Приходит вечер, а снег все летит, ветер дует и на всю избу поет что-то нечеловеческое в печной трубе.
Спать, так еще рано ложиться, идти куда — страшно. Вон дед сидит на лавке, дремлет. Качнет головой, и тень на стене качнется. Почешет бороду, и тень вдруг со стены на потолок взлетит. Скучно Ваське, нечего ему делать.
Кот Киска спрыгнул с печи и ушел зачем-то под лавку. А оттуда пошел за печку. Коту тоже скучно.
А вьюга все сильнее свистит, и снегу несет пропасть. Детям жутко в такие вечера. Сидят они около бабок своих, а те прядут куделю или вяжут варежки, чтобы послать солдату на фронт.
Если детей много, если успели нарожаться, пока мужики не ушли на войну, то повеселее в избе. Позалезают на полати к самому потолку, и тепло им. Ведь зимой теплее всего на полатях. Тут и Катька, и Митька, и Федька, лежат на овчине, ногами босыми дрыгают да сказки рассказывают. Хорошо им, когда их много. А Васька Опоев, тот один. Один у Евтиха Опоева сыночек, а сам лежит где-то в окопе, живой или мертвый, неизвестно.
Вот и коротай теперь вечера в одиночестве. Ничего, и Ваське сейчас будет повеселее, подожди чуток, только затопит он маленькую печку. Огонь как загудит в ней, полешки как запотрескивают. Сядет Васька на скамеечку у печки да и засмотрится на огонь. Одним ухом послушает, как трещит в печке, а другим, о чем говорят в избе.
— Вьюшку-то ведь я не прикрыла, поди, — бормочет бабушка, с охами да вздохами полезая на печку. — Выдуло все тепло из избы. Ах я дура старая! Совсем одикла.
Васька вздыхает, — конечно, выдуло, вон как холодно. Даже валенки не греют. А сам поближе к печке жмется. И кот пришел.
— Чего тебе? — спрашивает Васька у кота.
— Неохота в говбец спускаться, — будто бы мурлычет кот. — Холодно там, да и мыши куда-то подевались.
— А ты не ходи. Прыгай на печку.
— Пожалуй, — соглашается кот. — Только вот молока попью. — И отправляется к дверям, где у него жестянка с молоком стоит.
Хорошо Ваське, потому что от печки уже тепло пошло, даже глаза слипаются от уюта. «Вот бы тебя сюда, — думает он про отца. — Погрелся бы хоть».
На улице никого, все сидят по домам. Это яснее ясного. Но Васька начинает воображать всякое, поглядывая на темное окошко. Там, за двойными рамами, шуршит ветер. Думаешь, никого и нет? Ну тогда кто это там заглядывает в окошко? Васька подальше от окна. Ночью ему страшно тут сидеть да и не видно ничего.
В такую вот ночь, думает он, полно всякой нечисти носится. Все оживает, что прежде притворялось неживым. Вон и елки замахали лапами, снег отряхивают.
Васька сидит с закрытыми глазами и все это видит. И даже слышит.
— Фу-у! — кричит елка, что за избой, другой елке, которая у амбара. — Фу-у! Все лапы онемели. Этот снег как навалится да как прижмет, так и не пошевелишься.
— Да-а! Ты верно баешь, — соглашается старая елка у амбара. — Пойдем-ка, соседка, сходим в лес, родню повидаем.
— Пойдем давай.
Вот и попробуй выглянь в такую ночь на улицу. Выглянешь, а там две елки, размахивая лапами, бредут в лес. Да еще и разговаривают скрипучими голосами. А видано ль дело, чтоб елки разгуливали? Да уж ночь-то такая дикая. И всякие там снежные митусни, завертушки разве не бегают по дороге? Им-то что, сами из снега, что им мороз да ветер. Только похихикивают, будто бы от щекотки.
Это так кажется, думает Васька, что на улице никого нет. А посмотришь — снежный дед бредет по полю, а на встречу ему снежная баба.
Деревья в лесу, как на базаре, все перетолклись, шумят, хлопают ветками друг друга, прихорашиваются. Попади-ка ты в экую пору в лес, так и не выйдешь.
Но деду Васькиному пора идти. Он сторожем на скотном дворе. Васька с любопытством смотрит на деда, как тот нехотя собирается, кладет в сумку вареную картошку, соль и кусок хлеба. Надо идти, ничего не поделаешь. Васька начинает воображать про него, как вот он вышел за деревню. Тут-то его и подхватили снежные вихри, которых Васька зовет митуснями.
— Не убрел бы мимо, — бормочет бабушка. — Экие потемки.
— Потемки, — вздыхает Васька. А сам воображает, как подхватили деда снежные заве́ртушки. Одна в бок толкнет, другая в спину тычка, да такого, что едва стоишь.
— Леший вас забери! — осердился дед. А леший тут как тут. Из лесу выскочил в кожаных рукавицах да с кожаным мешком. Схватил завертушек и в мешок. Сразу стало тихо, идти полегче. Шел, шел да и споткнулся впотьмах.
— Леший унеси эту дорогу!
Загоготал лешак, сграбастал дорогу и в мешок. «Что же дальше?» — подумал Васька и посмотрел на бабушку. А дальше вот что. Завертушки выскочили из мешка, снова все завыло, закружилось и так засадило снегом дедову бороду, что стала не борода, а целый сугроб.
— Знаште, я заблудился, — сказал тут старик, отворачиваясь от ветра. — Экие потемки.
— Верно баешь, — голос ему. — Потемки, старичок, потемки.
— Да кто ты, старушка? Нет ли у тебя дороги?
— Как нет, я ведь на дороге и стою.
— Это ты, Лукерья? — удивился дед. — Что-то я и не признал тебя.
А старушка отвечает:
— Какая тебе Лукерья! Снежная баба я. Будет Лукерья в такую вьюгу шататься, дожидай. Спит уж, поди, на печке.
— Ну дык и ладно, — согласился дед, увидев огонек вдали. «Если не волк, так изба, не изба, так волк», — рассудил он об огоньке. И пошел со снежной бабой. Вдвоем идти веселее.
«О чем можно разговаривать со снежной бабой? — думает Васька. — Конечно, о чем-то страшном. Об огненном драконе, пожалуй».
И Васькин дед спрашивает у снежной бабы:
— А что, огненный дракон не летает нынче?
— Куды ему, — охотно отвечает та. — В такую-то вьюгу. Ему ведь надо, сатане, чтоб ночь была ясная, чтобы на полнеба полыхнуть да людей настращать. А ныне какой прок? Хуже головешки тлеет.
— И то правда, — бормочет дед и идет скорее, позвякивая сосульками в бороде.
Ах, ничего это не страшно, Васька вздохнул. Мама ему рассказывала, что никакого огненного дракона нет на свете, всё это одни сказки, Небо, конечно, полыхает иногда в трескучие зимние морозные ночи. Так это полярное сияние приходит к ним с полюса, сполохами небольшими, потому что далеко от их деревни до Северного полюса.
Нет, совсем не страшно. Про снежных баб он, конечно, сам навыдумывал, и про елки тоже, что будто они разговаривают между собой. А для чего навыдумывал? Просто, чтобы не было ему скучно сидеть в избе. Читать он не умел, а то бы почитал. Братьев и сестер у него не было, поиграть не с кем. Вот сиди да и выдумывай. А на выдумки он горазд. Но иногда надоедает. Вот и теперь: пусто стало в голове, будто метлой вымело все его выдумки. Это, наверно, потому, что захотелось есть. А когда хочется есть, думаешь только о еде.
Он вспомнил, как дед заворачивал в чистую тряпку вареную картошку, хлеб и соль, и ему захотелось картошки с солью.
— Чего бы мне поесть, бабушка? — спросил он.
— Картошка в чугуне осталась. Хочешь ли?
— Хочу.
— Ну садись тогда за стол.
Идет Васька за стол. Лампа на столе чадит, стекло все почернело от копоти. Надо было днем почистить.
Из печки можно достать все, думает Васька. Крынку с творогом или с молоком, горшок с кашей или со щами. Эти горшки такие чумазые, теплые, вкусным от них пахнет. И они очень бывают рады, когда их ставят в печку с кашей. А когда стоят пустые на полке, то им совсем не весело, как и Ваське, хотя и пахнет от них все равно вкусно.
Васька любит горшки и крынки. Ему кажется, что от горшков в избе веселее и от цветов на лавке тоже. Васька иногда их поливает.
Да мало ли в избе полезных вещей, которые не дают ему скучать. Шило вон, хоть оно и колючее и торчит целыми днями в стене, но это старый товарищ. Не одну пару валенок привело оно в порядок.
Бабушка поставила Ваське на стол блюдо с холодной картошкой, и он принялся за еду. Облупит картошку, обмакнет в соль и ест. Очень вкусная картошка.
Да, много в доме интересных вещей. Сегодня утром Васька ходил давать сено корове, Дедушка сует клок сена в дыру, а в дыре пыхтит, вздыхает. Это, наверно, и есть корова, думает Васька. Да корова ли? Может, это вздыхает какая-то окаянная прорва? Сколько же ей надо сена? Возов двадцать! Так жалуется дед Ваське на корову.
— Не знаю, хватит ли до конца зимы сена, — говорит он. Васька тоже не знает, хватит ли.
— Дай-ка я посмотрю! — приказывает он деду и опускает голову в теплую дыру.
— На рога-то живо сядешь, — смеется дед.
— Никакой коровы и не видно, — возражает Васька.
А к овцам он ходит с бабушкой. В хлеву у них еще теплее, чем у коровы. Овцы от Васьки шарахаются, и бабушка говорит им:
— Что вы, дуры!
— Они думают, будто я волк? — спрашивает Васька.
— Не знаю, наверно уж.
А овцы смотрят на Ваську и, видно, рассуждают: «Кто тебя знает? Может, ты и не волк. По запаху вроде человек, но мы тебя плохо знаем. Ты нам не носишь еду».
Васька протягивает овце картошку, которую заранее припас. Вот теперь они его узнали, подошли к нему, еще просят картошки.
А за стеной все вьюга, все вьюга. Когда Васька прижался на минуту к стене, то будто кто холодным кулаком по спине хватил, даже через толстые бревна чутко.
— Спи-ка давай, — сказала бабушка.
— А я уже и так сплю, — ответил Васька,, прижимаясь носом к овчине, которую клали к стене, чтобы он не провалился под кровать да и от холода тоже.
И вот все уснули. А вьюга плачет, лезет во все щели, чтобы вытащить из избы тепло. Но две печки и не думают поддаваться. Большая печь, хоть ее и топили утром, все еще теплая, и горшки в ней, кажется, тихонько хихикают от удовольствия. А маленькая печка так и пышет жаром. И тепло, этакий румяный старичок (таким оно представляется Ваське), ходит по всей избе, в каждую щелку войдет, в каждую дырку подышит. А больше всего хлопот ему у дверей, потому что там холоднее всего. Лезет холод в избу, а тепло его теплой колотушкой — бац! И нет холода.
Всю ночь гуляло тепло по избе, с холодом билось. Под утро совсем ослабело, залезло в печку и свернулось там калачиком. Да часть его осталась у Васьки под одеялом, да немного у кота Киски, который спал на печке, в общем у каждого понемногу.
Утром Васька высунул нос из-под одеяла. Ух ты! Как выстыла за ночь изба! Но бабка уже гремит поленьями. И вот занимается от лучины береста, огонь лижет дрова, и дым торопливо валит из печки. Да будто бы в избу сейчас выскочит, но вдруг как повернет круто кверху и — в трубу. Нашел дорогу.
За окошком еще темно, светать будет не скоро. Васька перебрался на печь, приютился там на старых валенках, согрелся и опять уснул. Открыл глаза, а уж дедушка стоит в дверях с полнехонькими ведрами воды.
Солнышко зябкое, красное, как свекла, сверкает на заледенелых окошках. Медленно нагревается изба, окошки начинают оттаивать, и Ваське уже видно, что делается на улице. Вороны вон скачут на помойке, нет ни завертушек, ни снежных баб, бродящих по улице. И елки стоят на своих местах — одна у амбара, другая — за избой.
А снегу-то сколько навалило, какая громадная белая пустынь! Как она вдруг празднично начинает светиться под слабым зимним лучом солнца. Как притягательна и таинственна эта девственная бесконечная белизна. Еще нету на ней птичьих следов и никакого сору не нападало с деревьев.
«Вот бы по сугробам-то полазить», — подумал Васька. И сердце у него расширяется от неясного восторга.
И солнце вон поднялось сегодня повыше на воробьиный шажок. Тишина.
Зимний день короток. От избы к избе протянулись ниточками тропинки в белых сугробах, а посреди деревни большая дорога. В нее-то и впадают все тропинки.
Из-за реки бабы возят сено. Мирно поскрипывают полозья саней, фыркают лошади, мотают заиндевевшими мордами туда-сюда, вниз-вверх. Так им легче воз тащить.
Замерла жизнь в сугробах. Как будто и нет никакой войны. Такая тут тишина. Только вот председателю колхоза Ивану Прокопьевичу не нравится эта тишина, не радует никак.
Сидит он в своей пустой колхозной конторе и думает совсем не о колхозных делах. А о том, как обидела его судьба, оторвав от боевых товарищей, которые сейчас ведут упорные бои под Сталинградом. Если бы не подбили его танк да не ранило бы его, не сидел бы он сейчас в конторе и не угнетала бы его эта мирная тишина, которая кажется неестественной. Потому что иногда к тишине труднее привыкнуть, чем к разрывам снарядов.
За другим столом согнулся чахоточный Сенька, колхозный счетовод. В горящих, нездоровых глазах у него затаенная обида. Иван Прокопьевич хорошо понимает Сеньку, у них одна обида — отвоевались. Но Сенька завидует председателю, тот, видать, немало покрушил фашистов своим танком. А Сеньку на войну не взяли, не годен.
На лавке у печки сидит однорукий дед Петр. Тот отвоевался еще в первую мировую.
«Вот они, работнички, — с досадой подумал председатель. — Артель инвалидов, а не колхоз». Тишина гнетет.
— Сколько у нас на трудодень выходит? — спросил Иван Прокопьевич у счетовода, хотя мог бы и не спрашивать. Сам знал. Сенька махнул рукой:
— Крохи.
Понятно, крохи. Людей нет, прошлый урожай сдан до последнего зернышка. А семена не раздашь на трудодни. Хоть бы кое-что наскрести. Люди и крохам рады будут. Как бы угадывая его мысль, дед Петр говорит:
— И крохам рад будешь. Ребятишки как без хлеба?
И это понятно Ивану Прокопьевичу. Ребятишек без хлеба нельзя оставлять.
Дверь растворилась и впустила бригадира Наталью, всю закутанную в старый платок до самых глаз. У Натальи муж пропал без вести, глаза у нее все в горе и печали. И вот докладывает председателю неторопливо, по-бабьи:
— Ну так чего, Прокопьич. Сено возить некому. Коровам по клоку осталось, а лошадям и вовсе нету.
— А почему Василиса не возит? — желчно спросил Сенька.
— А Василиса в жару вся, — обернулась к Сеньке Наталья. — Фельдшер был, так, чуешь, воспаление легких у нее. Слегла совсем баба.
На Ивана Прокопьевича накатывает слабость, раны вдруг все разом начинают болеть. Хоть сам иди возить сено, просто беда.
Наталья ждет ответа, в руках у нее березовый прут, под окошком стоит лошадь, времени на разговоры нет. Короток зимний день. А надо бы еще раз успеть съездить за реку. Чего он молчит, этот председатель?
— Поеду сам возить сено, — тихо сказал Иван Прокопьевич. — Скот надо чем-то кормить.
Сенька зло и надолго закашлялся, а сам дрожащей рукой на деда Петра показывает:
— Его… кха-кха… его…
— Что его?
— Пускай он повозит.
— Да ведь он с одной рукой. Как лошадь запряжет?
Дед Петр пошевелился у печки.
— Запрягу. Эка невидаль — хомут надеть.
— Повозишь тогда, — сказал председатель. — Пока, видишь, некому, кроме тебя.
Наталья с надеждой посмотрела на старика. На него-то она и рассчитывала, если уж прямо говорить. Всех перебрала в уме, некому, да и только.
— Так, буди, с завтрашнего дня, — сказала она.
— Сегодня поздно, — согласился дед Петр. — Темнает уже.
Наталья кивнула и ушла. Сенька тоже ушел. Остался только дед Петр, которому надо было сторожить тут, да председатель. Тому торопиться некуда, дом пустой. Сын на войне, а жена померла.
Мысли у Ивана Прокопьевича побежали совсем в другую сторону. Он снял телефонную трубку и стал звонить в район. Дед Петр молча слушал председателев разговор, пытаясь понять своей темной башкой, о чем ведется речь.
— Да! Да! — кричал кому-то председатель. — Киномеханика с аппаратурой! Да ничего у нас нет! А то живем как в медвежьей берлоге. Давай, жду!
Лицо у Ивана Прокопьевича было довольно.
— Чего там? — спросил дед Петр.
— Кино обещали.
— Хорошо, — улыбнулся старик. — Представление будет.
— Представление, — ухмыльнулся председатель. — Кино, а не представление. Не видал никогда?
— Не видал.
— Ну ладно, завтра тебе сено возить.
— Не поддадимся немцу, Прокопьевич? — вдруг спросил старик.
— А ты сам-то как думаешь?
— А не бывало такого.
— То-то и оно, — пробормотал председатель. — Знаешь, а спрашиваешь.
Зимний день короток, его и не заметно. Не успел моргнуть, и уж сумерки на дворе.
По дороге домой председатель задумался о будущем — без войны, без инвалидов, без вдовьих слез.
Не сидеть же дома, раз снег ошабашил идти. Дед с утра уехал сено возить, мать в школе, бабушка в погреб ушла за картошкой.
Надел Васька кожушок, шапку нахлобучил на самые глаза, встал на лыжи и пошел месить сугробы. Навстречу ему Верка.
— Верка!
— Чего?
— Ты на лыжах?
— На лыжах.
— И я на лыжах. Давай лыжню делать.
Верка была постарше Васьки, на будущую осень собиралась в школу ходить. Васька всего на полгода моложе, но в школу его не отпускали. Конечно, Ваське обидно.
Топ да топ, скрип да скрип. Верка впереди, Васька за ней, мимо елок, мимо сосен.
— Верка, давай лыжню проделаем на край света.
— А чего ты там не видал, на краю света?
— Не хочешь, не надо, — сердито сказал Васька, свернул с Веркиных следов и провалился в сугроб. И лыжи с ног соскочили, и Верка пропала, только и видно, как из чьей-то трубы дым идет. Васька стал барахтаться в сугробе, но только еще глубже провалился. Тогда он захныкал:
— Мне не встать, Верка-а!
— Я тебя вытащу, давай руку.
«Какой Васька тяжелый, — подумала Верка, — будто мешок с картошкой». Рассмеялась она и рядом в сугроб свалилась.
— Что ж ты, — упрекнул Васька.
— А давай тут жить будем.
— Давай, — согласился он. — Только дом надо делать.
Стали делать дом, снег уминать. Сумерки застигли их вдруг, снег пошел. «Плохо дело, — подумал Васька. — Сейчас бы на печь. Домой попадать надо». И зачем он только навыдумывал разных заве́ртушек да снежных баб? Вот они завихлялись в сером воздухе, завертелись вокруг Васьки, а ведь днем притворялись обыкновенным снегом.
— Пошли домой, — запросился Васька. — Завертушки тут.
— Какие тебе завертушки? — изумилась Верка, а глаза у самой смеются. Решила попугать Ваську. — Смотри, а кто это там стоит?
— Снежная баба, — вырвалось у Васьки.
— Да ведь это елка в снегу стоит, — сказала Верка да и сама испугалась. Поди там разбери в темноте, елка это или человек, запорошенный снегом.
— Идет к нам, — прошептал Васька и спрятался за Верку.
— Идет, — вздрогнула Верка и вдруг рассмеялась: — Так ведь это твой дедушка, ишь как его снегом занесло.
И правда, по дороге прошел Васькин дед.
Домой ребята едва дотащились. У Васьки шуба колом стоит, весь в снегу. Бабушка заругалась: иди, говорит, еще поваляйся в сугробах, а то не весь снег собрал на себя.
Васька залез на печь и стал согреваться. А тут и дед пришел в избу, промерзший весь. Сено возил из-за реки. Сейчас бы на печь ему, как Васька, да нельзя. Только бы успеть поесть — да идти сторожить скотный двор. Однако залез к Ваське на печь, на одну минутку, и лег спиной на горячие кирпичи.
— Много ли сена навозил? — спросил Васька.
— Много, — сказал дед. — Хватит пока. Да завтра опять ехать надо. Василиса-то в жару вся лежит, некому возить.
Дед вздохнул.
— Много ли сена навозил? — спросил Васька.
— Бабы подоят какие-нибудь. Недоеную-то ведь не оставят.
Дед притих, отогрелся, видно, да, может быть, и задремал: сморило после мороза в тепле. Васька потолкал его в плечо.
— Чего тебе-ка? — спросил дед.
— Не пойдешь сторожить-то?
— Надо идти, парень. Давай поедим чего-нибудь.
— Давай.
Они поели картошки с квашеной капустой. Человек Васька насчет еды был неприхотливый, что дадут, то и ест. Да еще нахваливает. Поели, кваском запили, крякнули — и сыты. Сыты ли, голодны, а больше нет ничего.
Ушел дед. Васька остался один дома. Он сел к окошку, пытаясь хоть что-то рассмотреть на улице. Но там, как и вчера, гудела дикая белая тьма. «Занесет весь дом, — подумал Васька. — Навалит сугробы до самого неба. Как тогда? Отец, буди, придет с войны, так вызволит».
Васька улыбнулся, но потом подумал: а вдруг его там убьет? А он его даже и не видал живого, только на фотокарточках.
Васька видал отца, но не помнил этого, мал сильно был. Когда отец уходил на войну, бабушка говорила, тот взял Ваську на руки и крепко обнял.
Белым-бело. Не успеют люди тропку проделать до колодца, утром глядь — нет никакой тропки, ни колодца, все занесло.
Куда идти Ваське? Много не находишь по такому снегу. Вот и сиди дома. Хорошо хоть дед рядом. Он уже не возил сено, потому что почти все вывезли. Председатель объявил аврал, всех людей с других работ послал возить сено и даже сам ездил. Получилось что-то вроде субботника. С кормами в колхозе стало полегче.
Нынче бабушка ушла трепать лен, а дед с Васькой остались дома. Сначала дед ничего не делал, только сидел на лавке да зевал от скуки, потом вспомнил, что надо ему Васькин валенок ушить. Стал сучить дратву. У него была одна рука, однако дратву он сучил ловко, даже борода не мешала.
Сидит Васька на лавке. Возьмет да и станет смотреть на дедов нос. А нос у того, что сапог, очень большой и какой-то самостоятельный. Потом Васька посмотрит на дедовы уши рассмотрит шею, которая вся изрезана глубокими морщинами, будто кто-то ее складывал, складывал гармошкой да и не разгладил потом.
Так и сидят друг против дружки, старый да малый. Печка гудит, поленья еловые стреляют. «Не приведи господь, — сказала бы бабушка, если бы она была дома, — как бы сажа в трубе не загорелась». А дед даже внимания не обращает. Дратву в иголку вдевать стал.
Сумерки вдруг забрезжили в избе. Глянул Васька в окошко, а на улице все посерело, как мышь. Только снег еще белеет из этой серости, словно сахар.
Дед пыхтит над валенком. Посмотрел Васька в угол избы, и показалось ему, что там кто-то есть. Там вон, около хомута. Ишь ты, скрипнуло половицей. Васька вздрогнул и придвинулся к деду. Но потом все-таки пошел за печку проверить. Пусто там, один только хомут висит на спице да веревка.
— Дед, а домовой-то есть?
— Враки тебе.
— А бабушка говорила, что есть.
— Кто его видел?
И дед смеется без голоса. Он почему-то никогда не смеется громко, а все шепотом. «Какой ты еще глупый, Васька, — подумал дед. — Совсем дурень».
— Может, кто и видел, — сомневается Васька.
— Никто не видел, — упорствует дед. Сам он не верит ни в бога, ни в черта, ни в домового, да только помалкивает, чтобы бабушку не сердить. Еще в германскую войну забрел как-то к ним в окопы солдатский агитатор и заявил: «Религия — это хуже вина, ребята». Нет-нет да и вспомнит старик про этот случай.
Васька лукаво улыбается и спрашивает:
— А что домовой ест? Картошку?
— Отвяжись, христа ради! — серчает дед. А сам просто не может иглой попасть в дырку, которую он просверлил в валенке шилом.
Но вот уж совсем смеркнулось. В углу темно, за печкой шуршит. И Ваське становится совсем невмоготу сидеть. Он еще ближе к деду.
— Что бабушка-то не идет у нас? Хоть бы лампу зажгла.
— Да ведь придет, никуда не денется.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что корову доить надо.
— Чего доить-то в потемках. Много ли видно в таких потемках, — рассуждает Васька. — И вчера молоко опрокинула.
— Не знаю я ничего, — бормочет дед, щупая иглу в валенке.
— Дед, а ты читать умеешь?
— Не умею.
— И буквы не знаешь?
— Не знаю.
— А Верка знает три буквы.
Дед молчит. Наверное, сердится на Верку, что та маленькая, а знает целых три буквы.
— Не дай бог война, — вздыхает Васька. — Как там отец-то мой в такую холодину?
Так вчера говорила Васькина мама, сокрушенно качая головой.
— Ну-у, — отвечает дед, вынимая иглу изо рта и запуская ее в валенок. Он уже ничего не видит впотьмах, и работа почти не продвигается. — Воюет твой отец.
Маленькая печка прогорела, притихла, не фырчит в трубе, уголья гаснут, подергиваются пеплом. Холод от дверей ползет по полу, подбирается к Ваське, к его деду. Надо опять растапливать печку, да никому неохота идти в сени за дровами.
— Дед, а бывают людоеды? — вдруг спрашивает Васька.
— Почем знать, бывают, видно.
А Васька почти уверен, что в углу за печью сидит людоед и точит зубы. Вот бы пойти посмотреть. И, превозмогая страх, Васька идет в угол. Никого нет, темнота.
— Ты чего туда шастаешь, Васька?
— Да так. А оборотни бывают?
Бедный Васькин дед не выдерживает. В сердцах он швыряет валенок под лавку и лезет на печь, кряхтя и стеная, мол, когда и кончится эта проклятая зима. Было бы лето, бегал бы Васька с утра до ночи на улице, не приставал бы к нему.
Наивный дед. Разве скроешься от Васьки? Он тут же на печь вслед за дедом.
— Дед, а дед.
— Чего тебе еще?
— А когда война кончится?
— Скоро уж теперь, — говорит дед. — Недолго ждать.
— Откуда ты знаешь?
— Председатель сказывал.
— Скорей бы уж.
— Кончится, — бормочет дед. — Батька твой придет, Евтих. Лежи давай.
Тепло веет с каленых кирпичей. Дед мирно свистит носом, да и Васька пригрелся, задремал.
Не слышал он, как пришла бабушка, как зажгла она лучину, воткнула ее в щель стены и возится с крынками. Не слышал, как пришла мама Серафима Петровна и накрыла его овчиной.
— Пускай спит. Ишь и чмокает во сне, — сказала она и вздохнула: — И когда ты вырастешь, горюшко мое.
А сама думает, когда Васька вырастет, войны уже не будет. Евтих вернется, все вернутся. И славно заживут они тогда с Васькой. Преобразится их деревня, проведут электричество, радио в каждый дом, выстроят детские ясли, детский сад, чтобы дети не сидели по темным углам у подолов своих бабок. Да и вообще не будет таких медвежьих углов, как у них. Ох уж, скорей бы…
Так рассуждала Серафима Петровна, собираясь идти к больной Василисе, чтобы помочь ей по хозяйству. Одна она с троими несмышленышами возилась, да вот и слегла.
Дед Петр слез с печи, поужинал и, не торопясь, убрел в морозную, колючую темноту, на стаю, сторожить колхозное добро.
Обошел он на ночь скотный двор, склады с зерном и, остыв до костей, отправился греться у чугунной печки в колхозную контору.
В конторе деревянный стол, забрызганный чернилами, промокательница — чисто канцелярское орудие, Сенькины счеты с черными костяшками да, пожалуй, и все.
Помещение совсем пустое, разве что шкаф стоит у стены в углу. В шкафу бутылка чернил да зачем-то еще громадная резиновая груша. Дед Петр иногда подойдет да и посмотрит на эту неясную для него вещь. Как она тут? Что она такое? А это всего-навсего клизма.
Так тихо в нежилом помещении среди чуждых деду Петру вещей, что он решает пойти поглядеть еще раз стаю и склады да и спать потом. Только вот с лавки вставать неохота, глаза так и слипаются. Чудится ему Васькин голос:
— Дед.
— Ну?
— А ты чего такой молчун?
— О чем говорить-то тебе-ка?
Дед Петр лежит на лавке, на которой днем сидит председатель колхоза Иван Прокопьевич и морщится и потеет от боли в боку, где застрял у него осколок. Лежит в шапке, в валенках, в полушубке и даже в рукавицах.
— Дед.
— Ну?
— А я на войну пойду?
От Васькиного немого вопроса у деда Петра выползает из правого глаза слеза. Но он этого даже не замечает. Встает перед ним вся его нелегкая жизнь. Чего только он не перенес, сколько раз смерть заглядывала в глаза, а все ведь еще живой. Две войны пересидел в окопах — мировую да гражданскую. Наслушался и свиста пуль и пороху нанюхался. А теперь опять война. Не успели мужики отдышаться после гражданской да поесть хлебушка вдоволь, фашист напал. И снова все ушли проливать кровь, побросав и землю, и лошадь, и жен своих и детей.
Тишина. Нехорошая эта тишина, потому что на другом конце ее рвутся снаряды и бомбы. Не мирная это тишина, а военная. Вот почему никто и не любит и боится этой тишины.
Пусто в колхозной конторе. Гулко. Не прошебаршит мышь, нету ей тут пропитания, разве что чернила да крошки на бороде у деда Петра. Только оголтелый таракан в панике носится по пустому столу. Видно, занес его сюда из дому дед Петр. В конторе тараканы не живут.
Так вот и коротал вечера Васька в эту суровую зиму с одноруким дедом своим Петром, с бабушкой, с мамой, которой почти не видал — поздно приходила она домой.
Мама у Васьки была учительница. И когда вся деревня уже засыпала и ни одного огонька ни у кого в окошке, Серафима Петровна сидела за стопкой тетрадей у старой пузатой лампы. И каждая тетрадка для нее была не просто тетрадкой, а выглядывал из нее какой-нибудь синеглазый Петька или Зойка. Все тетради в руках Серафимы Петровны оживали и начинали разговаривать разными ребячьими голосами:
— Нюрка, ты опять кляксу посадила. Вот поставит тебе Серафима Петровна двойку.
— Меня Петька толкнул.
— Да я нечаянно, — краснеет рыжий как огонь Петька.
— За нечаянно бьют отчаянно.
Сидит Серафима Петровна и красными чернилами выводит тройки, четверки, пятерки. Бывает, что и двойки приходится ставить. Но сегодня ни одной двойки, и это радует Серафиму Петровну, хотя она и устала, глаза слипаются, а завтра так рано вставать.
Бабка прядет куделю, дед шевелится, кашляет на печке. Он нынче прихворнул. В протопленной избе хорошо пахнет валенками, овчиной, квасом и хлебом — жилым духом.
Керосин в лампе весь выгорел, огонек угас. Ахти мне! Надо идти бабке в голбец за керосином. И лучины-то нет под руками. Куда ее, окаянную, уволокло? Вот ведь тут и была на печке.
Так ворчит Васькина бабка. Но лучина нашлась, зажглась от уголька и зачадила, затрепетал огонек. Тени заметались по потолку да все больше толпятся по углам, этакие молчаливые, беспокойные тени.
— Мам, тень-то живая? — спрашивает давно проснувшийся Васька.
— Да какая она живая, Вася. Спи давай, полуночник.
А сна-то ни в одном глазу. Васька слез с печки и прильнул к окошку. Его тут же охватывает холодом. Бр-р-р! Ну и мороз! Не дай бог, такая ночь застигнет в лесу мужика. По деревне и то никто не ходит. Старухи прядут куделю, старики плетут лапти да топят маленькие печки.
Овцы жмутся в хлевах от холода, а может, и от страха, волка чуют. Трубы на избах попыхивают белым дымком. Не захрустит снежок, не брякнет дверное кольцо.
И вот из лесу вышел тощий голодный волк и затрусил по деревне. И нету охотника пальнуть по нему. Заржавели ружья: все мужики на войне, и Васькин отец там.
Бабка налила керосину в лампу, и снова стало ясно в избе. А сама опять за прялку, да и запела вдруг тягучую, негромкую песню о теплых дождичках да о наливных яблоках. «Скорей бы уж лето», — подумал Васька и сказал об этом деду.
— День да ночь — сутки прочь, — пробормотал тот.
— Чего это ты, дед, говоришь? — не разобрал Васька.
— Чего чуешь.
Старика выпроваживают на скотный двор сторожить колхозное добро. Это мученье для него слезать с теплой печки да идти в трескучую ночь.
— Хоть какие да трудодни заработаешь, — уговаривает старика бабка. Дед кряхтит, кашляет, да делать нечего, надо идти.
— Да ведь экой мороз, — жалуется он.
— Иди, старик, иди. И там выспишься.
— Вчера от холода ворона околела, — говорит дед. — На дороге нашел.
— Полно тебе, ты ведь не ворона. Валенки теплые на ногах, — рассуждает бабка. И дед послушно бредет в скрипучую ночь. Ладно хоть вьюги нет, ночь морозная, тихая, звезды на небе — будто горох рассыпан.
Небо ясное, снег горит от месяца, а деревья трещат а лесу. Скрип да скрип! Топ да топ! Идет среди ночи Васькин дед на работу, нос в рукавицу сунул.
Среди зимних хлопот, метелей и морозов в деревню пришел Новый год. В школе поставили елку, нарядили ее, на самой вершине укрепили красную звезду. Печи жарко натопили.
Вечером Серафима Петровна повела Ваську в школу. Сказала, что будут подарки давать и спектакль покажут. Что за слово такое «спектакль», Васька совсем не понял, поэтому спросил у деда:
— Дед, что это за спектакль?
— Представляться будут, — сказал дед.
Теперь Васька понял. И они с Веркой представлялись, бывало, дом делали в сугробе, воображая, что сами муж и жена.
В самом большом классе собрались все ученики. Ваське от жары с мороза сразу захотелось спать, а от шума-гама он совсем обалдел.
— Подарки дают! — вдруг закричал Петька, ученик Серафимы Петровны.
— Вася, ты спишь? — спросила мама. — Ты не спи. Скоро спектакль будет.
— Я не сплю, — сказал Васька. — Я дремлю.
Он пошире раскрыл глаза и увидел, как все едят свои подарки из бумажных кульков, которые были сделаны из тетрадочных листов.
— Что это? — спросил Васька. — А мне дадут?
— Дадут, — улыбнулась Серафима Петровна.
Но вот и Ваське дали, хотя он не был учеником, какая-то седая старушка дала. Она улыбнулась Ваське и Серафиме Петровне, как старым знакомым. А Васька не улыбнулся, только рот раскрыл от удивления. Оказывается, эта старушка знала его, а он ее не знал.
— Это наша Нина Петровна, — сказала Васькина мама, и снова улыбнулась старушке, и что-то даже ей на ухо пошептала.
Васька распечатал кулек. Там была горсть сахарного песку.
— Я съем? — спросил он у мамы.
— Ешь.
Васька съел, слизнул, как и не бывало. Весь кулек был, исписан задачками, а внизу стояла красная пятерка. Наверное, у всех ребят стояли в кульках красные отметки, потому что какой-то ушастый мальчик закричал:
— А у меня двойка!
— А у меня четверка! — тут же откликнулись ему.
— А у меня пятерка!
Васька ничего не стал кричать, потому что был тут человеком новым и стеснялся, хотя это была очень интересная игра. Только вот жарко.
Глаза у него стали слипаться, и он все время ворочался, чтобы не уснуть.
В углу стояла елка, высоченная, со звездой на макушке. Игрушки все были бумажные, самодельные, и совсем мало стеклянных. Васька позавидовал, что дома у него нет такой елки, и задремал, прижавшись к матери.
Приснились ему тут же куры в курятнике, потом кот приснился и почему-то корова, жующая свою бесконечную жвачку. «Нечего и спать, раз такие неинтересные сны снятся», — подумал Васька и действительно проснулся.
— Весь спектакль проспал, — пожурила его мама. Васька вытаращил глаза.
Там впереди два красноармейца с деревянными ружьями и с деревянными гранатами уводили пленного фашиста с поднятыми руками. А на самом деле пленный был Егорка из их деревни. Все школьники умирали со смеху, потому что узнали Егорку. А тот взял да и сам расхохотался. Все смеются, а он что? Хуже других? Вот тебе и спектакль.
Представление закончилось. Домой Ваську едва довели. Шли-то еще мимо кладбища. Все бабкины рассказы о покойниках вспомнились вдруг. И леший пришел на ум, и домовой. А тут еще и волки завыли где-то за рекой. Только и вздохнул по-хорошему дома, в избе родной. Попил молока с калачом да спать свалился мешком.
Ох уж эти зимние вечера со старушечьими разговорами! И чего только не наслушаешься, когда старухи соберутся прясть куделю. Слушает Васька, уши развесил и не знает, верить или не верить. Мать не раз говорила бабушке: не води ты его с собой. Наслушается, мол, всяких суеверий. А куда его денешь, отвечала бабушка, дома ведь не оставишь, забоится один.
Васька понимает, что врут старухи, но зато как интересно. Вот эта пучеглазая Матрена. Ну и старуха, ее бы в спектакль взять.
Как она таращит глаза, какой у нее трескучий голос, какие толстые губы! То до шепота дойдет, то ухнет по-богатырски, веретено в куделю сунет да так махнет рукой, такие страшные глаза сделает, что даже старухи перестают прясть и глядят во все глаза на Матрену, будто и не узнают ее.
— Слышь? Иван-то идет по улице, а Лукерья навстречу ему. Да ведь не Лукерья уж это, девки! А свинья по дороге бежит.
— Ох, ух, ах! — качают головами изумленные бабы.
— Слышь? Хрюкнула на Ивана, у того и ноженьки подвело. С той поры ведь недолго и пожил.
— Недолго, недолго, — гудят старухи. — Чуешь, фельдшер склероз признал у него.
— Ну-у, — соглашается Матрена. — Энто самое.
Некоторое время все молча прядут куделю, веретена как живые вертятся у них в руках.
— Слышь? — не унимается Матрена. — Да ведь и на помеле, говорят, не раз видали. — И отводит глаза в сторону, а бабы думают: «Совсем уж завралась старуха». Но они молчат, пускай плетет, лишь бы на минуту забыть горе, не думать о войне, слезы уж и так все глаза выели.
Васька прижимается к бабушке и думает, вот бы ему свиньей-то обернуться и вороной тоже в одно время. Сидел бы на елке и хрюкал на людей.
Не нравится ему в избе у Матрены. И губы-то у нее толстые, шлепают, и печь не такая, как у них, и кот какой-то некрасивый. И врет Матрена много, без меры. Как-то Васька спросил у деда, правду ли Матрена рассказывает про всяких оборотней. Дед буркнул, что все это враки, а сама Матрена известная шельма, веревку весной еще брала да так и не отдала. А веревка-то почти совсем новая.
Ваське надоело сидеть у Матрены, и он заканючил, запросился домой:
— Бабушка, есть хочу.
— Давно ли ел.
— Давно.
Известное дело, Ваську не переспоришь.
— Ну давай пошли, — согласилась бабушка. И уж встала идти, но тут кто-то затопал в сенях. Дверь широко растворилась, напустивши холоду, и в избу шагнул солдат. Старухи чуть не выронили свои веретена от неожиданности. Матрена тихонько ойкнула, вскочила, уронив прялку, и бросилась к солдату на шею с причитаниями:
— Коля! Сыночек мой! Пришел, живой. Ведь чуяло у меня сердце.
И Матрена залилась слезами.
— Полно тебе, — улыбнулся солдат. — Живой ведь, на ногах. Здорово, женщины!
Старухи тут все разом заговорили, кто-то заплакал, побросали свои прялки и обступили Николая со всех сторон. Каждая о своем спрашивает, не встречал ли где.
— Погодите, бабы, — сказал Николай. — Дайте раздеться хоть.
Он бросил свой вещмешок в угол, разделся и со всеми пошел здороваться за руку. Дошел и до Васьки.
— А это чей?
— А Евтихов, — объяснили старухи. — Евтихов Васька.
— А-а-а, — сказал Николай, как будто узнал Ваську. — Похож на отца. Мы ведь с Евтихом вместе на войну уходили. Ну давай руку, Василий Евтихович. Здорово, брат!
Васька подал свою руку, и солдат крепко пожал ее. Васька и обрадовался, и почему-то грустно ему стало. Он прижался к бабушке и чуть не заплакал. Бабушка молча погладила его по голове. От этого Ваське стало еще хуже, а он пробормотал:
— Пошли домой.
Бабы и ночь бы всю проговорили, охота им послушать Николая да посмотреть хорошенько на него, но Матрена зашумела:
— Что вы, бабы, отдохнуть ведь ему надо с дороги. Ведь пораненной он, и повязка еще не снята. Завтра приходите давай.
Все разошлись. На улице звезды, месяц, снег скрипит. Идет Васька и завидует Матрене, что пришел у нее Николай, а вот его отец не пришел еще. Да и придет ли?
Дома кот Киска трется о Васькины ноги, но ему нынче не до кота.
Хорошо дома. В теплом темном углу вдруг тебе скрипнет старое бревно.
— Гх-мы! — почудится Ваське в этом скрипе. — Гх-мы! Это ты пришел, Васька!
— Я, кому ж еще.
— А чего ты такой невеселый нынче?
— Да вот, придет ли с войны отец, не знаю.
Не бревну нет никакого дела до Васькиных раздумий.
— А я вот бревно, а прежде было деревом, высоченным деревом без единой червоточинки. Твой дедушка сразу меня заприметил, вот какая история.
Пока бабушка шарит ухватом в печи, Васька сует голову за печку. Тут, как обычно, висит хомут, от которого пахнет кожей и лошадью. Еще висела пара бабушкиных лаптей. Все обычно, все знакомо Ваське.
Поел при лучине и уснул. И приснилось ему, как бабушкины лапти ходят по избе, шаркают. Потом квашня соскочила с печи, обулась в лапти и стала бегать по избе. Тесто смеялось сиплым смехом под холщовой скатертью. А старуха Матрена вылезла из угла свиньей.
— Бабушка-а-а! — заорал Васька, — Бабушка-а!
Глаза его широко раскрылись, и он услышал, как трещит в печи огонь. Да ведь утро уже! Ночи-то как и не бывало! Счастливый Васька дрыгнул ногой и полез на печь досыпать рядом с теплой квашней.
Иван Прокопьевич все-таки добился своего. В деревню привезли кинокартину. Это было большое событие для всех. Да и другое радовало председателя — он обзавелся надежным помощником. С войны вернулся сын Матрены, Николай. Дав ему отдохнуть с недельку или две, Иван Прокопьевич поставил его бригадиром вместо Натальи. Та совсем замучилась с бригадирством. И дом свой запустила, и корова часто не доена вовремя, и куры не кормлены.
Так вот этого Николая и послал председатель добывать кино. Киномеханика доставили из района за двадцать пять верст на санях вместе с движком и всей аппаратурой. Новость разнеслась по деревне быстро, и вот вечером и стар и млад заторопились в колхозную контору. Там, в просторном пустом помещении, уже расставили деревянные скамьи, установили небольшой экран.
Васька сидел у мамы на коленях и едва дышал от нетерпения. Вдруг загорелся белый сказочный свет, и все закричали:
— Ура-а!
На экране задвигались люди. Показывали про Котовского. Кино было немое, но мама объясняла Ваське, что происходит на экране. И в жизни он не видел ничего такого, в жизни не было у него такого интересного вечера.
Кино кончилось, а у Васьки все еще стоял перед глазами бесстрашный человек. И он опять подумал о своем отце. Какой он? Большой, наверно, сильный.
Ленту прокручивали еще два раза, но Васька с мамой уже ушли. Надо было дать посмотреть другим.
Поздно вечером притопали в избу, такую обыкновенную, такую сумрачную, что будто они вернулись из сказки. Да бабушка еще таким будничным, озабоченным голосом сказала:
— Завтра тараканов морозить станем.
Васька тяжело вздохнул. Бабушкина новость не произвела на него никакого впечатления. Сегодня он увидел такое, а она о тараканах.
— Да ну тебя, бабушка, — сказал Васька. — Вот тоже придумала.
— Да ведь как, — улыбнулась бабушка, — В самый раз, вишь, какой мороз нынче.
Наутро все живое убрали из избы, кур из-под печки унесли в хлев к овцам, двери растворили настежь. Гуляй, мороз!
Сами двое суток ночевали у соседей, а когда вернулись домой, в избе было как на улице. Печка вся ледяная от холода, таракашки окоченели. Бабушка замела их веником и выбросила на улицу.
Васька сидел на лавке, замотанный в мамин шерстяной платок до самых глаз, и ждал, когда изба нагреется. Он думал, что им никогда не натопить. Вот уж и поленья затрещали в печке, зашумело, загудело, а тепла все нет. Сидит Васька на лавке и думает о лете. Он уж и забыл, какое оно. Вот придет лето, станет тепло, будет он бегать босиком. И отец вернется. Но почему-то грустно Ваське.
— Бабушка, а скоро лето?
— Лета захотелось? Ах ты мой сердешный!
И бабушка повернула к Ваське красный, как морковка, нос, это от холода.
— Захотелось, бабушка, шибко захотелось.
— Придет лето, Васенька. Не за горами оно. Дождемся лета и отца твоего, Евтиха.
— Дождемся ли, бабушка?
Бабушка всхлипнула негромко и вытерла фартуком нос.
— Нам-то тут что, им-то каково там. Давеча новый наш бригадир Никола Матренин и говорит: де нам морозы не так страшны, — те супостаты, фашисты, коченеют на морозе, как эти тараканы.
— Так им и надо, — сказал Васька. — А вдруг лето не придет, что тогда?
— А уж умрем, поди, все без лета, — предполагает бабушка.
— А хватит ли картошки до лета?
— Хватит, пожалуй, а не хватит, у людей попросим. Небось не дадут с голода помереть. Я вот тебе репу из погреба принесу, хочешь ли?
— Неси давай.
Так вот и беседует Васька с бабушкой день-деньской. Печку ли она топит, сметану ли мешает, лучину ли щеплет, Васька все тут. И невеселый, не как прежде задумчивый какой-то стал. То ли повзрослел, то ли заболел. И на улицу идти не хочет, а все молчит да о чем-то думает.
— Ты чего, Васенька? — обеспокоится бабушка, — Что ты закручинился, соколик?
— Морозы надоели, зима.
— Правда, Васек. Всем надоела зима. Она у нас ведь длиннющая.
От зимы потерпел и дед Петр. Как-то ему надо было идти сторожить. А стало мести, в трубе заподвывало.
— Не заблудись давай, — напутствовала старика бабушка.
— Да ведь по дороге пойду, — буркнул тот. Завернул, как обычно, в тряпку три или четыре картошины, краюху хлеба, соли, икнул и пошел.
Да, видно, взбесилась в ту ночь вьюга. Ни зги не видно. Сбился с дороги старик, подумал: «Хоть бы не околеть мне, как та ворона». Только под утро пришел домой, не дед, а сугроб. Застыл весь. Заблудился, говорит, под елкой всю ночь просидел. Глянул утром, а деревня-то под носом. Тьфу тебе-ка!
Обеспокоенный председатель заглянул в избу.
— Ты чего, Петруша, не сторожил ночью?
— Не сторожил.
— Да заблудился он, Иван Прокопьевич, — вступилась бабушка. — Не ругай ты его. Так уж мело ночью. Всю ночь под елкой просидел.
— И огня-то добыть не смог, — вставил дед простуженным голосом. — С одной-то рукой где там.
Иван Прокопьевич рассмеялся и похлопал деда по плечу:
— Эх ты, Иван Сусанин.
— Ты чего это, Прокопьевич, — робко заговорила бабушка, — вроде как и лицом посветлел нынче.
— Верно, Парасковья. Жмут наши на всех фронтах. Вот увидишь, скоро конец войне.
— Вот оно что, — задумчиво сказала бабушка.
— Давай топи ему баню да парь как следует, чтобы не заболел, чтобы до победы дожил, своими глазами увидел конец извергов.
Кивнул на прощанье Иван Прокопьевич и зашагал к Василисе, которая уже ходила после болезни.
— Эк тебя перевернуло, — сказал он, глядя на ее исхудавшее лицо.
— Ничего, Прокопьич. Встала уж теперь на ноги.
— Пишет ли Федор твой?
— Пишет, недавно письмо прислал. Жив пока, ничего. Только бы вот вернулся.
— Вернется, Василиса, вернется. Не пройдут им даром бабьи слезы.
— Только бы уж вернулся, — тихо сказала Василиса. — А мне больше ничего и не надо.
Ходил от избы к избе Иван Прокопьевич, беседовал с людьми. На фронт больше не просился. Понимал, что и тут у них фронт. И тут идет война, и есть раненные смертельно и убитые наповал горем. Это те, которым уж не доведется испытать радость встречи. Многое понял в эту зиму Иван Прокопьевич.
Раз уж такое дело, баню надо топить да парить старика. Истопили баню, дед посмотрел и говорит:
— Давай топи еще, чтоб каменья докрасна накалились. Топи пуще, чего дров жалеть. Все нутро остыло.
Потопили еще. Выпарился дед, прогрелся до костей, а домой пришел, на печку залез.
Потом Васька с бабушкой пошли в баню. Кадка с горячей водой, кадка с холодной водой. А окошечко махонькое, и видишь в него одни только белые сугробы.
— Мойся, Вася. Грязи-то, поди, накопил. Да плесни на каменницу.
Плеснул ковшиком. С шипеньем взлетел жгучий пар от черных камней. Васька пригнул голову к полу.
После бани долго пили чай, потом управлялись, давали корове сена, овец поили.
Вечером села бабушка, по своему обычаю, за прялку. Мама проверяла тетради, дед лежал на печке, согревая свое простуженное нутро. Васька сидел с бабушкой, а она рассказывала ему:
— Вот напряду я ниток, насучу да натку полотна. Положу его на снег, на весеннее солнышко, отбелится оно. Сошью всем по рубахе. Тебе, Васенька, дедушке да отцу твоему. Вот так-то, соколик.
Заслушался Васька, а от кудели кулачок остался, и та вдруг исчезла. Перестала стрекотать прялка, и тут Васька услыхал, как под окнами заскрипел снег, потом затопало на крыльце, потом опять затопало, в сенях уже, дверь отворилась, и кто-то вошел в облаке тумана, большой и неуклюжий, а потом еще маленький кто-то. От дверей дохнуло на Ваську холодом.
— Лукерья! — узнала бабушка. — Да ты чего стоишь? Раздевайся. Да там еще кто-то есть. Да ведь это Верка!
Краснощекая Верка спряталась за свою бабушку.
— И Верка собралась, — сказала та. — Чего, говорит, я буду одна дома, да и Ваську охота попроведать. Давно не дрались, так соскучились.
Лукерья не торопясь разделась и стала приспосабливать свою куделю да доставать веретено. Через минуту и у той и у другой веретена бойко забегали в руках, а языки еще бойчее.
Васька очень обрадовался Верке. Они сели рядышком на лавке и тоже стали разговаривать.
— Что это у тебя? — спросила Верка.
— Петушок, — сказал Васька. — Только хвост отломался. — И он подал Верке глиняного петушка.
— Весь облупился, — сказала Верка. — Жалко.
— Зато это волшебный петушок, — обиделся Васька. — Он по ночам кукарекает.
— «Кукарекает», — передразнила Верка. — Сам ты кукарекаешь.
— А жалко, что не волшебный, правда? — сказал Васька.
— Конечно, жалко, — согласилась Верка. — Только не ври никогда.
А старухи пряли свою пряжу да рассуждали о всякой всякости, но в мыслях у них было одно: хорошо бы к лету война кончилась и мужики бы вернулись по домам. Сильно уж тоскливо в деревне без мужиков.
— Хочешь насовсем петушка? — спросил Васька.
— Хочу, а тебе не жалко?
— Бери, Верка, бери. Мне ничего не жалко, потому что скоро война кончится и тогда… знаешь, что тогда?
— Что?
— Все тогда.
— Возьму поиграть, — согласилась Верка. — А когда война кончится, я тебе отдам.
Гости ушли поздно. Сонный Васька свалился на кровать. Кот Киска прыгнул к нему, потерся об одеяло и улегся на Васькиных ногах.
Тепло веяло от печки. А на улице поскрипывал да поколачивал ледяной дубинкой по высоким соснам удалой морозушко. Как и прежде, в мирное время.
Всему бывает конец. И зиме тоже. Весна выглянула из-за облаков. Сосульки стали появляться, наст образовался. Стало теплее, и деревья по ночам теперь не стреляли. А самое главное, что Васькины вечера сильно сократились, дни стали длиннее. Во всем чувствовалось приближение весны. Солнышко ярко светит, дорога оттаивать стала. Васька повеселел, всякие события начались.
Как-то приволокли овцу в избу и начали ее стричь.
— Пора уж, — сказал дед. — Морозов теперь не будет.
— Как не пора, — согласилась бабушка. — Самая пора.
Васька, конечно, помогал. А овца со страху накрошила горошков на пол. Бабушка поругала овцу, замела веником. После стрижки овечка была некрасивая, худая, с хохолком на боку, чтобы не потеряться.
Васька потрогал шерсть, мягкую, шелковистую, теплую. Вот что спасало овцу от мороза, понял он.
Потом другой случай вышел: коза козляток принесла. Вот и стали они прыгать по избе, а с ними и Васька заодно. Да все жуют, что попадется. Когда козлятки подросли, бабушка отнесла их в хлев.
А весна наступала дружно. Бабушка закончила свое тканье и вытащила холсты в огород на снег, на солнышко, чтобы белее стал холст.
— Скоро уж пригорки оттают, — сказала она Ваське, улыбаясь и пристально поглядывая на него.
— Что ты так смотришь?
— А не узнаю тебя.
— Почему, бабушка?
— Уж сильно ты вырос за зиму. Совсем большой стал.
Ваське это было приятно слышать.
Зима между тем совсем перестала быть похожей на зиму. А когда бабушка жаворонков испекла, так и рухнула зима, так и осела всеми своими сугробами. Ваське хотелось помочь весне, чтобы она еще скорее приходила. Но вот как помочь, он не знал.
Васька стал нетороплив и суетлив. Ни одной минуты не мог спокойно посидеть на месте. Все хотелось ему что-нибудь делать.
Вот пришел дедушка. На бороде у него повисла травинка, видно, сено корове давал. Васька тут же к нему:
— Что делать будем, дедушка?
— Не знаю, что и поделать-то нам с тобой.
И он посмотрел на бабушку. Та уж всегда найдет, что делать. Но бабушка задремала над крынкой сметаны, даже носом клевала. Дедушке, наверно, тоже захотелось подремать на печи, он даже заглянул туда. Но Васька ухватил его за рукав:
— Только ты не лезь на печь. Ночью выспишься. Давай что-нибудь делать.
— Не знаю, что делать, — отвечал тот. — Буди, канаву копать.
— Давай, — обрадовался Васька. — А снег в погреб кидать?
— И снег в яму надо.
Пошли копать канаву. Снег весь набряк водой, посинел. Копнешь до земли, а там вода. Васька знал, для чего канава около избы. Чтобы вода не подошла к ней и не затопила ее. Выкопали канаву, валенки промочили и пошли в избу сушиться.
Весна с каждым днем становилась все нетерпеливее. В канаву, которую выкопал дедушка, набежало воды, потом канава пролилась ручьем.
И вот мало-помалу сволокло всю зиму в овраг, из оврага в ручей, из ручья в реку, а из реки в сине море.
В избе стало как-то сумрачно и неуютно. На улице куда веселее — все сверкает кругом, журчит, стены у избы нагреваются от солнышка, шершавые, приятные, если их пощупаешь.
У погреба уж давно оттаяла глина, и Верка с Васькой человечков налепили, посуды всякой наделали и поставили на солнышко сушить.
А солнышко уж разгулялось вовсю. От канавы давно ничего не осталось. Елка у амбара стала пышнее, шумит помягче, бархатистее.
Лето катится красное, не за горами уж! Но однажды ночью так загудело, ну и загудело. Поднялась метель. Не будет тебе, Васька, лета.
Лужу у Веркиной избы заморозило, все ручьи зачахли от мороза. В избе похолодало, опять пришлось затопить маленькую печку. С морозом шутки плохи.
— Опять зима, — захныкал Васька. — Что теперь делать, бабушка?
А та улыбнулась:
— Это просто внучек за дедушкой пришел.
— Какой внучек?
— А снег-то молодой за старым снегом. Давай, говорит, собирайся, дедушка, в дорогу. Залежался ты.
Васька улыбнулся. Какая чудная бабушка. Все сказки ему рассказывает. На самом деле снег растает и превратится в воду.
Прислушался он, как на улице гудит метель, заглянул в окошко, а там темень, как зимой. Хоть лоб расшиби, ничего не видно. Наутро выглянул на улицу, а там белым-бело. Елка вся в снегу стоит, сугробы намело около огородов, хоть иди на лыжах катайся. Низкие тучи торопятся куда-то за реку. Небо тяжелехонькое от этих туч. Солнышко моргнет в просвет, да и затянет его серой пеленой.
Только на следующее утро перестало гудеть. Подошел Васька к окошку и зажмурился от яркого солнца. Выбежал на улицу. Ветерок дует теплый, ласковый. А с крыши ручьем бежит.
За два дня снегу как и не бывало. Установились теплые погожие деньки. В один из таких погожих дней почтальон принес бумагу, что Васькин отец пропал без вести.
Васькиного отца звали Евтихом. Был он высокий, под потолок, и сильный. Сильный потому, что, когда Васьки еще не было на свете, работал Евтих в колхозной кузнице. А помахай-ка молотом целый день. Станешь сильным.
Вот лежал теперь Васькин отец в окопчике, потому как атака задохлась, фашист поливал из пулемета снежное поле, и бойцы втискивались в снег как можно глубже.
Но вот их снова подняли в атаку. Закричали «ура!» и побежали вперед. Бежал Евтих и тоже кричал «ура!». Вперед вырвался. И уж стал щупать гранату, чтобы вражеского пулеметчика с его пулеметом разнести в клочья. Гранату бросить успел, но самого его подстрелили. Обе ноги перебило последней очередью.
Очнулся Евтих, лежит почему-то на спине, кругом тихо, снежинки падают. Метель начинается. «Где свои, где чужие? — промелькнуло в голове у Евтиха. — Вот ведь под конец войны угораздило».
Ног своих он не чуял, будто деревянные стали. «Хоть бы кровь из меня вся не вышла, — по-детски испугался Евтих. — Перевязать надо».
Кое-как перевязал он свои ноги. Теперь надо было куда-то ползти.
Между тем вечерело, ветер засвистал по полю. Но все это было знакомо Евтиху, метелью его не испугаешь. Он привык к метелям с детства, даже обрадовался. Может, и в деревне у них сейчас метет. Сидят в избе старики, Васька, топят маленькую печку.
Как подумал он о Ваське, откуда и силы взялись, пополз на одних руках и ноги за собой потащил. А чтобы легче было, все время думал о своей деревне, о сыне. Как придет он с войны, а Васька уже большой, разговаривает, соображает все. Глаза-то у него материны, а волосы отцовы. Вот поднимет его Евтих на руки, прижмет к себе. А Васька теплый, тяжелый, молоком от него пахнет, улыбнется ему и потрогает небритую щеку.
— Колется, — скажет.
— Да вот к тебе торопился, не успел и побриться, — ответит он Ваське.
А может, все будет как-то по-другому. Разве угадаешь, как будет? Какой, интересно, у Васьки голос, какой он сам? Ведь почти целых пять лет не видел его Евтих и не слышал.
Тут загудела такая вьюга, что все кругом утонуло, как в молоке. «Уж в ту ли сторону я ползу? — подумал Евтих. — Как бы мне к врагам не попасть».
Силы совсем покинули его. Вздохнул Евтих, закрыл в изнеможении глаза и заплакал. Пропадет солдат. Но не смерти Евтих боялся, часто заглядывала она ему в глаза. А подумал о сыне, что не обнять ему уж сына, не сходить вместе на рыбалку, не погладить Васькины волосы, не заглянуть в глаза, которые у того материны, не услышать Васькиного запаха — запаха парного молока. От этой мысли вот и заплакал Евтих. Эта же мысль вдохнула в него такую жажду к жизни, что он снова пополз, часто теряя сознание, таща за собой одеревеневшие, бесчувственные ноги. И чудится ему, что уж и дымком потянуло, так знакомо, так по-родному, что будто попал в свою деревню.
Васька сидел у окошка и смотрел на улицу. Ему было жарко и грустно. От отца все не было никаких известий. Дома никто не верил, что Евтих погиб. Пропал без вести, это еще не погиб. Надо ждать. И Васька ждал.
Подоконник весь рассохся, в нем была щель. Бабушка за печкой сбивала масло. Ему было слышно, как мутовка проворно бегает по крынке.
А ждать, оказывается, тяжело, невесело. Сидишь на подоконнике да смотришь в окно, не идет ли там по дороге отец. Но никто не идет, никто не едет.
Видит Васька лес, Веркину избу. Ворона по крыше ходит. Курица рот раскрыла, пить хочет.
— Бабушка, курица пить хочет, — доложил Васька.
— Ну-у.
— Что ну?
— Не знаю я ничего, — в сердцах сказала бабушка. У нее, видно, плохо сметана сбивалась. — Напои.
— Из лужи напьется.
Верка вышла на крыльцо, куда-то пошла. В огород, лук рвет.
— Верка-а!
— А-а!
— Пошли купаться.
— Пошли.
Васька вылез из окошка прямо на улицу. Верка отнесла лук в избу и вышла. Небо все было в облаках, будто коровы пасутся, да разбрелись без пастуха. А самое большое белое облако — бык.
Елки и сосны сверкали в поскотине новыми зелеными шубами, да и старые иголки много раз полоскало дождем, поэтому тоже были как новые.
Из воды не вылезали, наверное, целый час. Продрогли до костей. Васька стучал зубами от холода, выскочил на берег и вьюном полез в горячий песок.
Тут кругом росли ивы и какие-то широкие лопухи, будто зеленые уши торчали из песка.
— Верка, а у тебя кожа куриная, — заметил Васька.
— А у самого, — сказала синяя Верка, вся вздрагивая от носа до шершавых стоптанных пяток.
Васька за зиму вытянулся, шея у него стала длинная, два зуба выпали, и говорить было трудно. Язык все попадал между зубов. Но говорить Ваське хотелось.
— Верка, — сказал он.--Ты знаешь, что нынче утром пришел с войны Андрюха. Без ноги.
— Знаю, — отвечала Верка. — Дай-ка я тебя песком засыплю, скорее согреешься.
— Засыпай.
Верка быстро зарыла Ваську в песок и сама зарылась.
— Верка, давай сходим к Андрюхе. Посмотрим на него.
— Турнет еще.
— Не турнет. У него одна нога. На одной ноге не ускачешь.
Верка вылезла из песка и попробовала скакать на одной ноге.
— Да, не наскачешь, — согласилась она.
— Он себе выстругал ногу, — продолжал Васька. — Дедушка мой видел. Славная, говорит, нога получилась.
Васька встал и тоже попробовал ходить на одной ноге.
— Ладно, пошли, — сказала Верка.
Они окунулись еще по разику. Васька натянул штаны с одной лямкой, а рубашки у него не было. Зачем летом рубашка? Верка пролезла в платье, которое болталось на ней, как на жерди тряпка. И они пошли смотреть Андрюху.
Тот сидел в избе на лавке и курил махорку. С ним были Васькин дед и старик Николай.
— Вернулся, значит, Андрюша, — в который уж раз проговорил Васькин дед. Мужикам, видно, говорить уже надоело, но уходить им не хотелось. Вдруг да еще что скажет Андрюха. — А Евтиха нашего все нет. Убит, наверно.
— Придет, — пообещал Андрюха. — Был бы убит, так сообщили. Все скоро придут, кто уцелел. Я вот вернулся, да, без ноги, парень.
— Ладно хоть не без головы, — прошамкал старик Николай. — Сколько робятушок полегло.
И он махнул рукой.
— Полегло, — сказал Андрюха и заплевал окурок.
Васька с Веркой стояли у порога и слово боялись пропустить. Ваське хотелось узнать, как ногу-то потерял солдат. Больно ли было. А тот все не начинал об этом. Верка молчала, молчала да и ляпнула:
— Ногу-то твою похоронили, дядя Андрей?
— Чево-о?
Андрюха так весь и нагнулся. А в глазах все что-то и скачет, так и прыгают какие-то огоньки. Васька уж взялся за дверную ручку.
— Пошли, Верка, — прошептал он.
— Чья это? Как тебя зовут? — спросил Андрюха у Верки.
— Веркой зовут.
— Веркой? А вот нога-то у меня, под лавкой.
Мужики с удивлением посмотрели на Верку, а Андрюха нагнулся за ногой. Ваську и Верку будто ветром сдуло. Сиплый хохот полетел им вдогонку.
— Вот пострелята, — сказал Андрюха, насмеявшись досыта. — Зря их испугал. А это, видно, Петрушина дочка?
— Петрушина, — сказал старик Николай. — Евонная Верка. А сам, чуешь, в госпитале, в голову ранило тяжело, ну дык и не пришел еще.
— Нету им наказанья, мужики, — задумчиво сказал Андрюха. — Нету на земле такого наказанья. Не придумали.
— Нету, не придумали, — согласились старики.
Посидев еще немного, они оставили солдата. Ко многому тому надо было еще попривыкнуть. И что пули не летают, а вместо них пчелы. И что ночью тихо, да и к самому себе в этой мирной тишине.
Евтих пришел с войны в середине лета, среди бела дня. Пришел, а дома никого нет. К дверям приставлена метла. «Все за рекой, наверно, — подумал он. — На сенокосе».
Скинув с плеч вещмешок, сел на крылечко и стал закуривать, вертеть дрожащими руками цигарку. Махорка просыпалась мимо, руки не слушались. И вдруг он услыхал голос. И понял, что это Васькин голос. Тот кур выгонял из огорода да уколол ногу и поэтому был сердитый.
— Я тебе, дьявол окаянный! — орал Васька на петуха. — Мало, сам в огород залез, да еще кур созвал.
Выпала из рук у Евтиха цигарка, просыпалась махорка из жестянки. «Кому ж еще тут быть, кроме Васьки? — подумал он. — В нашем-то огороде?»
Приковылял к воротцам, позвал тихо:
— Васька.
Смотрит Васька: незнакомый человек перед ним в пилотке, в гимнастерке, в сапогах.
И тут он почувствовал, как хватают его крепкие руки и летит он к самым облакам, а потом прижимают его к потной гимнастерке так крепко, что аж дышать нечем. А потом стоит очумелый, глаза чем-то застилает, не видно ничего. И ничего не понимает Васька, только хочется реветь, но стыдно перед этим человеком.
Тут бабушка вдруг появилась с повети, да к Евтиху на шею, да в три ручья слезы. И дед откуда-то появился, обнимает Евтиха, что-то шамкает радостно беззубым ртом. И мама, видит Васька, бежит из поскотины с граблями. Быстро дошла до нее весть.
Серафима Петровна бросилась к мужу, ноги у нее подкосились. Так бы и рухнула, не подхвати ее Евтих. И в плач да в рев. Говорят, смех заразителен, но и плач тоже. Вот и Васька не укрепился, заревел пуще всех. Один Евтих не плакал, только улыбался все как-то растерянно.
После рева Ваське стало полегче и в голове у него прояснилось.
— Что ты, родимой, — говорила ему бабушка. — Да ведь это отец у тебя пришел.
И Васька поверил бабушке, которой всегда верил. Все пошли в избу.
А вечером Васька и Евтих вышли на крыльцо посмотреть, как заходит солнце. Взял потом отец гармонь и заиграл.
— Что это ты играешь? — спросил Васька, — Какую песню?
— А страдания, — сказал Евтих.
— Я тебя ждал, — сказал Васька. Отец отложил гармонь и прижал Ваську к себе.
На тихую, уставшую от войны землю слетала мирная комариная ночь. Кончились Васькины вечера.