Глава 2

Ты торопишься к своему другу, который мастерит плот. Идешь, чуть покачивая бедрами и задом, плотно обтянутым узкими джинсами. Солнце уже стоит высоко в голубоватом безоблачном небе, с моря дует ветерок. Проходишь мимо группки мужчин, которые отпускают в твой адрес сальные комплименты или просто слова восхищения. А там навстречу идут три парня и, понятно, будут приставать к тебе, но ты, не сбавляя хода, умеряешь их пыл ледяным взглядом и резким жестом. Они продолжают бормотать фривольные любезности, но отстают.

Ах, Гавана, ах, Малу!

Что должна чувствовать женщина, к которой постоянно цепляются на улице? Что чувствуешь ты, Малу?

«Мне это нравится. Мне нравится обольщать, знать, что я хороша, ой как хороша и желанна. Это дает мне уверенность, веру в себя. Красивой женщине подвластно все, а я красива», – говоришь ты себе и потом добавляешь: – «Тут, если не будешь красивой, – замордуют».

Последнее утверждение очень спорно, ибо есть и некрасивые женщины, добившиеся многого в жизни.

«Четыре или пять, не больше, – ты бы так ответила. – В этой стране главное иметь большую задницу. Ну, и немного ума, конечно, не помешает».

Ах, Гавана, ах, Малу, ничто с тобой не сравнится!

Но ты привлекаешь не только мужчин. В дверях обшарпанного дома стоит старуха. Это – Манолито-Бык. Завидев тебя, она улыбается и машет левой рукой в знак приветствия. Ты с улыбкой машешь в ответ.

– Малу, детка, поди сюда, у меня есть для тебя кое-что интересное, – говорит она.

Ты спешишь, но знаешь, что нельзя злить Манолито, женщину очень влиятельную в твоем мире. Ты подходишь к ней, целуешь в щеку и слушаешь то, что она тебе сообщает.

Манолито говорит хриплым шепотом, все время оглядываясь по сторонам, словно чего-то опасаясь, а ты согласно киваешь в такт ее словам.

– Ладно, договорились, – заканчивает Манолито. – Обязательно пойди к нему. Да, самое главное, не забудь о моих комиссионных.

Распрощавшись с Манолито, ты навещаешь своего приятеля, который под большим секретом говорит тебе, что дело с плотом покамест откладывается. От него ты выходишь в плохом настроении и направляешься на Малекон.


Мой друг Франсис жил один в ветхом доме с потрескавшимися потолками, до отказа забитом всякими вещами, которые он покупал для перепродажи. Когда мы после похорон к нему зашли, в большой комнате царил жуткий беспорядок: на софе валялись штаны и трусы, на стульях – рубашки и футболки, а носки и платки – на столике возле тарелки с объедками, рядом с вилкой и ложкой.

И не подумав наводить порядок, Франсис усадил меня в кресло и достал из шкафчика полбутылки рома. С удовольствием потряс ею у меня перед носом.

– «Абана Клаб», самый лучший ром, – сказал он и наполнил два стакана.

– За твое здоровье, братец.

Я пригубил ром, а Франсис выпил залпом.

– Ты вроде бы доволен жизнью, – сказал он. – Рад за тебя.

– Бывает хуже.

– Видел тебя на улице с красивой девочкой. Проезжал в автобусе, а вы шли в обнимку и ворковали как голубки.

– Это моя невеста. Скоро обвенчаемся в церкви по всем правилам. – Мне доставляло удовольствие рассказывать ему всякие небылицы.

– Твоя невеста? Поздравляю, старик. В твоем возрасте тебе пора остепениться и взяться за ум, потому что голова у тебя, в общем, неплохая, разве что рожки на лбу торчат. – Франсис умел ответить на шутку.

– Не трепись попусту, – ответил я с деланным безразличием.

Губы Франсиса плотно сжались.

– Недавно я видел ее в компании иностранцев, но отнюдь не в роли гида… – Франсис запнулся. Обмену шутками, кажется, пришел конец. – Вроде бы эта твоя невеста…

– …иногда их сопровождает, – докончил я спокойно: мол, это меня мало касается.

– Хинетера! Я так и подумал. – Его живот колыхнулся от смеха.

– Она не хинетера. Всего лишь иногда встречается с каким-нибудь иностранцем.

– А ты, значит, ее сутенер.

– Ничего подобного. Я ее жених. И не беру у нее денег.

– Тебе нравится жить с хинетерой? – Франсис приложился к стакану.

Наверное, я ему казался большим чудаком, кем-то вроде вегетарианца или хуже – человеком, который по два раза в день прыгает с парашютом или мчит на машине со скоростью двести километров в час, иными словами – недоумком с явно нарушенной психикой.

– А тебе нравится быть жирным? – огрызнулся я.

У Франсиса было огромное пузо и толстые щеки, как наливные красные яблоки. К счастью, рост его не подвел и мускулами он тоже мог похвастаться. Когда мы были студентами университета, он занимался греблей и выглядел настоящим атлетом. Теперь он ел все без разбора, пил, как верблюд в пустыне, и курил столько, что всегда был окутан облаком серого удушливого дыма от своих дешевых сигарет. Хотя спортивную форму Франсис и потерял, успехом у женщин продолжал пользоваться.

– Тебе нравится быть жирным? – повторил я.

– А при чем тут жир? – сказал он, нежно поглаживая стакан.

– Кто-то отращивает себе живот, кто-то находит свою женщину – это всего лишь два образа жизни в ряду многих других. Форма существования не играет большой роли. Разные способы жить насчитывают тысячелетия. – Я приложился к стакану. – А кроме того, я не живу с ней, только гуляю и сплю.

– В этом-то все дело. – Тут во Франсиса влилось немного рома и из него вышло немного дыма. – Ты с ней спишь, говоришь, что любишь ее, и тебя не колышет, что ее берет другой мужчина?

Вопрос в самую точку. Я сделал затяжной глоток, чтобы успеть обдумать ответ. Волнует ли меня то, что Моника спит с другими?

– Не имеет значения, – соврал я.

– Ты циник.

Нет, я не был циником. В действительности я страдал при мысли, что до меня Монику лапал какой-то грязный иностранец, который слюнявил ее сверху донизу. Мне не хотелось признаваться в этом Франсису, но без содрогания я не мог представить себе Монику с кем-то другим. Тем не менее приходилось мириться. Мне было не по силам изменить положение вещей. Где взять доллары, которые ей нужны, чтобы жить по-человечески? Я, увы, сам не знал, как буду жить завтра. Что можно было ей предложить?

А готова ли она сама бросить все ради моей особы? У меня не хватало мужества спросить ее об этом. В конце нашей истории я узнал, что да, готова, но было уже слишком поздно, чтобы изменить жизнь. Ничего нельзя было изменить. Реки впадали и всегда будут впадать в море, волны всегда будут биться о берег, а луна всегда будет играть прибоем.

– Поговорим о другом, – сказал я сухо.

Мы выпили в полной тишине, а когда «Абана Клаб» закончился, Франсис достал бутылку без этикетки.

– Что за штука? – спросил я, а голова моя уже кружилась, как детская карусель.

– Лучший ром, самогон, чистый спирт, сок грейпфрута с сахаром. Искра божья.

– Искра божья?

– Да. Голова твоя так заискрит, что позабудешь все горести и заботы. Давай выпьем, братец.

– Стой. За что пить будем?

– Да, за что бы?… – Стакан в руке Франсиса застыл у самых губ. – Есть тостик. Выпьем за всех сволочей, которые испоганили нам жизнь.

– За них?! – не смог я сдержаться.

– Да, чтоб их повесили за яйца вниз головой. – Франсис захохотал.

– Такого никогда не будет, – отрезал я.

– Не скажи!

– На всех веревки не хватит.

Франсис снова захохотал и шлепнул меня по плечу, но я сидел с каменным лицом, моя голова-карусель кружилась все сильней.

– Тогда вышвырнем сукиных сынов в море с гирями на ногах, вместе с их матерями.

– Тоже не пойдет… – Карусель вдруг остановилась, и я уставился на стакан с ромом.

Франсис взглянул на меня с интересом.

– Не пойдет… потому что у мрази нет матери.

– Верно, ох верно. – Франсис с жадностью приник губами к полному стакану, выплеснув немного рома на пол.

Мы пили, пока не опорожнили всю бутылку. Франсис схватил ее за горлышко и, потрясая, как флагом, заорал:

– Как это поется… «Песни пой и слез не лей…»

– «…с песней дохнуть веселей!» – пьяно подхватил я, а он, уже ничего не соображая, рухнул на пол.


Три часа пополудни, солнце палит во всю мочь, а жизнь на Рампе кипит. Дела у продавцов на базаре идут неплохо. Книжник Ремберто за хорошие деньги продал «Смерть Нарцисса» Лесамы Лимы,[13] хотя ни «Безумный мир», ни «Сто дней Содома» сбыть пока не удалось. Чина продала четыре кораблика с надписью «Куба», а толстый лысый покупатель-иностранец пригласил ее пообедать. Чина очень довольна, но еще надо придумать, как обмануть бдительность своего любовника, старого дантиста – резчика корабликов, с которым у нее назначено свидание. Из трех щенков Маркое продал двух, и на руках у него остается только один, беленький с черным пятнышком на лбу, тихий и грустный, наверное тоскующий по исчезнувшим братьям. Как только является полиция, продавец марихуаны исчезает в толпе. Сегодня ему не везет, почти ничего не удалось сбыть. Завтра отыграюсь, говорит он себе в утешение и бредет по Рампе к морю. А Леандро Мексиканец идет прямо к отелю «Абана либре» сообщить клиенту-мексиканцу, что почти выполнил его просьбу. По правде сказать, он не смог договориться с Эрмесом и его женой Милагрос и решил продолжить поиски. Тут-то он и вспомнил о Монике.

Моника, как всегда, ограничивается легким обедом (фрикадельки, спагетти) и, перекусив, садится в кресло выкурить сигарету и выпить холодного «дайкири» под песни битлов. Только что звонила Малу и, не входя в детали, передала, что у ее приятеля возникли трудности и затея с плотом пока откладывается. Под мелодичную грустноватую музыку, льющуюся с пластинки, Моника размышляет о предложении Манолито-Быка. «Пожалуй, сразу-то не стоит отказываться», – говорит она себе. Манолито не раз ей находила стоящих клиентов (испанца Альваро, канадца Ричарда, немца Германа), людей солидных, денежных и вполне воспитанных. Все обходились с ней хорошо, за исключением дикаря Германа, любившего всякие мерзости (хотя кому дано судить – мерзость это или нет, ведь Герману, например, все эти извращения казались верхом удовольствия), из-за чего и пришлось ей с ним распрощаться.

Звонок в дверь прерывает ее думы. Открывать она не торопится. Нет, не потому, что боится, она даже не спрашивает «кто там» и не смотрит в глазок. Известно, что на Кубе не врываются в квартиру средь бела дня, в три часа пополудни. Тем не менее в последние месяцы случались нападения на одиноких женщин в их собственном жилище, и Монике следовало бы быть поосмотрительнее. Но она не из породы робких. Идет к двери и открывает.


Смеркается, но до полной темноты еще далеко. Тебе по душе долгие вечера гаванского лета, когда светлое время тянется так медленно, что, кажется, никогда не будет ему конца. Один знакомый швед сказал, что у него на родине, да и в других северных странах летом не бывает ночей. Кто знает. Тебе хотелось бы побывать в таких местах, где всегда светло, где можно совсем не спать и любоваться солнцем. Ты любишь солнце, умеешь им насладиться, жить не можешь без него и не понимаешь, как люди в состоянии переносить долгие холодные зимы, о чем тебе рассказал все тот же швед, зимы, когда светает в девять утра, а в четыре часа дня уже наступает мрак. Ты бы там сошла с ума, умерла бы. Ночная темень наводит на тебя тоску, ты готова впасть в отчаяние. А вот солнечные безоблачные дни вызывают желание танцевать, петь, болтать без умолку.

В этом ты отличаешься от Моники, любительницы похандрить, взгрустнуть, послушать битлов. Ты не такая, нет. Ты – дочь Чанго и солнца, поклонница музыкантов «Ван Ван». Когда у тебя будет дочь, ты обязательно назовешь ее Солнышко, Соль, или лучше – Мари Соль, потому что твоя вторая любовь – это море, Карибское море, светлая синь, темная синь, изумрудная синь, море всевозможных оттенков и красок, бесконечное и неохватное.

Тебе нравится сидеть на парапете Малекона, глядеть на море и на заход солнца, бессмертного бога, который медленно нисходит в воды.

«Солнце погружается в воду, чтобы омыться, очиститься», – говорила тебе твоя мать, полуграмотная, но очень умная негритянка. Это она научила тебя наслаждаться созерцанием моря и солнца с набережной. Каждый день, если было не дождливо и не очень холодно, она к вечеру шла туда с тобой погулять. Твоя старшая сестра была равнодушна к таким прогулкам и оставалась в комнатушке своего коммунального дома. Наверное, потому она, не видя солнца и не дыша чистым морским воздухом, и стала такой ненормальной, истеричной и злой, говоришь ты себе. А вот тебя эти прогулки по Малекону, которые ты не прекратила и после смерти матери, сделали сильной духом и спасли от голодной смерти в годы Абсолютной нужды, и заронили в тебя желание – при виде толпы жирных сытых иностранцев с полными карманами долларов – стать хинетерой, при виде этих чужеземцев, которые ходили вокруг да около, поглядывая на тебя, как на богиню, родившуюся из пены морской, как на богиню Йемайю, вышедшую из моря навстречу солнцу. И не все они были жирными. Встречались среди них и спортивного телосложения, и довольно приятной внешности. Таким был (или казался) тот швед, который однажды заговорил с тобой очень уважительно и пригласил в ресторан пообедать. Как же отказаться от приглашения, если за целые сутки ты съела только горстку риса с бобами и выпила стакан воды с сахаром. Как отвергнуть его, если за обедом он вел себя как приличный мужчина и настоял (не надо было и настаивать), чтобы ты перепробовала почти все блюда из меню, а под конец, когда вы расставались, дал тебе двадцать долларов, хотя ты ему ничем не отплатила.

Двадцать долларов! На них можно прожить целый месяц. Как же было с ним снова не встретиться и не переспать, говоришь ты себе. Ты всегда будешь благодарна Хансуту (так он назвался), который обходился с тобой по-доброму, был ласков и щедр. В каждый свой приезд в Гавану, где он представлял одну скандинавскую фирму, производящую резиновые изделия, в основном презервативы, швед привозил массу подарков для тебя, а потом в городских магазинах накупал тебе всякой одежды, электроприборы, духи. Благодаря ему у тебя появился первый вентилятор, который сделал сносной жизнь в тесной комнатушке, благодаря ему ты отложила первые доллары для приобретения маленькой квартиры, но главное, он позволил тебе ощутить могущество женской красоты, способной покорить стоящих мужчин. Никогда ты его не любила, никогда не хотела, но дарила ему всю свою нежность. Отдавала всю себя без остатка, заставляла исходить страстью, доводила в постели до безумия, показывала ему, что значит тропический секс с мулаткой восемнадцати лет.

Ханс не был профаном в любовной технике, но ты научила его таким выкрутасам, что он вопил от наслаждения. Немаловажно и то, что ты была ему абсолютно верна во время его посещений Гаваны и отказывала десяткам богатых и достойных мужчин. Для Хансута ты была девочка, его кубинская блажь, его «мулаточка», а не женился он на тебе и не увез в Швецию потому, что его жена, норвежская богачка с острым носом, хозяйка фирмы, которую он представлял, тут же бы его уволила. В конце концов Ханс со слезами на глазах простился с тобой навсегда, поклявшись в вечной любви и пообещав вернуться, и теперь ты снова одна, но не без средств, потому что он опекал тебя до последней минуты и оставил тебе кучу долларов, которых хватит на несколько месяцев, и к тому же он время от времени присылает тебе денег.

Поэтому, гуляя по Малекону, ты вспоминаешь Ханса и смотришь на то место, где вы познакомились, недалеко от конной статуи кубинского героя Антонио Масео, который со своей бронзовой лошади, нахмурив брови и подняв мачете, наблюдает, как мимо идут люди и проходит время. Увидимся ли мы еще?» – ностальгически, с грустью спрашиваешь ты себя. Кто знает. Жизнь так переменчива и непредсказуема. Мечтаешь (мечтать не запрещается) о том, как когда-нибудь он вдруг предстанет перед тобой на Малеконе, занесенный сюда ветрами и волнами из далекой Швеции, приплывший по холодному Балтийскому морю, по бескрайнему Атлантическому океану и Мексиканскому заливу, а может, верхом на дельфине.

Похоже, что мечты твои не скоро сбудутся, ибо, как в последний раз сообщил Ханс, он теперь трудится в Непале, распространяя там, хотя и не очень успешно, свои презервативы.

Сегодня ни Ханс здесь не возникнет, ни волшебный дельфин. Зато скоро явится рыба-меч по прозвищу Кэмел, по роду занятий чуло.[14]

Мертвецки пьяный Франсис спал на полу. Однако, как бы он ни был пьян, ему придется в семь утра подняться и начать свой всегдашний обход города в поисках предметов искусства, картин, ваз и антикварной мебели. Он пойдет в любое место и на любое расстояние. Надо всюду искать товар, который можно с прибылью перепродать иностранцам. Добытые деньги он тратил на женщин и алкоголь, выручал безденежных друзей и легко проматывал. А жил в полуразвалившемся доме. Такое он и вел существование с тех пор, как несколько лет назад его выгнали из министерства, обвинив в нанесении телесных повреждений начальнику. Вскоре после своего увольнения Франсис рассказал мне эту историю.

– Мы с директором ездили по делам в Испанию, а по возвращении домой директор настучал начальству: мол, я разговаривал по телефону со своим братом. – Франсис умолк и закурил сигарету. – Да, с братом Луисом, который теперь живет в Испании. Еще он обвинил меня в том, что я обедал в ресторане с Мирандой.

Я знал Миранду, под его началом мы с Фрэнсисом участвовали в подпольной борьбе против Батисты, а позже Миранда уехал в Испанию.

В Гаване Франсиса пригласил в свой кабинет большой министерский начальник, бывший, как и мы, в подчинении у Миранды во время восстания, наш старый соратник и друг.

– Расскажешь что-либо интересное о своей поездке? – спросил наш старый друг и налил из термоса кофе в две чашки – одну себе, другую Франсису.

– Ничего интересного не было. А что?

«Чем вызвано такое любопытство?» – удивился тогда Франсис. Я, слушая его, тоже был заинтригован и ждал, чем кончится дело.

– Ты ведь разговаривал недавно с одним своим знакомым?

– Да, вчера встречался с Рохелио. – Франсис не понимал, куда клонит наш старый друг.

– Нет, я имею в виду там, за границей. Ты случайно не общался с каким-нибудь нашим бывшим товарищем, а ныне врагом?

Тут-то Франсис и уразумел, о чем речь. О его встрече с Мирандой. Он, Франсис, вышел, значит, из доверия. В нем начал закипать гнев.

– Ах вот ты о чем! Чтобы добыть такую информацию, нечего колесить вокруг да около.

– Франсис!..

– Я не помню, о чем с ним болтал. Можешь себе такое представить?

Большой начальник заговорил другим тоном:

– Значит, не помнишь, да? Для чего ты обедал с Мирандой? Ты ведь знаешь, что он – враг. О чем вы толковали? О чем ты говорил со своим братом?

– Откуда ты знаешь, что я обедал с Мирандой и разговаривал с братом?

– Мы всё знаем.

– Мне сто раз наср… на то, что вы знаете. – Франсис вскочил и угрожающе склонился к самому лицу начальника. – Какая сволочь принесла тебе на хвосте эти сплетни? Выкладывай.

Тот отшатнулся, открыл ящик письменного стола и достал три машинописных листка.

– Твой директор. А теперь сознайся, чего тебе наобещал Миранда и о чем ты беседовал с братом. Признание в твоих интересах. Выкладывай.

Франсис ответил спокойно, даже с издевкой, но его голос подрагивал от ярости:

– Знаешь, когда ты еще в пеленки мочился, Миранда уже работал в подполье против Батисты, а когда в 1958-м этот паразит-директор ходил и посвистывал, у Миранды кости трещали в полицейском участке, но он не выдал ни тебя, ни меня. Тогда нам некогда было попусту языки чесать, а теперь мне захотелось с ним просто пообщаться. Что касается моего брата, то сам знаешь, если, конечно, у тебя есть мать, что родной брат всегда останется мне родным братом, где бы я его ни встретил и что бы он ни делал. Но оба они, и мой брат и Миранда, сказали мне, что ты подонок, а директор – мудак и мерзавец.

– Хамить не позволю!.. – и большой начальник схватился за пояс, где под рубашкой был заткнут револьвер.

– Иди ты в задницу.

Хлопнув дверью, Франсис вышел из кабинета и у дверей лифта нос к носу столкнулся с директором.

– Привет, Фран… – огромный кулак Франсиса заткнул директору рот.

Через некоторое время Франсис был уволен и с тех пор не мог никуда устроиться, потому что, куда бы он ни обращался, путь ему отрезал телефонный звонок директора с самым нелестным отзывом.

– Кретины! – только и оставалось ему рычать себе в утешение.

– Чем будешь промышлять? Надо же как-то жить, – сказал я ему тогда.

– Буду здесь, у себя в патио, делать то, что делали мой отец и мой дед – мастерить обувь на деревянном ходу.

Шлепанцы на деревянной подошве вышли из употребления с той поры, как правительство национализировало частные мастерские. А сначала эти изделия Франсис продавал соседям, потом – кому придется.


– Как жисть, красавица? – говорит Монике Леандро Мексиканец и, улыбаясь, сверкает тремя большими золотыми зубами, как и полагается состоятельному человеку, ибо золото есть золото и три, пять или больше коронок из этого металла всегда будут внушать уважение, придавать в обществе вес. – Как жисть? – повторяет Мексиканец, хотя, чтобы сойти за подлинного мексиканца, надо бы сказать «Как делишки?», но он говорит так, как говорит, и его золотые клыки поблескивают, словно пиратские кинжалы.

Моника не питает к нему симпатии, но поддерживает знакомство, потому что порой приобретает у него неплохие вещи. Мексиканец – человек деятельный, предприимчивый и, как многие другие персонажи нашей истории, тоже занимается куплей и перепродажей. Но, в отличие от Манолито-Быка и Франсиса, его товар (мясное филе, лангусты, дорогие телевизоры, одежда, обувь) попадает к нему из валютных магазинов, так сказать, через вторые руки, от воров и других умельцев.

– Чего надо? – сухо отвечает Моника.

– Пришел предложить тебе жирный кусочек.

Моника впускает его в комнату, и он неторопливо садится в кресло, ибо, когда захочет, ведет себя как воспитанный человек.

– У тебя зеленые глаза.

– Ну и что?

Пиратские кинжалы выскакивают из ножен, берутся за дело, начинают атаку. Моника слушает.

Мексиканец заканчивает свою горячую речь, молчит, и в комнате, куда не долетает шум с Рампы, воцаряется полная тишина, будто все затаилось в ожидании ответа Моники, которая, пригладив волосы, в упор глядит на Мексиканца.

Сегодняшний день, кажется, полон сюрпризов; это уже не первое предложение, которое надо как следует обмозговать, но Моника, не сдержавшись, выпаливает в лицо Леандро:

– Какого хрена ты ко мне с этим дерьмом лезешь?

Моника читает Кортасара, Аренаса и Карпентьера,[15] но может быть груба и агрессивна, ибо иначе не прожить в том мире, в каком она живет.

– Ты что? Считаешь меня уличной шлюхой? Дешевой подстилкой?

Она взорвалась, кричит, и тотчас извне возвращаются все привычные шумы и звуки. Мексиканец ерзает в кресле, он немного смущен и машет руками, будто мух отгоняет.

– Тихо ты, не ори, – говорит он. – Я только хотел предложить тебе выгодное дельце.

– Хрень, а не дельце. Хочешь пенки снять, а меня в дурах оставить. Если я поеду в Мексику – а я туда не поеду, – кто поручится, что мне там будут платить и хорошо со мной обойдутся? Ясно, что этот козел-мексиканец хочет поставлять кубинок в Мексику и делать из них проституток.

Мексиканец отправляется восвояси в самом дурном настроении, думая о том, что вполне может сорваться выгодное дельце, но откуда же взять красавицу-кубинку, да еще с зелеными глазами? Его клиент на днях уезжает и требует немедленного ответа.

«Ишь чего надумал», – размышляет Моника, захотел снять ее как уличную девку, которую можно туда-сюда таскать, как собачонку. Нет, хуже того, как рабыню. «Ишь чего надумал». Ни за что на свете она на это не пойдет. Ехать в Мексику с каким-то поганым козлом, а там сразу попасть в публичный дом или куда похуже, потому как эти сказки про любимую компаньонку пусть рассказывает детям. Надо ухо востро держать при таких предложениях, с виду заманчивых, а на поверку куда как рисковых и опасных.

Моника продолжает размышлять и задается вопросом: не тот ли это мексиканец, о котором ей сообщила Манолито-Бык? Она тут же звонит Манолито, но нет, та говорила о другом мексиканце, который никого никуда не собирается везти, а просто хочет познакомиться с прекрасной кубинкой здесь, на Кубе. Манолито настаивает: мол, это человек надежный и серьезный, ему можно верить, а если желаешь, я тебе его представлю, ты сама решишь, и кроме того, еще неизвестно, понравишься ты ему или нет, и давай устроим встречу завтра же около четырех в «Национале», о’кей? Моника вдруг вспоминает недавнюю просьбу своей бабушки о деньгах. Ладно, о’кей, гудбай, дорогая, бай.

Манолито вешает трубку и думает, что ей вполне могут перепасть хорошие комиссионные, обещанные клиентом.

Моника кладет трубку и говорит себе, что не надо было соглашаться на свидание, хотя что она теряет: если он ей не понравится, всегда можно от него отделаться.

Она зажигает сигарету, встает, идет к холодильнику, берет бутылку виски, наливает на дно стакана, пьет залпом, жадно затягивается и тут же с шумом выдыхает серые кольца и смотрит, как они медленно тают в воздухе.

Ей осточертела вся эта публика. Ей хочется иметь рядом человека хорошего, доброго, который помогал бы ей материально и – а почему бы нет? – понимал бы ее с полуслова. Да, всего лишь, чтобы немного ее понимал. И не обязательно, чтобы помогал, а только чтобы понимал.

«Я круглая дура, – говорит она себе и снова прикладывается к виски. – Такое бывает только в кино. А в жизни кому надо тебя понимать? Пошли они все…»

Моника прохаживается по комнате и вдруг решает прогуляться. Потом, вечером, она пойдет в кино и на диско.


Чуло Кэмел получил свое прозвище по марке североамериканских сигарет, которые он обычно курит. Его настоящего имени не знает никто, да он и сам его, наверное, забыл или пожелал забыть, дабы вытравить из памяти то тяжелое время, когда он был не внушающим страх и уважение сутенером, а просто мальчишкой, которого отец, портовый грузчик, нещадно драл ремнем.

Кэмелу дают и тридцать лет, и двадцать, и все сорок. По его физиономии с толстыми чувственными губами, тяжелым взглядом, приплюснутым носом и квадратным подбородком боксера очень трудно судить о возрасте. Он всегда одевается во все темное: черная рубашка или футболка, черные джинсы, черные башмаки. На руках – кожаные амулеты и часы, тоже черные, как и очки, которые он почти никогда не снимает, хотя зрение у него отличное. Единственные не черные в его наряде предметы – это распятие на золотой цепи и коралловое ожерелье (в честь бога Чанго) на шее, а также серебряный браслет на левом запястье в знак почитания бога Оггуна. Во рту – два золотых зуба, которые он с удовольствием демонстрирует. Цепь, распятие, браслет и зубы гармонируют с его очень белой, позолоченной на солнце кожей и рыжей шевелюрой.

Как полагается в романах и кинофильмах, Кэмел коварен и злобен, ибо где найти доброго чуло.

Кэмел занимается не только сутенерством, но, если требуют обстоятельства и пахнет хорошими деньгами, может выступить в роли хинетеро, то есть активного педераста, что привлекает некоторых немцев. В то же время он собирает деньги с участников подпольной лотереи и, как говорят злые языки, еще служит осведомителем в полиции.

У Кэмела находятся в рабстве две женщины, вывезенные из деревни. Он предоставляет им жилье, кормит, одевает и, как пастух своих овец, пасет в злачных местах, где охраняет от бандитов и куда не пускает других хинетер и чуло. Недавно у дверей дискотеки он стал избивать одну из своих рабынь. Моника вступилась за нее, подоспели другие защитники, и после небольшой потасовки ему пришлось ретироваться. В ярости он пригрозил Монике, что она дорого заплатит за свое заступничество.

Ты, Малу, уже не помнишь, когда и где с ним познакомилась, но знаешь, что сделала это на свою беду. Кажется, знакомство произошло в отеле «Комодоро» в ту пору, когда дела твои были плохи, деньги кончились, полиция не давала шагу ступить, а грек Димитрис, сменивший Хансута, уже уехал. Кэмел ссудил тебя деньгами и неплохо пристроил. Вскоре сам хорошо на тебе нажился, но остаток долга потребовал отработать в постели, а за отказ грозил не только поколотить, но даже убить. Однако ты не захотела оказаться у него в рабстве.

И теперь тебе совсем ни к чему встречаться с Кэмелом, которому ты не отдала свой должок. Спустя некоторое время Франсис стал владельцем небольшой, но прибыльной мастерской по изготовлению обуви, метелок и швабр. В ту же пору директор, закадычный друг высокого начальника и замминистра, был назначен генеральным директором, хотя вскоре и смещен с этого поста, поскольку неделей раньше был уволен замминистра, который позже бежал с Кубы. Этого высокого начальника обвинили в халатности, злоупотреблении служебным положением и отправили работать в какую-то дыру.

– Я ведь говорил тебе, говорил, – с удовольствием сообщил я Франсису о низвержении его врагов-чиновников. – Рано или поздно эти твари свое получат.

Но Франсис недолго радовался добрым вестям, ибо скоро добрались и до него и арестовали, обвинив в организации частного обувного производства.

Мы с Себастьяном постарались помочь ему, поговорили с влиятельными друзьями. В конце концов Фрэнсиса выпустили на свободу, но конфисковали и мастерскую, и все накопления.

Я зашел его навестить. Франсис сидел в старом кресле с толстой сигарой-самокруткой во рту и лениво пускал темные облачка дыма, плывшие к потолку. Он тихо покачивался из стороны в сторону, монотонное поскрипывание кресла в тихой комнате походило на чьи-то шаги в пустынном переулке.

Я пришел к нему с советом: мол, пора забыть обиды и заняться делом, плюнуть на частное предпринимательство и подыскать нормальную работу. Благодаря хлопотам одного моего приятеля со связями я нашел для него теплое местечко.

– Какое же? – недоверчиво спросил Франсис.

– Будешь заместителем начальника по планированию удоя молока в провинции Пинар-дель-Рио.

Франсис дернулся в кресле.

– Предлагаешь подчиняться какому-то мастеру доильных дел где-то у черта на куличках?…

– Не совсем так. Ты сам будешь ответственным лицом, станешь участвовать в выполнении государственного плана по животноводству, сможешь начать все заново. Ты, понятно, станешь передовиком, и тогда тебе дадут работу в Гаване. Да кто знает, вдруг тебе и в деревне понравится и ты останешься там навсегда.

– Мне на-чи-нать с нуля? – Франсис произнес слова по слогам, вскочил и, бурно жестикулируя, излил гнев на обидчиков. Стыд и позор, кричал он, что одного из первых борцов с Батистой, ветерана, которого трижды арестовывали, пытали и гноили в батистовских застенках, теперь втаптывают в грязь по доносу какого-то вшивого выскочки, дают коленом под зад, сажают, а потом милостиво прощают и предлагают стать молочником, доить коров, которых он в глаза не видывал, разве что изредка ел мясо.

– Видишь ли, ты сломал директору нос, когда его саданул. А кроме того, сейчас тебя никто не унижает и не преследует. Ты наделал глупостей, полез на рожон… – говорил я.

– Ага, значит, по-твоему, я сам кругом виноват…

– Тебя наказали. Правда, несправедливо, но всего лишь наказали, а теперь стараются восстановить справедливость. – Его упрямство начинало меня раздражать.

– Тогда почему не восстанавливают меня на прежней работе? – Франсис сел и снова закурил. Он выглядел очень расстроенным.

– Сам знаешь, что это невозможно. Место уже занято. Если бы всех восстанавливали на их старой работе, в стране воцарился бы хаос. – Мне никак не удавалось переубедить друга, ибо в ту пору я искренне считал, что всему виной его упрямство и озлобление. Беседа начинала меня утомлять, но я все еще пытался его уговорить. – Не будь таким злопамятным. – Я вытащил из рукава последнюю козырную карту. – Тех, кто тебя травил, уже нет и в помине. Самое главное, что ты парень толковый и постепенно обучишься всему новому. Со временем станешь тем, кем был раньше.

– Иди ты к…

– Сам иди туда! – взревел я. – Ты неблагодарная, обидчивая скотина. Вляпался когда-то в дерьмо и не желаешь отмыться.

Франсис снова встал, его лицо побагровело, брови сомкнулись на переносице.

Я тоже поднялся и направился к двери. Разговаривать было больше не о чем.

– Тебе остается только у церкви со шляпой в руках стоять, – обернулся я к нему с порога.

– Лучше милостыню просить, чем задницы лизать, как ты.

Я было ринулся к нему, но сдержался.

Мы расстались чуть ли не врагами и перестали здороваться. Потом долго еще не виделись, мне тоже пришлось хлебнуть горя, пути наши однажды пересеклись, мы поплакались, пожаловались друг другу на свои беды, которые, в сущности, оказались нашей одной общей бедой. В итоге крепкое дружеское объятие скрепило дружеское примирение.


Моника переходит улицу 23 и задерживается возле базара. Совсем рядом, на углу улицы М, здоровенный негр, оборванный и лохматый, по имени Танганьика, окруженный туристами и зеваками, вращает большие металлические бидоны, пустые и без крышек.

Цилиндры крутятся, бьются о тротуар и гулко, басисто постукивают – там-там-там, – как барабаны под руками умелых музыкантов. Вращение бидонов все убыстряется, ритмичный перестук становится громче. Толпа любопытных растет, Танганьика пританцовывает в такт своим «барабанам», которые вдруг замолкают. Танганьика кланяется и кричит: «Аплодисменты!» Зрители охотно аплодируют, и Танганьика протягивает к ним руку с бумажным кульком. Некоторые иностранцы кидают монеты и даже бумажки.

«Сенк ю, сенк ю», – говорит уличный музыкант и собирается снова пустить в пляс свои бидоны, но замечает приближающегося полицейского и застывает на месте. «Проходите, проходите», – приказывает полицейский, и публика начинает рассеиваться.

Моника в числе других бросает несколько монет музыканту и направляется на базар. Там она не спеша прохаживается, оглядывает ряды с товарами, останавливается наконец у лотка книжника Ремберто и берет в руки «Селестино перед рассветом» Рейнальдо Аренаса. Этот популярный кубинский писатель когда-то мальчишкой приехал из провинции Орьенте в грешную Гавану, чтобы выучиться на счетовода для сельских кооперативов, и звался тогда просто Фернандес. Книжник рассказывает Монике, что сам тоже учился на курсах счетоводов, где и познакомился с Фернандесом, который скоро заделался писателем и превратился в Аренаса, может быть потому, что песок[16] ласкает взор, а вода ласкает песок; а может быть, из-за того, что песок все время в движении – куда волна кинет, туда и катится, как сам писатель, а возможно, из-за того и другого вместе. Моника – постоянный покупатель книг – берет у Ремберто «Селестино перед рассветом» и «Сто дней Содома» за двадцать долларов. Продавец предлагает ей «Спящий хлеб», но она отказывается, не нужно ей и первое кубинское издание «Игры в классики»: «Эта вещь у меня уже есть», – говорит она с улыбкой. Когда покупательница уходит, книжник думает: «Бывают же странные женщины: хинетера, а деньги на книги ухлопывает».

Моника с двумя книгами под мышкой обходит весь базар, не видит для себя ничего интересного и уже собирается уходить, когда вдруг слышит тихое поскуливание. Оглянувшись, она замечает Маркоса, продавца собак, с последним непроданным щенком, который глядит на нее из клетки и жалобно тявкает. Когда Моника к нему подходит и гладит, щенок – весь белый, с черной звездочкой на лбу – от радости вертит хвостом. «Очень ласковый и преданный», – говорит продавец. «Наверное, часто болеет?» – «Нет, порода выносливая. Ты ему, вижу, приглянулась». – «Да, но что мне с собакой-то делать?» – Должен же кто-то такую красотку, как ты, охранять. Я бы и сам продался тебе в охранники», – улыбается продавец. «Ну, я умею постоять за себя, – отвечает Моника и бормочет задумчиво: – Да, но на что мне собака? Хотя он такой славненький и глаза грустные… Ведь погибнет же, если его не купят». Щенок снова начинает скулить и вилять хвостом. «Видишь? Рвется к тебе». – «Сколько?» – «Сто». – «Дороговато, я же не какая-нибудь туристка-миллионерша». – «Ладно, такой красавице отдам за пятьдесят». – «За пятьдесят?» – «Бери. Вон как на тебя глядит». Щенок встает на задние лапы и норовит лизнуть руку Монике, которая все еще терзается сомнениями. Ей нравится песик, но как управиться с кутенком, которого надо кормить, выгуливать… Зато он будет преданным другом, гораздо более преданным, чем любое существо человеческой породы. «Когда бываю одна, смогу с ним поговорить. Да и денег сейчас на покупку хватит». Она гладит щенка по голове. «Я его беру». – «Правильно делаешь, это породистый кобелек, аристократ. Можешь оставлять на него все свои наряды и ожерелья, считай, что я их тебе дарю». Моника платит и берет щенка на руки. «Как его зовут?» Продавец пожимает плечами. «Мы его называем Белянчо».

«Белянчо? Белянчик? Такое имя не для породистого пса. Раз уж ты аристократ, то и зовись по-благородному». Тут ей почему-то вспоминается наследный принц Великобритании. «Ты будешь называться Сэр Чарльз».

Моника уходит с базара с книгами в одной руке и Сэром Чарльзом в другой. Она возвращается домой, не сделав того, что задумала, когда выходила из дому. Такова жизнь, по крайней мере жизнь в Гаване, где знаешь, с чего начать, но не ведаешь, чем дело кончится.

Сэр Чарльз весело вертит хвостом. Отныне он станет сопровождать и радовать Монику до тех пор, пока будет жив, ибо через какое-то время он сдохнет, так и не познав собачьей любви, подхватив какую-то собачью заразу, даже названия которой никто не знает.


Утром на Малеконе рядом с пиццерией «Ла Пирагуа» сидят на парапете четыре девчонки и звонко щебечут. В нескольких шагах от них яростно целуется пара влюбленных, а три светловолосые туристки, осаждаемые мальчишками, клянчащими жевательную резинку и монеты, фотографируют набережную и море.

Ты идешь по набережной. Можно подумать, что ты, Малу, живешь на Малеконе, так часто сюда приходишь. Ничего удивительного. Ты любишь это место и находишь здесь многих своих клиентов. Идешь и думаешь о Варгасе, твоем новом знакомом мексиканце, владельце плантаций перца чиле – «чиле мексиканского» и «чиле гаванского» (этот – более пикантный, по его словам). Он приятель Манолито-Быка, которая свела его также и с Моникой.

Тебе хочется поговорить о нем с Моникой, обсудить создавшуюся ситуацию, ибо, кажется, ему не терпится переспать с тобой. А ведь он с Моникой уже почти месяц. Кого из вас он теперь предпочтет? Не иначе как надумал управиться с той и другой заодно. Насчет такого варианта он уже высказался («Мне бы хотелось приласкать вас обеих, вы обе – совсем-совсем рядышком, и, думаю, нам будет ох как уютненько»). Представляя себе эту картину, ты улыбаешься. Ты и Моника в постели с одним мужчиной, который, в общем-то, собой недурен и просто лопается от пикантных и сочных чиле-долларов. Интересно, которую из двух он первую попотчует своим гаванским чилеником (или чиленищем)? Тебя? Или ее? Ты хорошо знаешь тело своей подруги, у нее маленькие груди, не такие, как твои – наливные, сочные, в которых можно спрятать мошонку какого-нибудь мачо; у нее – темные соски, тугой живот без капли жира и очень белый; лобок с редкими светлыми волосами, не как у тебя – весь в черных густых завитках, как подлесок в сельве. Что будешь делать, если этот индеец из Мехико, этот мехиндей, вырастивший мексиканский и гаванский перец чиле, сначала займется ею? Станешь терпеливо ждать, пока очередь дойдет до тебя? Чушь. Ты не из тех женщин, которые смотрят и ждут. Наверное, ему понравилось бы, как нравится многим норвежцам, если бы ты сама бросилась в атаку на них обоих, сначала сзади на него, а потом, отодвинув его, склонилась бы над Моникой и стала бы целовать ее грудь, потом губы – так, как умеешь целовать только ты, медленно, нежно, пока вы обе не вздрогнули бы в мгновенном едином порыве…

Воображаемая сцена так тебя распалила, что все твое тело покрылось испариной. Ты останавливаешься, наваливаешься грудью на парапет набережной и смотришь на море, пока не утихнет твоя разыгравшаяся фантазия. Конечно, с Моникой у тебя не произойдет ничего такого, того, о чем тебе мечтается, и ты это прекрасно знаешь, хотя не признаешься себе в этом. Ваши отношения были определены давным-давно и самым решительным образом. «Подруги, сестры – и больше ничего», – сказала Моника в студенческом лагере, и ты никогда не нарушала ваш уговор, ибо, ко всему прочему, ты очень любишь ее как человека, как подругу.

«Моника, ох, Моника», – повторяешь ты, а морской бриз ласкает тебе лицо.

– Красуля, вот ты где, а я тебя обыскался, – хрипло говорит кто-то, и грубая сильная рука хлопает тебя по заднице. – Угадай, кто я?


Близится ночь, уже прошла не одна неделя со дня приобретения Чарльза, а Моника все еще не познакомилась с обменщиком. Встреча приближается, ибо чему быть, того не миновать.

Вечером она поздно приходит домой. Едва переступает порог, как Сэр Чарльз бежит к ней навстречу, виляя хвостом. Моника берет его на руки, а он так и норовит лизнуть ее в лицо.

– Чарльз, погоди, Чарльз, – мягко отстраняется она и садится на кровать. Сбрасывает туфли и начинает раздеваться.

Чарльз молча смотрит на нее, она гладит его по голове. После душа и ужина закуривает, ставит кассету с битлами и достает толстую тетрадь в красной обложке.

Уже многие годы, почти с ранней юности, она ведет дневник. Теперь не часто встретишь тех, кто беседует с дневником, тем более если жизнь не заладилась, как У Моники, но это вошло у нее в привычку.

Дневник помогает ей лучше разбираться в своих чувствах, легче переносить одиночество и минуты депрессии, которая порой ее одолевает; даже Малу не может развеять ее хандру.

Она пишет:

«Вчера порвала с Варгасом, мексиканцем. Разошлись мирно, но с меня хватит. К счастью, ему надо возвращаться в Мехико. Он – коварный мерзавец, воспитанный и учтивый, но законченный подлец – хотел меня оставить в дурах. Манолито-Бык тоже хороша – собралась меня надуть, да не тут-то было.

Сейчас, как никогда, хочется облегчить душу, поделиться своими горестями. А с кем? С матерью? Нечего и думать. С Малу? У бедняжки своих забот полным-полно, недостает еще со мной возиться. К тому же сейчас она сама не своя, извелась в поисках травки. Ее приучила к курению одна канадка, которая любила накуриться перед сном. Канадка уехала, а травку ей стал давать колумбиец, но он тоже уехал, и Лу просто сходит с ума и готова подставить ягодицы кому попало, лишь бы добыть марихуану, но добыть зелье нелегко, да притом ее все облапошивают, начиная с того негра, который взял с нее двадцать зеленых за сигареты с какой-то трухой, и кончая немцем, который наобещал ей не только горы марихуаны, но даже порошок, белый порошок, а сам ничего не дал и исчез, как глюки после наркоты. «Когда травка меня забирает, у меня крылья растут, я – в полном улёте, я где-то там, на небесах», – говорит Лу.

А я – в кайфе от музыки битлов. Если затянусь травкой, мне плохо, я совсем дурею. А когда слушаю битлов, мне кажется, будто с Малекона любуюсь заходом солнца или утешаюсь любовью с кем-то, кто мне очень дорог, – испытываю дикое наслаждение, когда хочется кричать, вонзать ногти в любимого, а потом чувствовать себя страшно счастливой и умиротворенной.

Но у меня нет любимого человека и я совсем одна. Единственный мужчина, которого я любила и который любил меня, погиб в море.

Так хотелось бы, вопреки всему, иметь настоящую семью (не такую, как у моих родителей), иметь детей, одного-двух. Но от кого? Не могу же я сама по себе забеременеть, а все мужчины – подонки, им только и надо что тобой попользоваться.

«И не только мужчины, все люди – дерьмо, и верить никому нельзя», – сказала Лу. «Но мы же верим друг другу», – ответила я. «Мы исключение. А общее правило одно: спасайся как можешь. Сама знаешь». – «Все-таки есть еще люди…» – ответила я ей, правда не слишком искренне, а скорее чтобы ее позлить. Пусть думает, что я еще дурочка. «Да, есть – на дне морском», – и Лу засмеялась.

В общем-то она права, кругом – джунгли, темный лес, где непролазная грязь, корысть, деньги. Вокруг одни паразиты, которые только и хотят что залезть на тебя. Но все-таки должен же быть кто-то не такой, как моя мать, как Лукас, старый хрыч, который спит со своей дочкой; не такой, как Кэмел, поганый сводник, который пригрозил разделаться со мной, когда мы сцепились на дискотеке, где он избивал больную Росу. Да, должен же еще кто-то быть на свете».

Моника гасит окурок в пепельнице и продолжает писать дневник.

«С матерью больше не видимся. Иногда становится грустно оттого, что она меня не любит. Как плохо, когда тебя не любит собственная мать. Я все же ее люблю, на свой лад, но люблю.

Бабушке я так и не позвонила. Надо, обязательно».

Моника зевает, откладывает ручку и смотрит на часы: два часа ночи.

Снаружи, с улицы, слышится чей-то голос. На соседнем балконе стоит Шалая Кета, кричит «Мони, Мони!» и машет руками. Моника выходит на балкон. Полная луна (луна сумасшедших) скрыта облаками, вокруг темень и тишина. На улице никакого движения. От Дома телевидения, возле которого собираются гомосексуалисты для бесед и знакомств, они расходятся парами или поодиночке. «Моника, Моника», – настойчиво повторяет Кета и тычет пальцем в сторону базара, погруженного в полную тьму. «Смотри!» – говорит она, но Моника ничего не видит: «Где?» – «Конга, карнавальное шествие, кон-га выходит с Меркадо!» У Кеты, видно, очередной приступ помешательства, она хлопает в ладоши и смеется. «Я тоже пойду с ними, пойду туда!» Моника снова глядит в темноту, но ничего не видит и только слышит какой-то глухой стук – не то барабанов, не то железа, будто Танганьика, негр-плясун, бьет по своим «барабанам». «Кета, я ничего не вижу», – говорит Моника, а когда оборачивается, соседки уже нет на балконе. Кета внизу, выходит из дому и, пританцовывая, не глядя по сторонам, пересекает улицу. На углу у Дома телевидения несколько задержавшихся здесь гомосексуалистов смотрят в сторону базара, а другие туда направляются.

Монике вдруг захотелось одеться и спуститься – посмотреть, что происходит, но она лишь машет рукой. Наверное, топчутся там гомики да психи, а чтобы смотреть на гомиков и психов, не стоит бежать на улицу, говорит она себе, закрывает дневник, идет в спальню и ложится спать. Чарльз, встав на задние лапы, тянется к перилам балкона, глядит туда, где раскинулся Меркадо, и виляет хвостом.

Загрузка...