Село Оёк расположено на Якутском тракте — стародавнем пути в дальнюю сибирскую ссылку. Тракт тянется вдоль села, деля его на две половины.
В конце прошлого века село Оёк было известно среди ссыльных и каторжан Сибири как место, где назначался первый привал партий арестантов, перегоняемых в далекий Якутский край из Александровского каторжного централа и из иркутской тюрьмы.
Оёк и в те времена был большим селом. Над его домами высоко поднималась белая колокольня каменной церкви. Неподалеку от церкви виднелось ветхое, покосившееся серое здание школы, а напротив него— дом с вывеской золотыми буквами: «Склад вина и спирта».
Арендатором винного склада состоял Потап Ильич Прушак — юркий, толстенький человечек с заплывшими глазками, с вкрадчивыми, слащавыми манерами. Спиртом и вином торговали в двух кабаках; один был в верхнем конце села, другой — в нижнем. По праздникам, когда в церкви кончалась обедня, мужики прямо из «храма божия» расходились по кабакам. Единственным развлечением в селе в те времена было — зайти в питейное заведение.
Я родился в селе Оёк и провел там детские годы. Первые мои воспоминания связаны с Якутским трактом, с партиями ссыльных.
Узнав, что к селу приближаются арестанты, мы, ребятишки, стайкой выбегали им навстречу. Из домов выходили наши матери и бабушки с узелками. Когда ссыльные, подойдя к селу, останавливались на отдых, женщины оделяли их шаньгами и калачами, поили квасом.
Это была старая сибирская традиция. Арестантов называли в народе «несчастненькими». Помочь им каждый считал своим долгом.
Дети с робким любопытством разглядывали усталых, запыленных людей, лежавших на обочинах дороги. Арестанты молча жевали хлеб. Солдаты, опираясь на ружья с длинными штыками, окружали партию и тоже ели свой черный черствый хлеб, отхлебывая воду из кружек.
Нас, мальчиков, особенно интересовали кандальники. Мы считали их «настоящими разбойниками» и, поглядывая на закованных людей, перешептывались:
— Вот это самые настоящие атаманы и есть…
Когда партия, отдохнув, уходила дальше, мы все гурьбой провожали ее до околицы.
В семи верстах от нашего села находилась почтовая станция Жердовка. Там стояло большое двухэтажное здание, обнесенное высокой деревянной стеной. Это был этапный пункт. Здесь партии ссыльных, направлявшиеся в Якутск, останавливались на дневку, — отдыхали целые сутки. Конвойным солдатам также полагался суточный отдых, и на это время их заменял караул из местных крестьян.
Бывало в таком карауле участвовал и мой отец. Иногда он брал с собою меня.
Днем мы, мальчишки, собравшись ватагой, опасливо бродили кругом этапки, разглядывая бревенчатые стены, такие высокие, что за ними не видно было даже крыши двухэтажного здания этапки. За стенами стоял несмолкаемый гул голосов. Слышался звон цепей. Мы прислушивались к этим звукам, охваченные любопытством и страхом. Когда шум за стенами усиливался, раздавались выкрики, ругань, — нам становилось жутко, и мы бежали к кострам, возле которых расхаживали наши отцы, вооруженные дубинками.
Наступала ночь. Мы уже не отдалялись от костров. Смолистые дрова ярко вспыхивали, красным отблеском освещая бревенчатую ограду. Все казалось нам таинственным и страшным.
Костры раскладывали так близко один от другого, что получалось как бы сплошное огненное кольцо вокруг этапки. Между кострами стояли, опираясь на дубины, мужики и смотрели на багрово освещенную стену с неменьшим, пожалуй, страхом, нежели мы, дети. Суровые на вид сибиряки, не боявшиеся ходить в одиночку на медведя, здесь трусили. Чувствовалось, — покажись на стене арестант — и вся «грозная стража» с дубинками бросится врассыпную…
Когда наступал рассвет, мужики становились веселее. Шумно откашливались, перекликались друг с другом, закуривали. Догорали костры. В утреннем воздухе распространялся запах крепкого деревенского самосада.
Глубоко в моей памяти запечатлелось одно страшное событие, происшедшее на Жердовском этапе.
По тракту к нашему селу подходила партия арестантов. Как всегда, детвора первой выбежала на околицу встречать их.
Сначала на дороге показалось облако пыли, потом засверкали штыки, послышался звон кандалов, и появились первые ряды арестантов. Солнце палило немилосердно. Арестанты спотыкались от усталости. Но на этот раз у околицы села команды к привалу не подали. Ссыльные, тесно сжатые кольцом солдат, в угрюмом молчании прошли через село.
К Жердовской этапке был назначен усиленный наряд мужиков. Десятки пароконных телег с крестьянами-конвоирами обогнали партию. Отец взял меня с собой.
Как обычно, мы расположились вокруг ограды.
Скоро подошла и партия. Многие арестанты, обессиленные, повалились на землю. Конвойный офицер что-то кричал на солдат, наскакивал с револьвером на арестантов. Те тоже кричали. Один арестант поднял руку и стал громко говорить, обращаясь к остальным. Офицер отдал короткую команду; солдаты вскинули ружья — и раздался залп. Говоривший арестант и еще несколько человек упали. Партия заволновалась, но осталась на месте. Раздалась вторая команда — второй залп. Арестанты не выдержали и, толкая друг друга, бросились в ворота этапки. На земле осталось несколько раненых и трое убитых.
Весь мужицкий караул, покинув свои посты, ринулся бежать. Побежали и мы с отцом. Когда, опомнившись, вернулись к этапке, ворота были уже на замке. Раненых унесли внутрь ограды. Трое убитых лежали, покрытые рогожами.
На следующий день в Жердовку привезли много кандалов. Стали заковывать арестантов. Одного заковали в ручные и ножные цепи и посадили на телегу. Цепью приковали его к задку телеги и увезли обратно в каторжную тюрьму.
Позднее стало известно, что этот закованный арестант — студент Мартын Николаевич Лядов, впоследствии видный большевик.
Партия ушла дальше. Мужицкий конвой вернулся в село.
Долго томило нас, ребятишек, тяжкое чувство смятения и тревоги. Собираясь тайком от взрослых, мы тихо разговаривали, вспоминая поразившую нас картину расправы.
Оёк — село земледельческое. Весной и летом крестьяне занимались полевыми работами, а зимой уходили в извоз. Из Иркутска везли чай и китайские шелка в Томск. Из Томска — мануфактуру, сахар и другие товары, ввозимые из Центральной России в Сибирь купцами Второвым, Кухтериным и другими. Возили российские товары и на Дальний Восток, и в Кяхту — для китайского и монгольского рынков, а также на Лену и в Жигалово — для таежных приисков.
Лето в Сибири короткое. В течение трех месяцев земледелец должен успеть посеять, вспахать пары, с половины июля приступить к покосу, а с половины августа— к жатве.
Особенно малы сроки для посева озимых. Опоздание на три-четыре дня может повлечь за собою гибель урожая от ранних заморозков.
Сибирское лето хотя и короткое, но очень жаркое: хлеба созревают быстро. Работать в сибирскую жару мучительно: зной изнуряет, к тому же мошки и оводы — «гнус», как называют их сибиряки, — одолевают людей и скотину. Жатва начиналась в половине августа, иногда с двадцатых чисел этого месяца и кончалась к октябрю, часто при снеге.
После уборки урожая наступало время праздников. Справляли свадьбы, шумно праздновали рождество. Арендатор винного склада Прушак и кабатчики наживались вовсю… Рождественские праздники изобиловали драками, нередко кончавшимися убийствами.
После рождества мужики уходили в извоз.
Извозное дело в условиях суровой сибирской зимы чрезвычайно трудное. Только кряжистый сибирский мужик мог преодолевать тысячеверстные пути при тридцати-сорокаградусных морозах, при вьюгах и губительных снежных буранах. В пимах или броднях, в собачьих или козловых дохах, смотря по достатку, похлопывая мохнатыми рукавицами, шагали возчики рядом с тяжелыми возами, подталкивая их, когда дорога шла в гору, помогали лошадям.
В те времена зимою по большим дорогам Сибири просторные постоялые дворы были всегда переполнены обозниками. Содержатели постоялых дворов обязаны были иметь большие запасы кормов по цене, договоренной с подрядчиками извозов, иметь запасы спирта.
Мужики, задав лошадям корму, входили в избу; хозяин со стаканом и четвертной бутылью встречал возчиков у дверей. Отряхиваясь от снега, мужики сбрасывали дохи, отрывали от усов и бород ледяные сосульки, истово крестились и, принимая из рук хозяина стакан спирту, залпом выпивали. Потом подходили к хозяйке.
— Здравствуй, хозяюшка! Обогреться с морозцу…
— Милости просим, — кланялась хозяйка. — Прошу штец горячих отведать. Приутомились, поди?
На столе уже стояли огромные глиняные муравленые миски с горячими щами, от которых поднимался вкусный пар. Ели много. Много пили чаю, а потом ложились вповалку прямо на полу.
Ранним утром, напившись чаю, мужики запрягали лошадей, и обоз, вытянувшись черной лентой по белому снегу, уходил в дальний путь.
В извоз шли обычно мужики зажиточные и середняки, имевшие двух-трех лошадей. Беднота нанималась к кулакам.
Наша семья жила бедновато. Отец имел одну лошадь, одну корову, пару свиней. Мать разводила кур, гусей. Земли мы имели три десятины; две были под посевом, третья — под паром. Накоплялись большие недоимки по налогам, большая задолженность общественному магазину, где брали зерно на семена. Задолжал отец и кулакам. Своего хлеба хватало только до весны.
Домик наш был старенький, кособокий, как будто поклонился кому-то, да так и застыл. Мать любила чистоту: часто мыла пол и посыпала его желтым песком. На окнах стояли цветы. В переднем углу — почерневшие иконы.
Зимою, по вечерам, мы всей семьей сидели у очага, в котором горели смолевые поленья. Очаг освещал и обогревал избу. На огне варился ужин.
Отец в молодые годы не любил заниматься сельским хозяйством. Молодость он провел в тайге, на золотых приисках, весь заработок пропивал. Домой обычно приезжал гол и бос.
Проживет отец дома год-полтора — и опять в тайгу! На приисках он нажил ревматизм да страсть к водке.,
Старших детей мать воспитывала одна. Когда она женила старшего моего брата Григория, жить стало легче. Но вскоре нашу семью постигло несчастье Григорий повез в Иркутск двоих пассажиров; они в лесу убили его и угнали лошадь.
Осталось нас четверо: старшая сестра Пелагея, за ней Наталья, за Натальей Степан, за ним я. Мне тогда было два года. Отец еще бродил по тайге. Сестры на зиму уезжали в город, нанимались в прислуги. Дома с матерью оставались Степан да я.
Мать сама пахала землю, сеяла хлеб. Уезжая в поле, она оставляла дома меня со Степаном. Он стерег дом и возился со мной. Мать вечером возвращалась, приводила в порядок хозяйство и кормила нас, проголодавшихся за день. Когда у нас кончался свой хлеб, мать шла к богатому соседу и занимала под отработку каравай печеного хлеба. Мы тянулись к хлебу, как галчата. Мать давала каждому по куску, садилась на скамью и долго плакала.
Когда отец совсем вернулся домой, жить стало легче. Мать стала меньше плакать, а Степан начал ходить в школу.
В восьмидесятых и в начале девяностых годов главным деревенским начальством были заседатели. Они соединяли в своем лице и судебную и полицейскую власть в округе; судьбы крестьян были в их руках.
Заседателями чаще всего назначали отставных военных капитанов. Такой капитан в отставке был заседателем и у нас. Он много пьянствовал, по своему округу разъезжал на обывательских тройках. Делами занимался мало; только изредка учинял суд в волостном присутствии и отправлял осужденных в губернскую тюрьму. За неуплату недоимок или за невыполнение повинностей крестьянина, по решению заседателя, тут же пороли розгами, а потом отбирали у него последнюю скотину. Так как недоимщиками всегда была деревенская беднота, то бедняков чаще всего и пороли.
Волостные власти были в полном подчинении у заседателя: он мог сместить в любое время и старосту и старшину; мог даже арестовать того и другого. Он «казнит и милует», — говорили о нем волостные власти. Поэтому заседателя старались «ублаготворить» всем, что в силах была доставить ему деревня.
Волостным старшиной в то время был у нас кулак-богатей Данило Егорович Даниловцев. У старшины в степи паслись табуны лошадей, ему принадлежало до сотни десятин земли, которую обрабатывали батраки. Хозяйство вели сыновья Даниловцева, а сам он посвятил себя «опчественным» делам и уже несколько лет ходил в старшинах.
Были в селе еще два крупных кулака: Толстиков Михайло и Артемьев Иван. Толстиков владел большими участками земли и занимался торговлей. Он считал себя образованным человеком и вел знакомство с губернскими властями. Половина односельчан была у него в неоплатном долгу. Не только беднота, но и середняки чувствовали его тяжелую руку. Крестьяне говорили:
— Зацепит тебя Михайло коготком — и не вывернешься…
Иван Артемьев занимался только сельским хозяйством. Он был хитер: не обирал должника до нитки. Поэтому круг его клиентов был шире, чем у других богатеев, беднота доверчивее относилась к нему. В долг он давал без процентов — под отработку. Это обеспечивало ему на лето рабочую силу.
В кругу этих мироедов и пьянствовал заседатель. Они спаивали начальство и его именем творили всяческие незаконные дела.
Другой крепко спаянной компанией были кабатчики во главе с владельцем «склада вина и спирта» Потапом Ильичем Прушаком, прозванным крестьянами Прусиком.
То, чего не успели заграбастать у бедноты мироеды — торговцы и ростовщики, забирали кабатчики. За «косушку», за «шкалик» водки они брали одежонку, бродни, хомуты, тележные колеса — все, что имело хоть какую-нибудь ценность.
Винный склад и кабаки считались принадлежащими крестьянам нашего села — общественными. Каждый год эти заведения сдавались с торгов в аренду «сидельцам».
Торги эти происходили так. В ильин день, после обедни, Прусик выкатывал из подвала бочонок водки, ставил его посреди двора и настежь отворял ворота склада. Мужики в это время выходили из церкви.
Ильин день бывал обычно теплый, погожий. Прусик в новых сапогах и чесучовом сюртучке, сняв с головы фуражку, кланялся, приглашая мужиков «ради ильина дня» выпить чарочку. Мужики, предвкушая выпивку, весело здоровались с Прусиком.
— Что это, Потап Ильич, по батюшке именины справляешь?
— Прошу откушать хлебного. Не побрезгуйте…
Мужики разглаживали бороды и, как бы делая одолжение Потапу, шли к бочонку. Прусик суетился возле мужиков, стараясь залучить более влиятельных. Фалды его чесучового пиджачка раздувались и открывали кругленький животик, украшенный серебряной цепочкой.
— Пейте, почтенные! С радостью, за мою душу угощаю. День-то какой: теплынь, солнышко… Праздничек. Пейте, пейте: всех рад ублаготворить. Нехватит — есть еще бочоночек…
Работники уже готовили другой бочонок.
— Пейте, православные! Праздник-то какой, осподи… Праздник-то!
В умилении кабатчик вытирал свое вспотевшее лицо красным платком.
Мужики густо обступали бочонок. Выпивали, понемногу хмелели. Когда над двором повисал невнятный гул пьяных голосов, Потап переворачивал кверху дном опорожненный бочонок, взбирался на него и, сняв фуражку, обращался к мужикам:
— Господа опчество, не обессудьте на угощении. От достатков моих, сколько мог… Прошу не обидеть.
— Не обидим, Потап Ильич, поддержим, — дружно отвечало «опчество».
После этого расходились по кабакам. Там повторялось то же самое, только угощение было, пожалуй, поменьше.
Молодые парни к угощению не допускались, потому что на сходах они влияния не имели. Покончив с выпивкой, мужики шли в волостное присутствие на торги.
Из города обычно приезжало много конкурентов, желавших взять в аренду склад и кабаки. Торг вел старшина. Он назначал арендную плату, городские набивали цену, а кабатчики молчали. Потап тоже молчал. Когда цены поднимались до предела и никто больше не набавлял, старшина обращался к мужикам.
— Ну как, господа опчество, сдаем последнему?
Из толпы раздавались голоса:
— Потапу Ильичу! Потапу!
Сход дружно подхватывал:
— Потапу! Потапу сдаем!
Тут Потап выходил из толпы, поднимался на крыльцо, снимал шапку и кланялся сходу. Когда водворялась тишина, Прусик, одернув свой сюртучок, обращался к собранию:
— Ежели така воля опчества, я готов опчеству послужить. Данную последнюю цену я увеличиваю на копейку.
Старшина, подняв руку, ставил вопрос:
— Потапу, что ли?
— Потапу! Потапу! — дружно кричали мужики.
— Ну, раз воля опчества — примай, Потап.
Прусик доставал кошель и тут же вносил арендную плату. Потом еще кланялся и благодарил сход за доверие. Мужики кричали:
— Потап, не трать много воды, когда спирт разводить будешь!
Сход весело хохотал.
Таким же порядком сдавали в аренду и кабаки. Городские конкуренты уезжали не солоно хлебавши.
После торгов опять возобновлялась попойка в кабаках. Теперь пили уже за деньги. Кабатчики строго покрикивали на опьяневших мужиков. Многие из «опчества» приходили в такую ночь домой без сапог.
1888 год выдался засушливым. Что пощадило солнце, то поела саранча. Многие не собрали даже на семена. Наша семья также ничего не собрала. Хлеба не было. Пошел отец к Артемьеву, поклонился. Тот отмахнулся:.
— Опоздал, Михайло Григорьевич, все уже роздал, только на семена осталось.
Офицер отдал короткую команду, солдаты вскинули ружья.
К стр. 10
Пришлось обратиться к Толстикову.
— Выручи, Михайло Игнатович, до урожая!
— Отчего же нет, выручу. Сколько тебе надо?
— Да пудиков десять бы.
— Пять, больше не дам. По три рубля за пуд.
— Побойся бога, Игнатыч! Цена-то ведь полтора рубля!
— В долг даю…
Отец взял пять пудов. Хлеб оставил нам с матерью, а сам с лошадью отправился в город.
— По крайней мере, сам прокормлюсь и лошадь прокормлю, — сказал он.
В следующем году опять недород случился. Отец не смог отдать долг Толстикову. На третий год понес ему пятнадцать рублей.
Толстиков сказал:
— Тридцать рублей с тебя, Михайло Григорьевич.
— Ты што это? Ведь я у тебя пять пудов хлеба-то взял. По три рубля за пуд срядились…
— Процентики, Михайло Григорьевич, наросли: два годика задержал платеж-то…
Отец ушел, не уплативши долга. Толстиков притянул его к ответу. Старшина вызвал отца на сход.
— Чего, Михайло Григорьевич, должок Толстикову не платишь? Жалобу он на тебя подал.
— Не по договору он долг с меня требует.
— По закону требую, грабежом не занимаюсь, — ответил Толстиков.
— Может, миром поладите? Уплатишь должок-то? — спросил старшина.
— Тридцать рублей платить не буду, Данило Егорович, нечем.
— Ну что ж, давай на рассмотрение схода поставим. Как сход решит, так и быть.
В воскресенье, после обедни мужики собрались на сход.
Толстиков потребовал:
— Пусть платит. Впрочем, если не сможет, я готов подождать год-другой… А за проценты пусть десятинку земли передаст мне да мальчонка в подпаски.
Некоторые крестьяне запротестовали:
— Ты что, в гроб мужика загнать хочешь? Где это видано, чтобы за пять пудов хлеба тридцать рублей брали, да еще десятину земли, да мальчонку впридачу. Как можно на такое согласиться?
Сход недовольно зашумел:
— Не дело так! По совести надо!
Старшина обождал, пока затихли протесты, потом обратился к сходу:
— Ну как же, мужики, быть с Михайлом-то: удовлетворить Толстикова насчет земли и мальчонка? А может быть, опчество возьмет на себя уплату долга?
Дело оборачивалось неожиданным для мужиков образом. Старшина поставил их втупик.
Выходило, что если отказать Толстикову, то самим за Михайлу платить надо. Платить чужие долги никому не хотелось. Сход опять загудел:
— Что мы за плательщики чужих долгов! Своих не оберемся!
Отец заявил:
— Не допущу позора, чтобы опчество за меня платило! Пусть мироед берет все, что у меня есть!
Бросил шапку на землю и ушел со схода.
Под давлением старшины сход удовлетворил требование кулака.
За Степой приехал работник Толстикова. Мать плакала, отец угрюмо молчал. Я со страха забрался в угол сарая и оттуда наблюдал, как Степа взял у матери узелок и залез в бричку. Работник стегнул лошадь, и она рысью вынесла бричку со двора. Дома стало тихо и пусто, как после покойника. Остался я один с отцом и матерью.
Отец много пил. После увоза сына он почти не протрезвлялся. Тащил из дома все, что можно было пропить в кабаке. Мать пробовала его образумить, но он набрасывался на нее и избивал. Мать вырывалась и, схватив меня за руку, убегала к соседям. Отец бросал вслед ей горшки с цветами, посуду — все, что попадалось под руку.
Мой крестный отец, Павел Иванович Комаров, наш деревенский кузнец, дружил с отцом и был единственным человеком, кого отец в такие часы допускал к себе. Павел Иванович шел к нему и сидел с ним, пока отец не приходил в себя. Тогда мы с матерью возвращались домой.
Весной я заболел скарлатиной. Дышать было трудно; в горло как будто песку насыпали. Даже воду глотать было больно. Опухли суставы рук и ног. Мать позвала знахарку. Та что-то шептала перед печью над ковшом воды, бросала в ковш угли, потом набирала воды в рот и брызгала мне в лицо. Однако это не помогло. Тогда старуха принесла какие-то узелки и повесила мне на шею. Чертила у меня на лбу углем крестики. И это не помогло. Болезнь усилилась. Позвали попа. Он прочитал перед иконами молитву и дал мне причастие, которое я с трудом проглотил. Но и это не подействовало. Тогда решили позвать доктора.
Фамилию доктора я помню: Шпаковский, имя и отчество, к сожалению, не сохранились в памяти. Он был за что-то сослан к нам в Оёк из Польши. Жил не как все. В церковь не ходил, попов к себе не пускал. Ел помидоры, которые у нас считали погаными. Ругал мужиков за пьянство, хотя сам пил до потери сознания. Баб ругал за то, что они знахаркиными средствами морят детей. Ездил к больным в любое время, когда бы его ни позвали.
Доктор выругал отца и мать за то, что они его поздно позвали.
— Дикари! — кричал он на них. — Уморить мальчонку захотели!
Он сорвал с моей шеи знахаркины амулеты и бросил их в помойную лохань. Затем велел раствором полоскать горло, чем-то помазал его и дал лекарство для питья. Знахарку приказал ко мне не допускать.
Стала к нам приходить жена доктора. Однажды она принесла мне белых сухарей и гусиное яйцо. Сухари она велела размачивать в теплом молоке, а яйцо сварить и дать мне. Когда докторша ушла, мать сказала мне, что теперь великий пост и есть яйцо грех. Обещала сварить его мне на пасху. Сухари размочили в воде. Я был очень опечален. Докторша несколько раз посещала меня. Я стал поправляться. Кончился великий пост, наступила пасха. Мать сварила яйцо и дала мне молока.
Пришла весна. В день вешнего Николы всем селом отслужили молебен и выехали на поля сеять хлеб. Мы с отцом приехали на наше поле. Отец взял пасхальную просфору, завязал в угол мешка, насыпал в мешок зерна, надел на плечо и, забирая зерно горстью, стал разбрасывать его по полю. Я ходил за отцом. Боронили мы вдвоем. Отец посадил меня на лошадь, а сам водил ее в поводу. Так я начал учиться боронить.
Мать много работала на огороде: сажала капусту, огурцы, морковь, репу, табак. Табак продавали в городе на рынке. На огороде у нас росло много цветов, особенно махровых маков и пышных астр.
Брат Степан в это время пас овец Толстикова. Промокший, простуженный, бродил он в непогоду по болотистым лугам, по кустарникам. Часто засыпал он, усталый, где-нибудь между кочек. Тогда овцы возвращались вечером домой без пастуха. Толстиковский работник отправлялся искать пропавшего мальчика. Старик-батрак ходил по лугу и кричал. Степан просыпался и шел на голос. Старик сажал его к себе на плечо, относил на заимку, поил горячим чаем и укладывал спать. На следующий день брат опять гнал овец на пастбище, и так изо дня в день. Старый батрак своей заботой облегчал участь отданного в кабалу мальчика.
Наступил 1890 год. Меня потянуло в школу. С завистью смотрел я, как ребята с книжками в руках выбегали из школы и, веселые, расходились по домам. Я сказал матери, что хочу учиться.
— Сопли вытри! Ученик какой выискался…
— Я хочу в школу, — повторял я упрямо.
— Отвяжись!
Я решил все же проникнуть в школу. Долго ходил под окнами, заглядывал в них, но стекла были густо покрыты морозными узорами. Я поднялся на крыльцо. Потянул дверную ручку. Дверь бесшумно открылась, и я робко протиснулся в прихожую. У окна сидел седой старик-сторож и что-то чинил. Он не слышал, как я вошел. На вешалке висела одежонка учеников.
Из класса доносился голос учителя. Я снял шапку, хотел повесить на вешалку, но не решился. Дверь в класс была приоткрыта, и я тихонько проскользнул туда и присел на задней парте. Учитель стоял у классной доски, что-то писал и объяснял, показывая мизинцем. Обернувшись, он заметил меня.
— Ты откуда взялся, малыш?
Я испугался и выскочил в прихожую.
— Стой, стой! Куда ты? — крикнул учитель.
В прихожей меня перехватил сторож и втолкнул обратно в класс.
— Это Петька, наш, кулигинский! — закричали с передних парт ребятишки.
Учитель подошел ко мне. Опять у меня возникло желание удрать. Но в дверях стоял сторож.
— Ну скажи, зачем ты пришел сюда?
Учитель добродушно улыбался. Я заложил назад руки и, вытягивая шею, старался глядеть мимо учителя.
— Чего же ты молчишь? Учиться хочешь?
— Учиться… — промычал я невнятно.
Ребятишки пялили на меня глаза и смеялись.
Я раскаивался, что пришел в школу.
— Ты хочешь учиться? — продолжал допрашивать меня учитель.
— Хочу… — промычал я, еще более смущаясь.
— А кто тебя послал?
— Сам пришел…
— Ну что ж, раз пришел — будешь учиться.
Учитель подвел меня к передней парте и ласково подтолкнул:
— Садись здесь, смотри и слушай внимательно.
До окончания уроков я просидел в классе. С завистью смотрел, как ребята что-то писали на доске и рассказывали. Когда я вернулся домой, мать набросилась на меня:
— Куда ты, негодный, запропастился? Забыл, что в хлеву не чищено!
— Учился в школе! — гордо объявил я матери.
— Учился? — удивилась мать. — Да кто же тебя в школу-то пустил?
— Учитель.
— Учитель? Вот напасть-то какая! Да ты и в самом деле учиться задумал?
Вошел отец.
— Вот, полюбуйся: я его ищу, а он в школе сидит. Ученик новый выискался.
— Грамотеем стать захотел без согласия родителей! Вздуть тебя надо, — с напускной строгостью проворчал отец.
— Я у мамы спрашивал…
— Ах ты… Да ведь я думала ты так… А он вон куда метнул! Да так в грязной рубашке и полез в школу!..
Отец засмеялся.
— Ну, раз он сам устроился — пусть учится.
Я обрадовался. Схватил шубенку и побежал чистить хлев.
Учитель наш был добродушный человек. Он умел без поблажек, но и без излишней строгости вести школу. Редко кого ставил на колени. Хотя в то время и существовали в школе розги, он никого ни разу не порол. Однако дисциплина и порядок в классе были образцовые.
Духовное пение преподавал дьякон. На уроках пения постоянно присутствовал Прусик и известный на селе поселенец «божья дудка». Это был пьянчужка, благодаря своему замечательному голосу кормившийся при церкви. У него была густая черная борода, а голова — лысая. Когда он пел, то поднимал лицо к небу и вытягивал губы в трубочку. За это его и прозвали «божья дудка».
На клиросе «божья дудка» становился впереди хора и пел тенором. Он «вел» хор. Прусик пристраивался сбоку и, сложив руки на животе, подтягивал тоненьким голосом.
В школе я дружил с Никишкой, сыном поселенца-кузнеца Северьяна. Мы с Никишкой сидели на одной парте. Помогали друг другу решать задачи. Помогали и подсказкой, за что бывало нас ставили в угол.
Кузница Северьяна была просторная, „высокая. Кроме наковальни, у стены стоял слесарный верстак. К столбу был прикреплен сверлильный станок. Рядом с верстаком, у самого окна стоял токарный ножной станок. Когда отец Никишки что-нибудь точил, Никитка помогал ему, нажимая вместе с отцом на подножку. Северьян мог делать не только подковы, гвозди и шины для колес, как мой крестный, но и лудил самовары, починял и делал новые замки, чинил ружья, швейные машины. Стены кузницы были увешаны различными инструментами.
Сам Северьян был мужик высокий, сухой и сутулый. Негустая жесткая борода, крючковатый нос, волосы подвязаны шнурком, под нависшими бровями— черные глаза. Когда Северьян стоял перед пылающим горном, он казался мне похожим на колдуна. Я всегда с робостью входил в кузницу и, несмотря на желание потрогать инструменты, старался держаться поближе к двери.
Когда Северьян напивался, то делался особенно мрачен. Тогда все боялись его. «Ножом пырнуть может», — говорили мужики. Но, уважая Северьяна, добавляли: «А мужик серьезный, золотые руки».
Никишка был такой же угрюмый, как и отец, но мы дружили с ним и часто вместе вступали в драку с ребятишками. Мы с Никишкой всегда были в задир-щиках и после драк часто возвращались домой с расквашенными носами.
Прошла зима. Настали теплые весенние дни. Начали распускаться почки на березах. Скотина пошла в поле. Мужики готовились к севу. Приехал к отцу кулак Захаров из села 3борки.
— К тебе, Михайло Григорьич, за нуждой. Отдай мне мальчонку на лето в бороняги. Пятнадцать копеек в день положу.
Отец было отказал, да мать настояла: уж очень большая нужда была.
— Пусть идет, пятнадцать копеек — деньги хорошие. Да и прокормится Петька там…
Отец согласился с доводами матери. Захаров в тот же день увез меня с собой.
Захаров имел восемь лошадей, несколько коров, много земли, держал двух постоянных работников, Одну работницу. На покосы и на жатву он нанимал поденщиков.
Когда мы с хозяином приехали на заимку, работники уже покончили с пахотой и посевом и уехали на другую заимку.
Началась бороньба. Впрягли двух лошадей в две бороны. На переднюю лошадь я сел верхом, а вторую хозяин привязал к бороне. Так сразу получилось двойное боронование. Привязав к бороне лошадь, хозяин махнул рукой:
— Ну-ка, Петруха, с богом, пошел!
Боронить каждый день мы начинали часа в четыре утра. В полдень я с трудом слезал с лошади и сразу валился на горячую землю. Хозяин выпрягал лошадей и давал им овса. Потом мы садились обедать. Обед состоял из похлебки с картошкой и кусками свинины. Ели прямо из котелка. Когда я брал ложкой кусок мяса, хозяин сейчас же сбрасывал его своей ложкой и приговаривал: «Ты еще маленький, тебе много мяса есть нельзя». Иногда я все-таки урывал кусочек. Тогда хозяин сурово смотрел на меня и стучал по котелку ложкой. После обеда я опять садился на лошадь и уже до позднего вечера не слезал.
В полдень наступала томительная жара. Мошка залепляла глаза. Оводы до крови кусали лошадей, и они били себя ногами по животу, дергались, мотали головами. Мне, усталому и измученному, хотелось плакать.,
Вечерний чай я пил, не слезая с лошади. Хозяин давал мне посоленный ломоть черного хлеба и деревянную чашку теплого чаю. На закате солнца мы кончали бороньбу. Слезть сам с лошади я был уже не в состоянии. Меня снимал хозяин. Он распрягал лошадей, и мы садились ужинать. После ужина ехали на пастбище в ночное — кормить лошадей.
В ночное съезжались со всех заимок. Горели костры. Лошади паслись на лугу, отдыхая от гнуса. Мужики собирались у костров. Старики ложились спать, молодежь пела песни.
Однажды мой хозяин приехал в ночное один, без меня. Мужики, сидевшие у костров, закричали ему:
— Захаров, куда Петрушку девал?
Захаров оглянулся: ни меня, ни лошади, на которой я ехал, не было.
— Ах мать ты моя! Да как же это? >
Хозяин поскакал обратно. На половине дороги он нашел меня. От усталости я уснул на лошади, а потом вместе с войлоком, заменявшим седло, свалился на землю и даже не проснулся. Умная лошадь паслась тут же, возле меня.
— Экий ты недотепа! — журил меня хозяин. Чтобы я опять не свалился, он взял меня к себе на лошадь. Когда Захаров привез меня в табор, мужики упрекали его:
— Не свой мальчонка-то, так и не жалеешь!..
— Ничего, приобыкнет, — отвечал хозяин.
До половины лета я работал у Захарова. «Приобык», хотя от укусов мошкары опухло все лицо: не видно было глаз.
Почти за два месяца работы Захаров уплатил мне три рубля. Когда мать запротестовала, он прибавил еще рубль. Даже после надбавки получилось не по пятнадцать, а по десять копеек в день.
— Копейки отбираешь, обидеть ладишь, — упрекала кулака мать.
— Что ты, что ты!.. Ведь в праздники-то он не работал. А потом дожди… Кормил тоже. Какая же тут обида! Я всей душой… Ты, матушка, не обижайся…
По селу прошел слух, что приехало новое начальство. Прежняя власть — заседатели — будто бы упразднена.
Действительно, заседатель вместе со своей семьей укатил на тройке в город. За ним повезли несколько возов его имущества.
Новая власть имела и название новое: «крестьянский начальник».
Деревенские «политики» считали, что при новом начальстве жить будет легче: крестьянский начальник будет проводить новые законы. Что это за новые законы, никто толком не знал. Скептики говорили: «Хрен редьки не слаще; тот драл и этот драть будет».
Вслед за крестьянским начальником приехал мировой судья. Так вместо одного начальства — заседателя — появилось двое.
Новый начальник, человек молодой, порывистый, как будто действительно взялся за дела всерьез. На сходе он сказал:
— Порку розгами я считаю пережитком варварства и поэтому отменяю.
Насчет варварства мужики не поняли, а насчет отмены розог не поверили.
— Врет, — решили они.
Далее крестьянский начальник объявил, что все постановления заседателя, которые противоречат законам, он отменит, а жалобы и заявления крестьян будет рассматривать сам.
Крестьяне спросили:
— А как насчет недоимок и повинностей? Будет облегчение?
Начальник немного помялся, потом решительно ответил:
— Платить надо. И повинности — выполнять.
— Понимаем… — отозвались мужики.
Разговор с «новой властью» не удовлетворил крестьян.
— Начальство, оно всегда начальство, — коротко заключили они.
Несмотря на такой скептицизм, жалобы начальнику посыпались со всех концов села. Беднота пыталась добиться облегчений. Подал жалобу и мой отец: он просил заставить Толстикова вернуть сына и землю.
Жалобу писал наш доктор. Он возлагал большие надежды на «новую власть».
— Понимаешь ты, старик, ведь это новые веяния, ломка старого полукрепостного уклада.
Отец только отмахивался рукой:
— Што там нового?.. Мальчонку бы выручить.
Начальник разобрал жалобу отца. Выяснилось, что Толстиков держал брата в течение трех лет незаконно, что одно только пользование нашей землей погашало долг с лихвой. Толстикову было приказано вернуть отцу сына и землю. Начальник сказал отцу, что он может возбудить иск против Толстикова. Но отец решил держаться мудрого правила: «с богатым не судись». Он был рад и тому, что сына и землю вернули да от долгов избавили.
При новом начальнике слетел старшина. Выбрали нового — смиренного хитреца, Захарова Петра Демидовича, моего хозяина. Захаров старался итти в ногу с начальством, но в сторонке шепотком говорил:
— Блажит барин. Приобыкнет скоро.
«Новые веяния» действительно далеко не продвинулись. Коренной для крестьян вопрос о недоимках и повинностях не был затронут. Повинности — дорожное строительство, перевозка солдат и арестантов и ряд других обязанностей — ложились тяжелым бременем на середняка и на бедноту. Раскладка повинностей производилась поровну на каждое хозяйство. Кулак, имевший до десятка рабочих лошадей, давал лошадь раз или два в неделю и не чувствовал себя обремененным. Середняк, отдавая одну из своих двух или трех лошадей, испытывал большой ущерб в хозяйстве, особенно во время пахоты. Бедняк же с одной лошадью, когда ее отрывали от работы, буквально терпел бедствие.
В ничтожных результатах своей деятельности постепенно убедился и сам крестьянский начальник. Энтузиазм его понемногу увял, и он стал исполнять дела небрежно. Власть прибрал к рукам хитрый старшина Захаров.
Доктор со времени моей болезни часто заходил к нам. Он предложил брату стать оспопрививателем и брался научить его этому:
— Специальность будешь иметь и шесть рублей в месяц жалованья.
Должность оспопрививателя непрерывной службы не требовала: нужно было время от времени объезжать деревни и прививать оспу детишкам. Отец и мать дали согласие. Шесть рублей были большим подспорьем в нашем тощем хозяйстве.
Наступил 1891 год. Старшая сестра Пелагея вышла замуж. К страде из города приехала сестра Наталья. Она дала отцу пятнадцать рублей. Отец за восемнадцать рублей купил вторую лошадь.
Жить стало легче. Убогая наша изба казалась уютнее, приветливее. Отец приободрился, стал меньше пить.
На рассвете отец запрягал пару лошадей в телегу, набрасывал в нее сена. Наталья, Степан и я, еще полусонные, заваливались на сено. Приятно было выезжать в поле прохладным утром. Потом мы втроем жали хлеб, отец кормил по межам лошадей, готовил обед, чай, складывал снопы в копны. С вечерней зарей мы покидали поле. Утомленные, усаживались опять в телегу.
Мать радостно встречала нас и заботливо кормила ужином.
Кончилась страда. Убрали хлеб в скирды. Наталья опять уехала в город.
Я пошел в школу заканчивать последний год учебы.
Нашему сельскому врачу пришла в голову блажь— усыновить меня. Пришел он к матери.
— Отдайте мне мальчонку, пусть он будет у меня вместо сына.
Мать испуганно замахала на него руками:
— Нет, нет, барин! Одного едва выручили, а ты другого хочешь…
— Ах ты, чудачка! Он ведь у меня вместо сына будет. Учить я его буду, одевать…
Степан уже был взрослый. Он и отец управлялись с домашней работой. Мне дома делать было нечего. Недолго упиралась мать, уговорил ее доктор. Согласилась.
К доктору я пошел охотно. Быстро освоился. Ездил с бочкой за ключевой водой, ходил за коровами, помогал прислуге на кухне. В свободное время, в отсутствие доктора, я забирался к нему в кабинет. Там у него была собрана большая библиотека. Доктор не раз заставал меня в кабинете за чтением книг.
— Любишь книгу? Это хорошо. Люби, брат, ее: из нее многое узнаешь. Только надо читать с разбором, а не как попало.
Доктор сам стал подбирать и давать мне книги. Так я прочел всего Майн-Рида, Жюля Верна, сказки Пушкина, «Капитанскую дочку». Пугачев представлялся мне необычайно большим и сильным. Меня потрясло, что его поймали, посадили в клетку, закованного цепями, и потом четвертовали. Прочел я Генриха Сенкевича — «Огнем и мечом», «Речь Посполитая». Заглоба и пан Володиевский казались мне могучими героями. Прочел «Последний литовский набег» Мицкевича и много других книг. Доктор терпеливо и умело приучал меня к книге.
Он обходился со мной, как с сыном. Но его жена меня не любила. Она относилась ко мне сурово и звала меня замарашкой. Правда, основание для этого она имела: я частенько делал набеги на ее банки с вареньем, запуская в них свою пятерню.
Доктору не нравилась моя старенькая шубенка, и он решил одеть меня прилично. Сшили серую куртку, серые брюки, серое меховое пальто, купили ботинки и барашковую шапку.
Появился я в новом костюме в школе. Взялись за меня мои товарищи:
— Барчук! Барчук!
Не давали мне проходу и до того меня этими насмешками обидели, что, придя домой, я сбросил всю мою новую одежду и опять оделся в свое старое. А доктору заявил, что носить новую одежду не буду.
— Почему не будешь? Ах ты, дикарь!
— Ребятишки барчуком дразнят…
Доктор сначала хохотал, но когда я категорически отказался носить новую одежду, он строго приказал мне надеть ее. Но я заупрямился. Забрал свою старую одежонку, залез на сеновал, бросил «барскую» одежду, облачился в свою и убежал домой. К доктору я больше не вернулся.
Мать состарилась, стала плохо видеть. Она не могла забыть погибшего Григория: часто и подолгу плакала. Мне опять пришлось наниматься к кулаку Захарову.
Три весны я боронил у Захарова. На четвертую категорически отказался и заявил матери:
— Як Захарову боронить больше не пойду.
— Что, собак будешь гонять по улицам? — прикрикнула на меня мать.
— Мал еще разговорами заниматься, — поддержал ее отец.
Отцу я не решился противоречить. Когда за мной приехал работник Захарова, я покорно поехал с ним. Дорогой думал, как бы мне избавиться от постылой кабалы. «Поссорюсь, пусть меня побьет, тогда убегу домой», — решил я.
— Приехал, бороняга! — встретил меня Захаров.
Я распряг лошадь. Работник сунул мне уздечку.
— Сбегай в степь за лошадьми. Поедем на заимку.
Поссориться не удалось. С понурой головой пошел я в степь искать лошадей. Выход все-таки надумал. Поднял с земли камень, повертел его в руках, потом изо всей силы стукнул себя по лбу. Сразу вздулась шишка, из раны побежала кровь, стало так больно, что я по-настоящему заревел. и побежал домой. Мать увидела кровь и испуганно вскрикнула:
— Ой, кто же это тебя? Лошадь лягнула?
— Хозяин камнем ударил, — захныкал я.
Мать тотчас же догадалась, что я лгу.
— Да ты что, веревки захотел? Ах, ирод ты этакий, опять за свое!
— Не пойду… — всхлипывал я. Мать схватила веревку и хотела меня ударить. Но я увернулся. Мать побежала за мной, но вдруг остановилась и закрыла рукой глаза. Вытянув руку вперед, пошла она, как слепая, к крыльцу. Шла неуверенно, шаталась и тихо повторяла:
— Ой, глаза мои, глазыньки…
Подошла к крыльцу, ощупью нашла ступеньку и опустилась на нее. Закрыв лицо руками, стала горько-горько плакать. А потом сквозь слезы начала грустно петь. Мне показалось, будто опустился на все вокруг тяжелый мрак. Навалилась тоска, больно заныло сердце. Вспоминала ли мать о погибшем сыне, прощалась ли с угасающим зрением или горько почувствовала в моей непокорности свое бессилие?.. Я прижался к тыну и со страхом смотрел на нее. Хотелось подбежать к ней, обнять и прижаться, но я не двигался. Упорно молчал.
Пришел отец. Он посмотрел на меня, потом — на мать. Ничего не сказал. Осторожно поднял ее и увел в избу. Я остался один — в смятении, полный жалости к матери. Мне казалось, что я причинил ей какое-то большое несчастье. Отец вышел, посмотрел на меня и неожиданно ласково сказал:
— Отнеси уздечку и возвращайся домой.
Я тут только ощутил в руках уздечку, которую дал мне работник. Я сорвался с места и что есть духу помчался к Захарову. Подбежал к воротам, перебросил уздечку через забор и тем же аллюром помчался домой. Мать встретила меня ласково, дрожащей рукой гладила мои взъерошенные волосы и говорила:
— Ладно. Живи дома. Как-нибудь обойдемся. — Она прижала мою голову к груди и опять заплакала, прошептав: — Может, и глядеть-то на тебя мне недолго осталось…
В ту весну я жил дома и помогал отцу в поле. С радостью бороновал свою, а не кулацкую землю.
В 1894 году я окончил сельскую школу. Получил свидетельство об окончании школы и книгу «Робинзон Крузо» в награду за успехи.
Год этот выдался неурожайный, засушливый, но в бурятских районах урожай был хороший. Поэтому, убрав свой хлеб, мы нанялись на жатву к бурятам. Буряты платили нам по десяти рублей за десятину на готовых харчах — цена небывалая. Жали до поздней осени, закончили, когда уже выпал снег. Мы вчетвером заработали более ста рублей. Радостные приехали домой. Заработок был кстати: этой зимой собирались женить Степана. Наталья по этому случаю в город не поехала: осталась помочь провести свадьбу.
Три дня шло свадебное пиршество. По нескольку раз ездили друг к другу родные жениха и невесты. Наконец все кончилось. В доме появилась молодая хозяйка и работница. Наталья уехала в город.
Молодые прожили дома недолго. Степан поступил рабочим в сельскохозяйственную школу, строившуюся возле Жердовки, и забрал с собой жену. Остались дома мы втроем.
Расходы на свадьбу подорвали наше хозяйство. Весной отец продал одну лошадь, купил хлеба и семян для посева. Я еще не был настоящим работником, а отец с матерью уже слабели. Мать к тому же окончательно ослепла.
Крыши на хате, амбаре и на сарае пришли в ветхость. Скоро за недоимки свели у нас со двора корову. Осталась одна лошаденка. Исчезли куры, гуси; некому было за ними ходить. Мать ощупью, по памяти, высаживала рассаду на огороде, мы с отцом поливали. Сажала табак — самый ценный из огородных культур. Хлеба засеяли весной мало. Мало его и получили.
Распадалось хозяйство, распадалась семья. Я был последний, на кого могли опереться старики. Но и меня вскоре отец отвез в город на заработки. Старики остались одни.
Опустел наш дом. Почернели его стены, которые когда-то с такой тщательностью обмывала мать. Прогнила и провалилась соломенная крыша сарая. Одиноко стояла во дворе худая, понурая лошадь. Редко зажигался в избе огонь.
Одинокие, сидели в сумерках старики.
В 1894 году, когда отец привез меня в город, мне было двенадцать лет. До этого я в городе никогда не бывал.
В восьми верстах от Иркутска есть высокая гора. Называется она Веселая. С этой горы открывается вид далеко во все стороны. Оглянешься назад — видишь деревни, леса; посмотришь вперед — там сверкает серебряной лентой Ангара, виднеется Иннокентьевский монастырь и широко распростерся город.
На закате солнца мы кончали бороньбу
Когда наша лошадка втащила воз на вершину горы, открывшийся перед нами вид поразил меня своей красотой.
Лошадь остановилась, и вокруг нас воцарилась удивительная тишина. Не было слышно даже стука колес поднимавшихся следом за нами на перевал горы крестьянских возов. Отец снял шапку и набожно перекрестился на монастырь. То же сделал и я.
На востоке пламенела утренняя заря. По земле тянулись длинные тени. Они постепенно таяли и исчезали.
Я не мог отвести взгляда от города. Далеко внизу, между отрогами невысоких гор, из полумрака вырисовывались высокие трубы, церкви, большие дома. Над городом висела голубоватая дымка, отчего все его строения принимали причудливые формы. Мне казалось, что передо мной один из тех чудесных городов, о которых рассказывается в сказках.
Я оробел и прижался к отцу.
— Ты чего это? — ласково спросил меня отец.
— Это что там, тятя?
— Это город — Иркутск. Чего ты боишься? А там монастырь…
Подъехали задние подводы. Лошади отфыркивались и отдыхали, переминаясь с ноги на ногу. Мужики закурили трубки, разговаривали негромко. А я все смотрел на монастырь, на Ангару, на диковинный город.
«Может, есть там турки, арапы? — думал я про себя. — Может, и царь там есть?» Моя фантазия усиленно работала.
Но вот отец произнес: «С богом!», и мы начали спускаться с Веселой горы. С каждой минутой становилось светлее. За обочинами дороги виднелись почерневшие от времени и покосившиеся надмогильные кресты. Когда мы спустились с горы, отец взял меня за руку, и мы перешли через обочину. На маленькой лужайке стоял очень старый деревянный крест. Отец стал перед ним на колени и поклонился до земли; я тоже стал с ним рядом и поклонился. Отец сказал мне: «Здесь злодеями убит твой брат Григорий. Упокой, господи, душу раба твоего», — и смахнул набежавшую слезу. Робость моя опять усилилась. Высокий густой лес стоял стеной — таинственный и страшный. Ехавшие с нами мужики сняли шапки и терпеливо ожидали нас.
Впереди оказался еще один весьма крутой спуск. Когда мы подъехали к нему, стало совсем светло: солнце уже коснулось лучами земли. Лес не казался таинственным, выглядел веселее, даже кресты у дороги уже не были такими мрачными.
Спустившись с горы, мы миновали болото и вновь поднялись на горку. Тут на нас пахнуло удушливой вонью городских свалок.
Подъехали к городской заставе. Опущенная полосатая рогатка преграждала нам путь. У рогатки стояла будка, тоже полосатая. Возле будки прохаживался солдат с ружьем, в белой рубахе, синих штанах и в сапогах с прямыми носками, в фуражке без козырька. Солдат сердито смотрел на нас, и мне казалось, что его рыжие усы шевелятся.
— Тятя, а если нас не пропустят в город?
— Бог милостив, сынок, проедем.
Из домика, стоявшего по другую сторону заставы, вышел чиновник. Мужики сняли шапки и поклонились. Я тоже стянул свою шапчонку. Чиновник осмотрел возы, что-то записал в книжечку и выдал мужикам «квитки». Все доставали кошельки и платили чиновнику деньги. Заплатил и отец.
Когда все возы были осмотрены, чиновник махнул рукой. Солдат потянул за веревку. Рогатка поднялась, и мы въехали в городское предместье, которое только начинало просыпаться: дворники мели улицы, водовозы развозили по домам воду. Засунув руки в карманы брюк, торопливо бежали на работу мастеровые. Лениво тявкали собаки. Наш обоз двигался посредине широкой улицы. Справа тянулась высокая стена женского монастыря: из-за нее виднелись купола церквей.
— Тут живут монашки, — пояснил отец.
Монашек я знал: они часто заходили к нам с кружками, собирая на построение храма.
Миновав большое белое здание учительской семинарии и деревянное здание ремесленного училища, мы выехали на длинный мост, соединяющий предместье с городом. Быстрая, неглубокая река разбежалась многочисленными протоками и неслась к Ангаре.
— Это вот река Ушаковка, — говорил отец. — А там вон белый, высокий тюремный замок.
Солнце освещало тюрьму, и она казалась громадной. Окружавшие ее низенькие домишки выглядели крохотными, убогими.
Въехали в город. Каменный дымчато-серый дом миллионера Кальмеера показался мне чудесным дворцом, красивым и величественным. Большая улица, прямая, как стрела, тянулась бесконечно. Красная церковь Благовещенья мне не понравилась. «Наша лучше», — подумал я и струсил: снял картуз и украдкой перекрестился.
Началась торговая часть города. Магазины были еще закрыты, но улицы уже подметены. Дворники стояли у ворот, курили и перекликались. Сторожа снимали ставни с окон магазинов. По тротуарам торопливо шагали приказчики. Булочные были открыты, и от них вкусно пахло белым хлебом. Возле пекарен стояли ручные тележки с корзинами, люди в белых фартуках складывали туда горячие булки. Ленивой рысцой возвращались домой ночные извозчики. Вдруг пронзительно загудели фабричные гудки. Все дремотное, ночное исчезло. Наступил день.
Мы свернули в узкую улочку, где находились постоялые дворы. Въехали в первые открытые ворота и оказались в просторном дворе. Там уже стояло много возов. Распряженные лошади жевали у кормушек овес. Мы быстро отпрягли свою лошадь. Отец насыпал в кормушку овса, гнедуха благодарно потерлась мордой о плечо отца и с хрустом начала жевать. Отец взял котомку, и мы пошли в дом.
В просторной комнате стоял полумрак: свет, проникавший через два маленьких оконца, терялся в густом табачном дыму. Вдоль стен тянулись нары. Посредине комнаты, за длинным столом сидели мужики и пили крепкий кирпичный чай. Над огромным самоваром поднимались столбы пара. Полная белолицая женщина, хозяйничавшая за столом, приветливо посмотрела на нас. Отец снял шапку и перекрестился на почерневшую икону; перекрестился и я.
— Здравствуйте! Хлеб да соль вам… — поздоровался отец, почтительно кланяясь женщине.
— Милости просим, Михайло Григорьевич, — ласково ответила та. — Кого это ты привез-то?
— Да жениха тебе, Марьюша… Прошу любить да жаловать!
— Ого!.. Эге!.. — загоготали мужики. — Губа-то у тебя не дура, Михайло: какую невестку себе метишь!
Я готов был сквозь землю провалиться. Но Марьюша строго прикрикнула на постояльцев:
— Ну, ну, ладно! Шутите, да в меру!.. Садись за стол, Михайло Григорьевич, пей чай.
Марьюша подошла ко мне, взяла у меня из рук пальтишко, положила его на нары, ласково погладила меня по голове и поцеловала. Потом она налила отцу большую кружку крепкого чаю. Передо мной она положила баранку с маком и поставила кружку сладкого сбитня. Сбитень мне показался необыкновенно вкусным. Я быстро съел баранку и выпил сбитень.
— Напился? — спросила Марьюша.
— Спасибо, напился, — ответил я несмело.
Марьюша подсела к отцу.
— Ты что, Григорьич, в люди мальчонку отдавать привез?
— В люди, Марьюша. Дома жить-то нечем.
— Горе это нашенское… Куда думаешь отдать?
— Да не знаю. Лизавета-то тебе велела кланяться.
— А тетка-то Лизавета как живет? Как у нее с глазами?
— Темнеет. Совсем уж не видит. В сумерках ходит.
При упоминании о матери меня потянуло домой. Стало тоскливо. Хотелось заплакать, но я сдержался.
— Ладно, я поговорю; подруга тут живет у купца — может, что и сделаем.
— Уж так-то, Марьюша, мы благодарны тебе будем!..
— Ну ладно. К Наталье-то пойдешь? Она там же все, у Сапожниковых.
— Обязательно пойду, может, деньжонок даст…
— Тянете вы с девки, ни приодеться, ни прикопить не даете… Нужда вы безысходная. С чем приехал-то?
— Да с табаком.
— С табаком? Да неужели тетка Лизавета и нонче сажала?
— Разве ее от огорода оторвешь?.. Не видит почти ничего, плачет, а сама работает… И нас с Петюшкой все гоняла поливать да полоть. А сама ощупью… Уродился табак хороший, да вот цена какая ему?
— Да говорят, что поднялся до двух рублей пуд.
— Дай-то бог! Рублей бы на двенадцать продать…
Отец пошел запрягать лошадь, чтобы ехать на базар. А мне Марьюша велела сидеть у вещей.
Марьюша была из тех сибирских женщин, которые отличаются исключительной физической силой. Она в одиночку могла поставить на стол трехведерный самовар, перетаскать с воза в амбар пятипудовые мешки с мукой. В то же время она была сильна и чиста морально. Работая в больших кулацких семьях, на постоялых дворах, на ямских станциях, женщины, подобные ей, везде чувствовали себя свободно и независимо, привлекая к себе всех своей душевной красотой и ласковым сердцем. Грубые шутки рабочих, мужиков были бессильны уязвить их. Даже самые озорные из мужчин чувствовали их превосходство и не решались к ним приставать.
Мое смущение скоро прошло. Я потянулся своим детским сердцем к Марьюше, почувствовав в ней близкого человека.
Мужики уехали на базар. Марьюша села рядом со мной и задумчиво проговорила:
— Вот так, Петюня, и начинается наша жизнь. Продадут нас с детства чужим людям, так мы и живем под чужой, неласковой волей.
— Брата Степу тоже продали… Я маленький был, видел, как его работник Толстикова из дому увозил… — пожаловался я.
— Ишь ты, пострел, чего вспомнил! Ну, мы так-то тебя продавать не будем. Оно, правда, и здесь несладко… — Марьюша как-то сразу присмирела, пригорюнилась и о чем-то задумалась. В комнате водворилась тишина; только мухи жужжали, пролетая над столом. — Ну ладно, — проговорила она, подошла к столу и начала мыть посуду. Сняла самовар со стола, налила его водой, потом подмела пол и ушла к себе в комнату. Из комнаты она вышла нарядно одетая.
— Ну, пойдем в гости.
— А ты меня не продашь? — спросил я настороженно.
— Ах ты, дурачок маленький, — не бойся, не продам.
Мы вышли на большую улицу, а потом свернули на другую, где было много магазинов.
— Вот эта улица называется Трапезниковская. Запомни, а то ходить придется — заблудишься.
Скоро мы вышли на базарную площадь.
— Вот это мелочной базар. Хлебный базар — в другом месте… А здесь продают только овощи, молоко, мясо. А тут торгует купец, к которому мы идем.
— Мы к купцу идем?
— Нет. Мы идем к моей подруге; она служит у купца.
Мы подошли к одноэтажному деревянному дому. Ставни его окон были наглухо закрыты. Крепкие ворота были заперты на замок. Из-за ограды не доносилось ни звука. Марьюша потянула за проволоку. Где-то в глубине двора зазвенел колокольчик. «Вот запрут меня за этими воротами — и буду там сидеть», — думал я про себя.
К калитке кто-то подошел. В воротах открылась маленькая форточка, и хриплый голос спросил:
— Это никак Марья Савельевна?
— Я, дядя Егор, открой.
Загремел замок, отодвинулся тяжелый засов, и калитка отворилась.
— Здравствуй, дядя Егор. Наташа дома?
— Наташа-то? Где ей быть! У печи возится.
Дядя Егор был высокого роста, костлявый, немного сгорбленный. Лицо его обросло черной клочковатой бородой, из-под нависших суровых бровей глядели добрые голубые глаза. От Егора несло едким запахом сивушного перегара. Марьюша поморщилась.
— Сам-то запил, что ли?
Егор буркнул что-то непонятное.
— По тебе вижу, что сам запил, — продолжала Марьюша. — Всегда вы с ним на пару пьете…
В глубине обширного двора стоял флигель; туда мы и направились. Комната, куда мы вошли, напоминала горницу постоялого двора, только здесь было чище. У стен стояли четыре койки. В углу висели иконы, перед ними теплилась лампадка. Окна были завешены занавесками.
Из боковой двери к нам вышла молодая женщина. Вытирая фартуком руки, она радостно улыбалась.
— Ой, как же я соскучилась о тебе, Марьюша!
Подруги расцеловались.
— А это кто с тобой?
— Это Наташин братик. Отец привез его в люди отдавать.
— Какой ты славный! Ишь, глазенки-то какие, голубые. Будут тебя за глаза твои девчонки любить…
— И все-то у тебя, Наташа, любовь на языке, и когда ты только утихомиришься…
— А кому же от моей любви вред? Люблю я молодость. И люблю, когда любятся кругом меня… Эх, Марьюша! Сколько мы с тобой тяжелого пережили! Да неужели этим одним тяжелым и жить?
— Да от тебя и тяжелое-то, как мячик, отскакивает. Наташенька, устрой Петюшку у твоего купца. Присмотришь тут за ним. Видишь, какой он еще маленький да робкий.
— Все они ангелы, пока дети… Да ладно уж, поговорю. Теперь хозяин-то в запое, и уговорить его будет нетрудно. Посидите, а я схожу к нему.
Когда Наталья ушла, Марьюша сказала мне:
— Добрая она и детей любит. Любит и жалеет сестру твою Наташеньку. Обе они ласковые. Как сойдутся, начинают петь. Поют, поют да обе и заплачут, а потом что-нибудь веселое запоют. А если кто из ребят на гармошке заиграет, пляшут обе. Добрая она, вместо матери тебе будет. Только слушайся ее…
Наташа скоро вернулась.
— Ну, пойдем, мышонок! Хозяин хочет посмотреть на тебя.
У меня затряслись поджилки. Слово «хозяин» живо напомнило мне кулака Захарова, у которого я боронил. Марьюша причесала своей гребенкой мои непокорные волосы, одернула на мне рубашку, и мы вдвоем направились к хозяину.
В обширных комнатах купеческого дома стоял полумрак. На окнах были опущены китайские шторы. Навстречу нам вскочил с лаем огромный пес. Но, увидев Наташу, он стал ласкаться.
Из-за двери, к которой мы подошли, послышался низкий грубый голос:
— Наталья, ты?
— Я, Витим Софронович, с мальчонкой.
— Веди сюда.
Мы вошли в обширный кабинет. Прямо перед дверью, в глубоком кресле, спиной к письменному столу сидел грузный, высокого роста человек. Это и был хозяин — купец Козырев.
Волосы на его голове были всклокочены, рот закрывали нависшие полуседые усы. Одет Козырев был в халат темнокрасного цвета с толстым шнуром и кистями. Большими, навыкате, глазами купец уставился на меня.
Я заметил на столе бутылки и рюмки, тарелочки с закусками. У стен кабинета стояли шкафы, диван и кровать. Над кроватью висели три ружья.
Хозяин оглушил меня своим рокочущим басом:
— Так это ты служить у меня хочешь? Вором хочешь быть?
У меня от страха перехватило горло, и я пролепетал:
— Нет… не хочу…
_ Нет? Вот как! Вором не хочешь быть? Ну, это ты, парень, врешь. У меня все приказчики воры.
— Да не пугайте вы мальчонку, Витим Софронович, — вступилась Наталья, — какой же еще из него вор…
— А верно, он еще не вор, но обязательно будет вором… или дураком, как наш Егор… Пьян он, небось?
— Нет, только перегаром от него несет.
— Перегаром?.. Всегда раньше меня пить перестает, хрыч старый. А мальчишку я возьму. У него кто, отец, что ли?
— С отцом он.
— Пусть отец завтра приведет его в магазин, там договоримся… А Егор, говоришь, не пьет? Будто барометр: как у меня запой к концу, так и он бросает. И всегда ведь, прохвост, на день раньше меня! Никак не могу его обогнать… Ну, идите…
Марьюша была довольна, что удалось меня пристроить. Я же не очень этому радовался.
— Зачем он сказал, что я буду вором? — спросил я Наташу.
— Ах ты, глупыш! Да ведь он это в шутку. Он всех своих приказчиков ворами зовет.
— Ой, батюшки! Да почему же он это так? — удивилась Марьюша.
— Это он, когда пьет. Трезвый он — ничего…
На следующий день мы с отцом пришли в магазин. Козырев стоял за кассой.
Волосы на его голове были причесаны, и он имел совсем другой, преображенный вид. Козырев сразу узнал меня.
— Ага! Малыша привел, — обратился он к отцу. — Вот новый приказчик, принимай! — сказал он красивой женщине, стоявшей у прилавка. — Доброе дело. Одевать, кормить буду и три рубля в месяц положу. Согласен, что ли?
— Спасибо, добрый человек. Несмышленыш еще он; по-отечески уж вы с ним…
— Ладно, ладно. Задаточку, небось, тебе?
— Десяточку бы, если ваша милость будет.
— Много. Пятерку на первый раз дам! А там, когда еще приедешь, посмотрим.
Отец взял у Козырева деньги. Потоптался, погладил меня по голове, поклонился купцу и купчихе, надел шапку и вышел из магазина.
От ящиков, кулей, бочонков в магазине было тесно. Покупатели ходили между ними, высматривая, что купить. Козырев и его жена попеременно стояли у кассы. Приказчики тут же отпускали товары.
— Павел, наставляй мальчишку, — обратился купец к старшему приказчику.
Покупателей было еще немного. Павел стал показывать мне товары. Показывая, называл их и наказывал: «Хорошо запомни. Повторять не буду». Так он перечислил множество названий, которые я, конечно, не мог сразу запомнить и тотчас же перепутал.
Потом Павел подвел меня к хозяину. Купец преподал мне такое наставление:
— Есть можешь все, что хочешь. Но не смей ничего выносить без моего разрешения. Не смей курить! Не смей пить водку! Не смей брать у покупателей деньги или подарки. Если проштрафишься, выпорю!
Последнее он сказал с таким выражением, что у меня не осталось никакого сомнения, что он меня выпорет, если я проштрафлюсь.
Купчиха стояла тут же и с любопытством наблюдала за моим «учением». Браслеты, кольца на ее пальцах, брошь на груди и серьги сверкали в полумраке магазина.
От всех разговоров, от многочисленных названий товаров, от хозяйских наставлений у меня шумело в голове. Я зашел в заднюю комнатку, сел на мешок с мукой и закрыл глаза. Мне казалось, что я никогда не смогу запомнить проклятых названий товаров.
Приказчиков на службе у Козырева состояло шесть человек. Старший приказчик, Павел Семенович, был человек лет двадцати пяти, среднего роста,„гибкий и расторопный, с румяным лицом, небольшой светлой бородкой и небольшими усами. Волосы его вились, живые голубые глаза светились. Был он красив, с покупателями ласков. Но когда задумывался, глаза его делались злыми.
Второй приказчик, Дмитрий Ефимович, — Митрей, как его обычно окликали, — был «ломовым» приказчиком: катал бочки, таскал кули с мукой, сахаром, крупой, тяжелые ящики с мылом. Изредка он занимался с покупателями, бравшими товары оптом. Митрею было лет под пятьдесят, и обладал он большой силой. Волосы подстригал в кружок, аккуратно подстригал и бороду. Рослый, сутулый, зимой и летом ходил он без шапки, только шнурком подвязывал волосы. Был трудолюбив, покорен и честен. Когда выпивал, хозяин и приказчики боялись попадаться ему на глаза.
Митрей был большим другом дворника Егора.
Обжившись, я спросил одного приказчика:
— Почему все боятся Митрея, когда он пьян?
Приказчик ответил:
— Митрей смирный. Но когда напьется, начинает «искать правду». Один раз ухватил Павла Семеновича и перегнул его в дугу, чуть хребет не сломал. «Я, — говорит, — выверну у вас с хозяином правду». Едва отняли. После этого целый месяц Павел Семенович в постели отлеживался…
Остальные четверо приказчиков были молодые: Николай и Назар — лет по двадцати, и еще двое — совсем молодые, лет по шестнадцати.
Меня хотя и учили обращению с покупателями, однако основной моей обязанностью было подметать магазин, ставить самовар и относить покупки на дом богатым клиентам.
Магазин Козырева находился на мелочном базаре. Базар назывался мелочным, потому что на нем продавали «мелочные» товары, привозимые из деревень: овощи, картофель, молочные продукты, птицу, яйца и другие. Хлебом, сеном, дровами торговали на других базарах.
По обе стороны базарного помоста располагались крестьянские возы с продуктами. По краям помоста на низеньких скамейках сидели торговки с горшками молока, простокваши, творога и другой снеди. Под вечер они скупали по дешевке у крестьян все, что к не успевали продать за день.
Крестьянские возы, придвинувшись задками к помосту, стояли плотными рядами. Отпряженные лошади, помахивая хвостами, неторопливо жевали сено. Между колесами телег дрались собаки, визгом и лаем увеличивая базарный шум.
В пять часов вечера базар закрывался. Захлопывались тяжелые двери магазинов; купцы, приказчики, бухгалтеры расходились по домам. Сторожа осматривали замки и проверяли печати. Торговые ряды принимали угрюмый вид. Разом наступала такая тишина, что было слышно, о чем разговаривали на другом конце площади. Базарный помост становился безлюдным, только по его середине важно выступала черная фигура городового.
Мои хозяева уходили в большой дом, а приказчики и я — во флигель. Умывшись, садились обедать. После обеда шли в подвалы. Выкатывали бочки с маслом, с вареньем, круги сыра, тащили зашитые в рогожи окорока. Все это грузили на подводы и увозили в магазин. Я вместе с дворником Егором убирал коровник.
Так началась моя новая жизнь.
Я помнил, что хозяин называл приказчиков ворами. Но как я ни присматривался, не замечал ничего такого, что оправдало бы слова купца. Приказчики весьма бережно относились к товарам и рьяно защищали интересы хозяина перед покупателями. Особенно строго наблюдал за приказчиками Павел Семенович. Мне казалось, что он был требовательнее, чем сам Козырев. Однако купец глядел на него холодным, пронизывающим взглядом, как будто не доверяя ему.
Дворник Егор, когда мы с ним чистили коровник, вел со мной поучительные беседы.
— Ты, малыш, не смотри, что все у нас тихо да гладко. Это до поры до времени. Все сейчас — ангелы: за хозяйское добро глотку любому покупателю перегрызут, особенно Павел Семенович. Он — змея: умен и хитер. Муры ведет с хозяйкой. Хозяин это подозревает: я знаю…
— Когда хозяин меня нанимал, он говорил, что все приказчики — воры. Верно это, дядя Егор?
— Верно. Это он хорошо знает.
— А чего он их не прогонит?
— Кого? Приказчиков-то? Ну, брат, нет, он их не прогонит… У них с хозяином круговая порука…
Как-то вечером, вычистив коровник, мы с Егором сели отдыхать на бревно. Егор стал набивать свою почерневшую трубку.
— Слушай, малыш, — сказал он. — Я заметил, что ты любишь тетку Наташу и слушаешься ее,
— Мне тетя Марьюша велела ее слушаться. Она сказала, что тетя Наташа мне вместо матери будет.
— Вот, правильно. Вместо матери.
Егор замолчал и задумался. Потом опять заговорил:
— Вот что, отрок. Скоро все у нас на время изменится. Мне приходит пора пить; следом за мной запьет и хозяин. Вот тут-то наши «ангелы» и начнут свой настоящий вид показывать. Так ты стой в сторонке. Не соблазняйся. А что будешь видеть, о том молчи. Никому не говори. Хозяин и хозяйка об этом слушать не любят. Да и не наше с тобой это дело…
Этот разговор меня напугал. Вечером я спросил Наташу:
— Почему дядя Егор меня отроком называет? Почему говорит, что скоро у нас все изменится?
— Отроком? Ах ты, господи! Значит, опять запой начинается. Перед тем как запить, он обязательно из святого писания начинает говорить.
— Он сказал мне, что скоро сам хозяин запьет.
— Это так и водится. Как только один начинает пить, так сейчас же за ним и другой, словно сговариваются.
Дня через три, когда приказчики сидели за обедом, со двора послышался рев. Все бросились к окну. Посредине двора, в одной рубашке и нижних портах, стоял Егор и пел какой-то псалом. Он поднял к небу свои огромные кулачищи и гудел, гневно встряхивая всклокоченной головой.
— Ой, батюшки! — всплеснула руками Наташа. — Уже надрызгался!
Ну, теперь гуляй, молодцы! — подмигивая приказчикам, весело проговорил Митрей. — Теперь мы под женской властью.
— Не задерживаться! В магазин! — властно приказал старший приказчик. Все быстро собрались и поспешили в магазин. А Егор все гудел. Хозяин вышел на крыльцо и долго смотрел на него. Губы его презрительно сжались.
— Что ты все один и тот же псалом поешь? Да еще перевираешь…
— A-а, Витим! Ты вот не можешь петь. Ты, как свинья, неба не видишь!
— Тьфу ты, цыганское отродье! — выругался купец и ушел в дом. Егор выкрикнул ему вслед:
— А ты, Витим, не плюй! Все равно, покель я не вытрезвлюсь, ты сиднем сидеть будешь!
В этот день за кассой стояла хозяйка. Павел Семенович руководил торговлей вместо Козырева.
Два дня крепился хозяин, а на третий день не выдержал. Вечером, когда мы вернулись из магазина и сели обедать, зазвенел хозяйский звонок. Наташа, вытирая передником руки, помчалась в дом. Скоро она вернулась.
— Петюшка! Хозяин велел тебе итти к нему. Пообедай и беги.
— Я боюсь, тетя Наташа… Я один не пойду.
— Не бойся, он тебя не тронет. Пойдем вместе, я побуду с тобой.
Как и в первый раз, когда я представлялся Козыреву, навстречу мне и Наташе выскочил с лаем пес. Но теперь мы были с ним уже друзьями. Он весело подпрыгнул и лизнул меня в подбородок.
— Это мы, Витим Софронович, — подала голос Наташа.
— Идите сюда! — сказал Козырев.
Мы вошли. Хозяин лежал на кровати, сапоги его валялись на полу.
Наташа стала подбирать разбросанные по комнате вещи. Козырев молча наблюдал за ней.
— А ну, ты, долго будешь возиться? Принеси сюда Петькину постель: он будет спать здесь, у моих дверей. Стеречь меня будет. А ты, малый, возьми вон на столе письмо и лети к Хамидулову, отдай ему. Понял?
— Понял, Витим Софронович.
Я схватил письмо и выскочил из дома. Хамидулов — торговец винами и гастрономическими товарами — жил на той же улице, через два дома. Когда я подал ему письмо, он спросил:
— Запил хозяин?
— Не знаю, — ответил я, — лежит в кровати.
— Ну, значит, запил. Иди, я все пришлю.
Я вернулся в приказчицкую, но Наташа заставила меня пойти в дом, к хозяину.
— Отдал письмо? — спросил он, когда я вошел в кабинет.
— Отдал. Хамидулов сказал, что все пришлет.
Как бы в подтверждение моих слов, зазвонил на дворе звонок. Молодой татарин передал Наташе корзину и свертки.
— Хозяин велел кланяться Витиму Софроновичу, — сняв шапку и почтительно кланяясь Наташе, проговорил посланец.
— Ладно, ужо передам, иди.
Выпроводив учтивого татарина, Наташа внесла корзину и свертки в кабинет. Освободила письменный стол от бумаг и поставила на него дюжину бутылок с коньяком. Потом принесла тарелки и разложила на них закуску: разную рыбу, черную икру, мелкие огурцы, маринованные рыжики, зеленый сыр… Наташе распоряжаться было, видимо, не впервые, и она знала, что делать: откупорила три бутылки, заткнула их стеклянными пробками и поставила на маленький поднос три пузатых синих рюмки. Хозяин молча наблюдал за Наташей. Когда она привела все в порядок, он приказал:
— Налей!
Наташа налила все три рюмки. Пес, лежа у дверей, умными глазами смотрел то на нее, то на хозяина. Когда Наташа вышла из кабинета, я тоже хотел уйти. Но хозяин заметил мое намерение и позвал:
— Петька! Все, что стоит на столе, можешь есть, но к рюмкам и бутылкам не прикасайся. Понял?
— Понял, Витим Софронович.
— Спать будешь здесь, за дверьми. Никого не впускай ко мне, даже хозяйку.
— А если хозяйка меня не послушает?
— Послушает. Позови Наташу.
Я позвал.
— Наташка! Почему нет черного хлеба?
— Ой, простите, забыла!
Она побежала за хлебом.
— Петька!
— Я здесь, Витим Софронович, — откликнулся я, боясь войти в кабинет.
— Иди сюда!
Хозяин слез с кровати, повернул кресло и сел спиной к столу.
— Иди, позови Егора!
Я пошел за Егором. Каморка Егора помещалась во флигеле. Жили в ней Егор и его жена Савельевна. Полы в комнате были застланы половиками, из небольших окон лился скупой свет. В переднем углу — иконы. Перед ними мерцали три зеленые лампадки.
Савельевна сидела у окна и что-то вязала. Егор, сухой и длинный, лежал в кровати. На нем была холщевая рубаха и такие же порты. Когда я вошел, Егор поднялся и спустил с кровати босые ноги.
— Чего пришел?
— Хозяин тебя зовет, дядя Егор.
— Зовет? А ну, Савельевна, дай стаканчик зеленого змия; пойду с дьяволом беседу вести.
Савельевна покорно отложила работу, открыла шкафчик, налила стаканчик водки, поставила на стол рядом с круто посоленным куском черного хлеба и опять села вязать.
Егор сунул ноги в калоши, подошел к столику. Единым духом выпил он водку, понюхал кусочек хлеба и положил его обратно на поднос.
— Пойдем. Мы теперь с Витимом, аки ангел с дьяволом, борьбу вести будем. А ты, отрок, внимай, внимай. „
Когда мы вошли в дом, Егор захватил в — прихожей табуретку и с ней вошел в кабинет. Он ни слова не сказал хозяину, сел и прислонился спиной к стене. Купец молча наблюдал за ним и презрительно улыбался.
— Садись на диван и сиди там, — приказал он мне.
Я сел на диван. Козырева я уже перестал бояться, но перед Егором робел. Он казался мне страшнее хозяина. В нем незаметно было никакой робости и почтительности к купцу.
— Пророк, выпьешь коньяку? — спросил Козырев.
— Коньяк не пью и ничего пить у тебя не стану.
— Гордый раб. Как пес, сторожишь мое добро… Честно сторожишь, а к чему?
— Не добро твое я стерегу, а блюду свою личность.
— Личность? Ха-ха-ха! Ну, уморил. Личность! Юродивый ты, а не личность… Сторож ты добра моего, пес… вот ты кто.
— Я добра твоего не сторожу. Вижу, как приказчики твои воруют, но не мешаю им. Потому не мешаю, что они твое воруют. Ты сам вор. Все вы воры.
— Я вор? Это ты правильно сказал. А что приказчики мои воруют, так я и без тебя знаю. Нет таких приказчиков, чтобы не воровали… А ты честный дурак. Ты думаешь, твоя честность мне прибыль дает? Думаешь, ты лучше меня? Нет. Ты не воруешь потому, что глуп. Пользы своей не понимаешь. Понял?
— Нет, Витим. Я не ворую и не буду воровать потому, что не хочу быть таким, как все вы. Не хочу барахтаться с вами в мерзости… Вы, как волки, скалите клыки друг на друга. А я — человек и не хочу быть волком. У тебя вон клыки волчьи выглядывают.
Хозяин крякнул, повернулся к столу и выпил три рюмки коньяку. Егор сидел неподвижно, подняв кверху бороду, и глядел в потолок.
— Честностью своей меня удивить хочешь?.. Плюю я на нее, на честность твою!
— Плюешь? А вот меня, Егора, дворника твоего, боишься. Потому что я есть сам по себе. Потому что думки мои не такие, как у тебя. Приказчики твои думают по-твоему, потому что они тоже волки, как и ты. И воете вы все в один голос… А вот я не вою.
Егор поднялся, повернулся к двери и грузными шагами вышел из кабинета.
Хозяин долго смотрел на опустевший табурет, потом стукнул по столу кулаком.
— Врешь ты, пророк!.. Эй, Петька! Принеси холодной воды!
Я побежал во флигель. Приказчики почему-то стлали себе постели не на кроватях, а на полу. Митрей, сидя в нижнем белье на тюфяке, курил.
— Спектакля сегодня будет, — проговорил он загадочно.
Наташа налила в графин воды, дала мне граненый стакан, и я вернулся в дом. Хозяин, отпив несколько глотков, приказал мне:
— Закрывай дверь и ложись спать с той стороны!
Я развернул свой тюфячок и лег. Барсук, собака хозяина, свернулся возле меня. Козырев ходил по кабинету и что-то бормотал. Я не заметил, как уснул. Проснулся от странного стука в кабинете. Барсук сидел возле дверей и радостно повизгивал. Я приподнялся и стал прислушиваться. Из кабинета слышалось металлическое щелканье. Через некоторое время хозяин открыл дверь.
— Проснулся, Петька? Ну, иди сюда!
Я вошел в кабинет. Витим Софронович стоял, одетый в охотничий костюм, опоясанный патронташем. Барсук визжал и метался, прыгал на хозяина, стараясь лизнуть его в лицо.
— Ну, хорошо, хорошо, Барсук, мы сегодня с тобой такую охоту устроим, что всем чертям тошно будет.
Хозяин указал мне на ружья, стоявшие у стены.
— Бери эти ружья и неси за мной!
Он со свечой в руке пошел вперед, а я, с трудом неся несколько ружей, боязливо тащился за ним. Купец открыл дверь и выпустил Барсука на двор. Потом открыл кладовку, вошел в нее, поставил свечу на стол. В кладовке было только одно маленькое слуховое окно, выходившее в сторону флигеля. Витим Софронович взял у меня ружья и разложил их одно рядом с другим на столе.
— Иди принеси стул, — приказал он.
Я побежал в комнаты и принес стул. Хозяин стоял на столе и смотрел — в слуховое окно.
— Давай сюда!
Я подал ему стул. Он пристроил его у оконца, сел и стал наблюдать за флигелем.
— Ну-ка, подай мне ружье.
Я подал ему двустволку. Он стал целиться приговаривая:
— Я вас выкурю… Я покажу вам, как дрыхнуть…
На дворе было тихо, не было слышно ни единого звука. Вдруг раздался оглушительный выстрел, за ним другой. Барсук метался по двору и неистово лаял.
— Давай еще! — приказал хозяин.
Я взял у него разряженное ружье и подал другое. Так я подавал ему ружья одно за другим, а он палил по флигелю и приговаривал:
— Врете, прохвосты. Выкурю я вас!
Я подумал: «Не выкуришь, они все на полу лежат». «Спектакля сегодня будет», — вспомнил я слова Митрея.
Купец выпустил все заряды по флигелю. Подав мне последнее разряженное ружье, он еще долго смотрел в окошко, потом проговорил:
— Ну как, довольно, что ли?
— Довольно, Витим Софронович, — робко ответил я.
— Ладно. Пойдем спать. Зови Барсука.
Барсук уже нетерпеливо скреб дверь. Хозяин приласкал собаку.
Я перетащил все ружья в кабинет. Хозяин устало опустился в кресло.
— Раздень меня.
Я снял с него куртку, патронташ и сапоги.
— Теперь помоги дойти до кровати.
Я довел хозяина до кровати. Он лег и закрыл глаза. Я укрыл его одеялом, прикрутил керосиновую лампу, вышел, прикрыл дверь и улегся спать. Около меня свернулся Барсук.
Утром меня разбудила Наташа. Хозяин еще не просыпался. Наташа собрала со стола бутылки, остатки закусок, перетерла рюмки, поставила в шкаф ружья, прибрала в комнате, и мы пошли завтракать. Козырев так и не проснулся.
— Теперь он до вечера будет спать, — сказала Наташа, — а там опять за коньяк примется… Квартальный приходил. Протокол хотел составить. Павел Семенович ему пятерку сунул. Приставу банку варенья да картуз табаку послали.
— А в тюрьму хозяина не посадят?
— Ну, кто же его посадит! Полиция — что: придет, получит сколько ей надо — и все.
— А если он убьет кого-нибудь?
— Ну, кого он убьет!.. Патроны давно вместо картечи песком насыпаны. Павел Семенович за этим очень следит.
Вечером пришла хозяйка и уговаривала мужа бросить пить.
— Я знаю: ты меня не любишь, — говорила она. — Но тобой живет наше большое дело. Когда ты пьешь, оно расстраивается.
— А Павел разве плохо справляется?
— Витим, опять ты ревнуешь меня к приказчику… Разве ты не понимаешь, что ты выше его во всех отношениях. Я очень уважаю тебя, Витим, и, несмотря ни на что, люблю тебя.
Она положила руку ему, на плечо. Он мягко отстранил ее.
— А почему ты защищаешь Павла?
— Ну, прогони его!
— Нет. Этим дела не поправишь. Какая разница, будет ли он здесь или в другом месте. Пусть ведет дело. Пусть ворует.
Хозяин подошел к столу и налил две рюмки. Третью рюмку он отставил.
— Пить буду меньше. Послушаюсь. Ведь я когда-то любил тебя, Вера!
Он выпил одну за другой обе рюмки.
Хозяйка ушла. Я выскользнул за ней.
Хозяин долго ходил по кабинету, потом я слышал, как он лег и, по-видимому, заснул. В эту ночь стрельбы не было.
На следующее утро я проснулся рано. Хозяин еще спал. Мы с Барсуком вышли во двор. Савельевна доила коров, я начал чистить коровник. Приказчики грузили товары на подводы и увозили в магазин. По приказу хозяйки я в магазин не ходил, а был все время при ее муже.
Вычистив коровник, я вышел во двор. Там еще стояли нагруженные товаром дроги. Ломовики закрывали их брезентами. Павел Семенович наблюдал за возчиками. Из каморки вышел Егор. Опираясь на толстую палку, он молча наблюдал за ломовиками и Павлом Семеновичем.
— Тащи, Павел, тащи… — громко произнес Егор. — Хозяин пьет, приказчик тащит… Волки вы все, волки!
Он погрозил крючковатым пальцем и ушел в свою каморку. Павел Семенович, увидев меня, прикрикнул:
— А ты чего тут торчишь? Пошел к хозяину!
На заднем дворе стояли высокие штабеля мешков крупчатки разных сортов. Приказчики по ночам перебрасывали их через забор к владельцу пивной. На полученные деньги целые ночи гуляли у него с девками.
Три недели пили Егор и хозяин. Иногда вели они пьяные споры. Иногда купец стрелял по флигелю. Хамидулов через каждые три дня присылал коньяк и закуски.
Однажды утром я увидел, как Егор свирепо пылил по двору метлой. Я побежал к Савельевне. Она стояла на коленях и усердно молилась.
— Слава богу, кажется, кончился запой у Егорушки, — сказала она мне.
Павел Семенович внимательно осматривал штабеля муки и ругал приказчиков, заставляя их скрыть следы краж, совершенных во время запоя купца.
Хозяйка вернулась в дом и распоряжалась приказчиками. Я переселился в приказчицкую. Запой хозяина подходил к концу.
Прошел год, минул другой. С каждым запоем Козырев становился злее. Он дознался, что ружейные патроны ему заряжали песком, и стал сам заряжать их картечью.
От выстрелов разлетались стекла окон флигеля; стрельба стала опасной.
Доктора объявили, что Козырева ждет буйное помешательство.
Три года прожил я у Козырева. Наташа заботилась обо мне, как мать. Она не позволяла приказчикам обижать меня.
Наташа, Митрей и Егор были моими защитниками. То, что Егор не боялся Козырева, насмехался над ним, ставило в моих глазах Егора выше хозяина. А Митрей привлекал меня тем, что хозяин его по-настоящему боялся.
Мне исполнилось пятнадцать лет. Сестра Наталья в это время оказалась в весьма затруднительном положении. Жила она у купца Сапожникова в горничных. Сошлась с его старшим приказчиком и забеременела. Хозяева ее прогнали, приказчик замуж не взял.
Я очень любил сестру. Нанесенная ей тяжелая обида ожесточила меня. Я и до этого не любил приказчицкую среду. Теперь я возненавидел эту пресмыкающуюся перед хозяином воровскую ватагу.
Однажды я заявил Наташе, что не буду больше жить у Козырева.
— Куда ты пойдешь? Ты еще мал. Окрепнуть тебе надо, — уговаривала меня Наташа.
Но уговоры Наташи не помогли. Я от купца Козырева ушел.
Мы поселились с сестрой у дяди, родного брата моей матери. Дядя был садовником и имел на окраине города небольшой домик. Он уступил нам одну комнатку. С его помощью я поступил на лесопильный завод масленщиком на двенадцать рублей в месяц. Сестра стала пробиваться шитьем. Весь свой заработок я отдавал ей. Так мы оба стали жить самостоятельно,
За Ангарой, на берегу реки Иркута, стоял лесопильный завод Корнея Лаптева. На остром мысу, при впадении Иркута в Ангару, серый, словно куча мусора, ютился рабочий поселок: домишки, землянки, сарайчики, узкие извилистые улочки, завешанные разноцветным рваным детским бельем.
Поселок иногда шумел пьяным разгулом, драками. Налеты полиции всегда встречали здесь дружный отпор.
На завод меня привел мой дядя, Федор. Корней Лаптев, владелец предприятия, сидел в небольшом кабинете за конторкой.
— А, Федор Константинович, здравствуй! С чем пожаловал? — весело приветствовал он дядю.
— Доброго здоровья, Корней Силантьевич! Вот племянника привел. Может, приспособишь?
— Сколько тебе лет? — спросил меня Лаптев. — Пятнадцать? Что же, пожалуй, можно… Мне как раз масленщик нужен к рамам. Позовите Потапыча! — крикнул он в дверь.
Корней Силантьевич был с виду кругленький и весьма подвижный. Серые узенькие глазки его быстро бегали. Бритое лицо всегда изображало благожелательную улыбку.
В контору вошел человек в синей блузе, в очках.
— Звали, Корней Силантьевич?
— Да, да, звал. Вот, Михайло Потапыч, получай масленщика!
— На рамы, что ли?
— На рамы. Подойдет?
— Маловат еще, но попробовать можно. — Потапыч строго посмотрел на меня.
Он понравился мне менее, чем хозяин. «Злой», — подумал я.
— Ну что же, Федор Константинович, приспособим мальчонку. Жалованье — двенадцать рублей. Бери его, Потапыч.
Мы шли между двумя рядами бревен, двигающихся друг за другом. Рабочие подкатывали бревна к низеньким тележкам и укладывали на них. Тележки зацеплялись крючьями за петли троса, и бревна одно за другим двигались к двум лесопильным рамам. Пилы с хрустом врезались в дерево. С другой стороны рам выходили готовые доски.
— Ты откуда, парень? — спросил Потапыч.
— Из села, из Оёка.
— Ты еще, значит, деревня?
— Я три года у купца Козырева служил, — ответил я, обидевшись.
— У Козырева? Это который в своих приказчиков стреляет?
Я промолчал. Меня удивило, что Потапыч знает о пьяных похождениях моего бывшего хозяина.
Вошли в машинное отделение. Огромный, трехметрового диаметра, маховик стремительно вертелся, увлекая шесть толстых канатов, протянутых от трансмиссии. В машинном стояло неутихающее гуденье.
— Как тебя зовут? — спросил Потапыч.
— Петькой.
— Петром, значит… Вот, Петруха, — проговорил он неожиданно ласково и положил мне на плечо руку. — Здесь — сердце завода. Пока бьется это сердце, завод работает; перестанет биться — завод умрет.
Таковы были первые сведения о заводе, полученные мною от механика Потапыча.
На мостике стоял человек и смотрел на какие-то приборы со стрелками. Потапыч окликнул его:
— Степан Иванович, я масленщика тебе привел. На рамы.
Человек спустился с мостика.
— Добре, добре! Ну что же, пойдем, покажу. Как зовут-то тебя?
— Петром.
— Добре, Петро, добре… Машин еще не видал? Ничего, привыкнешь.
Степан Иванович был помощником машиниста и кочегаром. У Лаптева был такой порядок: механика он нанимал с условием, что он будет и машинистом, а помощника машиниста он нанимал с условием, что будет и кочегаром.
Рамы стояли на каменных фундаментах. Машина, приводившая в движение пилы, находилась под полом. Там было просторно, но темно, сыро и душно. Тускло горела одна электрическая лампочка. Пол был усыпан толстым слоем опилок. Из-под них выступала подпочвенная вода, и местами образовались лужи. Рамы работали полным ходом. Отполированные шатуны блестели, двигаясь, как человеческие руки. На шатунах были укреплены цилиндрические масленки с пружинными поршнями, под нажимом которых густая смазка шла по медным трубкам в подшипники. Смазку приготовляли масленщики из сала и мазута. Набивать масленки надо было на ходу, не останавливая машины. Все это мне объяснил Степан Иванович и, удостоверившись, что я понял, ушел к своей машине. Я остался один с незнакомыми мне быстро двигавшимися механизмами.
Первый день я ходил возле машин с большой опаской. Мне все казалось, что эти чудовища ухватят меня и сомнут. Набив кое-как быстро двигающиеся масленки, я отходил подальше от рам, садился на чурбачок и с любопытством наблюдал за движением машины. Прошло несколько часов, и мне захотелось есть.
Пришел Потапыч. Осмотрел масленки, прощупал подшипники, посмотрел на меня и спросил:
— Ты, наверное, проголодался?
— Да, — ответил я, глотая слюни.
— Пойдем. Здесь пока все в порядке.
Мы пошли в кочегарку. Два огромных котла дрожали от сильного давления пара. Возле топок высились горки опилок. Кочегар слегка подталкивал в топку опилки, они втягивались туда, как насосом, и пылали жарким пламенем. Тут же на большой сковороде поджаривались на кузнечном горне ломти черного хлеба.
— Гостя привел, Степан, принимай, — сказал Потапыч. — Без хлеба пришел и сидит под полом, голодный, скрючившись. Ты уж нас двоих покорми.
Степан достал из шкафчика три почерневшие кружки, и мы стали пить чай,
— Ешь досыта. Это то самое сало, которым ты рамы заправляешь. Ешь, не стесняйся… — угощал меня Потапыч.
После горячего чая и хлеба с салом мне стало веселее. Я смелее обращался с масленками и негромко напевал.
В шесть часов вечера раздался гудок. Под пол спустился человек. Он подошел к рамам, ощупал подшипники, осмотрел масленки и только после этого заметил меня.
— Ты чего тут торчишь?
— Я не торчу. Я масленщик, набиваю масленки, — ответил я обиженно.
— А кто тебе разрешил масленки набивать?
— Кто? Михайло Потапыч.
— Михайло Потапыч? Так ты и в самом деле масленщик?
— Масленщик.
В полумраке мне не удалось рассмотреть лица сменщика, но по голосу и поведению я определил, что это сердитый человек.
— Ну, раз ты масленщик, так дуй домой. А завтра не опаздывать. В шесть часов будь передо мной, как лист перед травой. Понял?
— Понял. Не опоздаю.
Мы с сестрой были рады, что я так скоро устроился на работу.
— Я буду шить, — говорила она, — и тоже заработаю рублей восемь или десять, вот нам и хватит. Только когда ребенок родится, будет нам трудно… — закончила она грустно.
— Ничего, прокормимся, — старался я по-взрослому ободрить сестру.
Когда отец и мать узнали, что Наталья ждет ребенка, они были очень огорчены: мать — несчастьем, которое свалилось на ее дочь, а отец — тем, что Наталья опозорила семью.
Отец приехал в город, долго упрекал сестру и даже в возбуждении заявил, что отрекается от нее. Сестра заплакала. Тогда я сказал отцу:.
— Раз ты, тятя, отрекаешься от Натальи, ты к нам больше не езди.
— А ты-то что? — вскинулся он на меня.
— А то, что я сестру никому обижать не дам.
Отец посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом обратился к сестре:
— Ты, может, деньжонок немного дашь?
Сестра хотела отдать последние наши деньги, но я сказал:
— Не надо. Я сам дам. Пойдем, тятька.
Мы оба вышли во двор.
— Вот что, тятя: ты от Натальи отрекся, а денег у нее просишь. Садись и поезжай домой. А денег я пришлю вам по почте, когда получу. Сестру больше не трогай.
Отец с удивлением посмотрел на меня. Усмехнулся, покачал головой. Сел в телегу и уехал.
Однажды, возвратившись домой, я застал брата. Он, как и отец, упрекал сестру. Я стоял у двери и слушал. Не вытерпел, подошел к нему вплотную и спросил:
— Скажи, Степан, зачем ты к нам приехал?
— Как зачем, чужие вы мне, что ли?
— Ты нам чужой. Уезжай.
— Прогоняешь, что ли?
— Прогоняю. Уезжай и не приезжай больше. Проживем без вас.
— Защитник, видно?
— Защитник! Уезжай.
Степан уехал. Мы остались с сестрой одни.
— За что, за что они все на меня?.. Что я им сделала?.. — Сестра горько плакала.
Вошел дядя Федор.
— Ох вы, горемычные! Не плачь, Наташа. Они ведь деревня. Города не знают. Они и взаправду думают, что ты их опозорила. Не горюй! Все пройдет. Они же приедут прощения просить. Мать не позволит им обижать тебя.
Он погладил сестру по голове и ушел к себе.
Вначале жилось нам очень трудно. С шитьем у сестры получалось неважно. За полмесяца она за* работала три рубля. И только, когда я получил первую получку — 12 рублей, мы немного оправились. Сестра даже купила мне ситцу на новую рубашку. Появилось у нас мясо, молоко, и мы почувствовали, что становимся на ноги. Три рубля отправили матери. Часто к нам приходили подруги сестры. Они бережно и чутко относились к ней и с полудетским любопытством гадали, кто родится: мальчик или девочка. Не давала нам скучать дочь дяди — Таня. Жилось не всегда сытно, но весело. Лишь сестра иногда тайком выплакивала свое девичье горе.
К работе я привык быстро. Освоил механизмы, и их больше не боялся. Близким моим приятелем и даже другом стал помощник машиниста и он же кочегар, Степан. Это был удивительно добрый и знающий свое дело человек. Сам он был из Екатеринослава (ныне Днепропетровск). В молодости работал на Брянском заводе. Отслужил одиннадцать лет во флоте, объездил все моря и многие страны. Вышел со службы в звании младшего квартирмейстера, а как попал в Сибирь, об этом никогда ничего не говорил. Он часто выпивал, и даже на работе. Но так как дело свое знал хорошо, Лаптев ему это в вину не ставил, а только предупреждал:
— Гляди, завода мне не сожги!
Механик не относился ко мне так ласково. Он был всегда сдержан. Но терпеливо учил меня разбирать и собирать механизмы, ухаживать за ними, учил варить смазочный состав из сала и нефти.
— Учись, — говорил он. — Хорошо будешь справляться, специальность получишь. Не лодырничай. Следи за масленками внимательно. Хозяин любит аккуратность. Сам за всем смотрит. И сюда может заглянуть.
Лаптев действительно заглядывал, и не раз. Он открывал масленки и проверял, хорошо ли они набиты.
— Ты смотри, парень, не усни. Проспишь — машину испортишь. Убытков тогда не оберешься. Старайся. К рождеству награду получишь.
Я старался изо всех сил. Все же двенадцать часов под полом, в сырости, давали себя знать. Я стал сильно уставать и иногда засыпал. Но всегда инстинктивно просыпался, когда чуть изменялся ход рам.
Однажды я забрался на перекладины под самый пол. Устроился очень удобно. Сидел, болтал ногами, посвистывал и не заметил, как уснул. Сколько проспал, не знаю. Чувствую запах гари, а проснуться не могу. Кто-то ухватил меня за ноги, я полетел с перекладины и шлепнулся на землю.
— Ты что это дрыхнешь? Рамы губишь!
Я ничего не понимал. Только чувствую — настала непривычная тишина. А надо мной стоит хозяин и потрясает кулаками:
— Паршивец! Подшипники сплавил!
Пришел Потапыч. Он снял подшипники и стал их осматривать.
— Только баббит расплавился, а шейку не тронуло. Быстро наладим. Степан, принеси шабера.
Степан принес какие-то незнакомые мне инструменты и начал ими скоблить подшипник. Уверенной рукой водил он шабером, сдувая с подшипника блестящие стружки баббита.
— Ничего, все будет в порядке, — проговорил он, ободряюще взглянув на меня.
Я со страхом смотрел на хозяина, думая: «Прогонит меня, что буду делать?»
Через час все было налажено. Машину пустили. Рама пошла плавно. Подшипник не нагревался. Хозяин сказал мне:
— Ну, что мне с тобой делать?
— Это я виноват. Мало учил парня, — вступился за меня Потапыч.
— Ты что, Михайло Потапыч, на себя чужую вину берешь? Я ведь сам предупреждал его, чтобы он не засыпал.
— В этом все и дело, — спокойно заметил Потапыч. — Двенадцать часов в сыром подвале и взрослый не выдерживает. Данило — здоровяк, а уже два раза плавил подшипники.
— А как этот, осваивает?
— Парнишка толковый. А что уснул — значит, не осилил. Это я должен был учесть и почаще его проверять.
Потапыч говорил твердо и уверенно. Хозяин взял ветошку, вытер руки и, не сказав ни слова, ушел из подвала.
— Прогонит он меня, дядя Михайло? — спросил я.
— Не прогонит. А ты, когда тебя будет клонить ко сну, беги ко мне. Понял?
Он собрал инструменты и вышел. Я провел остаток дня в большой тревоге. Но все обошлось благополучно. Я продолжал работать.
Корней Лаптев был человек совсем иного склада, нежели Козырев. Витим Софронович представлял собою тип старозаветного, патриархального купца. Он вел свою торговлю без всякой бухгалтерии, по записочкам да по своей памяти. На приказчиков он смотрел как на профессиональных воров, без которых, к сожалению, в большом хозяйстве не обойдешься. Он знал и то, что старозаветные приказчики — «молодцы» — придерживаются такого правила: «Чтобы сподручнее было красть, надо давать хозяину как можно больше прибыли». Поэтому и мирился с систематическим воровством своих служащих.
У Лаптева все было устроено на иной лад. Он следил за каждой мелочью, учитывал каждую копейку, каждую рабочую минуту. Точная справка о состоянии дел завода каждое утро лежала перед ним. К людям он относился, как к средству получения прибыли, и только.
В остальном ему не было дела до рабочих.
Разговаривая с механиком, он не раз высказывал свой взгляд на ведение заводского хозяйства.
— Порядок в деле — прежде всего. Я промышленник. У меня должна быть каждая щепка на учете. Я не хочу быть неграмотным купцом. Хочу быть промышленником-европейцем. Город наш еще керосином освещается, а у меня — электричество. У меня днем и ночью светло. Завод днем и ночью работает… Я создаю не купеческий, а промышленный капитал. Я слыхал, что в Европе заменяют трансмиссии моторами. Можно это у нас, Михайло Потапыч?
— Можно. Почему же не можно? Только нашей динамки на это нехватит. Новую электрическую станцию надо строить. Это денег будет стоить.
— Что же, можно подумать. Выпишу прейскуранты, тогда посмотрим, подсчитаем.
Однажды, отработав смену и возвращаясь домой, я увидел у ворот завода толпу баб. Среди них стоял Корней и о чем-то горячо спорил. Я спросил стоявшего неподалеку рабочего:
— Что это хозяин с бабами-то?
— Это он копейки выжимает из баб: опилки им продает. Раньше по копейке с ведра брал, а теперь две требует.
— Опилками торгует?!
— А как же! Наш Корней на каждой щепке зарабатывает. Ничего не упустит. Теперь он стращает баб, что будет вывозить опилки на свалку, если не станут платить ему по две копейки за ведро.
— А зачем им опилки?
— Как зачем? Они опилками печи топят. Весь поселок опилками согревается.
Корней между тем ораторствовал:
— Вы поймите, голубки: сажень дров на базаре три рубля стоит, а вы мне по копейке за ведро платите. Это ведь даром.
— Из души ты у нас последние копейки тянешь! Изверг ты! Стыда у тебя нет!.. — кричали «голубки». — Мы на эти копейки детишкам хлеб покупаем, а ты его у детей изо рта вырываешь!
— Вы не волнуйтесь, голубки. По две копейки — убыток вам небольшой. Можете не брать, я вас не неволю. Вывезу опилки на свалку.
Но тут Корней промахнулся, погорячившись. Бабы этот его промах использовали:
— Вывози! Тогда копейки-то у тебя уплывут!
— Это уж мое дело, — еще не замечая своего промаха, ответил Корней.
— Идемте, бабоньки, по домам! Пусть опилки свои на свалку вывозит. Пусть! Мы там опилки даром брать будем.
Корней спохватился. Он начал сдавать и, еще немного поспорив, сдался окончательно:
— Ну, раз уж вам так трудно, платите по-старому — по копейке.
— Давно бы так. Ох, и жаден ты! Ни стыда у тебя, ни совести нет! — отчитывала его горластая баба.
Так отбили бабы наступление промышленника на их копейки.
Продавая доски мелким покупателям, Корней никаких уступок не делал.
— У меня цены без запроса. Я не торговец, а промышленник.
— У Корнея никогда убытков не будет, — говорил мне Степан, — как бы дешево он ни продавал свои доски. За каждое бревно он платит казне по пяти копеек. А с каждого бревна — пять ведер одних опилок. Так что бабы своими копейками ему этот расход оплачивают… На круг его расход — на рабочую силу, вместе с конторщиками и бухгалтерами — сто рублей в сутки, не больше. А на двух рамах он до двухсот бревен в сутки распиливает. Каждое бревно ему на два рубля досок дает, да еще горбыли. Вот и посчитай: сколько он наживает! В этом, браток, вся штука. Богатеет он за счет нашего труда.
Все эти вычисления мало трогали мое сознание. Недовольство, которое слышалось в словах Степана, мне тоже было непонятно.
«И чем он недоволен? — думал я. — Получает тридцать рублей в месяц, не сидит под полом. Такую специальность знает… Вот если я буду столько получать, я жаловаться не буду. Если бы я теперь получал тридцать рублей, как бы мы хорошо жили с сестрой!..»
И все же во мне постепенно росло гнетущее недовольство условиями жизни. Правда, в то время мои желания дальше заработка в тридцать рублей не шли…
А Степан все чаще заговаривал со мною в таком роде:
— Подождем, Петруха. Настанет время — так тряхнем мы корнеев лаптевых, что пух из них полетит. Как мусор, сметем их с лица земли.
— Что ты, дядя Степан? Спалить хозяина хочешь, что ли?
— Нет, жечь мы их не будем… Зачем жечь? Сделаем так, чтобы они не заставляли нас по двенадцать часов работать, да еще в сырых подвалах. А ведь они миллионы на нашем труде наживают.
— А сколько тогда мы будем получать, дядя Степан?
— Больше, чем теперь. И меньше часов будем работать.
— Не согласится Корней Силантьевич, — грустно проговорил я.
— Ха-ха-ха! — захохотал Степан. — Ну и хлопчик! Ты что же, думаешь, мы просить его об этом будем? Нет, браток, мы уж это как-нибудь иначе сделаем…
Чтобы работать меньше часов в сутки и получать жалованья больше, — это совпадало с моими желаниями. Мысль об этом крепко засела в моей голове. Но как это может произойти — для меня было неясно.
Однажды вечером я рассказал сестре о моих разговорах с помощником машиниста.
— Вот хорошо-то! — сказала она. — Ты раньше будешь домой приходить, и тебе жалованья прибавят.
Сестра поняла из моего рассказа столько же, сколько я из разговоров Степана. Но в нашей жизни появилось нечто новое — мечта о лучшем будущем.
Вскоре сестра родила мальчика. Крестными отцом и матерью были мы с Таней. На крестины пришли подруги сестры и мои покровительницы: Марьюша с постоялого двора и Наташа.
Ее хозяин Козырев к этому времени окончательно спился и лежал в больнице в белой горячке. Хозяйка крепко забрала торговлю в свои руки. Старшего приказчика Павла уволила. Он открыл свой магазин.
Егора устрашила белая горячка хозяина: в очередной срок запоя он велел посадить себя в подвал и не давать ни капли вина. Савельевна передавала ему хлеб и чай через отдушину. С этого времени он перестал пить.
После рождения ребенка в нашей комнате стало весело и оживленно. Девчата целые вечера нянчились с ним. Особенно любила возиться с ребенком соседка Лиза. Это была тихая и очень красивая девушка. Ей, как и мне, шел шестнадцатый год, и у нас с нею уже завязывалась радостная дружба.
Ребенок Наташи прожил недолго и умер. Сестра горевала, плакала.
Настала зима. Под полом лесопилки стало холодно. Я стал кашлять и худеть. Степан, глядя на меня, неодобрительно качал головой.
— Зачахнешь ты здесь. Уходить тебе надо.
— Куда же мне, дядя Степан, уходить-то?
Мне страшно было остаться без работы и без денег.
— И то правда, — отвечал кочегар. — Везде одно и то же. А все же тебе надо отсюда уйти. Выпьет из тебя Корней всю кровь и выбросит.
Под полом становилось невыносимо. Я стал чаще бегать в кочегарку, грелся у котла. Однажды я застал Потапыча и Степана горячо спорящими.
— Эх, Миша! Что-то ты припадать стал к хозяину. Пригрело тебя возле него?
— А ты небылиц не выдумывай. Меня так же пригрело к Корнею, как тебя к этим котлам. А на рожон лезть нечего. Народ за работу, как за жизнь, держится: все будет сносить. Не выйдет… не время…
О чем шел у них разговор, я тогда не понял. Но, судя по тому, как помрачнел Степан, с какой злостью он отбросил лопату, мне стало ясно, что разговор был неприятный и серьезный.
Однажды хозяин пришел в подвал, когда меня там не было. Потапыч заглянул в кочегарку и, увидев меня, свирепо крикнул:
— Марш к рамам! — и даже ногой притопнул.
Я стрелой вылетел из кочегарки. Хозяин, засучив рукава, проверял масленки. Они были только что набиты. Однако Лаптев, взяв у меня из рук ветошку и, вытирая руки, проговорил:
— Если еще раз убежишь от рам — выгоню!
Более двух недель я крепился. Кашель усилился, и я опять начал бегать в кочегарку.
— Ну, теперь тебя Корней выгонит, если не застанет у рам. Он свое слово сдержит, — предупредил меня Степан и добавил: — А, пожалуй, это и к лучшему.
Так и случилось. Корней вторично не застал меня на моем рабочем месте.
Он спросил:
— Что же ты — забыл мои слова?
— Холодно, Корней Силантьевич. Я очень кашляю и бегаю погреться.
— Видишь, какое дело, молодой человек: если ты заболеешь, я найму другого — мне это ничего не стоит. А вот если рама сломается — это мне разорение. Получи сегодня расчет.
Не сказав больше ни слова, хозяин ушел.
Я стоял, как пригвожденный. Вошел Потапыч.
— Что тебе сказал хозяин?
— Велел приходить за расчетом.
— Ну что ж? Он хозяин: его право. Такова, паренек, наша жизнь… Ты вот что: дай мне свой адресок; может, я тебе что-нибудь схлопочу.
— Слабоват ты для моего завода, не годишься, — говорил Корней, возвращая мне паспорт и вручая деньги.
Я не выдержал и вскипел, вспомнив слова Степана:
— Ты кровопивец! Кровь мою выпил… Теперь на улицу выбрасываешь! Ты сам посиди двенадцать часов у твоих рам, тогда узнаешь! Ты за опилки копейки у баб выжимал!
Я быстро и решительно вышел из конторы. Однако задор мой скоро испарился, когда я очутился за воротами завода. У меня было всего четыре рубля. Понурый плелся я домой.
Так впервые в жизни я стал безработным.
Как ни «растягивала» сестра наши четыре рубля, их хватило только на две недели. С шитьем у нее тоже не клеилось. Мы попали в беду.
Я остро почувствовал, что значит быть безработным. Целыми днями ходил я по городу, но никакой работы не мог найти. Не каждый знает, как мечтаешь найти на тротуаре оброненный рубль или хотя бы двадцать копеек. Идешь, а глаза не отрываются от тротуара.
Однажды сестра оделась по-праздничному и попросила, чтобы я проводил ее.
— А ты куда идешь?
— Я встретила одного знакомого. Он обещал дать взаймы денег.
Мы шли молча, грустные. Было поздно. Тускло горели керосиновые уличные фонари. Свернули в пустынный переулок. На углу стоял чиновник в черной шинели.
— Ага! Пришла наконец. А это кто?
— Это мой брат. Я попросила его проводить меня. — Голос сестры дрожал. Я отвернулся и отошел в сторону.
— Ну, куда же мы, красотка, пойдем? — прогнусавил чиновник.
Я сразу понял, о чем договорился он с сестрой и каким путем она решила достать денег. Я подошел к ней и взял ее за руку.
— Пойдем, — сказал я решительно.
Сестра покорно пошла за мной. Я шел быстро. Она едва поспевала. Руки ее я не выпускал. Так мы молча вернулись домой.
— Зачем ты хотела это сделать? — спросил я.
— Петя, голубчик, ведь денег-то у нас нет… Он давно уже пристает ко мне. Денег обещал дать… Может, говорит, женюсь на тебе… Я и решила сегодня пойти к нему.
Она уткнулась лицом в подушку и горько заплакала.
«Надо поговорить с Потапычем, — подумал я. — Может, он уговорит хозяина принять меня снова на работу».
А как мне не хотелось возвращаться в сырой, холодный подвал!..
Но случай с сестрой подействовал на меня удручающе, и я готов был на любые условия, лишь бы работать.
Я пошел на завод Лаптева, заглянул в кочегарку к Степану. Тот встретил меня радостно.
— А, здравствуй, хлопчик! Как твои дела? Что-то осунулся ты, браток. Испил-таки из тебя кровушки Корней. Работу не нашел?
— Нет, дядя Степан, я пришел просить Михайла Потапыча: может, хозяин меня обратно примет. Я не буду бегать греться.
Степан горестно покачал головой:
— Эка, браток… Значит, плохи у тебя дела, коли ты на такое готов. Денег нет совсем?
— Нет, дядя Степан, ни копейки нет. И у сестры тоже нет.
Вошел Потапыч.
— А, юнец, явился! Что-то ты невесело глядишь?
— Голодует, вот и не весел, — зло бросил Степан.
— Голодует? Без работы, значит?
— Я пришел просить вас, Михайло Потапыч, поговорить с хозяином, может возьмет. Я буду теперь исправно…
— Нет. С хозяином я говорить не буду. Придумаем что-нибудь другое. Может, денег тебе надо?
— Ясно, что надо. О чем спрашиваешь? — сердито пробурчал Степан.
— Так вот что. Через три дня зайди ко мне. А пока вот тебе три рубля. На хлеб хватит. Не забудь! Через три дня!
— Как забыть? Зайду, — ответил я.
Потапыч ушел.
— Михайло теперь наладит, — сказал Степан. — Раз уж он взялся, доведет до конца. Вот тебе еще два рубля. Пока вам хватит. Ну, шпарь теперь домой!
Я пожал Степану руку. Когда вернулся домой и протянул сестре деньги, она радостно меня обняла. Как немного было нужно, чтобы наше настроение быстро изменилось: пять рублей и надежда, что я устроюсь на какую-то работу!..
Через три дня я пришел к Потапычу. Степан встретил меня весело. На сковороде шипело сало с колбасой.
— Ну-ка, присаживайся. Закуска готова.
Потапыч вошел в кочегарку, привычно вытирая руки ветошкой.
— Здорово, юнец! Ну, как твои настроения?
— Спасибо, Михайло Потапыч! С вашей поддержкой легче.
— Ничего. Все образуется, — он ласково похлопал меня по плечу. — Закусывай, а я сейчас вернусь.
Скоро он возвратился, неся письмо.
— Отнеси на телеграф. Знаешь, где это?
— Знаю.
— Там спросишь старшего надсмотрщика Леонида Андреевича Петрова. Письмо передай ему.
Я ждал, что он скажет что-нибудь насчет работы. Но он ушел из кочегарки, ничего не сказав. Я вопросительно посмотрел на Степана.
— Ну, иди. Отнеси письмо. Авось, что-нибудь получится.
Надсмотрщика Петрова я нашел в батарейной комнате, заставленной банками на высоких, до потолка, стеллажах. Петров прочитал письмо.
— Ну что ж, Михаил Потапович рекомендует… Попробуем поговорить с начальством. Ты подожди меня здесь.
Надсмотрщик ушел. У меня возникла радостная надежда. Я стал осматривать комнату. В банках что-то шипело. Пахло кислым. Жидкость в банках была зеленая. Временами слышалось потрескивание. На столе высились горки цинковых и медных пластинок. На полу стоял ящик с медным купоросом. Где-то под потолком жужжал вентилятор.
Скоро вернулся Петров. Он повел меня к начальнику.
За большим письменным столом сидел сухонький, небольшого роста чиновник. Он поднял на меня глаза и начал крутить кончик своей остренькой бородки.
— Как тебя зовут? — спросил он неожиданно густым басом.
— Петром.
— А фамилия?
— Никифоров.
— Петр Никифоров. Покажи паспорт.
Я вынул паспорт и подал начальнику. Он внимательно посмотрел на него и положил на стол.
— Хорошо! Леонид Андреевич, можно его принять. Полагаюсь на рекомендацию вашего знакомого механика. Ты, Петр Никифоров, жалованья будешь получать семнадцать рублей в месяц. Обязанности: топить печи, заправлять лампы и помогать господину надсмотрщику в батарейной. Звание твое будет— сторож. Завтра с утра — заступать на службу.
Обязанности, перечисленные начальником, моментально вылетели у меня из головы, как только мы вышли из кабинета. Осталось только одно: «жалованье — семнадцать рублей в месяц». Я с трудом сдерживал себя, чтобы не пуститься домой бегом. Так хотелось мне обрадовать сестру.
Переступив порог калитки нашего двора, я помчался стрелой и через три ступеньки вспрыгнул, на крыльцо, обнял сестру и начал кружиться с ней по комнате. Радости нашей не было конца. Шутка ли: семнадцать рублей в месяц! Мы мечтали. Рождались десятки планов. Сестру печалило только одно — что жить мне придется на телеграфе.
— Буду готовить и носить тебе туда обед, — решила она.
Обязанности мои на службе оказались более многочисленными, чем сказал начальник. С утра я таскал дрова для девятнадцати печей. Дрова были сырые, очень тяжелые. Носить их приходилось на второй этаж.
Впрочем, после сиденья в подвале у Лаптева эта работа показалась мне легкой. Наносив дров, я стал заправлять керосиновые лампы. Ламп было семьдесят две. Возня с ними показалась мне совсем нетрудным делом. Однако совершенно неожиданно возникли затруднения.
Керосин по лампам я разлил быстро. Но чистить ламповые стекла оказалось не так-то просто. Закоптевшие за ночь стекла никак не чистились. Тер я их с ожесточением ламповой щеткой, тряпками, но ничего не получалось. Стекла оставались тусклыми. Я промывал их водой, протирал золой, но от этого они делались еще тусклее.
Совсем плохо обстояло дело с обрезкой фитилей. Прямые фитили я кое-как подрезал: огонь получался хотя и косой, но без копоти. А вот с круглыми фитилями у меня положительно ничего не получалось. Сколько я их ни выравнивал — горят себе острым, как шило, язычком и коптят.
Несколько часов провозился я с лампами. Настало время печи топить. Возле печей я немного отдохнул. Стало темнеть. Я начал разносить лампы. Слышу— чиновники ругаются. «Плохо вычищены стекла! Неровно горит свет!» Больше всего я боялся, что скажет начальник. У него была лампа «молния» на высоком постаменте. Круглого ее фитиля я никак не мог ровно подрезать: огонь безнадежно косил.
— О, такой огонь никуда не годится! И стекло тусклое, — сразу же осудил мою работу начальник.
Он погасил лампу, взял кусок газеты, смял ее, снял стекло, подышал в него и начал тереть бумагой. Стекло сразу стало прозрачным. Он осторожно поставил его на стол, снял с горелки колпачок и повернул фитиль. Вынул из кармана универсальный складной ножичек, раскрыл ножницы и ровно подрезал фитиль.
— Вот как надо! А стекла нужно протирать бумагой, лучше — газетной, она мягче.
Лампа загорелась ровно и светло. Стекло оказалось чистым, без пятнышка.
— Проверь, как горят лампы у господ чиновников, и поправь.
У господ чиновников лампы горели отвратительно, и они разносили меня на все корки.
Я сбегал в сторожку, взял газету и ножницы. Следуя примеру начальника, я относительно успешно справился с лампами.
«Ну, теперь пойду закушу немного. С утра ничего не ел», — подумал я. Однако не тут-то было. Прибежала молоденькая телеграфистка.
— Сторож, ставьте самовар!
— Какой самовар? — удивился я.
— А вон тот, — показала она на двухведерный медный самовар, стоявший в углу, возле стола.
Я посмотрел на самовар, потом на телеграфистку; она была такая молоденькая да курносенькая, что я впал в шаловливое настроение и показал ей язык. Телеграфистка фыркнула и убежала. Я с трудом подтащил самовар к печи: он был почти полон воды. Я долил его, поставил трубу. Пока самовар нагревался, я развернул узелок с хлебом, куском мяса и головкой лука. Вдруг вспомнил, что трубы печей не закрыты. Побежал закрывать. Некоторые печи уже погасли. Закрыл все девятнадцать печей. Когда вернулся в сторожку, самовар кипел. Я пошел звать телеграфистку.
— Самовар, барышня, готов.
— Уже готов? Матвей Михайлович, самовар готов! — крикнула она кому-то.
— Угу! — ответил толстый чиновник, сидевший на высоком табурете и ударявший молоточками по клавишам. Он соскочил с табурета и подошел ко мне.
— Ну, идем самовар тащить.
Когда мы принесли в дежурку самовар, телеграфистка стала заваривать чай. Я направился было в сторожку, чтобы доесть свой обед. Но со всех сторон закричали: «Сторож, сюда! Сторож, сюда! Беги в кондитерскую за пирожным! Мне плюшку! Мне крендель! Мне мучник! Мне адвокатский язык!» Окружили меня, надавали денег и убежали к своим аппаратам.
— Где же эта самая кондитерская? — спросил я в отчаянии.
— А вот, напротив! — показала молоденькая телеграфистка.
К ней, как к знакомой, обратился я за помощью.
— Знаете, я позабыл, кто что заказывал. Только помню «адвокатский язык». Это взаправду такой есть?
— Есть. Такой длинный-длинный… А остальным купите десять пирожных и плюшки.
Когда я вернулся и роздал пирожные и плюшки, телеграфистка налила мне стакан чаю, дала два куска сахару. Наконец-то я освободился! Съел свой обед, выпил чаю с сахаром и стал оглядываться, где бы удобнее расположиться спать. Неприглядной показалась мне сторожка. Большой стол почернел от пыли и керосина. Пол был грязный: я не успел подмести его за день. На стенах висела закопченная паутина. Спать было негде.
У стены стоял большой шкаф. Я открыл дверцу. Шкаф был широкий, вместительный. Средняя полка была свободна. Видимо, здесь спал мой предшественник — сторож. Я развернул свой тюфячок, разделся, забрался в шкаф, закрыл дверцу и моментально заснул.
Сколько я проспал — не знаю. Вдруг слышу — кто-то тянет меня за ногу. Я вылез из шкафа. Передо мной стоял толстый чиновник.
— Э-э-э… Тебя как зовут?
— Петром.
— Петром, Петрухой, Петькой… Вот тебе полтинник — и марш за водкой! Пять копеек можешь взять себе.
— Куда же я пойду за водкой-то?
— Не знаешь? Выйди отсюда, поверни налево, там, на углу, винный погреб. Постучи. Скажи Карапету, что Демидов водки просит. Марш!
Пришлось бежать. Водку принес. Пятака не взял.
— Что так? Богатый, что ли? — удивился Демидов.
Я ничего не ответил и ушел спать.
Так изо дня в день потекла моя жизнь телеграфного сторожа. Ко всему я приспособился. Привык к чиновникам, и они привыкли ко мне. Как ни трудно было, но все же легче, чем у Корнея Лаптева.
Чиновник Демидов Матвей Михайлович оказался до чрезвычайности добрым и отзывчивым. Работоспособностью он обладал исключительной и любил свою работу. Способен был, не сходя со стула, сутки сидеть за пунширом. Но зверски пил. Начальство его ценило, но не любило за его независимый характер. Выпивши, он часто приходил ко мне в сторожку, когда я уже спал в моем шкафу. Он открывал дверцу, подвигал стул, садился и начинал со мной длинный разговор. Говорил о том, какой он пропащий человек и как много в мире разных несправедливостей, о том, как обманывает его жена, что он любит своих детей и они страдают, видя его пьяным. Иногда он плакал. Когда замечал, что я сплю и не слушаю его, он осторожно закрывал дверцу шкафа и уходил.
Однажды ночью в сторожку прибежала молоденькая телеграфистка и торопливо разбудила меня.
— Петюша, Петюша, вставай! Да проснись же!
Я вскочил и уставился на девушку.
— Идем скорее в аппаратную, Демидов бушует!
Демидова бушующим я еще ни разу не видел. Мы побежали в аппаратную.
Передо мной предстала такая картина: Демидов, расставив руки, загнал в угол телеграфисток и ревел, как медведь:
— Га, мокрохвостки! Демидов вам не нравится! Презираете Демидова! Я вас!..
Телеграфистки жались в угол и визжали. Мужчины боялись к нему приступиться. Он легко мог отбросить любого-. Я с удивлением смотрел на эту картину и не знал, что предпринять. Стал тянуть Демидова за рукав.
— Матвей Михайлович! Матвей Михайлович!
Демидов оглянулся.
— Тебе чего? Ах ты, оголец!
— Давайте денег, я за водкой пойду.
— За водкой? Это другое дело! За водкой можно. — Он начал шарить по карманам.
Телеграфистки тем временем разбежались. Но Демидов уже забыл о них. Кто-то из чиновников догадался подложить к его пунширу кучу депеш и крикнул:
— Демидов! У тебя завал!
— Как завал? Какой завал? — Он машинально полез в карман, извлек оттуда свои молоточки, уселся за пуншир, и послышалась рассыпчатая дробь. Забыл он про телеграфисток и про водку. Так, работая, и заснул. Его осторожно увели в дежурку и уложили спать.
Как я ни приспособлялся, домой мне сходить не удавалось: времени нехватало. Сестра каждый день приходила ко мне, приносила обед. Помогала прибирать комнаты, наводила чистоту. Иногда она принималась за меня самого: нагревала воду и мыла мне голову, сменяла белье, изъеденное купоросом.
Надсмотрщик телеграфа Петров не оставлял меня своим вниманием. Учил чистить цинк, медь, разводить купоросный раствор, мыть банки, заправлять их и расставлять по стеллажам. Петров знакомил меня с устройством и назначением элементов. Это было очень интересно. Я уже мог определить, какие банки истощились и вышли из строя, понимал, что такое последовательное и параллельное соединения и для чего они нужны.
Петрову было предложено возглавить экспедицию по прокладке второго телеграфного провода от Киренска до Витима. Он объявил мне, что берет меня с собой.
Эта новость обрадовала меня. Я терпеливо возился с печами, лампами, бегал за плюшками, за водкой.
Петров был аккуратен по службе, всегда трезв и точен. Не допускал ни малейшей расхлябанности в работе. Одет был безукоризненно. От чиновников держался в стороне. Они относились к нему сухо.
— Этот красавчик скоро в механики проскочит, — говорили о нем чиновники.
Меня Петров никогда не ругал за погрешности, а терпеливо поправлял и учил. Говорил он со мной всегда весело, со смешком, как будто ему было приятно со мной разговаривать.
— Вот поедешь со мной, я тебя настоящим линейным рабочим сделаю. Отвяжешься от своих ламп и печей. Настоящим специалистом будешь. А? Нравится?..
Мне, понятно, нравились эти заманчивые перспективы. Быть рабочим-специалистом стало моей мечтой. До сих пор я бился только над одним: как бы избавиться от голода. А теперь, когда мое материальное положение немного улучшилось, Петров пробудил во мне мечты о прочном месте в жизни.
Однажды, беседуя ночью с Демидовым, я рассказал ему об обещаниях Петрова. Демидов задумался.
— Гм… Леонид Петров? Практичный человек, ничего не скажешь. Но себе на уме… Надо выяснить, что он хочет сделать с тобой? Да, пожалуй, хуже того, что есть, не сделает… Я с ним поговорю. А из этой сажи тебе надо вылезать. Два года покоптел, и довольно.
Так прожил я до весны и уехал с Петровым в экспедицию. Жалованье мне было положено тридцать рублей в месяц. Началась новая полоса моей жизни. Это было в 1899 году.
Экспедиция дала мне много знаний и опыта. Жизнь среди множества разнообразных людей, в тяжелом, напряженном труде, в дебрях глухой тайги была для меня чрезвычайно интересной. Я окреп и возмужал. От людей — бывалых ленских мужиков-лоцманов — я набирался житейской мудрости. Бесконечные рассказы на привалах перед костром возбуждали острый интерес. Здесь люди говорили без опаски, как бы снимали с себя все свои покровы и представали перед притихшими слушателями обнаженными. В этих рассказах правда переплеталась с безудержной фантазией, но это придавало повествованиям своеобразную, дикую силу и художественность…
Чем ближе к концу нашей экспедиции, тем подозрительнее и таинственнее делались некоторые ее участники. Многие попросили расчета. Когда я спросил, почему они не хотят дойти до места, до села Витим, они ответили:
— В Витиме у нас много знакомых. Потому входим в него мы с другого конца. Понял, паренек?
Как было не понять…
Домой я вернулся поздно осенью. Теперь я был уже физически сильный и смелый парень, не боявшийся вступить в драку с двумя-тремя противниками, умеющий отличить быль от небылицы.
Заработанные полтораста рублей я отдал сестре. Ее поразила эта сумма. Мы никогда не имели столько денег. У меня появились щеголеватые сапоги, шелковая рубашка, костюм, шляпа. Обрядили меня, как жениха. Сестра действительно хотела, чтобы я женился на Лизе.
Но не сбылась ее мечта.
Петров устроил меня на телефонной станции линейным рабочим. Год спустя я перешел на электрическую станцию инженера Полякова. Это была первая частная электростанция в Иркутске. Жалованья я стал получать уже шестьдесят рублей.
На электрической станции я проработал полтора года. Научился собирать паровые машины, управлять ими, постиг тайны динамо, научился держать в котлах пар, владеть молотком и напильником, шабрить золотники и подшипники.
Еще будучи сторожем на телеграфе, я познакомился с рабочими телефонной станции. Особенно подружился со старшим рабочим Спиридоном Миланским.
Он рассказывал мне о политической жизни страны: о «беспорядках» среди студентов в Петербурге, об их избиении и ссылке многих в Сибирь, о забастовке питерских металлистов. Понемногу он растолковывал мне, почему — все это происходит, чего добиваются студенты и рабочие.
Беседы со Спиридоном многое открыли мне. Жизнь стала интереснее, кругозор мой расширился.
Однажды Спиридон пригласил меня послушать «беседу». В Глазковском предместье, в домике рабочего, собралось человек двенадцать рабочих иркутского железнодорожного депо. Спиридон поздоровался с собравшимися, но меня не представил. На столе стояли водка, пиво, закуски. Но присутствующие не прикасались ни к еде, ни к напиткам.
Когда мы вошли, человек, беседовавший в сторонке с хозяином квартиры, спросил:
— Кажется, все?
— Все, — ответил Спиридон.
— Тогда начнем.
Тут я впервые услышал последовательный рассказ о рабочем движении, о противоречиях между трудом и капиталом, о стачечной борьбе и ее значении, о социализме.
Больше часа мы слушали, затаив дыхание. Я впился глазами в рассказчика и старался запомнить все. «Как много знает этот человек», — думал я.
Когда мы со Спиридоном возвращались с беседы, я выразил опасение, что, пожалуй, не запомню всего, что слышал.
— А и не надо запоминать, — ответил Спиридон. — Надо стараться понять. Когда научишься понимать, тогда все само запоминаться будет.
Так я впервые вступил в политический кружок. Это было в 1901 году.
Недели через две мы собрались у Спиридона. Руководитель кружка на этот раз говорил нам о «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса» и его роли. Здесь я впервые услышал о Ленине, о Плеханове и о социал-демократической газете «Искра».
Трудной показалась мне политическая наука. Многое представлялось настолько непонятным и непреодолимым, что я впадал в отчаяние. Но Спиридон посмеивался надо мной и утешал: «Сразу ничего не дается, надо только почаще думать над тем, что услышишь; оно, смотришь, и будет ясно… Вот почитать тебе что-нибудь достану. Маловато литературы-то у нас…»
Через несколько дней он дал мне книжечку, напечатанную на очень тонкой бумаге. На первой странице значилось:
«Задачи русских социал-демократов.
Ленин.
Издание Российской социал-демократической рабочей партии»
— Вот эту книжечку ты внимательно прочти. А что будет непонятно, я объясню.
— А кто ее написал? — спросил я.
— Владимир Ильич Ленин. О нем ты уже слышал на нашем кружке. Мы все у него учимся.
С помощью Спиридона я разобрался в книге. Затем прочитал обращение «Союза борьбы» к петербургским рабочим. В нем раскрылась предо мной грандиозная картина революционной подпольной борьбы.
Я сказал Спиридону:
— Я буду помогать вам и действовать так, как сказано в книжке Владимира Ильича.
Наш кружок собирался редко. Третье собрание состоялось месяца через три. Беседовал с нами уже другой товарищ.
— А где же тот, который раньше занимался с нами? — спросил я Спиридона.
Спиридон только свистнул.
— Поминай, как звали, дружок. Такие люди долго на воле не ходят.
Этим и объяснялось то, что почти каждую беседу проводил другой пропагандист и что кружок собирался так редко.
Я имел уже некоторое представление о рабочем движении, о размахе, который оно получило в 1900 и 1901 годах, о значении Первого мая как праздника рабочих всего мира.
— Тебе будет поручено распространять прокламации среди рабочих, — сказал мне Спиридон. — Ты должен это делать так, чтобы полиция не могла заподозрить тебя. А попадешься — сошлют на каторгу…
Мне было и страшно и радостно от сознания, что теперь я буду настоящим революционером. Угроза каторги меня не пугала.
Через несколько дней Спиридон передал мне пачку прокламаций. Научил, как свертывать их треугольником, как подбрасывать под ворота, как подкладывать рабочим на места их работы.
— Тут ты должен проявить большое искусство и изобретательность. Иначе недолго попасть в лапы жандармам. А если попадешь, у тебя должен быть один
ответ на все вопросы жандармов: «Не знаю». Ни о кружке, ни обо мне или о других товарищах, которых ты уже знаешь, ты не должен говорить на допросах. Сказать о товарищах — это значит выдать их палачам. Это называется предательством, а предателя все презирают.
Наставления Спиридона я крепко запомнил.
Прокламации мне поручено было разбросать в Знаменском предместье. Спиридон наказал, чтобы я хорошо изучил предместье и оставлял прокламации там, где собирается много рабочих.
Переданную мне пачку я разбросал ночью по подворотням хибарок. Я тщательно изучал предместье, его улицы, места, где проходят рабочие на работу и с работы, где больше шныряет полиция, куда она не заглядывает. Я приучал себя наблюдать., стараясь в то же время ничем не выдавать себя, не выделяться среди людей. Так началась моя подпольная работа.
С инженером Поляковым я не поладил и ушел от него. Решил перейти на новый водочный завод, построенный в Знаменском предместье. Поступил туда электромонтером. Профессия эта была тогда в Иркутске весьма редкой. Меня приняли на водочный завод охотно. Работал я на установке заводской электростанции.
Рабочий день был двенадцатичасовой. Работали на заводе по преимуществу женщины: разливщицы, закупорщицы, мойщицы посуды и уборщицы.
Всего на этом казенном заводе было занято от трехсот до четырехсот человек. Работали в одну смену. Разливщицы зарабатывали двенадцать рублей в месяц, мойщицы — девять рублей. Система штрафов существовала и здесь. Выдача жалованья всегда сопровождалась протестами мужчин и слезами женщин и девушек. Неожиданные штрафы уменьшали и без того скудные заработки.
Я рассказывал Спиридону о житье рабочих нашего завода.
— А ты присматривайся и изучай заводскую жизнь внимательно, это может нам понадобиться, — говорил Спиридон.
Стал я присматриваться и изучать. Вступал в разговоры. Беседовал с мойщицами и с разливщицами. Однако одни от меня отмахивались, другие насмехались:
— Ишь, какой заступник нашелся! Ты, может, работу нам дашь, где жалованья больше да штрафов нет?
Меня очень волновали мои неудачи. Я думал: «Видимо, не способен я вести революционную работу». Это меня печалило.,
Неожиданно я получил поддержку из кочегарки, от старшего кочегара Бруя Михайлы; ему было лет за пятьдесят. Некоторые из нас знали, что он поселенец, сосланный в Сибирь. О причинах его ссылки только догадывались. Он сам об этом не рассказывал. Бруй был молчалив. Грудь и руки его были татуированы. Говорили, что он долго служил во флоте.
Бруй заметил, что я пытаюсь вести агитацию в цехах, и внимательно наблюдал, что из этого выйдет. Заметил он и то, что я огорчен неудачами.
Однажды Бруй заговорил со мной, посмеиваясь:
— Что, сынок, невесел? Аль не ладится с девчонками?
Я вопросительно посмотрел на него, но ничего не ответил.
— А ты не огорчайся. Сразу ничего не дается.
Меня удивил этот разговор: «Откуда он знает о моих попытках?..»
— Ты продолжай разговоры-то, не стесняйся, — говорил мне Бруй, — капля камень долбит. Но знай, что одними разговорами дела не двинешь. Ты говоришь им, что надо бороться. Этого мало: надо научить, как бороться… А почва для борьбы есть.
— Вот забастовку бы… — неуверенно проговорил я.
Бруй внимательно посмотрел на меня.
— Забастовку? Это, браток, дело серьезное… Большой подготовки требует. Поспешишь — все дело испортишь. Охоту к борьбе тогда отобьешь, а этого ни в коем случае допускать нельзя. Такое дело хорошо обдумать надо, прежде чем к нему приступить. Прежде всего надо выяснить, какую цель ставишь. Разобраться в обстановке на предприятии: чем рабочие недовольны, как ведет себя администрация. Из этого надо исходить: какие меры принять, какие требования предъявить, составить эти требования и дать рабочим, чтобы они ознакомились с ними. А если администрация не согласится удовлетворить требования, тогда поддержать их забастовкой.
В тот вечер я долго сидел у Спиридона. Рассказал ему о моих попытках поднять на борьбу рабочих и работниц, о моих неудачах. Рассказал о разговоре с Бруем. Спиридон слушал меня внимательно, затем встал и начал ходить по комнате.
— Не поддаются, говоришь? Поддадутся! — проговорил он уверенно. — Иного выхода для рабочих нет, как только борьба. А Бруй дело тебе подсказал. Его совет — составить требования и распространить их среди рабочих — правилен. Ты завтра вечерком ко мне зайди: я подумаю и скажу тебе, как дальше поступать.
На следующий вечер мы со Спиридоном просматривали составленные Бруем и мной требования.
Спиридон некоторые из них вычеркнул.
— Много выставлять пока не надо. Надо выдвинуть только наиболее важные требования. Это первая стачка рабочих вашего завода, и ее надо выиграть во что бы то ни стало. Это даст рабочим уверенность в своих силах. Наша задача — доказать значение стачки и силу солидарности.
Требования были переписаны в нескольких экземплярах и пущены по цехам. В цехах поднялись бурные споры. По окончании работ рабочие и работницы собирались группами и спорили: «Уступит администрация или не уступит?»
— Нажмем, тогда и уступит… Подать надо! — кричали более смелые.
Бруй организовал кочегаров. Они разъясняли рабочим, что если нажать как следует, то администрация обязательно уступит. Кочегары хорошо знали, на кого можно опереться, кого привлечь к работе.
Энергичным агитатором оказалась девушка из моечного цеха — Оля Бархатова. Она была очень смела и остра на язык. Хорошо работала, и за это администрация ценила ее и терпела, несмотря на непокорность и занозистость.
Для подготовки стачки составили тройку; в нее вошли Бруй, Бархатова и я. Бархатовой поручили подготовить к стачке женские цехи: разливочный и моечный. Остальные цехи мы с Бруем взяли на себя. Он предупредил меня, что будет мне помогать, но сам должен оставаться в тени.
— Мне, браток, не положено шуметь. Положение мое не позволяет.
Однажды, после работы, женщины моечного цеха остались на заводе и устроили собрание. Бархатова зачитала требования. Мы с Бруем стояли у дверей. Когда Бархатова кончила чтение, женщины сидели молча и переглядывались. Бруй не вытерпел и выступил с речью.
Он коротко рассказал, как рабочие в России и за границей с помощью забастовок добиваются улучшения своего материального положения. Объяснил, что требования, которые зачитала Бархатова, вполне осуществимы; администрация легко может их удовлетворить.
Я тоже выступил, открыто призывая женщин прекратить работу, если администрация откажется удовлетворить наши требования. «Угроз администрации нам бояться не следует, — говорил я, — увольнять никого не решатся: набирать новых рабочих и обучать их делу не так-то легко, — это может остановить производство».
Работницы согласились и все проголосовали за подачу требований. В случае, если администрация не согласится, решили прекратить работу.
В тот же вечер мы с Бархатовой вручили директору завода наши требования. Он прочел их и небрежно бросил на стол.
— Прекратите работу — других найму, — ответил он и повернулся к нам спиной.
— Если вы не согласны, мы работу прекратим всем заводом, — предупредил я.
Когда мы рассказали работницам и рабочим, как отнесся директор к нашим требованиям, некоторые женщины заколебались:
— А если и в самом деле он других наймет, что нам тогда делать?
— Не наймет! — уверенно заявила Бархатова. — Новых людей приучать надо. Готовых-то ведь нет. Сколько спирту поразольют, сколько посуды перебьют!.. Не пойдет на это администрация. Бастуем!
Директор хотя и сделал вид, что не беспокоится, однако всполошился. Собрал мастеров и дал им какие-то инструкции. На следующий день мастера объявили по цехам, что возбуждено ходатайство о выдаче к рождеству наградных.
— Постараться надо, — уговаривали мастера.
Работницы молчали. Бархатова не выдержала:
— А вы, должно быть, уже получили наградные-то?
На наши требования директор ответа не дал. В двенадцать часов дня завыл неурочный гудок.
— Айда по домам! — скомандовала Бархатова своему цеху.
Мойщицы и разливщицы потянулись за ворота, а за ними и остальные рабочие и работницы.
— Добре, добре! — одобрял забастовщиков старый Бруй. — Наша возьмет!
Завод опустел. Директор и мастера вышли на двор, с недоумением оглядывая опустевший завод.
На третий день стачки было вывешено объявление, что увеличивается месячное жалованье разливщицам до 15, а мойщицам — до 14 рублей. Были увеличены ставки и остальным работницам и рабочим, отменены штрафы и введены некоторые улучшения условий труда.
Радостные, вернулись работницы и рабочие в цехи. Люди стали смелее. Никто уволен не был.
Эта первая в Иркутске стачка явилась для меня основательной революционной школой. Я на опыте убедился, какой силой обладает организованный рабочий класс. И в моей дальнейшей революционной деятельности я не раз обращался мысленно к этой стачке.
Годы 1901–1904 были для меня годами начальной партийно-политической учебы.
Эти годы были богаты бурными политическими событиями. «Обуховская оборона» в Петербурге, во время которой рабочие оказали организованное сопротивление царским войскам, вызвала отклики по всей России. Поднялось революционное настроение рабочих. На всю страну прогремела тифлисская стачка и первомайская демонстрация под руководством И. В. Сталина. В кружке мы узнали о мощной политической стачке в Харькове, о борьбе бакинских рабочих, руководимых товарищем Сталиным. Рабочий класс России поднимался на революционную борьбу с царской властью.
Нарастание революционного подъема чувствовалось и у нас в Сибири, в Иркутске. Распространялись прокламации. На собраниях подпольных рабочих кружков обсуждались политические события.
Я тщательно изучал все прокламации, которые мне поручали распространять. Я уже знал содержание «Манифеста Коммунистической партии». Мне также стало известно, что состоялся второй съезд Российской социал-демократической рабочей партии. Не знал я только — примут меня в эту партию или не примут? Это меня тревожило. Спросить Спиридона я стеснялся, а сам он ничего об этом не говорил.
Однажды я все-таки решился спросить его:
— А в партию меня примут? Может, я не гожусь? Ленин ведь писал, что принимать надо только выдержанных, устойчивых…
— А ты не смущайся, — ответил Спиридон. — Выполняй аккуратно поручения, которые тебе дают. Все придет в свое время.
И я продолжал выполнять возлагаемые на меня маленькие задачи, был всецело захвачен политической борьбой и с нетерпением ждал, когда стану членом партии.
В январе 1904 года началась русско-японская война. Столкнулись интересы господствующих классов двух империй. Трудящиеся России не были заинтересованы в этой войне. Она несла народу только новые тяготы.
Ленин и большевики считали начавшуюся войну грабительской, выгодной только дворянам-землевладельцам и капиталистам. Большевики считали, что поражение царского правительства в этой войне полезно, так как приведет к ослаблению царизма и росту сил революции.
На первых порах тяжесть войны на Дальнем Востоке легла преимущественно на плечи крестьянства и рабочих Сибири. Здесь были мобилизованы запасные всех возрастов и даже ополченцы. Край быстро обезлюдел.
Из Европейской России через Сибирь медленно тянулись на Дальний Восток поезда с войсками и военным снаряжением. Но и войск и вооружения нехватало. Царская Россия оказалась плохо подготовленной к войне.
Осенью 1904 года я был призван на военную службу. В тот год очень много молодежи из сибирских сел и городов было отправлено на пополнение Балтийского флота. Кадровые моряки-балтийцы в большинстве своем были отправлены на Дальний Восток с эскадрами Рожественского и Небогатова. Поэтому правительство спешно готовило новые кадры матросов для Балтики.
Незадолго до дня отъезда в Петербург я получил приглашение от Спиридона зайти к товарищам, попрощаться, побеседовать перед расставаньем.
Меня встретили трое незнакомых людей. Все дружески поздоровались со мною.
— Едете в Петербург, в Балтийский флот?
— Да, еду.
— Это хорошо, — сказал один из них. — Мы следили за вашей революционной работой. Думаем, что во флоте вы будете полезны. Мы считаем вас членов Российской социал-демократической рабочей партии и дадим вам явку в Петербурге. Вы свяжетесь с петербургской организацией. Будете выполнять ее задания.
«Вот оно, когда сбылось…» — подумал я и взглянул на Спиридона. Он, улыбнувшись, кивнул мне головой.
Явку мне дали в Петербургский технологический институт к товарищу, которого условно звали Владимир. Дали пароль. Адрес и пароль заставили хорошо заучить, запомнить. Записывать запретили.
На проводы приехали из деревни мать и отец, сестра Пелагея и брат Степан.
Наталья очень горевала: «Трудно мне будет без тебя, Петя!»
Мать припала к плечу, ощупывала мое лицо своими ласковыми руками. Послышалась команда: «По вагонам!» Оторвавшись от родных, мы, новобранцы, рассыпались по вагонам. Поезд тронулся. Провожающие остались на перроне. Мелькали белые платки. Вскоре поезд скрылся за поворотом.
Эшелон наш прибыл в Петербург в начале ноября 1904 года. Поместили нас в казармах Александро-Невского полка. Здесь мы должны были выдержать карантин, и здесь же должна была производиться разбивка — распределение по флотским экипажам.
В Технологический институт я пришел под вечер, как мне и было указано. По длинным коридорам сновали студенты. Было тесно и шумно. Я спросил одного студента, как пройти в столовую. Он указал мне путь. В столовой я спросил, где заведующая.
— А вон она стоит у стола, — ответили мне.
От нее я узнал, как найти Владимира.
Владимир молча пожал мне руку. Я тихо сказал ему пароль. Он ответил и тут же дал свой адрес и велел прийти на следующий день вечером.
Дом, где жил Владимир, находился на одной из «Измайловских рот». Так назывались улицы, расположенные в районе казарм Измайловского гвардейского полка.
Владимир подробно расспрашивал меня о партийной организации в Иркутске, но я почти ничего не мог ему сказать. Только рассказал, как учился в кружках, как распространял прокламации и участвовал в организации стачки, как получил явку. Сказал, что я — член партии.
Поговорив немного со мной, Владимир кого-то позвал. Из соседней комнаты вышла девушка. Владимир познакомил меня с ней, назвав ее по имени — Настя.
— Вот она будет держать с вами постоянную связь, куда бы вас ни назначили. Связи с матросами, и особенно с гвардией, у нас еще слабые. Поэтому необходимо, чтобы вы удержались там, куда вас назначат. Ведите себя осторожно.
На этом мы расстались, условившись, что Настя первое время будет навещать меня ежедневно, чтобы знать, куда я буду назначен.
Через несколько дней меня направили в Гвардейский экипаж.
Принимал меня унтер-офицер Гвардейского экипажа. Он был огромного роста, в темной шинели, в фуражке с георгиевской ленточкой. Я расписался в какой-то книге, получил на руки бумажку и пошел за унтер-офицером, неся на веревочке свой сундучок.
Мы пересекли несколько улиц, мостов через каналы и, наконец, подошли к длинным красным казармам. Над воротами, полудугой, крупными золотыми буквами было написано: «Гвардейский экипаж». Вошли в широкий квадратный двор, окруженный с трех сторон трехэтажными казармами, а с четвертой — высокой стеной.
Унтер-офицер ввел меня в один из подъездов, и мы очутились в просторной чистой казарме. В ней помещалась первая машинная рота. У двери стоял дневальный; больше никого в помещении не было. Дежурный указал мне свободную койку. Я снял полушубок и папаху, уселся на койке и стал с любопытством осматривать мое новое жилище.
Валенки мои, в которых я проделал долгий путь— от берегов Ангары к берегам Невы, износились и раскисли. Грязная талая вода стекала с них на чисто выскобленный пол. Дежурный в щегольском гвардейском мундире стоял передо мной, и мне казалось, что он посмеивается над моим неказистым одеянием.
Молодые матросы далеко ушли вперед в учебе. Мне пришлось, учась в одиночку, догонять их. Ко мне приставили «дядьку» — добродушного, но строгого службиста-украинца. Он посмотрел на мои валенки и почесал затылок:
— Це дило не пойдет.
Учеба матросов Гвардейского экипажа состояла прежде всего в шагистике, в ружейных приемах, гимнастике, правилах отдания чести, взятия «на-краул». За строевыми занятиями шла «словесность».
«Словесность» состояла в изучении полевого и морского уставов, запоминании имен членов царской фамилии и их титулования. «Словесность» неграмотным преподавалась устно. Сидит дядька и читает раздельно, а за ним повторяют поодиночке обучаемые.
Я со «словесностью» справлялся успешно. Но со строем у меня не ладилось. Первое время пребывания в экипаже нам сапог не выдавали. Шагистикой заниматься мне приходилось в растоптанных валенках. Дядька гонял меня по цементному полу кухни:
— Ать-два! Ать!.. Топай, топай! Бисова душа! Ать-два! Швыдче!
Но как я ни старался топать своими валенками, швыдче не получалось.
— И чого воны, бисовы диты, бахилы жалеют? Що це за муштра в валенках?!
Дядька со скорбью глядел на мои ноги и безнадежно разводил руками. Я вполне разделял его досаду и считал, что муштра в такой обуви — дело безнадежное.
Дядька, однако, был человек настойчивый. Он добился того, что каптенармус выдал мне сапоги, и мы муштру кое-как одолели: догнали опередивших меня новобранцев. Я был включен в общий строй.
Наконец кончилась строевая учеба. Нас, новобранцев, привели к присяге.
Одетые в парадное обмундирование, мы выстроились перед знаменем. Самого знамени, собственно, уже не было на древке. «За древностию лет» полотнище истлело: остались только георгиевские ленты с тяжелыми потемневшими кистями.
У знамени стоял боцман Шукалов и своей огромной ручищей сжимал древко. Мы по очереди подходили, произносили только одно слово: «Клянусь!» — и отходили в строй.
После присяги мы получили отпускные билеты и, наравне со старыми матросами, могли отправляться в город. С этой поры я встречался с Настей уже вне экипажа и литературу проносил под шинелью.
Гвардейский экипаж, как и вся гвардия, считался опорой императорского дома. Его рядовой состав комплектовался главным образом из наиболее зажиточных слоев крестьянства. Однако невозможно было оградить матросов от внешних влияний.
У Гвардейского экипажа были в прошлом и славные революционные дела. В 1825 году Гвардейский экипаж в полном составе вышел на Сенатскую площадь, участвуя в восстании декабристов.
Известен был экипаж и своими боевыми традициями. Он прославился в Синопском бою, где русская эскадра под командованием великого флотоводца адмирала Нахимова одержала блестящую победу над турецким флотом. За этот бой матросы Гвардейского экипажа получили георгиевские ленточки на фуражки, а экипаж — георгиевскую ленту на знамя.
О Гвардейском экипаже царская фамилия проявляла особую «заботу». Царь Александр III был шефом экипажа. После его смерти шефом стала вдовствующая императрица Мария Феодоровна. На командные должности в Гвардейском экипаже допускались только князья, графы и бароны. Лишь на нестроевые должности принимали простых дворян. Постоянно наблюдал за экипажем, производил смотры гвардейцам-матросам великий князь Николай Николаевич. Первой строевой ротой командовал великий князь Кирилл, а командиром экипажа был «флаг-капитан его величества» контр-адмирал Нилов. Дети сверхсрочного боцмана первой роты были крестниками царицы Марии Феодоровны.
Машинные команды Гвардейского экипажа не пользовались «высочайшим» вниманием. Они не допускались в дворцовые караулы. Командирами машинных рот являлись не князья и не графы, а армейские штабс-капитаны.
Гвардейский экипаж обслуживал императорскую яхту «Полярная звезда», принадлежавшую Александру III, а после его смерти перешедшую к вдовствующей царице. Обслуживал он и царскую яхту «Александрия», курсировавшую между Ораниенбаумом, Петербургом и Кронштадтом, а также гребную флотилию, предназначенную для морских прогулок царской фамилии по внутренним рейдам.
Императорская яхта «Штандарт», принадлежавшая царю Николаю, и яхта «Цесаревич», принадлежавшая наследнику, обслуживались не Гвардейским экипажем, а флотской отборной командой — с черными ленточками на бескозырках. Николай II помнил участие Гвардейского экипажа в восстании декабристов и не доверял ему.
Ввиду того, что яхта Николая в это время стояла на ремонте, царь вынужден был пользоваться «Полярной звездой», обслуживаемой Гвардейским экипажем.
К Гвардейскому экипажу в петербургской гвардии относились с уважением. Ни один дежурный офицер в гвардейских полках не решался не допустить в казармы матроса Гвардейского экипажа, в то время как доступ простым матросам в гвардейские полки был закрыт. Воспользовавшись таким преимуществом, я легко прошел в Семеновский гвардейский полк, строго оберегавшийся от всяких внешних влияний. С этим полком мне было поручено установить связь.
В составе машинной роты экипажа, в которую меня назначили, были рабочие — слесари, токари. По вечерам мы втроем-вчетвером зубрили морской устав. Тут мы ближе знакомились друг с другом, переходили к разговорам о своей жизни. Скоро у нас образовалось нечто вроде политического кружка. К нему примкнул и мой дядька-украинец: он оказался охотником до разговоров о политике.
Кровавые события 9 января, когда царь приказал стрелять в мирное шествие рабочих, направившихся к Зимнему дворцу с петицией о своих нуждах, прошли мимо нас. Еще накануне машинные команды нашего экипажа получили приказ сдать оружие. Приказ вызвал у нас недоумение; я тоже не понимал причины этого, хотя о митингах на заводах был осведомлен, но о восстании или вообще о чем-либо серьезном слухов никаких не было. Я хотел вечером пойти в город справиться, в чем дело, но оказалось, что отпуск матросов из экипажа прекращен и вокруг экипажа усилены караулы.
Утром 9 января меры предосторожности были усилены, в экипаж явилось все начальство. Откуда-то принесли ворох деревянных палок. Ими вооружили человек 20–30 команды и по два человека поставили у окон, выходящих на улицу; был дан приказ, если рабочие начнут вламываться в окна, отбить их палками.
Изолированные от города, мы стали верить в возможность больших событий. По улицам сновали конные и пешие патрули. Часов около двух стали слышны выстрелы, которые продолжались часов до пяти в разных местах города. На рысях мимо экипажа проносились драгуны; быстро пробегали кучки рабочих по тротуару. Вот все, что мы наблюдали 9 января. Лишь на другой день мы узнали о трагедии у Зимнего дворца.
Кровавое злодеяние царя произвело на матросов гнетущее впечатление. Все ходили с растерянным видом и шептались в уголках, стараясь не попадаться на глаза начальству.
Через два дня все уже вошло в экипаже в обычную колею.
Мои партийные связи недолго поддерживались через Настю. Вскоре она познакомила меня с молодым человеком лет двадцати пяти, сказав:
— Вот — товарищ Николай. Теперь вы будете связаны с ним и должны работать под его руководством.
Николай рассказал мне, что он представитель военной организации Петербургского комитета партии и что ему поручено руководить работой среди солдат петербургского гарнизона. Он сказал, что нужно создать надежную группу среди матросов Гвардейского экипажа и наладить там работу по организации политических кружков. В дальнейшем мне предстояло работать и вне Гвардейского экипажа. Где именно, Николай не сказал. Он подробно объяснял, как подбирать людей, как организовать кружки, стараясь, чтобы участники одного кружка не знали о существовании другого.
— Надо прежде выяснить, — говорил Николай, — из какой среды человек, которого вы хотите включить в кружок: рабочий он или крестьянин. Постарайтесь незаметно расспросить его о прежней жизни: богато он жил или бедно. Обращайте главное внимание на людей, семьи которых живут в нужде. Если это рабочий, с ним можно вести разговор смелее: эти люди всегда ближе к партии. Если это крестьянин, надо изучить его внимательно, посмотреть, как он отзывается на политические события. Если это богатый крестьянин, с ним лучше не говорить и в кружок не приглашать. Беседы надо вести со всеми весьма осторожно. Когда убедитесь, что человек подходящий и охотно идет на политические разговоры, старается вас понять и не болтун, тогда можно включать его в кружок…
О каждом, кого я предполагал ввести в кружок, товарищ Николай расспрашивал меня самым тщательным образом: кто он, о чем я с ним беседовал, какие получал ответы, производит ли впечатление стойкого человека. И только когда мои ответы его удовлетворяли, давал согласие на включение в кружок. Так под руководством Николая я создал сначала небольшую группу, которую с его разрешения назвали «Социал-демократическая группа Гвардейского экипажа». Группа наша состояла из пяти человек: трое из первой машинной роты, двое из второй. Все мы примыкали к большевикам. Николай наказывал мне, чтобы сам я старался не выявлять себя, поручал бы другим товарищам вести беседы с матросами.
— Ваше дело направлять и следить за работой, — говорил он.
В течение зимы мы создали кружки во всех четырех строевых ротах экипажа. Вначале кружки состояли из трех-пяти человек. Всего в кружках было восемнадцать человек. Занятия проходили вне экипажа, на частных квартирах.
После общеполитических бесед, после беседы о русско-японской войне и ее причинах кружковцы знакомились с трудами В. И. Ленина: «Что делать?», «К деревенской бедноте». Изучение этих двух произведений заняло у нас весь остаток зимы и весну. Опыт работы показал устойчивость кружков. Матросы охотно ходили на занятия, с интересом читали литературу.
Революционную работу в войсках петербургского гарнизона в 1904–1905 годах большевики вели широко и планомерно. В то же время среди солдат пытались распространить свое влияние и меньшевики.
В первом номере газеты «Вперед» была напечатана статья В. И. Ленина «О хороших демонстрациях пролетариев». В этой статье Владимир Ильич подчеркивал подлинную революционность демонстраций, состоявшихся в то время в Харькове, Одессе и других промышленных центрах. Ленин разоблачал попытки меньшевиков вовлечь рабочих в «содружество» с либеральной буржуазией, характеризуя эти попытки, как «ревизию (пересмотр) старых организационных и тактических принципов революционной социал-демократии». Ленин решительно заявил, что меньшевики «на деле тащат партию назад». «Довольно с нас этой новой ревизии, приводящей к старому хламу! Пора пойти вперед и перестать прикрывать дезорганизацию пресловутой теорией организации-процесса, пора и в рабочих демонстрациях подчеркивать, выдвигать на первый план те черты, которые все более приближают их к настоящей открытой борьбе за свободу!»
Мы, большевистские агитаторы и пропагандисты, следуя ленинским указаниям, подчеркивали необходимость революционной борьбы, принципиальное отличие революционной тактики большевиков от оппортунистической тактики меньшевиков.
Ясная, четкая, целеустремленная пропаганда большевиков привлекала к себе умы и сердца рабочих и солдат. В петербургском гарнизоне меньшевики не смогли добиться сколько-нибудь серьезного влияния.
Весной 1905 года товарищ Николай дал мне указание подыскать человека, который мог бы вместо меня руководить кружками и вообще партийной работой в Гвардейском экипаже.
Я предложил Мальцева из второй машинной роты. Он осуществлял связь между кружками всего экипажа и водил товарищей на занятия. Мальцев, по профессии печатник, был человек развитой и способный организатор. Он, так же как и я, пришел в экипаж уже членом партии. Его я и представил Николаю.
— Вас мы думаем направить на другую работу — вне экипажа, — сказал мне Николай. — Необходимо наладить прочную связь с гвардейскими полками. С некоторыми мы связаны, но с большинством связи нет. Вас, как военного, мы и решили использовать для этой цели. Но сначала мы свяжем вас с петербургскими флотскими экипажами: Восьмым, Четырнадцатым и Восемнадцатым. В этих экипажах укрепились эсеры, а наше влияние слабое. Вам и поручаем расширить связи, выявить надежных людей, помочь создать несколько кружков.
Эсеровское влияние в петербургских экипажах оказалось непрочным. Все дело было в том, что среди матросов там было несколько матерых, опытных демагогов-эсеров. По их выступлениям и создавалось впечатление о преобладании эсеровских настроений в экипажах.
Занятия проходили вне экипажа, на частных квартирах.
К стр. 95
То обстоятельство, что среди матросов было много сибиряков, помогло мне наладить связи. Я начал с машинных рот и быстро нашел нужных людей. Организационная работа в экипажах протекала успешнее, чем в Гвардейском экипаже, где дисциплина была строже и надзор за матросами бдительнее. Во флотских экипажах было значительно вольнее. Офицерство показывалось только на поверках. Командовали экипажами боцманы. Но матросы их не особенно боялись.
Во флотских экипажах дело наше пошло успешно. Кружков организовалось много. Но матросы были менее дисциплинированы, некоторые были склонны к анархическим выступлениям и нетерпеливо, безрассудно рвались «в бой».
Однажды меня вызвал к себе Владимир — тот студент, к которому я впервые получил явку. У него я застал Николая и нескольких солдат. Это были представители гвардейских полков: Финляндского, Измайловского, Александро-Невского, Уланского и Конно-гвардейского.
Николай сделал короткое сообщение о состоянии политической работы в гвардейских полках. Из-за чрезвычайно строгой дисциплины в этих полках работа налаживалась слабо. Мешала и малограмотность солдат, весьма низкий их культурный уровень. Гвардейские полки комплектовались преимущественно из зажиточной части крестьянства, что весьма затрудняло возможность подбора надежных людей.
Нам было дано указание использовать наши земляческие связи во всех гвардейских полках. Мне поручили работу в трех из них: Преображенском, Московском и Гренадерском.
Земляческие связи действительно помогли мне установить контакт с гвардейцами. В полках я нашел не только сибиряков, но и иркутян и даже двоих односельчан из Оёка. В лейб-гвардии Преображенском полку я встретил иркутянина Знаменского. Когда я попросил его познакомить меня с хорошими ребятами из его роты, он спросил:
— А зачем тебе это?.. А, понимаю, — политический кружок организовать хочешь?
Я даже растерялся было от неожиданности, но, взглянув на его широкое, простодушное лицо, ответил напрямик:
— Хочу. А ты что — против?
— Нет, что ты! Я совсем не против… Наоборот, это будет такая штука!.. Этакое — в роте его императорского величества!.. Это ты здорово придумал! Сам я этим делом заниматься не буду. В семинарии у нас пробовал, но ничего не вышло. Водка мне мешает. Но я подберу тебе подходящего человека. У нас таких людей найти можно. В воскресенье я к тебе в экипаж приведу. Ладно?
— Ладно. Приводи.
В воскресенье действительно ко мне явился Знаменский и привел с собой двух преображенцев. Один из них был унтер-офицер. Поздоровались, посидели, поговорили немного. Потом вышли из экипажа на берег Мойки. Знаменский простился с нами.
— Ну, мне некогда тут с вами. Ухожу.
Унтер-офицер сказал:
— Я заметил, что вы смутились, когда увидели мои лычки. Вы не смущайтесь. Я на Брянском заводе работал и опять туда вернусь.
— Как же это вас в гвардию-то с завода?
— Благодаря моему высокому росту. Долго канитель разводили, но все же включили, да еще в первую роту.
Второй гвардеец был крестьянин из Екатеринославской губернии. Унтер-офицер отрекомендовал его как своего приятеля и человека весьма надежного.
Прохаживаясь по набережной, я рассказал новым знакомым, какие задачи на них могут быть возложены. Оба преображенца охотно согласились подобрать подходящих людей и создать кружки.
Работа в Преображенском полку развернулась успешно. В кружки вошли солдаты из всех шестнадцати рот, всего до шестидесяти человек. Дело пошло настолько хорошо, что во время революционных событий 1905 года полк отказался итти на усмирение рабочих и был заперт в казармах. A в 1906 году, когда революция пошла на убыль, первый батальон Преображенского полка разжаловали в армейский батальон, солдат арестовали и вместе с офицерами поместили в концентрационный лагерь в селе Медведь, где до этого находились пленные японцы.
Хорошо была поставлена работа в Гренадерском и Московском полках. Эти полки также были в дни революции заперты в казармах.
Вскоре мне было поручено вести работу и в Павловском полку. Здесь меня едва не постигла серьезная неудача.
Помню, передал мне Николай большую стопу брошюр «Новый закон». Брошюра критиковала новый закон о выборах в Государственную думу. Литературу надо было распространить по полкам. Засунул я несколько пачек под шинель и направился в Павловский полк, где у меня была связь с одним земляком. Земляка я не застал, сел возле его койки и стал ждать. Просидел с час, земляка все не было. Дневальный тщательно наблюдал за мной. Выждав, когда он отвернулся, я сунул пачку брошюр под подушку соседней койки и направился к выходу. Дневальный все же заметил мой маневр и быстро направился к койке. Я еще быстрее зашагал к выходу. Обнаружив под подушкой брошюры, дневальный бросился за мной. Я пустился вниз по лестнице. В это время у меня расстегнулся пояс, и оставшиеся брошюры веером рассыпались по лестнице. Дневальный бросился подбирать их, а я в это время вышел за ворота и направился к Преображенскому полку. Вскочил в ворота и скрылся в казармах.
Преображенцы послали одного гвардейца к пав-ловцам проверить, что там делается. Посланец информировал, что в Павловском полку произошел переполох: говорили, что какой-то матрос пришел в казармы и засунул под подушку книжки. Когда же дневальный попытался его задержать, он разбросал книжки по лестнице, а сам скрылся.
Немного обождав, я направился к себе в экипаж.,
На следующий день были выстроены все роты экипажа. Ротные командиры спрашивали: «Кто из вас был в Павловском полку?» Никто не отозвался.
Офицеру, присланному из Павловского полка, командир экипажа контр-адмирал Нилов с неудовольствием сказал:
— Гвардейский экипаж предан его императорскому величеству, и революционеров в нем не может быть.
Офицер отдал командиру экипажа честь, повернулся и ушел ни с чем.
Когда офицер удалился, командир экипажа приказал выстроить машинные роты во дворе.
— Ну, машинисты, кто из вас вчера был в Павловском полку?
Все молчали.
Так и не узнали, кто был в Павловском полку. Земляка-павловца долго допрашивали, с кем он знаком в Гвардейском экипаже. Он заявил, что в экипаже у него никого знакомых нет. А кто приходил к нему— он не знает.
Весной 1905 года первая машинная рота была назначена на императорскую яхту «Полярная звезда». Я был поставлен на должность минного машиниста по обслуживанию электростанции яхты.
Пока яхта стояла на Неве, я имел возможность поддерживать связь с товарищем Николаем и получил от него инструкцию связаться в Кронштадте с подпольной группой матросов и принять участие в ее работе. Он дал мне явку для связи с социал-демократической организацией Кронштадтского порта.
На яхту из нашего кружка попали я и Куценко из строевой команды. К нам присоединились машинист Соколов из команды яхты «Штандарт» и машинист самостоятельного управления Паршин. Так на яхте образовалась партийная группа из четырех человек. К нам примкнуло несколько человек из кружка Гвардейского экипажа, еще не вступивших в партию.
Старые матросы пришли на яхту, как домой. Некоторые из них провели на ней по> шести кампаний и, как они говорили, «состарились на яхте». Отличались они от молодых четкостью движений, быстротой исполнения команд и довольно свободными отношениями с младшим командным составом и даже с офицерами. От нас, молодых, еще веяло заводами, деревней. Выправка была, несмотря на зимнюю тренировку, неважная. По палубе мы ходили неуверенно, наивно удивлялись устройству военного судна, его чистоте, мачтам, орудиям и чрезвычайной роскоши внутренних помещений, особенно царских покоев.
Яхта готовилась к плаванию. Пробовали котлы, провертывали паровые машины. Мы, минные машинисты, опробовали свои паро-динамо. Я впервые стал на четырехчасовую вахту и управлял двумя машинами: герметическим «Фениксом» и открытой «Француженкой».
Как только подготовка была окончена, яхта отшвартовалась от пристани Адмиралтейства и в сопровождении двух миноносцев ушла в Кронштадт. Там корабль стал «на бочку» на малом рейде.
На Малом Кронштадтском рейде плавало на якорях несколько больших железных бочек. К одной из них прикрепили якорную цепь нашей яхты. Это означало, что значительную часть кампании мы проведем вокруг этой бочки.
Во время стоянки на рейде я поближе познакомился с командой корабля.
Одной из самых видных фигур был старший боцман Шукалов, знаменосец экипажа. Это был человек огромного роста, старше средних лет. Был он кругл, как бочка, но упругости и подвижности необычайной. Лицо, подстать фигуре, было такое же круглое. Густые жесткие рыжие усы его всегда грозно топорщились. Небольшие черные глаза, как пиявки, впивались в матроса, чем-либо провинившегося, кулаки сжимались, и ругательства с шипением вырывались из пасти.
Такие старые служаки, в бушлатах, обшитых серебряными шевронами, пользовались доверием высшего начальства и имели огромную власть в экипажах.
Нашего Шукалова без санкции царя не имели права снять с должности или отдать под суд ни командир «Полярной звезды», ни командир экипажа. Поэтому его побаивались даже офицеры, хотя они и были князьями, графами и баронами.
Когда еще в ходу были «линьки» (свитые из смоленой пеньки жгуты), в руках Шукалова они превращались в страшное орудие наказания.
Основной чертой характера старшего боцмана была безграничная преданность службе, — не начальству, не командирам, а службе, положенной уставом. Качество драгоценное. Но в сочетании с неистовством, бесчеловечной жестокостью это качество делало службу невыносимо тяжелой для подчиненных ему людей.
Правда, Шукалов в те годы уже был лишен возможности бить матросов: линьки были упразднены. Но матросу было не легче: наказанный, он часами драил песчаным камнем какой-нибудь угол палубы, сбивая в кровь руки.
Мы, машинисты, радовались, что власть Шукалова не распространялась на нас. Однако, когда раздавался пронзительный свист его дудки, означавший «по-вахтенно во фронт!», мы, не успев выспаться, вылетали, как пули, и, на ходу одеваясь, стремительно мчались по трапам наверх. Среди машинистов только Соколов не боялся Шукалова.
Командир яхты, капитан первого ранга граф Толстой не вникал в жизнь матросов. Офицеры также не стремились соприкасаться с матросами, доверяя все руководство корабельной жизнью Шукалову. Только старший офицер Философов настойчиво наблюдал за матросами. Ко всем и ко всему он присматривался и прислушивался. Неприятно колючим был взгляд его зеленоватых глаз. Губы складывались в презрительную гримасу. Сухая, высокая фигура выражала постоянную настороженность. Матросы не любили его, а офицеры боялись. Ходили слухи, что Философов тесно связан с охранным отделением, что ему поручено следить за экипажем «Полярной звезды».
Наш корабль простоял на малом рейде до июля 1905 года. За это время мне удалось побывать два раза на берегу, в Кронштадте. Я связался с кронштадтской партийной организацией.
Работу она проводила в основном среди рабочих порта, с матросами крепких связей не было. Вследствие этого в матросской среде чувствовалось влияние эсеров.
Партийный комитет созвал собрание матросов-партийцев в одном из цехов мастерских. Пришли партийцы из шести экипажей — 14 человек.
Я сделал подробный доклад о том, как под руководством представителя ПК партии мы наладили в Петербурге работу с матросами и среди солдат гвардейских полков. Изложил, в чем заключалась эта работа и какие результаты она дала. На этом же собрании была создана организационная группа под руководством одного из членов городского комитета.
Я связался с моими земляками, разбросанными по всем экипажам, вовлекал их в революционное движение.
Подъему революционных настроений кронштадтских матросов весьма способствовало восстание на броненосце «Потемкин». С «Потемкиным» были связаны все помыслы матросов. С рассказа о нем начиналось каждое политическое выступление на собраниях. Главную роль на митингах играли матросы Черноморского флота, присланные в Кронштадт «на исправление» после волнений в Севастополе и на «Потемкине». Однако ни программы действий, ни плана революционной работы у них не было.
Все же черноморцы своими пламенными выступлениями усиливали стихийно нараставшее революционное движение среди матросов Кронштадта.
Побывав на двух открытых митингах — в Седьмом и Девятнадцатом экипажах, я поразился силе и смелости протеста матросов против существующего строя.
Однажды я чуть было не попался в лапы охранки. Возвращаясь из города на корабль, я нагрузился нелегальной литературой, насовав ее под форменку, захватив при этом пачку легальных газет. На «Полярной звезде» меня встретил Философов. Он вырвал у меня газеты.
— Это зачем? Кто разрешил? — накинулся он на меня.
Тут только я сообразил, какую сделал глупость. Матросам было строго запрещено приносить на корабль какие-либо газеты. Я вытянулся в струнку и ответил, что купил газеты в Кронштадте.
— A-а, купил в Кронштадте… Хорошо. Иди!
Как он не догадался меня обыскать?!.
Когда он сказал «иди!», я, еле сдерживаясь, чтобы не побежать, поспешил к себе, в среднюю палубу.
Соколов встретил меня на трапе и, взглянув на мое раскрасневшееся лицо, спросил с удивлением:
— Что с тобой?
— Иди в кубрик, — ответил я ему коротко.
В кубрике я быстро выгрузил «нелегальщину».
— На Философова нарвался, — говорил я торопливо, — и чуть было не засыпался. Прячь скорее!
Соколов слетел по трапу в кочегарку и исчез между котлами.
Через некоторое время меня вызвал минный офицер.
— Никифоров, ты что наделал?
— Не могу знать, ваше благородие, как будто ничего…
— Гм, ничего! А какие газеты ты на корабль притащил?
— Самые обыкновенные, ваше благородие. Купил в Кронштадте. Интересные газеты…
— Интересные. Вот за эти интересные газеты ты будешь подвергнут судовому аресту на два месяца. Понял?
— Понял, ваше благородие, судовому аресту на два месяца.
— Ты понимаешь, что из-за ареста ты будешь лишен в этом году производства?
— Это меня не печалит, ваше благородие… Мне бы свое отслужить — и домой!
Офицер посмотрел на меня и молча покачал головой. Не верилось ему в мою простоту.
— А ты поменьше попадайся на глаза старшему офицеру.
— Есть, ваше благородие!
— Ну, иди.
Так я из-за своей оплошности оказался на два месяца лишенным связи с внешним миром. Впрочем, мне было ясно, что минный офицер не склонен относиться ко мне сурово, а лишение производства меня совсем не огорчало. Только скучно и утомительно было сидеть всю кампанию на судне, поставленном «на бочку».
Моим бесправным положением воспользовался наш минный квартирмейстер, ненавидевший меня за непокорный нрав. Он решил меня доконать. Теперь мне за малейшее неподчинение грозила военная тюрьма.
Подлый квартирмейстер начал меня «гонять» — так нагружать работой, что у меня не оставалось ни одной свободной минуты. А между тем в связи с нараставшим революционным движением требовалось энергично развернуть партийную работу. И, несмотря на все затруднения, нам удалось усилить агитацию среди матросов. Агитационную работу вели по ночам. Каждую ночь кто-нибудь из нашей группы беседовал с матросами, читал им прокламации, воззвания.
Именно в этих ночных беседах выявлялся тот крепкий революционный костяк, который в дальнейшем сыграл решающую роль в восстании на нашем корабле.
Мы стремились донести до сознания матросов то, чему мы сами научились в политических кружках, то, что нам удавалось усвоить из статей и брошюр В. И. Ленина.
Сотни и тысячи таких же, как мы, агитаторов по всей необозримой матушке России вели неустанную работу… Нас вдохновляли идеи великой партии, созданной Лениным и Сталиным. Мы трудились во имя новой жизни, во имя разрушения всего старого, отжившего, того, что нещадно давило и угнетало нас самих и миллионы наших братьев — рабочих, крестьян, солдат.
В один из дней наш судовой кок, ездивший на берег за провизией, привез на корабль волнующую весть: будто бы в Либаве восстали матросы, побили офицеров и захватили корабли и город.
Известие было весьма важное. Следовало его тщательно проверить.
Я сам сойти на берег не мог: мой арест еще продолжался. Посоветовавшись между собой, мы решили поручить проверку достоверности известия машинисту самостоятельного управления Паршину. Он придумал какой-то наряд в мастерские порта и получил разрешение съехать на берег. Я дал ему явку в комитет кронштадтской партийной организации.
Паршин вернулся с еще более серьезными вестями. В комитете ему сообщили, что в Либаве действительно происходят волнения, однако известия о ходе событий разноречивы. Но и в Кронштадте, оказывается, шло открытое брожение среди матросов. В Седьмом флотском экипаже они выкинули в окна баки с обедом и заставили офицеров покинуть экипаж. Неспокойно и в других экипажах. Из Петербурга сообщали о сильных волнениях среди студентов и о забастовках на некоторых заводах. Технологический институт окружен полицией.
Эти известия взволновали нас. Мы готовились начать действовать…
Но сделать мы ничего не успели. «Полярная звезда» снялась с бочки и ушла в море. Случилось это вот как.
Неожиданно ночью был получен приказ стать на боевую вахту. Стало ясно, что предстоит «боевой поход». Я занял свой пост у динамомашин. В ту же ночь на яхту прибыло много дворцовой прислуги. Утром приехал на колесной яхте «Александрия» царь Николай II со всей семьей, вдовствующей императрицей и огромной свитой. Вскоре приехал морской министр Бирюлев, и «Полярная звезда», подняв якори, отправилась в поход. Впереди яхты и по флангам шли крейсеры, а следом шел броненосец «Слава», единственный броненосец во всем Балтийском флоте, оставшийся после ухода эскадры адмирала Небогатова.
Прибыв в финляндские шхеры, «Полярная звезда» стала на якорь недалеко от Свеаборга. Отдохнув несколько дней, Николай II начал ездить на острова — охотиться за лисицами. Для загона зверя наряжали матросов. Я тоже записался в загонщики, но меня не пустили.
Через несколько дней мы узнали, что в шхеры прибывает немецкая эскадра во главе с яхтой кайзера Вильгельма II. Германский император приезжал на свидание с Николаем.
Действительно, на горизонте показались белые военные суда. Впереди шла яхта «Гогенцоллерн». Обменялись салютами — 101 выстрелом, и немецкая эскадра стала на якорь.
Когда Вильгельм впервые прибыл к нам на яхту, все матросы были повахтенно выстроены во фронт. Так стояли все время, пока императоры завтракали в салоне. В рядах матросов кто-то довольно громко произнес:
— Вот сейчас рвануть бы! Сразу две империи пошли бы на дно!
Послышался приглушенный смех. Офицеры заволновались, зашикали на матросов.
Встреча двух монархов вызвала много толков в прессе всего мира. Газеты высказывали всевозможные предположения о последствиях этого свидания. Мы, матросы, понимали, что встреча Вильгельма с Николаем и сговор между ними, как всякий сговор империалистов, не сулит ничего доброго русскому народу.
Часто мы видели этих «вершителей судеб» разгуливающими по палубе.
Царь, невысокого роста, невзрачный на вид, отнюдь не производил впечатления «величавого самодержца». Как-то нескладно изгибаясь и забегая вперед, глядел он снизу вверх на Вильгельма и говорил глухим, невыразительным голосом.
Германский император, дюжий, огромного роста, чуть склонив голову, свысока посматривал на Николая. Он говорил уверенно, сдерживая свой гудящий голос, и, видимо, понимал свое превосходство над тщедушным собеседником.
Обмен визитами продолжался в течение трех дней. Затем германская эскадра снялась с якорей и под залпы салюта ушла.
Вскоре стало известно, что Николай подписал с Вильгельмом договор, по которому Россия обязывалась помогать Германии в случае ее войны с «третьим» государством. Этот договор был направлен против Англии, а также и против Франции, с которой Россией был подписан точно такой же договор. В придворных кругах результаты свидания императоров характеризовали как «скандальные».
Простояв еще несколько суток в шхерах, «Полярная звезда» возвратилась в Кронштадт.
Мы, матросы, скоро забыли о встрече царя с Вильгельмом. Развивавшиеся в стране события вытеснили впечатление от свидания монархов.
В порядке дня стояла революция.
Возвратившись в Кронштадт, где Николай с семьей и всей его свитой покинул яхту, мы снова прочно приклепались к бочке.
Потянулись монотонные дни. Матросы по воскресеньям уходили на берег, в очередные отпуска. Только я безвыходно сидел на яхте, с грустью вглядываясь в очертания Кронштадта.
Мрачные старинные форты смотрели своими подслеповатыми бойницами. Серые казармы экипажей высились над домишками обывателей. Труба портовых мастерских выпускала клубы черного дыма, который нависал грибом над портом. Свинцовые волны моря тяжело вздымались и наваливались на борта яхты; корабль вздрагивал.
Возвращаясь из отпуска, товарищи сообщали: «Матросы ходят по Кронштадту, сдвинув фуражки на затылок (это всегда было признаком возбуждения), а офицерня прячется по квартирам».
В одно из воскресений на берег поехали Паршин и Соколов. Паршин зашел в комитет партийной организации. Там ему сообщили, что движение среди матросов усиливается и нужно ждать крупных инцидентов, даже всеобщей вспышки.
Матрос Шамелин из Седьмого экипажа прислал мне записку, извещая, что идет выработка требований к начальству, скоро начнется их обсуждение по экипажам. Главным пунктом является сокращение срока военной службы.
Вся эта информация послужила хорошим материалом для наших ночных бесед. Слухи о скором выступлении матросов Кронштадта держались упорно.
Доносились волнующие вести и из Петербурга. Там на крупных заводах с новой силой развертывалось забастовочное движение. А затихшее было движение студентов вновь разгорелось. Забастовали студенты университета и Технологического института. Грандиозные рабочие демонстрации прорывались к центру столицы, к университету и на Забалканский проспект, к институту. Несли знамена с лозунгами: «Долой царя!», «Долой самодержавие!» Полиция растерялась и не проявляла былой прыти. Казачьи и драгунские патрули держали себя так, что полиция не решалась прибегать к их помощи. Гвардейский экипаж, флотские экипажи и некоторые гвардейские полки, в которых было сильно влияние большевиков, отказывались помогать полиции. За этими воинскими частями царские власти установили тщательный надзор. Начальство принимало все меры к тому, чтобы не дать «ненадежным» полкам выйти на улицу.
Надвигалась гроза. Вести о нарастающих событиях доносились до Кронштадта и усиливали возбуждение матросов. Тайные собрания сменились открытыми и бурными митингами. Создавались матросские комитеты по экипажам. Социал-демократическая организация Кронштадта постепенно овладевала движением,
стараясь с помощью матросских комитетов придать ему организованность. По экипажам началось обсуждение матросских требований.
В этот критический момент «Полярная звезда» опять получила приказ готовиться к походу. Ночью на корабль прибыл царь с семьей и огромной свитой. Рано утром яхта ушла в море. Царь покинул беспокойную столицу и направился в тихие воды финских шхер.
…Мы с Соколовым стоим на боевой вахте уже двенадцать часов бессменно. Кафельный пол минно-машинного отделения накалился так, что жжет даже через подошвы опорок. С голых тел ручьями льется пот. Мощный «Феникс» глухо гудит. Щетки динамо брызжут синими искрами. Соколов, опершись локтями на кожух второго, еще более мощного «Феникса», дремлет.
Уже пятнадцать человек кочегаров и машинистов выбыли из строя, не выдержав жары в котельных и машинных отделениях, и отлеживаются в лазарете. Наш капрал Маковский тихо уговаривал Соколова:
— Соколов, голубчик, не спи… Скоро придем, сменишься, отдохнешь…
Соколов глядел мутными глазами на капрала и сонно говорил:
— Уйди, шкура…
Отворачивался и опять засыпал. Капрал шел к трапу и караулил, как бы не наскочило начальство. Я мочил себе голову холодной морской водой: голова болела, перед глазами носились круги, но я держался.
На восемнадцатом часу вахты «Полярная звезда» начала замедлять ход. Через некоторое время, судорожно вздрагивая корпусом, корабль остановился. Глухо зарокотали цепи якорей. Стала отчетливо слышаться команда. Наконец все шумы стихли.
На этот раз яхту сопровождали все суда Балтийского флота. Они плотным кольцом окружили «Полярную звезду». Ночью над морем сияло сплошное огненное кольцо прожекторов. На горизонте шныряли быстроходные миноноски не подпуская к яхте ни одной лодки. Вглядываясь в воду, осматривали каждую подозрительную щепку.
Николай II проводил целые дни на охоте, на островах, в прогулках на катерах между островами. Меня по-прежнему не пускали на облавы, хотя срок моего ареста и кончился.
Наша агитационная работа опять замерла. Усиленное наблюдение придворной секретной охраны заставляло нас быть осторожными. Старший офицер Философов был вездесущ.
Оторванность от внешнего мира весьма чувствовалась всеми нами. Решили использовать царского дядьку. Соколов выпил с ним и попросил достать нам газеты, которые Николай и его свита получали из столицы.
— Это я могу, — обещал дядька. — Газет у нас много. Никто их не читает. Принесу. Только, тово… на офицеров не нарвитесь.
Дядька стал приносить нам газеты с нераспечатанными бандеролями. Были тут черносотенные и либерально-буржуазные газеты.
Газеты дали нам некоторое представление о том, что делается в столице. «Технологический институт забаррикадировался. Студенты требуют свобод. Полиция бессильна», — писали левые газеты. «Полиция малодушествует и потакает анархии», — писали буржуазные газеты. Черносотенные листки призывали «истинно-русских людей» «дать отпор революции». «Новое время» и «Биржевые ведомости» писали, что это не бунт, а нечто значительно большее.
Нам самим надо было разобраться в происходившем и дать верную оценку событиям. С большой осторожностью наша группа сошлась в умывальном кубрике. Умываясь, мы подводили итоги прочитанному и наметили общую линию информации, которую решили той же ночью дать матросам.
В поздний час, притаившись между висячими койками, мы сообщали матросам, что делается в столице. Мы говорили, что в Кронштадте сейчас опять усиливается движение, что экипаж «Полярной звезды» не может остаться в стороне. Если Кронштадт поднимется, наша поддержка будет иметь большое политическое значение.
— Если кронштадтцы поднимутся, то и мы с ними! — загудели матросы.
Окончив информацию, мы разошлись по своим койкам и прислушивались к разговорам и спорам матросов. Эти споры и разговоры радовали нас.
На яхте тем временем произошли два важных события. Первое — приезд Маркони. Итальянский «ученый»-авантюрист продемонстрировал управление паровым катером посредством радиоволн. Катер без рулевого, с одним машинистом совершил круг вокруг нашей яхты. (Позднее мы узнали, что этот Маркони украл изобретение у русского ученого Попова.).
Маркони уехал, и о нем сейчас же забыли.
Второе событие — приезд на яхту графа Витте, возвратившегося из Америки после заключения мира с Японией.
Царь и царица встретили Витте у трапа и устроили в честь его обед.
После обеда Витте долго ходил с царем по палубе. Он все время говорил, а Николай слушал и, соглашаясь, изредка кивал головой. Витте был очень высокого роста, и ему все время приходилось наклоняться к Николаю.
В тот же день Витте был назначен председателем кабинета министров и уехал в Петербург.
Разговоры о Витте среди свиты были сдержаннее, чем во время свидания Николая с Вильгельмом. Назначение Витте вызвало среди свиты двоякого рода настроения. Одни были раздражены «выскочкой», другие говорили: «Этот с революцией справится».
К концу сентября император вернулся в Петербург. «Полярная звезда» опять приклепалась к бочке.
Ввиду того, что срок моего судового ареста кончился, я в первое же воскресенье поехал на берег. В Кронштадте я зашел к земляку Шемелину, и мы вместе с ним направились в партийный комитет. Там мы ознакомились с окончательной редакцией матросских требований, которые были отпечатаны на гектографе^ Кроме специфических матросских требований, в документ были включены и общеполитические требования.
Движение охватило почти все экипажи, кроме Первого. Вход в этот экипаж был закрыт; матросов из него никуда не выпускали. В партийном комитете мне задали вопрос: каковы настроения на «Полярной звезде»? Я сообщил, что матросы яхты заявили: «Если кронштадтцы поднимутся, мы не отстанем и присоединимся». В комитете нам предложили сейчас же созвать совещание представителей матросских комитетов и заслушать взаимную информацию. Совещание состоялось в Седьмом экипаже. Я рассказал о настроениях на «Полярной звезде». Мое заявление вызвало радостное оживление среди присутствующих. Матросы понимали, что присоединение «Полярной звезды» к восстанию будет иметь большое политическое значение. Присутствовавшие на совещании артиллеристы крепости заявили, что они готовы принять участие в восстании. Таким образом, было выяснено, что настроение подавляющего большинства кронштадтского гарнизона благоприятно для нашего дела.
Начало восстания мы решили приурочить к первому же удобному случаю. Разошлись в приподнятом настроении.
На яхте я сделал нашей группе подробный доклад о положении дел в Кронштадте, зачитал выработанные кронштадтцами требования, сообщил о сделанном мной заявлении, что «Полярная звезда» поддержит восстание. Товарищи одобрили мое заявление.
Из Питера ездившие туда товарищи привезли тоже хорошие вести. Рабочие фабрик, заводов и железных дорог Петербурга готовились к всеобщей стачке.
Ночью мы разошлись по кубрикам и негромко рассказывали матросам, что делается в Кронштадте и Петербурге. Матросы, свесив с коек головы, внимательно слушали. Выработанные кронштадтцами требования очень заинтересовали всех. Когда мы закончили информацию, начались споры, и настолько они разгорелись, что мы попросили говорить потише. Трусов и доносчиков матросы знали хорошо и предупредили их, что «если будут трепать начальству, живо за борт отправятся».
На наши вопросы, — что ответить кронштадтцам, если они спросят, поддержит ли их «Полярная звезда», матросы единодушно отвечали: «Скажите, что поддержим». В спорах выявилась непримиримая ненависть матросов к кулачному режиму, к царской офицерне и «шкурам».
Наступил октябрь. Плавание наше закончилось. Яхта снялась с бочки, и буксирные катеры повели нас на зимнюю стоянку, на Неву. Пришвартовавшись у Нового Адмиралтейства, «Полярная звезда» спустила флаг и гюйс. Команда начала готовиться к зимнему ремонту яхты.
Положение в стране к этому времени достигло чрезвычайного напряжения. По призыву партии большевиков была объявлена всеобщая стачка по всей России. Забастовали заводы, фабрики, железные дороги, почта и телеграф. Вся хозяйственная жизнь в стране была парализована.
В Петербурге грозно гудели рабочие окраины. Кипели Забалканский, Невский, Каменноостровский и Литейный проспекты, заполненные волнующейся массой людей.
Толпы народа с красными знаменами двигались к центру столицы, к Технологическому институту, где заседал Совет рабочих депутатов. На Забалканском проспекте, возле Технологического института, образовался такой водоворот людских потоков, что мы с Паршиным едва пробились в институт, где была назначена встреча с товарищем Николаем. Институт гудел, как улей. Делегации от всех заводов со знаменами протискивались в большой зал, в котором заседал Совет. -
С трудом добрались мы до комнаты, где ожидал нас Николай. Мы сообщили ему о положении в Кронштадте и у нас на «Полярной звезде». Николай сказал нам: «Держите меня в курсе всех ваших дел. Продолжайте поддерживать связь с Кронштадтом. Посылайте туда своих людей за информацией». Мы простились с ним и вышли из института.
Народ не расходился. Ждали решений Совета рабочих депутатов. С балкона института кто-то говорил речь. Внимательно слушали. Аплодировали. И к институту шли все новые и новые отряды рабочих. Полицию со всех перекрестков как ветром сдуло.
Мы возвратились на «Полярную звезду». Матросы на корабле волновались.
— Все бастуют, — говорили они. — Рабочие выбрали свой Совет рабочих депутатов. А что же мы? Почему кронштадтцы молчат?
Мы призывали матросов терпеливо ждать:
— Когда рабочие возьмутся за оружие, тогда восстанем и мы. Подождать нам надо.
Мы ждали, что Совет поднимет рабочих на восстание. Но Совет ничего не предпринимал. Там заправляли меньшевики во главе с Троцким. Ленина тогда не было в Петербурге, а Сталин находился на Кавказе. Меньшевики воспользовались отсутствием Ленина, пробрались в Петербургский Совет и захватили руководство. Троцкому, Хрусталеву, Парвусу и другим меньшевикам удалось повернуть Петербургский Совет против политики восстания. Рабочие ждали от Совета действенного руководства, а Совет топтался на месте.
17 октября в столице раздались ружейные залпы. Семеновский полк во главе с полковником Мином штурмовал Технологический институт и атаковал демонстрации рабочих на Литейном проспекте и Гороховой улице. Но массы были настолько грозно настроены, что солдаты заколебались, стали отказываться стрелять в народ. Их быстро увели и заперли в казармах.
Революционная волна продолжала нарастать. Рабочие с каждым часом усиливали свою активность.
Напуганное правительство Николая II решило сманеврировать: 17 октября 1905 года был подписан царский манифест. Царь обещал осуществить гражданские свободы.
Центральный Комитет партии по поводу изданного Николаем II манифеста обратился к русскому народу с воззванием, в котором говорилось: «Царь пуль и нагаек, царь тюрем и виселиц, царь шпионов и палачей подписал манифест о конституции, о правах народа… Царь говорит о свободе, о правах граждан,
об участии народа в управлении страной. Верить ли царю? Нет! Исконный враг народа, побежденный его силою, не мог стать его другом. Лжи и лицемерия, уверток и ловушек полны обещания царя и его руководителя — министра Витте… Царь и министр лгут и лицемерят, и верить им нельзя. Они хотят успокоить народ бумажной конституцией и втихомолку отнять у него то, что ему наобещали. Они хотят столковаться с высшими классами и сохранить за собой военную силу, чтобы сообща подавлять народ».
Большевики призывали рабочих и солдат не верить царскому манифесту, не поддаваться на хитрые уловки царского правительства.
В день объявления манифеста товарищ Сталин говорил рабочим на митинге в Тифлисе:
«Что нужно нам, чтобы действительно победить? Для этого нужны три вещи: первое — вооружение, второе — вооружение, третье — ещё и ещё раз вооружение».
В ноябре в Петербург из-за границы приехал Ленин. Манифест 17 октября Владимир Ильич расценивал как признак некоторого временного равновесия сил, когда пролетариат и крестьянство, вырвав у царя манифест, еще не в силах свалить царизм, а царизм уже не может управлять только прежними средствами и вынужден обещать «гражданские свободы» и «законодательную» думу.
Матросы оживленно обсуждали манифест. На митингах кронштадтцы внесли новый пункт в свои требования:
«Согласно манифесту, матросы являются российскими гражданами; как таковые, они имеют право собираться и обсуждать свои дела».
Развертывающиеся события побуждали нас спешить с подготовкой матросов к сооруженному восстанию.
К концу октября 1905 года революционная борьба начала развиваться с огромной силой. Советы рабочих депутатов были созданы во многих крупных городах России и почти во всех рабочих центрах. Советы пользовались огромным авторитетом среди рабочих масс. Рабочие считали их своей пролетарской властью.
Забастовки рабочих везде приняли политический характер. Бастовавшие требовали установления демократической республики. Разгоралась борьба крестьян против помещиков. Крестьянские волнения происходили более чем в трети уездов России. Полностью были охвачены восстаниями крестьян Саратовская, Тамбовская, Черниговская, Тифлисская, Кутаисская губернии. Но эти восстания носили стихийный характер, не имели определенной политической и экономической программы и поэтому, несмотря на широкий размах, оканчивались неудачами.
Усиливались волнения и в армии: происходили восстания в воинских частях в Тифлисе, Владивостоке, Ташкенте, Самарканде, Киеве, Риге. Вспыхнуло восстание в Кронштадте, а затем в Севастополе.
25 октября радиотелеграфист «Полярной звезды» передал нам, что в Кронштадте началось восстание. Большинство экипажей предъявило объединенные требования командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Никонову. К матросам присоединились артиллеристы крепости.
Это известие мы немедленно распространили среди команды, а ночью собрали большой митинг на второй палубе. Боцманы и боцманматы хотели удрать наверх, но мы их не выпустили, заперли во врачебном пункте и поставили стражу.
На митинге матросы единодушно решили поддержать кронштадтцев. Во время митинга мы получили дополнительные известия, что в Кронштадте матросы захватили еще несколько экипажей и артиллерийские казармы.
Эта весть была встречена дружным «ура». На шум прибежал дежурный мичман, спустился до половины трапа, испуганно спросил: «Что здесь происходит?»— и, не дождавшись ответа, скрылся. Кто-то предупредил, что офицеры могут убежать. Сейчас же вызвали начальника караула и велели ему никого с яхты не выпускать. Тут же было решено арестовать старшего офицера Философова и боцмана Шукалова, как наиболее реакционных и опасных.
Шукалова арестовали в его каюте. Он, видимо, готовился уйти с яхты. Испуганно и растерянно смотрел он на вошедших вооруженных людей.
— Ага, шкура, смыться хотел! — закричали матросы. — Не выйдет! Не уйдешь! Довольно погулял, попил нашей кровушки… А ну, выходи, топить будем!
Боцман взвыл и повалился на колени.
— Братцы… пощадите!.. Ради детей моих пощадите!.. Братцы, родные…
— Ишь, какой ласковый стал!.. Взводный, куда его?
— В тюремный отсек! И часового поставить!
Старшего офицера Философова искали по всей яхте — и не нашли.
— Словно сквозь землю провалился, гад!.. — ворчали матросы.
Спросили у караульного начальника. Тот подтвердил, что старший офицер ушел с яхты, как только начался митинг. Видно, жандармским нюхом своим почуял недоброе…
Командира «Полярной звезды» графа Толстого также не оказалось на яхте. Он еще с вечера отбыл на берег.
Остальным офицерам было предложено находиться в своих каютах. Они подчинились без протестов.
На митинге мы зачитали требования, составленные кронштадтскими матросами, и обсуждали их почти всю ночь. Утвердили требования и решили предъявить их командиру Гвардейского экипажа контр-адмиралу Нилову.
Утром команда, по заведенному порядку, по свисткам боцманматов вышла на обычные уборочные работы. Было решено разрешить офицерам нести вахту. Офицерское старшинство принял на себя минный офицер. Офицеры вышли из своих кают и с удивлением наблюдали матросскую массу, своевольно хозяйничающую на императорской яхте.
В Кронштадт по радио сообщили, что «Полярная звезда» примкнула к восстанию и установила на яхте контроль команды.
Скоро на яхту приехал командир граф Толстой, а с ним и командир экипажа контр-адмирал Нилов. Дежурные засвистали «повахтенно во фронт». Команда по привычке двинулась было наверх. Но мы, наиболее революционно настроенные матросы, бросились к трапам, вырвали у дежурных дудки и вернули команду на вторую палубу.
— Не выходить! Здесь будем слушать командира! — крикнул я матросам.
Собрались толпой на нижней палубе. Старшего квартирмейстера заставили взять принятое на митинге требование и вручить его командиру.
Адмирал Нилов потребовал выхода команды наверх. Но ему заявили, что команда ждет его на нижней палубе. Он, бледный, спустился вниз, растерянно бормоча: «Что скажет его величество?..»
Адмирал попробовал построить команду, но матросы закричали:
— Не надо! Поговорим и так! — и тесным кольцом окружили командира яхты и адмирала. Вперед вытолкнули старшего квартирмейстера. Он трусливо и нерешительно протянул адмиралу бумагу и сейчас же юркнул обратно в толпу. Адмирал взглянул на заголовок и обмер:
— Как, требования? Нет, нет, нельзя… Его величеству?.. Нельзя, нельзя…
Матросы загудели:
— Чего там нельзя?.. Тепёрь все можно!
Адмирал стал упрашивать, чтобы сняли политические требования и оставили только экономические.
— Нечего снимать! Вези, пусть читает! — кричали в ответ.
Адмирал упорно добивался, чтобы политические требования были сняты.
Среди команды началось некоторое колебание; кто-то сказал: «Можно и без политических»… Паршин подтолкнул меня: «Иди, говори».
Я вышел вперед и заявил от имени всей команды:
— Ваше превосходительство, эти требования приняты единогласно всей командой и изменены не могут быть. Мы будем ждать ответа в течение шести часов. Если к этому времени ответа не будет, «Полярная звезда» уйдет в Кронштадт.
Команда настороженно молчала и ждала, что скажет командир экипажа. Адмирал испуганно оглядел стоящих плотной стеной нахмурившихся матросов и тихо проговорил: «Хорошо, хорошо». Повернулся и торопливо пошел к трапу. За ним, разводя руками, двинулся командир «Полярной звезды». Офицеры все время, пока шли переговоры адмирала с командой, сидели в своих каютах. Только старший офицер (минер) стоял на вахте. Адмирал с командиром уехали… Старший офицер спросил Паршина:
— Чем кончилось?
— Адмирал повез к императору требования команды, — ответил Паршин.
— К императору? — удивился офицер. — И адмирал согласился?
— Согласился. Что же ему оставалось делать?
Команда напряженно ждала, какой будет ответ. Из труб яхты шел густой дым. Кочегары поднимали пары.
К исходу назначенного срока дежурному офицеру была вручена телеграмма. Дежурный вызвал Паршина и передал ему депешу. Засвистели дудки. Команда высыпала наверх. Паршин прочел телеграмму. Адмирал сообщал:
— Его императорское величество повелел сократить срок военно-морской службы с семи до пяти лет, а также удовлетворить экономические желания моряков. Политические вопросы будут переданы на изучение и рассмотрение правительства.
Матросы радостно зашумели.
Такое быстрое удовлетворение части выдвинутых ими требований объяснялось, конечно, не тем, что царское правительство боялось присоединения «Полярной звезды» к восставшим кронштадтцам: яхта серьезной боевой силы собою не представляла. Требования матросов были удовлетворены потому, что широко развернувшееся по всей стране революционное движение вынуждало власть итти на уступки, чтобы ослабить нарастание революционных событий.
Командиру «Полярной звезды», видимо, было дано указание улучшить питание команды, добиться спокойствия и до поры до времени людей не раздражать.
И некоторое время нас действительно «не раздражали». Пища была улучшена, отпуска на берег давались без затруднений.
На яхте было устроено нечто вроде клуба-читальни. На нижней палубе поставили большой стол, — на нем лежали всевозможные газеты, в том числе большевистская «Новая жизнь», много журналов и брошюр. Целыми днями матросы толпились в читальне, обсуждали прочитанное, вели беседы, спорили.
Дни октября были напряженными днями. Вяло и неохотно отбывая дневную службу, матросы проводили бессонные ночи на митингах. Кронштадт выбился из обычной колеи жизни морской крепости.
Неповиновение, уклонение от нарядов на работы, отказ от плохой пищи, грубые ответы «шкурам» — все это говорило о нарастающем кризисе.
Утро 23 октября внесло в жизнь Кронштадта новые, особенно тревожные нотки. Матросы, как обычно, шли на работы, но большая часть их не доходила до места назначения и куда-то исчезала. В экипажах заметно было необыкновенное оживление. Появлялись посторонние матросы. В некоторых экипажах шли митинги.
Высшее начальство встревожилось. В Петербург и в Петергоф полетели телеграммы. Командующий Балтийским флотом вице-адмирал Никонов в сопровождении адъютантов метался по экипажам. Его попытки установить «контакт» с матросами не увенчались успехом.
Узнав о том, что на Соборной площади в Кронштадте назначен митинг матросов всех экипажей, многие офицеры бросились отправлять в Петербург свои семьи. После обеда матросы по нарядам не пошли. Учебные классы опустели. Из всех экипажей и школ к Соборной площади потянулись вереницы матросов. На площади волновалась и гудела толпа. С трибуны говорил матрос.
— …Сегодня здесь… мы должны… сказать наше решительное слово. Довольно молчать! Рабочие всей России дружным ударом оглушили царский самодержавный строй. Создали свои Советы рабочих депутатов, которые защищают их права. А что у нас, у моряков?! Наше начальство смотрит на нас, как на собак. Пишут на воротах парка объявления: «Собакам и нижним чинам вход воспрещается». Это, товарищи, издевательство над матросом. Скоро запретят нам дышать! Чем дальше, тем наша жизнь становится хуже. И она, товарищи, будет еще хуже, если над нами будут продолжать тиранствовать самодержавные палачи! Долой самодержавие!
— Доло-о-о-о-й-й-й!.. — гулом отвечала колыхающаяся толпа.
Один за другим взбирались матросы на шаткую трибуну. Над площадью звучали гневные слова:
— Палачи!.. Гады!.. Кровопийцы!.. Долой!..
Матросская масса радостно подхватывала:
— Пр-р-ра-вильно-о-о!!!
За спинами матросов у края площади суетился вице-адмирал Никонов.
— Братцы, послушайте! Что это такое? Чего собрались?
— Ишь, гнида, засуетился… Требования вам готовим. Шкуры спускать с вас собираемся за карцеры да за гнилое мясо! — злобно отвечали из толпы.
Адмирал испуганно посмотрел на матросов, вскочил в пролетку и ускакал. Поспешно скрылись и сопровождавшие его офицеры.
Стемнело. Матросы начали расходиться. Митинг кончился.
25 октября начались открытые столкновения. Гарнизон одного форта выгнал из казармы фельдфебеля и унтер-офицеров, вывернул на кухне обеденные котлы. В форт примчался комендант крепости. Солдаты встретили его свистом.
Высшее начальство пыталось уговорами и обещаниями предотвратить надвигающийся взрыв. Вице-адмирал Никонов объезжал экипажи и старался казаться «добрым отцом», но из этого ничего путного не получилось. Пятый экипаж, не желая говорить с адмиралом, демонстративно покинул свои казармы.
Утро 25 октября выдалось серое, туманное. Казармы стояли безмолвные, словно опустели. Рабочие порта собирались кучками у решеток парка и чего-то ждали.
Вдруг раздалось мощное «ура». Это вторая рота крепостного батальона вышла с оружием в руках и двинулась к казармам минно-учебного отряда, находившегося по соседству.
Этот отряд начальство считало своей опорой и принимало все меры, чтобы не допустить вовлечения его в революционное движение. Вот почему в то утро учебный отряд был на час раньше уведен на ученье. Восставшая рота крепостного батальона никого в казармах не застала.
Кронштадт ожил. По городу пронеслась волнующая весть: «В крепостном батальоне восстание!» Пятый, Седьмой и Девятнадцатый экипажи стали под ружье и вышли во дворы казарм. Командующий Балтийским флотом отдал приказ командирам армейских частей: «подавить восстание оружием».
Радиотелеграф тревожно выстукивал: «Сегодня нижние чины второго крепостного батальона вышли из повиновения и с криками «ура» направились к казармам минно-учебного отряда. Брожение усиливается. Необходимо прибытие в Кронштадт надежных войск». В штаб командующего доносили: «Пятый и третий крепостные батальоны вышли из повиновения». Вице-адмирал Никонов, схватившись за голову, кричал оторопевшим офицерам:
— Удержать! Удержать!.. Во что бы то ни стало… Удержать команды в казармах! Из столицы идет помощь…
По экипажам разнесся слух, что армейские части разоружили восставшую роту крепостного батальона, арестовали ее и под конвоем везут в запертых вагонах в тюремный форт. Раздались возгласы:
— Наших арестовали! Айда выручать!
Пятый и Седьмой экипажи бегом направились к крепостной железнодорожной ветке. А там уже орудовали солдаты крепостных батальонов, наступая на конвой и требуя освобождения арестованных. Из штаба беглым шагом подоспела боевая рота. Раздалась команда офицера: «Огонь!» Но рота взяла винтовки к ноге и приказание не выполнила.
Офицеры стали стрелять из револьверов по роте. Несколько солдат упало. Матросы бросились на офицеров. Отстреливаясь, они отступили и скрылись в штабе. Пролилась первая кровь, пали первые жертвы.
Экипаж за экипажем выходили матросы с оружием в руках и занимали перекрестки улиц. Заняли Офицерское собрание. Минный отряд вышел на улицу и, салютуя восстанию залпом, направился занимать радиостанцию и телеграф. Город шумел. Оркестры гремели «Марсельезу». Радостно гудели портовые гудки. Рабочие бросали свои станки, выбегали из корпусов и присоединялись к восставшим. Павловская улица заполнилась толпами вооруженных и невооруженных матросов и рабочих. Из боковой улицы, сверкая штыками, проходил учебно-артиллерийский отряд.
Стремительно вынесся на Павловскую отряд драгун с саблями наголо и ринулся в атаку. Многие матросы дрогнули и подались по дворам. Но стеной выдвинулись вперед Седьмой экипаж и учебно-артиллерийский отряд, ощетинившись штыками. Драгуны не выдержали и, повернув обратно, ускакали.
В Павловских казармах восставшие организовали свой штаб.
Спускалась ночь. Матросы, утомленные, кое-как утоляли голод.
Революционный штаб создавал оборону. Переформировывались матросские части, расходились по городу патрули. В опасных местах выставляли караулы.
Кабельный телеграф оставался в руках штаба командующего. Но восставшие, заняв радиостанцию, сообщили по радио «всем, всем, всем» о начавшемся восстании. Революционный штаб дал приказ кораблям присоединиться к восстанию. Ближайшему форту «Константин» было приказано приготовиться к защите Кронштадта от выступивших из Петербурга правительственных войск. Форт принял приказ, и его гарнизон приступил к подготовке. Чистили крепостные орудия, открывали люки. Старшине приказали открыть погреб и начать выдачу снарядов. Но, открыв снарядный погреб, старшина вошел в него и закрыл за собой автоматически замыкающуюся стальную дверь. Форт остался без снарядов. Артиллеристы по кинули ставший бессильным форт и ушли в город.
Ночью в нескольких местах, встретив слабое сопротивление, высадились подвезенные на судах армейские части. Перед утром высадился гвардейский полк с артиллерией.
Правительственные войска захватили провиантские склады и стали оттеснять повстанцев к центру. Матросы под командой квартирмейстера Волгина несколько раз отбрасывали наступающих и выбили их из района провиантских складов. Матросы дрались в строю, группами и в одиночку. Раненые сами уползали к экипажам, перевязав свои раны. В казармах их принимали ротные фельдшеры.
Обнаружилась нехватка патронов. Необходимо было пробиться к пороховым складам. Матросы двинулись на прорыв, но, встреченные пулеметным огнем, подались назад. Пулеметы были новинкой. Ими управляли офицеры. У матросов пулеметов не было.
В гражданской части города, где сосредоточена торговля, вспыхнуло зарево пожара. В промежутках между залпами и пулеметными очередями слышался пьяный гвалт и звон разбиваемых стекол. Это начался разгром магазинов и винных лавок. Провокаторы и предатели развернули свою темную работу в тылу восставших. Переодетые полицейские подстрекали обитателей городского «дна», привлекая к погрому всех жаждущих выпивки и легкой наживы.
Усиленные патрули повстанцев пытались прекратить погром, разгоняли банды грабителей, но они, рассыпавшись по городу, громили частные квартиры и подожгли несколько домов. На вражеской стороне раздалось громкое «ура». К Кронштадту подошли суда с бригадой гвардейских войск.
Завязались упорные бои. Царские войска вновь заняли радиотелеграф, телефонную станцию и провиантские склады.
Сжимаемые кольцом правительственных войск, повстанцы отходили к Павловским казармам и готовились к упорной обороне.
Матросы не раз врезались в расположение противника, расстраивали его ряды и заставляли отступать с занятых позиций. Но все теснее сжималось кольцо царских войск, слабее становилось сопротивление: у повстанцев иссякали патроны.
Начало светать. Отряд за отрядом отступали матросы, бросали ставшие бесполезными винтовки и пустые подсумки. Последними остались на позициях матросы минно-учебного отряда. Они выпустили по врагу последние залпы и, сомкнувшись, ждали своей участи.
Началась расправа.
Одиннадцать минеров и восемь артиллеристов были вывезены за крепостной вал. Там их привязали к наскоро вкопанным столбам и расстреляли. Трупы зашили в мешки, привязали к ногам старые топочные колосники, отвезли на буксире за Большой рейд и бросили в море.
Остальные руководители восстания были заключены в крепостные форты.
Известие о событиях в Кронштадте, о подавлении восстания мы на «Полярной звезде» получили поздно, когда все уже было кончено.
Узнав об участи кронштадтцев, матросы насторожились. «Старики» предупреждали:
— Держись, братва! Раз Кронштадт раздавили, теперь доберутся и до нас. Наступает самое трудное время. Теперь, молодежь, надо вам показать себя настоящими матросами: сохранить наш матросский боевой дух. Держись!
Наша партийная группа приготовилась к возможным арестам. Было пока неясно, на какие меры пойдет начальство нашего экипажа. Пока все шло обычным порядком: офицеры стали на свои места, команда вошла в обычный строй жизни, боцман, хотя и не с прежней уверенностью, свистел в свою дудку.
Однажды ночью, когда я стоял у динамомашины, меня сняли с вахты, вывели на берег и передали конвою. Потом привели Соколова и Паршина. Конвой состоял из строевых матросов нашего экипажа, командовал ими офицер. Нас окружили и повели. Было холодно. Соколов, подпрыгивая на ходу, шутил:
— Сидели на бочке, а теперь покрепче — на мель сядем…
В экипаж нас привели часа в три ночи. Мы думали, что посадят на внутреннюю гауптвахту. Однако нас развели по ротам и сдали под расписку фельдфебелям. Меня принял наш ротный фельдфебель «приветствием»:
— Что, сволочи, набунтовались? Выбьем из вас дурь-то. Занимай койку! И чтобы никаких у меня революций! Понял?
Я поглядел на лоснящуюся от жира физиономию фельдфебеля и ничего не ответил. Положил свой вещевой мешок под койку и стал укладываться спать.
Первые дни надзор за нами был строгий. Запрещено было общение с посторонними, даже родными, под видом которых нередко приходили люди, связанные с военной организацией ПК РСДРП.
Связи с волей, однако, не прерывались. В экипаже уже была небольшая партийная организация. Связь поддерживалась через партийцев, еще не замеченных начальством и свободно общавшихся с внешним миром.
В Кронштадте в это время было введено военное положение. Участников восстания царские власти решили предать военно-полевому суду. Это намерение правительства вызвало сильное возмущение рабочих и матросов. Рабочие протестовали против полевого суда над кронштадтцами и посылали свои резолюции в Петербургский Совет рабочих депутатов.
2 ноября Совет вынес решение не допустить предания кронштадтцев военно-полевому суду. В этом решении говорилось:
«Царское правительство продолжает шагать по трупам, оно предает полевому суду смелых кронштадтских солдат армии и флота, восставших на защиту своих прав и народной свободы… Завтра в 12 ч. дня рабочие Петербурга прекращают работу с революционными лозунгами: «Долой полевые суды! Долой смертную казнь!»
Из военной организации ПК партии мы получили указание провести в экипаже митинг протеста и принять соответствующую резолюцию. Митинг был назначен в первой строевой роте. Подготовили мы и резолюцию.
Паршин и Соколов прислали мне из второй машинной роты записку, чтобы я обязательно выступил на этом митинге и провел резолюцию.
Удалось поставить дежурным по нашей роте сочувствующего нам младшего квартирмейстера. Когда матросы собрались, я выступил, коротко обрисовал политическую обстановку и положение кронштадтцев. Затем я зачитал решение Совета рабочих депутатов, встреченное единодушным одобрением. Заготовленная нами резолюция, требовавшая отмены военно-полевого суда над кронштадтцами, была принята. Матросы постановили не выходить на военные занятия, пока не будет отменен военно-полевой суд.
Принятую резолюцию мы тщательно переписали, и она разошлась в нескольких экземплярах по всем ротам экипажа. С ней ознакомились и те матросы, которые не решились принять участие в митинге.
На следующий день почти все матросы отказались выйти на учение. Вышла лишь небольшая группа, и офицеры распустили ее.
Начальство пыталось уговорить матросов отказаться от протеста. Но из этого ничего не получилось.
Адмирал оглядел нахмурившихся матросов.
К стр, 120
Забастовали рабочие Петербурга. Остановились все электростанции. Столица погрузилась в темноту.
Правительство отложило суд над кронштадтцами и выжидало.
Офицеры Гвардейского экипажа боялись принимать против нас какие-либо меры. Фельдфебель нашей роты исчез, передав роту старшему квартирмейстеру. В экипаже создалось своего рода «междуцарствие».
Мы получили из военной организации ПК пачку листовок. С радостью узнали мы, что листовка — это наша резолюция, принятая на митинге в Гвардейском экипаже, отпечатанная в виде прокламации.
Вот эта листовка:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Российская Социал-Демократическая Рабочая Партия.
Мы, матросы Гвардейского экипажа, возмущенные поведением царского правительства по отношению к нашим кронштадтским товарищам, с безжалостной жестокостью расстреливающего славных борцов за свободу, мы присоединяемся к требованиям товарищей матросов Кронштадта и объявляем, что будем бороться до тех пор, пока наши желания и желания всего народа не будут выполнены. Когда мы найдем нужным, когда сорганизуемся и будем готовы для решительной битвы, мы будем с оружием в руках отстаивать наши права и права народа. Теперь мы объявляем протест против расстрела наших товарищей в Кронштадте и поддерживаем этот протест нашей забастовкой…»
Получив нашу резолюцию в виде прокламации, мы были на седьмом небе от радости. Шутка ли: пойдет теперь она, матушка, гулять по всем полкам и экипажам!..
Гвардейский экипаж бастовал. Матросы отказались нести дворцовые караулы, читали революционные газеты и журналы, по вечерам митинговали.
Под давлением бастующих рабочих и петербургского гарнизона царское правительство отменило военно-полевые суды. Кронштадтцев предали обычному военному суду.
Сотни моряков прошли перед военно-морским судом. Оставшиеся в живых активные руководители первого кронштадтского восстания были осуждены на бессрочную каторгу или двадцать лет каторжных работ.
Но вернемся к описываемым мною дням революции 1905 года. Она еще продолжала развиваться. Ленин в передовой статье «Чашки весов колеблются», напечатанной в газете «Новая жизнь», писал: «Война новой, свободной России против старой, кре-постнически-самодержавной, идет по всей линии. Самодержавие уже не в силах победить революции, революция еще не в силах победить царизма. Старый порядок разбит, но он еще не уничтожен, и новый, свободный строй существует непризнанный, наполовину таясь, сплошь да рядом преследуемый опричниками самодержавного строя».
«Чашки весов» колебались. Правительство царя не могло расправиться с матросами так, как бы ему хотелось. Восстания моряков на Черном море и в Тихоокеанском флоте продолжали развертываться с нарастающей силой. Улицы столицы были все еще полны революционно настроенным народом. Полиция и жандармы попрятались по темным углам.
На улицах говорили, что царскому строю конец, что дело идет к республике. Но у нас в экипаже уже чувствовались, правда еще мало заметные, изменения. Стал появляться фельдфебель.
Однажды на вечернюю поверку явился наш ротный командир, штабс-капитан. До этого он не приходил более трех недель, а теперь петухом налетел на выстроившуюся роту и сипловатым голосом прокричал свое обычное «Здорово!».
— Здравия желаем, — ответили мы нестройно.
— Срамите ее величества Гвардейский экипаж! С забастовщиками связались! Под суд вас, сукиных сынов, упеку!.. Спе-ци-а-ли-с-ты! — протянул он презрительно. (Матросы машинных рот, в отличие от строевых, назывались «специалистами».)
Ротный, не докончив своей злобной речи, убежал, оставив фельдфебеля заканчивать поверку.
Однажды ко мне пришел сибиряк Знаменский из Преображенского полка. Он хотя участия в нашей политической работе и не принимал, но иногда «по землячеству» ко мне заглядывал. На этот раз он пришел информировать меня о положении в полках.
— Ребята не рискуют прийти к тебе, вот и послали меня. Велели передать, что первый батальон отказался занять Троицкий мост, когда по нему шла демонстрация. Отказалась выступить и часть Московского полка: заперлась в своих казармах. В гренадерском полку дежурный офицер, командир первой роты, застрелил солдата, который заявил, что гренадеры выступать против рабочих не будут. Солдаты тут же убили этого офицера. Полк окружен казаками. Ходят слухи, что начальство собирается разоружить первый батальон преображенцев.
— А как себя держат преображенцы? — спросил я.
— Спокойно. Пусть, говорят, разоружают…
— Арестов не было?
— Не было. Но офицеры постоянно дежурят по всем ротам. Посторонних никого не пускают. Наши велели передать, чтобы ты пока не приходил к нам, да и других своих предупредил бы… Ну, кажется, все. Тебя что, не выпускают?
— Нет. Я уже давно под надзором. Раньше удавалось вырываться, а теперь — нет. Сообщи товарищам, что информацию передам, кому нужно. А тебе спасибо!
— Ну, я что же… Хоть этим помогу… — проговорил он смущенно. — Прощай!
Информация Знаменского была важной. Я немедленно переслал ее с нашим связным товарищу Николаю.
Матросы Гвардейского экипажа все свободные вечера проводили на улицах столицы. Приносили много интересных новостей.
— Народ заполнил всю Офицерскую улицу. Там идет заседание Совета. В Совет хотел пробраться шпик, но его узнали, подняли на кулаки, только ноги в воздухе мелькали. Члены Совета по очереди выступали с балкона. Говорят, что правительство хочет обмануть народ, что Витте обещает сохранить свободы, но требует прекратить демонстрации. По всем крупным городам России уже организованы Советы рабочих депутатов… Говорят, что в Севастополе восстание матросов. Восстал крейсер «Очаков»…
Вечером мы провели по ротам экипажа митинги. Прочитали выдержки из статьи Ленина «Войско и революция».
Слова «пусть армия сольется с вооруженным народом» вызвали воодушевление матросов.
— Правильно! — говорили они. — Врозь не выступать, только вместе с народом.
Мне трудно было усидеть в экипаже. Стал думать, как бы выбраться за ворота казармы. Обратился к сочувствовавшему мне квартирмейстеру.
— Ничего, браток, не выйдет, — ответил он. — Хватятся тебя: под суд и меня отдадут. Одно посоветую. В пекарню тебе надо. Будешь от глаз начальства подальше.
— А ты думаешь, пустят?
— Будешь проситься — не пустят. А если я предложу сплавить тебя туда — фельдфебель с удовольствием согласится. Там ведь все штрафные.
Работа в пекарне была тяжелой. Ее называли каторгой. Добровольно туда никто не шел. Пришлось согласиться с предложением квартирмейстера.
Через два дня меня «сослали» в пекарню. «Шкура» сопроводил меня такими «теплыми» словами:
— Ну, забирай свои монатки — и марш в пекарню. Поломай там хребет!.. Только роту пакостишь…
Я забрал свои вещи и вслед за дежурным отправился в пекарню.
Пекарей проверяли только во время вечерней поверки. Ни ночью, ни днем никто, кроме каптенармусов, к нам не заглядывал. Познакомившись с пекарями, я стал на свою кочегарскую вахту. Кочегаров в пекарне было двое. Дежурили, как и на судах, два раза в сутки, по шесть часов. Мой сменщик, кочегар, был человек уже пожилой. Год тому назад он окончил семилетний срок службы, но за пощечину боцману «Полярной звезды» получил два года дисциплинарного батальона. Его отправили отбывать срок в пекарню. Присмотревшись к нему, я спросил, как они устраиваются с отпусками.
— А ты старшего спроси: он тебе устроит. Трешку за это дело надо ему дать.
Делалось это просто: писарь за некоторую мзду давал отпускные карточки с печатями, а пекари уже сами заполняли их. Таким пропуском снабдили и меня. Теперь я изредка имел возможность после поверки выходить из экипажа.
Два раза я участвовал в совещаниях военной организации ПК партии. Обсуждался вопрос об итогах борьбы солдат в защиту кронштадтцев. Подчеркивалось, что движение в войсках еще в значительной мере стихийно. Необходимо переходить к планомерным, организованным формам борьбы. Не следует допускать разрозненных вспышек. Надо обратить усиленное внимание на политико-воспитательную работу. Кронштадтскому восстанию была дана такая оценка: хотя оно и подготовлялось, все же в нем преобладали элементы стихийности…
После того как я перешел в пекарню и установил регулярную связь с военной организацией ПК, приток нелегальной литературы в экипаж усилился. Наряду с политической литературой появилось много художественных и сатирических журналов.
В пекарне у меня образовалось нечто вроде «почтовой экспедиции», где литература сортировалась и рассылалась по ротам. Пекари деятельно мне помогали. Они оповещали представителей рот о прибытии литературы, а иногда разносили и сами. Пекари оказались самыми прилежными моими помощниками: они же оберегали нашу литературу от «лишнего» глаза, прятали ее с таким искусством, что обнаружить было невозможно.
Офицеры экипажа называли пекарню «дном», куда сваливались «отбросы». Вот эти самые «отбросы» с упоением помогали мне всем, чем могли. Загнанные на каторжную работу, лишенные каких бы то ни было прав, они сразу уразумели значение и направление пашей работы.,
Таким образом, каторжная пекарня в скором времени превратилась в центр революционной пропаганды в Гвардейском экипаже.
Работа в пекарне была тяжела. Но зато моя партийная работа пошла весьма успешно.
«Старики», проведшие в пекарне почти всю свою семилетнюю службу, указывали, кого мне следует опасаться, кому можно доверять.
— Корми, корми братву, — говорили они, — мы хлебом, а ты книжечкой. Пусть братва раскачивается.
Потемкинское и кронштадтское восстания крепко запали в сознание этих бесправных людей. О Кронштадте упорно думали. Матросы были уверены, что Кронштадт еще покажет себя.
А Петербург продолжал кипеть. Иногда затихало, а потом опять над площадями и проспектами вздымались красные флаги, но на улицах стали появляться казачьи патрули. «Чашки весов колеблются»… А какая чашка перевесит?..
Однажды я получил указание от товарища Николая направить группу вооруженных матросов в распоряжение штаба васильеостровской дружины.
— В чем дело? — спросил я.
— Готовится нападение на студентов. Черносотенцы пишут мелом кресты на домах, где живут студенты. Собираются громить.
Мы отобрали группу надежных матросов, вооружили их револьверами. Вместе с ними решил пойти и я. Когда кончилась поверка, мы группой вышли из экипажа, предъявили часовым пропуска и сказали, что идем на «Полярную звезду». Дорогой разошлись и попарно направились по данному нам адресу. Там мы застали рабочую дружину. Нас принял начальник дружины, проверил оружие и патроны. Предложил всем располагаться в этой же комнате.
В одной из комнат сидели товарищ Николай и двое рабочих. Это был штаб васильеостровских дружин. Мне сообщили, что «черная сотня» получает оружие от министерства внутренних дел, пополняется переодетыми полицейскими и намеревается в нескольких районах столицы учинить погромы. Мы договорились, в случае, если понадобится, вывести на помощь дружинам всю надежную часть Гвардейского экипажа.
Ночь прошла тихо. В пять часов утра нас распустили по домам. Мы вернулись в экипаж. Слухи о готовящемся погроме продержались еще несколько дней. По-видимому, слух был пущен правительством с целью прощупать, как будут реагировать рабочие. Несомненно, стало известно, что рабочие дружины дадут отпор.
Однажды, возвратившись из города в пекарню, я выгрузил на скамейку газеты и несколько брошюр. Углубившись в чтение газеты, я не заметил, как в пекарню вошел командир экипажа контр-адмирал Нилов. Матросы не ожидали «высокого» посещения и не успели предупредить меня. Нилов подошел ко мне, потрогал за плечо. Взглянув на вице-адмирала, я как ошпаренный вскочил и вытянулся в струнку.
— Как твоя фамилия? — спросил Нилов.
— Никифоров, ваше превосходительство! — ответил я громко и отчетливо.
— Ты что же это не встаешь, когда начальство входит?
— Виноват, ваше превосходительство. Увлекся чтением.
— Чтением? А что ты читаешь? Э-э, почему у тебя столько газет! Откуда они?
Адмирал потыкал тростью в пачку газет и вопросительно посмотрел на меня. «Врать надо», — мелькнуло у меня в голове.
— Накопились, ваше превосходительство. Печи ими подтапливаю и на прикурку тоже…
— А что это за книжки? Откуда?
— Из нашей библиотеки, ваше превосходительство.
— А за что тебя в пекарню послали?
— Выпил лишнее, ваше превосходительство.
— Ну, врешь! За это в пекарню не посылают. Наскандалил, наверное?
Я промолчал.
Нилов, оглядев пекарню, ушел.
— Вот дьявол! И как его занесло к нам? — удивлялись пекари.
Вице-адмирал иногда выходил из своих апартаментов и прогуливался по внутреннему плацу, по двору. В пекарню он никогда не заглядывал.
— Как ведь подобрался-то, никто и не заметил.
Нилов был близок ко «двору». Положение дел в экипаже его мало интересовало. Единственное, что могло его обеспокоить, — это недовольство им со стороны кого-либо из великих князей, числившихся офицерами при экипаже. Восстание на яхте тревожило его только с точки зрения того, как отнесется к этому «его величество». Когда на «Полярной звезде» все улеглось, он быстро забыл все свои тревоги.
Так, обнаружив «непорядок» в пекарне, он поинтересовался только формальной стороной дела. Это и спасло меня. Все же я боялся, как бы моя «штаб-квартира» не провалилась. Но командир, видимо, о своем посещении пекарни забыл. Наша работа опять вошла в свою колею.
Напряжение в столице нарастало. Совет рабочих депутатов, руководимый меньшевиками, не делал никаких шагов к укреплению своей власти. Эта нерешительность нервировала рабочих. В то же время и правительство выжидало. «Чашки весов» продолжали колебаться. Так прошел весь ноябрь и половина декабря.
Однажды товарищ Николай вызвал к себе меня и матроса Коломейцева из Четырнадцатого экипажа. Коломейцев сообщил, что начальство решило перевести Четырнадцатый экипаж из Петербурга в Кронштадт. Он рассказал, что матросы экипажа волнуются, не хотят попасть «под штрафное положение» в Кронштадте и намереваются оказать сопротивление. Николай предложил нам не допустить неорганизованного выступления.
На следующий день Коломейцев пришел ко мне в пекарню.
— Ты что же, отбываешь наказание здесь? — спросил он.
— Начальство лучше знает, где нашему брату находиться… Но я не возражаю: здесь у нас нечто вроде штаба, да и отлучаться отсюда значительно легче. Как у вас дела?
— Дела все те же. Братва все больше возбуждается. Не хотят ехать в Кронштадт. Сам понимаешь, какое теперь там положение, — сплошная тюрьма.
— Какой ты предлагаешь выход?
— Как ты думаешь, гвардия может подняться? — спросил меня Коломейцев.
— Тяжело поднять гвардию. Момент уже прошел. Наш экипаж тоже, пожалуй, теперь на восстание не пойдет. Настроение уже не то.
Коломейцев задумался. Смуглое лицо его стало мрачным и усталым.
Подумав, я сказал:
— Сейчас широкого восстания не поднять. А одни вы, что же… Опять отдельная вспышка. Партия против частичных выступлений. Кронштадта, видимо, вам не миновать. Вопрос стоит только так: ехать ли со скандалом, то-есть в сугубо штрафном состоянии, или отступить?
Долго мы обсуждали положение и решили так, как указывал товарищ Николай: воздержаться от активного сопротивления, ограничиться требованием не распространять штрафного состояния на Четырнадцатый экипаж.
Вечером я направился в Четырнадцатый экипаж. Часовые, стоявшие у ворот, спросили, кого мне надо. Я ответил, что иду к Коломейцеву. Меня тотчас же пропустили. В помещениях экипажа не было кроватей, тянулись сплошные нары. На нарах — не особенно чистые постели. Было неуютно. Матросы группами сидели на нарах и оживленно разговаривали. Некоторых я знал по кружкам и по собраниям. Встретили меня шутками:
— Эй, бабушкина гвардия![1] С нами, что ли?
Я поздоровался со знакомыми и спросил, где Коломейцев.
— Он на кухне. Совещаются там. Иди туда!
Дежурный провел меня на кухню. За столом сидело человек десять матросов, с ними — Коломейцев.
— Ну вот и гвардия! — приветствовал он меня. — А мы обсуждаем, как держаться на сегодняшнем митинге. Братва заявляет, что оружия не сдаст, из казарм не выйдет…
Я принял участие в совещании. Все склонялись к решению: оружия не сдавать. Стал вопрос: как держаться, если начнут разоружать?
— Как ты думаешь, — обратились ко мне матросы, — если мы будем сопротивляться, кто-нибудь нас поддержит?
— По вашим разговорам и по обстановке видно, что события надвигаются так быстро, что вам, пожалуй, никто не успеет помочь, если бы даже и захотел.
Вошел Николай. Все встретили его радостно.
— Едва ли кто успеет вам помочь, — подтвердил он. — Я предлагаю большой игры не затевать.
— Нам надо добиться сейчас одного, — убеждал Коломейцев — сохранить в руках оружие. Не будем растрачивать наши силы преждевременно! Не дадим разбить себя по частям!
Мы с Николаем решительно поддержали Коломейцева. Николай сказал:
— Решительность — весьма ценное качество в революции, но она бесплодна, когда затрачивается не во-время, без учета обстановки. Партия призывает вас воздержаться от частичных выступлений и копить силы. Ваша сила слишком ценна, чтобы растрачивать ее зря. Если вас увезут в Кронштадт, вы встретитесь там с матросами других экипажей — поддержите их дух. Вместе с ними готовьтесь к новым боям, вместе с армией и рабочим классом всей России.
Речь Николая внесла некоторое успокоение. Обсуждение положения приняло более организованный характер. Наконец подавляющим большинством предложение Коломейцева было принято.
Решили до последней возможности держать в руках оружие. В случае применения силы — сопротивления не оказывать.
— Вот хорошо бы нас сейчас рабочие поддержали! — раздавались голоса.
— Забастовку едва ли можно организовать, но насчет демонстрации солидарности надо подумать. Я поговорю, где следует, — пообещал Николай.
— Правильно! Вот это будет хорошо! — радостно зашумели матросы.
Митинг окончился. Николай, я и Коломейцев пошли к выходу. Матросы провожали нас дружески.
В конце ноября возвратились в экипаж команды «Полярной звезды», «Александрии» и «Штандарта». Свежего народа в экипаж влилось до восьмисот человек. Рассказывали, что после снятия нас с «Полярной звезды» ждали притеснений, однако все осталось по-старому: «клуб» продолжал существовать. Боцман Шукалов окончательно присмирел. О старшем офицере Философове ничего не было слышно. Повидимому, он в экипаж не вернется.
С приходом команд проводить политическую работу стало легче. Матросы охотно втягивались в политическую жизнь столицы. Наше партийное ядро значительно выросло. Пекарня не раз видела в своих стенах партийные собрания, насчитывавшие до полусотни человек.
Четырнадцатый экипаж отказался сдать оружие. Для переговоров с матросами приезжал начальник морского штаба фон Нидермиллер. Он предложил матросам сдать оружие и погрузиться на баржу для отправки в Кронштадт. Матросы отказались, заявив, что в Кронштадт они поедут лишь в том случае, если там будет снято военное положение, и только с оружием.
23 ноября была устроена демонстрация рабочих. С красными флагами они подошли к Четырнадцатому экипажу и приветствовали матросов, затем направились к правительственным войскам, расположенным у Крюкова канала и приготовленным для штурма экипажа. Рабочие призывали солдат не выступать против матросов. Матросы радостными возгласами встретили рабочих. В окнах казармы были вывешены красные флаги. Демонстранты кричали матросам:
— Берегите силы! Не давайте себя разбить! Долой правительство насилия! Да здравствует революционный флот!
Последующие попытки начальства уговорить матросов подчиниться ни к чему не привели.
В три часа ночи приготовленные для штурма части были подтянуты к экипажу. У Крюкова моста была установлена артиллерия. Однако начальство атаковать не решилось. Ночь прошла спокойно.
Утром к осаждающим подтянулись драгуны. Проезд и проход мимо экипажа был запрещен. Матросам сделали последнее предупреждение. И только когда была подана команда на штурм, из казармы вышла матросская делегация. Она заявила, что матросы, не желая доводить дела до кровопролития, сдаются.
В казарму экипажа немедленно были введены войска. Матросов разоружили, под конвоем драгун и солдат доставили на баржи и сейчас же отвезли в Кронштадт. Коломейцев под сильным конвоем был отправлен в Петропавловскую крепость.
Правительство не ограничилось арестом Четырнадцатого экипажа и отправкой его в Кронштадт. Наиболее революционно настроенные матросы были разосланы по дисциплинарным батальонам и штрафным ротам. Многих распределили по провинциальным армейским частям. Осталось из всего прежнего состава экипажа всего несколько десятков человек. Чтобы дискредитировать Четырнадцатый экипаж в глазах остальной матросской массы, влили в него матросов, остававшихся верными правительству и помогавших гвардейской бригаде подавлять кронштадтское восстание. Влили также много пехотинцев, переодели их в матросское платье и в качестве карательного отряда послали в Прибалтику для подавления революционного движения.
Реакция все более наглела. Участились аресты рабочих и студентов. В подвалах полицейских участков избивали арестованных. Кавалерийские патрули разъезжали по многолюдным улицам. Теперь они не отшучивались, как прежде, а решительно напирали на толпу <и действовали нагайками, а кое-где и шашками.
26 ноября я спросил Николая:
— Будет что или нет? Мы можем вывести до двухсот матросов.
Николай ответил:
— Держитесь в готовности. Настанет момент — сообщим.
В пекарне собрали партийную организацию. Я сделал сообщение о положении в столице, о настроениях в войсках, о том, что некоторая часть солдат колеблется и отходит от революции, но подавляющее большинство еще держится непримиримо. Я упомянул о том, что обещал представителю военной организации вывести, если понадобится, до двухсот матросов.
— Выведем больше! — кричали матросы. — И солдаты пойдут с нами!
— Сколько, думаете, выставят строевые роты в случае надобности? — спросил я.
— Человек триста, если начнется бой. За ними потянутся и те, кто пока молчит и не проявляет себя.
Постановили работу в ротах усилить, подготовлять матросов к возможным боям, внимательно следить за оружием, чтобы его внезапно не изъяли.
Правительство продолжало свое методическое наступление на революцию. 4 декабря ночью был арестован Совет рабочих депутатов.
Удар по Совету рабочих депутатов глубоко потряс рабочие массы Петербурга и вызвал бурю демонстраций.
В Петербурге началась забастовка. Прекращалась работа на заводах и фабриках. Рабочие валом валили на широкие проспекты и площади столицы. Начались столкновения с полицией и войсками. На окраинах появились баррикады. Демонстрации с красными флагами заполняли площади и Невский проспект. Полиция и казачьи патрули отступали в боковые улицы, но не исчезали. На рабочих окраинах казаки налетали на безоружную толпу и, «прогулявшись» нагайками, исчезали. Кое-где рабочие встречали казаков огнем, — те пускали в ход шашки. Были убитые и раненые.
Из Москвы пришли радостные вести о восстании рабочих.
7 декабря в Москве началась политическая забастовка, перешедшая в восстание. В Петербурге забастовка продолжалась недолго и начала спадать как раз в то время, когда в Москве она переходила в вооруженное восстание.
Руководство в Московском Совете рабочих депутатов принадлежало большевикам, и поэтому действовал он совсем не так, как Петербургский меньшевистский Совет. Но московское восстание не встретило надлежащей поддержки Петербурга.
Николаевская (ныне Октябрьская) железная дорога была изолирована и находилась в руках правительственных войск. По этой дороге царь имел возможность перебрасывать верные ему войска на подавление восстания. Из Петербурга в Москву был направлен гвардейский Семеновский полк во главе с полковником Мином.
17—18 декабря из Москвы стали поступать неблагоприятные сведения. Подоспевшие на помощь московским властям войска из Петербурга и других мест подавили восстание.
Поражение восстания в Москве сразу же отразилось на положении в Петербурге. Исчезли баррикады, приступили к работе фабрики и заводы. Революция явно пошла на убыль.
Царское правительство оправилось от страха и стало смелее. В Петербурге начались повальные обыски и массовые аресты. Колеблющиеся воинские части были приведены к повиновению и выведены на охрану «порядка».
Военная организация ПК партии созвала совещание военных организаторов. Было решено усилить работу в полках и экипажах, имея в перспективе подготовку нового, более организованного восстания.
Положение тем временем осложнялось. Все флотские экипажи как в Кронштадте, так и в Петербурге были разоружены. Матросам было запрещено общение с солдатами, особенно с гвардейскими полками.
Однажды меня вызвал к себе товарищ Николай. Мы долго беседовали. Стоял вопрос о работе в Семеновском гвардейском полку. После подавления московского восстания полк вернулся в столицу. Усмирители были осыпаны правительственными наградами, но рабочие, солдаты, передовая интеллигенция их презирали. Многие гвардейские полки бойкотировали семеновцев, рабочие позорили их при всех случайных встречах. Семеновцы получали укоряющие письма и от родных из деревень. Родные, узнав об участии своих сыновей в подавлении московского восстания, присылали письма, осуждающие семеновцев. Многие отцы и матери писали, что они отказываются от своих детей-карателей.
Военная организация нашей партии решила обратить серьезное внимание на Семеновский полк и развернуть в нем политическую работу. На меня была возложена задача установить с полком связь и создать в нем надежную группу.
В Семеновском полку у меня было несколько земляков. Через них я решил наладить связи и позондировать почву.
В ближайшее воскресенье, вооружившись фальшивым пропуском, я направился к семеновцам.
У ворот полка стояли двое часовых. Когда я сказал, что мне нужно в одну из рот, они вызвали караульного начальника, чего обычно в таких случаях не делалось. «Эге, — подумал я, — полк, значит, под замком». Вышел офицер. Осмотрел меня. Моя гвардейская форма, видимо, внушала ему некоторое доверие. Он спросил:
— Тебе кого надо?
— Я, ваше благородие, хочу повидать земляка, — и назвал фамилию.
Офицер подробно допросил меня, кто такой мой земляк и зачем он мне нужен. Получив исчерпывающие ответы, офицер не решился отказать мне. Приказав обождать, он ушел.
— Пустят, значит, — проговорил один из часовых.
— А почему ты думаешь, что меня могли не пустить?
— Матросам, которые раньше приходили, сразу говорили «нельзя» — и все тут. А ты — морская гвардия, тебя пустят.
Действительно, через несколько минут вышел унтер-офицер и предложил мне следовать за ним. У входа в казарму я опять встретил двух часовых.
«Ну, ну, прижали же вас, землячки!» — подумал я.
Кругом тишина. В коридоре не было слышно никаких разговоров. Унтер-офицер окликнул моего земляка. Тот быстро подошел ко мне и подал руку.
— Здравствуй, дорогой дружище, — проговорил он радостно, — давно не видел земляков.
Мы подошли к его койке и уселись. Унтер-офицер тоже подошел поближе и слушал, о чем мы говорили. Я вспомнил несколько смешных происшествий из нашей деревенской и городской жизни — разговор получился обыденный, ничего общего не имеющий с политикой. Унтер-офицер, видимо, удостоверившись в «безобидности» нашей беседы, стал прохаживаться между койками, несколько отдаляясь от нас. Земляк в это время успел сообщить мне: «Зажато до предела. Большую группу арестовали, в том числе двух наших иркутян. Куда их увезли, неизвестно».
Экипаж за экипажем выходили матросы с оружием в руках…
К стр. 124
— Надо бы побеседовать вне казармы, можешь?
— Сейчас — нет. Никого не выпускают. Может, потом ослабят…
В казарму вошел офицер. Остановившись невдалеке, он стал прислушиваться. Мы вели обычный разговор. Однако офицер не уходил. Как мы ни старались, но все обыденные темы скоро иссякли, и нам пришлось попрощаться.
— Хоть бы зашел как-нибудь к нам в экипаж… — проговорил я громко.
— Обязательно, при первой же возможности зайду. Не обижайся, пожалуйста, на меня. Занятий сейчас у нас много: времени нехватает.
Выйдя за ворота полка, я почувствовал, точно гора с меня свалилась, — настолько тяжела была атмосфера в полку. «Словно в тюрьме», — подумал я.
На следующий день меня внезапно изъяли из пекарни. Никакого допроса мне не делали и причины не объяснили. Приказали неотлучно находиться в роте. Видимо, мой визит в Семеновский полк сыграл тут какую-то роль. Возможно, что из Семеновского полка навели справку или сообщили о моем посещении. Начальство решило меня изолировать. Во всяком случае, моя связь с городом опять прекратилась.
Положение мое в экипаже сильно ухудшилось. Я попытался устроиться на экипажную электростанцию. «Шкура» на мою просьбу ответил:
— Сиди и не рыпайся!
Связь с военной организацией ПК поддерживалась через нескольких наших партийцев. Мы были в курсе дел военной организации. В начале февраля 1906 года товарищ Николай прислал мне записку. В ней говорилось: «Имеем сведения из морского штаба о предполагаемом аресте Никифорова и Зайцева. Предлагаем обоим скрыться».
Зайцев был машинист, служил во второй роте.
Посоветовавшись между собой, мы решили уйти из экипажа, но не с пустыми руками.
Рядом с пекарней находилась артиллерийская учебная комната. В ней стояла на вертлюге пятиствольная пушка «Гочкис». Пекари уже давно предлагали мне эту «пушечку» вывезти и передать рабочим. «Пригодится при случае», — говорили они. Но, дорожа своей штаб-квартирой, я не соглашался на их предложения. Между тем мои товарищи по пекарне уже подделали ключ к дверям артиллерийской комнаты и обещали все устроить. Теперь мы с Зайцевым решили использовать этот ключ.
Но как вывезти пушку? И тут нам помогли пекари.
— Познакомьтесь с молочником-эстонцем, который возит молоко в экипаж, — предложили они. — Договоритесь с ним, и на его место посадите своего человека. Вот и вывезете.
Мы сообщили наш план Николаю. Военная организация пришла на помощь. Поручили рабочему-эстонцу связаться с молочником и подружиться с ним. Рабочий-эстонец договорился с молочником, что в следующий раз вместо него он повезет молоко в экипаж. Накануне ночью мы с Зайцевым вытащили пушку из учебной комнаты и зарыли ее в мусор во дворе, возле того места, где обычно останавливался молочник. Рано утром приехал наш «молочник».
Пока он разносил молоко, мы быстро положили пушку в сани, прикрыв ее соломой. Молочник вышел со своими бидонами, уселся на пушку и выехал со двора экипажа[2].
Мы с Зайцевым по чужим пропускам с браунингами в карманах пошли за молочником. Часовые пропустили его беспрепятственно. Мы предъявили пропуска и заявили, что идем на «Полярную звезду» работать. Нас тоже пропустили.
За углом на всякий случай стоял наготове рысак. Проходя мимо, я сказал кучеру, что все в порядке.
Он гикнул и умчался. Мы отправились на явочную квартиру.
Товарищ Николай передал нам, что товарищи из ЦК партии рекомендуют мне и Зайцеву уехать за границу. Это предложение нас смутило. Иностранных языков мы не знали, — как мы будем жить за границей?
Мы попросили оставить нас в России. Тогда нам предложили переехать в Крым, предупредив, что работать там будет трудно: большевиков в тех местах мало, повсюду засилье меньшевиков и эсеров.
Через три дня, получив одежду, деньги и явки в Москву, мы покинули столицу.
Поезд медленно двигался. За окном вагона в февральском тумане постепенно таял, исчезал Петербург.
Наконец он исчез. Исчезли на некоторое время и матросы Никифоров и Зайцев. Вместо них в почтовом поезде ехали двое молодых рабочих: Петр Малаканов и Иван Сырцов.