно, — согласился Пинчук. — Я сам не знаю, чего спрашиваю. Я никогда не бывал в Москве. У тебя там родители?

— Сейчас там никого нет. Родители уехали с заводом в Сибирь, их туда эвакуировали.

— В нашем городе тоже много эвакуированных, — сказал Пинчук. — Из Ленинграда. Мне брат писал: их разместили по квартирам, у кого посвободнее… Ты бывала в Ленинграде?

— Нет, не была.

— Я тоже не был.

— Я, кроме Москвы, нигде не была, — сказала Варя. — А летом меня отсылали к бабушке в деревню.

— А что пишут родители?

— Пишут, что все нормально.

— Скучаешь небось.

— Иногда скучаю.

— Мать тоже работает на заводе?

— На заводе.

Она посмотрела на Пинчука, ожидая, что он еще спросит. Но Пинчук выдохся: вопросы иссякли. «Ты дурак, ты олух, Пинча! — Он вдруг подумал, что для Вари абсолютно ясны все его заходы, все его вопросики. — Ты олух, Пинча, и совсем не умеешь ухаживать за девушками».

Они прошли еще несколько шагов. Светило солнце, стелился вдалеке по взгорку дымок. Всюду вокруг виднелись следы войны: воронки от снарядов и бомб, побитые осколками деревья, затопленные наполовину водой окопы, ржавый остов машины и запахи гари, дыма и пороха, которые странно сочетались с тем, что происходило в груди Пинчука, остро давая почувствовать ему, как все же хороша жизнь, и даже упоминание о гибели Паши Осипова не убавило этого радостного ощущения. Как хорошо, что он, Пинчук, шагает сейчас рядом с Варей! Как хорошо любоваться ее лицом, которое сейчас полно серьезной задумчивости!

— Фашисты! — сказала Варя после долгой паузы. — Проклятые фашисты!

Пинчук не ответил. Он не понял, в связи с чем Варя произнесла эти слова. В связи с тем, что кругом все разбито, опустошено и люди, когда-то жившие здесь, бедствуют. Или в связи с тем, что война свела их так неожиданно и война же делает их встречу такой неопределенной, зыбкой. Может быть, Варя подумала обо всем этом вместе, подумала и назвала тех, кто виноват во всех их бедах.

— Ничего, — вздохнул Пинчук, как бы продолжая свои размышления. — Они ответят за все. Теперь уж, думаю, скоро. Скоро наступит им конец.

Пинчук посмотрел на Варю. Варя тоже посмотрела на него — быстро — и тут же опустила глаза.

— Как называется твой город?

Он назвал и отчего-то погрустнел.

И Варя вдруг тоже задумалась. Отвернулась и стала смотреть на лужайку, исполосованную танковыми гусеницами. Казалось, она потеряла охоту продолжать разговор.

Они снова вошли в лес. Деревья и кусты стояли здесь густо, тесня узенькую тропинку. Иногда Варя даже касалась плечом его плеча. И каждый раз у Пинчука возникало искушение обнять девушку. Но пока он раздумывал, тропинка выбегала на полянку, и Пинчук ругал себя за проклятую робость. Все, на что он решился, — это взять ее за руку. Не поворачиваясь, она торопливо и каким-то чужим голосом тихо сказала, что ей пора, что если старшина Кукушкин спохватится, то могут возникнуть неприятности, а ей на фронте обидно получать замечания.

На небе плыли редкие облака. Пинчуку показалось, что из груди у него тоже что-то уплывает вместе с облаками. Он опустил Варину руку. «Вот так, она старается избавиться от меня… Ей не понравилось, и она решила поскорее уйти от меня. Ну что же…»

Глядя куда-то в сторону, он сказал, что ему тоже пора, что времени уже много. Он старался говорить спокойно, но скованность чувствовалась в его голосе.

— Сколько сейчас времени? — спросила она.

— Уже четыре часа… Шестнадцать часов двадцать две минуты, — сказал он, уточняя.

Все разговоры, все слова будто заволокло туманом. «Поменьше лирики, Пинча. Теперь твоя задача — найти попутную. Ты обещал лейтенанту вернуться вовремя».

— Как ты доберешься? — спросила она.

— Через час буду у себя, — небрежно сказал он, продолжая глядеть в сторону.

— Неужели через час?

— Самое большее через полтора, — ответил он тем же тоном.

Где-то за лесом шла редкая перестрелка. А еще дальше, над горизонтом, висело большое фиолетовое облако. В лесу стоял полусумрак и было почему-то неуютно и пусто, громко шелестела листва под ногами.

Варя неожиданно сказала:

— Дальше я пойду одна. А ты этой дорожкой выйдешь к шоссе. Ты не забудешь нашу полевую почту?

Они помолчали мгновение.

И вдруг Пинчук понял, что у него сейчас остался один-единственный шанс. Он робко взял ее за руку. И внезапно близко увидел ее глаза.

— Ты — сумасшедший, — сказала она, отстраняясь, но глаза ее говорили о другом. — Ты — сумасшедший…

После, когда Пинчук останется один, он будет часто вспоминать ее слова, сказанные в тот день, и этот ее взгляд. Он всегда считал, что девушкам проще и легче: они командуют. Они знают все наперед в командуют. А парни постоянно пребывают в неуверенности и в боязни совершить непоправимую ошибку. И как им порой недостает одного слова, одного взгляда, чтобы обрести уверенность.


Этот день оказался для Пинчука удивительно счастливым. Буквально все сопутствовало его счастью: не успел он выйти на шоссе, как из леса прямо перед ним вырулил, неуклюже переваливаясь по ухабам, старый ЗИС, груженный ящиками. Пинчук проголосовал, и шофер, смуглый, чубатый украинец, открыл дверцу кабины.

Когда Пинчук уселся, шофер попросил закурить и, увидев в руках сержанта «Беломор», сразу взял штук пять, объяснив простодушно, что делает это из боязни не встретить его вскорости, а курить, безусловно, ему скоро опять захочется.

Шофер спешил, свирепо крутил баранку, ругал своего помкомвзвода, который не даст человеку вздохнуть ни днем ни ночью. ЗИС подбрасывало на выбоинах, ящики громыхали в кузове, а мотор начинал кашлять, чихать, пока с помощью каких-то манипуляций с рычагами шофер не утихомиривал его.

Когда дорога пошла ровнее, шофер поинтересовался, куда едет сержант, и Пинчук соврал, сославшись на неотложные служебные дела, которые якобы ему поручены. Шофер начал материться, теперь уже переживая за Пинчука, которого посылают в такую даль на своих двоих. Пинчуку было неловко его слушать, и он довольно горячо защищал свое начальство, которое, дескать, правильно рассчитывает на попутный транспорт.

— Попутный! — рубил шофер. — То он есть, а то и нет его. Кукуй тогда в поле. — Он скосил глаза на ордена, внушительно поблескивавшие на груди Пинчука, и рванул ручку с черным набалдашником, пытаясь переключить скорость. — Я сначала подумал — в отпуск сержант шагает, а тут, оказывается, по служебному делу. Ну, умниками стали все, подсчитывают, значит… Валяйте, валяйте… А у нас в автобате в писарях чернявая такая сидит и, промежду прочим, родинку на щеке у себя устроила. Так она по каждому своему шагу «виллис» гоняет, сядет на первое сиденье и гонит, куда ей захочется. А попробуй скажи! Понял?

Пинчуку было очень неловко за свое вранье, он уже собирался признаться во всем, но, к счастью, шофер перевел разговор на другую тему. Оказывается, сводку передавали: наши в Таллин вошли, и шофер, видимо, достаточно наслушавшийся в своих поездках разных прогнозов насчет войны, высказывал свои соображения:

— К Новому-то году — бац бы да в Берлин. Гитлера да всю его бражку — на телеграфные столбы. Чтобы знали наперед, как чужую жизню топтать. Моя бы воля, я бы всю их землю в прах раскидал. Сам прикинь: гоняю на этой трехтонке, пригоню до Берлина, как полагается. А потом куда мне? Домой? А дома-то у меня и нет. Понял? Нет дома, и никого в живых не осталось. Ни жены, ни ребятишек.

Ревел грузовик, летела под колеса дорога, громыхали в кузове пустые ящики; жадно затягивался папиросой шофер, уставившись зорко вперед. Молчал Пинчук. Недавнее радостное ощущение счастья потускнело, и он тоже хмуро глядел, и образ Вари, минуту назад такой отчетливый и ясный, внезапно подернулся туманом, и Пинчук с особой остротой почувствовал, что война продолжается, что врага надо бить и бить.

Не доезжая километров двух, шофер должен был свернуть в сторону, но он пренебрег временем и возражениями Пинчука — доставил его почти к самому «дому». Пинчук сунул ему оставшуюся пачку «Беломора», шофер запротестовал, но Пинчук так посмотрел на него, что он взял, а они расстались, пожелав друг другу дойти до Берлина и расквитаться там с фашистами за все.

7

Было еще светло, когда Пинчук вошел в сарай. Никто не спросил его о том, где он пропадал. Пелевин молча показал на стол, где стояли два котелка: обед и ужин.

Пинчук взял котелок и начал есть. Из угла доносились знакомые голоса, среди которых выделялся басок Крошки.

— Где лейтенант? — спросил тихо Пинчук.

— Пошел в штаб, — ответил Пелевин.

— Вызывали?

— Да нет. Сам пошел.

— А сюда кто-нибудь приходил?

— Никого не было.

— Знаешь, я порядком проголодался, — сказал Пинчук.

Пелевин ничего не ответил. Покивал головой, давая понять, что хорошо представляет, как Пинчук проголодался. Но никаких вопросов не задавал, будто ему было давно все известно. Такой вот был старший сержант Пелевин.

Зато именно с ним Пинчуку хотелось бы поделиться. Но он молчал, скованный непонятным стеснением. Оба сидели и говорили о разных пустяках.

— Каша — ничего.

— Ребята хвалили, — сказал Пелевин.

Позади послышались шаги, подошел Крошка и по привычке облапил Пинчука.

— А, это ты! — сказал Пинчук. — Досталось?

— Пустяки, — ответил возбужденно Крошка. — Одного чуток задело. Но так, царапина. Зато важный фриц попался. С крестом. Толстый, как боров, и вонючий. Полдня мутило. Если бы не спиртишко, неделю в рот ничего не смог бы взять. Во какой зараза!

— Новички — ничего?

— Ничего, ничего, — Крошка хихикнул. Пинчук понял, что спиртишка было принято внутрь достаточно. — Мы час с лишним лежали — ни туда ни обратно. Я думал, пропало дело: заметили. Оказалось, немец в белый свет палил. С перепугу, что ли?

Крошка пошевелил плечами и смачно сплюнул.

— А знаешь, что я сделал, когда мы сцапали этого фрица? Они там подняли стрельбу, да еще свечек понавешали. — Крошка снова беззвучно хмыкнул. — Мы подались тогда влево и спрятались в их же траншее. Понял мою тактику?

— Ты молодец, — сказал Пинчук, — с тобой не пропадешь…

— Ладно, не заговаривай зубы. — Крошка снова облапил Пинчука и вдруг повлек его в дальний угол. — Ты скажи, стервец, где пропадал?

— Ну и медведь. И грабли же у тебя. С чего ты взял, что я пропадал? Я был тут! — Пинчук неопределенно повел вокруг рукой.

— Ах, тут! — зарычал, задыхаясь от смеха, Крошка. — Ты считаешь, что это тут? В двенадцать часов я обыскал все закоулки. Я был у саперов, я заходил к связистам — ты, стервец, как в воду канул.

— А тебе зачем я понадобился? Спал бы лучше.

— Нет, погоди. Насчет спанья само собой — я уже к тому времени выспался. Но мне было интересно. Вчера у тебя была такая постная рожа, что хоть панихиду пой. И вдруг на тебе: исчез. Да ты погляди на себя, стервец. Нет, нет, не отворачивайся, не крути. К девчонкам шатался?

— Тебе только и мерещится…

Пинчук произнес это машинально, потому что его укололи слова Крошки насчет постной рожи. Но ведь действительно — так оно и было: вчера он думал о гибели Паши Осипова, писал письмо его жене, а сегодня крутил любовь с Варей. Как назвать все это? Не слишком ли резок переход? Ведь Паша Осипов был ему самый близкий друг.

— Чего, чего мне мерещится? — нажимал Крошка. — Ну-ка, ну-ка… Чего мерещится?

Пинчук посмотрел на Крошку внимательно, как бы взвешивая, стоит ли идти на полную откровенность.

— Знаешь что…

Он решил, что надо рассказать Крошке — хороший парень, пусть узнает о той ночи, когда его привели в землянку комбата. Надо объяснить, что Варя — это Варя, а Паша совсем другое, с Пашей он ходил в разведку.

— Что ты хотел сказать? — спросил Крошка.

Но Пинчук уже переменил решение.

— Я был в санбате, — сказал он и отвернулся.

— Ну и правильно. Ты думаешь, я не сообразил! — Крошка прищурил левый глаз. — Меня не проведешь. Я сразу догадался, только помалкивал. И учти: стоял на стреме. Если, думаю, потребуют Леху — я мигом: одна нога здесь, другая — в санбате. Понял?

— Спасибо, — ответил тихо Пинчук. — Я этого не забуду.

— Да брось ты. Главное, у тебя сегодня на вывеске — сплошное северное сияние. Видно, хороша… Да ладно, ладно, не буду, катись ты…

Они поговорили еще о разных разностях, Крошка снова рассказал, как брали пленного, как начальник штаба благодарил их: видно, фриц оказался подходящим, самого Крошку полковник Зуев якобы расцеловал. Пинчук знал слабость Крошки в отношении начальников и сделал вид, будто поверил в поцелуи, которыми награждали Крошку полковники. Они поговорили и разошлись по своим местам.

Позднее, когда Пинчук улегся на нары, он стал думать о Варе, вспомнил лес и овраг, перед глазами его опять рябил покачивающейся листвой пруд у сожженного хутора, он припоминал слова, которые ему сказала Варя, когда они стояли в лесу, снова видел ее глаза и, умиротворенный от всего пережитого, вдруг представил себе: нет войны. Ушла война. Кончилась… Победа пришла…

Нечто похожее однажды уже происходило с Пинчуком.

Они стояли тогда в болоте под старым городком со старинным названием Опочка. Ночью Пинчук выбрался из блиндажа, затопленного на четверть болотной водой, прополз к взгорку и прилег у кустов. Небо было закрыто тучами, ветерок гулял через взгорок, Пинчук лежал тогда на плащ-палатке и смотрел вперед, в тьму, которую прорезали в разных местах пулеметные трассы.

Хотя вокруг было болото, но время тогда началось веселое: наступали. Позади был Сталинград, Курск — били немца вовсю, гнали с родной земли все дальше и дальше; Маячила каждому в глаза, пусть еще и смутно, нелегкая впереди победа. И лежал Пинчук на взгорке под ветерком и думал, какая она будет, эта победа, как все произойдет, и казалось ему, что после того дня, когда сломят фашистов, даже небо, даже облака и вся природа вокруг станет другой. А какой — он не мог угадать и про себя улыбался, что не знает, но с уверенностью необыкновенной считал: другой будет.

И вот неожиданно в этих мыслях о будущей победе, которую он тогда пытался конкретно представить, вдруг встала перед ним одна ночь в начале войны, когда немец под Оршей высадил десант и их роту бросили на уничтожение этого десанта. Не подробности разные привиделись из той кошмарной ночи, а увидел он вдруг снова в просвете между деревьями сизоватый, словно облако, купол парашюта и покачивающуюся под ним фигурку.

Он стрелял, и другие стреляли, за кустарником гремели уже разрывы гранат, и вот будто чиркнула черная стрела в глазах: камнем полетела вниз фигурка немецкого парашютиста. Десант был уничтожен, а утром на поляне Пинчук увидел немецкого офицера: руки втиснуты в брючные карманы, ворот мундира расстегнут, он стоял, расставив широко длинные тонкие ноги, и водил нагловатыми глазами по окружающим. Это был первый немец, которого Пинчук видел близко. Может, поэтому он и запомнился ему надолго, и, когда они мокли в болотах под Опочкой и Пинчук выполз на сухое местечко, чтобы немного вздохнуть, вдруг встал перед ним этот нагловатый фриц и долго не отпускал его от себя, уже и Опочку освободили, уже взяли еще несколько сел и городов и сотнями гнали на восток грязных, оборванных немецких солдат, и лежали фашисты на огромном пространстве, пришитые пулей или прикладом к земле, возвращалась понемногу свобода родным краям, но фриц, тот, первый, стоял перед ним, все стоял, слегка покачиваясь на своих топких ногах, и наглую ухмылку его Пинчук никак не мог забыть.

Может, потому это происходило, что после схватки с десантом, когда их полк срочно перебрасывали на другой фланг, они, шагая по проселку, неожиданно повстречали малышей, гуськом бредущих по сухой кочковатой тропинке вдоль дороги. Вела малышей старая костлявая женщина в гимнастерке без петлиц, с сумкой из-под противогаза через плечо.

Красноармейцы не выдержали, остановились. Пожилой боец, склонившись, допытывался у белобрысого обросшего малыша:

— Папка-то где твой?

— У меня нет папки, — отвечал малыш.

— А мамка?

— И мамки нет, — отвечал мальчик, протягивая руку и робко гладя грязной ладошкой холодную сталь винтовки.

— Поиграй, поиграй, не бойся, — говорил боец, подвигая винтовку, и, немного подождав, спросил: — А где же у тебя папка с мамкой?

— Померли, — сказал малыш тоном, каким он, по-видимому, уже привык отвечать.

Боец крякнул и стал смотреть в сторону. Потом, когда разнеслась команда, он, спохватившись, долго копался у себя в мешке, перебирая там разный солдатский скарб и все приговаривая: «Погоди-кось, погоди-кось… Чичас, вот оказия…» Наконец он извлек из мешка крохотный кулечек сахару, сунул малышу в руки и побежал в свою колонну, которая уже набирала шаг…

А фашист все стоял и покачивался, наглый, самоуверенный, смотрел своими белесыми глазами сквозь комья артиллерийских разрывов, сквозь дымы бесконечных пожарищ…

Может, это хорошо, когда прошлое возникает и дает возможность взглянуть на то, что ты делаешь сейчас, глазами пережитого, того, что было твоей болью или радостью, надеждой или горькой потерей.

Сейчас Пинчук думал о том часе, когда будет сказано: «Конец войне. Победа…» Кто-то скажет эти слова, кто-то взглянет ласково на них, вздохнет, как человек, опускающий с плеч тяжелую ношу. И чудилась Пинчуку новая жизнь, которая наступит после тех слов. И улыбалась ему Варя, и сам Пинчук улыбался, представляя себе счастье, которое тогда придет к нему.

В сарае совсем потемнело. На тропинке слышались шаги часового. Где-то около шоссе урчали машины то глухо, то резко, с надрывной дрожью. Прислушиваясь к этому гудению, привыкая к нему, Пинчук будто ехал куда-то, и в душе у него рождались новые воспоминания и было сожаление, что встреча с Варей позади, что он не успел сказать ей всего самого главного. «Ничего, на днях можно снова отпроситься, — шептал сержант про себя. — Крошку на всякий случай надо предупредить. Крошка, если что, выручит… Если бы Варя видела Крошку…»

Кто-то в дальнем углу закричал:

— Стреляй, тебе говорят…

И замолк.

«Кто бы это мог? — подумал Пинчук. — Кто-то новенький… Разговаривает во сне».

Синие круги поплыли перед глазами Пинчука. Снова возникло лицо Вари, но уже не ясно, а в каком-то тумане, среди мельчайших колыхающихся искорок. И тут же Пинчук крепко заснул.


А во сне ему явился Юрка Хлыстов — старинный дружок его школьной юности. Выглядело это так: будто они с Юркой шагают рядом по городской площади, кругом флаги, как на демонстрации, и солнце. Они шагают и поют свою любимую песню:

Заводы, вставайте,

Шеренги смыкайте…

Может, это хорошо, когда пережитое вдруг вспыхнет ярким пламенем, обожжет, застучит в груди, понесет по дорогам, далеким и близким…

Проверьте прицел,

Заряжайте ружье…

Юрка Хлыстов был на два года старше Пинчука и учился в восьмом классе — черноволосый, круглолицый, с неулыбчивыми глазами паренек, — однако на праздничных демонстрациях они всегда шагали рядом. Дружба их началась необычно, в школе они знали друг друга только в лицо, только издалека, но была в городе публичная библиотека, был читальный зал, помещавшийся в старинном каменном здании бывшего монастыря. Этот читальный зал, где в строгой тишине, склонившись над столиками с множеством книг, сидели люди, был тайным тщеславием юного Леши Пинчука. Он приходил сюда, считая, что приобщается к великому и загадочному миру открытий.

Он любил журналы с картинками и подолгу рассматривал фотографии известных путешественников, летчиков, моряков — недавно все газеты пестрели снимками мужественных челюскинцев, среди которых выделялось бородатое лицо главного челюскинца Отто Юльевича Шмидта. Газеты сообщали о полетах Валерия Чкалова, страна гудела событиями, а Пинчук шагал по улицам города, широко выбрасывая ноги, хмурый и сосредоточенный. Летели дни, он был еще мальчик, но о непостижимой уверенностью ждал: какой подвиг поднесет ему судьба?

Гудели на вокзалах эшелоны, отправлявшиеся на Дальний Восток, на Урал, в Сибирь, но Пинчука это не так трогало, стройка связывалась в его уме с кирпичной стеной, с бревнами, стеклами окон, с печными трубами, с замазкой и жидкой глиной. Нет, этого ему было мало, его сушило желание отдать себя настоящему мужскому делу, а в школе требовали, чтобы он писал мягкий знак в конце слова «ночь», и уверяли, что вода, если превращается в пар, то все равно никуда не исчезает.

Листая красочные журналы с портретами героев, юный Леша Пинчук будто хмелел — непостижимое множество пристрастий было у него в то время: он хотел быть летчиком, он хотел быть полярником, он видел себя бредущим сквозь злую пургу, он мечтал о подводных глубинах и о необыкновенном воздушном шаре, на котором можно долететь до Луны. С праздничной торжественностью он ждал мгновения, когда все это произойдет. Мгновение пока не приходило, а в школьном дневнике пестрели замечания вроде: «Не слушал урок», «Глядел в окно»; а преподаватель по химии, едкий старичок в старомодной жилетке, однажды написал: «Ловил на уроке мух». Никаких мух в классе, конечно, не было, просто Леша смотрел тогда в потолок — в этом и заключался весь его проступок, но учитель по химии знал немало обидных слов и иные из них записывал в дневники ребятам. «Ковырял весь урок в носу». Это уж была такая неправда, что Леша сразу же после урока зачеркнул несуразную запись, хотя руководила им отнюдь не боязнь получить нахлобучку от матери — мать вообще не читала его дневника, ей было не до того, — он не мог смириться с несправедливостью.

И вдруг в читальном зале Леша встретил Юрку Хлыстова, нет, они не столкнулись лицом к лицу. Леша только что вошел и увидел: Юрка стоит у столика, на который библиотекарша навалила уйму каких-то книг, целая стопа, а библиотекарша спрашивает Юрку о чем-то и к стопке добавляет новые книги. «Вот так сюрприз, — подумал Леша, — Юрка здесь, и что это за книги ему так щедро выложили?» Леша сначала притворился, будто не заметил Юрку, но искоса стал наблюдать за ним. В гимнастерке, как у настоящего красноармейца (только без петлиц), в синих галифе, широкий командирский ремень на поясе, Юрка выглядел необычно, хотя в том же самом костюме он ходил и в школу. Ребята знали, что у Юрки отец — майор, с одеждой в те годы было неважно, штаны, рубашки — все переходило от старших, переделывалось домашним способом, поэтому Юркин костюм вызывал не удивление, а скорее зависть.

Но сейчас Лешу интересовал не Юркин костюм, а книги, которые тот листал, нахмурив свои черные брови. Подойти и узнать? Но может, Юрка сам заметит его присутствие и позовет. Однако Юрка стоял опустив голову и листал, выискивая для себя что-то особо нужное.

Тогда Леша подошел и спросил:

— Что за книги? Про путешествия?

Леша считал, что самые интересные книги про войну и про путешествия.

— Да нет! — ответил Юрка, сверкнув белками глаз. — Про Испанию.

— Про Испанию?

И тогда Юрка посмотрел Леше прямо в лицо, и Леша понял, что совсем не знал своего товарища по школе.

В тот вечер они вышли из старинного монастырского здания вместе и долго бродили по городу. Юрка рассказывал про Испанию, про горы, про города со звучными названиями, про людей, которые хотели сделать революцию и уничтожить капитал, но им не дают это сделать фашисты. Глаза у Юрки блестели.

— Ты понимаешь, — сказал он, расправляя привычным жестом складки под ремнем, — вот мы с тобой ходим, читаем книжки, учимся. Революция у нас, гражданская война — все было. А там… Я все время думаю, как там. Понимаешь, они тоже хотели, чтобы как у нас, а их за глотку — и давай со всех сторон душить. Почему?

— У нас при царизме… — начал было Леша.

— Нет, ты скажи почему? — продолжал Юрка, пропустив Лешино замечание насчет царизма. — Почему?

— Ну, капиталисты, конечно, — сказал рассудительно Леша.

— Капиталисты?!

— Да.

— Так надо бороться. Не сидеть сложа руки, пока фашисты всех не перестреляют.

Они долго молчали. Звякал на соседней улице трамвай, в скверике слышался визг и девчоночий смех, а еще дальше, в саду лакокрасочного завода, духовой оркестр выводил фокстрот на мотив известной песенки «Катя, Катюша, купеческая дочь…». Юрка вздохнул, поглощенный своими мыслями о далекой Испании, он, казалось, ничего не слышал, а духовой оркестр презирал за мещанство…

— Наши добровольцы высадились в Барселоне.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

Юрка поглядел по сторонам и тихонько засвистал.

Они еще постояли под деревьями на углу сквера — обоим почему-то не хотелось расходиться. Причем у Юрки было такое выражение лица, будто он знает какую-то очень важную тайну и раздумывает, решая, говорить про нее Лешке или не говорить. В тот вечер он так ничего и не сказал.

Сейчас Юрка шагал по городской площади. Юрка был в гимнастерке, в которой Пинчук видел его в читальном зале, правда, на гимнастерке алели петлицы и рубиново поблескивали кубики, по два на каждой петлице. Пинчук подумал о погонах и никак не мог сообразить, когда это происходит: то ли они еще учатся в школе, тогда почему у Юрки командирские кубари, то ли все это происходит позже, когда Юрка после неудачного побега в Испанию вскоре уехал в военное училище, — все как-то перемешалось. Пинчук тоже шагал и пел, и хотя знал, что все это вроде происходит во сне, но был несказанно рад и всякие вопросы Юрке отодвигал на потом, главное — они рядом, и Юрка, его школьный дружок, шагает по булыжной площади, и светит им в лицо солнце, и несется над головой боевая песня:

Проверьте прицел,

Заряжайте ружье…

8

В это время Варя Лескова дежурила на коммутаторе. Она сидела в землянке перед дощатым самодельным столиком, на котором был установлен аппарат; телефонная трубка с помощью обыкновенного бинта была ловко укреплена на голове, над левым ухом. Если клапан на коммутаторе открывался, Варя тотчас нажимала рукой на ключ, подвигала удобнее трубку и говорила в микрофон официальным голосом: «Семнадцатая». Семнадцатая — это был позывной телефонной станции на текущие сутки.

Варя дежурила уже два часа, но не чувствовала себя усталой, хотя после свидания с Пинчуком старшина Кукушкин гонял ее по разным поручениям, а вечером, перед самым дежурством, послал ее и еще двух девушек на вещевой склад за теплым бельем. На складе им пришлось неожиданно задержаться, вернулась поздно, она успела лишь поужинать, а после ужина девчата принесли ей письмо от матери.

Мать писала, что все у них хорошо. Отец много работает, хотя теперь гораздо реже ночует в цехе. Завод вошел в ритм. Она намекала на особую продукцию, которую завод якобы выпускает для фронта, но по ее таинственным намекам было весьма трудно уразуметь, какую же продукцию имеет в виду мать. В конце письма, как обычно, перечислялись просьбы: беречь себя, не соваться куда не следует, думать побольше о них, стариках, для которых она, Варя, — единственный свет в окошке.

Письма родителей всегда будоражили Варю воспоминаниями. Она вспоминала Москву, дом, поездки с отцом по каналу, гуляния на Тушинском аэродроме, куда ежегодно в День авиации отец брал ее с собой. Родители жили между собой дружно, в их семье царила атмосфера благожелательности и согласия. Когда Варя вскоре после начала войны отнесла заявление в райвоенкомат с просьбой направить ее на фронт, мать, узнав об этом, расплакалась и накричала на нее: «Девчонка! Что ты выдумала!» Это была, пожалуй, единственная размолвка у Вари с матерью. Вечером пришел отец и сказал: «Если она считает, что так нужно, значит, пусть будет так».

Сначала Варю отправили в учебный полк, а потом родители уехали с заводом в Сибирь. В каждом письме мать сообщала: «Устроились вполне прилично». По краткости и односложности этих сообщений Варя поняла, что мать не хочет говорить о трудностях. Далекая Сибирь у Вари сочеталась с сильными морозами, сугробами и вьюгами. И, пытаясь представить себе родителей в тех краях, она видела отца в меховой шапке-ушанке, а мать в платке, повязанном крест-накрест поверх пальто, — точно так родители были одеты, когда приезжали последний раз к бабушке во время зимних Вариных каникул. В голове у Вари так крепко запечатлелся этот их последний приезд, она порой даже забывала, что на дворе осень и что в Сибири бывает так же тепло, как и в Москве.

Прошел еще час Вариного дежурства. Разговоров через коммутатор проходило мало, и Варя имела возможность немножко подремать. Огонек стеариновой свечи, поставленной в консервную банку, горел ровно, почти не колеблясь, и так было хорошо на него смотреть и думать при этом о чем угодно.

Когда Варя была на вещевом складе, то по радио передавали приказ Верховного Главнокомандующего. На юге наши войска овладели новыми важными городами и взяли в плен тысячи фашистских солдат и много военной техники. После того как Левитан прочитал приказ, был произведен салют из артиллерийских орудий, их грохочущие залпы отчетливо доносило радио, потом прозвучал гимн. Варя впервые слышала салют, и этот салют, и торжественный голос Левитана, читавшего приказ, и звуки гимна, и залпы — все это произвело на нее сильное впечатление. Дела на фронте шли хорошо, присутствовавшие на складе солдаты начали вслух подсчитывать, сколько километров осталось до Берлина. Кто-то выразил мысль, что к Новому году дойдем и до Берлина, а если не к Новому, то к весне обязательно. Его тут же высмеяли за неопределенность: то к Новому, а то к весне — большая все-таки разница. Было решено, что ко Дню Красной Армии обязательно дойдем. Предположения следовали одно радостнее другого, говорили о возвращении домой, о встречах. Варя тоже думала о доме и пыталась представить себе, как она встретится с родителями, когда наступит конец войне. Будут ли родители к тому времени жить в Москве или задержатся в Сибири и ей придется ехать в незнакомый город Бийск? Варе очень хотелось, чтобы родители были в Москве. Тогда бы она с вокзала проехала на метро в центр, а оттуда пешком по улице Горького до бульвара и мимо памятника Пушкину к Никитским воротам. Здесь до переулочка, где стоит их дом, два шага. Она приедет, никого заранее не предупреждая. Поднимется на третий этаж и позвонит в квартиру. Мать откроет ей дверь, отступит немного в сторону и покачает укоризненно головой, как бывало, когда дочь запаздывала, возвращаясь из кино или из театра.

Варя улыбнулась, настолько живо представила она эту сцену. И вдруг увидела рядом с матерью Пинчука. Этот поворот в мыслях произошел так неожиданно, что Варя даже смутилась, как бы удивляясь самой себе. Она решила, что надо написать матери, с каким человеком она познакомилась. У нее никогда не было от матери тайн. Но, поразмыслив секунду, пришла к выводу, что лучше будет, если она промолчит — ну хоть три-четыре дня.

«Как он доехал? — подумала Варя. — Нашел ли попутную машину? И не возникло ли каких неприятностей?..»

Варя привстала с чурбака, заменявшего ей стул, и снова села, зябко поежившись.

Щелкнул клапан на коммутаторе.

— Семнадцатая, — сказала сухо Варя.

— Семнадцатая, соедините со Вторым.

— Соединяю.

Быстрая манипуляция шнурами, и, убедившись, что разговор состоялся, Варя поставила ключ в нейтральное положение.

И снова стала думать о Пинчуке.

И опять щелчок клапана.

— Семнадцатая, дайте «Весну».

— Соединяю.

— Срочно вызовите Первого.

— Соединяю.

Коммутатор заработал на полную мощность. Позывные — за каждым из них стояло войсковое подразделение, или штаб, или командир; Варя понимала, как важно, чтобы связь действовала бесперебойно, и испытывала торжественную приподнятость, соединяя людей, которые откликались ей далекими голосами, которые говорили на непонятном для нее засекреченном языке, отдавая распоряжения, приказы, сообщая разные сведения о противнике и о себе, — Варя чувствовала личную причастность к этой большой а важной работе.

9

Проверьте прицел,

Заряжайте ружье…

Нестерпимо ярко светило в глаза солнце, Пинчук проснулся и увидел: с противоположной стороны через узкое оконце сарая на него действительно целится солнечный луч.

В сарае шла утренняя суета; времени уже было немало — ожидали завтрак. Старший сержант Пелевин сидел у входа и читал вслух газету, рядом, устроившись на бревне, — небольшая группа разведчиков. Доносился сипловатый, монотонный голос:

«Во время атаки оборонительного рубежа противника боец Чумаков ворвался во вражеский дзот. Действуя штыком и гранатой, смелый солдат уничтожил шесть гитлеровцев…»

В другом углу неугомонный Крошка, громадный и красный, рассказывал молодым разведчикам, как скрутили немецкого фельдфебеля, который кусался и вертелся, словно пойманный в сетку волк, но его все же утащили. Потом у Крошки шли подробности о том, как разговаривали с ним разные полковники в штабе, как благодарили его за «языка».

Пинчук сонно улыбнулся. Пора вставать. Но он снова сомкнул веки, не желая расставаться с дружком своей школьной юности — Юркой Хлыстовым. Некоторое время он размышлял о том, где теперь его далекий дружок и что с ним. Последнее письмо от Юрки было из Ленинграда еще до блокады. Потом — никаких известий: ни от Юрки, ни от его родителей, которые незадолго перед войной уехали на Украину, куда был переведен в один из пограничных гарнизонов Юркин отец.


Захваченный группой Волкова немецкий фельдфебель не открыл особых новостей: немцы по всему участку фронта держат плотную оборону. Сообщения о режиме переднего края, о настроении солдат имели, конечно, значение, но все же это были мелочи. Заслуживающим внимания казался лишь один факт: несколько дней назад передний край посетила группа каких-то важных генералов и старших немецких офицеров. Они прибыли ночью и скрытно прошли на командный пункт полка и в другие места — подробностей фельдфебель не знал, он случайно в ту ночь оказался свидетелем, как из окопов, где проходили генералы, удаляли солдат. Посещение их было обставлено особой таинственностью.

Настораживало также еще одно обстоятельство, которое можно было поставить в связь с посещением генералами переднего края, это — появление за последние два-три дня авиации. Немецкие истребители кружились вблизи передовой, иногда пересекая ее, а когда уходили, то оставляли после себя «раму». Казалось, будто немецкие самолеты кого-то патрулируют — фельдфебель по этому поводу не смог дать никаких объяснений, а всякие предположения на этот счет, даже самые разумные, требовали конкретных подтверждений.

10

Высоко над лесом плывут облака. Лес шумит, пронизываемый свежим ветром. Ветер спешит вперед — сквозь листву, сквозь заросли сучьев. Вперегонки с ним носятся птицы.

Стена леса — будто некий заслон; в просветах между деревьями виднеется поле, изрытое ямами воронок, зигзагами окопов, бугорками блиндажей, — передовая. Болотистая выемка упирается в круто возвышающийся холм. «Тра-та-та» — с одной стороны простучит и через пять минут: «тра-та-та» — с другой. Жутковато от пулеметного стука. «Дзиу-дзиу» — провоет по-щенячьи над головой мина. Взрывы следуют один за другим, и тут же с шорохом прокатится фугасный: наши орудия отвечают немецким минометчикам. На тысячи ладов ведет между собой разговор артиллерия.

Пинчук стоял в окопе и, пригнувшись, глядел из-за бруствера в бинокль на немецкий передний край. В лабиринте траншей, опоясывающих холм, уходящих то вглубь, то в сторону, казалось, никого не было. Только внезапный стук пулемета обозначал, что пологий спуск к болоту и ложбина в средине его насыщены огнем, что все здесь кусает, жалит, убивает; Пинчук, надвинув каску, смотрел в бинокль, ползая окулярами по зигзагам траншей, прикрытых спереди зеленой хвоей. Что скрывается за траншеями, где, в каких ячейках сидят наблюдатели, какие секреты таит холм и узкая ложбина посреди болотины, втягивающаяся в лес?

Рядом с Пинчуком в окопе стоял Коля Егоров.

— Видишь, справа бугорок, — сказал Пинчук, не отрываясь от бинокля. — Бугорок свежий, понял. Да они, похоже, еще траншею вырыли. А дзот в центре артиллеристы накрыли. Хорошо…

Коля не видел ни бугорка, ни дзота, который накрыли артиллеристы. «У меня все сливается», — подумал он про себя.

Помолчав, Коля сказал!

— Слева вон тоже бугорок.

— Слева, где?

— Да вон чуть повыше лощины.

— Ах, это, — Пинчук тотчас отвел бинокль. — Это взаправдашний бугорок. А там, где я показывал, — дзот.

Коля молча стал всматриваться в бугорок-дзот и в другой, что повыше лощины, который сама природа тут устроила. Какая между ними разница? Сержант взглянул и сразу определил. Очень Коле хотелось хоть немного походить на сержанта: все знает, все сразу может разгадать и не боится, когда стреляют кругом.

Минут через десять Пинчук объявил перекур, чтобы глаза отдохнули, опустился на дно окопа, ловко присев на корточки. Рядом сел Коля.

— Зарылись, паразиты, — сказал Пинчук, кивнув в сторону немецкой передовой, достал из кармана картонку в стал на ней что-то вычерчивать.

Где-то совсем рядом строчил пулемет и рвались мины.

— По ночам действует, паразит! — выругался Пинчук, спрятал картонку в карман и поглядел на часы. — Два часа уже. Вот летит время.

Пинчук зевнул, поднял с земли гильзу от патрона, долго оттирал ее пальцами, внимательно разглядывал, потом сказал, как бы размышляя сам с собой:

— А зрение у тебя, кажется, ничего. Хорошо видишь…

— Мне на комиссии сказали: отличное зрение! — объявил, зардевшись, Коля.

— И ночью хорошо видишь?

— Вижу и ночью, — ответил Коля, хотя голос его прозвучал уже не так твердо.

— Это хорошо, — повторил Пинчук. — Зрение для нас — как для охотника. А слух как у тебя?

— Слышу тоже неплохо. Врачи определили: очень хороший слух.

— Что-то смотрю — медицина все отличные отметки отдала тебе.

— Правда, сержант, — засмущался Коля. — Я не вру. Честное слово. Я вот насчет того, какие там на местности бугорки, где что, — насчет этого слабовато разбираюсь. Но ведь научусь.

— Конечно научишься. — Пинчук, помолчав, вздохнул. — Всему научишься, придет время.

Они посидели еще немного, потом по ходам сообщения прошли влево — сменили позицию. Приникнув к брустверу окопа, снова замерли.

— Ты смотри лучше.

— Я смотрю, сержант.

— Осторожно только. Не высовывайся.

— Я осторожно.

Плыли облака над лесом, над опутанным проволокой холмом — лилово-сиреневые валы катились медленно справа налево, их ход казался бесконечным, а в прорехи между облаками косо падали седые солнечные лучи, которые медленно разворачивались, вспыхивали и гасли, и казалось, будто там, высоко в небе, установлен огромный вертящийся прожектор.

Тупо прозвучал орудийный выстрел, потом еще и еще. Пинчук, приникший к брустверу, оживился. На гребне холма вздыбилась земля, разрывы следовали по передней траншее, опоясывая ее.

— Ну-ка, ну-ка! Что вы на это скажете? — говорил Пинчук, обращаясь к кому-то, кто находился в немецких траншеях.

Тут же град мин обрушился с немецкой стороны. Пинчук выругался и присел на корточки на дно окопа. На небольшой высоте с громовым урчанием пролетела тройка штурмовиков, издали послышалась бешеная пулеметная дробь и стукотня автоматических пушек.

— Сейчас они дадут им прикурить, — сказал Пинчук, показывая наверх.

— Хорошо бы, — ответил Коля, снял сапог и вытряхнул из него песок, потом снова обулся. Лицо у него было белое как мел, и Пинчук подумал, что где-то теперь и его братишка, быть может, вот так же привыкает к фронту.

— Ну как? — спросил он. — Не страшно?

— Немного, — ответил Коля.

— Меня тоже пронимает, — сказал Пинчук.

Через несколько минут артналет прекратился. Слева из окопа звали санитара: кого-то, видно, задело.

Пинчук снова приник к брустверу. У немцев на холме было все по-прежнему: пусто на склонах, изъеденных воронками, пусто в лощине, кусты и болотина — все казалось однообразным, серым, мрачным.

По ходу сообщения они прошли в блиндаж, где размещался артиллерийский наблюдательный пункт. Солдаты попросили у Коли Егорова закурить, и он тут же раздал весь табак. Старшина, высокий, с толстыми икрами, обтянутыми хромовыми голенищами, напоминал своим обликом футболиста.

— Чего-то вы зачастили? — грубовато спросил он.

— Да вот пришли на вас посмотреть, — отшутился Пинчук. — Парни уж больно хорошие. Вот мы и решили…

— Ладно, ладно! — усмехнулся старшина. — Не заливай…

Из блиндажа через узкую бойницу был виден склон на той стороне и лес; ветер, налетая порывами, бросался пылью в лицо. Над лесом кружились галки. Артиллеристы разливали в кружки густой черный чай. Достали кружку для Коли, кто-то сунул в руки ему сухарь, он поблагодарил и спустя минуту неожиданно для себя, сообщил, что очень любил по утрам поливать цветы.

— У нас дома герань на окне стояла и еще елочка какая-то. Возьмешь кружку и польешь. Пьют цветочки…

Все поглядели на Колю как-то слишком внимательно.

— А я очень любил на ночь парное молочко пить, — сказал старшина с толстыми икрами футболиста.

Артиллеристы рассмеялись, Коля вспыхнул и стал смотреть в сторону. Но все, кажется, тут же и забыли о нем. Пинчук продолжал наблюдать в стереотрубу, изредка он спрашивал о чем-то тихо старшину, тот так же тихо отвечал. Рядом с Колей пил чай, держа кружку на коленях, пожилой артиллерист, он деловито говорил соседу про какую-то траншею, которую надо углубить, а тот возражал, предлагая вырыть новую щель. Слова пролетали мимо сознания Коли, он был расстроен, потому что хотел выглядеть бывалым разведчиком, а не получалось.

Зазуммерил телефон. Старшина, небрежно раскинувшись твоим сильным ловким телом, начал докладывать своему начальству, дымя цигаркой прямо в микрофон, Пожилой артиллерист, дуя в кружку, спросил:

— А я тебя ни разу не встречал тут. Ты давно с ними? — Он кивнул в сторону Пинчука.

— Недавно, — ответил Коля несколько застенчиво.

— То-то я гляжу, лицо будто незнакомое.

— Недавно, — повторил Коля.

— Из каких мест будешь?

— Город Омск. Из Сибири.

— Не земляки, значит, — вздохнул сожалеюще артиллерист, — Я с севера. Сыктывкарский район. Город Сыктывкар.

— Не слышал.

— Дальний город…

Они помолчали.

— Вы тут осторожнее ходите, — сказал артиллерист, обсасывая сухарь. — У нас на прошлой неделе лейтенанта убило. Снайпер. И не заметили даже.

Коля покачал головой и спросил совершенно некстати:

— Как же так?

— Да я же говорю: снайпер.

Пинчук, прильнувший к окулярам стереотрубы, вдруг откинулся и, обернувшись, потрогал старшину за руку:

— Ну-ка, взгляни.

Старшина налег широкой грудью на выступ блиндажа. Разговоры тотчас смолкли. Слышалось сопение пожилого артиллериста, который никак еще не мог расправиться со своим чаем и обсасывал мокрый сухарь.

— Вот сволочи! — сказал старшина оглянувшись. — Петренко, вызывай Двадцатого.

Петренко был пожилой артиллерист, который сидел рядом с Колей. Он встал и подошел к телефону, начались выкрики позывных, потом трубку взял старшина и быстро, не отводя глаз от окуляров, стал сообщать координаты, упоминая при этом о «колесах» и «сигарах». Сейчас его голос чуточку сипел, будто горло внезапно перехватило морозом.

Пинчук занял освободившееся место старшины, откинулся на соломе, постеленной на земляных нарах, и, посмотрев на Колю, по-свойски подмигнул ему. Зеленый мальчишка, а хороший. Поливал, видишь, по утрам цветы. Надо же придумать такое. Стреляют кругом, а он о цветах вспомнил. Ну и чудо-юдо.

И вдруг Пинчук начал тоже вспоминать: были у них в доме цветы или нет? Он пытался представить обстановку в комнате — шкаф, комод, кровать, стол, — а вот стояло что-нибудь на подоконниках, какая-нибудь там герань или еще что, никак не мог вспомнить. Вопрос прямо зудел в нем — и то ему казалось, что были цветы, то казалось, что их не было. Матери, что ли, написать, спросить для верности? Но он тут же отказался от этой мысли, посчитав, что глупее вопроса нельзя придумать. И потом, какая разница, были цветы в их доме или нет, ведь он все равно их не замечал тогда. Вот у Коли Егорова — это уж точно: были цветы, и он любил поливать их по утрам. И у Вари были цветы, почему-то вдруг решил Пинчук. «Уйма разных елочек и гераней на всех окнах…»

Неизвестно, сколько бы времени продолжались эти размышления Пинчука, если бы за блиндажом неожиданно не загрохотали взрывы. И герани и елочки на окнах вмиг исчезли. Серьезно и напряженно смотрел в стереотрубу старшина, и сам блиндаж, кажется, начал напряженно звенеть.

11

Батурин, шагая через ступеньку, спустился в землянку. Рослов разговаривал по телефону. Прижав плечом трубку к уху, он отвечал «да», «нет», щека его при этом подергивалась, будто кто-то прикасался к ней иголкой. На столе перед Рословым лежали карты и схемы, и он ставил то в одном месте, то в другом разные условные значки.

Наконец он положил трубку, поставил на карте красным карандашом стрелки в двух местах и лишь после этого посмотрел на Батурина.

— Пришел.

— Так точно.

— Ну, присаживайся.

Наедине они обходились без формальностей. В свое время оба закончили одно и то же военное училище, хотя, в сущности, были знакомы мало, а потом и вовсе расстались и воевали в равных местах. И вдруг судьба свела их вместе: Рослова назначили в дивизию начальником разведки. Трудно сказать, какими соображениями руководствовались военные кадровики, соединяя двух однокашников. Всего скорее, что произошло это случайно: один получил повышение, а другой продолжал свою прежнюю службу. Знатоки утверждали, что хорошего командира взвода в разведку труднее найти, нежели начальника. Батурина, правда, все это не беспокоило — он был не тщеславен, хотя на правах товарища по училищу держался с Рословым свободно, не уступал, спорил, если видел промахи.

— Ну, рассказывай, какие новости?

Батурин уже знал привычку Рослова начинать издалека. Он пожал плечами:

— Чего рассказывать? Ты все знаешь.

— Конечно знаю и газеты читаю. А все же хочу тебя послушать. Как на передке?

— Наблюдаем, — ответил Батурин, улыбнувшись излюбленному рословскому «на передке». — Все новости я доложил. Других пока нет.

— И не будет! — оборвал Рослов. Голос у него вдруг стал резким и хриплым.

— Почему же?

— Потому что плохо наблюдаем! В третьем батальоне твои ребята ползают? Каждому шальному снаряду, каждой пуле кланяются. Где тут что-нибудь увидеть!

— А ты что? — усмехнулся Батурин. — Грудь вперед… Ухарство твое известно, только говорю тебе как друг: не доведет оно до добра. Попомни мое слово…

— Ну вот и загораем в окопах. И данных поэтому мало. А командир взвода потворствует.

— Не перегибай палку…

Батурин вдруг разозлился, но так же внезапно и успокоился: как он раньше не сообразил — головомойка была Рослову в штабе, вот он и не знает, на ком сорвать злость.

Батурин встал и прошелся по блиндажу.

— Говори, зачем вызывал?

Рослов, красный и возбужденный, хмурил брови и щурился.

— Вот и вызвал, чтобы обо всем этом сообщить тебе. Разве мало?

— О том, что ребята плохо наблюдают? Брось, не крути. У Деда, что ли, был?

Дед в обиходе разведчиков — полковник Зуев.

— Был, конечно.

— Я уж догадался.

— Если бы всегда так догадывался…

— Ладно, ладно, — перебил его Батурин. — Ну что там?

— Надо посылать группу в тыл.

Батурин, подняв голову, внимательно, не мигая, посмотрел на Рослова, но ничего не сказал.

— Вот здесь, — Рослов обвел кружочек на карте, — здесь они явно что-то замышляют.

— Пощупали бы авиацией.

— Авиацией! — Широкие скулы Рослова снова заходили, словно жернова. — Посоветовал бы ты Зуеву насчет авиации, он бы тебе показал где раки зимуют. Ишь стратег… Может, Генеральный штаб привлечь для выяснения замыслов противника?

— Брось шутить! — вспылил Батурин. — Не передергивай. Я спросил потому, что мне бывает жалко ребят. Я каждый раз думаю: а нельзя ли обойтись без них, и ничего тут смешного нет.

— Тебе жалко, смотрите-ка, а другим — нет?! Ты переживаешь, а другие — нет?! У тебя взвод, а у командира полка, у командира дивизии… Думаешь, им легко?

— Я не говорил, что им легко, — тихо сказал Батурин и посмотрел в сторону. — Я говорил совсем о другом. Не знаю, почему тебе непонятно.

— Понятно, все понятно. У тебя свой круг, у других — свой, и каждый из нас отвечает за свое. Пора бы это засечь раз и навсегда.

— Ну, разошелся…

— С тобой пока не поговоришь о том о сем — не перейдешь к делу.

— Вот сейчас как раз время перейти.

Рослов закурил, потом передвинул карту, взял один карандаш, швырнул в сторону, взял другой.

— Значит, группу в тыл, — сказал он, помолчав, подвигая к себе карту.

Батурин склонился над столом.

— Глубинная разведка получается — так, что ли? — спросил он.

— Это будет зависеть от данных. Если квадрат прояснится…

— Понятно.

— Вообще, расстояние немаленькое. Тут надо ребят сообразительных. Вопрос — кто поведет группу?

— Надо подумать.

— Вот думай. — Рослов пустил в потолок клубок дыма. — Волков у тебя только что пришел.

— Да Волкова и посылать на такие штуки опасно: быстро ввяжется в историю и все провалит.

— Хороший разведчик, чего ты темнишь.

Рослов был неравнодушен к Крошке, у него вообще была слабость к разбитным, лихим бойцам, в Волкова он считал образцом настоящего разведчика.

— Я не темню, а говорю то, что есть, — сказал Батурин.

— А Пелевин?

— Пелевин медлителен и с картой не в ладах. Запутается.

— Кто же еще? Пинчук?

— Подождать бы с Пинчуком, — задумчиво произнес Батурин. — Я даже об отпуске хотел просить для него.

— Нашел время. Ты прямо как добренький дядя. — Рослов выругался. — Кстати, мне очень не нравится вся эта история: ушли втроем, а вернулся один…

— Ерунду говоришь! — сверкнул глазами Батурин. — Ерунду. Скоро сам поймешь, какую ерунду сейчас сказал, Пинчук — опытный, смелый разведчик. Ему просто не повезло. И уверяю: переживает он смерть товарищей больше, чем ты…

— Ну-ну, — пробормотал Рослов.

— Больше, чем ты, чем я, чем кто-либо другой.

— Ладно. Возражать не буду. Я сказал, что думал. Может, и ошибся. Я просто мало знаю его.

— Вот именно.

Рослов посмотрел на край стола, где стояла консервная банка с окурками.

— Ты командир взвода — решай, кто поведет группу.

Батурин наклонился к нему.

— Есть одна кандидатура, — проговорил он тихо.

— Кто?

— Я.

— Ты?

— Да.

Рослов исподлобья посмотрел на Батурина и покачал головой.

— Отпадает без всяких обсуждений. И чтобы ты не заводился, скажу по секрету: насчет тебя был разговор с Прохоровым из штаба. Тебя не велено трогать, и никаких подробностей больше я не знаю. Можешь пойти к самому Зуеву.

Батурин нахмурился и ничего не сказал.

— Поведет группу Пинчук, — сказал, помолчав, Рослов и подвигал карту рукой. — Готовь ребят. А пока посмотрим, что тут надо сделать.

— Ладно, — вздохнул Батурин, подсаживаясь поближе.


В тот холодноватый сентябрьский день Пинчук и Коля Егоров до позднего вечера наблюдали за передним краем немцев — побывали у артиллеристов, изучая секторы обстрела, лазали в окопах у стрелков, высматривали и исследовали каждый бугорок на противоположной стороне, откуда еле слышно доносились редкие тупые удары орудий, а затем глухо где-то позади раздавались разрывы пущенных немцем снарядов.

На переднем крае все это считалось обороной, затишьем, но это была тягостная тишина. Настороженно следили наблюдатели как с той, так и с другой стороны. Достаточно было приподнять над окопом каску или лопату, как тут же раздавался пулеметный стук и над головой свистели пули. Пинчук ругался: «Глаз, сволочи, не спускают с нас!» Он снова с разных точек изучал уже ставшие знакомыми минные поля и землю напротив, изрытую окопами, ряды колючей проволоки, поляну справа и лес в глубине, в котором наверняка были немцы. А что происходило за лесом? Иногда стая «мессершмиттов», кружась, проносилась над передним краем, делая короткие виражи в нашу сторону, и снова возвращалась к себе в тыл. Все как будто было обычным: противник держал плотную оборону и был озабочен, кажется, только одной обороной.

12

— Запомни, Пинчук, — сказал Батурин. — Сначала дадут два залпа «катюши», и вы пойдете. В случае чего — красная ракета…

Разведчики, которым в ночь предстояло отправиться на ту сторону, сидели на нарах. Коля Егоров и кряжистый, медлительный, с темными кругами под глазами Маланов.

Вася Давыдченков нетерпеливо поддакивал лейтенанту:

— Понятно, все как по нотам, товарищ лейтенант…

— Друг за другом смотрите, — продолжал Батурин, поочередно вглядываясь в лица сидевших перед ним разведчиков.

— А как же без этого! Да без этого просто невозможно, товарищ лейтенант! — сказал Давыдченков.

Батурин пристально поглядел на Давыдченкова, покивал головой, потом сделал еще несколько предостережений и отправился на передовую, а разведчики стали не спеша собираться.

В сарае после ухода командира наступила тишина, слышался шелест маскхалатов, звяканье оружия да раздавались редкие приглушенные голоса:

— Леха, возьми мой нож.

— Эх, собака! Тесемки оборваны.

— Митя, ты на узле связи был?

Давыдченков, долго и молча копошившийся в своем углу, вернулся, стуча коваными немецкими сапогами, облаченный в пестрый маскхалат, который напоминал шкуру какого-то неведомого зверя. В руках его была коробочка с орденами и медалями; зычный голос Давыдченкова вскоре зарокотал в сарае:

— Смотри, товарищ старшина, не потеряй. А то со мной не расквитаешься за всю жизнь.

— Помалкивай, — буркнул в ответ старшина. — Городишь, что в башку взбредет.

— Мало ли какой случай, и вообще, — не унимался Давыдченков. — Хотя я, конечно, не волнуюсь, я знаю, что в ваших руках, товарищ старшина, это все равно как в сберкассе. «Держите ваши деньги в сберкассе!» — это будто про вас сказано, товарищ старшина. А как насчет шнапсику? — повернул неожиданно Давыдченков разговор.

— Что положено, все получите, — ответил хмуро старшина.

— Вдруг дожди пойдут, то да се. Как тогда? А ревматизмом нам болеть некогда.

— Ну, болтун.

— Нет, в самом деле, товарищ старшина. Надо учесть погодные неприятности. А если будет жара и прочее, то мы обратно принесем. Принесем, товарищи? — обратился Давыдченков к Коле Егорову и, не дожидаясь ответа, добавил: — Вот, товарищи обещают… принесем…

Пинчук слушал болтовню Давыдченкова, наблюдая за тем, как собираются разведчики. «У каждого по-разному, — подумал он. — На Давыдченкова именно сейчас, пока они еще здесь, нападает болтливость. Уж он не успокоится, пока не выболтается как следует. Маланов молчит — конечно, что-то свершается и в нем, он, как и все, не каменный, но внутреннее напряжение в нем глубоко запрятано и, наверно, не скоро еще уляжется. Вот Коля Егоров — этот сейчас находится в особом состоянии. Первый выход — он ведь даже близко не видел немца, он только слышал рассказы других и завидовал удачам. А теперь вот наступил его час. Он сейчас, по крайней мере в эти первые мгновения, точно во сне: никого не слышит и не видит — он весь в себе, весь в ожидании».

Давыдченков встал и направился за старшиной к выходу, где лежали ящики с гранатами.

— Товарищ старшина! — начал он снова, делая при этом красноречивые знаки. — Так как же, товарищ старшина, насчет шнапсику? — Он обернулся и озорно подмигнул окружающим.

Старшина, склонившись, сопел над ящиком, стараясь не замечать манипуляций Давыдченкова. Выгоревшие рыжие брови его сходятся и расходятся над переносьем, изображая строгость, но каждому ясно: старшина не сердится, а даже, наоборот, любуется лихостью Давыдченкова, его молодецким видом, отсутствием какого бы то ни было страха.

— Ну, товарищ старшина, вам бы в аптеке работать, — продолжал Давыдченков обиженно. — Или кладовщиком в нашем домоуправлении. Во был в нашем домоуправлении человек: куска глины без накладной не выпросишь.

Старшина покрутил головой. Попробуй отвяжись от Давыдченкова. Кто-то из ребят засмеялся, с интересом наблюдая, чем закончится этот «поединок». Старшина направился в дальний угол, где у него были продукты, оттуда вскоре донеслось его бурчание, перемежаемое сдержанным рокотанием Давыдченкова, а минуты через две оба вернулись, и по глазам обоих можно было понять, что «сделка» состоялась и тот и другой остались очень довольны своими переговорами.

Пришли саперы: старый, с густой сединой на висках, и молодой, в куртке защитного цвета, которая была ему ниже колен.

— Явились, — встретил их Давыдченков и строго посмотрел на молодого: — А это кто?

— Это у нас новенький, — ответил сапер постарше.

— Так-так, — начальственно фыркнул Давыдченков. — Ну, смотрите, чтобы работать хорошо, а если ненароком сплошаете, под трибунал загремите.

Молодой поглядел на Давыдченкова с опаской и на всякий случай отвернулся: кто знает, в каком звании этот разведчик в живописном костюме, — еще нарвешься на неприятность. Но его товарищ, что постарше, даже и ухом не повел на грозные слова: разные штучки и закидоны Давыдченкова ему были давно известны и он не обращал на них никакого внимания.

— Идете, значит, — сказал он, снимая с плеча автомат и присаживаясь на нары.

— Идем, — ответил Давыдченков, щеголяя перед саперами новенькой пачкой «Казбека». — Курите.

Пожилой взял две папиросы — одну в рот, другую спрятал в пилотку. Молодой оказался некурящим.

Пинчук посмотрел на часы: минут двадцать — тридцать осталось до отправления. Сумерки сгущались, кто-то повесил на балку фонарь «летучая мышь», оранжевые блики поплыли по стенам. Пинчук поправил одеяло и перевернул вещевой мешок в головах, чтобы никому не мешал. Он скоро уйдет, а вещевой мешок останется здесь вроде залога, вроде некоей части его и будет дожидаться возвращения хозяина. Он вспомнил Осипова: наверно, его жена еще не получила письма. Жена Осипова еще не получила письма и думает, что ее муж жив, а на самом деле вот уже пять дней, как Паши нет. Человек живет, если о нем думают как о живом, и сколько людей там, в тылу, помнят своих близких такими, какими они видели их в последний раз: улыбающимися, грустными, молодыми, ловкими, они даже не представляют, что происходит здесь, а видят то, что было когда-то, их ужалит слово «погиб», но ведь они не видели, как близкий человек умирал, он ушел на фронт, и, пока не пришло письмо, человека будут считать живым, хотя его уже нет. Здесь его уже нет, а там он еще жив. Осипов еще живет для жены, для близких, а когда она получит письмо, то поймет, что Паша больше не вернется, и это похоже на то, будто человек отправился в далекое путешествие и там затерялся.

Пинчук привстал на нарах, собираясь идти к ребятам, и снова сел, ощутив в груди какое-то странное чувство чего-то несделанного или забытого. Он даже поглядел вокруг и нахмурил лоб, соображая и стараясь вспомнить, что же такое могло быть. Тихо переговаривались у входа разведчики, и даже Давыдченков примолк. Оранжевые пятна от фонаря стали ярче. «Что я мог забыть?» — молча спросил себя Пинчук. И тут же понял, что его беспокоило: Варя.

Пинчук полез к мешку и достал бумагу и конверт, припрятанный им очень давно на всякий случай. Вот он и пришел, этот случай. Всякие треугольнички хороши, когда пишешь в двадцатый раз. В данном случае — только конверт. Туда он сунет свое письмо, где скажет обо всем, что чувствует.

Однако все оказалось непросто. Именно сказать о своих чувствах ему никак не удавалось. Ему хотелось написать, что он ужасно скучает, что ему хотелось бы снова увидеть и обнять ее, что у него сердце болит от тоски. Но когда он стал об этом писать, слова возникали грубые, неловкие, словно в докладной записке старшины командиру роты.

Он уже испортил лист, и после долгих стараний наконец у него получилось следующее:

«Дорогая Варя!

У меня ничего не вышло, чтобы еще раз съездить к тебе, хоть и очень хотелось. А теперь я даже не могу сказать, когда мы повстречаемся, так как намечена небольшая командировка. Дня на два, на три, не больше. Я сообщаю об этом, чтобы ты знала. В остальном все по-прежнему, также и мои чувства к тебе, о которых хотелось сказать много. Конечно, если бы было можно, то я снова бы приехал. Теперь я узнал дорожку и, как только вернусь, обязательно прикачу. А пока вот пишу письмо и от тебя хочу получить известие.

Я, знаешь, готов бы опять повстречать тебя, как в ту ночь, когда меня привели в землянку к вашему комбату. Это, конечно, пустые слова, не сердись, что болтаю…»

Он перечитал написанное, и ему показалось, будто рос его набит овсяной кашей, которую он не мог терпеть с детства. «Пинча, ну и чушь те ты начал нести!» Он разорвал письмо на мелкие клочки и, воровато оглянувшись, бросил под нары. Несколько минут он сидел, уставившись глазами на язычок пламени в фонаре, а потом встал и кинул мешок на место. Разве так уж обязательно это письмо. Вернется и тогда все объяснит, уж тогда его никто не удержит — в первый же день поедет к ней, хоть будь там что угодно.

«Варя поймет, она догадается, что и как. Чего зря разжевывать», — сказал он про себя и встал.

Спустя десять минут они вышли из сарая и пошагали размашисто в сторону передовой. Вечерний поздний сумрак укрывал их, и это было привычно и успокаивало. Это был обычный вечер, и фронт вокруг продолжал свою работу, на которую вышла и группа разведчиков во главе с Пинчуком.

13

Едва они пробрались по ходу сообщения к сторожевому посту, как немцы повесили над передним краем гирлянду ракет. Ракеты, пулеметная стрельба повторялись в разных концах: немцы бодрствовали. Но Пинчука с Батуриным это не смущало: ведь так было вчера, и позавчера, и в другие ночи. Самое главное сейчас — не обнаружить себя.

В узеньком окопчике сторожевого охранения Давыдченков присел на корточки, Пинчук стоял у бруствера и вглядывался пристально в темноту.

Взметнулись одна за другой три ракеты на нашей стороне, правда гораздо правее, так что их сахарный свет не достигал разведчиков. Пинчук нащупал за поясом лимонку, передвинул поудобнее ремень автомата на плече. До выхода на исходные оставалось минут пять, лейтенант Батурин стоял рядом, и выбор момента, когда нужно приступить к выполнению задачи, был его делом. Давыдченков, сидя по-прежнему на корточках, шептался о чем-то с солдатами из сторожевого охранения. Егоров и Маланов стояли поодаль, в узкой щели, замаскированной сверху сухим валежником, там же приткнулись и саперы.

Справа гулко, длинными очередями застучал «максим», и одновременно Пинчук почувствовал на своем плече руку Батурина: пора. Машинально ответив на рукопожатие лейтенанта, он выбрался из окопа и быстро пошагал вниз к лощине, за ним почти вплотную шли Коля Егоров и Маланов, затем саперы, замыкал группу Давыдченков.

Подойдя к лощине, они были вынуждены мгновенно распластаться — снова к небу всплыли дуги ракет. Когда ракеты погасли, саперы поползли вперед, за ними следом двинулись и разведчики. Шорох, внезапное позвякивание проволоки — в темноте нельзя было видеть, как наливались бешенством глаза Пинчука: каждый клеточкой своего тела он ощущал любое неловкое движение товарищей. Он торопил саперов, зная, что надо как можно скорее пересечь лощину.

И вот справа, в полукилометре от них, проиграли «катюши», сначала один раз, потом второй. Это сигнал. На немецкой стороне, перебивая друг друга, затарахтели пулеметы, захаркали мины. Тут же взвились снова ракеты, но разведчики уже пересекли лощину и лежали теперь, тесно прижимаясь к отвесному склону холма. Когда наступила темнота, они поползли влево, в небольшой болотистый овражек, и втянулись в этот овражек, точно в какой-то рукав, беспокоясь лишь об одном: как бы не напороться на мину.

По краям овражка, в глубину, были вырыты окопы — немцы, видимо, считали это место неприступным, что, в общем, соответствовало истине: ведь если разведчиков обнаружат, им отсюда не уйти.

Снова в той же стороне сыграли «катюши», снова бешеная пулеметная перестрелка. Пинчук понимал: надо спешить. Овраг упирается в балку, надо пересечь линию траншей и обогнуть дзот, надо сделать это как можно скорее, пока немцы не сообразили, что залпы «катюш» всего лишь отвлекающий маневр.

Еще немного, совсем немного осталось. Пинчук слышит позади дыхание Коли Егорова: все нормально, все получается. И вдруг все замерли: слева от бровки оврага донеслись шаги.

Немцы шли медленно, неторопливо, как на прогулке, — тропинка, видно, была давняя, проторенная. Изредка в зарослях мелькал луч карманного фонаря.

Разведчики, распластавшись, лежали в топком овражке. Шаги немцев уже совсем близко, даже слышен шорох задеваемых ветвей, быстро мелькает у бровки узенький световой луч, если он скользнет на середину — разведчики как на ладони. Пинчук нащупал гранату, луч фонаря скользнул через овражек на противоположную сторону, затерялся в кустарнике, и тут же шаги стали удаляться.

Через полчаса, миновав беспрепятственно траншею, они оказались в лесу. Темнота кругом казалась сплошной, только очень напрягая зрение можно было различить друг друга. Они поправили маскхалаты, проверили оружие и пошли плотно, почти рядом. Только Пинчук шагал чуть впереди, и Коле Егорову, следовавшему за ним, было странно и удивительно, каким образом сержант успевает увидеть преграждающий им путь сучок или дерево и вовремя рукой предупредить об этом остальных.

Стрельба позади, кажется, разгорелась не на шутку: слышались минометные разрывы, стучали пулеметы и небо в той стороне освещалось вспышками. Пинчук хорошо знал, что все это значит, и желал, чтобы стрельба продолжалась дольше, чтобы рассвет не застал их в этом лесу.

Тут же ветерок нанес на них запахи дыма. Пинчук замедлил шаг и вскоре увидел метрах в пятидесяти несколько искр, взметнувшихся из-под куста. Этого было достаточно, чтобы осветить двух немцев, сидевших на корточках. Пинчук приказал залечь. Они поползли влево и скоро среди деревьев различили черные очертания грузовиков. Взяли еще левее, грузовики, казалось, остались далеко позади, разведчики встали и чуть не наскочили на другого часового. Немец стоял у дерева и мурлыкал себе под нос. Они отошли назад, взяли еще левее и скоро вышли на небольшую поляну. Обойдя ее опушкой, очутились в другом лесу, и, углубившись в чащу, Пинчук приказал накрыть его плащ-палаткой, достал карту, фонарик и компас, чтобы сориентироваться и наметить курс.

— В порядке, сержант? — спросил Давыдченков.

— В порядке, — ответил тихо Пинчук.

Они пошли через лес, соблюдая все ту же последовательность: впереди Пинчук, за ним Егоров с Малановым, замыкал группу Давыдченков.

Свет серыми пятнами стал пробиваться между макушками деревьев, а они все шли и шли.

На рассвете деревья впереди стали редеть, они увидели шоссе. Неподалеку лежала перевернутая телега, натужно гудел где-то мотор автомобиля — лес здесь кончался и шоссе выплывало на пологое поле. Брезжило утро. Пинчук снова взглянул на карту и повел разведчиков по опушке. Вдали виднелся шпиль костела, и окружающая местность хорошо просматривалась. От костела тянулись низкие здания, правда, без крыш, и дорога, обрамленная кудрявыми ветлами, как на картинке, поворачивала вправо.

14

Насколько густо было нарыто и натыкано всякой всячины в полосе, прилегающей к передовой, настолько пустынно и тихо было здесь, в тылу. Никаких намеков, что противник что-то замышляет. Более того, Пинчуку показалось, что часть немецких войск, которая здесь дислоцировалась, куда-то отведена. В лесу они наткнулись на обширный лагерь — десятка три землянок, оборудованных с немецкой тщательностью, были совершенно пусты. Судя по укатанным дорогам, искусно замаскированным с воздуха, по многочисленным земляным укрытиям для автомашин и бронетранспортеров, часть, располагавшаяся здесь, имела солидную технику. Беглый осмотр позволил понять, что лагерь покинут недавно: срезы на ветвях, сломанных бортами автомашин, еще хранили белизну, обрывки бумаги в землянках не успели пожелтеть.

— Улетели птички, — сказал Давыдченков, продолжая заглядывать поочередно в каждую из землянок. — И адресочка не оставили.

Пинчук снова развернул карту и, прикинув что-то в уме, решил обследовать край леса и поляну. Километра два они прошли, не увидев ничего примечательного. Вышли на опушку. На поле желтела нескошенная трава. На взгорке открылся привычный для этих мест пейзаж: остатки сожженного хутора с черной трубой. Немного левее, за деревьями, торчала зенитная пушка. Пустой лес, и в двух километрах зенитка, может, она прикрывала лагерь, который они только что обследовали, может, пока еще не успела сняться. Пинчук еще раз оглядел невысокие холмы с березовыми рощами и повернул в сторону лесной дороги, проложенной немцами.

Дорога вывела на проселок. Направо путь вел к фронту, налево — в тыл. Разведчики пошли в тыл. Двигались с величайшей предосторожностью, попадая то в мокрые мхи, то в чащи осин. С рассветом дорога все более оживлялась: прошла колонна грузовиков, зачехленных серым брезентом. Замыкали колонну черная легковая машина и два броневика. Пролязгали, нещадно чадя соляркой, три тягача: каждый на прицепе тащил по пушке. Артиллерийская прислуга сидела на лафетах, солдаты сонно щурились по сторонам, курили, зевали.

За поворотом разведчики вдруг увидели строй фашистских солдат с двумя офицерами впереди. Пинчук притаился за кустами. Рядом, похолодев от напряжения, лежал Коля Егоров. Кусты с редкими пожелтевшими листьями казались ему плохой маскировкой, а стук солдатских каблуков по наезженной дороге отдавался в голове. Ни разу еще Коля не видел немцев так близко. Даже ночью на передовой было не так страшно, может, потому что было темно, а тут кругом свет и каждая травинка просматривалась. Почему сержант не приказывает открыть огонь, забросать немцев гранатами и отойти в лес — самый лучший выход. Стучали солдатские каблуки, звякала амуниция — строй проходил мимо, пронеслось еще несколько мгновений, пока Коля Егоров понял, что немцы удаляются. Пинчук приподнял голову, смотрел им вслед.

Никто не вымолвил ни слова.

Вскоре послышалось тарахтенье обоза, двигавшегося с противоположной стороны, куда только что прошагал строй солдат. Огромные сизые и рыжие битюги везли в повозках раненых. Повозочные, закинув за спину свои короткие карабины, шли рядом, понурив головы. После них, опять в сторону передовой, прокатила еще колонна грузовиков — Пинчук насчитал двадцать четыре машины, — потом дорога затихла.

Серое, в тучах, небо начало хмуриться, лес редел. Для осторожности разведчики разделились: Пинчук с Егоровым пошли вперед на некотором расстоянии друг от друга, позади, метрах в пятнадцати — двадцати, шагали Давыдченков и Маланов.

Как-то внезапно из-за поворота выкатил мотоцикл. Все рухнули на землю почти одновременно.

Это был обычный БМВ темно-зеленого цвета с коляской. Мотор работал четко, без перебоев, словно хвалился своей отрегулированностью. Три фигуры в черных накидках, три фуражки с лакированными козырьками покачивались в такт виражам — то вправо, то влево, — немец, сидевший за рулем, выбирал дорогу поровней, мотоцикл катил быстро, и было полной неожиданностью, когда он круто затормозил и остановился прямо напротив кустов, за которыми лежали Давыдченков и Маланов.

Именно кусты и понадобились немцу, который сидел за рулем. Он что-то сказал своим спутникам, те дружно расхохотались и замахали руками. Все остальное произошло мгновенно. Давыдченков бросился на немца, Пинчук тут же прошил короткой очередью тех, что оставались на мотоцикле. Коля тоже успел выстрелить, но с некоторым опозданием, что тотчас же про себя отметил и огорчился своей нерасторопности.

Понимая, какая сложилась ситуация — на дороге каждую минуту мог появиться еще кто-нибудь, — Пинчук приказал мотоцикл с убитыми втащить в придорожные кусты. Оглушенному немцу сунули в рот кляп и заставили пробежать в глубь леса. Видимо, Ганс Фибих, рядовой 84-го артиллерийского полка, все понял. Едва они присели в кустах, как он сунул руку за пазуху, долго и суетливо копался там, умоляя глазами не беспокоиться, и наконец извлек бумажку, которую поспешно передал Пинчуку.

Бумажка оказалась советской листовкой. Пинчук быстро взглянул в лицо немцу и усмехнулся. Давыдченков тоже посмотрел в листовку, потом на немца:

— Воюет, сволочь, а на всякий случай носит в кармане…

Немцу вынули изо рта кляп, и он тут же быстро заговорил, к удивлению разведчиков, на ломаном русском языке:

— Я не воюй… Нихт война… Я есть майстер… Я — ремонтер… Гитлер капут…

Пинчук в упор глядел на немца, потом свернул листовку и положил в карман. Это становилось скучным и не вызывало ни жалости, ни интереса: как только возьмешь за горло, сразу кричат: «Гитлер капут!» — это даже, наоборот, вызывало раздражение: когда этот Ганс — Пинчука особенно раздражали пухлые, чисто выбритые щеки Фибиха, — когда этот «майстер» шагал или ехал в сорок первом году через наши села, грабил и ел наше сало, ему и в голову не приходили эти слова, он тогда не думал, чем все может кончиться. Он нагуливал свои щеки, любовался пожарищами русских деревень, взирал презрительно на колонны оборванных и голодных пленных красноармейцев, он — тыловой мастер-пушкарь — ощупывал глазами скудные пожитки беженцев, вспоминая свою белокурую фрау, которая ждет «русиш сувенир». Он не ходил в атаку и не убивал, и сейчас ему, оглушенному железным ударом Давыдченкова, кажется, что за ним вообще нет никаких грехов — кто-то другой виноват, кто-то другой разбойничал, а он — нет, он даже хранил в кармане советскую листовку и сказал «Гитлер капут!». Он готов сдаться в плен этим хмурым парням в пестрых костюмах, в немецких кованых сапогах и с немецкими шмайссерами в руках.

— Все понятно, — прервал Пинчук излияния Фибиха, подумав при этом, что случай для «майстера» подвернулся совсем неподходящий. — Куда сейчас направлялись?

— Унтер-офицер Шредер, рядовой Закс и я имели маршрут на вторую батарею… Там есть маленькая проверка. — Ганс Фибих старался изо всех сил.

— Где находится батарея? — Пинчук развернул карту. — Где расположены другие батареи? Сколько орудий? Калибр? Где штаб полка? Склад с боеприпасами? С горючим? Кто командир полка?

Ганс Фибих обливался потом, он отвечал медленно, стараясь ничего не пропустить и как можно полнее удовлетворить интерес разведчиков.

— Где научились говорить по-русски?

— Город Луга, — ответил быстро Фибих. — Два года есть квартира город Луга. Много орудий война ломал… Большой ремонт был…

Пинчук ничего не знал про город Лугу. Он смотрел в гущу кустов, будто ждал чего-то. «Пора кончать ремонтер», — думал он, и на лице его не выражалось ничего, кроме досады: сколько пройдет времени, пока в полку обнаружат отсутствие ремонтеров и разыщут их здесь. За это время надо уйти отсюда как можно дальше.

— Где находится город Луга? — спросил он.

Немец обрадовался: если разговор принимает оборот отвлеченной беседы, это хорошо.

— Город Луга есть уезд…

— Город Луга под Ленинградом, сержант, — хрипло выдохнул, заикаясь, Маланов. — Эти орудия стреляли по Ленинграду.

Несколько минут Пинчук продолжал разглядывать ветку у своих ног, по которой полз маленький коричневый жучок. Тот расправил крылья и упал на землю. Пинчук перевел взгляд на Фибиха. Знобкая волна прошла по телу.

— Вы ремонтировали артиллерийские орудия? — спросил он, и глаза его сузились.

— Я есть… Я есть маленький человек, — сказал Фибих, и большая розовая рука его и массивные плечи начали дрожать. — Я выполняй приказ. Офицер давай приказ — я выполняет… Гитлер капут…

Пинчук медленно поднялся и повернулся к разведчикам.

— Пошли.

Двое — Егоров и Маланов — встали и быстро пошагали вслед за Пинчуком, продираясь сквозь кусты. Они молчали, зорко поглядывая в ту сторону, где была дорога. Скоро кустарник кончился и начался реденький лес. Пинчук велел подождать. Они прислонились к деревьям. Коля зябко поежился, отчетливо вспомнив сгорбленную фигуру немца, сидевшего на земле, его серые щеки и глаза, наполненные животным страхом.

Подошел Давыдченков. Пинчук молча, пристально поглядел ему в лицо и тут же зашагал вперед. За ним двинулись и остальные. По-прежнему Давыдченков замыкал шествие.


Было около десяти часов, когда разведчики, измученные длинным переходом, пересекли дорогу и вступили в другой лес. Это были громадные бурые сосны, широко распустившие над землей свои лапы. Пинчук оглянулся, сбросил мешок и приказал Маланову приготовить рацию. Эфир кишел звуками: рыдало мандолиновым тремоло знойное танго, молодой голос пел на незнакомом языке веселую песенку, слышались выкрики немецких радистов.

«Рубин», «Рубин», я — «Волна», я — «Волна»…

Дальше понеслись в эфир странные слова. Огневые точки, дороги, склады, штабы — все было зашифровано, все имело условное обозначение.

Пока Пинчук разговаривал, Давыдченков достал из мешка тушенку, нарезал хлеб, налил в кружку водки — движения его были медленны и рассеянны. Несколько секунд он сосредоточенно глядел себе под ноги, потом залпом выпил из кружки и стал ждать, когда Пинчук закончит разговор.

Подошли и сели остальные. От еды, от лесного сумрака сразу пошло разнеживающее тепло. Давыдченков тут же растянулся на земле, привалившись плечом к дереву, в его глазах появилось осоловелое свирепое выражение. Он угрюмо молчал и смотрел широко раскрытыми глазами куда-то в глубь леса. Кругом было тихо — чуть-чуть только шумели сосны над головой. Раз-другой Давыдченков заметил на себе быстрые взгляды Коли, и это разозлило его, он пробурчал ругательство и повернулся на бок.

— Егоров, укладывай вещи! — приказал Пинчук, глядя в карту. — Мы и так потеряли много времени.

Давыдченков продолжал лежать и, отвернувшись, все смотрел куда-то в пространство.

— Вставай, Василий, — сказал тихо Пинчук. — Пора.

— Встаю, сержант.

Они встали, тщательно осмотрелись кругом, чтобы на земле не осталось никаких следов, и пошли. Ни шума моторов, ни выстрелов не было слышно вокруг. Пинчук хотел было приказать, чтобы разведчики снова разделились, но передумал — слишком густой оказался лес. Шагали гуськом. Он по-прежнему впереди, стараясь уклониться от многочисленных колючих веток, которые иногда все же ухитрялись больно хлестнуть по лицу. Какое-то время Пинчук думал о немцах с мотоциклом, отсутствие которых вскоре обнаружат, и снова прикидывал: сколько приблизительно пройдет времени, пока их найдут? Надо воспользоваться этим временем, уйти как можно дальше. А потом в голову полезла разная чепуха вроде школьного вечера, на котором он впервые читал стихи. До сих пор щеки заливает жар, когда он вспоминает эти стихи:

Не пой, красавица, при мне

Ты песен Грузии печальной…

Он не против стихов, но он никогда не читал их вслух, не говоря уже о том, что для этого пришлось выходить на сцену. Все подстроила старая училка по литературе, которой взбрела в голову мысль вовлечь его в культурную деятельность. Они разучивали Пушкина, и она постоянно просила, тараща на Пинчука свои круглые, будто с детской картинки, глаза, просила давать как можно больше лирики. Что значит больше — он плохо соображал, но по некоторым словечкам учительницы понял, что надо нажимать на голосовые связки. И старался как мог: вытягивая губы, произносил слова то нараспев, то почти шепотом — в общем, на все лады умолял неведомую красавицу не петь про Грузию. Училке было за шестьдесят, и она была, по-видимому, ужасно чувствительная, чтение пушкинских стихов приводило ее в такое возбуждение, что Пинчук не раз опасался, как бы ее птичьи глазки не выпрыгнули из глазниц от восторга. Именно этот восторг и подвел его. На вечере, когда он вышел на сцену, он старался вовсю. И когда закончил читать, то поначалу ничего не понял: ребята ржали и колотили ладонями так, что окна звенели, все требовали, чтобы Пинчук повторил стихотворение, и никого не пускали на сцену в течение десяти минут. В полном замешательстве Пинчук вышел в коридор, сообразив, что произошло что-то не так. Он оделся и, ни словом ни с кем не обмолвившись, ушел домой, не дождавшись окончания вечера.

На другой день, когда он появился в школе, во всех коридорах только и слышалось: «Не пой, красавица, при мне…» Какой-то шутник изобразил на классной доске долговязую фигуру с вытянутыми на полметра губами — о том, что под фигурой подразумевался Леша Пинчук, можно было очень легко догадаться: изо рта долговязой фигуры выплывало облако, на котором печатными буквами было выведено: «Не пой, красавица, при мне…» На физкультуре один парень, поднимая руки вверх, в стороны, приседая и выбрасывая ноги, вместо отсчета шепотом произносил по складам, но так, что большинству ребят было хорошо слышно: «Не пой, не пой, кра-са, кра-са-ви-ца, не пой, ее пой при мне, кра-са-ви-ца…» В перемену Леша Пинчук ударил парня по лицу, получил замечание в дневнике, декламация прекратилась, но улыбки, надписи на доске продолжались с неделю. У себя на парте Леша трижды находил тоненькие сборники стихов Пушкина, которые продавались в книжном магазине в те месяцы. В книжечках обычно лежала закладка из цветной бумаги, и Пинчук знал, что если он раскроет в том месте, то увидит справа на странице вверху знаменитое стихотворение Александра Пушкина, принесшее ему, Леше Пинчуку, неожиданную известность.

Сейчас, шагая по лесу, Пинчук улыбнулся неиссякаемой ребячьей способности к шуткам, а собственное негодование по поводу неудачно прочитанного стихотворения показалось такой ерундой, что он даже удивился, неужели и взаправду он мог рассердиться на все это. А ведь некоторое время он даже в школу не хотел ходить, и уж во всяком случае куриные глазки училки по литературе, их слезливый блеск вызывали у него дикую ярость. К счастью, она, видимо, поняла, что переживает ее ученик, и даже в классе никогда не заставляла его читать наизусть стихи…

Они прошли лесом километров семь-восемь. Пинчук облюбовал густой кустарник и стал продираться сквозь него в самую середину. Когда подошли остальные, он сбросил мешок и приказал сделать привал. Примяв сучья и натащив сухих веток хвои, они дружно растянулись, только Коля Егоров остался стоять. Он сам вызвался дежурить первым, когда об этом возник вопрос. Пинчук не возражал, потому что считал это справедливым.

— Через два часа разбудишь Маланова, — сказал он, приминая под собой топорщившиеся ветки.

— Ладно, — ответил Коля вполголоса и, прижав к груди автомат, стал выбираться из зарослей.

Коля все еще переживал свою нерасторопность, когда брали мотоциклистов, и теперь решил восполнить промах и вызвался стоять на посту, пока товарищи отдыхают. Он вдруг понял, что такое настоящий разведчик, его глубоко трогало, что никто из ребят, ходивших не в первый раз по немецким тылам, никто из них не бравировал и не хвастал своим хладнокровием. Все, что происходило с ними, они считали в порядке вещей и свой кратковременный отдых в зарослях рассматривали просто как отдых без всяких примесей романтики, как люди, которые по минутам все рассчитали и которым нет дела, как это выглядит со стороны.

Коля Егоров бродил вокруг кустарника, иногда осторожно приближался к спящим, долго смотрел на их лица, на оттопыренные смешные уши у Маланова и на сильную спину с выпирающими лопатками у Давыдченкова. Что-то необыкновенное открывалось ему в сегодняшнем сером утре, которое он встретил на опоганенной немцем земле, в лицах товарищей, обметанных легкой щетиной, в суровости их сомкнутых глаз, будто и во сне они продолжали выслеживать врага.

Коле было жалко будить Маланова, и он продежурил три часа вместо двух. Когда же Маланов встал, Коля лег на его место и мгновенно крепко заснул.

15

В необъятном количестве войск, сражавшихся с фашистами, группа разведчиков, действовавшая в немецком тылу, была лишь небольшой составной частью. Разведчики, наблюдая из лесов, из топких лощин, из придорожных кустов за противником, по незначительным, казалось бы, признакам обнаруживали вдруг важное и значительное. Зенитная батарея на пригорке навела на склад с боеприпасами, тщательно замаскированный и охраняемый. Три черных легковых автомобиля, промчавшихся по проселку, привели к штабу немецкой саперной части. Толстый жгут проводов указал расположение пеленгаторной станции. Все фиксировалось, все учитывалось — однако все эти сведения, хотя и были полезны, все же имели частный, обычный характер, а Пинчук искал необычное, что в какой-то мере помогло бы приоткрыть замыслы противника.

Перед сумерками разведчики вышли на огромное пологое поле. Пинчук, присев на корточки, вглядывался из-за кустов в пространство, соображая, как пересечь это поле.

— Кончен бал, гасите свечи, — сказал Давыдченков, окидывая глазами равнину, на противоположной стороне которой двигалась вереница машин.

Пинчук почесал ладонью лоб, развернул карту.

— Откуда взялось это поле?

— По-моему, оно было тут при царе Горохе.

— Я не уверен, — ответил хмуро Пинчук. — На карте его нет.

— А что есть на карте?

— Лес.

Давыдченков сморщился и плюнул через кусты.

— Набить бы морду кое-кому…

Пинчук молча свернул карту.

— Придется обходить поле, — сказал он, глядя на мелькавшие вдали автомобили.

— Отправились в кругосветное путешествие, — хмыкнул Давыдченков.

Пинчук не ответил.

Опушкой леса они пошагали вправо, тщательно всматриваясь вперед. Казалось, конца не будет этому полю. Километра через два на взгорке неожиданно показались крыши домов, а чуть ближе обозначились серые контуры березовой рощицы. Им удалось проникнуть в рощу, но дальше путь был закрыт. В домах и на улице было полно немецких солдат. Стояли мотоциклы, автомашины, стучал движок, слышались голоса, гнусавила где-то поблизости губная гармошка.

— Сержант! — сказал Маланов глухим от долгого молчания голосом. — Слушай, сержант…

Даже Давыдченков склонился вперед, чтобы лучше слышать Маланова.

— Что ты хочешь?

— Что, если…

— Не тяни, — оборвал Давыдченков.

— Они же здесь как на курорте. Даже часовых не видно. Ты с Егоровым с этой стороны, а мы с Васькой отсюда. Полчаса делов-то…

Пинчук посмотрел назад, оценивая позицию, и глубоко вздохнул. Действительно, можно обтяпать все за полчаса. Несколько гранат по машинам с обеих сторон.

— У них наверняка карты и документы есть, — продолжал полушепотом Маланов, расстегивая маскхалат.

Пинчук покачал головой.

— Нет, — сказал он и повернул к лесу, черневшему в надвигавшихся сумерках. Он шагал быстро, чтобы не давать объяснений, боясь, что может соблазниться исходом легкого боя и тем самым нарушить приказ лейтенанта Батурина.

Они прошли опушкой еще с километр-полтора. «Кругосветное путешествие», — буркнул Давыдченков и вместе с Пинчуком стал разглядывать широкую выемку, заросшую редкими ивовыми кустами и болотной травой. Выемка перерезала поле, на противоположной стороне его слышалось гудение машин. Пинчук отступил назад, в лес, и разрешил покурить. Каждый раз, когда ему приходилось выбирать маршрут, он начинал думать, а не совершил ли какой-нибудь ошибки — почему пошел направо или налево. Он знал, что может наступить момент, когда исправить маршрут будет трудно, даже невозможно, и — самое главное — даст ли это тот результат, которого от него ждут в дивизии? Он иногда обсуждал с разведчиками ситуацию, но принимать решение было его обязанностью.

Он выступил вперед и пошел, пригибаясь и утопая сапогами в болотном мху, вдоль выемки, приказав остальным растянуться цепочкой.

— И давайте уговоримся, — сказал он сухо. — Смотреть во все глаза. Главное, чтобы близко никого не было, а издали нас могут принять за своих.

Из лесу, который они только что покинули, дул ветер. Стая воробьев поднялась с кустов при их приближении, и Пинчук чертыхнулся, оглянувшись на всякий случай.

Двигались с величайшими предосторожностями, но все равно это произошло так неожиданно, что все мгновенно замерли: впереди, из-за кустов, донеслась немецкая речь. Минут пять разведчики лежали не шелохнувшись, потом Пинчук жестом позвал Давыдченкова и показал рукой вперед. Тот кивнул головой и, сбросив мешок, уполз.

Прошло минут двадцать — тридцать. Бледные сумерки стали густеть, сизая муть сочилась во впадинах. По-прежнему с натугой урчали грузовики по другую сторону поля.

Вернулся Давыдченков.

— Справа и слева пулеметные точки, — сказал он.

— Здесь, в поле? — прошептал Пинчук.

— Да, здесь, — ответил Давыдченков и показал рукой направление. — Тут стоят, на пригорке, и тут… Здесь поближе будет.

— Вот зараза, — сказал Пинчук, прищурившись.

— Но проползти можно, — добавил, помолчав, Давыдченков.

Снова надо было решать: дожидаться темноты, — кажется, это выглядело самым разумным. Проползти в темноте легче. Но Пинчук не первый день на фронте, он знал, что фрицы по ночам особенно бдительны. Кто знает, что у них тут, да, судя по тому, о чем рассказал Давыдченков, тут и карманный фонарь опасен. Нет, если ползти, то сейчас, пока немцы чувствуют себя спокойно и в голове не держат, что кто-то рискнет — пусть и на исходе дня — пробраться у них под носом.

— Надо сейчас, — прошептал Пинчук. — И как можно быстрее.

Первым пополз снова Давыдченков. Пинчук замыкал цепочку. Метр за метром, прижимаясь к земле, от которой несло болотной прелью. Отдыхали, прислушивались и снова ползли. Вот показалась темная фигура на взгорке — часовой. Немец постоял немного, потом прошелся к выемке и через пять шагов повернул обратно, и снова поворот — и снова пять шагов. Внезапно у блиндажа он кого-то окликнул, ему ответили, потом снова заговорил часовой. Давыдченков изо всех сил заработал руками. Послышался смех, немец, видно, услышал от собеседника что-то веселое. Еще рывок — к их счастью, выемка становилась глубже, снова появились кусты ивняка, голос часового зазвучал глуше и совсем замолк. Тогда разведчики остановились и поглядели назад: ни часового, ни блиндажа — кустарник скрывал их. Они полежали немного, перевели дыхание и опять поползли вперед и вскоре оказались у взгорка, густо поросшего опавшим орешником.

— Проскочили, — прошептал Давыдченков и нервно улыбнулся.

За взгорком начинался лес. Они посмотрели во все стороны и, с беспокойством озираясь, направились в сторону, откуда доносилось гудение машин. Почва выровнялась, лес становился гуще. Коля по-прежнему шагал рядом с Пинчуком, напряженно оглядывался, стараясь как можно мягче ступать по земле. Иногда Пинчук показывал рукой, и Коля забирал вправо или влево.

В какое-то мгновение гудение моторов оглушило их, они пошли еще медленнее, чувствуя, что взгорок полого опускается в заросший овраг. Гудение, внезапно оглушившее их, смолкло, но за оврагом взревел снова мотор, за деревьями мелькнули красноватые отблески. Пинчук подождал Давыдченкова с Малановым, и все вместе они стали выбираться на противоположный берег оврага. Широкая балка разрезала лес, Пинчук ткнулся в кусты, продираясь осторожно сквозь них, чтобы лучше рассмотреть, что там происходит, и быстро вернулся назад, потрясенный увиденным: в ложбине, разделяющей лес, стояли танки, стволы их пушек зловеще смотрели в разные стороны. Вся балка и прилегающий лес были забиты танками.

Коля Егоров тоже посмотрел сквозь кусты. Такого количества бронированных чудовищ он еще не видел. Затаившаяся, шевелящаяся темно-зеленая масса с паучьими крестами на боках пряталась под деревьями, готовая каждую минуту с ревом вынестись из-под прикрывавшего ее зеленого полога и ужалить. В сумерках их очертания расплывались, но по взрывающему лесную тишину звериному рыку — то справа, то слева, то где-то в глубине — можно было догадываться о сконцентрированной здесь силе. Вот почему такая охрана вокруг.

16

Сообщение Пинчука о танках в глухой лесной балке оказалось настолько серьезным, что ему было приказано выйти снова в эфир через четверть часа.

Когда Маланов через четверть часа вызвал «Рубин», глухой далекий бас закодированным текстом отдал приказ: «В два часа сорок пять минут над квадратом появятся самолеты. Навести на цель трассирующими пулями… В два часа сорок пять минут… Проверьте время… Перехожу на прием…»

Пинчук посмотрел на часы, повторил приказ, еще раз взглянул на карту и, погасив фонарик, сбросил плащ-накидку, которой его и Маланова накрыли для осторожности. Сплошная тьма стояла кругом. Даже ближайшие деревья едва просматривались. Пинчук, запрокинув голову, поглядел вверх. «В два часа сорок пять минут» — предельно ясно.

Странное чувство шевельнулось в его груди. Это не было напряжением нервов, ни неким сигналом близкой тревоги. Совсем наоборот: какое-то облегчение, покой, граничивший с равнодушием, ощутил он в себе. Все было предельно ясно, и он размышлял, как лучше выполнить приказ. Как и откуда вернее показать на цель, ведь их трассы будут единственным ориентиром в ночной темноте.

Три его товарища стояли поодаль и ждали. И Пинчуку показалось, что прошла целая вечность, пока он сообразил и представил операцию в уме, шаг за шагом проследив все, что они должны сделать.

Они говорили полушепотом:

— Надо встать полукругом…

— Разбери в такой тьме, где полукруг.

— По ту сторону двое и тут двое.

— Самое главное — не напороться раньше времени.

— Ты знаешь, чем это пахнет?

Они замолкли, напряженно прислушиваясь. По дороге, опоясывавшей лес, тарахтели глухо на малых оборотах моторы.

— Мотоциклисты, — сказал Маланов.

— Они тут вокруг патрулируют, — добавил Давыдченков.

— Место сбора здесь, — сказал Пинчук и, помолчав, добавил: — Егоров, доставай из мешка. Я голоден как волк.

— Я тоже, — вздохнул Давыдченков.

Они глотнули из фляги и поели тушенки в полном молчании. Потом Пинчук повел Маланова и Егорова на другую сторону оврага. Он сначала хотел Егорова поставить рядом с собой, но раздумал: «На другой стороне безопаснее». Он каждому выбрал поудобнее место и показал, куда тот должен стрелять.

Через полчаса Пинчук вернулся, и Давыдченков, удивленный его ориентировкой в темноте, сказал:

— Ты, Леха, будто кошка.

Пинчук не ответил. С большими предосторожностями они прошли по краю балки, и за кустами Пинчук положил руку на плечо Давыдченкова.

— Ну вот, Вася, твоя позиция, — шепнул он. — Целься туда, вон в направлении этой макушки. Смотри не перепутай.

— А ты?

— Я пройду вперед метров триста.

— Зачем так далеко?

— Это недалеко, Вася. Если бы не фашисты, мы с тобой могли аукаться.

— А может, мне туда встать, а тебе тут?

— Это почему?

— Ты командир…

— Нет, я должен быть там, — шепнул Пинчук и сжал руку Давыдченкова. — Стрелять по сигналу ракеты. Понял?

— Понял.

— В крайнем случае…

— Что?

— Ты остаешься за меня.

— Ерунду говоришь.

— Конечно ерунду. Это я так, для порядка.

Пинчук повернулся и скрылся в темноте. Прошелестела близко ветка, будто птица вспорхнула, затем снова стало тихо.

Выставив вперед руки, Пинчук минут двадцать петлял среди кустов и деревьев, выбирая себе место, раза два сучок больно царапнул его по щеке, он тер ее ладонью и проклинал темноту.

Перед большим деревом с раскидистой кроной (хотя Пинчук и не видел ее, но догадывался: у такой толстой сосны должна быть широкая крона) он остановился и вздохнул. Теперь он тоже на месте.

Отсветы каких-то огней слабо возникали иногда в балке, постукивал ритмично движок. Но в ту сторону Пинчук почти не смотрел, он поглядывал на часы и ждал самолетов. Скоро они должны прилететь, и тогда начнется самое главное. Может, самолеты уже поднялись с далекого аэродрома. Он неожиданно вспомнил Варю: над ее землянкой, где она спит или дежурит, конечно, часто летают самолеты — к этому все привыкли, и, если самолеты и в этот раз пролетят над ней, наверняка ей и в голову не придет, что они летят к нему, что они будут кружить над ним.

Нет, когда бываешь там, у себя, и смотришь, как в небе летит стая мощных птиц, направляясь на бомбежку врага, то прежде всего думаешь о летчиках. Так уж повелось: летчик и цель, а кто наводит на эту цель — это лишь звено в большой цепи, по крайней мере для летчиков, которые сейчас летят к ним. Они будут смотреть из своих кабин, они увидят взлет его ракеты и трассы пуль трех его товарищей, но кто эти люди, стоящие на земле, для них это не так важно, главное — чтобы точно была показана цель.

Пинчук вздохнул и снова посмотрел вверх: кажется, макушки деревьев чуть обозначились; он взглянул на часы и опять вверх, на небо, — сомнений не было, небо посветлело.

И вдруг он услышал далекий протяжный звук. Он сразу узнал его, отличив от натужного воя автомобилей на дороге, от ленивого постукивания движка в лесу. Он вдыхал этот звук, как вдыхают воздух, и чувствовал, что его грудь тоже наполняется гудением. Все ближе, ближе — все небо вокруг уже гудело, и макушки деревьев, казалось, покачивались, придавленные мощным ревом моторов, Пинчук еще раз посмотрел на часы и, сдерживая дыхание, вынул из-за пояса ракетницу, медленно поднял ее, целясь в промежуток между макушками.

Он почувствовал толчок в руке, быстро перезарядил ракетницу и сделал еще два выстрела. Три красные ракеты пробуравили ночную мглу. Тут же по другую сторону балки небо дугообразно прочертили разноцветные трассы — это Маланов и Егоров. Пинчук отбежал в сторону и хотел дать очередь из автомата, но, когда он прицелился, вдруг стало очень светло. Прямо над головой закачались осветительные «фонари», в балке поднялась суматошная стрельба, затараторила, захлебываясь, автоматическая пушка, хлесткая очередь ударила по веткам дерева, около которого стоял Пинчук. Он лег и в тот же миг услышал нарастающий вой бомб.

Взрывы в балке слились в один протяжный гул. Повсюду над лесом висели осветительные ракеты, даже пни были видны отчетливо. Пинчук вскочил и бросился через кустарник и неожиданно увидел себя вот так же бегущим в сорок первом году на Старосмоленском шоссе, тогда так же фосфоресцировали в темном небе нарядные белые звезды, потому что немцы свои налеты всегда начинали с праздничного фейерверка. Давнее видение, словно короткая вспышка, мелькнуло в глазах. Пинчук бежал сейчас и думал об одном, чтобы белых «фонарей» в небе было как можно больше, чтобы было как можно светлее.

Лес вокруг содрогался от взрывов, Пинчук тяжело дышал и, подбежав к Давыдченкову, махнул рукой, и оба, не сказав друг другу ни слова, побежали к условленному месту. На краю оврага они остановились, Давыдченков несколько минут возился с мешком, прислушиваясь и озираясь по сторонам.

— Чего они копаются, — сказал он шепотом.

— Сейчас придут, — ответил Пинчук.

— Пора бы.

Пинчук промолчал. В самом деле, почему так долго их нет. Ведь им ближе. Неужели что-то случилось? «Ах, надо было поставить рядом Егорова, а Давыдченкова на ту сторону». В Маланове он уверен, а Егоров хороший парень, но ведь для разведчика этого еще мало. Почему он взял его с собой, были ребята поопытнее. Что ему дался этот Егоров, как будто он первый или последний на этой войне.

Вой бомб нарастал волнами, самолеты, сделав заход, повторяли все снова, а может, это были уже другие машины. Захлебываясь, стучали пулеметы, по небу шарили прожектора. Пинчук сначала даже не понял, о чем хочет сказать ему Давыдченков.

— Это у них, — повторил тот, показывая рукой.

До Пинчука ясно донеслась близкая автоматная трескотня.

— Точно, Вася, у них! — Он выхватил гранату и бросился в овраг.

Они стремительно вырвались на противоположную его сторону, стрельба была совсем рядом, пули посвистывали над головой. Они пошли медленно, пригибаясь и всматриваясь во все стороны. Взметнувшееся неожиданно пламя осветило кусты, и около них Пинчук увидел немцев. Он бросил гранату, Давыдченков застрочил из автомата. Еще бросок, Пинчук что-то кричал, и Давыдченков кричал; взметнулись взрывы в кустах — один, потом еще и еще, — громко закричал раненый немец. Пинчук бросил еще гранату и побежал вперед, чуть левее бежал Давыдченков, они бежали вперед, и внезапно перед ними очутился Маланов.

— Где Егоров? — спросил Пинчук.

— Я здесь, — ответил тот, выходя из-за дерева.

— Скорее в поле, пока темно! — крикнул Пинчук. — Скорее!

Над макушками деревьев пронеслось несколько трасс.

— Не стрелять! — приказал Пинчук.

Деревья стали редеть. Отчетливыми буграми возвышались кусты, за балкой грохотали взрывы.

Они перебегали от дерева к дереву. Бесконечным казался лес.

— Быстрей, быстрей! — торопил Пинчук.

Вся жизнь сейчас заключалась в том, чтобы миновать опасную зону, выйти в поле, где их пока еще не ищут, растаять, раствориться в окружающих холмах, уйти дальше. Редкие автоматные очереди стрекотали впереди — там тоже стоял заслон, но его можно миновать.

— Влево! Влево! — командовал Пинчук. — Обойдем!

Он остановился и подождал, когда остальные сделают нужный маневр. Внезапно совсем близко взвилась ракета. Все припали к земле. Ракета медленно гасла, шипя и потрескивая. Влево была видна просека, прямо — несколько крупных сосен. Когда наступила темнота, Пинчук встал, махнул рукой и побежал к соснам.

Автоматные очереди возникали сбоку; щелкал, падая, сучок, слышался шлепок свинца о землю. Коля Егоров бежал следом за Пинчуком.

Их бросало из стороны в сторону, но они упорно продолжали свой путь, огибая балку с рвущимися танками, не замечая ни колючих сучков, бьющих по лицу, ни разноцветных трасс, проносившихся над головой.

План Пинчука был прост: уйти вдоль балки глубже в тыл к немцам и как можно быстрее пробиться в поле. А там — еще дальше в немецкий тыл. Немцам и в голову не придет, что они прячутся тут, они будут их искать в лесу, по ту сторону оврага.

— Быстрей, быстрей! — торопил Пинчук. — Надо успеть до рассвета.

Внезапно над головой послышалось мощное рокотание мотора, и тут же над самым ухом свирепо застучал пулемет.

— Что же они делают! — крикнул Давыдченков.

Закончить он не успел. Самолет прошел совсем низко, чуть ли не задевая макушки деревьев. Оглушительно щелкали пули.

— Все целы? — спросил Пинчук.

Но ответить ему не успели. Новый грохот нависал над головой, и они снова упали на землю. Огромная черная глыба с бьющими во все стороны огненными струями вынырнула откуда-то над макушками справа. Летчик старательно поливал свинцом лес вокруг балки, и едва ли у него было время подумать о том, куда денутся те, кто наводил их на цель. А может, это были уже совсем другие самолеты и пилоты даже не знали, что кто-то наводил на цель. Они прилетели, когда в балке все горело.

— Сержант! Леха! — крикнул Давыдченков. — Они нас угробят!

Новый грохот нарастал. У Пинчука захватило дыхание. Радиус обстрела все увеличивался, летчики на совесть обрабатывали квадрат.

На мгновение Пинчуку стало понятно, почему Крошка, вернувшись из немецкого тыла, хватал первого встречного в свои железные объятия. «Ты сдурел!» — крикнул однажды ему Пинчук. Большие прокуренные зубы показались, когда Крошка улыбнулся. «Сдурел, — сказал он и, вытянув свои огромные руки, начал бешено махать ими и прыгать; разведчики стояли вокруг и смущенно смотрели на него. Потом Крошка вдруг застыл на одном месте и проговорил шепотом: — Как хорошо, ребята, быть живым, а не валяться посреди минного поля с пробитым черепом».

Гул самолетов снова сосредоточился над балкой и вдоль леса, где проходила дорога. Разведчики встали и пошли, продираясь сквозь заросли кустарника, забирая в сторону от стрекочущих автоматных очередей.

Они шли и падали, когда взвивалась ракета, и ползли, если впереди была маленькая поляна, — цепочка разведчиков из четырех человек извивалась змейкой, обтекая возникавших то тут, то там немецких автоматчиков, посланных ловить их и уверенных, что искать разведчиков надо только в лесу.


До рассвета им удалось миновать большую поляну, кустарники и болотистый луг. Здесь они вступили снова в лес, и Пинчук приказал Маланову связаться с дивизией.

Серыми пятнами просматривалось среди макушек небо, желтоватые облака висели над землей там, где грохотали взрывы. Маланов колдовал над рацией. Прислонившись к стволу дерева, сидели, раскинув ноги, Давыдченков и Егоров.

Стая «мессеров», тонко завывая, пронеслась над лесом.

— Туда полетели? — спросил Егоров, кивнув в сторону грохочущей балки.

— Туда, — сказал еле ворочая языком Давыдченков. — Только напрасный труд. Там теперь угольки остались.

После короткой паузы Коля вздохнул:

— Удивляюсь, как сержант определил, что они тут.

— Кто?

— Да танки.

— Так и определил, — ответил коротко Давыдченков, скосил глаза на Маланова, который копошился у рации, и витиевато выругался.

Ничего не получалось у Маланова — связаться с дивизией он никак не мог. Пинчук хмуро покачал головой, посмотрел на карту и приказал вставать.

Они шли опять лесом. Давно уже отстал от них грохот взрывов, было тихо кругом, пахло едко еловой смолой. Они шли, почти не отдыхая, четыре человека с исцарапанными грязными лицами, в пестрых маскхалатах, изодранных и испачканных. Неслышно взлетал над ними сбитый ветром лист, точно клок их замысловатой одежды. Покачивали вершинами могучие деревья, красновато высвечивали в низинах осины. Разведчики шли цепочкой, строго один за другим. Впереди — Пинчук, позади, замыкая группу, — Давыдченков.

Жажда мучила их. Жажда и еще голод, в котором никто не хотел признаваться. Пинчук поглядывал по сторонам в надежде обнаружить ручей или ключ. Но — безуспешно.

Неожиданно лес поредел и за кустами открылся взгорок, на котором добродушно поглядывал на них белыми наличниками окон бревенчатый дом с тесовой крышей. Домик появился так неожиданно и выглядел таким тихим и мирным, что у всех четверых защемило сердце от сознания, что это не та тишина и не тот мир, который они когда-то знали.

За домом расстилалось поле, а дальше опять виднелся густой лес. За жидким заборчиком росли яблони — отсюда, из лесу, можно было разглядеть зелено-желтые яблоки.

Пинчук, заслонив глаза ладонью, рассматривал хутор и слушал окружающую тишину. Там, около дома, колодец и, значит, вода. А может, здесь удастся разыскать что-нибудь, хотя бы кусок хлеба или несколько картофелин?

— Василий, — сказал Пинчук как обычно спокойно, чуть глуховатым голосом.

— Да, Леха, — сказал Давыдченков и сильно потер небритый подбородок. Он проследил за взглядом Пинчука и все понял. — Сейчас, Леха.

— Только осторожнее. И знаешь — без штучек.

— Я возьму с собой Егорова.

Пинчук подумал секунду и кивнул головой.

Через две минуты высокая плечистая фигура Давыдченкова и худенькая Егорова замелькали среди кустиков, от одного дерева к другому, и вскоре они совсем скрылись из виду.

Пинчук велел Маланову отойти правее и оттуда вести наблюдение за хутором. Сам встал за дерево и стал изучать окна домика. На тесовой крыше с одной стороны положена черепица — два-три рядка. Видно, на большее не хватило средств или времени. Среди яблонь спрятался маленький сарайчик.

Залаяла собака. Пинчук напружинился. Но в окнах с его стороны по-прежнему никакого движения. Собачий лай стал заливистым. И тут же смолк. Пинчуку казалось, что он ждет очень долго. Он сделал несколько шагов вперед. Стал виден дворик, кусты малины, картофельная ботва и старый черный пень давно спиленного дерева. Все кругом было тихо, и казалось, на хуторе никого нет. Он снова отступил назад, прицелившись взглядом в окна, и стал ждать.

Ждать всегда труднее. Пинчук сложил ладонь трубочкой и три раза осторожно крикнул, подражая лесной птице. Справа спустя немного ему ответил Маланов. Но домик оставался пустынен, и по-прежнему добродушно глядели в лес его окна с белыми наличниками. Как уютно, наверное, за этими окнами! Как хорошо быть дома!

…В Красном Селе под Ленинградом стоял такой же домик. Он подходил к нему утром, предварительно затянувшись ремнем и расправив складочки на шинели. Он подходил к домику, а на крыльце появлялся лейтенант Карпинский. Взвод стоял поодаль, и лейтенант принимал рапорт. А потом они шли на огромное поле, лейтенант показывал настоящий строевой шаг. Расправив плечи, он проходил мимо взвода, поднимая с каким-то особым шиком вытянутую в носке ногу: раз-два, раз-два… Ни один командир взвода не умел так красиво ходить. Особый непринужденный и вместе с тем строгий шаг, полный горделивого достоинства и молодого изящества. Карпинский когда-то служил в знаменитой Московской Пролетарской дивизии, и ребята представляли себе, как сотни таких же красивых лейтенантов — двадцать четыре в ряд — идут по Красной площади мимо Мавзолея, ведь Московская Пролетарская дивизия участвовала в каждом параде. Нет, это невозможно представить — это надо видеть: каждое движение Карпинского было полно сдержанной величавости. Он не задирал ноги, не стучал ими по земле, нет, шаг его был ровен, естествен и даже чуть медлителен — размах, непреклонность, сдержанность, — шел боец Красной Армии, за плечами у которого шагала история — Перекоп, Волочаевск, Каховка, Псков…

Видение внезапно исчезло, как и появилось. А окна домика, что стоял перед глазами Пинчука, по-прежнему безмолвствовали. Пинчуку показалось, что прошла целая вечность, как ушел Давыдченков, хотя он совершенно точно знал, что это не так. Ждать всегда труднее. Прошло всего лишь полчаса. Только полчаса.

Неожиданно справа прокричала лесная птица — один раз и спустя минуту другой. Пинчук отступил назад, продолжая все еще наблюдать за домиком. И вдруг увидел Давыдченкова и следовавшего за ним Колю Егорова. Мешок за плечами Коли красноречивее слов говорил о том, что поход оказался удачным.

Пинчук ни слова не сказал Давыдченкову, махнул рукой, и они пошли дальше: близость жилья тревожила сержанта. Они прошли километра два, пока не набрели на овраг. Маленькая ложбинка на спуске показалась Пинчуку очень удобной, он остановился, и, подойдя следом, Маланов и Егоров сложили здесь свои мешки.

Пока Пинчук объяснял Маланову, где лучше встать, чтобы сторожить, Давыдченков развязал мешок и достал из него большой кусок сала и целую краюху хлеба, потом осторожно извлек бидон с молоком. Давыдченков был в приподнятом настроении.

— Ты понимаешь, Леха, — говорил он возбужденно. — Они тут по-особому делают шпик. Они коптят его как-то и начиняют чесноком. Его можно съесть гору.

— Кто на хуторе? — спросил Пинчук.

— Этот хутор будто с неба свалился, честное слово, — сказал Давыдченков. — Ты видел, какое хозяйство… А где фляга? Ага, здесь фляга. Пришел я туда… Выходит бабуся, очень древняя, но по всем статьям на высоте бабуся. Увидела на пилотке звездочку и давай балакать по-своему. А потом позвала за собой и вот, смотрю, вытаскивает все, что мы тут принесли. Из тайника из какого-то приволокла и давай объяснять мне, как да что. «Ганс — ни-ни… Ганс — там», — Давыдченков показал неопределенно рукой. — А где? Ну тараторит по-своему, хоть бы пару наших словечек вставила. Дай-ка, Никола, мне флягу. А немца здесь нет, боится немец…


Через час, сморенные усталостью, они растянулись среди кустов и уснули мертвым сном.

Пинчук проснулся, хотел взглянуть на часы, но часов на руке не было, и он вспомнил, что отдал их Маланову, когда тот встал на дежурство. Сейчас Маланов спал рядом, а за ним — Егоров, значит, сторожит их Давыдченков, значит, прошло не менее трех часов.

Пинчук открыл глаза и смотрел на ветви высокой ели, стоявшей по другую сторону оврага. Он смотрел на эту высокую ель и думал, сколько же лет она здесь стоит и куда проросли ее корни. Ему показалось, будто ель тоже смотрит на него оттуда, с высоты, и тоже хочет угнать, сколько ему лет.

«Сколько тебе лет, Пинчук?» Он вдруг забыл, сколько ему лет. «Я живу давно, я так много всего видел…» — «Что же ты видел, чтобы забыть свои годы?» — «Я видел смерть, я видел ее много раз». — «Ну так что?» — «Как «что»? Смерть видят только старые люди, которые кончают жить». — «Но ведь сейчас война». — «Да, сейчас война, и потому я так много видел…»

Пинчук снова открыл глаза и обнаружил, что Маланова рядом уже не было. «Наверное, возится с рацией», — удовлетворенно отметил Пинчук и стал думать о Давыдченкове, о Коле Егорове, о том, что предстояло им впереди. Чутье и опыт подсказывали Пинчуку, что пребывание их в тылу у врага не окажется долгим. Операция, проведенная ими — это тоже хорошо понимал Пинчук, — не является рядовой и наверняка повлечет за собой существенные изменения в боевой ситуации на всем участке фронта.

Макушка огромной ели по другую сторону оврага заходила из стороны в сторону: на высоте гулял ветер. Ель, казалось, прислушивалась к размышлениям Пинчука, и ему почудилось, она закивала своей остроконечной вершиной, когда он подумал, какие изменения могут произойти после того, как они провели свою операцию.

И на мгновение ему представилась удивительно прекрасная картина: там, за лесом, за разбитыми хуторами, бьются батальоны его дивизии, наступая на фашистов. А он, разведчик этой дивизии, идет к ним навстречу. Пинчука вдруг охватил неудержимый восторг в предвидении будущей встречи: маленькая группа разведчиков и огромная многотысячная армия — он почти захлебывался в ее объятиях…

Все почти так и произошло, как предчувствовал Пинчук. В ту ночь, когда было открыто танковое логово, наши самолеты беспрерывно летали над передовой в немецкий тыл. К гулу их пехотинцы в окопах уже стали привыкать, хотя и задумывались по поводу того, какие события последуют вслед за столь массированными налетами нашей авиации.

На второй день авиация неожиданно ударила по немецкому переднему краю, к авиации как-то незаметно и постепенно присоединилась артиллерия, а после полудня вдруг взвились ракеты и батальоны, вскинувшись над брустверами, пошли вперед, выбили в коротком и жестком броске вражескую пехоту из окопов и с танковым десантом углубились на значительное расстояние, разорвав оборону немцев.

Наступление продолжалось весь вечер и всю ночь. Зайдя в тыл, части переднего края стали расширять плацдарм, и, боясь окружения, немцы были вынуждены убраться и на соседнем участке. Полк, в котором воевала Варя, тоже пошел вперед.

Был серый, облачный день. Скрипели повозки, груженные телефонными аппаратами, катушками кабеля, разным военным имуществом. Девушки-связистки шагали за повозками неровной стайкой, поглядывали опасливо вперед, отходили в сторону, пропуская мимо грузовики с пушками, штабные автобусы, радиостанции.

Когда девушки вступили на понтонный мост, налаженный саперами через реку, Варя будто что-то вспомнила и остановилась.

Мутноватая холодная вода плескалась у ее ног, хлюпая по бортам понтона. Торчали у берега концы затонувших бревен, плыли листья, и птицы кружились над водой, грустно вскрикивая.

Варя стояла и глядела задумчиво в одну точку.

Может, в тот миг она снова увидела коптящий огонек в землянке и в его зыбком оранжевом свете лицо Пинчука — обросшее, худое, с холодным тяжелым взглядом.

Громыхали по понтону повозки. Кто-то окликнул Варю, она вздрогнула и побежала вперед, туда, где шагали ее девчата, и, догнав их, долго шла молча.

Загрузка...