Насилу выпроводила всех из светлицы Никитишна. Оставшись с канонницей Евпраксеей да с Матренушкой, стала она готовить Настю "под святые", обмывать, чесать и опрятывать' Одевать. ' новопреставленную рабу божию девицу Анастасию.
* * *
Никитишна на все руки была мастерица, на всякие дела дошлая источница. Похоронной обрядней тоже умела распорядиться, Евпраксея с Матренушкой были ей на подмогу.
Только что обмыли покойницу, взяла Никитишна у Аксиньи Захаровны ключи от сундуков и вынула, что нужно было для погребенья. Дала девицам кусок тонкого батиста на шитье савана, а первые три стежка заставила сделать самое Аксинью Захаровну. Под венец ли девицу сряжать, во гроб ли класть ее,- всякое шитье мать должна зачинать - так повелось на Руси...
Достала Никитишна нового полотна обернуть ноги покойнице, новое недержанное полотенце дать ей в руки, было бы чем отереть с лица пот в день страшного суда Христова. Обмыли, причесали Настю. Чистую сорочку на нее надели, в саван окутали, спеленали новым разрезным полотном и положили в моленной на столе... А на том столе загодя наложили соломы и покрыли ее чистой простыней. Парчи наготове не явилось, зато нашелся кусок голубого веницейского бархата; готовили его в приданое Насте. На тот бархат из золотого позумента нашили большой осмиконечный крест с копием, с тростию и с подножием и покрыли им тело покойницы. Канонница Евпраксеюшка достала из книжного шкафа моленной бумажный венец старой московской печати с надписанием молитвы "Святый боже", Аксинья Захаровна положила тот венец на охладевшее чело дочери. Зажгли свечи перед всеми иконами, поставили подсвечники с ослопными свечами вкруг тела, и канонница Евпраксея, окадив образа и покойницу, начала псалтырь читать.
Никитишна сама и мерку для гроба сняла, сама и постель Настину в курятник вынесла, чтоб там ее по три ночи петухи опели... Управившись с этим, она снаружи того окна, в которое вылетела душа покойницы, привесила чистое полотенце, а стакан с водой с места не тронула. Ведь души покойников шесть недель витают на земле и до самых похорон прилетают на место, где разлучились с телом. И всякий раз душа тут умывается, утирается.
И тем Никитишна распорядилась, чтоб на похоронах как можно больше девиц было. Молодость молодостью что под венец, что в могилу провожается. Для того разослали работников по окольным деревням, ближним и дальным, звать-позывать всех девиц проводить до вековечного жилья Настасью Патаповну... И скитам иным повестили... Ждали гостей из Городца и даже из города - повсюду разосланы были посыльные. А девицам всем дары были заготовлены, которым по платку, которым по переднику, которым по ленте в косу. За Волгой ведется обычай на девичьих похоронах, как на свадьбе, дары раздавать.
Не забыла Никитишна послать за плакушами (Плакуши, плачеи, вопленницы женщины, которые по найму причитают и поют древние плачи на похоронах, на поминках и на свадьбах.). Не пришлось отпраздновать Настину свадьбу, надо справить ее погребение на славу, людям бы на долгое время памятно было оно... Нарядила Никитишна подводу верст за сорок, в село Стародумово, звать-позывать знаменитую "плачею" Устинью Клещиху, что по всему Заволжью славилась плачами, причитаньями и свадебными песнями... Золото эта Клещиха была. Свадьбу играют, заведет песню - седые старики вприсядку пойдут, на похоронах "плач заведет" каменный зарыдает... Кроме Устиньи, еще шесть "вопленниц" позвала Никитишна, чтоб вся похоронная обрядня справлена была чинно и стройно, как отцами, дедами заповедано.
А меж тем на улице перед домом Патапа Максимыча семеро домохозяев сосновые доски тесали, домовину из них сколачивали (Делают гроб непременно на улице, обыкновенно родственники умершего и непременно в нечетном числе. За неимением родных, делают гроб домохозяева той деревни, где умер покойник.). Изготовив, внесли его в сени и обили алым бархатом с позументом, а стружки и обрубки бережно собрали и отдали Никитишне... Она сама снесла их за околицу и там с молитвой пустила по живой воде,- в речку кинула. Оборони господи, если малый какой остаток гроба в огонь угодит,- жарко на том свете покойнику будет... В гроб девушки, как под брачное ложе, ржаных снопов настлали и потом все нутро новым белым полотном обили.
Хороша лежала в гробу Настенька... Строгое, думчивое лицо ее как кипень бело, умильная улыбка недвижно лежит на поблеклых устах, кажется, вот-вот откроет она глаза и осияет всех радостным взором... Во гроб пахучей черемухи наклали... Приехала Марья Гавриловна, редких цветов с собой привезла, обложила ими головку усопшей красавицы.
Фленушку Марья Гавриловна с собой привезла. Как увидела она Настю во гробе, так и ринулась на пол без памяти... Хоть и не знала, отчего приключилась ей смертная болезнь, но чуяла, что на душе ее грех лежит.
Приехала и Марья головщица со всем правым клиросом, мать Виринея, мать Таифа... Еще собралось несколько матерей... Сама Манефа порывалась ехать, хотелось ей проводить на вековечное жилье любимую племянницу, да сил у нее не достало.
Сотня свечей горит в паникадиле и на подсвечниках в моленной Чапурина. Клубами носится голубой кадильный дым росного ладана; тихо, уныло поют певицы плачевные песни погребального канона. В головах гроба в длинной соборной мантии, с лицом, покрытым черным крепом наметки, стоит мать Таифа - она службу правит... Кругом родные и сторонние женщины, все в черных сарафанах, с платками белого полотна на головах... Патап Максимыч у самого гроба стоит, глаз не сводит с покойницы и только порой покачивает головою... Покамест жива была Настя, терзался он, рыдал, как дитя, заливался слезами, теперь никто не слышит его голоса - окаменел.
Допели канон. Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной песни: "Приидите последнее дадим целование...". Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю... Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул:
- Родная!..
И расшибся бы на месте, если б сильные руки стоявшегосзади Колышкина не поддержали его. Оглянулся Патап Максимыч.
- Сергей Андреич?.. Какими судьбами?- слабым голосом спросил он прискакавшего в Осиповку уж во время отпеванья Колышкина.
- Узнал, крестный, про горе твое,- молвил он.- Как жене приехать-то?
Горячо обнял его Патап Максимыч, сдерживая рыданья.
- Плачь, а ты, крестный, плачь, не крепись, слез не жалей - легче на сердце будет,- говорил ему Колышкин... А у самого глаза тоже полнехоньки слез.
После прощанья Аксинью Захаровну без чувств на руках из моленной вынесли.
Кончились простины. Из дома вынесли гроб на холстах и, поставив на черный "одёр" (Носилки, на которых носят покойников. За Волгой, особенно между старообрядцами, носить покойников до кладбища на холстах или же возить на лошадях почитается грехом. ), понесли на плечах. До кладбища было версты две, несли, переменяясь, но Никифор как стал к племяннице под правое плечо, так и шел до могилы, никому не уступая места.
Только что вынесли гроб за околицу, вдали запылилась дорога и показалась пара добрых саврасок, заложенных в легкую тележку. Возвращался с Ветлуги Алексей. Своротил он с дороги, соскочил на землю... Видит гроб, крытый голубым бархатом, видит много людей, и люди все знакомые. В смущении скинул он шапку.
Приближался шедший впереди подросток лет четырнадцати, в черном суконном кафтанчике, с двумя полотенцами, перевязанными крестом через оба плеча. В руках на большой батистовой пелене нес он благословенную икону в золотой ризе, ярко горевшей под лучами полуденного солнца.
- Кого это хоронят? - спросил у него Алексей.
- Настасью Патаповну,- вполголоса ответил мальчик.
Так и остолбенел Алексей... Даже лба перекрестить не догадался.
Как в сонном виденье проносятся перед ним смутные образы знакомых и незнакомых людей. Вот двое высокорослых молодцов несут на головах гробовую крышу. Смотрит на нее Алексей... Алый бархат... алый... И вспоминается ему точно такой же алый шелковый платок на Настиной головке, когда она, пышная, цветущая красой и молодостью, резво и весело вбежала к отцу в подклет и, впервые увидев Алексея, потупила звездистые очи... Аленькой гробок, аленькой гробок!.. В таком же алом тафтяном сарафане с пышными белоснежными рукавами одета была Настя, когда он по приказу Патапа Максимыча впервые пришел к ней в светлицу... когда, улыбаясь сквозь слезы, она страстно взглянула ему в очи и в порыве любви кинулась на грудь его... Вот "певчая стая" Манефиных крылошанок, впереди знакомая головщица Марьюшка. Она знает, что покойница любила его, Фленушка ей о том сказывала. Тихо певицы поют: "Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи...". Тут только вспомнил Алексей, что следует перекреститься... А вот четверо несут "одёр" на плечах... В головах твердой поступью идет Никифор... Показалось Алексею, что он злобно взглянул на него... От мерных шагов носильщиков гроб слегка покачивается, и колышется на нем голубой бархатный покров... Сил не стало у Алексея, потупил глаза и низко преклонился перед покойницей...
Вот ведут под руки убитую горем Аксинью Захаровну... Вот неровными шагами, склонив голову, идет Патап Максимыч... как похудел он, сердечный, как поседел!.. Вот Параша, Фленушка... Увидя Алексея, она закрыла глаза передником, громко зарыдала и пошатнулась... Кто-то подхватил ее под руки... Звезды небесные!.. Да это она - Марья Гавриловна!.. Вот взглянула молодая вдова на Алексея, сама зарделась, как маков цвет, и стыдливо опустила искрометные очи... Света не взвидел Алексей, и в глазах и в уме помутилось... Видит пеструю толпу - мужчины, женщины, дети, много, много народу... Слышит голосистые, за душу тянущие причитанья вопленниц:
Не утай, скажи, касатка моя, ластушка. Ты чего, моя
касатушка, спужалася? Отчего ты в могилушку
сряжалася? Знать, того ты спужалася, моя ластушка,
Что ноне годочки пошли все слезовые, Молодые людушки пошли все обманные, Холосты ребята пошли нонь
бессовестные...
Как ножом по сердцу полоснуло Алексея от этих слов старорусского "жального плача"... Заговорила в нем совесть, ноги подкосились, и как осиновый лист он затрясся... Мельтешит перед ним длинный поезд кибиток, таратаек, крестьянских телег; шагом едут они за покойницей...
Жалко ему стало ту, за которую так недавно с радостью сложил бы голову... Мутится в уме, двоятся мысли... То покойница вспоминается, то Марья Гавриловна на память идет.
Опомнился Алексей. Вскочив в тележку, во весь опор
помчался за похоронным поездом и, догнав, поехал сзади
всех... Влекло вперед, хотелось взглянуть на Марью
Гавриловну, но гроб не допускал.
- Ефрем,- окликнул он красильщика, ехавшего в задней телеге.
- Чего? - откликнулся тот.
- От чего померла?
- Знамо, от смерти,- ухмыльнувшись, ответил Ефрем.
- Делом говори...- строго прикрикнул Алексей.
- Хворала, болела, ну и померла,- встряхнув головой, молвил Ефрем. - Долго ль хворала? - спросил Алексей.
- Недели с полторы, не то и боле,- отвечал красильщик.- Лекаря из городу привозили, вечор только уехал... Лечил тоже, да, видно, на роду ей писано помереть... Тут уж, брат, ничего не поделаешь.
- А что за болезнь была?- перебил Ефрема Алексей. - А кто ее знат, дело хозяйское,- почесав в затылке, молвил красильщик.- Без памяти, слышь, лежала, без языка.
- Без языка? - быстро спросил Алексей.
- Ни словечка, слышь, не вымолвила с самых тех пор, как с нею попритчилось.
- А что ж с ней такое попритчилось? - продолжал свои расспросы Алексей.
- Кто их знат... Дело хозяйское!.. Мы до того не доходим,- сказал Ефрем, но тотчас же добавил: - Болтают по деревне, что собралась она в Комаров ехать, уложились, коней запрягать велели, а она, сердечная, хвать о пол, ровно громом ее сразило. "Коли так, все как осенний след запало",- подумал Алексей.
Стал Ефрем рассказывать, что у Патапа Максимыча гостей на похороны наехало видимо-невидимо; что угощенье будет богатое; что "строят" столы во всю улицу; что каждому будет по три подноса вина, а пива и браги пей, сколько в душу влезет, что на поминки наварено, настряпано, чего и приесть нельзя; что во всех восемнадцати избах деревни Осиповки бабы блины пекут, чтоб на всех поминальщиков стало горяченьких.
Мимо ушей пропускал Алексей рассказы несмолкавшего Ефрема... Много в те минуты дум у него было передумано.
* * *
Погребальные "плачи" веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали "плачем великим". Повсюду на Руси сохранились эти песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем души. По наслуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами...
Нигде так не сбереглись эти отголоски старины, как в лесах Заволжья и вообще на Севере, где по недостатку церквей народ меньше, чем в других местностях, подвергся влиянию духовенства. Плачеи и вопленницы - эти истолковательницы чужой печали - прямые преемницы тех вещих жен, что "великими плачами" справляли тризны над нашими предками. Погребальные обряды совершаются ими чинно и стройно, по уставу, изустно передаваемому из рода в род. На богатых похоронах вопленницы справляют плачи в виде драмы: главная "заводит плач", другие, составляя хор, отвечают ей... Особые бывают плачи при выносе покойника из дому, особые во время переноса его на кладбище, особые на только что зарытой могиле, особые за похоронным столом, особые при раздаче даров, если помрет молодая девушка. Одни плачи поются от лица мужа или жены, другие от лица матери или отца, брата или сестры, и обращаются то к покойнику, то к родным его, то к знакомым и соседям... и на все свой порядок, на все свой устав... Таким образом, одновременно справляется двое похорон: одни церковные, другие древние старорусские, веющие той стариной, когда предки наши еще поклонялись Облаку ходячему, потом Солнцу высокому, потом Грому Гремучему и Матери Сырой Земле (В глубокой древности наши предки поклонялись ходячему небу или ходячему облаку - это Сварог. Потом стали поклоняться солнцу - это Дажбог, и, наконец, грому - это Перун пли Гром Гремучий. То же самое было и у древних эллинов: сначала поклонение Урану (небо), потом Кроносу (время, которое показывается ходом солнца) и, наконец, Зевсу (грому), что у эллинов Кивилла то у нас Мать Сыра Земля ).
Вот за гробом Насти, вслед за родными, идут с поникшими головами семь женщин. Все в синих крашенинных сарафанах с черными рукавами и белыми платками на головах.- Впереди выступает главная "плачея" Устинья Клещиха. Хоронят девушку, оттого в руках у ней зеленая ветка, обернутая в красный платок.
Завела Устинья плач от лица матери, вопленницы хором повторяют каждый стих... Далеко по полю разносятся голосистые причитанья, заглушая тихое пение воскресного тропаря идущими впереди певицами.
На полете летит белая лебедушка,
На быстром несется касатка-ластушка.
Ты куда, куда летишь, лебедь белая,
Ты куда несешься, моя касатушка?..
Не утай, скажи, дитя мое родное...
Ты в какой же путь снарядилася,
Во которую путь-дороженьку,
В каки гости незнакомые,
Незнакомые, нежеланные?
Собралася ты, снарядилася
На вечное житье, бесконечное.
Как пчела в меду, у меня ты купалася,
Как скатной жемчуг, на золоте блюде рассыпалася.
Уж как зарились удалы добры молодцы
На твою красоту ненаглядную,
Говорили ж тебе советны милы подруженьки:
"Уж счастлива ж ты, девица таланная,
Цветным платьем ты изнавешана,
Тяжелой работой ты не огружена,
Бранным словечушком не огрублена".
Не чаялась я, горюша, не надеялась
Глядеть на тебя во гробу да в дубовом.
Уж как встану я, бывало, по раннему по утрышку,
Потихонечку приду ко твоей ко кроватушке,
Сотворю над тобой молитву Исусову,
Принакрою тебя соболиным одеяльчиком,
Я поглажу тебя по младой по головушке:
"Да ты спи же, усни, моя бела лебедушка,
Во своем во прекрасном во девичестве.
На мягкой на пуховой на перинушке".
Не утай, скажи, дитятко мое удатное,
Чем, победная горюша, тебя я погневала,
Коим словом тебя я согрубила?
Что не солнышко за облачком потерялося,
Не светёл месяц за тучку закатался.
Не ясна звезда со небушка скатилася
Отлетала моя доченька родная
За горушки она да за высокие,
За те ли за леса да за дремучие,
За те ли облака да за ходячие,
Ко красному солнышку на беседушку,
Ко светлому месяцу на супрядки,
Ко частыим звездушкам в хоровод играть.
Приносили на погост девушку, укрывали белое лицо гробовой доской, опускали ее в могилу глубокую, отдавали Матери Сырой Земле, засыпали рудожелтым песком.
Стоит у могилки Аксинья Захаровна, ронит слезы горькие по лицу бледному, не хочется расставаться ей с новосельем милой доченьки... А отец стоит: скрестил руки, склонил голову, сизой тучей скорбь покрыла лицо его... Все родные, подруги, знакомые стоят у могилы, слезами обливаючись... И только что певицы келейные пропели "вечную память", Устинья над свежей могилою новый плач завела, обращаясь к покойнице:
Я кляну да свою буйну головушку,
Я корю свое печально скорбно сердечушко!
Ах, завейте, завейте-тка, ветры буйные,
Вы развейте, развейте-тка желты пески,
Что на новой, на свежей на могилушке.
Расколите, расколите гробову доску,
Разверните, разверните золоту парчу.
Разверните, разверните бел тонкой саван,
Размахни ты, моя голубонька, ручки белые,
Разомкни ты, моя ластушка, очи звездистые.
Распечатай, моя лебедушка, уста сахарные,
Посмотри на меня, на горюшу победную,
Ты промолви-ка мне хоть едино словечушко...
Я надеялась на тебя крепкой надеждушкой:
Ро стила до хорошего до возрасту,
Научала уму-разуму
И всякому рукодельицу.
Не судил мне господь с тобой пожить,
Покидала ты меня, горюшу, раным-ранешенько,
Миновалася жизнь моя хорошая,
Наступило горько, слезовое времечко...
Один по одному разошлись с погоста. Выпрягли и потом вновь запрягли коней и поехали в деревню. Без этого обряда нельзя с кладбища ехать - не то другую смерть в дом привезешь.
Опустела Настина могилка, все ее покинули, один не покинул. До позднего вечера, обливаясь слезами, пролежал на ней Никифор. Хоть Аксинья Захаровна и говорила, что остался он на кладбище, чтоб удалиться от искушения, что предстало бы ему на поминальной трапезе, но неправду про брата сказала она. Хоть виду не подавал, хоть ни единым словом никогда никому не высказывал, но с раннего детства Насти горячо он любил ее преданной и беззаветной любовью. Нежданная смерть племянницы так поразила его, что он совсем переродился. Душа-то у него всегда была хороша, губила ее только чара зелена вина.
Дня потом не проходило, чтоб Никифор по нескольку часов не просиживал на дорогой могилке. На девятый день пришли на кладбище покойницу помянуть и, как водится, дерном могилу окласть, а она уж обложена и крест поставлен на ней. Пришли на поминки в двадцатый день, могилка вся в цветиках.
* * *
Проводив за околицу крестницу и предоставив дальнейшую погребальную обрядню Устинье Клещихе, Никитишна воротилась в дом Патапа Максимыча и там с помощью работниц и позванных деревенских молодух все привела в порядок... Вымыли и мокрыми тряпицами подтерли полы во всех горницах и в моленной. Тряпицы, веники, весь сор, солому, на которой до положения во гроб лежала покойница, горшок, из которого ее обмывали, гребень, которым расчесывали ей волосы,- все собрала Никитишна, с молитвой вынесла за околицу и бросила там на распутье... После того, умывшись и переодевшись во все чистое, принялась она вместе с приспешницами "помины строить". Во всех горницах накрыли столы и расставили на них канун, кутью и другие поминальные снеди. Вдоль улицы, как во время осенних и троицких "кормов", длинным рядом выстроили столы и покрыли их столешниками (Скатерть. ). На столах явились блюда с кутьей и кануном, деревянные жбаны с сыченой брагой и баклаги с медовой сытой для поминального овсяного киселя.
К возврату с погоста досужая Никитишна успела все обрядить, как следует. Гости как на двор, так и за стол... Устинья Клещиха, взойдя в большую горницу, положила перед святыми три поклона, взяла "с красного стола" (Главный стол, приготовленный для почетных гостей. ) блюдо с кутьей, сначала поднесла отцу с матерью, потом родным и знакомым. На улице за столами уселось больше двухсот человек мужчин, баб, девок и подростков; там вопленницы тем же порядком всем кутью разносили. Ели ее в молчании, так стародавним обычаем установлено.После кутьи в горницах родные и почетные гости чай пили, а на улице всех обносили вином, а непьющих баб, девок и подростков ренским потчевали. Только что сели за стол, плачеи стали под окнами дома... Устинья завела "поминальный плач", обращаясь от лица матери к покойнице с зовом ее на погребальную тризну.
Родимая моя доченька,
Любимое мое дитятко,
Настасья свет Патаповна,
Тебе добро принять пожаловать
Стакан да пива пьяного,
Чарочку да зелена вина,
От меня, от горюши победныя.
С моего ли пива пьяного
Не болит буйна головушка,
Не щемит да ретиво сердце;
Весело да напиватися
И легко да просыпатися.
Ты пожалуй, бела лебедушка,
Хлеба-соли покушати:
Дубовы столы порасставлены,
Яства сахарны наношены.
На улице подавали народу поминальные яства в изобилии. Изо всех восемнадцати домов деревни вынесли гречневы блины с маслом и сметаной, а блины были мерные, добрые, в каждый блин ломоть завернуть. За блинами угощали народ пирогами-столовиками (Круглый пирог из сочней, с начинкой из молочных блинов и репы. ), щами с солониной, лапшой со свининой, пряженцами с яйцами, а в конце стола подан был овсяный кисель с сытой. Вином по-трижды обносили, пива и сыченой браги пили, сколько хотели, без угощенья. После киселя покойницу "тризной" помянули: выпили по доброму стакану смеси из пива, меду и ставленной браги (Эту смесь, в которую прибавляется также и виноградное вино, зовут "тризной", а также "чашей". Поповское или семинарское ее названье "пивомедие".). В хоромах за красным столом кушанья были отборные: там и дорогие вина подавали, и мерных стерлядей, и жирных индюков, и разную дичину. Но блины, кисель и тризна, как принадлежности похоронной трапезы, и за красным столом были ставлены.
Только что отобедали, раздача даров началась. Сначала в горницах заменявшая место сестры Параша раздала оставшиеся после покойницы наряды Фленушке, Марьюшке, крылошанкам и некоторым деревенским девицам. А затем вместе с отцом, матерью и почетными гостями вышла она на улицу. На десяти больших подносах вынесли за Парашей дары. Устинья стала возле нее, и одна, без вопленниц, пропела к людям "причет":
Вы ступайте, люди добрые,
Люди добрые, крещеные.
Принимайте дары великие,
А великие да почетные
От Настасьи свет Патаповны:
Красны девицы по шириночке,
Молоды молодки по передничку,
Добры молодцы по опоясочке.
Да не будьте вы крикливые,
Да не будьте вы ломливые,
А будьте вы милостивы,
Еще милостивы да жалостливы,
Жалостливы да приступливы.
Спервоначалу девицы одна за другой подходили к Параше и получали из рук ее: кто платок, кто ситцу на рукава аль на передник. После девиц молодицы подходили, потом холостые парни: их дарили платками, кушаками, опоясками. Не остались без даров ни старики со старухами, ни подростки с малыми ребятами. Всех одарила щедрая рука Патапа Максимыча: поминали б дорогую его Настеньку, молились бы богу за упокой души ее. А во время раздачи даров Устинья с вопленницами пела:
Не была я, горюша, забытлива*,
Не была, победна головушка, беспамятна,
Поспрошать родное свое детище,
Как раздать кому ее одеженьку.
Ведь сотлеют в сундуках платья цветные.
Потускнеют в скрыне камни самоцветные,
Забусеет в ларце скатной жемчуг.
Говорила же мне бела лебедушка,
Что Настасья свет Патаповна:
"Я кладу жемчужны поднизи
И все камни самоцветные
Ко иконе пречистой богородицы,
Я своей душе кладу на спасенье
И на вечное поминание.
А все алы, цветны ленточки
По душам раздам по красным девушкам,
Поминали б меня, девицу,
На веселых своих на беседушках.
Сарафаны свои мелкоскладные
Я раздам молодым молодушкам,
Поминали б меня, красну девицу.
А шелковые платочки атласные
Раздарю удалым добрым молодцам,
Пусть-ка носят их по праздникам
Вокруг шеи молодецкия,
Поминаючи меня, красну девицу".
* То есть забывчива.
А милостыню по нищей братии раздавали шесть недель каждый божий день. А в Городецкую часовню и по всем обителям Керженским и Чернораменским разосланы были великие подаяния на службы соборные, на свечи негасимые и на большие кормы по трапезам... Хорошо, по всем порядкам, устроил душу своей дочери Патап Максимыч.
И ходила про то молва великая, и были говоры многие по всему Заволжью и по всем лесам Керженским и Чернораменским. Все похваляли и возносили Патапа Максимыча за доброе его устроение. Хоть и тысячник, хоть и бархатник, а, дочку хороня, справил все по-старому, по-заветному, как отцами-дедами святорусскому люду заповедано.
* * *
На кладбище, перед тем как закрывать гробовую крышку, протеснился к могиле Алексей и стал среди окруживших Настю для отдачи последнего поцелуя...
Взглянул он на лицо покойницы... Света не взвидел... Злая совесть стоит палача.
Опомнился, когда народ с кладбища пошел, последним в деревню приехал, отдал коней работнику, ушел в подклет и заперся в боковуше... Доносились до него и говор поминальщиков и причитанья вопленниц, но был он ровно в чаду, сообразить ничего не мог.
Уж под вечер, когда разошлись по домам поминальщики, вышел он из боковуши и увидал Пантелея. Склонив голову на руки, сидел старик за столом, погруженный в печальные думы. Удивился он Алексею.
- Отколь взялся, Алексеюшка? - спросил он.
- Приехал вот,- сумрачно ответил Алексей.
- Когда?
- Утром давеча... Во время выносу... Навстречу попалась,- сказал Алексей.
- Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка,- молвил, покачав головой, Пантелей.- Нежданно, негаданно - вдруг... Кажется, кому бы и жить, как не ей... Молодехонька была, царство ей небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же во всяком довольстве жила, чего душа ни захочет, все перед ней готово... Да, видно, человек гадает по-своему, а бог решает по-своему.
- Как это случилось, Пантелей Прохорыч? - спросил Алексей.- Давеча толку ни от кого добиться не мог. Что за болезнь такая с нею была, отчего?
- Бог ее знает, что за болезнь,- отвечал Пантелей.- На другой никак день, как ты на Ветлугу уехал, Патап Максимыч стал в Комаров с девицами сряжаться. Марья Гавриловна, купецкая вдова, коли слыхал, живет там у матушки Манефы, она звала девиц-то погостить... Покойнице, мнится мне, не по себе что-то было: то развеселая по горницам бегает, песни поет, суетится, ехать торопится, то ровно варом ее обдаст, помутится вся из лица, сядет у окна грустная такая, печальная... Там, наверху, в больших сенях Аксинья Захаровна с покойницей ихни пожитки в чемоданы складывала, а Прасковья Патаповна с Евпраксеюшкой в светлице была... Вдруг она, голубушка, ни с того ни с сего, пала аки мертвая... По дому забегали, засуетились, на руках отнесли ее на кровать... И десять денечков лежала она недвижимая, и не было от нее ни гласа, ни послушания... Перед смертью только очнулась, и уж как же она, голубушка, прощалась со всеми,- камень, кажись, и тот бы растаял. Всякому-то доброе слово промолвила, никого-то не забыла последним своим подареньицем... Все приходили: и работники, и работницы, и с деревни много людей приходило, со всеми прощалась... Один ты, Алексеюшка, не угодил проститься... И только что успела со всеми попрощаться, ровно заснула, голубушка... Тихо возлетела чистая ее душенька ко престолу царя небесного... Да, Алексеюшка, видал я много раз, как люди помирают, дожил, как видишь, до седых волос, а такой тихой, блаженной кончины не видывал... Ни на земле зла не оставила, ни за собой людского зла не унесла... Вот хоть бы сегодня взять... Сколько было на поминах народу, а был ли хоть един человек, кто бы лихом ее помянул?.. Правду аль нет говорю?
- Да,- вымолвил Алексей, отирая платком обильный пот, выступивший на лице его.
- При жизни, пожалуй, и у ней завистники бывали,- продолжал Пантелей.- Кто уму-разуму завидовал, кто богатству да почести, кто красоте ее неописанной... Сам знаешь, какова приглядна была.
- Да,- прошептал Алексей.
- Смертью все смирилось,- продолжал Пантелей.- Мир да покой и вечное поминание!.. Смерть все мирит... Когда господь повелит грешному телу идти в гробную тесноту, лежать в холодке, в темном уголке, под дерновым одеялом, а вольную душеньку выпустит на свой божий простор - престают тогда все счеты с людьми, что вживе остались... Смерть все кроет, Алексеюшка, все...
- Все? - сказал Алексей, вскинув глазами на Пантелея.
- Все,- внушительно подтвердил Пантелей.- Только людских грехов перед покойником покрыть она не может... Кто какое зло покойнику сделал, тому до покаянья грех не прощен... Ох, Алексеюшка! Нет ничего лютей, как злобу к людям иметь... Каково будет на тот свет-от нести ее!.. Тяжела ноша, ух как тяжела!..
Угрюмо молчал Алексей, слушая речи Пантелея... Конца бы не было рассуждениям старика, не войди в подклет Никитишна. Любил потолковать Пантелей про смерть и последний суд, про райские утехи и адские муки. А тут какой повод-от был!..
- Забегалась я, Пантелеюшка, искавши тебя,- сказала Никитишна.- Ступай кверху, Патап Максимыч зовет.
- Что он? - спросил Пантелей, вставая с лавки.
- Лег... Вовсе, сердечный, примучился... Посылать никак хочет тебя куда-то,- сказала Никитишна.- Ты давно ль приехал? - обратилась она к Алексею.
- Давеча во время похорон,- молвил Алексей.
- Вишь, на какое горе приехал!.. Не чаяли мы, не гадали такого горя... Да что ж я давеча тебя не заприметила? - спросила Никитишна. - На кладбище-то я был,- молвил Алексей. - Не про кладбище речь,- сказала Никитишна,- за столами тебя не видала.
- Две ночи не спал я, Дарья Никитишна, притомился очень,- сказал Алексей.Приехавши, отдохнуть прилег, да грехом и заснул... Разбудить-то было некому.
- Как же это, парень?.. И покойницу не помянул и даров не принял, а еще в доме живешь,- сказала Никитишна.- Поесть не хочешь ли?.. Иди в стряпущую.
- Нет, Дарья Никитишна, неохота,- ответил Алексей.
- Ну как знаешь,- молвила Никитишна и потом спросила:
- Патапа Максимыча видел?
- Нет еще,- отвечал Алексей...- Не до того, поди, ему теперь.
При этих словах вошел Пантелей и сказал Алексею, что Патап Максимыч его требует.
- Тебя-то куда посылает?.- спросила старика Никитишна.
- В Городец да по скитам с сорокоустами,- отвечал Пантелей. И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули... Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было... По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла... Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало. Патап Максимыч раздетый лежал на кровати, когда Алексей, тихонько отворив дверь, вошел в его горницу. Лицо у Патапа Максимыча осунулось, наплаканные глаза были красны, веки припухли, седины много прибыло в бороде. Лежал истомленный, изнуренный, но брошенный на Алексея взор его гневен был.
- Здорово, Алексей Трифоныч! - сдержанно проговорил он,- подобру ль, поздорову ли съездил?
Алексей поклонился. Надо бы сказать что-нибудь, да речи на ум не шли.
- Пантелей сказывал, что ты еще утром приехал,- молвил Патап Максимыч, устремив пристальный взор на тяжело переводившего дух Алексея.
- Так точно,- едва слышно проговорил Алексей.
- Вот какие ноне у нас приказчики завелись,- усмехнулся Патап Максимыч.Приедет с делом, а хозяину и глаз не кажет. Просить его надо, послов посылать...
- Такое время, Патап Максимыч,- запинаясь, ответил смущенный Алексей.- До того ли вам было?.. Не посмел.
- Чего не посмел?- быстро спросил Патап Максимыч.
- Не посмел беспокоить вас,- отвечал Алексей.
- Так ли, полно, парень?- сказал Патап Максимыч.- А я так полагаю, что совестно тебе было на глаза мне показаться... Видно, совести-то малая толика осталась... Не до конца растерял. Побледнел Алексей. Ни жив ни мертв стоит перед Патапом Максимычем.
- Что молчишь?.. Аль язык-от в цепи заковало?.. Говори!..
- Не погубите...- простонал Алексей, кинувшись в ноги перед кроватью.
- Губить тебя?.. Не бойся.. А знаешь ли, криводушный ты человек, почему тебе зла от меня не будет? - сказалПатап Максимыч, сев на кровать.- Знаешь ли ты это?.. Она, моя голубушка, на исходе души за тебя просила... Да... Не снесла ее душенька позору... Увидала, что от людей его не скроешь,- в могилу пошла... А кто виноват?.. Кто ее погубил?.. А она-то, голубушка, лежа на смертном одре, Христом богом молила - волосом не трогать тебя.
Заплакал Алексей, припав к ногам Патапа Максимыча.
- Я ль тебя не жалел, я ли не возлюбил тебя,- продолжал Патап Максимыч.- А ты за мое добро да мне же в ребро... - Согрешил я перед богом и перед вами, Патап Максимыч,- простонал Алексей.
- А перед ней-то, перед голубушкой-то моей, нешто не грешен?- отирая слезы, сказал Патап Максимыч.- А у меня, у старого дурака, еще на мыслях было в зятья тебя взять, выдать ее за тебя... А ты позором накрыл ее... Да что лежать-то? Встань.
- Глаз не смею поднять, Патап Максимыч,- простонал Алексей.
- Вставай, коли говорят,- сказал Патап Максимыч.
Алексей встал и отер слезы.
- Зла не жди,- стал говорить Патап Максимыч.- Гнев держу,- зла не помню... Гнев дело человеческое, злопамятство - дьявольское... Однако знай, что можешь ты меня и на зло навести...- прибавил он после короткого молчанья.- Слушай... Про Настин грех знаем мы с женой, больше никто. Если же, оборони бог, услышу я, что ты покойницей похваляешься, если кому-нибудь проговоришься - на дне морском сыщу тебя... Тогда не жди от меня пощады... Попу станешь каяться - про грех скажи, а имени называть не смей... Слышишь?
- Слушаю, Патап Максимыч,- отвечал Алексей.- Умрет со мной.
- Смотри же, помни,- сказал Патап Максимыч.- Не хочу, чтобы страмными речами память ее порочили... Не потерплю ни единого гнилого слова об ней... Пойдет молва - кровавыми слезами наплачешься... Помни мое слово!..
- Буду помнить, Патап Максимыч,- отвечал Алексей, понурив голову.
- Еще тебе сказ,- продолжал Патап Максимыч.- Сам понимать можешь, что тебе у меня не житье... Любил я тебя, души в тебе не чаял, в зятья прочил, а теперь отвратилась от тебя душа моя... Сейчас дать тебе расчет нельзя - толки пойдут... Некое время побудь при делах, а тем временем места ищи... Что у меня забрано - прими на помин ее души... Когда отпускать стану тебя - не оставлю... До той поры моей хозяйке глаз не смей показывать!.. Не стерпит твоего виду душа ее... Скажу, что послал тебя за каким ни на есть делом, а ты ступай, куда знаешь. - Можно войти?- спросил, отворяя дверь, Колышкин.
- Войди, Сергей Андреич... Отчего не войти? - молвил Патап Максимыч.
- Может, у тебя дела какие? - сказал Колышкин.
- Какие теперь дела! - со вздохом молвил Патап Максимыч.- На ум ничего нейдет... Это мой приказчик - посылал его кой-куда, сегодня воротился. Да и слушать не могу его теперь - после.
- А по-моему, теперь-то тебе про дела и поговорить,- заметил Сергей Андреич.- Это бы маленько развеяло печаль твою и на сердце полегчало бы.
- Эх, друг ты мой, Сергей Андреич!.. Моего горя ничем не размыкаешь,сказал Патап Максимыч.
- Разве говорю я, что разговорами размыкаешь его? Твое горе только годы размыкать могут,- молвил Колышкин.- А надо тебе мыслями перескочить на что на другое... Коли про дела говорить не можешь, расспроси парня, каково съездил, кого видел, что говорил...
- Пожалуй...- неохотно промолвил Патап Максимыч.- Ах да, ведь ты, Сергей Андреич, про это дело знаешь...
- Про какое? - спросил Колышкин.
- А помнишь, я у тебя постом-то был, про золото сказывал?
- Про мышиное-то?.. Помню... Что ж ты молодца-то за ним, что ли, посылал?..- улыбнувшись, спросил Колышкин.
- Нет,- ответил Патап Максимыч,- тут другое... Сказал ты мне тогда, что Зубкова Максима Алексеича за фальшивы бумажки в острог посадили и что бумажки те Красноярского скита послушник ему продал.
- Помню,- молвил Колышкин.- Теперь по этому делу пропасть народу навезли целу фабрику, говорят, нашли.
- Ну, так видишь ли... Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель,сказал Патап Максимыч.- Человек добрый, хороший, да стар стал - добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный, ничего не знает - молится себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают... Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов...
- А сколь давно ты знаешь этого игумна? - спросил Колышкин.
- Да вот тогда, как к тебе ехать, великим постом, впервой его видел,молвил Патап Максимыч.
- Скоренько же ты приятелей-то наживаешь,- сказал Колышкин.- А пословица, кажись, говорит, что человека узнать - куль соли с ним съесть.
- Такого старца видно с первого разу,- решил Патап Максимыч.- Душа человек - одно слово... И хозяин домовитый и жизни хорошей человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый год на свете живу - людей различать могу.
- То-то, смотри, не облапошил бы он тебя,- сказал Колышкин.- Про этот Красноярский скит нехорошая намолвка пошла - бросить бы тебе этого игумна... Ну его совсем!.. Бывает, что одни уста и теплом и холодом дышат, таков, сдается мне, и твой отец Михаил... По нонешнему времени завсегда надо опаску держать - сам знаешь, что от малого опасенья живет великое спасенье... Кинь ты этого игумна - худа не посоветую.
- Полно, Сергей Андреич!.. Что пустое городить-то? - с недовольством возразил Патап Максимыч.- Не таков человек, чтоб его беречись...
- Бережно-недолжно, друг ты мой любезный,- сказал на то Колышкин.Опасливого коня и зверь не берет, так-то...
Надоели Патапу Максимычу наставления Колышкина... Обратился он к Алексею.
- Что Якимко-то? В скиту еще аль уехал?
- Встречу попался,- ответил Алексей.
- Куда ехал?
- Пешком шел, не ехал,- сказал Алексей.
- Как пешком?- удивился Патап Максимыч.- Пешком,- молвил Алексей,- в кандалах.
- В кандала-а-а-х? - вскочив с кровати, вскрикнул от изумленья Патап Максимыч.
- С арестантами гнали,- продолжал Алексей.
- Значит, допрыгался!..- сказал Патап Максимыч.- Всякие царства произошел, всякие моря переплывал, а доплыл-таки, куда ему следует... Отец-от Михаил знает ли, что Стуколов попался?.
- Как не знать!- молвил Алексей.- Сам на одном железном пруте с ним идет... И его в острог... До скита я не доехал, пустой теперь стоит - всех до единого забрали оттуда...
- Господи, господи!..- всплеснув руками, вскрикнул Патап Максимыч.- Час от часу не легче!..
- Что?.. Говорил я тебе?..- молвил Сергей Андреич.- Видишь, каков твой отец Михаил... Вот тебе и душа человек, вот те и богомолец!.. Известно дело вор завсегда слезлив, плут завсегда богомолен... Письмо-то хозяйское где?спросил он Алексея.
Вынув из кармана письмо, Алексей подал его Патапу Максимычу.
- Ну, слава богу,- сказал Колышкин, разорвав письмо на мелкие куски.Попалось бы грехом, и тебя бы притянули.
- Ума не приложу... Отец Михаил!..- удивлялся Патап Максимыч.- Сам ты видел, как гнали его? - обратился он к Алексею.
- Рядом с паломником к пруту прикован,- отвечал Алексей.- Я ведь в лицо-то его не знаю, да мне сказали: Вот этот высокий, ражий, седой - ихний игумен, отец Михаил"; много их тут было, больше пятидесяти человек,- молодые и старые. Стуколова сам я признал.
- Как же узнал ты, что в скиту всех забрали? - спросил Патап Максимыч.
- На дороге сказали,- отвечал Алексей.- В Урене узнал... Едучи туда, кое-где по дороге расспрашивал я, как поближе проехать в Красноярский скит, так назад-то теми деревнями ехать поопасился, чтоб не дать подозренья. Окольным путем воротился - восемьдесят верст крюку дал.
- Хвалю!..- молвил Колышкин, ударив по плечу Алексея.- Догадливый у тебя приказчик, Патап Максимыч. Хват парень!.. Из молодых да ранний.
- Да,- сквозь зубы процедил Чапурин.- Однако что-то ко сну меня тянет...сказал он после короткого молчанья.
- И распрекрасное дело, крестный!..- молвил Колышкин.- Усни-ка в самом деле, отдохни...
Но когда Колышкин с Алексеем ушли, Патап Максимыч даже не прилег... Долго ходил он взад и вперед по горнице, и много разных дум пронеслось через его седую голову.
* * *
Не чаял Алексей так дешево разделаться... С первых слов Патапа Максимыча понял он, что Настя в могилу тайны не унесла... Захолонуло сердце, смёртный страх обуял его: "Вот он, вот час моей погибели от сего человека!.." думалось ему, и с трепетом ждал, что вещий сон станет явью.
И слышит незлобные речи, видит, с какой кротостью переносит этот крутой человек свое горе... Не мстить собирается, благодеянье хочет оказать погубителю своей дочери... Размягчилось сердце Алексеево, а как сведал он, что в последние часы своей жизни Настя умолила отца не делать зла своему соблазнителю, такая на него грусть напала, что не мог он слез сдержать и разразился у ног Патапа Максимыча громкими рыданьями. Не вовсе еще очерствел он тогда.
Надо покинуть дом, где его бедняка-горюна приютили, где осыпали его благодеяньями, где узнал он радости любви, которую оценить не сумел... Куда деваться?.. Как сказать отцу с матерью, почему оставляет он Патапа Максимыча?.. Опять же легко молвить - "сыщи другое место..." А как сыщешь его?..
Всю ночь провел Алексей в тревожных думах и не мог придумать, что делать ему... О возврате к отцу не помышлял. То дело нестаточное... Где же место сыскать?.. И среди таких дум представлялись его душевным очам то Настя во гробе, то Марья Гавриловна, устремившая взоры на солнечный всход... И каждый раз, как только вспоминалась ему молодая вдова, образ Насти тускнел и потом совсем исчезал... А больше всего волновали Алексея думы про богатство... Денег кучу да людской почет - вот чего ему хочется, вот что кружит ему голову!.. Но как добыть богатство?
Рано утром пошел он по токарням и красильням. В продолжение Настиной болезни Патапу Максимычу было не до горянщины, присмотра за рабочими не было.
Оттого и работа пошла из рук вон. Распорядился Алексей как следует, и все закипело. Пробыл в заведениях чуть не до полудня и пошел к Патапу Максимычу. Тот в своей горнице был.
- Что скажешь? - сухо спросил его Чапурин.
- Насчет работы пришел доложить,- молвил Алексей.- Обошел красильни и токарни - большие непорядки, Патап Максимыч.
- Каких порядков ждать, коли больше двух недель призору не было! - заметил Патап Максимыч. - Ко всем станкам приставил работников,- начал было Алексей.
- Не до них мне теперь,- перебил его Патап Максимыч.- Делай, как прежде. Дня через два сам за дело примусь.
- Слушаю,- сказал Алексей.
* * *
- Ступай,- молвил ему Патап Максимыч. Алексей вышел.
Возвращаясь в подклет мимо опустелой Настиной светлицы, он невольно остановился. Захотелось взглянуть на горенку, где в первый раз поцеловал он Настю и где, лежа на смертной постели, умоляла она отца не платить злом своему погубителю. Еще утром от кого-то из домашних слышал он, что Аксинья Захаровна в постели лежит. Оттого не боялся попасть ей на глаза и тем нарушить приказ Патапа Максимыча... Необоримая сила тянула Алексея в светлицу... Робкой рукой взялся он за дверную скобу и тихонько растворил дверь.
Только половина светлицы была видна ему. На месте Настиной кровати стоит крытый белой скатертью стол, а на нем в золотых окладах иконы с зажженными перед ними свечами и лампадами. На окне любимые цветочки Настины, возле пяльцы с неконченой работой... О! у этих самых пялец, на этом самом месте стоял он когда-то робкий и несмелый, а она, закрыв глаза передником, плакала сладкими слезами первой любви... На этом самом месте впервые она поцеловала его. Тоскливо заныло сердце у Алексея.
"А где стол стоит, тут померла она,- думалось ему,- тут-то в последний час свой молила она за меня".
И умилилось сердце его, а на глазах слеза жалости выступила... Добрая мысль его осенила - вздумалось ему на том месте положить семипоклонный начал за упокой Насти.
Несмелой поступью вошел он в светлицу. Оглянулся - склонив на руку голову, у другого окна сидит Марья Гавриловна. Завидя Алексея, она слабо вскрикнула.
- Испужал я вас? - робко молвил Алексей.- Ах, нет... я задумалась... а вы... невзначай...- опуская глаза, сказала Марья Гавриловна.
На глазах-то хоть и стыдно, зато душе отрадно... Страстно глядит вдовушка на пригожего молодца... покойного Евграфа на памяти нет.- Не взыщите... Я не знал... думал, нет никого... Я уйду...- говорил смущенный Алексей и пошел было вон из светлицы.
- Нет... зачем же?..- вставая с места, сдержанно молвила Марья Гавриловна.- Вы мне не помеха.
Молча стоит перед ней Алексей... Налюбоваться не может... Настя из мыслей вон.
- Заезжали в Комаров? - с наружной холодностью спросила Марья Гавриловна.
- Не заезжал,- ответил Алексей,- надо было другую дорогу взять.
- А опять на Ветлугу поедете? - после короткого молчанья спросила Марья Гавриловна.
- Не знаю... Может статься, и вовсе не буду там,- отвечал Алексей.
- И в Комарове не будете?
- Не знаю.
- Здесь, стало быть, останетесь?.. У Патапа Максимыча? - спросила Марья Гавриловна, пристально глядя на Алексея.
- Вряд ли долго у него проживу... Места ищу,- сказалАлексей. - Какого? спросила Марья Гавриловна.
- По торговой части... В приказчики,- сказал Алексей.- Да, сказывают, трудно... Пока сам не знаю, как бог устроит меня.
Не ответила Марья Гавриловна. Опять несколько минут длилось молчанье.
- Приведется быть в Комарове, кельи моей не забудьте,- улыбнувшись слегка, молвила Марья Гавриловна.
- Не премину,- ответил Алексей.
- А насчет места я поразузнаю... Брат у меня в Казани недавно искал приказчика... Его спрошу,- сказала Марья Гавриловна.- Покорно вас благодарю... Вовек не забуду вас...- начал было Алексей.
- Уж будто и ввек,- лукаво улыбаясь и охорашиваясь, молвила Марья Гавриловна. - По гроб жизни!..- горячо вскликнул Алексей и сделал порывистый шаг к Марье Гавриловне.
- Прощайте покамест... До свиданья, - сдвинув брови и отстраняясь от Алексея, сказала она.- Недели через две приезжайте в Комаров... К тому времени я от брата ответ получу.
И поспешно вышла из светлицы. У Алексея из головы вон, что пришел он за Настю молиться... Из млеющих взоров Марьи Гавриловны, из дышавших страстью речей ее понял он, что в этой светлице в другой раз довелось ему присушить сердце женское.
* * *
И Марья Гавриловна, и Груня с мужем, и Никитишна с Фленушкой, и Марьюшка с своим клиросом до девятин' Поминки в девятый день после кончины. ' остались в Осиповке. Оттого у Патапа Максимыча было людно, и не так была заметна томительная пустота, что в каждом доме чуется после покойника. Женщины все почти время у Аксиньи Захаровны сидели, а Патап Максимыч, по отъезде Колышкина, вел беседы с кумом Иваном Григорьичем.
Дня через три после похорон завела Марья Гавриловна разговор с Патапом Максимычем. Напомнила ему про последнее его письмо, где писал он, что сбирается о чем-то просить ее.
- Дельцо одно у меня затевалось,- сказал Патап Максимыч,- а на почин большой капитал требовался... Хотел было спросить, не согласны ли будете пойти со мной в складчину?
- Какое ж это дело, Патап Максимыч? - спросила Марья Гавриловна.
- Вышло на поверку, что дело-то бросовое. Не стоит об него и рук марать,сказал Патап Максимыч. - Не выгодно? - спросила Марья Гавриловна.
- Мало, что не выгодно,- дело опасное... Теперь неохота и поминать про него,- молвил Патап Максимыч.
- Так вам денег теперь не требуется? - спросила Марья Гавриловна.
- Нет, Марья Гавриловна, не требуется,- отвечал Патап Максимыч.Признаться, думаю сократить дела-то... И стар становлюсь, и утехи моей не стало... Параше с Груней после меня, довольно останется... Будет чем отца помянуть... Зачем больше копить?.. Один тлен, суета...
- Вы дела кончаете, а я зачинать вздумала. Как вы посоветуете мне, Патап Максимыч? - сказала Марья Гавриловна.
- Что ж такое задумали вы? - спросил Патап Максимыч.
- Да видите ли: есть у меня капитал... лежит он бесплодно,- сказала Марья Гавриловна.- В торги думаю пуститься...-Что деньгам даром лежать?
- Дело доброе,- ответил Патап Максимыч.- По какой же части думаете вы дела повести?
- Об этом-то и хотела я с вами посоветоваться. Научите, наставьте на разум. - Эх, матушка Марья Гавриловна... Какой я учитель теперь? - вздохнул Патап Максимыч.- У самого дело из рук валится.
- Полноте, Патап Максимыч!.. Ведь мы с вами не первый день знакомы. Не знаю разве, как у вас дела идут?..- говорила Марья Гавриловна.- Вот познакомилась я с этим Сергеем Андреичем. Он прямо говорит, что без вас бы ему непременно пропасть, а как вы его поучили, так дела у него как не надо лучше пошли...
- Сергей Андреич - иная статья,- молвил Патап Максимыч.- Сергей Андреич мужчина,- сам при деле. А ваше дело, Марья Гавриловна, женское - как вам управиться?
- Возьму приказчика,- сказала Марья Гавриловна.
- Мудреное это дело,- возразил Патап Максимыч. Ноне верных-то людей мало что-то осталось - всяк норовит в хозяйский кошель лапу запустить.
- Авось найду хорошего,- молвила Марья Гавриловна.
- Может, на ваше счастье и выищется... Земля не клином сошлась,- сказал Патап Максимыч.
- Каким же делом посоветуете заняться мне? - спросила Марья Гавриловна.
- Коли найдете стоющего человека, заводите пароходы,- сказал Патап Максимыч.- По нынешнему времени пароходного дела нет прибыльней. И Сергею Андреевичу я тоже пароходами заняться советовал.
- И в самом деле!..- молвила Марья Гавриловна.- У брата тоже пароходы по Волге бегают - не нахвалится.- Дело хорошее, сударыня, хорошее дело... Убытков не бойтесь. Я бы и сам пароходы завел, да куда уж мне теперь?.. Не гожусь я теперь ни на что...
Долго толковала Марья Гавриловна с Патапом Максимычем. Обещал он на первое время свести ее с кладчиками, приискать капитанов, лоцманов и водоливов, но указать человека, кому бы можно было поручить дела, отказался. Марья Гавриловна не настаивала. Она уже решила приставить к делам Алексея. Под конец беседы молвила она Патапу Максимычу:
- А насчет тех двадцати тысяч вы не хлопочите, чтобы к сроку отдать их... Слышала я, что деньги в получке будут у вас после Макарья - тогда и сочтемся. А к Казанской не хлопочите - срок-от помнится на Казанскую - смотрите же, Патап Максимыч, не хлопочите. Не то рассержусь, поссорюсь... Патап Максимыч благодарил ее за отсрочку.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На другой либо на третий день по возвращении Марьи Гавриловны из Осиповки зашла к ней мать Манефа вечером посидеть да чайку попить. Про чудную Настину болезнь толковали, погоревали о покойнице и свели речь на Патапа Максимыча.
- Очень он убивается,- сказала Марья Гавриловна,- смотреть даже жалость. Ровно малое дитя плачет - разливается. Ничего, говорит, мне не надо теперь, никакое дело на ум нейдет...- Что говорить! - молвила на то Манефа.- Как не тужить по этакой дочери!.. Сызмальства росла любимым детищем... Раскипятится, бывало, на что,- уйму нет на него, близко не подходи, в дому все хоронятся, дрожмя-дрожат, а она семилеткой еще была - подбежит к отцу, вскочит к нему на колени, да ручонками и зачнет у него на лбу морщины разглаживать. Поглядит на нее и ровно растает, смягчится, разговорчивый станет, веселый. И в дому все оживает, про гнев да про шум и помину нет... Любимая дочка, любимая!..вздохнула Манефа.- Теперь кому его гнев утолять?.. - Добрый человек завсегда с огоньком,- заметила Марья Гавриловна.- А злобного в Патапе Максимыче нет ни капельки.
- Злобы точно что нет,- согласилась Манефа.- Зато своенравен и крут, а разум кичливый имеет и самомнительный. Забьет что в голову - клином не вышибешь. Весь в батюшку родителя, не тем будь помянут, царство ему небесное... Гордыня, сударыня - гордыня... За то и наказует господь...
- Не в примету мне, чтоб горделив аль заносчив он был.- молвила Марья Гавриловна.
- Где ж вам приметить, сударыня? - ответила Манефа.- Во всем-то кураже вы его не видали... Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его... Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит... Станет фертом, ноги-то азом распялит!.. Что тут хорошего?..
- По моему рассужденью, матушка,- сказала на то Марья Гавриловна,- если человек гордится перед слабым да перед бедным - нехорошо, недобрый тот человек... А кто перед сильным да перед богатым высоко голову несет, добрая слава тому.
- Хорошо так судить вам, Марья Гавриловна, как дедов у вас нет никаких...ответила Манефа.- А у Патапа и торговля, и горянщина, суда на Волге и вдоволь наемного народу,- значит, начальство всегда может привязку ему сделать... Оттого и не след бы ему огрызаться...
Опять же в писании сказано: "Всяка душа власти повинуется"... Чего еще?.. За непокорство не хвалю его, за гордость проклятую, а то, что говорить,человек добрый. Он ведь, сударыня,- если по правде говорить,- только страх на всех напускает, а сам-от вовсе не страшен, не грозен... Ну, а любит, чтоб боялись его... Как вздумает кого настращать, и не знай чего насулит, а потом ничего не сделает... Добро еще, пожалуй, сделает... Вот с начальством - тут уж другое дело...
- Не ладит? - спросила Марья Гавриловна.
- Всяко бывает,- ответила Манефа.- Теперь губернатору знаком, в чести у него, в милости... Малые-то начальники забижать и не смеют... Да ведь губернатор не вечен, смениться может, другой на его место сядет - каков-то еще будет?.. Опять же наше дело взять - обительское. В "губернии" ' Губернский город. ' все знают, что Патапом скиты держатся, что он первая за нас заступа и по всем нашим делам коренной ходатай... Ну как за гордыню-то его да на все скиты холодком дунут? Куда пойдем?.. Теперь же где ни послышишь - строгости: скиты зорят, моленны печатают, старцев да стариц по дальним местам рассылают. Силен и славен был Иргиз, и с тем покончили. Лаврентьев порешен, в Стародубье (Иргизские скиты были в нынешнем Николаевском уезде Самарской губернии; Лаврентьев монастырь в Гомельском уезде - Могилевской, Стародубские слободы в Новозыбковском уезде Черниговской губернии.) мало что осталось. И на заводах (Демидовские заводы - на Урале.) и на Дону, везде утеснение. Здесь покамест бог милует, а надолго ль, кто может сказать?.. Пожалуй, и нашему Керженцу близка череда... По теперешнему гонительному времени надо бы Патапу Максимычу со всеми ладить - большое ль начальство, малое ли - в черный день всякое сгодится... Ох, сударыня Марья Гавриловна, настали дни, писанием прореченные: "Искупующе время, яко дни зли суть..." Тут не гордостью озлоблять, ублажать надо всякого, поклоняться всякому - были бы милостивы... А он?.. Говорить ему станешь - ругается, просить станешь - хохочет... Намедни, как перед масленой у него гостила я, Христом богом молила повеселить чем-нибудь исправника, был бы до нас подобрее, а он, прости господи, ржет себе, ровно кобыла на овес.
- А слыхала я, матушка, Комарову скиту царская грамота дана, чтоб никогда не рушить его? - спросила Марья Гавриловна.- Говорят, такая грамота есть у Игнатьевых.
- Нет такой грамоты, сударыня,- ответила Манефа.- Посулили, да не дали.
- Отчего же так? - спросила Марья Гавриловна.
- А вот какое было дело,- начала Манефа рассказывать. - Без малого сто годов тому, когда еще царица Катерина землю держала, приходил в здешние места на Каменный Вражек старец Игнатий. Роду он был боярского, Потемкиных дворян, служил в полках, в походах бывал, с туркой воевал, с пруссаками, а как вышла дворянам вольность не носить государевой службы до смерти, в отставку вышел и стал ради бога жить... Воспомянул он тогда роды своя, как в Никоновы гонительные времена деды его смольяне, отец Спиридоний да отец Ефрем, из роду Потемкиных, бегая церковных новин, укрылись в лесах керженских и поставили обитель поблизости скита Шарпана... И доныне то место знать, и доселе зовется оно "Смольяны", потому что туда приходили на житье смольяне Потемкины и иных боярских родов и жили тут до Питиримова разоренья. Памятуя их, поревновал отец Игнатий по старой вере, иночество надел и в Комарове обитель завел... Спервоначалу та обитель мужскою была, по блаженной же кончине отца Игнатия старцы врознь разбрелись, а часовня да кельи Игнатьева строенья достались сроднице его, тоже дворянского рода,- Иринархой звали... С той поры и зачалась женская обитель Игнатьевых... Вживе еще был отец Игнатий, как сродник его, Потемкиных же роду, у царицы выслужился и стал надо всеми князьями и боярами первым российским боярином. Тем временем прилучилось батюшке отцу Игнатию в Петербурге за сбором быть. Отыскал он тамой именитого сродника, побывал у него... Тот ему возрадовался и возлюбил старца божия... Много беседовал с ним про старую веру и про наши леса Керженские. И говорил тот великий боярин отцу Игнатию: "Склони ты мне, старче, тамошних староверов на новые места идти, которые места я у турка отбил. Житье, говорит, будет там льготное и спокойное. Земли, говорит, и всяких угодьев вдоволь дадут... Лет на двадцать ни податей не надо, ни рекрутчины. Каждому, говорит, староверу казны на проезд и обзаведенье дадут... Церкви себе стройте, монастыри заводите, попов, сколько хотите, держите и живите себе на всей своей воле... И будет, говорит, на те льготы вам от царицы выдана грамота, навеки нерушимая..." Такие милости великий боярин сулил... Батюшка отец Игнатий обещался ему здешний народ приговаривать на новы места идти, и великий боярин Потемкин с тем словом к царице возил его, и она матушка, с отцом Игнатием разговор держала, про здешнее положенье расспрашивала и к руке своей царской старца божия допустила. Воротясь на Керженец, стал отец Игнатий здешний народ на новые места приговаривать... Охотников объявилось довольно, да спознали по скорости, что великий боярин Потемкин староверам ловушку подстроить хотел... Такие же речи у него со стародубскими отцами велись. Был в Стародубье тогда инок Никодим, через него то дело происходило. И тот Никодим под власть великороссийских архиереев подписался. Как спознали о том здешние христиане, про новые места и слышать не захотели... А тут по скоростибоярин Потемкин помер - тем дело и разошлось... Так, видите ли, сударыня, была та грамота на одном посуле... Народу же, уверения ради, говорится, что лежит такая у Игнатьевых... А ее никогда не бывало.
- Зачем же народ в обмане держать? - резко взглянув на Манефу, спросила Марья Гавриловна.
- Крепче бы в истинной вере стояли,- спокойно ответила игуменья.- Бывает, сударыня, что церковны попы учнут мужикам говорить, а иной раз и сам архиерей приедет да скажет: "Ваша-де вера царю не угодна... Подумайте, каково это слово!.. Легко ль его вынесть?.. А как думают мужики, что лежит у Игнатьевых государева грамота, веры-то у них тем словам и неймется... Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: "Как родители жили, так и нас благословили оставьте нас на прежнем положении..." А сами себе на уме: "Не обманешь, дескать, нас,- не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть..." И дело с концом... А мужикам внушено, чтоб они про ту грамоту зря не болтали, отымут, дескать... И теперь любого из них хоть повесь, хоть в землю закопай, умирать станет - про грамоту слова не выронит.
- Стало быть, деревенские-то усердны к скитам? - спросила Марья Гавриловна.
- Усердны! - с горькой усмешкой воскликнула Манефа.- Иуда Христа за сребреники продал, а наши мужики за ведро вина и Христа и веру продадут, а скиты на придачу дадут...
- Отчего ж они так крепко тайну держат? - спросила Марья Гавриловна.
- А им внушено, что в грамоте про ихние земли поминается, чтобы тем землям за ними быть веки вечные,- сказала Манефа.- По здешним местам ни у кого ведь крепостей на землю нет - народ все набеглый. Оттого и дорожат Игнатьевой грамотой... - По-моему, неладно бы делать так, матушка,- сказала Марья Гавриловна.
- И ложь во спасенье бывает, сударыня,- перебила Манефа.- Народ темный, непостоянный,- нельзя без того. Задумалась Марья Гавриловна. - Вот теперь Оленевское дело подымается...- молвила Манефа.- Боюсь я того дела при нонешнем времени.
- Что за Оленевское дело, матушка?..- спросила Марья Гавриловна.
- А вот какое дело,- начала Манефа.- Лет пять либо шесть тому назад одну оленевскую старочку на Дону в острог посадили за то, что со сборной книгой ходила. А в книге было прописано: "Сбор-де тот на дом пресвятой богородицы честнаго и славнаго ее успения, в обители Нифонтовых, скита Оленева". Ну, известное дело, ходила та старочка безо всякого паспорта, по простоте... До Петербурга дело дошло, и решили там дознаться, что за обитель такая Нифонтова, по закону ль она ставлена, да потому ж дознаться и обо всех скитах Керженских... И то дело шестой год лежит в губернии, от него беспокойства нам не было, а теперь, слышим, оно подымается... Слышно еще, будто и насчет Шарпана вышел указ... Какой-то злодей, прости господи, послал доношение: в Шарпанском-де скиту Казанскую икону пресвятой богородицы особне чествуют, на ее-де праздники много в Шарпан народу сбирается старообрядцев и церковников. И на тех-де праздниках старицы Шарпанской обители поставляют кормы великие, а во время-де кормов читают народу про чудеса, от той иконы бываемые. И оттого-де многие от церкви отшатилися... Правда ли, нет ли, а слухи пошли, будто велено Казанскую из Шарпана взять... Сбудется такое дело - конец Керженцу... Престанет тогда наше житие пространное!..
- Отчего ж скитам настанет конец, коль из Шарпана возьмут икону Казанскую? - спросила Марья Гавриловна.
- Икона та, сударыня, чудотворная,- ответила Манефа.- Стояла она в комнате у царя Алексея Михайловича, когда еще он пребывал в благочестии... От него, великого государя, Соловецкой киновии она вкладом жалована... Когда же соловецкие отцы не восхотели Никоновых новин прияти и укрепились за отеческие законы и церковное предание, тогда в Соловках был инок схимник Арсений, старец чудного и высокого жития, крепкий ревнитель древлего благочестия. По вся ноши со слезами молился он перед той иконою, прося бога и пречистую богородицу, да избавит святую киновию от разоренья облежащих воев... Нощию же на вселенскую субботу всемирного христиан поминовения, пред неделею мясопустною, бысть тому старцу Арсению чудное видение... Изыде глас от иконы: "Гряди за мною, старче, ничто же сумняся и где аз стану - тамо создай обитель во имя мое, и, пока сия икона будет в той обители, древлее благочестие в оной стране процветать будет". И по сем гласе поднялась икона на небеса... В ту же нощь монах некий, Феоктист именем, поревновав Иуде Искариотскому, возвестил игемону, ратию святую обитель обложившему, что в стене монастырской есть пролаз... Царские воины по слову предателя вошли через тот пролаз в обитель и учинили в ней великое кровопролитие... Инока же схимника Арсения господь от напрасныя смерти соблюл... Когда ж воевода перевез старца Арсения с другими отцами на берег, тогда заступлением пресвятыя богородицы избег он руки мучителевы и, пришед в лес, узрел Казанскую чудотворную икону по облакам ходящу... Пошел за нею старец, дивяся бывшему чудеси, а деревья перед ним расступаются, болота перед ним осушаются, через реки проходит Арсений яко посуху... И как древле Израиль приведен бысть столпом небесным в землю обетованную, тако и старец Арсений тою святою иконою приведен бысть в леса Керженски, Чернораменские. На том месте, где опустилась икона на землю, поставил он обитель Шарпанскую... и та икона поныне в той обители находится. Пока тамо стоит, по тех пор, по гласу богородицы, наши скиты целы и невредимы... Возьмут икону из Шарпана - всем скитам наступит конец, и место свято запустеет.
- Бог милостив, матушка...- начала было Марья Гавриловна.
- Истину сказали, что бог милостив,- перебила ее Манефа.- Да мы-то, окаянные, не мало грешны... Стоим ли того, чтоб он нас миловал?.. Смуты везде, споры, свары, озлобления! Христианское ль то дело?.. Хоть бы эту австрийскую квашню взять... Каков человек попал в епископы!.. Стяжатель, благодатью святого духа ровно горохом торгует!.. Да еще, в правду ли, нет ли, обносятся слухи, что в душегубстве повинен... За такие ль дела богу нас миловать?
- Ах, матушка, забыла я сказать вам,- спохватилась Марья Гавриловна,Патап-то Максимыч сказывал, что тот епископ чуть ли в острог не попал... Красноярский скит знаете?
- Бывать там не бывала и отцов тамошних не ведаю, а про скит как не знать? - ответила Манефа.- Далек отселева - за Ветлугой, на Усте...
- На прошлой неделе тамошних всех забрали,- продолжала Марья Гавриловна.На фальшивых, слышь, деньгах попались... Патап Максимыч так полагает, что епископу плохо придется, с красноярскими-де старцами взят его посланник... За какими-то делами в здешни леса его присылал... Стуколов какой-то.
Сверкнули очи Манефы, сдвинулись брови. Легкая дрожь по губам пробежала, и чуть заметная бледность на впалых щеках показалась. Поспешно опустила она на глаза креповую наметку.
Не примечая, как подействовало на игуменью упоминанье про Стуколова, Марья Гавриловна продолжала рассказывать о красноярской братии.
- Тот Стуколов где-то неподалеку от Красноярского скита искал обманное золото и в том обмане заодно был с епископом. Потому Патап Максимыч и думает, что епископ и по фальшивым деньгам не без участия... Сердитует очень на них... "Пускай бы, говорит, обоих по одному канату за Уральски бугры послали, пускай бы там настоящее государево золото, а не обманное копали..." А игумна Патап Максимыч жалеет и так полагает, что попал он безвинно.
Не ответила Манефа, хоть Марья Гавриловна приостановилась, выжидая ее отзыва.
- И благочестный, говорит про него Патап Максимыч, старец, и души доброй, и хозяин хороший,- продолжала Марья Гавриловна.- Должно быть, обманом под такое дело подвели его...
- Где же они теперь? - как бы из забытья очнувшись, спросила Манефа. - В остроге, матушка,- ответила Марья Гавриловна.- Пятьдесят человек, слышь, прогнали... Большая переборка идет.
- Ох, господи!..- с тяжелым вздохом молвила игуменья.
И не смогла дольше сдерживать волненья: облокотилась на стол и закрыла ладонью глаза.
- Что с вами, матушка?- озабоченно спросила ее Марья Гавриловна.
Помолчала Манефа и промолвила взволнованным голосом:
- О брате вздумала... Патап на ум пришел... Знался он с отцом-то Михаилом, с тем красноярским игумном... Постом к нему в гости ездил... с тем... Ну, с тем самым человеком... И, не договорив речи, смолкла Манефа.
- Со Стуколовым? - подсказала Марья Гавриловна.
- Опять же на Фоминой неделе Патап посылал с письмом к отцу Михаилу того детину... Как бишь его?.. забываю все...- говорила Манефа.
Марью Гавриловну теперь в краску бросило... у ней речь не вяжется, у ней слова с языка нейдут.
- Вот что в приказчики-то взял к себе...- продолжала Манефа...- Еще к вам на Радуницу с письмом заходил... Алексеем, никак, зовут. Ни слова Марья Гавриловна. Замолчала и Манефа.
- Ну как братнино-то письмо да в судейские руки попадет! - по малом времени зачала горевать игуменья.- По такому делу всякий клочок в тюрьму волочет, а у приказных людей тогда и праздник, как богатого человека к ответу притянут... Как не притянуть им Патапа?..Матерой осетер не каждый день в ихний невод попадает... При его-то спеси, при его-то гордости!.. Да легче ему дочь, жену схоронить, легче самому живому в могилу лечь!.. Не пережить Патапу такой беды!..
- Не беспокойтесь, матушка,- утешала Манефу Марья Гавриловна.- При мне, как я в Осиповке была, то письмо в целости назад воротилось.
- Как так? - спросила обрадованная игуменья.
- Тот, что... этот приказчик-от... не доехал,- отвечала Марья Гавриловна, отворотясь от Манефы и глядя в окошко.- Дорогой проведал, что старцев забрали... Он и воротился.
- Слава тебе, господи!.. Благодарю создателя!..- набожно перекрестясь, молвила Манефа.- Эки дела-то!.. Эки дела!..- продолжала она, покачивая головой.- В обители, во святом месте, взамен молитвы да поста, чем вздумали заниматься!.. Себя топят и других в омут тянут... Всем теперь быть в ответе!.. Всем страдать!..
- Чем же все-то виноваты, матушка?- спросила удивленная речами игуменьи Марья Гавриловна.- Правый за виноватого не ответчик...- Скитская беда не людская, сударыня... И без вины виноваты останемся,- сказала Манефа.- Давно на нас пасмурным оком глядят, давно обители наши вконец порешить задумали... Худой славы про скиты много напущено... В какой-нибудь захудалой обители человек без виду (Без паспорта.) попадется - про все скиты закричат, что беглыми полнехоньки... Согрешит негде девица, и выйдет дело наружу, ровно в набат про все скиты забьют: "Распутство там, разврат непотребный!.." Много напраслины на обители пущено!.. Много... А тут такое дело, как красноярское!.. Того и гляди на всех оно беду обрушит... И все-то одно к одному - и сборная книга оленевская. и шарпанская икона, и красноярское дело... Всех погубят, все скиты, все обители!..
- Да разберут же правду, матушка. Разве можно наказывать невиноватого?. возразила Марья Гавриловна.
- Можно!..- с жаром сказала Манефа.- По другим местам нельзя, в скитах можно... Давно бы нас разогнали, как иргизских, давно бы весь Керженец запустошили, если бы мы без бережи жили да не было бы у нас сильных благодетелей... Подай, господи, им доброго здравия и вечного души спасения!..
Замолчала на короткое время Манефа и опять начала:
- Велик и славен был Иргиз, не нашим Керженским обителям чета, а в чьих руках теперь?.. Давеча спросили вы про царицыну грамоту. Не бывало у нас такой грамоты, а там, на Иргизе, была... Царь Павел Петрович нарочно к иргизским отцам своего генерала присылал - Рунич был по прозванию, с милостивым словом его присылал, три тысячи рублев на монастырское строенье жаловал и грамоту за своей рукою отцу Прохору дал... А тот отец Прохор сам был велик человек - сам из царского рода... (Прохор, игумен Нижневоскресенского Иргизского монастыря, лицо весьма загадочное. Он пришел на Иргиз, будучи еще молодым человеком, в восьмидесятых годах прошлого столетия н умер в тридцатых нынешнего. Обладал огромным богатством, находился в близких и каких-то таинственных сношениях с некоторыми вельможами Екатерины, Павла и Александра I. К нему-то император Павел Петрович в 1797 году присылал Рунича. Про него между старообрядцами ходили слухи, будто он сын грузинского царя, другие называли его даже сыном императрицы Екатерины II. В самом же деле Прохор был сын богатого купца Калмыкова. Отношения к нему императора Павла объясняются тем, что Прохор ссужал его значительными суммами, когда Павел Петрович был еще великим князем.). Слыхали, чай?
- Слыхала, матушка, как не слыхать,- отозвалась Марья Гавриловна.
- А как дошло дело, не помогли Иргизу ни царская грамота, ни царская порода отца Прохора,- продолжала Манефа.- Вживе был еще отец-от Прохор, как его строенье, Воскресенский монастырь, порушили; которых старцев в Сибирь, которых на Кавказ разослали, а монастырь отдали тем, что к никонианам преклонились' Единоверцам. '. Это Иргиз... А мы что перед ним?.. Всё едино, что комары да малые мушицы. Вздумают порешить - многих разговоров с нами не поведут... И постоять-то здесь за нас некому... На Иргизе, когда монастыри отбирали, хоть народное собранье было, не хотел тогда народ часовен отдавать водой на морозе из пожарных труб людей-то тогда разгоняли... А здесь что?.. Послушали б вы, сударыня, что соседушки наши любезные толкуют... Прошлым летом у Глафириных нову "стаю" рубили, так ронжински ребята да елфимовские смеются с галками-то (В заволжских лесах местных плотников нет, они приходят из окрестностей Галича, отчего и зовутся "галками".): "Строй, говорят, строй хорошенько - келейниц-то скоро разгонят, хоромы те нам достанутся..." Вот что у них на уме!.. Христианами зовутся, сами только и дышат обителями, без нашего хлеба-соли давно бы с голоду перемерли, а вот какие слова говорят!.. Теперь лебезят, кланяются, а случись невзгода - пальцем не двинут, рта не разинут... Не то что скиты - Христа царя небесного за ведро вина продадут!..
- Ну уж это, матушка, кажется, вы на них напрасно,- заступилась Марья Гавриловна.
- Давно живу с ними, сударыня, лучше вас знаю их, лоботрясов,- с досадой прервала ее Манефа.- Из-за чего они древлего благочестия держатся?.. Спасения ради?.. Как же не так!.. Из-за выгоды, из-за одной только мирской, житейской выгоды... Надо, правду говорить,- продолжала Манефа, понизив голос,- от людей утаишь, от бога не спрячешь - ины матери смолоду баловались с ребятами, грешили... Плоть, сударыня, сильна в молодые годы бывает... Слаб человек, не всякому дано плоть побороть... Ну, вот - старые-то дружки давно поженились, семьями обзавелись, а с матерями ладов не рушат... Не в ту силу говорю, чтоб матери в старых грехах с ними пребывали... А ведь и под черной рясой и на старости лет молодая-то любовь помнится...
Смолкла на минуту игуменья и потом сдержанным голосом, отчеканивая каждое слово, продолжала:
- И подати платят за них, и сыновей от солдатчины выкупают, и деньгами ссужают, и всем... Вот отчего деревенские к старой вере привержены... Не было б им от скитов выгоды, давно бы все до единого в никонианство своротили... Какая тут вера?.. Не о душе, об мошне своей радеют... Слабы ноне люди пошли, нет поборников, нет подвижников!.. Забыв бога, златому тельцу поклоняются!.. Горькие времена, сударыня, горькие!..- Неужели в самом деле скитам конец наступает? - в сильном раздумье, после долгого молчанья, спросила Марья Гавриловна.
- Все к тому идет...- покачав головой, со вздохом ответила Манефа.
- Как же вы тогда, матушка?- озабоченно глядя на игуменью, спросила Марья Гавриловна.
- Признаться сказать, давненько я о том помышляю,- молвила Манефа.- Еще тогда, как на Иргизе зачали монастыри отбирать, решила я сама про себя, что рано ли, поздно ли, а такой же участи не миновать и нам. Ради того кой-чем загодя распорядилась, чтоб переменаврасплох не застала.
- Что ж вы сделали, матушка? - спросила Марья Гавриловна.
- А видите ли, дело в чем,- сказала Манефа,- и на Иргизе, и в Слободах, и в Лаврентьеве всех несогласных принять попов, великороссийскими архиереями благословенных, по своим местам разослали - на родину, значит. Кто где в ревизию записан, там и живи до смерти, по другим местам ездить не смей... Когда до наших скитов черед дойдет - с нами то же сделают... Потому и сама я в купчихи к нашему городку приписалась, и матерей, которы получше да полезнее, туда же в мещанки приписала... Когда Керженцу выйдет решенье... нашу обитель чуть не всю в один город пошлют. Там и настроим мы домов к одному месту... Может, позволят и здешне строенья туда перевезть... Часовни хоть не будет, а все же будем жить вкупе... Не станет нынешнего пространного жития, что же делать! Не так живи, как хочется, а как господь благословит... И не я одна так распорядилась, во многих обителях и в здешних, и в Оленевских. и в Улангерских то же сделают. Вкупе-то всем жить будет отраднее.
- А мне-то как быть тогда, матушка?- тревожно спросила Марья Гавриловна.
- Вам, сударыня, беспокоиться нечего, ваша статья иная...- сказала Манефа.- Не в обители живете, имени вашего в списках нету.. путь вам чистый на все четыре стороны.
- А как меня в Москву вышлют да выезд оттоль запретят?.. Тогда что?.. Жить в Москве для меня смерти горчей - сами знаете,- говорила взволнованная Марья Гавриловна.
- Не сделают этого,- молвила Манефа.
- Как не сделают? - возразила Марья Гавриловна.- Про Иргиз поминали вы, а в Казани я знаю купчиху одну, Замошникова по муже была. Овдовевши, что мое же дело, поехала она на Иргиз погостить. Там, в Покровском монастыре игуменья, матушка Надежда, коли слыхали, теткой доводилась ей...
- Знавала я матушку Надежду. Как не знать?- молвила Манефа.- Знакомы были, письмами обсылались. И племяненку-то ее знала...
- Году у тетки она не прогостила, как Иргизу вышло решенье,- продолжала Марья Гавриловна.- И переправили Замошникову в Казань и запретили ей из Казани отлучаться... А родом она не казанская, из Хвалыни была выдана... За казанским только замужем была, как я замосковским... Ну как со мной то же сделают?.. В Москву как сошлют?.. Подумайте, матушка, каково мне будет тогда?.. Призадумалась Манефа.
- Да, и так может случиться,- сказала она.- Вам бы, сударыня, к нашему же городку в купечество записаться. Если б что и случилось,- вместе бы век дожили.. Схоронили бы вы меня, старуху...
- Капитал объявлять надо,- молвила Марья Гавриловна.
- Известно,- подтвердила Манефа.
- А капитал объявить, надо торговлю вести,- сказала Марья Гавриловна.
- Зачем?- возразила Манефа.- Наш городок махонький, а в нем боле сотни купцов наберется... А много ль, вы думаете, в самом-то деле из них торгует?.. Четверых не сыщешь, остальные столь великие торговцы, что перед новым годом бьются, бьются, сердечные, по миру даже сбирают на гильдию. Кто в долги выходит, кто последню одежонку с плеч долой, только б на срок записаться.
- Зачем же это? - с удивленьем спросила Марья Гавриловна.- Оставались бы в мещанах, коли нет капитала.- А от солдатчины-то ухорониться?..- ответила Манефа.- Рекрутски-то квитанции ноне ведь дороги стали, да и мало их что-то. А как заплатил гильдию, так и не бойся ни бритого лба, ни красной шапки... Которы сродников много имеют,- в складчину гильдию-то выправляют. В одном-то капитале иной раз душ пятьдесят мужских записано: всего тут есть - и купецких сыновей, и купецких братьев, и купецких племянников, и купецких внуков. А коль скоро все из лет выйдут - тогда и гильдию больше не платят, в мещанах остаются... Этак-то не в пример дешевле квитанций обходится, особенно коли много сродства к одному капиталу приписано.
- Ну, меня-то пускай в солдаты не забреют,- усмехнулась Марья Гавриловна.А коли мне капитал вносить, так уж надо в самом деле торговым делом заняться... Я же по третьей не запишусь.- Вам надо по первой,- молвила Манефа.- Как же можно в третью с вашим капиталом?
- А в вашем городу по первой-то много ль приписано? - спросила Марья Гавриловна.- По первой! - усмехнулась Манефа.- И по второй-то сроду никого не бывало. Какой наш город!.. Слава только, что город. Хуже деревни!..
- То-то и есть,- молвила Марья Гавриловна.- Не то что по первой, по второй если припишусь, толков не мало пойдет. А как делов-то не стану вести - на что ж это будет похоже?..
- Какими же вам, Марья Гавриловна, делами заниматься? - сказала на то Манефа.- Дело женское, непривычное... Какие вам дела?
- Да хоть бы на Волге пароходы завести?- подняв голову, с живостью молвила Марья Гавриловна.- Пароходное дело хвалят, у брата тоже бегают пароходы - и большую пользу он от них получает.
- Куда вам с пароходами, сударыня! - возразила Манефа.- И мужчине не всякому такое дело к руке приходится.
- Приказчика найду,- молвила Марья Гавриловна.
- Разве что приказчика,- сказала Манефа.- Только народ-от ноне каков стал!.. Совести нет ни в ком - как раз оберут.
- Эх, матушка, будто на свете уж и не стало хороших людей?.. Попрошу, поищу, авось честный навернется. Бог милостив!.. Патапа Максимыча попрошу. Вот на похоронах познакомилась я с Колышкиным Сергеем Андреичем. Патап же Максимыч ему пароходное дело устроил, а теперь подите-ка вы... По всей Волге гремит имя Колышкина.
- Слыхала про него,- отозвалась Манефа.- Дела у него точно что хорошо идут. - Благословите-ка, матушка,- молвила Марья Гавриловна.
- На что? - спросила Манефа.
- Капитал объявлять, пароходы заводить, приказчика искать,- сказала Марья Гавриловна, весело глядя на Манефу.
- Суета!- сдержанным, но недовольным голосом молвила игуменья, однако, немного помолчав, прибавила: - Бог благословит на хорошее дело...
- Да ведь сами же вы, матушка, и гильдию платите и купчихой числитесь.
- Мое дело другое, сударыня.- Ради христианского покоя это делаю, ради безмятежного жития. Поневоле так поступаю... А вы человек вольный, творите волю свою, якоже хощете... А я было так думала, что нам вместе жить, вместе и помереть... Больно уж привыкла я к вам.
- Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны,- сказала Марья Гавриловна.
- Разве что так,- ответила Манефа.- А лучше бы не дожить до того дня,грустно прибавила она.- Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт... А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести...
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей "стае".
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем... А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: "Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?" Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать... Про белиц и поминать нечего - души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью... Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, "негасимую свечу" стояла... Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться - дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу...
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса "демественному" пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа... Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители - нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные - морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.
- Так вот оно что,- с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи.- Так вот оно что - морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил... Она ведь, сказывают, за морем.
- Не за морем, матушка, а токмо по близости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается,- молвил Василий Борисыч.
- Помню, голубчик, помню,- сказала Виринея.- А видел ли ты его, касатик?
- Кого, матушка?
- А этот понт-от...- сказала Виринея.- Ведь это, стало-быть, тот, про который на троицкой утрени поют: "В понте покрыв Фараона" (Так в дониконовских книгах. Ныне поется: "Понтом покрыв".).
- То другой, матушка,- ответил Василий Борисыч.- Много ведь их, понтов-то, у господа,- прибавил он.
- Эка премудрость божия! - с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки...- Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..
- Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был,- молвил Василий Борисыч.
- Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? - с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.
- Пространное, матушка, пространное - краев не видать,- подтвердил Василий Борисыч.
- И глубокое? - спросила Виринея. - Глубокое, матушка - дна не достать,ответил Василий Борисыч.
- Как Волга, значит...- со вздохом молвила Виринея и облокотившись на стол, положила щеку на руку.
- Какая тут Волга! - усмехнулся Василий Борисыч.- Говорят тебе, дна не достать.
- Премудрости господней исполнена земля! - набожно молвила Виринея.- Так вот оно, море-то, какое... Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа,- глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря. - Есть, матушка, и гады есть,- подтвердил Василий Борисыч.
- Какие же это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи.. Научи, Христа ради... Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..
- Морскими плодами, матушка, раковины зовутся, пауки морские да раки... начал было Василий Борисыч.
- Полно ли тебе, окаянному!..- закричала Виринея, подняв кверху попавшуюся под руку скалку.- Дуру, что ли, неповитую нашел смеяться-то?.. А?.. Смотри ты у меня, лоботряс этакой!.. Я те благословлю по башке-то!.. Досада взяла Василия Борисыча.
- Ну, матушка, с тобой говорить, что солнышко в мешок ловить,- сказал он.Как же ты этого понять не можешь!
- Статочное ли дело, чтоб святые отцы такую погань вкушали?- громче прежнего закричала Виринея.- И раков-то есть не подобает, потому что рак водяной сверчок, а ты и пауков приплел... Эх, Васенька, Васенька! Умный ты человек, а ину пору таких забобонов нагнешь, что и слушать-то тебя грех. Василий Борисыч плюнул даже с досады. Да, забывшись, плюнул-то на грех не в ту сторону. Взъелась на него Виринея.- Что плюешься?.. Что?.. Окаянный ты этакой! - закричала она на всю келарню, изо всей силы стуча по столу скалкой...- Куда плюнул-то?.. В кого попал?.. Креста, что ль, на тебе нет?.. Коли вздумал плеваться, на леву сторону плюй - на врага, на диавола, а ты, гляди-ка, что!.. На ангела господня наплевал... Аль не знаешь, что ко всякому человеку ангел от бога приставлен, а от сатаны бес... Ангел на правом плече сидит, а бес на левом... Так ты и плюй налево, а направо плюнешь - в ангела угодишь... Эх ты, неразумный!.. А еще книги все знаешь, к митрополиту за миром ездил!.. Эх ты!.. - Так что ж, по-вашему, матушка, означают эти черепокожные, сиречь морские плоды?- спросил Василий Борисыч, стараясь замять разговор о плевке, учиненном не по правилам.
- Известно, орехи,- сухо ответила Виринея.
- Как же орехи-то на воде выросли?- спросил Василий Борисыч.
- Божиим повелением,- сказала Виринея.
- Ну, матушка, с тобой говорить, что воду решетом носить,- молвил с досадой Василий Борисыч.- Что в книге-то писано?.. "Морские плоды". Так ли?..
- С толку ты меня сбиваешь, вот что... И говорить с тобой не хочу,перебила его мать Виринея и, плюнув на левую сторону, где бес сидит, побрела в боковушу.
Между тем как в келарне шел спор о черепокожных и о плевках, она наполнилась певицами, проведавшими, что учитель их сидит у Виринеи.Троицын день наступал. Хотелось Василию Борисычу утешить гостеприимную Манефу добрым осмогласным пением, изрядным демеством за всенощной и за вечерней. Попа нет, на листу лежать не станут (За великой вечерней в Троицын день три молитвы, читаемые священником, старообрядцы слушают не стоя на коленях, как это делается в православных церквах, а лежа ниц, причем подкладывают под лицо цветы или березовые ветки. Это называется "лежать на листу". ), зато в часовне такое будет пение, какое, может статься, и на Иргизе не часто слыхивали... За это Василий Борисыч брался, а он дела своего мастер, в грязь лицом себя не ударит...
Уже по нескольку раз пропел он с ученицами и воззвахи, и догматик праздника, и весь канон, и великий прокимен вечерни: "Кто бог велий!" Все как по маслу шло, и московский посол наперед радовался успеху, что должен был увенчать труды его... А баловницам певицам меж тем прискучило петь одно "божество", и, не слушая учителя, завели они троицкую псальму... Василий Борисыч поневоле пристал к ним, и вскоре звонкий голосок его покрыл всю певчую стаю... С увлеченьем пел он, не спуская глаз с разгоревшихся щек миловидной Устиньи Московки:
Источник духовный
Днесь радости полный,
Страны всего света, слышьте,
С апостолы приимите
Росу, росу благодати,
Росу благодати.
Облак разделяше,
Языки рождаше,
Рыбарям огненная,
Евреям ужасная,
И всем врагам страшная.
И всем и всем врагам страшная.
Фленушка все время одаль сидела. Угрюмо взглядывала она на Василья Борисыча и казалась совершенно безучастною к пению. Не то унынье, не то забота туманила лицо ее. Нельзя было узнать теперь всегда игривую, всегда живую баловницу Манефы. Совесть ли докучала ей; над Настиной ли смертью она призадумалась; над советом ли матушки надеть иночество и прибрать к рукам всю обитель; томила ль ее досада, что вот и Троица на дворе, а казанского гостя Петра Степаныча Самоквасова все нет как нет?.. Не разгадаешь... И Марьюшка и Василий Борисыч не раз обращались к ней с шуточками, но Фленушка будто не слыхала речей их. Пасмурными взорами оглядывала она исподлобья певших белиц.
Вдруг, ни с того ни с сего, вскочила она с места, живым огнем сверкнули глаза ее, и, подскочив к Василью Борисычу, изо всей силы хлопнула его по плечу.
- Тошнехонько!.. Мирскую бы!.. Веселую, громкую! - вскрикнула она...
- Ох, искушение!- молвил Василий Борисыч, вздрогнув от полновесного удара.
- Новенькую какую-нибудь,- продолжала Фленушка, не снимая руки с плеча Василья Борисыча.- Тоску нагнали вы своим мычаньем. Слушать даже противно. Да ну же, Василий Борисыч, запевай развеселую!..
- Ох, искушение! - с глубоким вздохом, перебегая глазами по белицам, сказал Василий Борисыч.
- Да начинай же, говорят тебе!- топнув ногой, с досадой закричала на него Фленушка.- Скорей!
Откашлянулся Василий Борисыч и серебристым голосом завел тихонько скитскую песенку:
Не сама-то я, младешенька, во старочки пошла,
Где теперь всю невозможность я в веселости нашла...
Всем телом вздрогнула Фленушка. Бледность облила лицо ее.
Не надо! - вскричала.- Что за песню выдумал петь!.. Ровно на смех!.. Другую!.. Веселенькую! Да начинай же, Василий Борисыч!
- Какую же, Флена Васильевна?- разводя руками, молвил Василий Борисыч.Право, не вздумаю вдруг... Разве про тирана? На Иргизе, в Покровском, девицы, бывало, певали ее... И завел протяжную песню:
Ты, погибель мою строя,
Тем доволен ли, тиран,
Что, лишив меня покоя,
Совершил свой злой обман?
При звуках этой песни добродушная Виринея, забыв досаду на Василия Борисыча, выглянула из боковуши и, остановясь в дверях, пригорюнилась.
- Что ж это за тиран такой?- умильно и с горьким вздохом спросила она у Василья Борисыча, не заметившего ее входа.
- Враг, матушка, диавол,- ответил ей Василий Борисыч.- Кто ж, как не он, погибель-то нашу строит?
- Он, родимый ты мой Василий Борисыч, точно что он...- простодушно отвечала Виринея.- У него, окаянного, только и дела, чтоб людей на погибель приводить. Белицы засмеялись. Мать Виринея накинулась на них:
- Чему зубы-то скалите? Коему ляду (Ляд - тунеядец, в некоторых местностях - нечистый дух, в верховьях Волги - хлыст, принадлежащий к ереси божьих людей. ) обрадовались, непутные?.. Их доброму поучают, а они хохочут, бесстыжие, рта не покрываючи... Да уймешься ли ты, Устинья?.. Видно, только смехам в Москве-то и выучилась... Уймись, говорю тебе - не то кочергу возьму... Ишь совести-то в вас сколько!.. Чем бы сердцем сокрушаться да душой умиляться, а им только смешки да праздные слова непутные!.. Ох, владычица, царица небесная!.. Какие ноне молодые-то люди пошли!..Вольница такая, что не приведи господи!.. Пой, а ты Васенька, пой голубчик!
* * *
Не успел начать Василий Борисыч, как дверь отворилась и предстала Манефа. Все встали с мест и сотворили перед игуменьей обычные метания... Тишина в келарне водворилась глубокая... Только и слышны были жужжанье мух да ровные удары маятника. - Ну что? Каково спеваете? - спросила Манефа.
- Изрядно, матушка, изрядно идет,- ответил Василий Борисыч. - Что пели?
- Троицку службу, матушка,- степенно ответил Василий Борисыч.
- Спаси тя Христос за твое попечение,- молвила Манефа, слегка наклоняя голову перед Васильем Борисычем.- По правде сказать, наши девицы не больно горазды, не таковы, как на Иргизе бывали... аль у вас на Рогожском... Бывал ли ты, Василий Борисыч, на Иргизе у матушки Феофании - подай, господи ей царство небесное,- в Успенском монастыре?
- Как не бывать, матушка? Сколько раз! - ответил Василий Борисыч.
- Вот уж истинно ангелоподобное пение там было. Стоишь, бывало, за службой-то - всякую земную печаль отложишь, никакая житейская суета в ум не приходит... Да, велико дело церковное пение!.. Душу к богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает...
- Что ж, матушка, и вашего пения похаять нельзя - такого мало где услышишь,- сказал Василий Борисыч.
- Какое у нас пение,- молвила Манефа,- в лесах живем, по-лесному и поем.
- Это уж вы напрасно,- вступился Василий Борисыч.- Не в меру своих певиц умаляете!.. Голоса у них чистые, ноту держат твердо, опять же не гнусят, как во многих местах у наших христиан повелось...- А ты, друг, не больно их захваливай,- перебила Манефа.- Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей (Липа - уменьшительное Олимпиады, Груша - Агриппины, или, по просторечию, Аграфены.), и крюки-то не больно горазды они разбирать. С голосу больше петь наладились, как господь дал... Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь?- ласково обратилась она к смешливой Устинье.
- Когда было учиться-то мне, матушка?- стыдливо закрывая лицо передником, ответила пригожая канонница.
- Все дома да дома сидишь - на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.
- Она понятлива, матушка, я ее обучу,- улыбнувшись на Устинью, молвил Василий Борисыч.
Зарделась Устинья пуще прежнего от речей московского посланника.
- Обучай их, Василий Борисыч, всех обучай, которы только тебе в дело годятся, уставь, пожалуйста, у меня в обители доброгласное и умильное пение... А то как поют? Кто в лес, кто по дрова.
- Оченно уж вы строги, матушка,- сказал Василий Борисыч.- Ваши девицы демество даже разумеют, не то что по другим местам... А вот, бог даст, доживем до праздника, так за троицкой службой услышите, каково они запоют.
- Троицкая служба трудная, Василий Борисыч,- молвила Манефа,- трудней ее во всем кругу (Круг (церковный)- устав службы на весь год.) нет: и стихеры большие и канон двойной, опять же самогласных (Самогласен - церковная песнь, имеющая свой особый напев.) довольно... Гляди, справишься ли ты, Марьюшка?
- Справится, матушка, беспременно справится,- ответил за головщицу Василий Борисыч.- И "седальны" (Особые церковные песни за всенощными, во время пения которых позволяется сидеть.) не говорком будут читаны,- все нараспев пропоем.Уж истинно сам господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч,- довольным и благодушным голосом сказала Манефа.- Праздник великий - хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать... Да вот еще что - пение-то пением, а убор часовни сам по себе... Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу шли бы скорей в келарню сюда...
Сотворив поясной поклон перед игуменьей, Устинья чинно вышла из келарни, но только что спустилась с крыльца, так припустила бежать, что только пятки у ней засверкали.
Минут через пять вошла Аркадия, а следом за ней Таифа. Сотворя семипоклонный начал перед иконами и обычные метания перед игуменьей, поклонились они на все стороны и, смиренно поджав руки на груди, стали перед Манефой, ожидая ее приказаний. - До святой пятидесятницы не долго, часовню надо прибрать по-доброму,- сказала игуменья.
- Все будет сделано, матушка,- с низким поклоном ответила Аркадия.- Как в прежни годы бывало, так и ноне устроим все.
- И полы, и лавки, и подоконники девицам вымыть чисто-начисто,- не слушая уставщицу, продолжала Манефа.- Дресвой бы мыли, да не ленились, скоблили бы хорошенько. Паникадилы да подсвечники мелом вычистить.
- К пасхе чищены, матушка,- заметила уставщица.
- Оклады на иконах как жар бы горели,- не останавливаясь, продолжала Манефа.- Березок нарубить побольше, да чтоб по-летошнему у тебя осины с рябиной в часовню не было натащено... Горькие древеса, не благословлены. В дом господень вносить их не подобает... березки по стенам и перед солеей расставить, пол свежей травой устлать, да чтоб в траве ради благоухания и заря была, и мята, и кануфер... На солею и перед аналогием ковры постлать новые, большие... Выдай их, Таифушка... Да цветных бы пучков, с чем вечерню стоять, было навязано довольно, всем бы достало и своим и прихожим молельщикам, которые придут... В субботу перед всенощной девиц на всполье послать, цветков бы всяких нарвали, а которы цветы Марья Гавриловна пришлет, те к иконам... Местные образа кисеями убрать, лентами да цветами, что будут от Марьи Гавриловны... А тебе, мать Виринея, кормы изготовить большие: две бы яствы рыбных горячих было поставлено да две перемены холодных, пироги пеки пресные с яйцами да с зеленым луком, да лещиков зажарь, да оладьи были бы с медом, левашники с изюмом... А ты, мать Аркадия, попомни, во всех паникадилах новые свечи были бы вставлены, и перед местными и передо всеми... Вечор поглядела я у тебя - в часовне-то в заднем углу паутина космами висит,- чтоб сегодня же ее не было. Катерина твоя за часовней ходит плохо... Скажи ей, на поклоны при всех поставлю, только раз еще замечу... А ну-ка, Василий Борисыч, благо девицы в сборе - послушала бы я, как ты обучаешь их... Спойте-ка "Радуйся Царице!".
Василий Борисыч раскрыл минею цветную, оглянул ставших рядами певиц и запел с ними девятую песнь троицкого канона... Манефа была довольна.
- За такое пение мы тебе за вечерней хороший пучок цветной поднесем,улыбаясь, молвила она Василью Борисычу.- Из самых редкостных цветков соберем, которы Марья Гавриловна нам пожалует...
- Пучок-от связать бы ему с банный веник,- со смехом вмешалась Фленушка.Пусть бы его на каждый листок по слезинке положил.
- Прекрати,- строго сказала Манефа.- У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать (У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья держится поверье, что во время троицкой вечерни надо столько плакать о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов, что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся "роса благодати". Об этой-то "росе благодати", говорили, там и в троицкой псальме поется.).- Верь ты ему! - с усмешкой сказала не унимавшаяся Фленушка.- На глазах преподобен, за глазами от греха не свободен.
- Замолчишь ли? - возвысила голос Манефа.- Что за бесстыдница! Не подосадуй, Василий Борисыч, на глупые девичьи речи - она ведь у меня шальная. Василий Борисыч только улыбнулся.
- Искушение! - встряхнув головой, промолвил он потом и,вздохнув, завел с девицами догматик троицкой вечерни.
Заслушалась Манефа пения, просидела в келарне до самой вечерней трапезы. В урочный час Виринея с приспешницами ужину собрала, и Манефа сама сидеть за трапезой пожелала... Когда яствы были расставлены, все расселись по местам, а чередная канонница подошла к игуменье за благословением начать от Пролога чтение, Василий Борисыч сказал Манефе:
- Не благословите ли, матушка, заместо чтения спеть что-нибудь?
- Чего спеть?- спросила игуменья. - Духовную псальму какую-нибудь,ответил Василий Борисыч.
- Не водится, Василий Борисыч; за трапезой псальмы не поют,- заметила Манефа.
- Как не поют, матушка? - возразил Василий Борисыч.- Поют,- они ведь божественного смысла исполнены, пристойно петь их за трапезой.- Сколь обитель наша стоит,- такого дела у нас не бывало,- сказала Манефа.- Да не бывало и по всему Керженцу.
- Про Иргиз-от, матушка, давеча вы поминали,- подхватил Василий Борисыч.А там у отца Силуяна (Силуян - игумен Верхнего Преображенского монастыря в Иргизе, сдавший его единоверцам в 1842 году. ) в Верхнем Преображенском завсегда по большим праздникам за трапезой духовные псальмы, бывало, поют. На каждый праздник особые псальмы у него были положены. И в Лаврентьеве за трапезой псальмы распевали, в Стародубье и доныне поют... Сам не раз слыхал, певал даже с отцами...
- Право, не знаю как,- колебалась Манефа.- Да у меня девицы и псальм-то хороших не знают.
- А вот я их "Богородичну плачу" на днях обучил,- подхватил Василий Борисыч, - как пречистая богородица у креста стояла да плакала. Благословите-ка, матушка, пропеть... Нечего было делать, уступила Манефа.
- Бог благословит, пойте во славу божию,- сказала она.
Василий Борисыч с Марьюшкой головщицей, с Устиньей, Липой и Грушей стали впереди столов. К ним подошла Фленушка, и началось пение:
Во святом было во граде,
Во Ерусалиме,
На позорном лобном месте
На горе Голгофе
Обесславлен, обесчещен
Исус, сыне божий.
Весь в кровавых язвах,
На кресте бысть распят.
Тут стояла дева мати,
Плакала, рыдала,
Сокрушалась и терзалась
О любезном сыне:
"Ах ты, сын, моя надежда,
Исус сыне божий,
Где архангел, кой пророчил,
Что царем ты будешь?
Я теперь всего лишаюсь,
Я теперь бесчадна
Бейся, сердце, сокрушайся.
Утроба, терзайся".
Со креста узрев, сын божий,
Плачущую мати,
Услыхав ее рыданья,
Тако проглаголал:
"Не рыдай, мене, о мати,
И отри ток слезный,
Веселися ты надеждой
Я воскресну, царем буду
Над землей и небом...
Я тогда тебя прославлю;
И со славой вознесу тех,
Кто тя возвеличит!.."
Смолкли последние звуки "Богородична плача", этой русской самородной "Stabat mater", и в келарне, хоть там был не один десяток женщин, стало тихо, как в могиле. Только бой часового маятника нарушал гробовую тишину... Пение произвело на всех впечатление. Сидя за столами, келейницы умильно поглядывали на Василья Борисыча, многие отирали слезы... Сама мать Манефа была глубоко тронута.
- И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч?- с умиленьем сказала она.- Слушаешь, не наслушаешься... Будь каменный, и у того душа жалостью растопится... Где, в каких местах научился ты?
- По разным обителям ту песнь поют, матушка...- скромноответил Василий Борисыч.- И по домам благочестных христиан поют. Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу (Курени, или Куреневский - раскольничий скит в Юго-Западном крае. Извод - редакция, а также место происхождения или указание на место происхождения. ) она суздальского. Отоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.
- Спасибо, друг, что научил девиц "Плачу богородичну"... Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала,- молвила Манефа.Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?
- Довольно-таки, матушка,- ответил он.- Сызмальства охоту имел к ним - кои на память выучил, кои списал на бумагу... Да вот искушение!.. тетрадку-то не захватил с собою... А много в ней таких песен.
- Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради..- молвила Манефа.Которы на память-то знаешь, перескажи девицам - запишут они их да выучат... Марьюшка, слышишь, что говорю? - Слушаю, матушка,- с низким поклоном отозвалась головщица.
* * *
Кончилась трапеза... Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояли перед ними в глубоком молчанье, внимательно слушая беседу игуменьи смосковским послом...
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда она ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше... Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
- Как по падении благочестия в старом Риме Царьград вторым Римом стал, так и по падении благочестия во святой Афонской горе второй Афон на Иргизе явился,- говорил красноглаголивый Василий Борисыч.- Поистине царство иноков было... Жили они беспечально и во всем изобильно... Что земель от царей было им жаловано, что лугов, лесу, рыбных ловель и всякого другого угодья!.. Житье немцам в той стороне, а иргизским отцам и супротив немцев было привольней...
- А теперь на Иргизе что? - с горьким чувством молвила Манефа.- Не стало красоты церковной, запустели обители!.. Которы разорены, и знаку от них не осталось, которы отданы хромцам на обе плесне (Так раскольники зовут единоверцев.)!
- Мерзость запустения, Данилом прореченная! - проговорил Василий Борисыч.
- За грехи наши, за грехи! - больше и больше оживляясь, говорила Манефа.Исполнися фиал господней ярости!
- Последние времена! - пригорюнясь, вздохнула Таифа.
- Да,- сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших.- По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются... Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа... Ищи ноемврия шестнадцатое. Таифа поднесла к Манефе раскрытый Пролог... Указав казначее на строки, она велела их читать громогласно.
- "И рече преподобный Памва ученику своему,- нараспев стала Таифа читать,се убо глаголю, чадо, яко приидут дние, внегда расказят иноцы книги, загладят отеческая жития и преподобных мужей предания, пишуще тропари и еллинская писания. Сего ради отцы реша: "Не пишите доброю грамотою, в пустыни живущие, словес на кожаных хартиях, хощет бо последний род загладити жития святых отец и писати по своему хотению".
- Разве не исполнилось? - задрожавшим от страстного волнения голосом спросила Манефа, пламенными очами обводя предстоявших.- Не сбылось разве проречение преподобного?..
- Давно сбылось, матушка, еще во дни патриарха Никона,- отозвался Василий Борисыч.
- "Книгу Веру" возьми, читай двести четыредесять шестой лист,- сказала Манефа. Таифа стала читать:
- К сему же внидет в люди безверие и ненависть, реть, ротьба' (Реть ссора, вражда. Ротьба - клятва, а также заклятье, вроде "лопни мои глаза", "провалиться мне на сем месте и пр.), пиянство и хищение изменят времена и закон, и беззаконнующий завет наведут с прелестию и осквернят священные применения всех оных святых древних действ, и устыдятся креста Христова на себе носити".
- Разве не видим того? - поджигающим голосом вскликнула Манефа.
Одна громче другой заголосили келейницы, перебивая друг друга:- Изменили времена!.. Не от Адама годам счет ведут!
- Начало индикта с Семеня-дня на Васильев поворотили (Семень-день (Симеона Столпника) - 1-го сентября; Васильев день (Василия Великого) - 1-го января. Речь идет о введении январского года вместо прежнего сентябрьского.).Времен изменение.
- Безблагодатные, новые законы пишут!.. Без патриаршего благословенья! Отметают градской закон Устиньяна-царя (Юстиниан Великий - император византийский. Некоторые из законов его в Кормчей книге помещены под названием "градского (то есть гражданского) закона. ) и иных царей благочестивых!.. Заместо креста и евангелья идольское зерцало в судах положили!
- А в том зерцале Петр-богоборец писан! - Господа кресты с шей побросали!
- По купечеству даже крестоборство пошло!
- А все прелесть иноземная - еллинские басни!
- Немцы, все немцы бед на Руси натворили!.. Люторы!.. Кальвины!..
- Житья христианам от немцев не стало. Распылались изуверством старицы. Злобой загорелись их очи, затрепетали губы, задрожали голоса... Одна, как лед, холодная, недвижно сидела Манефа.
- Читай в Кирилловой книге слово в неделю мясопустную,- сказала она Таифе. Стала читать она:
- Такожде святый Ипполит папа римский глаголет: Сия заповедахом вам, да разумеете напоследок быти хотящая болезнь и молву и всех человек еже друг ко другу развращение, и церкви божии якоже простыя храмины будут... И развращения церковная всюду будут... Писания небрегоми будут... - Ниже читай: "Басни до конца",- прервала Таифу матьМанефа.
-"Басни до конца во мнящихся христианех будут,- читала Таифа.- Тогда восстанут лжепророцы и ложные апостоли, человецы тлетворницы, злотворцы, лжуще друг другу, прелюбодеи, хищницы, лихоимцы, заклинатели, клеветницы; пастырие якоже волцы будут, а свещенницы лжу возлюбят...
- Софрон с Корягой! - с желчью вполголоса молвила Василью Борисычу Манефа.
Тот вздохнул и, пожимая плечами, тоже вполголоса молвил:
- Искушение!..
- "Иноцы и черноризцы мирская вожделеют", продолжала Таифа.
- Якоже нецыи от зде сущих, прибавила Манефа, окидывая взорами предстоявших. Старицы поникли головами. Белицы переглянулись.
- "О! горе, егда будет сие,- читала Таифа,- восплачутся тогда и церкви божии плачем велиим, зане ни приношения, ниже кадило совершится, ниже служба богоугодная; священные бо церкви, яко овощная хранилища будут, и честное тело и кровь Христова во днех онех не имать явитися, служба угаснет, чтение писания не услышится, но тьма будет на человецех".