Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать. В старинных русских городах до сих пор хранится обычай "невест смотреть". Для того взрослых девиц одевают в лучшие платья и отправляются с ними в известный день на условное место. Молодые люди приходят на выставку девушек, высматривают суженую. В новом Петербурге такие смотрины бывают на гулянье в Летнем саду, в старых городах - на крестных ходах. Так и в Казани водится. Приближался день приноса чудотворной иконы из Семиозерной пустыни, когда казанские женихи невест высматривают. Гаврила Маркелыч велел жене Машу вырядить и отправиться на смотр (На смотринах при крестных ходах и старообрядцы принимают участие. В своих часовнях и моленных не могут они устраивать смотрин "страха ради иудейска", то есть, попросту говоря, страха ради полиции, не допускающей больших раскольничьих сборищ. А смотреть невест надо - без того нельзя обойтись. И вспомянули ревнители древлего благочестия изреченные лет полтораста тому назад словеса своего "страдальца", протопопа Аввакума Петровича, разрешившего поклоняться чудотворным иконам, хранимым никонианами, но не иначе, как на открытом месте, например, на крестных ходах, отнюдь не под церковными сводами.).
Разрядилась Маша в щелки-бархаты и рано утром с матерью и невесткой пошла на широкую луговину, что расстилается между кремлем и Кижицами. Через нее должны были проносить икону богородицы. Прихватили Залетовы с собой бабушку Абрамовну, двоюродную тетку Гаврилы Маркелыча, кочевавшую по родным и знакомым, где подомовничать, где за больным походить, где по хозяйству перед праздниками пособить. Маленько и сватаньем занималась Абрамовна. Дело было в июне. С раннего утра гудел торжественный звон колоколов с пятидесяти казанских колоколен. Погода стояла теплая, ясная; поднимавшееся на небосклон солнце ярко освещало городские здания и кремлевские стены и переливчатым блеском играло на золотом шаре Сумбекиной башни. Разряженные горожане густыми толпами спешили по луговине к Кижицкому монастырю, куда еще с вечера принесли икону из Семиозерной обители. Женщин, как всегда и везде в подобных случаях, было гораздо больше, чем мужчин; белые, красные, голубые и других ярких цветов наряды, цветные зонтики, распущенные над головами богомолок, придавали необычный в другое время, праздничный вид луговине, весной заливаемой водопольем, а потом посещаемой разве только косцами да охотниками за болотной дичью. Чем ближе к монастырю, тем гуще и пестрей становились толпы. Народный говор, гиканье казаков, летавших взад и вперед по дороге, крики полицейских, в поте лица работавших над порядком, стук экипажей, несшихся к монастырю, и колокольный благовест - все сливалось в один праздничный гул, далеко разносившийся по окрестностям. Семейство Гаврилы Маркелыча остановилось у того места, где должны были встретиться два крестные хода: один из города, другой из монастыря. Шестнадцатилетняя Маша сияла красотой: черные, как смоль, волосы оттеняли смуглое, румяное личико, огневые черные глаза так и горели из-под длинных ресниц.
Высокая, стройная, статная девушка скромно стояла на месте, глаз не поднимаючи, а молодежь так и кружится вокруг нее, так на нее и заглядывается. На всем поле не было красивее Маши Залетовой. Но вот вместо мерного благовеста в монастыре затрезвонили. Затрезвонили тотчас и на городских колокольнях. Толпы пришли в движение: кто-спешил к монастырю, кто к месту встречи крестных ходов. Из Кижиц показалось церковное шествие: хоругви, кресты , наконец, всеми ожидаемая икона, во время оно, как гласит предание, спасшая Казань от моровой язвы. Несли икону на руках священники, сопровождаемые пришлыми из дальних и ближних мест богомольцами... Запылены те богомольцы в пути, навьючены котомками и пещурами... В то же время по крутому спуску к реке Казанке, из Тайницких ворот кремля, двинулось другое шествие. Там развевались цеховые значки и церковные хоругви, блестели на солнце дородоровые ризы духовенства, расшитые золотом мундиры казанских властей и штыки гарнизонного батальона, расставленного рядами по сторонам пути. Звон колоколов, грохот барабанов, военная музыка, пение клира и глухой перекатный топот многотысячной толпы сливались в нестройные, но торжественные звуки. На приготовленном месте встретились крестные ходы. Все смолкло: и звон, и пение, и барабанный бой, и музыка, и народный топот, и говор. Всякий звук замер в громадной толпе, и далеко по луговине раздалось бряцанье серебряного кадила в руке архиерея, приветствовавшего фимиамом пришествие владычицы.
Слышались еще шумный шорох от движенья десятков тысяч рук крестившегося народа да звонкая, вольная песня жаворонка, лившаяся на землю из лазурного пространства. Но вот архиерей, приняв на свои руки принесенную святыню, передал ее городскому голове, и клир торжественно воскликнул: "Днесь светло красуется град сей, яко зарю солнечную восприемше, владычице, чудотворную твою икону!.." Блеснули слезами взоры молящейся толпы, и десятки тысяч поверглися ниц пред ликом девы Марии. Опять загудели колокола, опять загрохотали барабаны, опять раздалось громкое пение, опять грянула военная музыка. Шествие двинулось в кремль. И у всех на душе было светло, легко и радостно. - Ну, вот и привел господь проводить владычицу! Слава те, господи,- говорили пришедшие издалека богомольцы, собираясь восвояси, иные за сотню верст и больше от Казани. - Слава те, господи! Дождались матушку пресвятую богородицу! Привел бог встретить царицу небесную,- набожно крестясь, говорили расходившиеся по домам горожане. И, встречаясь с знакомыми, весело и радостно поздравляли они друг друга с великим празднеством. У всех лица сияли чистой, светлой радостью. На что толстый, широкоплечий, со здоровенными кулаками, частный пристав Хоменко, долго и неустанно возбуждавший православных к благоговению и порядку, даже и тот, остановясь у Тайницких ворот, раза два перекрестился усталою рукою... А затем, окинув с высоты горы орлиным взором расстилавшуюся внизу луговину и заметив на ней кучки богомольцев, там и сям рассевшихся по траве, подозвал квартального и зычным голосом отдал приказ: - Ишь их, чертей, что там насело!.. Взять трех хожалых да казаков. Для усиления четырех подчасков через полчаса чтоб не было народу на поле. У меня не зевать! И меньше чем через полчаса народу на поле не оставалось ни одного человека. По случаю торжества в городской думе был завтрак, стоивший двух обедов. Это городской голова угощал архиерея с духовенством, губернатора со властями и почетное купечество. Стерляди были уму помрачение, разварной осетр глядел богатырем, а кулебяка вышла такая, что первый знаток поваренного дела, дюжий помещик Петр Александрович Кострильцов, хотел было пальчики облизать, да застыдился. Он ограничил восторг свой тем, что издали низенько поклонился голове, сделал ему ручкой и щелкнул языком. Голова, погладив бороду, собственноручно подлил хорошему человеку вина и примолвил: "Пожалуйте-с!.." Тостов было множество, пили за всех и за вся. Вечером город был иллюминован, а в Швейцарии (Швейцарией в Казани называется загородное место, где устроены дачи горожан. Швейцарий две - Немецкая и Русская.), на даче губернатора, составился танцевальный вечер. Через день в губернских ведомостях напечатана была умилительная и в высшей степени благонамеренная статья о минувшем торжестве. Все в ней было сказано, ни о чем не забыто - говорилось и о лазурных небесах, и о майском зефире в июне месяце, не были забыты ни яркое солнце, сочувствовавшее ликованию благочестивых жителей богоспасаемого града, ни песни жаворонка, ни осетры на завтраке, ни благочестие монахов Кижицкого и особенно Зилантова монастыря, ни восхитительные наряды дам на танцевальном вечере в Швейцарии, ни слезы умиления, ни превосходный полицейский порядок. В заключение упомянуто, что все жители города, без малейшего исключения, беспредельно преданы душой и сердцем его превосходительству господину губернатору и видят в нем не начальника, а отца.
Статья понравилась, и все были уверены, что ее перепечатают в "Северной пчеле". Губернатор, читая статью, прослезился, читали ее даже казанские дамы, а редактор в первое воскресенье был приглашен к губернатору обедать, и после обеда губернаторша имела с ним разговор о поэзии в чувствах. Дела давно минувших дней! А давно ли, кажется, были они? Но возвратимся к семейству Гаврилы Маркелыча. Там жизнь не краснее, зато цельнее и не в пример своеобразней.
* * *
Когда на луговине перед Кижицами встретились крестные ходы, сделалась такая теснота, такая толкотня и давка, что Маша не успела оглянуться, как ее оттеснили от матери и чуть не сбили с ног. Не видя вкруг ни одного знакомого лица, девушка заплакала...
Положение Маши, никогда не бывавшей на многолюдстве, в самом деле было трудное... Но нашелся избавитель. Красивый, статный молодой незнакомец взял трепетавшую от страха девушку под руку, сильной рукой раздвинул толпу и вывел на простор полуживую Машу. Она оправляла помятое платье и, глядя по сторонам, искала своих. Растерявшись, не догадалась даже поблагодарить молодого человека, не взглянула даже на него хорошенько.
- Вы с кем-с? С маменькой, что ли-с? - спрашивал МарьюГавриловну ее избавитель, любуясь красотой плачущей девушки.
- С маменькой... с сестрицей... да еще бабушка с нами...- отвечала Маша, всхлипывая.
- Не плачьте-с... они придут... сейчас придут-с,- успокоивал ее молодой человек.- Будемте стоять здесь на одном месте, непременно придут-с.
Взглянула Маша на молодого человека, и сердце у нее упало. Сроду не видала она таких красавцев. Да и где было видеть их, сидя дома чуть не взаперти? Скоро заметила она и мать и невестку, успевших кое-как выдраться из толпы. Она подбежала к ним. Когда все ахали и охали, а Маша сказывала, что ее совсем было задавили, да, спасибо, добрый человек выручил, он подошел к Залетовым. Мать поблагодарила его, но разговор у них не клеился. Узнали однако ж, что это был купеческий сын из Москвы, Евграф Макарыч Масляников, накануне приехавший в Казань, где знакомых у него не было ни единого человека. Машина мать сказала Масляникову, кто они такие и где живут. Затем расстались. Не вздумай сам Гаврила Маркелыч послать жену с дочерью на смотрины, была бы в доме немалая свара, когда бы узнал он о случившемся. Но теперь дело обошлось тихо. Ворчал Гаврила Маркелыч вплоть до вечера, зачем становились на такое место, зачем не отошли вовремя, однако все обошлось благополучно - смяк старик. Сказали ему про Масляникова, что если б не он, совсем бы задавили Машу в народе. Поморщился Гаврила Маркелыч, но шуметь не стал.
- Как его зовут, говоришь ты? - спросил он жену.
- Евграфом Макарычем,- ответила она.
- Из Москвы?
- Московский, сказывал.
- Гм! Уж не тех ли это Масляниковых, что дом на Сыромятниках? Макарыч по отчеству-то? - спрашивал Гаврила Маркелыч. - Макарыч. - Пожалуй, что из них,молвил Гаврила Маркелыч. - Старика-то Макар Тихоныч зовут; люди богатые, в миллионе... Вот бы тебе, Маша, такого молодца подцепить, - прибавил он, обращаясь к дочери. Маша поникла головой и зарделась, как маков цвет.
- Чего краснеть-то? - молвил отец,- дело говорю, нечего голову-то гнуть, что кобыла к овсу... Да если б такое дело случилось, я бы тебя со всяким моим удовольствием Масляникову отдал: одно слово, миллионеры, опять же и по нашему согласию - значит, по Рогожскому. Это по нашему состоянию дело не последнее... Ты это должна понимать... Чего глаза-то куксишь?.. Дура!
- Да я... тятенька... право, не знаю...- бессвязно говорила Маша, а у самой так и волнуется грудь, так и замирает сердце, так и подступают рыданья, напрасно силится она сдержать их, глядя на отца перепуганными глазами .
- Чего тут - тятенька! - ворчал свое Гаврила Маркелыч.- Подчаль такого жениха, коль на самом деле сыном Макару Тихонычу приходится, я тебе, кажись, в ноги поклонюсь, даром что отец, а ты мое рожденье... Ей-богу, право, поклонился бы... Чего рюмишь? Понимаешь ли ты, глупая, что такое означает одно слово Масляников?.. То пойми - миллионеры... Ведь если бы господь такую благодать послал, не то что тебя, нас бы тогда рукой не достать!.. Чужих денег не бирывал, а от тебя, от своего рожденья, завсегда могу взять... Потому я тебя на свет породил... Пароходище какой бы я тогда сляпал - понимаешь ты это аль нет?.. Строят теперь на Балахне "Сампсона", чуть не в пятьсот сил, я бы в тысячу выстроил... Ты это понимать должна!.. Потому, что ты дочь - мое рожденье... Так ли говорю?.. А?.. Так аль не так? Маша только рыдала.
- Хныкать-то нечего! - продолжал свое Гаврила Маркелыч.- За ум берись. Говорят тебе: причаливай жениха - лучше этого в жизнь не будет... Бог даст, завернет к нам, а не завернет, сам пойду, разыщу, заманю... Смотри ж у меня, Марья,- скачи перед ним задом и передом - это уж ваши девичьи ухватки, тут вашу сестру учить нечего, а чтоб у меня этот жених был на причале... Слышала?.. Мне бы только пароход, а все прочее, как знает господь, так и устроит... Его святая воля!.. Только ты у меня смотри. Марья, хоть и сказано тебе от отца, от родителя значит: причаливай Масляникова, а того не забывай коли прежде венца до греха дойдешь, живой тебе не быть. Мужа прилучай, а девичью честь не порушай... Помни мое слово, ты уж не махонькая - все понимать должна.
Дня через два молодой Масляников приехал к Гавриле Маркелычу будто китайку торговать, хоть ему ни до какой китайки дела не было. Китайки у Гаврилы Маркелыча не оказалось, работали ее только по заказам. Зашли разговоры о том, о сем, и Гаврила Маркелыч с удовольствием узнал, что гость его в самом деле сын московского богача Масляникова. Знакомство завязалось. Гаврила Маркелыч частенько зазывал Евграфа Макарыча на вольном воздухе чайком побаловаться, всаду, в беседке. Хоть Масляников в Казани был проездом и никаких дел у него там не было, однако прожил недели три и чуть не каждый вечер распивал чаи в беседке Гаврилы Маркелыча, а иногда оставался на короткое время один на один с Машей. Сначала они молчали, потом разговорились... Прошла неделя, другая, третья, и зоркий глаз бабушки Абрамовны, лазившей за чем-то на чердак, подкараулил, как в темном уголке сада, густо заросшем вишеньем, Масляников не то шептал что-то Маше на ухо, не то целовал ее. Сослепа старуха хорошенько не разглядела...
Пока Абрамовна раздумывала, сказать аль нет родителям про то, что подглядела, Масляников, собравшись в путь, попросил Гаврилу Маркелыча переговорить с ним наедине о каком-то важном деле. Долго говорили они в беседке, и кончился разговор их тем, что Евграф Макарыч весело распростился со всеми, а Гаврила Маркелыч обещался на другой день проводить его до пристани.
Воротясь домой, Залетов говорит жене:
- Помнишь, как вы тогда со смотрин из Кижиц пришли? Шутки я тогда с Марьей шутил, хорошо бы, мол, Евграфа Макарыча подчалить? Шутки-то на правду стали походить.
- Что ты, Маркелыч? - вскрикнула жена его.- Неужли в самом деле?
- Врать, что ли, стану?- закричал Гаврила Маркелыч, да так, что жена маленько вздрогнула.- Посватался,- прибавил он, понизив голос.
- Что ж ты сказал, Маркелыч? Как решил?- спросила взволнованная мать.
- Нечего пока решать-то,- ответил Гаврила Маркелыч.- Сказал, что тут прежде всего воля родительская, если, мол, Макар Тихоныч пожелает с нами родниться, мы, мол, не прочь... Станем ждать вестей из Москвы... Да ты Марье-то покаместь не говори... нечего прежде времени девку мутить. Да никому ни гу-гу, лучше будет. Но Маша смекнула, что Масляников сватался. Видя, что отец был необычайно ласков на прощанье с Евграфом Макарычем, даже на пароход проводил его, с радостным трепетом сердца она догадалась, что дело на лад пошло Расцвела, повеселела девушка, стала краше прежнего. С раннего утра до позднего вечера вольной пташкой распевала она, бегая по отцовскому садику, вспоминая, на каком месте какие сладкие речи говаривал ее желанный.
Отец гораздо мягче стал, крику его больше не слышно; даже ласкал то и дело Машу. Бывало, придет в сад, взглянет на нее и молвит, улыбаясь:
- Не приустала ль, Машенька? Что это день-деньской ты по саду все строчишь?
- Нет, тятенька. Какая мне усталь? Не работа какая.
- Ну гуляй, девка, гуляй, пой свои песенки.- молвит Гаврила Маркелыч и своей дорогой пойдет.
Письмо из Москвы пришло, писал Евграф Макарыч, что отец согласен дать ему благословенье, но наперед хочет познакомиться с Гаврилой Маркелычем и с будущей невесткой. Так как наступала Макарьевская ярмарка, Евграф Макарыч просил Залетова приехать в Нижний с Марьей Гавриловной. Тут только сказали Маше про сватовство. Ответила она обычными словами о покорности родительской воле: за кого, дескать, прикажете, тятенька, за того и пойду, а сама резвей забегала по саду, громче и веселей запела песни свои.
- Человек он хороший,- как-то сказал ей отец.- Люб он тебе, Маша?
- Он добрый... пригожий такой...- краснея, проговорила Маша.
- Что пустяки-то городишь! - крикнул Гаврила Маркелыч.- Пригожий!.. А какого шута тебе в его пригожестве? С мужнина лица не воду пить: какого бог уродил, таков и будет - все едино... Тут главна причина, что один сын у отца: рано ли, поздно ли все капиталы ему без разделу достанутся. Опять же люди они постоянные, благочестивые. Дом богобоязненный, от кого ни послышишь. Вот это статья!.. Ты не на рожу, в мошну гляди.- Уж выдать бы мне только тебя, Марья, за Масляникова, какой бы мы с тобой пароход спустили!.. Первый по Волге был бы!..
* * *
Старик Масляников был старый вдовец. Схоронив Евграфову мать, женился он на молоденькой девушке, из бедного семейства, но и та пожила недолго. Поговаривали, будто обе жены пошли в могилу от кулаков благоверного. В третий раз Макар Тихоныч жениться не хотел.
"Куда мне, старому грибу, с молодой женой возиться!.. Пора душу спасать, век мой на исходе",- говаривал он свахам, зачастившим было к богатому вдовцу с предложеньями своего товара. "Правда,- продолжал он,- без бабьего духа в доме пустым что-то пахнет, так у меня сыну двадцать первый пошел, выберу ему хорошую невесту, сдам дела и капитал, а сам запрусь да богу молиться зачну. Мы свое изжили, наше время прошло,- молодым надо дорогу давать. Да и то сказать надо, не хочу от врага рода человеческого жену себе пояти, потому сказано: "Перва жена от бога, втора от людей, третья от беса".
Воротясь из Казани, Евграф Макарыч, заметив однажды, что недоступный, мрачный родитель его был в веселом духе, осторожно повел речь про Залетовых и сказал отцу: "Есть, мол, у них девица очень хорошая, и если б на то была родительская воля, так мне бы лучше такой жены не надо".
- Ишь ты! - усмехнулся отец.- Я его на Волгу за делом посылал, а он девок там разыскивал. Счастлив твой бог, что поставку хорошо обладил, не то бы я за такое твое малодушие спину-то нагрел бы. У меня думать не смей самому невесту искать... Каку даст отец, таку и бери... Вот тебе и сказ... А жениться тебе в самом деле пора. Без бабы и по хозяйству все не ходко идет, да и в дому жилом не пахнет... По осени беспременно надо свадьбу сварганить, надоело без хозяйки в доме.
- А разве, тятенька, у вас есть на примете? - взволнованным голосом спросил Евграф.
- А тебе что за дело? Сыщу, так скажу. Замолк Евграф Макарыч, опустил голову, слезы на глазах у него выступили. Но не смел супротив родителя словечка промолвить. Целу ночь он не спал, горюя о судьбе своей, и на разные лады передумывал, как бы устроить, чтоб отец его узнал Залетовых, чтобы Маша ему понравилась и согласился бы он на их свадьбу. Но ничего придумать не мог. Одолела тоска, хоть руки наложить, так в ту же пору. Прошло с неделю времени. Приехал однажды Макар Тихоныч из города развеселый. Сели обедать, говорит он сыну:
- Сегодня нам с тобой, Евграф, счастья бог послал - всю залежь, что ее в лавке ни было, с рук спустил. Что ни было старого, негодящего товару, весь сбыл, да еще за наличные. Думал убытки нести, выпал барыш, да какой!
-Кому же, тятенька, продали? - робко спросил Евграф Макарыч.
-Послал господь олуха. Благодари создателя!.. Из Сибири дурак приехал. Дела-то свои только что начинает, толку-то ни в чем еще не смыслит. Молоденький, вот как твое же дело, легковерный такой что ему ни ври, всему верит... Уж и объегорил же я его, обул как Филю в чертовы лапти!.. Ха-ха-ха!.. Не забудет меня до веку... Надо будет завтра на Рогожское съездить, господа поблагодарить... Вели-ка после обеда приказчику пшеничной муки туда свезти, по кулю на каждую палату, да масла деревянного бутылки две богу на лампадки.
- Слушаю, батюшка. - А ведь тебе, дураку, не удастся этак с алтыном под полтину подъехать! - хвалился Макар Тихоныч.- Посмотрю я на тебя, Евграф, толку-то в тебе нисколько нет - ни на маково зернышко... Помру - в прах проторгуешься. Ей-богу, помяни мое слово. Сноровки, братец, до сих пор не знаешь, не знаешь, как обойти покупателя, как ему намолоть с три короба, чтоб у него в глазах помутилось, в мыслях бы затуманило. Да что про это толковать,со вздохом прибавил Макар Тихоныч,- известно дело, что глупому сыну родной отец ума к коже не пришьет... Разве вот как женю тебя, не будешь ли маленько поумнее?.. Да, чуть было не забыл спросить... Намедни ты про Залетовых поминал... Ездит он к Макарью аль нет?
- Как же, тятенька! Ездит,- немного оторопев от нежданного вопроса, ответил Евграф Макарыч.- В казенном гостином дворе, в китаечном ряду, лавка у него да в деревянных рядах мылом торгует.
- Так. В китаечном да в мыльном...- раздумывал Макар Тихоныч.
- Это хорошо... Фабрика у него, сказываешь, да завод?
- Так точно, тятенька.
- Ладно... Оборот велик?
- Не могу сказать, а должно быть, немалый... Гаврила же Маркелыч только на наличные торгует, грошом не кредитуется, - отвечал Евграф.
- Дурак, значит, хоть его сегодня в Новотроицком за чаем и хвалили,молвил Макар Тихоныч.- Как же в кредит денег аль товару не брать? В долги давать, пожалуй, не годится, а коль тебе деньги дают да ты их не берешь, значит, ты безмозглая голова. Бери, да коль статья подойдет, сколь можно и утяни, тогда настоящее будет дело, потому купец тот же стрелец, чужой оплошки должен ждать. На этом вся коммерция зиждется... Много ль за дочерью Залетов дает?
- Не знаю, тятенька, о том речи не было. Как же бы смел я без вашего приказанья спросить?- отвечал Евграф Макарыч.
- Это ты умно сказал!.. Обмолвился, должно быть, - проговорил Макар Тихоныч, выпив стакан холодного квасу и погладив седую бороду.
- Один сын, говоришь, да дочь, только всего и детей? - Только, тятенька. Сын-от отделен?
- Нет еще, не отделен,- отвечал Евграф Макарыч.- Дал родитель ему расшивы на весь отчет, а прочее все при нем.
- Так...- промычал Макар Тихоныч.- Много хорошего про Залетова я наслышан,- продолжал он, помолчав и поглядывая искоса на сына.- С кем в городе ни заговоришь, опричь доброго слова ничего об нем не слыхать... Вот что: у Макарья мы повидаемся, и коли твой Залетов по мысли придется мне, так и быть, благословлю - бери хозяйку... Девка, сказывают, по всем статьям хороша... Почитала бы только меня да из моей воли не выходила, а про другое что, как сами знаете.
На тот раз тем разговор н кончился. Но и этого много было Евграфу. На другой же день отписал он к Гавриле Маркелычу.
Поехали на ярмарку и Масляниковы и Залетовы. ъ Свиделись. Макару Тихонычу и сам Залетов по нраву пришелся. "Человек обстоятельный",- сказал он сыну по уходе его. Хотя слово то было брошено мимоходом, но, зная отцовский нрав, Евграф так обрадовался, что хоть вприсядку. Дня через три завернул старик Масляников в китаечный ряд, свиделся там с Гаврилой Маркелычем. Слово за слово. Залетов позвал гостя наверх в палатку чайку напиться. Поломался маленько Макар Тихоныч, однако пошел. Тут увидал семейных Гаврилы Маркелыча. Маша ему приглянулась.
- Девка придется нам ко двору.- молвил он сыну, воротясь домой.- Экой ты плут какой, Евграшка! Кажись, и не доспел разумом, а какую паву выследил умному так впору. Как бы ты по торговой-то части такой же дока был, как на девок, тебя бы, кажется, озолотить мало... Засылай сваху, дурак!..
- Тятенька!- вне себя от радости вскричал Евграф, кидаясь отцу в ноги и целуя его руки.
- Тятенька! Благослови вас господи!
- Дурак! Не тебе меня благословлять, а мне тебя... Ноги выше головы не растут,- угрюмо ответил Макар Тихоныч, отстраняя Евграфа.- Чего лижешься, ровно теленок?.. Очумел?.. Ишь как его прорвало!.. Сказано: сваху засылай чего еще тебе?.. По всему видно, каков ты разумом: люди говорят: "Дурак и посуленому рад". Так и ты.
- Тятенька, тятенька! - говорил Евграф, и смеясь и заливаясь слезами.- Вы родитель мой... вы отец... глава... Не отталкивайте меня... Как бог, так и вы... батюшка...
- Да чего визжать-то? Сказано, есть на то воля родительская... Какого тебе еще лешего?
Отыскал Евграф Макарыч знакомою купчиху, попросил ее за сваху быть. Без свахи нельзя - старозаветный обычай соблюсти необходимо. Решили после ярмарки ехать в Москву и там свадьбу играть. По-настоящему-то жениху бы с родней надо было ехать к невесте, да на это Макар Тихоныч не пошел бы... Гордыня!. Поедет такой богатей к купцу третьей гильдии!.. Как же!..
* * *
Полная светлых надежд на счастье, радостно покидала родной свой город Марья Гавриловна. Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с милым избранником сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна на мир божий. Макар Тихоныч непомерно был рад дорогим гостям. К свадьбе все уже было готово, и по приезде в Москву отцы решили повенчать Евграфа с Машей через неделю. Уряжали свадьбу пышную. Хоть Макар Тихоныч и далеко не миллионер был, как думал сначала Гаврила Маркелыч, однако ж на половину миллиона все-таки было у него в домах, в фабриках и в капиталах - человек, значит, в Москве не из последних, а сын один... Стало быть, надо такую свадьбу справить, чтобы долго о ней потом толковали. В свадебных хлопотах помолодел старик Масляников, нравом даже ровно переродился. Незаметно стало в нем порывов своенравия, всячески угождал он названым родным, а к невесте так был ласков, что всем знавшим крутой и мрачный нрав его было то на великое удивленье.
Венчанье назначено. За несколько дней перед тем Залетов, как водится, сделал сговор на своей квартире. Немало гостей съехалось, и все шло обычной чередой: пели девушки свадебные песни, величали жениха со невестою, величали родителей, сваха плясала, дружка балагурил, молодежь веселилась, а рядом в особой комнате почетные гости сидели, пуншевали, в трынку (Трынка - карточная игра, в старину была из "подкаретных" (кучера под каретами игрывали), но впоследствии очень полюбилась купечеству, особенно московскому. Задорная игра.) играли, про свои дела толковали. Макар Тихоныч верховодил и, видя воздаваемый ему со всех сторон почет, вполне благодушествовал. Нередко выходил он в комнату, где молодежь справляла свое дело, подшучивал над товарищами Евграфа: "Нуте-ка, дескать, сыщите другую такую королеву", подсаживался к Маше, называл ее милою дочкой и, шутя, низко кланялся и просил, чтоб она, сделавшись хозяйкою, не согнала его, старого хрыча, со двора долой, а покоила б и берегла старость его да поскорей бы внучат народила ему. Маша краснела от шуток нареченного свекра, ласкалась к нему робко, но так доверчиво, как не всякая дочь к родному отцу ласкается. Глядя на жениха, утопала она в счастье.
Ужинать сели. Как водится, жениха с невестой рядом посадили, по другую сторону невесты уселся Макар Тихоныч. Беседа шла веселая, вино рекой лилось хорошо пировали. Вдоволь угостился Макар Тихоныч, поминутно сыпал шутками. В конце стола, взглянув на невесту, сказал, обращаясь к Гавриле Маркелычу:
- Ну, сватушка, нечего сказать - умел дочку родить, умел и вырастить. Такой красавицы, такой умницы, пройти всю Москву насквозь, с огнем не отыщешь.
- Какова есть - вся тут,- шутил Гаврила Маркелыч.- Отдаем без обману. - И молодцов таких, как Евграф Макарыч, тоже с огнем поискать,- думая польстить Макару Тихонычу, молвила Машина мать.- Тоже по всей Москве другого такого, пожалуй, не найдется.
- Таких-то здесь непочатой угол,- ответил Макар Тихоныч.- Много почище найдется!
- Где же много? - сказала Залетова.- Что-то ровно таких и не видать.
- А хоть бы я, например?- отрезал Масляников, облокотясь на стол и прищурясь на Машу.- Куда ж ему равняться со мной? У меня голова на плечах, а у него что? Тыква, не голова!
- Про это что говорить,- молвила Машина мать.- Только уж не прогневайтесь, Макар Тихоныч, старый молодому не ровня, наше с вами время прошло.
- Про это бабушка-то надвое сказала,- ляпнул подгулявший Макар Тихоныч.Хоть седа борода, а за молодого еще постою. Можно разве Евграшку со мной равнять? Да он ногтя моего не стоит!.. А гляди, какую королеву за себя брать вздумал... Не по себе, дурак, дерево клонишь - выбирай сортом подешевле,прибавил он, обратясь к оторопевшему сыну.
- Чтой-то вы, Макар Тихоныч? - вступился Залетов.- Как же можно так обижать?
-Какая тут обида? - кричал Масляников.- Кому?.. Чать, Евграшка маленько сродни мне приходится. Что хочу, то с ним и делаю - хочу с кашей ем, хочу масло из него пахтаю. Какая ему от меня обида быть может? Все замолчали, видя разгорячившегося Макара Тихоныча.
- Что за шутки, сватушка?..- молвила Машина мать.- Время ль теперь?
-Какие шутки! - на всю комнату крикнул Макар Тихоныч.- Никаких шуток нет. Я, матушка, слава тебе, господи, седьмой десяток правдой живу, шутом сроду не бывал... Да что с тобой, с бабой, толковать - с родителем лучше решу... Слушай, Гаврила Маркелыч, плюнь на Евграшку, меня возьми в зятья - дело-то не в пример будет ладнее. Завтра же за Марью Гавриловну дом запишу, а опричь того пятьдесят тысяч капиталу чистоганом вручу... Идет, что ли? Жених пополовел - в лице ни кровинки. Зарыдала Марья Гавриловна. Увели ее под руки. Гаврила Маркелыч совсем растерялся, захмелевший Масляников на сына накинулся, бить его вздумал. Гости один по другому вон. Тем и кончился Машин сговор.
Все думают, захмелел старик за ужином и, не помня себя, наговорил глупых речей. Но хмель со сном прошел, а блажь из головы Макара Тихоныча не вылезла. Шальная мысль, засев в голову пьяного самодура, ровно клином забита была... "А дай-ка распотешу всех,- думал, проснувшись и потягиваясь на одинокой постели, Макар Тихоныч,- сем-ка женюсь в самом деле на Марье. Пущай Москва две недели про мою свадьбу толкует... Девка же сдобная, важная - грудь копной, глаза так и прыгают. Крепыш девка, ровно репа - знатная будет жена! - думал, подзадоривая себя, Макар Тихоныч. Наутро вырядился, прямо к Залетовым.
- Коли хочешь со мной родниться,- сказал Гавриле Маркелычу,- выдавай дочь за меня. Мой молокосос рылом не вышел, перстика ее не стоит - какой он ей муж?.. Толковать много нечего, не люблю... Кончать, так разом кончай, делом не волочи... Угостил ты меня вечор на славу, Гаврила Маркелыч, развеселое было у тебя пированье... Спасибо за угощенье... Ну, грешным делом, хоть и шумело у меня в голове, и хоть то слово во хмелю было сказано, однако ж я завсегда правдой живу: от слова не пячусь. Отдашь за меня Марью Гавриловну, сегодня ж ей дом и пятьдесят тысяч в опекунский совет на ее имя внесу... Ты это понимай, как оно есть, Гаврила Маркелыч: все будет записано на девицу Марью Гавриловну Залетову, значит, если паче чаяния помрет бездетна, тебе в род пойдет... А пароход мой, что на Волге бегает, знаешь, чать, "Смелый" прозывается, в шестьдесят сил, да две баржи при нем - это у меня тестю в подарок сготовлено.
Вот он пароход-от!.. Век думал, гадал про него Гаврила Маркелыч, совсем было отчаялся, а он ровно с неба упал. Затуманилось в голове - все забыл,один пароход в голове сидит.
- Как же это будет? - раздумывал Гаврила Маркелыч.
- Так же и будет, как сказываю, - отозвался Макар Тихоныч. - А то, пожалуй, отдавай свою дочь и за Евграшку, перечить не стану; твое детище, твоя над ним и воля. Только знай, что ему от меня медного гроша не будет ни теперь, ни после... Бери зятя в дом, в чем мать на свет его родила - гроша, говорю, Евграшке не дам,- сам женюсь, на ком бог укажет, и все, что есть у меня, перепишу на жену. А не женюсь, все добро до копейки размытарю. С цыганками пропью, в трынку спущу, а Евграшке медной пуговицы не оставлю. Слово мое крепко. Пароход, дом, пятьдесят тысяч, а пуще всего пароход...
Взглянул Гаврила Маркелыч на иконы, перекрестился и, подавая руку Масляникову, сказал: - Видно, есть на то воля божия. Будь по-твоему, любезный зятюшка. Обнялись старики, поцеловались.
- Когда ж невесте-то станешь объявлять? - спросил новый жених.
- Как хочешь,- ответил Гаврила Маркелыч.- Хоть сегодня же. Привози только наперед купчие да билеты. Тут ей и скажем. Нашла коса на камень. Попал топор на сучок... Думал Масляников посулом отъехать, да не на такого напал... А сердце стариковское по красавице разгорелось - крякнул Макар Тихоныч, поморщился, однако ж поехал купчии совершать и деньги в совет класть.
На другой день отдал он бумагу и билеты нареченному тестю. Продали Машу, как буру корову. Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына в Урюпинскую на ярмарку. Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его в Тифлис, оттоль на Крещенскую в Харьков, из Харькова в Ирбит, из Ирбита в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с горя. Бог его знает, как на самом деле было.
* * *
Восемь лет выжила Марья Гавриловна с ненавистным мужем. Что мук стерпела, что брани перенесла, попреков, побоев от сурового старика. Тому только удивляться надо, как жива осталась... Восемь лет как в затворе сидела, из дому ни разу не выходила: старый ревнивец, под страхом потасовки, к окнам даже запретил ей подходить. Только и жила бедная памятью о милом сердцу, да о тех немногих, как сон пролетевших, днях сердечного счастья, что выпали на ее долю перед свадьбой. Истаяла вся, стала худа, желта и совсем опротивела мужу. Макар Тихоныч ядреных, дородных любил. Совсем одичала Марья Гавриловна, столько лет никого не видя окроме скитских стариц, приезжавших в Москву за сборами. Других женщин никого не позволялось ей принимать. Отец с матерью померли, братнина семья далеко, а Масляников строго-настрого запретил жене с братом переписываться. Впрочем, Макар Тихоныч человек был благочестивый, набожный, богомольный. На сгибах указательных и средних пальцев от земных поклонов мозоли у него наросли, и любил он выставлять напоказ эти признаки благочестия. Много денег жертвовал на скиты и часовни, не только все посты соблюдал, понедельничал даже, потому и веровал без сомнения в спасение души своей. Чтоб это было еще повернее, в доме читалку ради повседневной божественной службы завел. Случалось, что читалка после келейных молитв с Макаром Тихонычем куда-то ночью в его карете ездила, но что ж тут поделаешь?- враг силен, крепких молитвенников всегда наводит на грех, а бренному человеку как устоять против демонского стреляния? И то надо помнить, что этот грех замолить плевое дело. Клади шесть недель по сту поклонов на день, отпой шесть молебнов мученице Фомаиде, ради избавления от блудныя страсти, все как с гуся вода,- на том свете не помянется. Приехала раз в Москву мать Манефа. Заговорили об ней на Рогожском. Макар Тихоныч давно ее знал и почитал чуть не за святую. Молил он матушку посетить его, тут-то и познакомилась с нею Марья Гавриловна. Мать Манефа наслышана была про судьбу бедной женщины и, вспоминая свое прошлое, поняла ее страданья. Коротко они сблизились, Марья Гавриловна вполне высказалась Манефе, ни с кем никогда так по душе она не разговаривала, как с нею.
Игуменья плакала с ней и утешала не мертвыми изречениями старых книг, а задушевными словами женщины, испытавшей сердечное горе. Тихонько от Макара Тихоныча и от его читалки молилась Манефа с Марьей Гавриловной за упокой раба божия Евграфа. Молитвой, терпеньем, упованьем на милость господню Манефа учила ее врачевать наболевшее сердце. И слезы Марьи Гавриловны, после каждой беседы с игуменьей, казались ей не столь горьки, как прежде, а на душе становилось светлей. Не водворялось в этой душе сладкого, мирного покоя, что бывает уделом немногих страдающих, зато холодное бесстрастие, мертвенная притупленность к ежедневным обидам проникли все ее существо. Мало-помалу перестала Марья Гавриловна ненавидеть своего злодея, стала думать о нем с сожаленьем. Даже на молитве стала поминать мужа, а прежде и в голову ей того не приходило.
Тогда Манефа бывала в Москве нередко, и с каждым приездом ее Марья Гавриловна сильней к ней привязывалась. Дело понятное: кроме Евграфа, никто еще не относился к ней с истинной любовью. Отец продал ее за пароход, мать любила, но сама же уговаривала идти за старика, что хочет их всех осчастливить; брат... да что и поминать его, сам он был у отца забитый сын, а теперь, разбогатев от вырученного за счастье сестры парохода, живет себе припеваючи в своей Казани, и нет об нем ни слуху ни духу. Мать Манефа всех дороже стала Марье Гавриловне.
На девятый год третьего своего супружества, в понедельник на масленице, Макар Тихоныч, накушавшись первых блинов с икрой у знакомого и запив блины холодненьким, воротился домой, обругал хозяйку, прилег на диван и отдал богу спасенную душу свою.
На волю вышла Марья Гавриловна... Фабрика, дом, деньги - все ее. Богатство, свобода, а не с кем слова перемолвить... Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову? Нет на свете близкого человека, одна как перст, одна головня в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и к матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, звала их в Москву. Манефа долго ждать себя не заставила. Много с ней толковала молодая вдова, как и где лучше жить - к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа:
- Да к нам милости просим, в нашу святую обитель: мы бы вас успокоили. Не могу я, матушка, снести иноческой жизни,- не в силах черной рясы надеть. А зачем ее надевать? - возразила игуменья.- У нас обитель большая, места вдоволь, желательно со мной жить, место найдется, хоть, правду сказать, тесненько вам покажется, после этих хором неприглядно. Не то поставьте себе келью, какую знаете, и живите в ней со своими девицами. Угодно к службе божией - ходите, не угодно - не взыщем. Будете жить на своем отчете и на полной своей воле. А если насчет пищи или одежды беспокоитесь, так вы не в числе обительских будете: у нас свой устав, у вас будет свой, и скоромное кушайте на здоровье и цветное носите. Так расхвалила Манефа жизнь монастырскую, что Марье Гавриловне понравилось ее приглашенье. Жить в уединении, в тихом приюте, середь добрых людей, возле матушки Манефы, бывшей во дни невзгод единственною ее утешительницей,- чего еще лучше? - А вы, сударыня Марья Гавриловна, вот как сделайте, - советовала ей Манефа.- Сорочины по покойнике придутся в понедельник на шестой. До того из дому вам уехать нельзя: и люди осудят, и перед богом грешно... Каков ни был Макар Тихоныч, царство ему небесное, все же супруг - простить надо его, сударыня, за все озлобления... молиться надо, успокоил бы господь многомятежную душу его... Вот мы вместе с вами и помолимся... Если угодно, останусь у вас до сорочин. В то время устройте дела, на шестой неделе, если реки пропустят, поедемте к нам за Волгу. Пасха-то нынче ранняя, кажись бы к тому времени дорогам не надо испортиться. Страстную службу у нас послушаете, воскресение Христово встретим, а потом и гостите у нас, сколько заблагорассудится... Посмотрите на наши обычаи, узнаете наше житье-бытье и, коли понравится, ставьте к зиме келью себе, местечко отведу хорошее, возле самой часовни, и садик разведете и все, что вам по мысли придется.
Марья Гавриловна согласилась. Когда брат ее приехал из Казани и стал уговаривать богатую сестру ехать к нему на житье, она ему наотрез отказала. Обещалась, впрочем, летом побывать к нему на короткое время в Казань.
Явились наследники, были предъявлены векселя покойника. Марья Гавриловна продала фабрику, разделалась со всеми без споров. У ней осталось больше двухсот тысяч наличными да дом полная чаша. К Пасхе Манефа воротилась в Комаров с дорогою гостьей. Марье Гавриловне скитское житье приятным показалось. И не мудрено: все ей угождали, все старались предупредить малейшее ее желанье. Не привыкшая к свободной жизни, она отдыхала душой. Летом купила в соседнем городке на своз деревянный дом, поставила его на обительском месте, убрала, разукрасила и по первому зимнему пути перевезла из Москвы в Комаров все свое имущество. Москву, кроме горя, нечем было ей помянуть, и она прервала с нею все сношения. Наследники, очень довольные ее непритязательностью, хотя и называвшие ее за то дурой, кредиторы, которым с другого без споров и скидок вряд ли бы можно было получить свои деньги, писали к ней ласковые письма, она не отвечала. На родину, в Казань, к брату ездила. Там и братняя семья и другие родные и знакомые, помня Марью Гавриловну еще девочкой, наперерыв друг перед дружкой за ней ухаживали. И женихи закружились вкруг богатой молодой вдовушки. Выгоднее ее по всему Поволжью вряд ли другая невеста была, но она никому ни словом, ни взглядом не подала на успех надежды. Свахам от нее был один ответ: "Из скитов замуж не выходят". И брат и невестка пытались уговаривать Марью Гавриловну выбрать друга по мысли, но она на речи их только головой качала. Несмотря на неудачи, искатели не оставляли в покое богатой невесты. Надоело ей, и поспешила она уехать в мирный приют на Каменном Вражке.
Тихо, спокойно потекла жизнь Марьи Гавриловны, заживали помаленьку сердечные раны ее, время забвеньем крыло минувшие страданья. Но вместе с тем какая-то новая, небывалая, не испытанная дотоле тоска с каждым днем росла в тайнике души ее... Чего-то недоставало Марье Гавриловне, а чего - и сама понять не могла, все как-то скучно, невесело... Ни степенные речи Манефы, ни резвые шалости Фленушки, ни разговоры с Настей, которую очень полюбила Марья Гавриловна, ничто не удовлетворяло... Куда деваться? Что делать?
Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга,- привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка - Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное. Дочери Патапа Максимыча, жившие у тетки, понравились ей. С самого приезда в скит Марья Гавриловна ласкала девушек, особенно Настю. Бывали у нее еще Фленушка с Марьюшкой, другие редко, и то разве по делу какому. Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая, из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что "девчонок его" жалует, учит их уму-разуму. Добра была до Патапа Максимыча Марья Гавриловна и во всем ему верила. Капитал ее лежал в опекунском совете, и часто предлагала она Чапурину взять у нее хоть все двести тысяч на его обороты... Патап Максимыч не соглашался, но, взявши не по силам подряд на горянщину, поклонился Марье Гавриловне, и она дала ему двадцать тысяч по векселю сроком по 8 июля... По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть год, хоть и больше ждать, а когда придет срок,вексель она перепишет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
За круглым столом в уютной и красиво разубранной "келье" сидела Марья Гавриловна с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар, дорогой чайный прибор и серебряная хлебница с такими кренделями и печеньями, каких при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в своей келарне добродушная мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы - это ее рук дело. Заспала ли Фленушка свою досаду, в часовне ли ее промолила, но, сидя у Марьи Гавриловны, была в таком развеселом, в таком разбитном духе, что чуть не плясать готова была. Да и заплясала бы и запела бы залихватскую песенку, да стыдно было ей перед Марьей Гавриловной. Недолюбливала вдовушка шумного веселья, опять же обитель - можно там и поплясать, можно и песенку спеть, но все ж опасаючись, слава не пошла бы, не было бы на обитель нарекания. Все можно, все позволительно, только втайне, чтоб иголки никто не подточил. Тогда ничего: "Тайно содеянное, тайно и судится". Так говорится в обителях.
Развеселая Фленушка так и заливалась, рассказывая Марье Гавриловне про гостины у Патапа Максимыча. Пересыпая речь насмешками и издевками, описывала она именинный пир и пересмеивала пировавших гостей. Всех перецыганила и Манефу не помиловала. Очень уж расходилась, не стало удержу. До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив на середь горницы, пошла в лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам каждого. Весело слушала Марья Гавриловна болтовню баловницы обительской и улыбалась на ее выходки. Марья головщица держала себя сдержанно.
- Матушка идет,- выглядывая из передней, молвила хорошенькая, свеженькая Таня, одетая не по-скитски, а в "немецкое" платье. Поджала хвост Фленушка, как ни в чем не бывало, чиннехонько уселась за стол и скромно принялась за сахарную булочку... Марья Гавриловна спешила в переднюю навстречу игуменье. Войдя в комнату, Манефа уставно перекрестилась перед иконами, поздоровалась с Марьей Гавриловной, а та, как следует по чину обительскому, сотворила перед нею два обычных метания.
- Садитесь-ка, матушка,- приглашала ее Марья Гавриловна, придвигая к столу мягкое кресло.- Утомились в келарне-то. Покорно прошу чайку покушать, а мы уж, простите, Христа ради, по чашечке, по другой пропустили, вас дожидаючи...
- На здоровье!.. Бог благословит,- промолвила мать Манефа.
- Где меня дожидаться?.. Делов-то у меня немало - совсем измаялась в келарне. Стара становлюсь, сударыня Марья Гавриловна, устаю: не прежни года. Видно, стары кости захотели деревянного тулупа... Живым прахом брожу - вот что значит стары-то годы.
- Какие еще ваши годы, матушка?- ответила Марья Гавриловна, подавая чашку и ставя перед игуменьей серебряную хлебницу. - Разве вот от хлопот от ваших? Это, пожалуй... Оченно вы уж заботны, матушка, вояку малость к сердцу близко принимаете.
- Хлопоты, заботы само по себе, сударыня Марья Гавриловна,- отвечала Манефа.- Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы ничего - с хлопотами да с заботами можно бы при господней помощи как-нибудь сладить... Да... Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые - на шестой десяток давно поступила.
- Что ж это за годы, матушка?- сказала Марья Гавриловна.
- Не в годах сила, сударыня,- ответила Манефа.- Не годы человека старят, горе, печали да заботы... Как смолоду горя принято вдоволь, да потом как из забот да из хлопот ни день, ни ночь не выходишь, поневоле раньше веку состаришься... К тому же дело наше женское - слабое, недаром в людях говорится: "сорок лет - бабий век". Как на шестой-от десяток перевалят, труд да болезнь только останутся... Поживете с мое, увидите... вспомните слова мои... Ну, да ваше дело иное, Марья Гавриловна, хоть и знали горе, все-таки ваша жизнь иная была,- глубоко вздохнув, прибавила Манефа.
- Матушка!- быстро подхватила Марья Гавриловна, вскинув черными своими глазами на Манефу.- Жизнь мою вы знаете это ль еще не горе!..
- Всякому человеку только свой крест тяжел, сударыня,- внушительно ответила Манефа.- Все же видали вы красные дни, хоть недолгое время, а видали... И вот теперь, привел бог, живете без думы, без заботы, аки птица небесная... Печали человека только крушат, заботы сушат. Горе проходчиво, а забота, как ржа, ест человека до смерти... А таких забот, как у меня, грешной, у вас и прежде не бывало и теперь не предвидится... Конечно, все во власти божией, а судя по человечеству, кажись бы, и наперед таких забот вам не будет, какие на мне лежат. Ведь обителью править разве легкое дело? Семейка-то у меня, сами знаете, какая: сто почти человек - обо всякой подумай, всякой пить, есть припаси, да порядки держи, да смотри за всеми. Нет, не легко начальство держать... Так тяжело, сударыня, так тяжело, что, самой не испытавши, и понять мудрено... Так вот какое мое дело, далеко не то, что ваше, Марья Гавриловна... Какие вам заботы? Все у вас готово, чего только не вздумали!.. Опять же и здоровьем не такие, как я в ваши годы была. Оттого и старость поздней к вам придет.
- Как про то знать наперед? - сказала Марья Гавриловна.
- Все во власти господней. - Вестимо так,- ответила Манефа и, немного помолчав, заговорила ласкающим голосом: - А я все насчет братца-то, сударыня Марья Гавриловна. Очень уж он скорбит, что за суетами да недосугами не отписал к вам письмеца, на именины-то не позвал. Так скорбит, так кручинится, не поставили бы ему в вину.
- Полноте, матушка.- отвечала Марья Гавриловна.- Ведь я еще давеча сказала вам... Затем разве я в обители поселилась, чтобы по пирам разъезжать... Бывала прежде у Патапа Максимыча и еще как-нибудь сберусь, только не в такое время, как много у него народу бывает...
- Да так-то оно так,- продолжала мать Манефа,- все ж, однако, гребтится ему - не оскорбились ли?.. Так уж он вас уважает, сударыня, так почитает, что и сказать невозможно... Фленушка, поди-ка, голубка, принеси коробок, что Марье Гавриловне прислан.
- Напрасно это, матушка, право, напрасно,- говорила Марья Гавриловна, между тем как Фленушка, накинув шубейку, побежала по приказанию Манефы.
- Скажите-ка лучше, как поживает Патап Максимыч? Аксинья Захаровна что?.. Девочки ихние как теперь?
- Слава богу,- отвечала Манефа,- дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только не знает, как к сроку поспеть. Много ли времени до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да не знает, управится ли... К тому ж перед самым Рождеством горем бог его посетил.
- Что такое случилось? - озабоченно спросила Марья Гавриловна.
- Знавали ль вы у него приказчика Савельича?- спросила мать Манефа.
- Как не знать, матушка, славный такой старичок,- ответила Марья Гавриловна.
- Помер ведь...
- Полноте?
- Помер, сердечный,- продолжала Манефа.- На Введеньев день в Городец на базар поехал, на обратном пути застань его вьюга, сбился с дороги, плутал целую ночь, промерз. Много ль надо старику? Недельки три поболел и преставился...
- Царство небесное!..- набожно перекрестясь молвила Марья Гавриловна.Добрый был человек, хороший. Марьюшка,- прибавила она, обращаясь к головщице,возьми-ка там у меня в спальне у икон поминанье. Запиши, голубушка, за упокой. Егором никак звали? - обратилась она к Манефе.
- Так точно, Георгием. - Прошу я вас, матушка, соборно канон за единоумершего по новопреставленном рабе божием Георгии отпеть,- сказала Марья Гавриловна.- И в сенаник извольте записать его и трапезу на мой счет заупокойную по душе его поставьте. Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег на раздачу, чтоб год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
-Благодарим покорно, сударыня,- молвила, слегка поклонясь, Манефа.- Все будет исправлено... Да, плохо, плохо стало братцу Патапу Максимычу без Егора Савельича,- продолжала она. - Одно то сказать - двадцать лет в дому жил, не шутка в нынешнее время... Хоть не родня, а дороже родного стал. Правой рукой братцу был: и токарни все у него на отчете были, и красильни, и присмотр за рабочими, и на торги ездил,- верный был человек,- хозяйскую копейку пуще глаза берег. Таких людей ныне что-то мало и видится... Тужит по нем братец, очень тужит.
- Как, матушка, не тужить по таком человеке! - отозвалась Марья Гавриловна.- Жаль, очень жаль старика. Как же теперь без него Патап Максимыч? Нашел ли кого на место его?
- Взял человечка, да не знаю, выйдет ли толк,- отвечала Манефа.- Парень, сказывают, по ихним делам искусный, да молод больно... И то мне за диковинку, что братец так скоро решился приказчиком его сделать. По всяким делам, по домашним ли, по торговым и, кажись, он у нас не торопыга, а тут его ровно шилом кольнули, прости господи, сразу решил... Каку-нибудь неделю выжил у него парень в работниках, вдруг, как нежданный карась в вершу попал... Приказчиком!..
- Откуда же он добыл его? - спросила Марья Гавриловна.
- Из окольных,- ответила Манефа.- Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил - в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве возможно человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь... Надо бы, надо бы постарше... Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный человек - чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея...
- Какого Алексея?- спросила Марья Гавриловна.
- Да я все про нового-то приказчика,- продолжала Манефа.- Хоть бы про него взять. Аксинье Захаровне братец хоть бы единое слово наперед сказал: беру, мол, парня в дом,- нет, сударыня. При гостях к слову пришлось, так молвил, тут только хозяюшка и узнала.
Говорила ему после того Аксинья Захаровна: Хоть, мол, Алексей человек и хороший, кроткий и тихий, да ладно ли, говорит, будет молодому парню быть у нас в приближенье? Уедешь ты на Низ аль в Москву, останется он в доме один, другого мужчины нет. Долго ль до славы? Ну, как зачнут люди пустые речи про дочерей нести?.. Девки на возрасте... Так и слушать, сударыня, не хочет: "Никто, говорит, не смеет про моих дочерей пустых речей говорить; голову, говорит, сорву тому, кто посмеет".
- Напрасно,- молвила Марья Гавриловна.- Живучи в миру, от сплетен да от напраслины мудрено уйти. Падки люди до клеветы, матушка!
- Да не то что в миру, сударыня,- сказала Манефа.- У нас по обителям, кажись бы, этого и быть не должно, а разве мало клеветы да напраслин живет?.. Нет, гордостен больно Патап-от Максимыч, так гордостен, что сказать невозможно. Не раз я ему говаривала и от писания вычитывала: "Послушай меня, скудоумную, не хуже тебя люди речи мои слушают: не возносися, гордостью. Сатана на небесех сидел, а загордился, куда свалился? Навуходоносор, царь, превыше себя никого быть не чаял, гордостью, аки вол, наполнился, за то господь в вола его обратил; фараон, царь египетский, за гордость в море потоп. Вот, говорю, цари были, а гордостью проклятой до чего дошли? Мы-то как, мол, загордимся, так куда годимся?.." И ухом не ведет, сударыня.
Вошла Фленушка с увесистым коробом. Вскрыли его, два фунта цветочного чаю вынули, голову сахару, конфеты, сушеные плоды, пастилу, варенье и другие сласти.
- Напрасно это, право, напрасно,- говорила Марья Гавриловна, когда Фленушка, вынимая из коробка гостинцы, раскладывала их по столу.- Что это так беспокоится Патап Максимыч?
- Нельзя, сударыня,- молвила Манефа.- Как же бы я с именин без гостинцев приехала? Так не водится. Да и Патап Максимыч что бы за человек был, если б вас не уважил? И то кручинится - не оскорбились ли.
- Да перестаньте, пожалуйста, говорить про это, матушка,- возразила Марья Гавриловна.- На уме у меня не было сетовать на Патапа Максимыча. Скажите-ка лучше, девицы наши как поживают, Настя с Парашей?
- Живут помаленьку,- отвечала Манефа.- В Параше мало перемены, такая же, а Настенька, на мои глаза, много изменилась с той поры, как из обители уехала.
- Чем же, матушка?- спросила Марья Гавриловна.
- Да как вам сказать, сударыня? - ответила Манефа.- Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких, никому, бывало, не выскажет... Теперь пуще прежнего - теперь и не сговоришь с ней... Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет... Вся в родимого батюшку - гордостная, нравная, своебычная - все бы ей над каким ни на есть человеком покуражиться...
- Что вы, матушка? - возразила Марья Гавриловна. - Настенька девица такая скромная.
- Нет в ней смиренья ни на капельку,- продолжала Манефа,- гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть - ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее... На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает - Настасья ему дороже всего.
- Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? - молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: - Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая - и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет. - Да так-то оно так, сударыня,-сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа.- К тому только речь моя, что, живучи столько в обители, ни смирению, ни послушанию она не научилась... А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про что говорю я, сударыня.
-Ну, матушка, хорошо смиренье в обители, а в миру иной раз никуда не годится,- взволнованным голосом сказала Марья Гавриловна, вставая из-за стола. Заложив руки за спин, быстро стала она ходить взад и вперед по горнице.
- И в миру смирение хвалы достойно,- говорила Манефа, опустив глаза и больше прежнего понизив голос.- Сказано: "Смирением мир стоит: кичение губит, смирение же пользует... Смирение есть богу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение, людям утешение...
- Нет, нет, матушка, не говорите мне этого,- с горечью ответила Марья Гавриловна, продолжая ходить взад и вперед.- Мне-то не говорите... Не терзайте душу мою... Не поминайте!..
Манефа стихла и заговорила ласкающим голосом: - Не в ту силу молвила я, сударыня, что надо совсем безответной быть, а как же отцу-то с матерью не воздать послушания? И в писании сказано: "Не поживет дней своих, еже прогневляет родителей".
- А написано ли где, матушка, чтоб родители по своим прихотям детей губили? - воскликнула Марья Гавриловна, становясь перед Манефой.- Сказано ль это в каких книгах?.. Ах, не поминайте вы мне, не поминайте!.. - продолжала она, опускаясь на стул против игуменьи. - Забыть, матушка, хочется... простить,- не поминайте же... И навзрыд заплакала Марья Гавриловна.
Фленушка с Марьюшкой вышли в другую горницу. Манефа, спустив на лоб креповую наметку, склонила голову и, перебирая лестовку, шепотом творила молитву.
- Нет, матушка.- сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз.- нет... Мало разве родителей, что из расчетов аль в угоду богатому, сильному человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу кидают их?
- Бывает,- скорбно и униженно молвила мать Манефа.
- Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? - продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол.- Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство... девка в воду, парень в петлю... А родитель руками разводит да говорит: "Судьба такая! богу так угодно".
Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались в самом глубоком тайнике Манефина сердца. Вспомнились ей затейные речи Якимушки, свиданья в лесочке и кулаки разъяренного родителя... Вспомнился и паломник, бродящий по белу свету... Взглянула игуменья на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились на глазах ее.
- Нездоровится что-то, сударыня Марья Гавриловна,- сказала она, поднимаясь со стула.- И в дороге утомилась и в келарне захлопоталась - я уж пойду!.. Прощенья просим, благодарим покорно за угощение... К нам милости просим... Пойдем, Фленушка.
И, придя в келью, Манефа заперлась и стала на молитву... Но ум двоится, и не может она выжить из мыслей как из мертвых восставшего паломника. Разговор с Манефой сильно взволновал и Марью Гавриловну. Горе, что хотелось ей схоронить от людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную. По уходе Манефы, оставшись одна в своем домике, долго бродила она по комнатам. То у одного окна постоит, то у другого, то присядет, то опять зачнет ходить из угла в угол. Вспоминались ей то минуты светлой радости, что быстролетной молнией мелькнули на ее житейском поприще, то длинный ряд черных годов страдальческой жизни. Ручьем катились слезы по бледным щекам, когда-то сиявшим пышной красотой, цветущим здоровьем, светлым счастьем.
* * *
На другой день по возвращении Манефы из Осиповки, нарядчик Патапа Максимыча, старик Пантелей, приехал в обитель с двумя возами усердных приношений. Сдавая припасы матери Таифе, Пантелей сказал ей, что у них в Осиповке творится что-то неладное.
- Пятнадцать лет, матушка, в доме живу,- говорил он,- кажется, все бы ихние порядки должен знать, а теперь ума не приложу, что у нас делается... После Крещенья нанял Патап Максимыч работника - токаря, деревни Поромовой, крестьянский сын. Парень молодой, взрачный такой из себя, Алексеем зовут... И как будто тут неспроста, матушка, ровно околдовал этот Алексей Патапа Максимыча: недели не прожил, а хозяин ему и токарни и красильни на весь отчет... Как покойник Савельич был, так он теперь: и обедает, и чай распивает с хозяевами, и при гостях больше все в горницах... Ровно сына родного возлюбил его Патап Максимыч. Право, нет ли уж тут какого наваждения?
- Слышала, Пантелеюшка, слышала.- ответила мать Таифа.- Фленушка вечор про то же болтала. Сказывает, однако ж, что этот Алексей умный такой и до всякого дела доточный.
- Про это что и говорить.- отвечал Пантелей - Парень - золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа добрая... Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней - худого слова аль пустошных речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар... Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
- Правда твоя, правда, Пантелеюшка,- охая, подтвердила Таифа.- Молодым девицам с чужими мужчинами в одном доме жить не годится... Да не только жить, видаться-то почасту и то опасливое дело, потому человек не камень, а молодая кровь горяча... Поднеси свечу к сену, нешто не загорится?.. Так и это... Долго ль тут до греха? Недаром люди говорят: "Береги девку, что стеклянну посуду, грехом расшибешь - ввек не починишь". - Пускай до чего до худого дела не дойдет,- сказал на то Пантелей. - потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут... Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить... А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить... Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи господи. Сама знаешь, каковы нынешни люди.
- Что и говорить, Пантелеюшка! - вздохнув, молвила Таифа.- Рассеял враг по людям злобу свою да неправду, гордость, зависть, человеконенавиденье! Ох-хо-хо-хо!
- Теперь у нас какое дело еще!.. Просто беда - все можем пропасть,продолжал Пантелей.- Незнаемо какой человек с Дюковым с купцом наехал. Сказывает, от епископа наслан, а на мои глаза, ровно бы какой проходимец. Сидит с ними Патап Максимыч, с этим проходимцем, да с Дюковым, замкнувшись в подклете чуть не с утра до ночи... И такие у них дела, такие затеи, что подумать страшно... Не епископом, а бесом смущать на худые дела послан к нам тот проходимец... Теперь хозяин ровно другой стал - ходит один, про что-то сам с собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает... Не к добру, не к добру, к самой последней погибели!.. Боюсь я, матушка, ох как боюсь!.. Сама посуди, живу в доме пятнадцать лет, приобык, я же безродный, ни за мной, ни передо мной никого, я их заместо своих почитаю, голову готов положить за хозяина... Ну да как беда-то стрясется?.. ох ты, господи, господи, и подумать - так страшно.
- Что ж они затевают? - спросила Таифа.
- Затевают, матушка... ох затевают... А зачинщиком этот проходимец, отвечал Пантелей.
- Что ж за дело такое у них, Пантелеюшка? - выпытывала у него Таифа.
- Кто их знает?.. Понять невозможно,- отвечал Пантелей.- Только сдается, что дело нехорошее. И Алексей этот тоже целые ночи толкует с этим проходимцем, прости господи. В одной боковушке с ним и живет.
- Да кто ж такой этот человек? Откуда?.. из каких мeстов? - допытывалась мать Таифа.
- Родом будто из здешних. Так сказывается,- отвечал Пантелей. - Патапу Максимычу, слышь, сызмальства был знаем. А зовут его Яким Прохорыч, по прозванью Стуколов.
- Слыхала я про Стуколова Якима, слыхала смолоду, - молвила мать Таифа.Только тот без вести пропал, годов двадцать тому, коли не больше.
- Пропадал, а теперь объявился,- молвил Пантелей.- Про странства свои намедни рассказывал мне,- где-то, где не бывал, каких земель не видывал, коли только не врет. Я, признаться, ему больше на лоб да на скулу гляжу. Думаю, не клал ли ему палач отметин на площади...
- Ну уж ты! Епископ, говоришь, прислал? - сказала Таифа.- Пошлет разве епископ каторжного?..
- Говорит, от епископа,- отвечал Пантелей,- а может, и врет.
- А если от епископа,- заметила Таифа,- так, может, толкуют они, как ему в наши места прибыть. Дело опасное, надо тайну держать.
- Коли б насчет этого, таиться от меня бы не стали,- сказал на то Пантелей.- Попа ли привезти, другое ли что - завсегда я справлю. Нет, матушка, тут другое что-нибудь... Опять же, если б насчет приезда епископа - стали бы разве от Аксиньи Захаровны таиться , а то ведь и от нее тайком... Опять же, матушка Манефа гостила у нас, с кем же бы и советоваться, как не с ней... Так нет, она всего только раз и видела этого Стуколова... Гости два дня гостили, а он все время в боковуше сидел... Нет, матушка, тут другое, совсем другое... Ох, боюсь я, чтоб он Патапа Максимыча на недоброе не навел!.. Оборони, царю небесный!
- Да что ж ты полагаешь? - сгорая любопытством, спрашивала Таифа.- Скажи, Пантелеюшка... Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всяка тайна у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были. - Да так-то оно так,- мялся Пантелей,- все же опасно мне... Разве вот что... Матушке Манефе сам я этого сказать не посмею, а так полагаю, что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила, может статься, он и послушался бы. - Навряд, Пантелеюшка! - ответила, качая головой, Таифа.- Не такого складу человек. Навряд послушает. Упрям ведь он, упорен, таких самонравов поискать. Не больно матушки-то слушает.
- Дело-то такое, что если матушка ему как следует выскажет, он, пожалуй, и послушается,- сказал Пантелей.- Дело-то ведь какое!.. К палачу в лапы можно угодить, матушка, в Сибирь пойти на каторгу!..
- Что ты, Пантелеюшка!- испугалась Таифа.- Ай, какие ты страсти сказал! На душегубство, что ли, советуют?
- Эк тебя куда хватило!..- молвил Пантелей - За одно разве душегубство на каторгу-то идут? Мало ль перед богом да перед великим государем провинностей, за которы ссылают... Охо-хо-хо!.. Только вздумаешь, так сердце ровно кипятком обварит.
- Да сказывай все по ряду, Пантелеюшка,- приставала Таифа.- Коли такое дело, матушка и впрямь его разговорить может. Тоже сестра, кровному зла на пожелает... А поговорить учительно да усовестить человека в напасть грядущего, где другую сыскать супротив матушки?
Долго колебался Пантелей, но Таифа так его уговаривала, так его умасливала, что тот, наконец, поделился своей тайной.
- Только смотри, мать Таифа,- сказал наперед Пантелей,- опричь матушки Манефы словечко никому не моги проронить, потому, коли молва разнесется,беда... Ты мне наперед перед образом побожись.
- Божиться не стану,- ответила Таифа.- И мирским великий грех божиться, а иночеству паче того. А если изволишь, вот тебе по евангельской заповеди,продолжала она, поднимая руку к иконам.- "Буди тебе: ей-ей". И, положив семипоклонный начал, взяла из киота медный крест и поцеловала. Потом, сев на лавку, обратилась к Пантелею:
- Говори же теперь, Пантелеюшка, заклята душа моя, запечатана...
- Дюкова купца знаешь? - спросил Пантелей.- Самсона Михайлыча? Наслышана, а знать не довелось,- ответила Таифа. - Слыхала, что годов десять али больше тому судился он по государеву делу, в остроге сидел? - Может, и слыхала, верно сказать не могу.
- Судился он за мягкую денежку,- продолжал Пантелей.- Хоша Дюкова в том деле по суду выгородили, а люди толкуют, что он в самом деле тем займовался. Хоть сам, может, монеты и не ковал, а с монетчиками дружбу водил и работу ихнюю переводил... Про это все тебе скажут - кого ни спроси... Недаром каждый год раз по десяти в Москву ездит, хоть торговых дел у него там сроду не бывало, недаром и на Ветлугу частенько наезжает, хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет, да и скрытный такой - все молчит, слова от него не добьешься.
- Так что же? - спросила Таифа.
- А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез,- отвечал Пантелей.- Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные, незванные - ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся. Добрые люди так разве делают?.. Коли нет на уме дурна, зачем людей таиться?
- Известно дело,- отозвалась Таифа.- Что ж они Патапа-то Максимыча на это на самое дело и смущают?
- Похоже на то, матушка,- сказал Пантелей,- по крайности так моим глупым разумом думается. Словно другой хозяин стал, в раздумье все ходит... И ночью, подметил я, встанет да все ходит, все ходит и на пальцах считает. По делу какому к нему и не подступайся - что ни говори, ровно не понимает тебя, махнет рукой, либо зарычит: "Убирайся, не мешай!"... А чего мешать-то?.. Никакого дела пятый день не делает... И по токарням и по красильням все стало... Новый-от приказчик Алексей тоже ни за чем не смотрит, а Патапу Максимычу это нипочем. Все по тайности с ним толкует... А работники, известно дело, народ вольница, видят, нет призору, и пошли через пень колоду валить.
- Да почему ж ты думаешь, что они насчет фальшивых денег? - спросила Таифа.
- А видишь ли, матушка,- сказал Пантелей,- третьего дня, ходивши целый день по хозяйству, зашел я в сумерки в подклет и прилег на полати. Заснул... только меня ровно кто в бок толканул - слышу разговоры. Рядом тут приказчикова боковуша. Слышу, там говорят, а сами впотьмах... Слышу Стуколова голос и Патапа Максимыча. Дюков тут же был, только молчал все, и Алексей тут же. Ну и наслышался я, матушка.
- Что ж они, Пантелеюшка? - с нетерпеньем спрашивала Таифа.- Про эти самые фальшивые деньги и толкуют?.. Ах ты, господи, господи, царь небесный!..
- Верно так,- ответил Пантелей.- Начало-то их него разговора я не слыхал проспал, а очнулся, пришел в себя, слышу - толкуют про золотые пески, что по нашим местам будто бы водятся; Ветлугу поминают. Стуколов высчитывает, какие капиталы они наживут, если примутся за то дело. Не то что тысячи, миллионы, говорит, будете иметь... Про какие-то снаряды поминал... Так и говорит: "мыть золото" надо этими снарядами... И про то сказывал, что люди к тому делу есть у него на примете, да и сам, говорит, я того дела маленько мерекаю... Смущает хозяина всячески, а хозяин тому и рад - торопит Стуколова, так у него и загорелось- сейчас же вынь да положь, сейчас же давай за дело приниматься. Стуколов говорит ему: пока снег не сойдет, к делу приступать нельзя. А потом, слышу, на Ветлугу хозяин собирается... Вот и дела!.. - Ах, дела, дела!..
Ах, какие дела! - охает мать Таифа.- Так-таки и говорят: "Станем фальшивы деньги делать"?
- Напрямик такого слова не сказано,- отвечал Пантелей,- а понимать надо так - какой же по здешним местам другой золотой песок может быть? Опять же Ветлугу то и дело поминают... Не знаешь разве, чем на Ветлуге народ займуется?
- А чем, Пантелеюшка? - спросила мать Таифа. - Леса там большущие - такая Палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету,- разве где тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы спасаются, в других мужики мягку деньгу куют... Вот что значит Ветлуга... А ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
- Ах, дело-то, какое дело-то!.. Матушка царица небесная!..- причитала мать Таифа.
То-то и есть, что значит наша-то жадность! - раздумчиво молвил Пантелей.Чего еще надо ему? Так нет, все мало... Хотел было поговорить ему, боюсь... Скажи тыпри случае матушке Манефе, не отговорит ли она его... Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел - станет убиваться, а зачнет ему говорить, на грех только наведет... Не больно он речи-то ее принимает... Разве матушку не послушает ли?
- Не знаю, Пантелеюшка,- сомнительно покачав головою, отвечала Таифа.Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч. Ведь он как заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо... А сказать матушке скажу... Как не сказать!..
В тот же день вечером Таифа была у игуменьи. Доложив ей, что присланные припасы приняты по росписи, а ветчина припрятана, она, искоса поглядывая на ключницу Софию, молвила Манефе вполголоса:
- Мне бы словечко вам сказать, матушка. - Говори,- ответила Манефа. - С глазу бы на глаз.
- Что за тайности? - не совсем довольным голосом спросила Манефа.
- Ступай покаместь вон, Софьюшка,- прибавила она, обращаясь к ключнице. Ну, какие у тебя тайности? - спросила игуменья, оставшись вдвоем с Таифой.
- Да насчет Патапа Максимыча,- зачала было Таифа.
- Что такое насчет Патап Максимыча? - быстро сказала Манефа. - Не знаю, как и говорить вам, матушка,- продолжала Таифа.- Такое дело, что и придумать нельзя.
- Толком говори... Мямлит, мямлит, понять нельзя!..- нетерпеливо говорила Манефа. - Смущают его недобрые люди, на худое дело смущают,- отвечала мать казначея.
- Сказано: не мямли! - крикнула игуменья и даже ногой топнула.- Кто наущает, на какое дело? - Фальшивы деньги ковать...- шепотом промолвила мать Таифа.
- С ума сошла? - вся побагровев, вскрикнула Манефа и, строго глядя в глаза казначее, промолвила: кто наврал тебе?
- Пантелей, матушка,- спустя голову, смиренно сказала Таифа.
- Пустомеля!.. Стыда во лбу нет!.. Что городит!.. Он от кого узнал? - в тревоге и горячности, быстро взад и вперед ходя по келье, говорила Манефа
- Ихний разговор подслушал...- отозвалась мать Таифа.
- Подслушал? Где подслушал?
- На полатях лежал, в подклете у них... Спал, а проснулся и слышит, что Патап Максимыч в боковуше с гостями про анафемское дело разговаривает.
- Ну?
- И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги... И снаряды у них припасены уж на то... Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу... А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают... По тамошним местам самый корень этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа Максимыча, Пантелей про это мне за великую тайну сказал, чтобы кроме тебя, матушка, никому я не открывала... Сам чуть не плачет...
Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от такого паскудного дела.
- С кем же были разговоры? - угрюмо спросила Манефа.
- А были при том деле, матушка, трое,- отвечала Таифа,- новый приказчик Патапа Максимыча да Дюков купец, а он прежде в остроге за фальшивые деньги сидел, хоть и не приличон остался.
- Третий кто? - перебила Манефа.
- А третий всему делу заводчик и есть. Привез его Дюков, а Дюков по этим деньгам первый здесь воротила... Стуколов какой-то, от епископа будто прислан...
Подкосились ноги у Манефы, и тяжело опустилась она на лавку. Голова поникла на плечо, закрылись очи, чуть слышно шептала она:
- Господи помилуй!.. Господи помилуй!.. Царица небесная!.. Что ж это такое?.. В уме мутится... Ах, злодей он, злодей!..
И судорожные рыданья перервали речь. Манефа упала на лавку. Кликнула Таифа ключницу и вместе с нею отнеслана постель бесчувственную игуменью.
Засуетились по кельям... "С матушкой попритчилось!.. Матушка умирает",передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть облетела всю обитель... Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях, Фленушка, стоя на коленях у постели и склонив голову к руке Манефы, ровно окаменела...
Софья говорила матерям, что, когда с игуменьей случился припадок, с нею осталась одна Таифа, хотевшая рассказать ей про какое-то тайное дело... Стали спрашивать Таифу. Молчит.
* * *
Недели три пролежала в горячке игуменья и все время была без памяти. Не будь в обители Марьи Гавриловны, не быть бы Манефе в живых.
Матери хлопотали вкруг начальницы, каждая предлагала свои лекарства. Одна советовала умыть матушку водой с громовой стрелы (Песок, скипевшийся от удара молнии. Вода, в которую он пущен, считается в простонародье целебною.), другая - напоить ее вином наперед заморозив в нем живого рака, третья учила деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая - накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой. Потом зачали все в одно слово говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание матушки Манефы было перед кончиной принять великую схиму... Много было суеты, еще больше болтанья и пустых разговоров. Больная осталась бы без помощи, если б Марья Гавриловна от себя не послала в город за лекарем. Лекарь приехал, осмотрел больную, сказал, что опасна. Марья Гавриловна просила лекаря остаться в ските до исхода болезни, но хоть предлагала за то хорошие деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд. Успела, однако, упросить его Марья Гавриловна пробыть в Комарове, пока не привезут другого врача из губернского города. Приехал другой врач и остался в обители, к немалому соблазну келейниц, считавших леченье делом господу неугодным, а для принявших иночество даже греховным.
Марья Гавриловна на своем настояла. Что ни говорили матери, как ни спорили они, леченье продолжалось. Больше огорчалась, сердилась и даже бранилась с Марьей Гавриловной игуменьина ключница София. Она вздумала было выливать лекарства, приготовленные лекарем, и поить больную каким-то взваром, что, по ее словам, от сорока недугов пользует. А сама меж тем, в надежде на скорую кончину Манефы, к сундукам ее подобралась... За то Марья Гавриловна, при содействии Аркадии, правившей обителью, выслала вон из кельи Софию и не велела Фленушке пускать ее ни к больной, ни в кладовую... Старания искусного врача, заботливый и умный уход Марьи Гавриловны и Фленушки, а больше всего, хоть надорванное, но крепкое от природы здоровье Манефы, подняли ее с одра смертной болезни...
Когда пришла она в сознание и узнала, сколько забот прилагала о ней Марья Гавриловна, горячо поблагодарила ее, но тут же примолвила:
- Ах, Марья Гавриловна, Марья Гавриловна!.. Зачем вы, голубушка, старались поднять меня с одра болезни?
Лучше б мне отойти сего света... Ох, тяжело мне жить ...
- Полноте, матушка!.. Можно ль так говорить? Жизнь ваша другим нужна... Вот хоть Фленушка, например...- говорила Марья Гавриловна.
- Ах, Фленушка, Фленушка!.. Милое ты мое сокровище,- слабым голосом сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки.- Как бы знала ты, что у меня на сердце. И зарыдала.
- Успокойтесь, матушка, это вам вредно,- уговаривала Манефу Марья Гавриловна.- Теперь пуще всего вам надо беречь себя. Успокоилась ненадолго Манефа, спросила потом:
- От братца нет ли вестей?
- Патап Максимыч уехал,- отвечала Фленушка.
- Куда?
- На Ветлугу... говорят.
- На Ветлугу!..- взволнованным голосом сказала Манефа.- Один?
- Нет,- молвила Фленушка,- с купцом Дюковым да с тем, что тогда похожденья свои рассказывал...
Побледнела Манефа, вскрикнула и лишилась сознанья.
Ей стало хуже. Осмотрев больную и узнав, что она взволновалась от разговоров, врач строго запретил говорить с ней, пока совсем не оправится.
Только к Пасхе встала Манефа с постели. Но здоровье ее с тех пор хизнуло. Вся как-то опустилась, задумчива стала.
Однажды, когда Манефе стало получше, Фленушка пошла посидеть к Марье Гавриловне. Толковали они о матушке и ее болезни, о том, что хоть теперь она и поправлялась, однако ж при такой ее слабости необходим за ней постоянный уход.
- Лекарь говорит,- сказала Марья Гавриловна,- что надо отдалить от матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее... А одной тебе, Фленушка, не под силу день и ночь при ней сидеть... Надо бы еще кого из молодых девиц... Марьюшку разве?
- У Марьюшки свое дело,- отвечала Фленушка.- Без нее клирос станет, нельзя безотлучно ей при матушке быть.
- Право, не придумаю, как бы это уладить,- сказала Марья Гавриловна.Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна... Работницы они хорошие, а куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке - слышать не хочет.
- Вот как бы Настя с Парашей приехали,- молвила Фленушка.
- И в самом деле! - подхватила Марья Гавриловна.- Чего бы лучше? Тут главное, чтоб до матушки, пока не поправится, никаких забот не доводить... А из здешних кого к ней ни посади, каждая зачнет сводить речь на дела обительские. Чего бы лучше Настеньки с Парашей... Только отпустит ли их Патап-от Максимыч?.. Не слыхала ты, воротился он домой аль еще нет?
- К страстной ждали, должно быть, дома теперь,- сказала Фленушка.
- Отпустит ли он их, как ты думаешь? - спросила Марья Гавриловна.
- Не знаю, как сказать,- отвечала Фленушка.- Сами станут проситься, не пустит.
- А если матушка попросит? - спросила Марья Гавриловна.
- Навряд, чтоб отпустил,- отвечала Фленушка.
- Попробовать разве поговорить матушке, что она на то скажет,- согласится, так напиши от нее письмецо к Патапу Максимычу,- молвила Марья Гавриловна.
- Тогда уж наверно не отпустит,- сказала Фленушка.- Не больно он меня жалует, Патап-от Максимыч... Еще скажет, пожалуй, что я от себя это выдумала. Вот как бы вы потрудились, Марья Гавриловна.
- Я-то тут при чем? - возразила Марья Гавриловна.- Для дочерей не сделает, для сестры больной не сделает, а для меня-то с какой же стати?
- А я так полагаю, что для вас одних он только это и сделает,- сказала Фленушка. - Только вы пропишите, что вам самим желательно Настю с Парашей повидать, и попросите, чтоб он к вам отпустил их, а насчет того, что за матушкой станут приглядывать, не поминайте.
- Понять не могу, Фленушка, с чего ты взяла, чтобы Патап Максимыч для меня это сделал. Что я ему? - говорила Марья Гавриловна.
- А вы попробуйте,- ответила Фленушка.- Только напишите, попробуйте.
- Право, не знаю,- раздумывала Марья Гавриловна.
- Да пишите, пишите скорее,- с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь и целуя Марью Гавриловну.- Хоть маленько повеселей с ними будет, а то совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же, пожалуйста, напишите... Ведь и вам-то с ними будет повеселее. Ведь и вы совсем извелись от здешней скуки... Голубушка... Марья Гавриловна!
- Чтоб он не осердился?- сказала Марья Гавриловна.
- На вас-то?.. Что вы?.. Что вы?..- подхватила Фленушка, махая на Марью Гавриловну обеими руками.- Полноте!.. Как это возможно?.. Да он будет рад-радехонек, сам привезет дочерей да вам же еще кланяться станет. Очень уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то вас не было... Он вас маленько побаивается...
- Чего ему меня бояться?- засмеялась Марья Гавриловна.- Я не кусаюсь.
- А боится - верно говорю... С вашим братцем, что ли, дела у него,- вот он вас и боится.
- Из чего же тут бояться? - сказала Марья Гавриловна.- Какие у них дела, не знаю... И что мне такое брат? Пустое городишь, Фленушка.
- Уж я вам говорю,- настаивала Фленушка.- Попробуйте, напишите - сами увидите... Да пожалуста, Марья Гавриловна, миленькая, душенька, утешьте Настю с Парашей - им-то ведь как хочется у нас побывать - порадуйте их.
Марья Гавриловна согласилась на упрашивания Фленушки и на другой же день обещалась написать к Патапу Максимычу. К тому же она получила от него два письма, но не успела еще ответить на них в хлопотах за больной Манефой.
Манефа рада была повидать племянниц, но не надеялась, чтобы Патап Максимыч отпустил их к ней в обитель.
- Без того ворчит, будто я племянниц к келейной жизни склоняю,- сказала она.- Пошумел он однова на Настю, а та девка огонь - сама ему наотрез. Он ей слово, она пяток, да вдруг и брякни отцу такое слово: "Я, дескать, в скиты пойду, иночество надену..." Ну какая она черноризица, сами посудите!.. То ли у ней на уме?.. Попугать отца только вздумала, иночеством ему пригрозила, а он на меня как напустится: "Это, говорит, ты ей такие мысли в уши напела, это, говорит, твое дело..." И уж так шумел, так шумел, Марья Гавриловна, что хоть из дому вон беги... И после того не раз мне выговаривал: "У вас, дескать, обычай в скитах повелся: богатеньких племянниц сманивать, так ты, говорит, не надейся, чтоб дочери мои к тебе в черницы пошли. Я, говорит, теперь их и близко к кельям не допущу, не то чтоб в скиту им жить..." Так и сказал... Нет, не послушает он меня, Марья Гавриловна, не отпустит девиц ни на малое время... Напрасно и толковать об этом...
- А если б Марья Гавриловна к нему написала?.. К себе бы Настю с Парашей звала? - вмешалась Фленушка.
- Это дело другое,- ответила Манефа.- К Марье Гавриловне как ему дочерей не пустить. Супротив Марьи Гавриловны он не пойдет.
- Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила бы Патапа Максимыча,- сказала Марья Гавриловна.
- Напишите в самом деле, сударыня Марья Гавриловна,- стала просить мать Манефа.- Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни - поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а не с кем... Здесь Фленушка, Марьюшка... И вы, сударыня, не оставите их своей лаской... Напишите в самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна буду, уж как благодарна!
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за пяльцами, дошивая подушку по новым узорам.
Подбежала к ней сзади Фленушка и, схватив за плечи, воскликнула:
- Гуляем, Маруха!
И, подперев руки в боки, пошла плясать средь комнаты, припевая:
Я по жердочке иду,
Я по тоненькой бреду.
Я по тоненькой, по еловенькой.
Тонка жердочка погнется,
Да не сломится.
Хорошо с милым водиться,
По лугам с дружком гулять.
Уж я, девка, разгуляюсь,
Разгуляюся, пойду
За новые ворота,
За новые кленовые,
За решетчатые.
- Что ты, что ты? - вскочив из-за пялец, удивлялась головщица.
С начала болезни Манефы Фленушка совсем было другая стала: не только звонкого хохота не было от нее слышно, не улыбалась даже и с утра до ночи с наплаканными глазами ходила.
- Рехнулась, что ль, ты, Фленушка? - спрашивала головщица.- Матушка лежит, а ты гляди-ка что.
- Что матушка!.. Матушке, слава богу, совсем облегчало,- прыгая, сказала Фленушка.- А у нас праздник-от какой!
- Что такое? - спросила ее Марьюшка.
- С праздником поздравляю, с похмелья умираю, нет ли гривен шести, душу отвести? - кривляясь и кобенясь, кланялась Фленушка головщице и потом снова зачала прыгать и петь.
- Да полно же тебе юродствовать! говорила головщица.- Толком говори, что такое?
- А вот что: дён через пять аль через неделю в этих самых горницах будут жить:
Две девицы,
Две сестрицы,
Девушки-подруженьки:
Настенька с Парашенькой,
напевала Фленушка, вытопывая дробь ногами.
- Полно? - изумилась Марьюшка.
- Верно! - кивнув головой, сказала Фленушка
- Как так случилось? - спрашивала Марьюшка.
- Да так и случилось.- молвила Фленушка.- Ты всегда, Марьюшка, должна понимать, что если чего захочет Флена Васильевна - быть по тому. Слушай - да говори правду, не ломайся... Есть ли вести из Саратова?
- Ну его! Забыла и думать,- с досадой ответила Марьюшка.
- Да ты глаза-то на сторону не вороти, делом отвечай... Писал еще аль нет? - спрашивала Фленушка.
- Писать-то писал, да врет все,- отвечала Марьюшка.
- Не все же врет - иной раз, пожалуй, и правдой обмолвится,- сказала Фленушка.- Когда приедет?
- К Троице обещал - да врет, не приедет,- отвечала Марьюшка.
- К Троице!.. Гм!.. Кажись, можно к тому времени обладить все,раздумывала Фленушка.- Мы твоего Семенушку за бока. Его же мало знают здесь, дело-то и выходит подходящее.
- Куда еще его? - спросила Марьюшка.- Что еще затевать вздумала?
- Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно окрутить с Алешкой... Твоего саратовца в поезжане возьмем - кулаки у него здоровенные... Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно делать. Как хочешь, уговори своего Семена Петровича. Сказано про шелковы сарафаны, то и помни.
- Не знаю, право, Фленушка. Боязно...- промолвила головщица.
- Кого боязно-то?
- Патапа-то Максимыча. Всем шкуру спустит,- сказала Марьюшка.
- Ничего не сделает,- подхватила Фленушка. - Так подстроим, что пикнуть ему будет нельзя. Сказано: жива быть не хочу, коль этого дела не состряпаю. Значит, так и будет.
- Экая ты бесстрашная какая, Фленушка! - говорила Марьюшка.- Аль грому на тя нет?..
- Может, и есть, да не из той тучи,- сказала Фленушка.- Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать... А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
- Уж какая ты, Фленушка! Как это господь терпит тебе! Всегда ты на грех меня наведешь,- говорила Марьюшка.
- И греха в том нет никакого,- ответила Фленушка.- Падение - не грех, хоть матушку Таифу спроси.
Сколько книг я ни читала, сколько от матерей ни слыхала,- падение, а не грех.. И святые падали, да угодили же богу. Без того никакому человеку не прожить.
- Ну уж ты!..
- Э! Нечего тут! Гуляй, пока молода, состаришься - и пес на тебя не взлает,- во все горло хохоча, сказала Фленушка и опять заплясала, припевая:
Дьячок меня полюбил
И звонить позабыл;
По часовне он прошел,
Мне на ножку наступил,
Всю ноженьку раздавил;
Посулил он мне просфирок решето:
Мне просфирок-то хочется,
Да с дьячком гулять не хочется.
Полюбил меня молоденький попок,
Посулил мне в полтора рубли платок,
Мне платочка-то хочется...
Глянула в дверь Анафролия и позвала Фленушку к Манефе. Мигом бросилась та вон из горницы...
- Эка, воструха какая! - идя следом за ней, ворчала Анафролия.- Матушка головушки еще поднять не может, а она, глядь-ка поди,- скачет, аки бес... Ну уж девка!.. Поискать таких!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Осиповке все глядят сумрачно, чем-то все озабочены. У каждого своя дума, у каждого своя кручина.
Аксинья Захаровна в хлопотах с утра до ночи, и хотьстарым костям не больно под силу, а день-деньской бродит взад и вперед по дому. Две заботы у ней: первая забота, чтоб Алексей без нужного дела не слонялся по дому и отнюдь бы не ходил в верхние горницы, другая забота - не придумает, что делать с братцем любезным... Только успел Патап Максимыч со двора съехать, Волк закурил во всю ивановскую. Нахлебается с утра хлебной слезы и пойдет на весь день куролесить: с сестрой бранится, вздорит с работниками, а чуть завидит Алексея, тотчас хоть в драку... И за старый промысел принялся: что плохо лежит, само ему в руку лезет: само в кабак под заклад просится. Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет : "Меня-де Патап Максимыч к себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица... И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным истоскуется опять к сестре на двор...
Настя и Параша сидят в своих светелках сумрачные, грустные. На что Параша, ко всему безучастная, ленивая толстуха, и ту скука до того одолела, что хоть руки на себя поднимать. За одно дело примется, не клеится, за другое - из рук вон валится: что ни зачнет, тотчас бросит, и опять за новое берется. Только и отрады, как завалится спать...
У Насти другая скорбь, иная назола. Тоскует она по Фленушке, без нее не с кем словом ей перекинуться. Тоскует она, не видя по целым дням Алексея; тоскует, видя его думчивого, угрюмого. Видеться им редко удается, на верх ходу ему нет, а если когда и придет, так Аксинья Захаровна за ним по пятам... Тоскует Настя днем, тоскует ночью, мочит подушку горючими слезьми... Томят ее думы... что-то с ней будет, какая-то судьба ей выпадет?.. Будет ли она женой Алексея, иль на роду ей писано изныть в одиночестве, сокрушаясь по милом и кляня судьбу свою горе-горькую?..
Что такое с ним подеялось? - думает и передумывает Настя, сидя в своей светелке.- Что за грусть, за тоска у него на сердце? Спросишь - молчит, и ровно хмарой лицо у него вдруг подернется... И такой молчаливый стал, сам не улыбнется... Разлюбить, кажись бы, еще некогда - да и не за что... За что же, за что разлюбить меня?.. Все ему отдала беззаветно, девичьей чести не пожалела, стыда-совести не побоялась, не устрашилась грозного слова родительского... Думаю, не придумаю... Раскину умом-разумом, разгадать не могу - откуда такаяостуда в нем?.. Новой зазнобы не завелось ли у него?.."
И от одной мысли о новой зазнобе у Насти в глазах туманится, сверкают глаза зловещим блеском, а сердце ровно кипятком обливается...
Запала черная дума. Как ни бьется Настасья Патаповна отогнать ее - не может... Небывалая разлучница то и дело мерещится в глазах ее...
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. "Денег, денег, казны золотой!- думает он про себя.- Богатому везде ширь да гладь, чего захочет, все перед ним само выкладается. Ино дело бедному... Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье - золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не говорит, а чудеса творит - крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается".
Люба Настя Алексею, да с пустым карманом как добыть ее?Хоть и стал он в чести у Патапа Максимыча, а попробуй-ка заикнись ему про дочку любимую, такой задаст поворот, что только охнешь. "У тестя казны закрома полны, а у зятя ни хижи, ни крыши. На свете так не водится, такие свадьбы не ладятся... Уходом разве, как Фленушка говорила?.. Так это затея опасная. Не таков человек Патап Максимыч, чтоб такую обиду стерпеть - не пришибет что собаку, так с тюремным горем заставит спознаться... Золота, золота!.. Чем бы денег ни добыть, а без них нельзя жить!.."
Такие мысли туманили Алексееву голову. Тянет его на Ветлугу, там золото в земле, слышь, рассыпано... Греби-загребай, набивай мошну дорогой казной, тогда не лиха беда и посвататься. Другим тогда голосом заговорил бы спесивый тысячник... Не приходят Алексею на ум ни погорелый отец, ни мать, душу свою положившая в сыновьях своих, ни сестры, ни любимый братец Саввушка... Черствое себялюбие завладело Алексеем: гнетет его забота об одном себе, до других ему и нуждушки нет... Раздумывая о богатстве, мечтая, как он развернется и заживет на славу,- не думает и про Настю Алексей... Золото, золото да жажда людского почета заслоняли в думах его образ девушки, в пылу страстной любви беззаветно ему предавшейся.
А если не нароет он на Ветлуге дорогой казны?.. Пропадай тогда жизнь бедовая, доля горькая!.. А если помимо Ветлуги выпадут ему несметные деньги, во всем обилье, житье-бытье богатое?.. И если за такую счастливую долю надо будет покинуть Настасью Патаповну... забыть ее, другую полюбить?..
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с каждым днем разрастаются в омраченной душе его... И смотрит он на свет божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного лица его.
С тяжелой тоской на душе, облокотясь на стол и склонив голову, сидел Алексей в своей боковуше. Роятся думы в уме его, наяву грезится желанное житье-бытье богатое.
Вдруг над ним три раза ногой топнули. То был условный знак, придуманный Фленушкой. В тот вечер, как справляли канун именин Аксиньи Захаровны, она такую уловку придумала.Отодвинул Алексей оконницу н стал глядеть, как прилетит к нему птичка, про которую говорила тогда Фленушка... Не впервой было Алексею таких птичек ловить...
Из окна Настиной светлицы, приходившейся как раз над Алексеевой боковушей, спустилась на снурке записочка... Окна выходили на огород, занесенный сугробами, заметить некому.Прочел Алексей записку. Пишет Настя, что стосковалась она, долго не видя милого, и хочет сейчас сойти к нему. Благо пора выдалась удобная: набродившись с утра, Аксинья Захаровна заснула, работницы, глядя на нее, тоже завалились сумерничать... Черкнул Алексей на бумажке одно слово "приходи", подвязал ее на снурок Птичка полетела кверху.
Через несколько минут дверь в боковушу растворилась и вошла Настя. Тихой поступью, медленно ступая, подошла она к Алексею, обвила его шею белоснежными руками и, припав к плечу, зарыдала...
- Голубчик ты мой!.. Ненаглядный...- всхлипывая и трепетно прижимаясь к милому, говорила она.- Стосковалась я по тебе, измучилась!.. Не мил стал мне вольный свет!.. Тошнехонько!..
Алексей ласкал Настю, но ласки его были не так горячи,не так страстны и порывисты, как прежде...
- Чтой-то, Алеша?- покачав головой, молвила Настя.- Ровно ты мне и не рад.
- Чтой-то ты вздумала, Настасья Патаповна!.. Как же мне твоему приходу не раду быть? - сухо проговорил Алексей, гладя Настю по головке.
- Настасья Патаповна!..- с укором прошептала девушка.- Разве я тебе Настасья Патаповна?..- вскрикнула она вслед за тем.
- Ну, не сердись, не гневайся, моя разлапушка,- с притворной нежностью заговорил Алексей, целуя Настю.- Так с языка сорвалось.
- Разлюбил ты меня!.. Вот что!..- стиснув зубы и отстраняясь от него, молвила Настя.
- Что ты, что ты?.. Настенька... Милая! Подумай, какое слово ты молвила! говорил Алексей, взяв ее за руку.
- Нечего думать! - нахмуря брови, отрывисто сказала Настя, выдергивая руку.- Вижу я, все вижу... Меня не проведешь! Сердце вещун - оно говорит, что ты...
- Да послушай,- зачал было Алексей.
- Тебе меня слушать!... Не мне тебя!.. Молчи!..- строго сказала Настя, отступив от него и скрестив руки. Глаза ее искрились гневом.- Все вижу, меня не обманешь... Такой ли ты прежде бывал?.. Чем я перед тобой провинилась?.. А?.. Чем?.. Говори... говори же скорее... Что ж, наругаться ты, что ли, вздумал надо мной... А?..
- В уме ль ты, Настя... С чего ты это взяла,- говорил совсем растерявшийся Алексей.
- Молчи, говорят тебе,- топнув ногой, не своим голосом крикнула Настя.Бессовестный ты человек... Думаешь, плакаться буду, убиваться?.. Не на такую напал!.. Нипочем сокрушаться не стану... Слышишь - нипочем... Только вот что скажу я тебе, молодец... Коль заведется у тебя другая - разлучнице не жить... Да и тебе не корыстно будет... Помни мое слово!
И, презрительно взглянув на Алексея, выбежала из боковуши.
Как стоял, так и остался Алексей, спустя руки и поникнув головою...
* * *
На другой день после размолвки Настасьи с Алексеем воротился из Комарова Пантелей и привез известие овнезапной болезни Манефы. Все переполошились, особенно Аксинья Захаровна. Только выслушала она Пантелея, кликнула канонницу Евпраксею, охая и всхлипывая сказала ей печальную весть, велела зажигать большие свечи и лампады передо всеми иконами в моленной и начинать канон за болящую. Дочерям приказала помогать Евпраксеюшке, а сама, бродя по горницам, раздумывала, какому бы святому вернее службу отправлять ради исцеления матушки Манефы. "Ведь от каждой болезни,- думала она,- своему святому молиться следует: зубы заболят - Антипию, глаза заболят - Лаврентию, оспа прикинется молись преподобному Конону Исаврийскому, а от винного запойства мученик Вонифатий исцеление подает... А как доподлинно не знаешь болезни, какому угоднику станешь молиться?..Ну как не тому каноны-то справишь,- тогда, пожалуй, и толку не выйдет".
Раз по пяти на каждый час призывала Аксинья Захаровна Пантелея и переспрашивала его про матушкину болезнь. Но Пантелей и сам не знал хорошенько, чем захворала Манефа, слышал только от матерей, что лежит без памяти, голова как огонь, а сама то и дело вздрагивает.
После долгого совещания с Евпраксией Аксинья Захаровна решила гнать Пантелея на тройке обратно в Комаров и спросить уставщицу мать Аркадию, кому в обители за матушку богомольствуют, а до тех пор на всякий случай читать каноны Иоанну Предтече, скорому помощнику от головной боли, да преподобному Марою, целителю трясавичной болезни.
Прибыло у Насти тоски и думы: то Алексей на уме, то Фленушка. "Что с ней-то будет, что будет с Фленушкой, коли помрет тетенька? - думает она, стоя в моленной за каноном.- Черной рясы она не наденет, а белицей в обители будет ей не житье... Заедят, сердечную, матери... Нет, не житье Фленушке в Комарове... Возьмет ли ее казанский жених Самоквасов, еще бог знает, а до венца куда ей будет голову приклонить?.. У нас бы,- чего бы кажется ближе,- да тятенька не примет, не любит он Фленушку... К Груне разве идти?.. Ах ты бедная моя, бедная Фленушка!.. Хоть минуточку с тобой бы побыть, хоть глазком бы на тебя посмотреть!.. Авось бы вместе печали-то свои мы размыкали, и твое горе и мою беду... Эх, Фленушка, Фленушка!.. Нужно было тебе сводить меня с этим лиходеем..."
И Фленушку-то жаль и у смертного одра больной тетки хочется хоть часок посидеть... "Покаялась бы я во всем тетеньке,- думает Настя,- во всем бы ей покаялась... Из могилы тайны она бы не выдала, а греху все-таки прощенье я получила бы. Прочитала бы она мне предсмертную прощу и спала б у меня с души тоска лютая... Закрыла бы я глаза матушке, отдала бы ей последнее целование... А пуще всего из дому из дому вон!.. Бежать бы куда-нибудь далеко, далеко хоть в пучину морскую, хоть в вертепы земные, не видать бы только глазам моим врага-супротивника, не слыхать бы ушам моим постылых речей его!.. Вот судьба-то!.. Вот моя доля недобрая!.. "Скоро свыкалися, скорее того расходилися" - так, кажется, в песне-то поется... И как этот грех случился, ума приложить не могу... Кого винить, на кого жалиться!.. На Фленушкины проказы аль на свой глупый девичий разум?.. Нет, уж такая, видно, судьба мне выпала... Супротив судьбы не пойдешь!.."
И много и долго размышляла Настя про злую судьбу свою, про свою долю несчастную. Стоит в моленной, перебирает рукой шитую бисером и золотом лестовку, а сама все про беду свою думает, все враг Алешка на ум ей лезет. Гонит Настя прочь докучные мысли про лиходея; не хочет вспомнить про губителя, а он тут как тут...
Воротился Пантелей, сказал, что в обители молебствуют преподобной Фотинии Самаряныне и что матушка Манефа стала больно плоха - лежит в огневице, день ото дня ей хуже, и матери не чают ей в живых остаться. С негодованием узнала Аксинья Захаровна, что Марья Гавриловна послала за лекарем.
- Бога она не боится!.. Умереть не дает божьей старице как следует,роптала она.- В черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самою-то смертью праведнуюдушеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна... Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут нехристя!.. Ой!.. тошнехонько и вздумать про такой грех...
И целый день с утра до ночи пробродила Аксинья Захаровна по горницам. Вздыхая, охая и заливаясь слезами, все про леченье матушки Манефы она причитала.
Стала Настя проситься у матери.
- Отпусти ты меня в обитель к тетеньке,- с плачеммолила она.- Поглядела б я на нее, сердечную, хоть маленько бы походила за ней... Больно мне жалко ее! И, рыдая, припала к плечу матери...
- Полно-ка ты, Настенька, полно, моя болезная,- уговаривала ее Аксинья Захаровна, сама едва удерживая рыданья.- Посуди, девонька,- могу ль я отпустить тебя? Отец воротится, а тебя дома нет. Что тогда?.. Аль не знаешь, каков он во гневе бывает?..- Мамынька, да ведь это не такое дело... Не на гулянье прошусь, не ради каких пустяков поеду... За что ж ему гневаться?.. Тятенька рассудлив, похвалит еще нас стобой.
- Много ты знаешь своего тятеньку!..- тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна.- Тридцать годов с ним живу, получше тебя знаю норов его... Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты идти... Да коль я отпущу тебя, так он и не знай чего со мной натворит. Нет, и не думай про езду в Комаров... Что делать?.. И рада бы пустить, да не смею...
- Да право же, мамынька, не будет ничего,- приставала Настя.- Ведь матушка Манефа и мне и тятеньке не чужая... Серчать не станет... Отпусти, Христа ради... Пожалуйста.
- Да полно ж тебе!.. Сказано нельзя, так и нельзя,- с досадой крикнула, топнув ногой, Аксинья Захаровна.- Приедет отец, просись у него, а мне и не говори и слов понапрасну не трать... Не пушу!..
- А как тетенька-то помрет?.. Тогда что?.. Разве не будешь в те поры каяться, что не хотела пустить меня проститься с ней?..- тростила свое Настя.
- Отвяжешься ли ты от меня, непутная? - в сердцах закричала, наконец, Аксинья Захаровна, отталкивая Настю.- Сказано не пущу, значит и не пущу!.. Экая нравная девка, экая вольная стала!.. На-ка поди... Нет, голубка, пора тебя к рукам прибрать, уж больно ты высоко голову стала носить... В моленную!.. Становись на канон... Слышишь?.. Тебе говорят!..
С сердцем повернулась Настя от матери, быстро пошла из горницы и хлопнула изо всей мочи дверью.
- Э!.. Жизнь каторжная!..- пробормотала она, выходя в сени.
- Эка девка-то непутная выросла!..- оставшись одна,ворчала Аксинья Захаровна.- Ишь как дверью-то хлопнула... А вот я тебя самое так хлопну... погоди ты у меня!.. Ишь ты!.. И страху нет на нее, и родительской грозы не боится... Отпусти ее в скит без отцовского позволенья... Да он голову с меня снимет... А любит же Настасья матушку... Так и разливается плачет и сама ровно не в себе ходит. Ох-ох-ох!.. И сама бы я съездила, да дом-от на кого покинуть?.. Не Алексея же с девками оставить... А их взять в Комаров, тоже беда... Ох, девоньки мои, девоньки!.. Была бы моя воля, отпустила б я вас... Не смею... А матушка-то Манефа!.. Поганят голубушку лекарствами перед смертью-то!..
И горько зарыдала Аксинья Захаровна, припав к столу головою...
Шли у Насти дни за днями в тоске да в думах. Словом нес кем перекинуться: сестра походя дремлет, Евпраксеюшка каноны читает, Аксинья Захаровна день-деньской бродит по горницам, охает, хнычет да ключами побрякивает и все дочерей молиться за тетку заставляет...
О враге-лиходее ни слуху, ни духу... Вспомнит его Настя, сердце так и закипит, так взяла бы его да своими руками и порешила... Не хочется врага на уме держать, а что-то тянет к окну поглядеть, пойдет ли Алексей, и грустно ли смотрит он, али весело.
Не видно Алексея... Никто не поминает про него Настасье Патаповне.
"Да что ж это за враг такой! - думает она.- Ему и горюшка мало, и думать забыл про меня!.. Что ж, мол?.. Подвернулась девчонка неразумная, не умела сберечь себя, сама виновата!.. А наше, мол, дело молодецкое - натешился да и мимо, другую давай!.. Нет, молодец!.. Постой!.. Еще не знаешь меня!.. Покажу я тебе, какова Настасья Патаповна!.. Век не забудешь меня... Под солдатскую шапку упрячу, стоит только тятеньке во всем повиниться... А змее разлучнице, только б узнать, кто она такова... нож в бок - и делу конец... В Сибирь, так в Сибирь, а уж ей, подколодной гадине, на белом свете не жить".
Почти бегает взад и вперед по светлице взволнованная девушка, на разные лады обдумывая мщенье небывалой разлучнице. Лицо горит, глаза зловещим пламенем блещут, рукава засучены, руки крепко сжаты, губы трепещутсудорогами.
Однажды в сумерки, когда Аксинья Захаровна, набродившись досыта, приустала и легла в боковуше посумерничать, Настя вышла из душной, прокуренной ладаном моленной в большую горницу и там, стоя у окна, глядела на догоравшую в небе зарю. Было тихо, как в могиле, только из соседней комнаты раздавались мерные удары маятника.
Скрипнула дверь, Настя оглянулась. Перед ней стоял Алексей. - Чего тебе здесь надо? - строго спросила его Настя, не двигаясь с места и выпрямившись во весь рост.
- К Аксинье Захаровне,- робко проговорил Алексей, глядя в пол и повертывая в руках шапку.
- Спит... Теперь не время,- сказала Настя и повернулась к окну.
- Дело-то такое, Настасья Патаповна, сегодня бы надобыло мне доложиться ей,- молвил Алексей, переминаясь у двери.
- Сказано - спит. Чего еще?.. Ступай!..- горделиво сказала Настя, не оборачиваясь к Алексею.
Он не уходил. Настя молчала, глядя на зарю, а сердце так и кипит, так и рвется. Силится сдержать вздохи, но грудь, как волна, подымает батистовую сорочку.
Раз двадцать ударил маятник. Оба ни слова, оба недвижны...
Ступил шаг Алексей, другой, третий... Настя быстро обернулась, подняв голову... Ни слова ни тот, ни другая.
Еще ступил Алексей, приближаясь к Насте... Она протянула руку и, указывая на дверь, твердо, холодно, какими-то медными звуками сказала ему:
- Вон!
Он схватил ее за руку и, припав к ней лицом, навзрыд заплакал.
- Настенька!.. Золотая моя!.. За что гневаешься?.. Пожалей ты меня, горького... Тошнехонько!.. Хоть руки на себя наложить!..
- Тише!.. тише... мамынька услышит...- шепотом ответила Настя.
И жгучий поцелуй заглушил ее речи. Страсть мгновенно вспыхнула в сердце девушки... Как в чаду каком, бессознательно обвила она врага-лиходея белоснежными руками...
Без речей, без объяснений промелькнули сладкие минуты примиренья. Размолвка забыта, любовь в Настином сердце загорелась жарче прежнего.
После недолгого молчанья Алексей, не выпуская Настиной руки, сказал ей робким голосом, запинаясь на каждом слове:
- Про какую разлучницу ты поминала? Кто это наплел на меня?..
- Не поминай,- шептала Настя, тихо склоняясь на грудь лиходея.- Что поминать?.. Зачем?..
- Да нет, с чего ты взяла? - продолжал Алексей.- Мне в голову не приходило, на разуме не бывало...
- Да перестань же, голубчик!.. Так спросту сказала: ты невеселый такой, думчивый. Мне и вспало на ум...
- То-то и есть: "думчивый, невеселый"! А откуда веселью-то быть, где радостей-то взять? - сказал Алексей.
- Так моя любовь тебе не на радость? - быстро, взглянув ему в глаза, спросила Настя.
- Не про то говорю, ненаглядная,- продолжал Алексей.- Какой мне больше радости, какого счастья?.. А вспадет как на ум, что впереди будет, сердце кровью так и обольется... Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу...