Михеев Михаил В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)

Михаил Михеев

В мир А.Платонова - через его язык

Предположения, факты, истолкования, догадки

К 100-летию со дня рождения Платонова

Оглавление (краткое)

Андрей Платонов (краткий биографический очерк)

О чем книга? (вместо введения)

Раздел I. О платоновском смысле в его целом и частностях

Некоторые содержательные комментарии к тексту "Чевенгура"

Сон, явь или утопия? (Комментарий к композиции "Чевенгура")

Возражения Платонова Фрейду

Портрет человека у Платонова

Раздел II. Взгляд на писателя "снаружи" и "изнутри"

Прочтение Платонова "в контексте"

Язык Платонова в притяжении и в отталкивании от чужих стилей

Раздел III. О значимости отдельных понятий в мире Платонова

Деформации пространства в пределах русской души (о пустом и тесном)

Скупость мысли и жадность чувства (совесть, ум и чувства)

Платоновская душа (или так и не доведенная до конца утопия)

Мифология вместо причинности в языке Платонова

Статистический пробег по метафизическим константам Платонова

Раздел IV. О смысле языковых конструкций и выражений

Нормативное и "насильственное" использование словосочетания у Платонова

Пролетарий от грамматики, или гегемон в языке - родительный падеж у

Платонова (родительный идеологической фикции)

Еще о "неправильности" платоновского языка: намеренное косноязычие или

бессильно-невольные "затруднения" речи?

"Спрямление" и униженное положение метафоры у Платонова

Раздел V. Отступления и приложения

О названии "Чевенгур" (Отступление этимологическое)

Отступление поэтическое: Жизни мышья беготня или Тоска тщетности - о

метафорической конструкции с родительным падежом в русском языке

Отступление лингвистическое: Отражение слова душа в наивной мифологии

русского языка. Опыт размытого описания образной коннотативной семантики

Оступление в область "национальной психопатологии"

Отступление в область натурфилософии, или о бытовых суевериях

Отступление "ольфакторное": о роли запахов у Платонова

Отступление статистическое: повышенная частотность слов, выражающих

причинные отношения у Платонова

Перечень обсуждавшихся сочетаний (в разделах, главах и подглавках)

Литература (и сокращения)

Оглавление (подробное)

Андрей Платонов (краткий биографический очерк)

Андрей Платонович Платонов (псевдоним, настоящая фамилия Климентов) 1899-1951, русский писатель, по сути, единственный "пролетарский" писатель за советскую эпоху, оказавшийся действительно великим, причем лишь после смерти, к своему 100-летию, когда, наконец, оказались опубликованы (с 1984 по 1988 гг.) основные его произведения - романы "Чевенгур" (1927-1929), "Счастливая Москва" (1933-1934), повести "Котлован" (1929-1930), "Ювенильное море" (1931-1932) и др. Ранее же он был известен лишь как автор "малой прозы" - замечательных рассказов и повестей "Река Потудань" (1937), "Фро" (1936), "Июльская гроза" (1938), "Бессмертие" (1937), "Третий сын" (1936), "Джан" (1934), "Происхождение мастера", "Сокровенный человек", "Епифанские шлюзы" (1926), "Ямская слобода" (1926) и др.

Платонов создал в своих произведениях, по сути дела, религию нового времени, пытавшуюся противостоять как традиционным формам религиозного культа, так и складывавшемуся в рамках соцреализма сплаву разнородных мифологем: во-первых, более или менее "ортодоксальной" коммунистической идеологии и философии (Гегеля с Фейербахом, Марксом, Энгельсом, Лениным, Сталиным, Троцким, также идеологов Пролеткульта и т.д.), во-вторых, философов и ученых ествественно-научного направления - Максвелла, Эйнштейна, Минковского, Больцмана, И.П.Павлова, И.М.Сеченова), а в-третьих, научно-прожективные (и отчасти уходящие в мистику) идеи - Н.Циолковского, Л.Чижевского, Н.Федорова, А.Богданова и П.Кропоткина, возможно, также Г.Гурджиева, многочисленных русских раскольников и сектантов и т.п.).

Платонов родился в многодетной (14 человек) семье слесаря железнодорожных ремонтных мастерских Платона Фирсовича Климентова, в пригороде Воронежа, Ямской слободе, 16 августа 1899 года (по старому стилю). Ему как первенцу пришлось с детства узнать физический труд (с 14 лет пошел работать в мастерские подмастерьем). Его отец и дед по линии матери были самоучками-изобретателями. Андрей Климентов учился в церковно-приходской школе и в электротехническом техникуме, затем работал в области электротехники, осушения и орошения земли, точной механики (в Воронежской, Тамбовской обл. И в Москве). Еще в Воронеже начал публиковаться как поэт, публицист и прозаик (под разными псевдонимами, А.Фирсов, А.Вогулов, Фома Человеков, Н.Вермо и т.п., из которых остается в дальнейшем наиболее стойкий - по отчеству - Платонов). Революцию принимает с энтузиазмом. Недолгое время (в течение около одного года) состоит членом ВКПб, затем по своему решению выходит из партии (первоначально, как он считал, по недоразумению, но в дальнейшем так никогда и не восстанавливаетсяи не делает к этому попыток). С 1926-го переезжает в Москву и окончательно решает посвятить себя писательству. Работал поначалу с огромной энергией и энтузиазмом. За годы 1926-1934 им созданы наиболее значительные его произведения. Обращался к М.Горькому, в частности с просьбой помочь опубликовать "Чевенгур". Известно, что тот прочел этот роман (1927), но с публикованием помогать не стал, а посоветовал "изменить тон", что следовало понять как "сменить взгляд на жизнь" в этом произведении - с иронико-сатирического на более героический, как более подобающий времени. Отданный в печать "Чевенгур" был одобрен Вс.Ивановым и уже набран, но в последний момент набор рассыпали (по распоряжению Ф.Раскольникова). (Впрочем, именно в случае публикации судьба его автора скорее всего была бы незавидна.) Повесть "Котлован" (1929-1930) Платонов как будто уже и не пытался опубликовать. Сначала в конце 1929 г. он был подвергнут "идеологической порке" за публикацию (совместно с Б.Пильняком) очерков "Че-Че-О", а затем за рассказ "Усомнившийся Макар", в 1931-м - за публикацию (в журнале "Октябрь" А.Фадеева) печально известной "бедняцкой хроники" "Впрок". В дальнейшем кампании в печати против Платонова повторялись еще несколько раз, но "исправляться" он не желал или не мог. Фактически лишенный возможности печататься, тем не менее, он продолжал работать и даже в тяжелые годы им созданы высочайшие по классу произведения - рассказы "Река Потудань" (1937), "Фро" (1936), "Третий сын" (1936) и др. Хотя сам П. в тюрьме не был, но в 1938 г. был арестован его 15-летний сын Платон (Тоша), который потом ценой огромного труда был вызволен из тюрьмы (лишь после вмешательства М.Шолохова и его разговора со Сталиным), но через несколько лет после этого на руках родителей скончался - от полученного в заключении (он работал на шахте в Норильске) туберкулеза. Вину за смерть единственного сына П., видимо, болезненно ощущал на себе последние годы, понимая, что такой изысканный, садистски-утонченный путь мести избран хоть, может быть, и совершенно случайно, но тем не менее именно так власть (а может быть рок) расправляется с ним за его "неугодные народу" сочинения. Все годы П. пытался участвовать в активной писательской жизни (в частности, даже просил послать его вместе с делегацией писателей на Беломорско-Балтийский канал, но от этой поездки был убережен; на 1-м съезде писателей также не участвовал), а ездил только в Туркмению - написал после этого повести "Джан" (1933-1934) и "Такыр" (1934). Был также в "писательской" поездке на Медвежью гору (теперешний Медвежьегорск, в Карелии), после чего написал рассказ "Лобская гора" (1936). Во время войны 1941-1945 участвовал военным корреспондентом в поездках писателей на фронт, много писал в это время (и вот только тогда, наконец, стал более широко публиковаться). Попав под обстрел во время одной из таких поездок, был контужен и пролежал долгое время под завалом земли, в результате чего у него развился туберкулезный процесс. В последний год жизни фактически не вставал с кровати.

За немногим более чем три десятилетия творческой жизни П. все время писал, по сути дела, одно и то же - главное - свое произведение, о путях "прорастания" души в человеке. (П. дополнил сталинскую формулировку инженеры человеческих душ - эпитетом творческие.) Этому посвящены все основные его произведения, начиная от "Сокровенного человека" и до незаконченного романа "Македонский офицер" (1934) и "Бессмертия".

В общих чертах мировоззрение Платонова можно охарактеризовать следующим образом. Человек представляет из себя безусловно конечную смертную физическую оболочку и в своей жизни неподотчетен иным высшим, кроме собственного разума, совести и способной в некоторых состояниях чувствовать и "впускать в себя" весь мир - души. В целом это сложно устроенный биологический механизм, устройство которого мы не знаем и, возможно, до конца узнать так и не сумеем. Но вместе с "механической" и "биологической" природой, человек, как и все живое, способен руководствоваться в своем поведении не только материальными ценностями. Начала зла и добра в нем неразделимы, неотторжимы и неуничтожимы. Естественное стремление к радости и наслаждению регулируется сознанием (или чувством, предчувствием) того, что эта радость может быть сопряжена с горем для кого-то другого и в этом плане увеличением зла - в том числе и лично для тебя. Таким образом любой человек оказывается ответственным за все то зло, которое совершается в мире на его глазах (или которое он в состоянии постичь сознанием), а решать, что ему делать в этой ситуации должна его душа (разум при этом уже бессилен). Душа должна прежде всего научиться со-переживать чужому горю. Для этого не нужно ходить в церковь или предаваться какой-то специальной форме медитации, достаточно только так увидеть мир, как нам предлагает (в любом из своих произведений) писатель. Человеческая душа, по Платонову, должна уничтожить в себе перегородки, отделяющие ее от душ других людей - а именно, в первую очередь тех, кому она (поневоле, по незнанию, по ошибке или же сознательно, умышленно) - причиняет боль. Человек не только обязан встать (поставить себя) на место того, кто считает его своим врагом (и, в согласии с евангельской заповедью, подставить другую щеку под его удар), но и - сам должен попытаться пройти весь путь нисших перерождений, то есть испытать на себе возможность жизни в форме низшего существа, что можно считать определенным родом христианского кенозиса. Советские "записные" критики надо сказать, совершенно справедливо - усматривали в платоновских произведениях - юродство.

В отношении стиля П. создал свой яркий и совершенно неповторимый язык, подражание которому грозит подражающему утерей собственной самостоятельности и подчинением стилю П. Этот стиль одновременно сочетает в себе элементы тавтологии и вычурности, то есть "суконного" языка и языка образного, канцелярские обороты речи и высокие церковнославянские речения, неграмотную, спонтанную речь простонародья и высоко поэтическую речь. Причем последнего писатель добивается, используя практически все без изъятия речевые уровни и стили. Так, метафора у П. почти всегда выступает в деметафоризованном, переосмысленном, нетрадиционном, буквальном значении, что тоже выступает как своеобразный перенос значения. Как правило, стандартные языковые словосочетания разлагаются на части, разрушаются и переосмысливаются, по примеру "народной этимологии" или каламбура. Платоновское сочетание комбинирует в себе сразу нескольких языковых, выражая их сгущенный, совокупный, усредненный, своеобразно сплавленный в единое целое смысл спрямление. В языке П. преобладают конструкции с родительным падежом и слова с обобщенным значением (это можно проследить вплоть до суффиксов на -ство, -ние или -ость), типа вещество существования, тоска тщетности и т.п. Причинные (а также целевые) связи в предложениях оказываются намеренно преувеличены, гипертрофированы, иногда обращаясь в обратную, с точки зрения обычного здравого смысла, сторону или же причудливо "замыкаясь" на самих себя. Цитаты классиков (марксизма и лен-стал-изма) принимают вид каких-то неправильно понятых, переиначенных на свой лад, доморощенных откровений в устах его героев.

В последний период творчества, практически прикованный болезнью к постели, но продолжающий работать, когда Платонов понял, что основные свои произведения никогда не увидит напечатанными ("проходили" же в основном либо военные рассказы, с определенным, навязываемым самой ситуацией упрощением взгляда на мир, либо его переработки из русских сказок, для детей, либо литературная критика), проза Платонова, что называется, "начинает граничить с мрачным бредом" (это практически единогласное мнение - как Горького (по поводу рассказа "По небу полуночи", так и критика, писавшего о последней пьесе П. "Ноев ковчег", которая была отклонена К.Симоновым от публикации в "Новом мире").

О чем книга? (вместо введения)

Тут собраны отдельные статьи, написанные в последние 10 лет, когда с середины 80-х перед русским читателем наконец предстал основной и подлинный Платонов, т.е. появились последовательно его повести и романы - "Ювенильное море", "Котлован", "Чевенгур" и "Счастливая Москва". Статьи, объединенные в этой книге, можно читать совершенно самостоятельно, как очерки. Они посвящены разбору смысла платоновских текстов, понимание которых, как представляется, невозможно без уяснения особенностей и "обстоятельств" того трудного, намеренно усложненного, идущего всегда наперекор (собственной, особой дорогой) языка, на котором написаны произведения этого писателя. Язык этот - не наш обычный русский язык, к которому мы привыкли (а уж тем более не обычный литературный русский язык - поэтому его, как правило, не используют в качестве примеров языковеды), а некий специально измененный, может быть, в какой-то степени тайный (то есть ведомый только автору), никогда всего нам до конца не выговаривающий, как бы постоянно силящийся но так и не осмеливающийся? - сказать что-то главное, и - не могущий выговорить, произнести того, что так волновало, томило душу его создателя. Иначе говоря, это язык, нуждающийся в постоянной, идущей параллельно самому чтению, работе по его истолкованию. Собственно, только подступы к таковому истолкованию в отдельных очерках этой книги я и предлагаю.

Но - можно спросить - как же истолковать язык без знания норм, на которых он зиждется? Поневоле приходилось обращаться к более широкому контексту - к языку вообще, к русскому языку и к языкам (или, шире, к образам мыслей) тех или иных русских писателей, ученых, мыслителей, политических деятелей, просто обывателя, к текстам идеологии, к речевым и стилевым особенностям различных носителей языка - чтобы понять, в каком отношении к ним находится и ощущает себя платоновская мысль - отталкивается ли она от них или, наоборот, испытывает к ним внутреннее тяготение (см. Раздел II). Я думаю, настоящий смысл платоновского текста может быть восстановлен только из такого сложного индуктивного наведения - под действием различных составляющих. И любой исследователь вынужден постоянно двигаться в рамках подобного "герменевтического круга": ему приходится понимать целое из частного факта, а конкретные вещи - выводить из знаний о целом.

Собственно говоря, книга, которую вы держите в руках, написана филологом-лингвистом. Может быть, не всякому будет и интересно ее читать. Хотя первейшим и необходимым условием является то, что читателя должен интересовать сам текст Платонова, но вторым, все же, выступает некоторое хотя бы поверхностное - знакомство с современными методами анализа языка. При этом первые два раздела может читать любой человек, без какой бы то ни было специальной подготовки, а вот для чтения третьего и особенно четвертого и пятого разделов такая подготовка все же может понадобиться.

Исходным инструментом при анализе текста в данной книге служит понятие предположение. Оно отчасти опирается, во-первых, на широко используемое в текстологии понятие конъектуры (восстановления пропуска, исправления опечатки, помарки, описки), во-вторых, - на употребляющиеся в лингвистике понятия коннотации (а также слабого компонента толкования слова или целого выражения) и импликатуры; в-третьих, на исследуемое в рамках психологии понятие ассоциативной связи (догадки, угадывания, предвосхищения смысла, "антиципации") и, наконец, в-четвертых, на используемое в логике понятия импликации или вывода, позволяющее выводить на базе одних утверждений (посылок, постулатов, знаний о мире) какие-то другие утверждения или их следствия. Вообще говоря, предположение - это тот источник, на котором строятся все мои толкования и порождаются все "платоновские" смыслы (те смыслы, которые я предлагаю считать толкующими внутри специфического платоновского мира). Пожалуй, только в литературоведении, к которому данное исследование тематически и следует отнести, исходное понятие предположения не имеет никакого соответствия и никакого терминологического статуса[2]. Данная книга, по крайней мере, по своему объекту, является прежде всего именно "литературоведческой", хотя я практически не использую методы этой науки.

Дальнейшим инструментом понимания - после или даже внутри того же самого предположения - должно быть заинтересованное и активное, преобразующее, творческое отклонение в сторону, то есть отклонение в сторону собственной мысли толкователя, отход от объективно-нейтрального отражения мысли собеседника, диалогическое, или даже диа-лектическое преодоление и присвоение ее. Конечно же, возможны разные оттенки и разновидности такого присвоения - от почти буквального следования "букве", или прямой цитации сказанного, до ровно обратного по замыслу пародирования или иронии (о чем много писали М.М.Бахтин и Ю.Н.Тынянов) или же прямого авторского произвола, что может вести к "непониманию" текста и возмущению читателя, способного это непонимание оценить как зазор между первичными и вторичными (привнесенными) смыслами. Здесь уже читательское переиначивание и приспособление чьей-то чужой авторской мысли к исполнению субъективных - важных мне, как читателю, здесь и сейчас - целей. Порой такое читательское присваивающее понимание может претендовать на то, что ему даже лучше знать, что хотел выразить автор, т.е. что оно вполне учитывает (в своей контр-реплике) смысл всего, что первоначальный "хозяин" текста имел в виду, и на что вторичный автор-интерпретатор уже опираеся, как на известное (и от чего, собственно, в нем он и отталкивается). Вот эти-то собственные элементарные мыслительные шажки в сторону с почти неизбежным отклонением от маршрута скрытой от нас платоновской мысли (но направленные именно на ее толкование! и поэтому, как мне кажется, имеющие право на существование) я все время пытаюсь отслеживать и фиксировать, чтобы совсем не "упустить удила" собственных блуждающих на воле мыслей и догадок.

В конце книги (в V-м ее разделе) содержится несколько Отступлений от намеченных в книге тем. Они представляет из себя, во-первых, этимологический этюд о том, как можно, вообще говоря, понять смысл названия "Чевенгур". Здесь же помещены отступления собственно лингво-поэтическое, или поэтико-стилистическое, а также отступления в область бытовых суеверий. В поэтико-стилистическом рассмотрен статус метафорической конструкции с родительным падежом (например, такой, как в выражениях жар страсти или кинжалы кипарисов) и та форма, в которой эта конструкция предстает в русском поэтическом языке - для того, чтобы сравнить это с тем, что делает с аналогичной конструкцией в своем "искусственном" языке Платонов, и понять, какие результаты это ему дает., а в последнем отступлении мифопоэтические представления из народных примет сравниваются с "квазипричинными" связями в текстах Платонова. Другие отступления ведут в область национальной психопатологии (это затрагивает пресловутые темы узости или широкости русской души), а еще одно - в область фразеологии и мифов (оно посвящено сочетаниям со словом душа в русском языке, которые включают множество образных воплощений абстрактного понятия души, в какой-то степени бессознательно использующиеся говорящими на русском языке). Все это нужно для того, чтобы сравнить их с продолжением языковой игры, которую Платонов "подхватывает" у языка, т.е. собственно авторскими переосмыслениями понятия души. Еще одно, последнее по счету, отступление - о запахах у Платонова. Наконец, как продолжение этой работы я бы хотел попытаться усмотреть некоторые статистические закономерности, основанные на подсчете частот употребления отдельных слов и выражений у Платонова - по сравнению с их средним употреблением в языке художественной литературы (это удалось только частично отразить в Отступлении статистическом).

Количество платоновских выражений, на анализе которых построена эта книга, - несколько сотен. Их общий перечень (по разделам, главам и подглавкам книги) дается в Приложении. В некоторых местах книги могут встречаться повторы - где обсуждаются одни и те же примеры. За это я приношу читателю свои извинения, но в целом я старался их избегать.

* РАЗДЕЛ I. О платоновском смысле в его целом и частностях *

НЕСКОЛЬКО СОДЕРЖАТЕЛЬНЫХ КОММЕНТАРИЕВ К ТЕКСТУ "Чевенгура"

(поверхностные замечания, при взгляде с "птичьего полета")[3]

Творчество Андрея Платонова глубоко метафизично. (В том смысле, что основное его содержание находится далеко вне, за - границами физического текста.) Поэтому небезынтересно разобраться, в чем состоят основные "камни преткновения" в том идеальном мире, который лежит за его текстом. Ведь этот странный, выдуманный мир далеко отстоит от мира, привычного нам. Какое-то единое, но почти непредставимое мировоззрение пронизывает собой чуть ли не каждую платоновскую строчку, каждый его абзац. Чтобы как-то ориентироваться в его текстах, необходимо уяснить для себя некоторые исходные предпосылки, на которых этот диковинный мир построен. Читая его тексты, мы порой сталкиваемся с какими-то пугающими странностями, нас настораживают отдельные повороты его речи или сюжета. Вернее, сюжет-то у него почти всегда стоит или "топчется" на месте, а главные "события" происходят на каком-то другом уровне - на уровне языка, что ли, или даже за этим языком, где-то вокруг него. Это характерно практически для всех без исключения произведений писателя и представляет собой как бы самую суть платоновского способа изложения. Смысл должен рождаться только в голове читателя, он еще не готов для этого в тексте. Поэтому многие просто не могут читать Платонова.

Попытаюсь здесь наметить перед читателем эту "метафизику", насколько я ее понимаю - правда, может быть, в несколько тезисной и не всегда доказательной форме.[4]

Многих читателей - да и маститых исследователей - удивляет какая-то явная надуманность мысленных конструкций в платоновских произведениях. Можно считать, что его герои насильственно погружены в некий "физиологический раствор" и существуют только в рамках эксперимента их автора: они посажены в банку, где созданы идеальные условия, чтобы главный опыт (а им безусловно является Коммунизм - все-таки автор жил в 1899-1951 годах), чтобы этот эксперимент удался и начал бы "расти", развиваясь из самих этих людей, будучи просто как бы промежуточным веществом - между туловищами пролетариата.

Условия опыта идеальны в том смысле, что им не мешает никакая реальность. Платонов писатель не реалистический. Его не интересует действительность как она есть. Он пытается исчерпать, разработать до мыслимого предела саму идею Революции, чтобы уяснить, ради чего же она произошла. Он нисколько не изменяет первоначальных - именно идеальных побудительных мотивов, специально не принимая во внимание, не следя за их изменениями - то есть того, что на самом деле всегда происходит и начинает преобладать в любом реальном опыте. Вернее, даже мотивы и идеалы этой Революции он понимает все-таки по-своему, постоянно домысливает, намеренно изменяет или просто фантазирует на их основе. Его интересует то, что могло быть, а не то, что на самом деле произошло (роман написан в 1926-1929 годах, когда к тому же окончательный итог большевистского эксперимента в "отдельно взятой" стране до конца еще не был ясен). В каждом из платоновских героев (и в каждом из произведений) мотивы эти варьируются, воплощаясь по-своему и часто меняясь до неузнаваемости. Но в целом все же все его герои - это заготовки какого-то будущего человеческого вещества, а их идеи - все новые и новые фантастические проекты устройства человечества. (Кстати, многие его герои явно "родствены" между собой или как-то очевидно дополняют друг друга, раскрывая как бы одну и ту же авторскую мысль, во множестве ее "ответвлений", воплощая в действительность все ту же "стоящую за кадром" мысль, которая более всего дорога их автору. Но это дело обычное у многих великих писателей - можно вспомнить хотя бы некую явную "изоморфность" героев в главных романах Достоевского.)

Авторское сознание в произведениях Платонова - чрезвычайно сложно организованное единство. Выразить его явно, не с помощью все того же платоновского текста, на мой взгляд, не удавалось пока еще никому из исследователей. Самое главное (и "тонкое") в этой задаче - вскрыть и описать те противоречия, на которых оно зиждется. Правильно заметил С.Бочаров:

Уже во второй половине двадцатых годов Платонов находит свой собственный слог, который всегда является авторской речью, однако неоднородной внутри себя, включающей разные до противоположности тенденции, выходящие из одного и того же выражаемого платоновской прозой сознания (Бочаров 1985:288).

Как пишет М.Геллер (сравнивая, вслед за Замятиным, платоновскую манеру письма времени "Города Градова" (1927) с отстраненностью авторской позиции Булгакова в "Дьяволиаде"), Платонов

также сочетает быт и фантастику. Но он добавляет к этой смеси третий элемент - внутреннюю личную заинтересованность в происходящем, болезненное чувство обиды человека, обманутого в своих надеждах (Геллер 1982:113).

Именно это "личная заинтересованность" во всем выступает у Платонова на передний план, отодвигая назад соображения "поэтической организации" текста.

Итак, согласно первоначальной "рабочей гипотезе" Платонова, собственно говоря, как бы и усвоенной бессознательно, под воздействием обстоятельств, или впитанной с молоком (в пригороде Воронежа - Ямской Слободе, где он родился и вырос), а затем уже подвергнутой пристальному исследованию и проверке, - так вот, согласно этой гипотезе, человек устроен просто: он руководим в жизни одним материальным. (Правда, позднее то же материальное может захватывать, включая в себя, и многое другое, но это уже издержки, или так сказать, сублимация - все тех же демокритовских "атомов и пустоты").

Основными желаниями, или движущими "инстинктами" внутри исследуемой модели, с одной стороны, является

- жажда Приобретения, обладания предметом, а также стремление к подчинению, могуществу, господству (над миром), или, огрубленно, то же, на что нацелено фрейдовское понятие libido (психоанализ активно распространялся в России с начала века и в каком-то своем варианте очевидно был знаком Платонову, возможно, в изложении изданной в 27-м году книгой идей М.М.Бахтина (Волошинов 1993). С другой же стороны это

- страх перед возможной Потерей, утратой собственности или порчей имущества, страх разрушения, расходования, растраты энергии, жизненных сил (а также страх перед наказанием).

Огрубленно первое можно отождествить с Инстинктом Жизни (или Эросом, по Фрейду), а второе - с Инстинктом Смерти, или Танатосом (в варианте же самого Платонова - ужасом перед тленностью и гибельностью всего в мире). Если теория Фрейда основной упор делает на изучении первого, то платоновская "теория" посвящена скорее последнему. Недаром среди его любимых выражений можно найти жадность радости, бережливость труда, скупость сочувствия, терпение мучительной жизни, тоску тщетности и т.п. О них то и дело спотыкаешься, читая его текст.

Платонову необходимо понять, каким образом из сильно упрощенной таким образом психической конструкции сама собой рождается Душа (то, чем, как избыточной теплотой, наполнено тело человека) - т.е., каким образом и в каком месте "прорастают" в человеке иные желания и иные чувства, кроме заданных первоначально, греховных. А именно, как возникают - тоже постулируемые моделью, но постулируемые уже в ее выводе и собственно ничем не подкрепленные, никак не выводимые из посылок - взаимная любовь, братство, сочувствие друг другу, доверие, преданность, человечность? Иными словами, как из мира, погрязшего в грехах, может быть обретена дорога (для его гипотезы новая, никем не испробованная) - к спасению и чистоте "первоначальных" (внеземных, идеальных) отношений?

А уж то, в какой грязи погряз этот мир, показано у Платонова весьма "преизрядно", со свойственным ему, пожалуй, как никакому другому писателю, стремлением к преувеличению. Из-за гипертрофии этой грязи иногда возникает впечатление, что он ей любуется - так много в его тексте сцен, почти "непереносимых" для нормального чтения.

Откровенно антиэстетических примеров приводить не хочется (читатель легко найдет их сам). Но вот отрывок, в котором грязь хоть и демонстрируется, но все-таки снимается некоторым ироническим отстранением - приемом, со времен Пушкина и Гоголя достаточно освоенным в русской литературе, от которого и Платонов, с его пренебрежением ко всему "культурному" и явной установкой на неприятие канонов изящной словесности, все-таки не смог (как будто к счастью) до конца освободиться. Тут описывается, как Сербинов ищет в Москве свою знакомую:

Он ходил по многим лестницам, попадал на четвертые этажи и оттуда видел окраинную Москву-реку, где вода пахла мылом, а берега, насиженные голыми бедняками, походили на подступы к отхожему месту (Ч:236).

Эффект отстранения (о-странения, по В.Шкловскому, может быть даже остран-нения), кажется, состоит здесь в том, что автор, описывая откровенные "некрасоты" действительности, все-таки предоставляет своему читателю, как некую лазейку, возможность считать, что поскольку в тексте - явное преувеличение, то он и написан как бы не совсем "взаправду", а ради целей особого "художественного восприятия". При этом у автора с читателем оказывается своя, общая (и притом внешняя по отношению к изображаемому) позиция. Но всегда ли Платонов дает нам такую возможность?

Особому сложному способу платоновского видения мира посвящена статья (Подорога 1991). На месте традиционных фигур - наблюдателя, рассказчика, повествователя, "хроникера" или иных воплощений авторской речи (что развивает, по сути, идею из Геллер 1982:198) Подорога фиксирует у Платонова новый способ изображения - когда происходящее показано глазами некоего евнуха души. В "Чевенгуре" этот евнух души (то есть по меньшей мере как евнух души главного героя, Александра Дванова, так и его "дублера", Симона Сербинова) - это, по сути, и есть вариант авторской речи, некая субстанция, максимально лишенная собственной открыто выразимой позиции, отстраненная от какой-либо оценки происходящего, а лишь только хладнокровно фиксирующая все происходящие события, не умеющая ничего переживать и не участвующая ни в чем, а только анализирующая, лишенная души и воли, но при этом - постоянно мыслящая. Некий голый интеллект. Это зрение в корне отлично от обычного зрения.

При постоянном совмещении двух "дистанций" (сближения с текстом, то есть трагики, и отдаления от него, комики) платоновский "руководитель чтения" все время сбивает, путает читателя, словно не давая взглянуть на изображаемое с какой-то одной позиции - он обладает "внедистантным зрением" (Подорога 1991:57).

Для Платонова вообще характерно постоянные поиски возможности выхода за рамки какой-то принятой до него формы выражения авторского сознания, отторжение его (т.е. себя, автора!), отстранение от него - то в фигуре некого душевного бедняка (нищего духом?), как в хронике "Впрок", то в евнухе души человека, как в "Чевенгуре".

Некрасивость, неудобность, ущербность

Платонову как будто нравится ставить все предметы и героев в какие-то неудобные позы, положения (неудобные и для них самих, и для нас, читающих). Обычно мы воспринимаем мир стационарно, усредненно, гладко, вещи должны быть в нем расположены на своих местах, чтобы мы знали, как ими пользоваться. Платоновские же вещи кажутся нам какими-то неуместными, показанными зачем-то намеренно некрасиво. А для автора они почему-то милы и трогательны именно в этих неудобных позах - словно видные ему в каком-то особом свете, особенным зрением. Вот отрывок, в котором, с одной стороны, фиксирована "неудобность позы", но с другой стороны, все-же возникает стандартная поэтичность, более так сказать переносимая для обычного уха и глаза, чем характерные чисто платоновские способы выражения:

Темные деревья дремали раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя; им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра (Ч:27).

Внимание писателя останавливают и привлекают, приковывают к себе всевозможные неровности поверхности (будь то поверхность земли или человеческого тела), изъяны, ущербы и несовершенства - как при работе каких-то механизмов, так и внутри человеческого организма. Примерами этого платоновский текст изобилует. Гладкое, ровное, простое и правильное для писателя словно не существует, его интересует только шероховатое, поврежденное, испорченное, сложно и неправильно устроенное.

Вот как реализуется установка на некрасивость - через восприятие мальчика Саши, еще не имеющего в романе своего имени: он наблюдает сцену рождения приемной матерью, Маврой Фетисовной, двойняшек и чувствует едкую теплоту позора - за взрослых:

Сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом - она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу: по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать, как бьется где-то сердце, с напором и усилием прогоняя кровь сквозь узкие обвалившиеся ущелья тела (Ч:39).

Характерным приемом Платонова также является отмечавшееся многими исследователями столкновение поэтической и обыденной, шаблонной речи. Вот пример, когда в отчетливо "поэтическом" контексте предмет назван намеренно сниженно, грубо. При этом герой думает о своей идеальной возлюбленной:

- Роза, Роза! - время от времени бормотал в пути Копенкин, и конь напрягался толстым телом. - Роза! - вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками (Ч:317).

У Платонова если уж человек умирает (а это происходит сплошь и рядом в его произведениях), то не как-нибудь, вполне литературно и благообразно "преставившись", а - как бобыль из прелюдии к "Чевенгуру": задохнувшись собственной зеленой рвотой (Ч:27).

Но ведь это же почти бабелевское остранение, быть может, скажет проницательный читатель. Нет, не бабелевское: ведь там (в "Конармии") был пенистый коралловый ручей - бьющий из глотки зарезанного старика-еврея (об этом в Бочаров 1967:278-279). И тот ручей хоть и в самом деле жуток, но все-таки еще и - по-настоящему художественно красив. Здесь же зеленая рвота намеренно только отталкивающа. Может быть, это некий заслон, который сам себе ставит Платонов в своих взглядах на "поэтическое".

Зло, творящее благо

По Платонову, человеческое тело, естество, плоть способно волноваться как водная стихия (река, пруд или озеро). Причем, все человеческие отправления, в том числе самые непривлекательные - это совсем не то, что оскверняет человека. Здесь - полемическое переосмысление точки зрения Иисуса, которая в свою очередь оспаривает правила книжников и фарисеев: "Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то окверняет человека" (Мк,7,15); "...есть неумытыми руками не оскверняет человека" (Мф,15,20). По Платонову, это перевернуто: "исходящее" есть то, что должно прославить человека, освятить пребывание на этой земле, сделать его значимым и ценным здесь. Именно в каких-то явных некрасивостях родинках, царапинах, "испорченных волосках", шрамах, рубцах и ямах (на первоначально ровной, "тоскливо-порожней" поверхности, например, российской равнины) ищут платоновские герои сокровенную правду жизни, потому что в неровностях остается след и как бы сохраняется память о человеке на земле. В этом Платонов оказывается парадоксально близок такому далекому от него писателю, как Розанов. (О близости к Розанову сказано также в работах Геллер 1982:89,336 и Найман 1994. А то, что Платонов писатель "анонимно религиозный" замечено в Карасев 1993.)

Таким образом, платоновскому особому зрению кажется ценным все, получившее человеческую "отметину", все, к чему когда-то был приложен чуткий ум и расчетливое чувство - без всякого изъятья и деления творения на праведное и неправедное. Собственный авторский голос просто неуловим в его тексте (ср. об этом в Толстая-Сегал 1981).

Если что-то происходит в платоновском мире, то только через насилие и боль, так сказать, только от грязи (как самозарождение гомункулуса).

О ходоке в Чевенгур Алексее Алексеевиче Полюбезьеве:

(96) "Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был душист и умилен, насколько приятно было вести с ним частные спокойные собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть, поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная тишина (Ч:96).

Заметим явно проступающее противопоставление иной святости - святости старца Зосимы, который благословил Дмитрия Карамазова и сам, преставившись, "провонял". С другой стороны, заметим и характерное противопоставление "вечного, сухого, нежизненного" - "влажному, греховному, но жизнетворящему", также вполне карамазовское. (Это вполне соответствует и Гете-Булгаковской силе, постоянно желающей зла, но в результате делающей благо.)

Стыд от ума и примат чувства в человеке

В статье (Вознесенская, Дмитровская 1993) отмечены, с одной стороны, резкая противопоставленность мышления и чувства у героев Платонова, а с другой, их нерасчлененность - когда сами глаголы думать и чувствовать оказываются взаимозаменимы. Такое двойственное отношение, по-моему, диагностирует саму точку особого интереса Платонова - соотношение чувственного и рационального. (Вообще таких точек много, среди них, например, живое и механическое, любовь и смерть. Наблюдения над этим в статье Захаров, Захарова 1992.)

Как и во многих других своих сокровенных вопросах, Платонов предлагает здесь очередное мистифицированное решение (решение, последовательно выдерживаемое на протяжении не только "Чевенгура", но и многих других произведений). При этом мысли героев (и самого повествователя, этого евнуха души) специально "уловляются" в некие карманы заведомо ложных (хотя внешне как бы устойчивых, находящих опору в читательской интуиции) мифологем. Они иносказательны, действительность в них препарирована до неузнаваемости.

Сознание в человеке - греховно, оно легко может обмануть, и потому чувства - единственно надежная опора. Мысли начинают терзать и томить человека тогда, когда его тело ничем не занято - ни трудом, ни переживанием, ни "чувствованием". Выражаясь высокопарно, мышление, по Платонову, - низшая эманация человеческой экзистенции. Поэтому тот, кто думает, всегда должен испытывать стыд: он стыдится, во-первых, того что не трудится (работа создавала бы благо другому), во-вторых, того что не чувствует - ближнего и теряет с ним контакт. В идеале чувство обязательно должно приводить к братской любви (любви к ближнему или дальнему - для платоновской конструкции явно более ценен последний). А исход такого чувства, его проявление - это всегда со-чувствие, готовность поделиться со всеми своим теплом, имуществом, даже собственным телом. (Иных проявлений чувства мы у Платонова как бы и не встречаем, если они и есть, то они стыдливо изгоняются из области авторского внимания.) Мысль же только разъединяет людей (рас-судок, а в старой орфографии раз-судок): когда нечем занять руки-ноги, человеку само собой начинает думаться что-то (явно лишнее) в голову.

- Во мне и лошади сейчас кровь течет! - бесцельно думал Чепурный на скаку, лишенный собственных усилий (Ч:87).

Без ремесла у Захара Павловича кровь от рук приливала к голове, и он начинал так глубоко думать о всем сразу, что у него выходил один бред, а в сердце поднимался тоскливый страх. Зверская работоспособная сила, не находя места, ела душу Захара Павловича, он не владел собой и мучился разнообразными чувствами, каких при работе у него никогда не появлялось (Ч:33).

Думать или чувствовать в этом мире может только тот, кто хочет (и готов) испытывать мучения (кто к этому призван):

Захар Павлович думал без ясной мысли, без сложности слов - одним нагревом своих впечатлительных чувств, и этого было достаточно для мучений (Ч:59).

По-настоящему можно заниматься только чем-то одним: либо трудиться, либо думать, либо чувствовать. Снова и снова Платонов повторяет, что избыточно "праведные" чувства в человеке (и даже "настроение") мешает выработаться "истинной" мысли:

Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимающегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее переживание. Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внятно на душе.

- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! - в темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный (Ч:137-138).

Вот разговор, происходящий во время первой встречи Чепурного с Копенкиным среди поля, когда они в общем-то друг другу не знакомы и даже цель поездки Чепурного - передать записку от Дванова - в результате как-то сама собой исчезает (Чепурный рвет записку, устыдившись, будто он едет, чтобы забрать чужую лошадь, и может быть заподозрен в корысти). Копенкин же после разговора решает обследовать коммунизм и отправляется с заинтересовавшим его собеседником в Чевенгур:

- А как ты думаешь, - спросил Копенкин, - был товарищ Либкнехт для Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?

- Это тебе так только думается, - успокоил Копенкина чевенгурец. - Они же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это: я, что ль, или ты - скажи мне пожалуйста!

Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму (Ч:94).

Правильную мысль обязательно надо почувствовать, так что чувство необходимая посредствующая инстанция между умом, речью и действием. (Способен думать и излагать "легко" только нравственный урод Прошка Дванов.)

"Чувствительность" в платоновских героях развита явно в убыток мысли, это навязчиво подчеркивается автором:

Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощутил его вкус. Теперь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть. Чепурный взял в руки сочинение Карла Маркса и с уважением перетрогал густо напечатанные страницы; писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы все сделали, а потом прочитали - лучше б и не писал! (136-137)

Впрочем, истина у Платонова - это такое сложное образование, что она не может быть высказана, во всяком случае - кем-то одним из его героев. Она высказывается или даже только показывается, переживается всеми сразу - и даже жуликом на теле революции Прокофием Двановым. При этом его "идеологические перегибы" явно противостоят и ограничивают перегибы сокровенного для Платонова героя Чепурного:

- Чего-то мне все думается, чудится да представляется - трудно моему сердцу! - мучительно высказывался Чепурный в темный воздух храма. - Не то у нас коммунизм исправен, не то нет!

[Прокофий:] - Чувство же, товарищ Чепурный, это массовая стихия, а мысль - организация. Сам товарищ Ленин говорил, что организация нам превыше всего... (Ч:107-108)

Так же, как не всем дано мыслить, не всем дано и чувствовать:

Вот Чепурный смотрит на то, что Дванов пишет в записке Копенкину:

- Сумбур написал... В тебе слабое чувство ума (Ч:84).

Знание у Платонова становится таким же греховным состоянием, как в Библии, хотя и с иным осмыслением - оттого что приводит к "скоплению мысли" в одном месте и создает таким образом неравенство:

Ленин и то знать про коммунизм не должен, потому что это дело сразу всего пролетариата, а не в одиночку... Умней пролетариата быть не привыкнешь (Ч:165).

Для конкретного человека мысль (и, сообтветственно, голова) теряет свою ценность, уступая место чувству (или сердцу). Вот Копенкин спрашивает изгнанного из ревзаповедника Пашинцева, что из одежды у него осталось:

Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.

- Мало, - определил Копенкин. - Одну грудь только обороняет.

- Да голова - черт с ней, не ценил Пашинцев. - Сердце мне дороже всего... (Ч:117)

Для того, кто уже не способен ни переживать, ни выдумывать что-то, остается один выход - как-то действовать, т.е томить себя или других (даже если это действие вредно или очевидно бессмысленно):

Дорога заволокла Чепурного надолго. Он пропел все песни, какие помнил наизусть, хотел о чем-нибудь подумать, но думать было не о чем - все ясно, оставалось действовать: как-нибудь вращаться и томить свою счастливую жизнь, чтобы она не стала слишком хорошей, но на телеге трудно утомить себя (Ч:87).

Тогда герой решает побежать рядом с телегой, а потом садится на лошадь верхом и, отпрягши телегу, бросает ее среди дороги, на произвол первого встречного. Здесь, как и во многих других местах, труд у Платонова лишен смысла не потому, что в этом заключается злая авторская ирония (или - не только потому), но, на мой взгляд, потому что в таком труде - именно квинтэссенция человеческой деятельности для него.

Чувство телесно, но не самодостаточно, не замкнуто в человеческом теле: чтобы вполне осуществиться, оно должно быть выражено и воспринято желательно прямо тактильно, через контакт с телом другого. Примат чувства (дружбы и товарищества) поразительным образом господствует даже в сценах убийства у Платонова - между расстреливаемыми "буржуями" и расстреливающими их "чекистами" возникает что-то вроде любовных отношений:

Раненый купец Щапов лежал на земле с оскудевшим телом и просил наклонившегося чекиста:

- Милый человек, дай мне подышать - не мучай меня. Позови мне жену проститься! Либо дай поскорее руку - не уходи далеко, мне жутко одному.

Щапов не дождался руки и ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою дожитую жизнь; он не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься, а потом его руки сами упали, более не нуждаясь в дружбе.

"коммунист" Пиюся никак не приспособится добить лежащего на земле "буржуя", Завын-Дувайло:>

Дувайло еще жил и не боялся:

- А ты возьми-ка голову мою между ног и зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!

Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:

- Машенька, бьют! - Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны (Ч: 127).

Пристрастие к запахам

В условиях недоверия к мысли и слову, в условиях как бы намеренного отказа от второй сигнальной системы роль основных природных знаков берут на себя шумы и звуки (музыка, от которой герои Платонова плачут), а роль знаков коммуникации начинают выполнять запахи.

Запах - то, чем вещь обнаруживает и проявляет себя в платоновском мире:

Дождь весь выпал, в воздухе настала тишина и земля пахла скопившейся в ней томительной жизнью (Ч:199).

То, что усваивается человеком помимо слов (а часто и вопреки произносимым словам - ведь для героев Платонова они часто вообще не имеют значения), воспринимается через внутренний ритм и обоняние. При этом нечто ординарное, упорядоченное, осмысленное - но не затрагивающее душу - пахнет "сухо и холодно", а неупорядоченное, животное (человеческое) и поэтому "опасное" производит особый запах:

Когда в Чевенгур забрели две цыганки (первые долгожданные женщины), Чепурный занимался выкорчевыванием крестов на кладбище (он собирается сделать из них шпунт для плотины):

Чепурный раскапывал корень креста и вдруг почуял, что чем-то пахнет сырым и теплым духом, который уже давно вынес ветер из Чевенгура; он перестал рыть и молча притаился - пусть неизвестное еще чем-нибудь обнаружится, но было тихо и пахло (Ч:229).

(Совмещение двух валентностей и многократное заполнение одной валентности (как здесь при слове пахнет) - характерная особенность платоновского языка, ср. Кобозева, Лауфер 1990:134).

Вот еще несколько иллюстраций особого пристрастия Платонова к запахам. Чепурный по дороге домой из губернии просится переночевать в чей-то дом. Старик-хозяин, стоя за закрытыми воротами, на высказанную просьбу только молчит. Тогда Чепурный перелезает через плетень, сам заводит во двор коня и заходит в чужую хату:

Старик, видимо, оплошал от самовольства гостя и сел на поваленный дубок, как чужой человек. В избе чевенгурца никто не встретил; там пахло чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей следами взволнованного тела... (Ч:88)

Когда Симон Сербинов возвращается в город из командировки в провинцию, острота его ощущений тоже подчеркнута обонянием:

Сербинов со счастьем культурного человека вновь ходил по родным очагам Москвы, рассматривал изящные предметы в магазинах, слушал бесшумный ход драгоценных автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими духами (Ч:232).

Думать неэгоистично можно только, если думаешь о ком-то другом. По Платонову, это значит обязательно еще и мучиться (мучить себя, терзать свой ум). Так же, как переживать за других - мучить свое тело работой. Только ради блага другого мысль и работа могут быть оправданы. Но употреблять мысль на собственную пользу, заставляя ее работать на себя, так же кощунственно, как наслаждаться чем-то в одиночку. Всякая спонтанная мысль несет на себе тяжкий груз низменных страстей и желаний. Мыслить неэгоистично - безумно трудно, это значит постоянно заставлять себя направленно думать не о том, о чем хочется, все время контролировать себя. Поэтому мысль и стыд неразделимы для платоновских героев. (О господстве стыда над остальными чувствами см. Карасев 1993.) Самый легкий выход из этого положения: человеку нужна постоянная суета вокруг чего-то; чтобы не чувствовать тоски, надо забыться (то есть забыть свои мысли и перестать чувствовать себя), отвлечься на посторонние "раздражающие" предметы:

В следующие годы Захар Павлович все больше приходил в упадок. Чтобы не умереть одному, он завел себе невеселую подругу - жену Дарью Степановну. Ему легче было полностью не чувствовать себя: в депо мешала работа, а дома зудела жена. В сущности, такая двухсменная суета была несчастьем Захара Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в босяки. Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать , мир заволакивался какой-то равнодушной грезой... (Ч:61)

Тем не менее, как ни странно, неэгоистическое слово не должно быть заранее обдуманным. Предельной задачей является даже сведение всех слов как бы к "естественным надобностям" человека: не дай Бог, если твои намерения сочтут за средство воздействия или угнетения другого. Это как будто противоречит предыдущему, но подобные противоречия прекрасно уживаются в платоновском мире, выдают "краеугольные камни" его метафизики:

Слова в чевенгурском ревкоме произносились без направленности к людям, точно слова были личной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома (Ч:182).

В идеале знание должно целиком сводиться к "точному" чувству. Только тогда оно может стать безошибочным. В таком случае оно не может быть уделом сразу всех, как того требует теория (где, как известно, каждая кухарка должна уметь управлять государством). Из этого противоречия Платонов предлагает своеобразный выход: чувством, вмещающим точное знание о вещи, наделяются старики (самые тертые, пожившие люди).

Так, например, Петр Варфоломеевич Вековой - наиболее пожилой из чевенгурских большевиков,

мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст; его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним (Ч:159).

Так и встреченный Захаром Павловичем в покинутой людьми деревне сторож, отзванивающий часы на колокольне неизвестно для кого,

от старости начал чуять время так же остро и точно, как горе и счастье: когда нужно звонить, он чувствует какую-то тревогу или вожделение (Ч:31).

Старики всеведущи, а молодые и дети - это существа, вызывающие трепет и восхищение от заложенного в них (пока не явленного, не израсходованного, и потому драгоценного) запаса духовной энергии. Герои Платонова способны приходить в ужас от того нарушения, которое их пребывание в мире вносит в первозданную целостность всего (связанные друг с другом понятия целости / замкнутости / полноты / части /отделения / утраты в тексте Платонова нуждаются в специальном исследовании).

Яков Титыч сокрушается:

"Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил... На старости лет лежишь и думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто весь свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось".

Ход мысли Платонова состоит в том, что сверхточным чувством реальности (предвидением, сверхъестественным зрением) наделяются те, кто страдает каким-то - душевным или физическим недугом - это люди ущербные, почти юродивые. (О юродстве русской души в Семенова 1989.) Тут происходит как бы совмещение старости - как "всеведения" - с "увечностью".

Точное чувство в понимании Платонова - что-то вроде узрения "самоочевидных истин" Декарта или "положений дел" Витгенштейна (о которых нельзя говорить, а следует молчать), а также предвечных "идей" Платона. (В этом смысле и примитивизация языка у Платонова в чем-то сродни классической философской редукции.)

Сказочное начало

В платоновском стиле много есть из русской сказки - и содержательно, и формально. Вспомнить хотя бы коня Копенкина, Пролетарскую Силу. Это одновременно и ближайшее герою существо, его постоянный спутник, друг, ему сочувствующий, знающий его горести и печали - и как будто женщина, его подруга (су-пруга), которая способна ревновать хозяина даже к идеальной возлюбленной, Розе Люксембург. Но вместе с тем это стихия, которая способна уносить вдаль не только его тело, но и приводить в движение его мысль:

Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека. Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако чтобы достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь (Ч:317).

- Ну, и конь у тебя, Степан Ефремыч! Цены ему нет - это Драбан Иваныч!

Копенкин давно знал цену своему коню: - Классовая скотина: по сознанию он революционней вас (Ч:89).

Копенкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась надвое. Пролетарская Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина. Копенкин же действовал без плана и маршрута, и наугад и на волю коня; он считал общую жизнь умней своей головы (Ч:318).

В платоновском тексте явственно слышится лесковское начало - отзвук удалых причуд левшей и самодеятельных российских праведников. Можно вспомнить, как приемный отец Дванова Захар Павлович, тот самый мастер, с прихода которого на ветхую опушку города начинается "Чевенгур", вначале занимался изготовлением деревянных сковородок и других предметов непонятного назначения.

Захар Павлович сроду никакой музыки не слыхал - видал в уезде однажды граммофон, но его замучили мужики и он не играл: граммофон стоял в трактире, у ящика были поломаны стенки, чтобы видеть обман и того, кто там поет, а в мембрану вдета штопальная игла (Ч:30).

Когда священник просит его настроить рояль, он специально делает в механизме секрет, который устранить можно в одну секунду, но обнаружить без особого знания нельзя - только для того чтобы каждый день приходить к священнику, пытаясь разгадать тайну смешения звуков.

Все платоновские герои, за исключением, пожалуй, только отрицательных, искренне боятся написанного текста (как неспонтанного, лишенного души):

Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг - при виде их он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал могущество черной магии мысли и письменности (Ч:120).

Апология русской ментальности

У Платонова хороший человек (тот, кто наделен великим сердцем) размышляет и изъясняется с трудом, соображает медленно, плохо, невнятно, обязательно с запинками и оговорками, мысль его идет неправильно, как-то коряво, "туго". Но по Платонову это и есть залог правильности мысли, ее взвешенности, проверенности на себе. При желании в этом можно даже усмотреть своеобразную скрытую ксенофобию - этакий руссий национализм, - если принять, что здесь описывается характерная замедленность словесных и иных мыслительных отправлений и "несообщительность" у русских. Плохой человек у Платонова (Прошка Дванов) куда как быстро соображает и выражает свою мысль (он способен формулировать не только свои, но и чужие мысли).

Только сознание, "незамутненное" лишним умом, может оставаться по-настоящему бескорыстным. Так, Чепурный обладает

громадной, хотя и неупорядоченной памятью; он вбирал в себя жизнь кусками - в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла (Ч:101-102).

Когда Копенкину нужно выступить на собрании (в коммуне "Дружба бедняка", где люди заняты осложнением жизни), мысль выходит из него почти бредом:

Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мыли иуродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове (Ч:339).

Платоновский герой мыслит странно, потому что печется исключительно о веществе истины. Но на периферии этого микрокосмоса все-таки существуют иные люди, более похожие на обычных людей. Для них мысль - некое "измененное" состояние сознания. Этим Платонов как бы сам опровергает свою чересчур "идеологизированную" конструкцию, сам же и смеется над ней. Но можно считать, что отклонения - от теории в реальность - его не интересуют.

- Пиюсь, ты думаешь что-нибудь? - спросил Дванов.

- Думаю, сказал сразу Пиюся и слегка смутился - он часто забывал думать и сейчас ничего не думал.

- Я тоже думаю, - удовлетворенно сообщил Дванов. Под думой он полагал не мысль, а наслаждение от постоянного воображения любимых предметов; такими предметами для него сейчас были чевенгурские люди - он представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма, который они искали с Копенкиным в степи и теперь нашли (Ч:227).

Все истинные, правильные действия - это совершающиеся медленно, текущие без спешки, необходимо, но свободно, замедленно и плавно - как во сне.

Человек у Платонова и умирает неспешно, собственно, даже не умирает, а - вянет. Вот что испытывает герой в тот момент, когда до столкновения со встречным составом остаются считанные секунды (а Дванов так и не собирается прыгать из несущегося к крушению паровоза, как это делают его товарищи: он пытается удерживать максимальный пар для смягчения удара. В конце концов какая-то сила просто выбрасывает его из кабины.):

Дванов открыл весь пар и прислонился к котлу от вянущего утомления; он не видел, как спрыгнули красноармейцы, но обрадовался, что их больше нет (Ч:286).

Еще одним известным архетипом русского национального сознания является глубинное непризнание власти и неуважение к ней. С этим связано представление (тоже неоднократно обыгрывающееся в произведениях Платонова) о том, что власть - дело легкое и ненужное, само собой разумеющееся, недостойное серьезного человека, а потому необходим стыд от власти. Эти мысли выражает Яков Титыч, обращаясь к чевенгурским большевикам:

- Занятие у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие - в логу. Сюда бы посадить людей болящих переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут, у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые - вам бы надо потрудней жить Я говорю - власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные (Ч:179).

Легкое и почти ненужное дело - охранять то, что уже есть, что уже сделано и что творят другие, настоящие, сокровенные люди. Такая роль отводится власти. Главное делается в жизни кустарями, вручную, независимо ни от кого и как бы по внутреннему почину, без внешнего побуждения. Рабочий человек сам в состоянии все создать, ведь сумел же он

выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма (Ч:183).

Забавно, что буржуазия и партия большевиков, как имеющие вспомогательное, охранное, и значит - неглавное значение, приравниваются друг к другу. Именно в них, согласно этой логике, должны попадать лишние люди, отбросы общества. (Так что ничего удивительного в нашей истории не происходило, все закономерно - как и было сказано более 60-ти лет назад.)

Предвечно манящей сказкой об Иванушке-дурачке объясняется устремленность платоновских героев в революцию. Вот Дванов спрашивает Гопнера, собравшегося идти в Чевенгур, где уже построен окончательный коммунизм: а как же он оставит жену?

Тут Гопнер задумался, но легко и недолго.

- Да она семечками пропитается - много ли ей надо?.. У нас с ней не любовь, а так - один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от факта.

Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в Чевенгур. Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм; тогда коммунизм наверно и сытно обеспечит жену на старости лет наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь перетерпит. Если же остаться работать навсегда, то этому занятию не будет ни конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет, однако это не ведет к личной пользе жизни - продолжается одно и то же, только зря портится время. Ни питание, ни одежда, ни душевное счастье - ничто не размножается, значит - людям теперь нужен не столько труд, сколько коммунизм, Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не откажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже необходимы: они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения женщин (Ч:135).

Весьма примечателен также разговор Дванова в слободе Петропавловской с местным полоумным богом, который питается землей и отказывается от предложенной ему пшенной каши в сельсовете:

- Что мне делать с нею..., если съем, то все равно не наемся. Этот человек печально смотрел на власть и на коммуниста Дванова, - как на верующего в факт (Ч:301) .

То, что убивает в человеке душу - вера в факт, а не в в идею, не в мечту. Вот отрывок из записной книжки Платонова за 1922 год (невесту, впоследствии жену Платонова, звали Мария Кашинцева):

Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить. У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у третьего весенний тоскующий ветер.

Я знал человека, который заглушал свою нестерпимую любовь хождением по земле и плачем.

Он любил невозможное и неизъяснимое, что всегда рвется в мир и не может никогда родиться...

Сейчас я вспоминаю о скучной новохоперской степи, эти воспоминания во мне связаны с тоской по матери - в тот год я в первый раз надолго покинул ее.

Июль 1919 года был жарок и тревожен. Я не чувствовал безопасности в маленьких домиках города Новохоперска, боялся уединения в своей комнате и сидел больше во дворе.

Чтобы что-нибудь полюбить, я всегда должен сначала найти какой-то темный путь для сердца, к влекущему меня явлению, а мысль шла уже вслед.

... Я люблю больше мудрость, чем философию, и больше знание, чем науку. Надо любить ту Вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное - невеста человечества и к невозможному летят наши души... Невозможное - граница нашего мира с другим. Все научные теории, атомы, ионы, электроны, гипотезы, - всякие законы - вовсе не реальные вещи, а отношения человеческого организма ко Вселенной в момент познающей деятельности... (Платонов 1995:624-625)

Сокровенный человек живет только постижением невозможного, верой в небывалое и несбыточное. Факт для него - то, что мертво и уже недостойно внимания (как та лестница, которую молодой Витгенштейн так горячился отбросить от себя). Сами по себе факты бесполезны, поэтому например, заведующий губутилем Фуфаев никогда не вспоминает о наградах, полученных на войне,

предпочитая прошлому будущее. Прошлое же он считал навсегда уничтоженным и бесполезным фактом... (Ч:75)

Для Платонова Россия и есть страна людей, не верящих в факты. Вот размышления Сербинова после встречи с поразившей его в самое сердце женщиной:

Перед ним сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия - его неимущая, безжалостная к себе родина, слегка похожая на сегодняшнюю женщину-аристократку. Грустный, иронический ум Сербинова медленно вспоминал ему бедных, неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к порожним местам равнины и оврагов (Ч:235-236).

И сам Дванов, так же как и встреченный им бог из Петропавловки, верит совсем не в факты и жив не потому, что ест пшенную кашу:

Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот; но русский это человек двухстороннего действия: он может жить так и обратно и в обоих случаях остается цел (Ч:301).

Мир Платонова как будто населен персонажами, которые пытаются жить сразу в противоположных направлениях - добровольно испытывая на себе невыносимый, казалось бы, для нормальной жизни гнет совершенно несовместимых идей.

Достоинство ветхости

Основное достоинство предмета, исходя из платоновских посылок - это "лишнесть", ничейность, ненужность, непригодность и отверженность. Если взглянуть иначе, это непредназначенность ни для кого другого, уникальность данного объекта именно для тебя, его живая суть ("отверженный камень да сделается главою угла"). С этой точки зрения даже и украсть, то есть "взять, что плохо лежит", иной раз просто необходимо. Так Чепурный заимствует "ничью" лошадь, когда едет из губернского города домой:

Сейчас чевенгурца везла лошадь с белым животом - чья она была, неизвестно. Увидел ее Чепурный в первый раз на городской площади, где эта лошадь объедала посадки будущего парка, привел на двор, запряг и поехал. Что лошадь была ничья, тем она дороже и милей для чевенгурца: о ней некому позаботиться, кроме любого гражданина (Ч:87).

При этом весьма характерно, что движущее Платоновым начало - именно этическое (как и подобает пишущему в российской традиции; ср. Толстая-Сегал 1981). Недаром истинные платоновские герои - настоящие, а не только лозунговые, как у Маяковского, ассенизаторы (осушители, ирригаторы, преобразователи вторсырья, чудаки-умельцы).

Задача, знакомая любому работнику, имеющему дело с "веществом" выбрать предмет, который наилучшим образом выполнит свою роль. (Задача, конечно, сразу со многими неизвестными.) Например, для столяра - выбрать из того материала, что под рукой, доску нужного размера, с определенным рисунком. Или для автослесаря - выбрать "единственную" подходящую гайку из кучи тех, которые валяются как непригодные. Близко к идее оптимального выбора лежит идея разбора свалки, утилизации отходов, "незагрязнения среды", нахождения каждому предмету своего уникального места, а следовательно, предназначения в мире. И Платонов не может пройти мимо них. Но с ними же в тесном ассоциативном ряду соседствует идея "зряшного", бесцельного, напрасного действия. Это отрицательный, обратный полюс двух первых. Мысль платоновских героев увязает и здесь.

Смысл человеческой деятельности - только в ней самой, и платоновские герои будто намеренно устраняют все внешние, привходящие цели, побудительные мотивы для своего труда, чтобы насладиться им как бы в чистом виде (или, что то же самое - испытать от него мучение, пострадать, потосковать, потомиться им). Смысл их деятельности может становиться полностью эфемерным.

Вот, например, пешеход Луй, посланный чевенгурским ревкомом с письмом от Копенкина к Дванову - платоновский вариант образа вечного странника. Отправившись в дорогу, он останавливается где-то заночевать:

)Он лежал и думал - как бы ему закурить. Табак был, а бумаги нет; документы он уже искурил давно - единственной бумагой осталось письмо Копенкина Дванову. Луй вынул письмо, разгладил его и прочитал два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем сделал из письма десять пустых цигарок.

- Расскажу ему письмо своим голосом - так мне складно получится! рассудительно предпочел Луй... (Ч:127).

Повидимому, вообще можно считать, что излюбленный способ платоновского иссследования - это рассматривать самые близкие ему идеи, представляя их так, чтобы были видны сразу самые уязвимые их стороны, полностью беспристрастно, со стороны, как бы совсем и незаинтересованно, вообще чуть ли не враждебно - одновременно находясь к самому себе в постоянной внутренней оппозиции.

Навязчивым образом в текстах Платонова является работа сложного механизма для удовлетворения какой-то нехитрой человеческой потребности. Так, для того чтобы сварить Якову Титычу жижки для болящего желудка, нужно разжечь огонь, а для этого (при коммунизме) не находится иного средства, как по совету инженера Гопнера запустить всухую деревянный мельничный насос:

Поршень насоса, бегая в сухом деревянном цилиндре, начал визжать на весь Чевенгур - зато он добывал огонь для Якова Титыча. Гопнер с экономическим сладострастием труда слушал тот визг изнемогающей машины... (Ч:220).

(Что пристрастие Платонова к машинам имеет два противоположных полюса: создание из мертвого живого и превращение живого в мертвое, отмечено в Геллер 1982:72.)

Из-за "пониженной ценности питания" для платоновских героев - они едят только уже как-то и чем-то подпорченную пищу; спят неудобно, только чтобы набраться сил; любят - лишь по необходимости и совсем не тех женщин, которые могут возбуждать желание и нравиться.

...Суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от революции для принятия пищи и пока в супную посуду не нападают жучки, бабочки и комарики. Тогда большевики ели - однажды в сутки - и чутко отдыхали (Ч:149).

И Чепурный просит Прокофия привести в Чевенгур женщин худых и изнемогающих, чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма (Ч:208):

- Каких пригонять? - спросил Прокофий у Чепурного и сел в повозку.

- Не особых! - указал Чепурный. - Женщин, пожалуйста, но знаешь: еле-еле, лишь бы в них разница от мужика была, - без увлекательности, одну сырую стихию доставь! (213).

По этим законам от любимой женщины герой просто должен убежать, чтобы уменьшить свое чувство, приблизить его к нищей реальности жизни - как в "Реке Потудани". И тот же мотив снова повторяется в "Чевенгуре" - уходом Дванова в бреду в странствия и потерей им невинности (вымещение избыточной, ненужной силы - как избавление от болезни) с бабой-бобылкой Феклой Степановной.

Чепурный упрекает Жеева: В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию (Ч:152), - и размышляет далее:

Для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте... Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда... признавал пока только классовую ласку, отнюдь не женскую; классовую же ласку Чепурный чувствовал, как близкое увлечение пролетарским однородным человеком - тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика.

(О гомосексуальных мотивах в творчестве Платонова, хотя это, вроде бы, лежит на поверхности, говорить вряд ли уместно. Тезис, выставленный в статье (Парамонов 1987:334), что "Чевенгур" - это гностическая утопия на подкладке гомосексуальной психологии - явное упрощение: сказано вроде бы хлестко, но по сути неверно. Скорее можно было бы говорить о платоновском толковании ереси большевизма - как своего рода скопчества.)

Вот, например, "классическая" любовная сцена по Платонову - имеется в виду "любовь на троих", где в качестве "третьего" выступает, с одной стороны, конь Копенкина Пролетарская Сила, а с другой - Чепурный, "мешающийся под ногами" у только что встретившихся в Чевенгуре друзей - Саши Дванова и Копенкина:

Копенкин настиг Дванова сзади ; он загляделся на Сашу с жадностью своей дружбы к нему и забыл слезть с коня. [5]> Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом - он стыдился своего излишнего чувства к Копенкину и боялся его выразить и ошибиться. Угрюмое лицо типичное внешнее проявление стыда по Платонову, а излишнее чувство Дванова то же, что жадность дружбы у Копенкина, причем стыд и возникает именно от дружбы, т.е. от невозможности ее адекватного проявления между товарищами.> Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между товарищами , но его ободрил ржущий повеселевший конь.

- Саша, - сказал Копенкин. - Ты пришел теперь?.. Давай я тебя немного поцелую, чтоб поскорей не мучиться. совестью от невозможности адекватного проявления дружбы>

Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал тихо разговаривать с ней. Пролетарская Сила смотрела на Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он говорит с ней не вовремя , и не верила ему.

- Не гляди на меня, ты видишь, я растрогался! - тихо беседовал Копенкин. Но лошадь не сводила своего серьезного взора с Копенкина и молчала. Дванов молча плакал, не касаясь лица руками, а слезы его изредка капали на землю - отвернуться ему от Чепурного и Копенкина было некуда.

- Ведь это лошадь можно простить, - упрекнул Копенкин. - А ты человек и уйти не можешь!

Копенкин обидел Чепурного напрасно: Чепурный все время стоял виноватым и хотел догадаться - чем помочь этим двум людям (Ч:203-204).

Да все это как будто наше социалистическое, хорошо узнаваемое "нормирование отпуска" в "одни руки". Оно и осуществилось, как было предсказано в "Легенде о великом инквизиторе", при неизбежном скатывании идеалов революции на пошлые, но универсальные рельсы законов реальной "буржуазной экономии".

Труд в Чевенгуре отменен, как способствующий неправедному скоплению имущества, и может быть извинителен только в своей "исправленной", "снятой", халтурной форме - когда что-то делается невзаправду, неосновательно, или из непригодных материалов (этим должна быть преодолена скверна эксплуатации человека человеком). Так во время субботников передвигаются дома - при этом ничего не производится, но только добровольно портится мелкобуржуазное наследство:

Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество - угнетению..., создаются лишние вредные предметы (Ч:110).

Идеалы платоновского коммунизма - это не идеалы созидания и накопления, а - расточения, раздаривания, если не сказать даже - разбазаривания и порчи. Вот Гопнер возражает против НЭПа:

...Все мы товарищи лищь в одинаковой беде. А будь хлеб и имущество никакого человека не появится! Какая же тебе свобода, когда у каждого хлеб в пузе киснет, а ты за ним своим сердцем следишь! Мысль любит легкость и горе... Хлеб и любое вещество надо губить друг для друга, а не копить его (Ч:77).

Всем героям вменяется в обязанность аскетизм и строгое воздержание от приятия благ сего мира. В этом можно видеть продолжение яростно критикованных Розановым идей новозаветного христианства (Розанов 1911). Но ведь тем самым Платонов как будто призывает соблюдать никем не писаный закон "равномерности распределения продукта", в силу которого человек обязан делиться всем, чем обладает сам, при этом не упрекать другого за то, что тот обладает чем-то избыточным, а сам ни за что не должен приобретать такого, что превышает некий минимум усредненно-необходимого. Это некое продолжение Нагорной проповеди (надстройка над ней - для условий социализма). И это действительно была бы идеальная этика в нашем обществе. (Даже, кажется, есть личности, и теперь, после смены "идеологической парадигмы", как ни странно, продолжающие ее исповедовать.)

Борьба с энтропийными силами

Согласно Платонову, в природе действуют энтропийные силы, которые в своем развитии парадоксальным образом совпадают с этическим вектором (или с тем "нравственным законом" Канта, который наравне со "звездным небом" согревал некогда душу кенигсбергского философа).

Энтропия - это выравнивание, процесс, как известно, направленный против "увеличения сложности" системы и, в соответствии со вторым законом термодинамики, долженствующий со временем привести мир к эсхатологическому коллапсу, когда из чудом возникших и почему-то сохраняющихся островков цивилизации должна получиться равноразмешанная каша того же первичного вещества, на одной стороне которого когда-то начала кристаллизироваться жизнь со всеми ее "сложностями", а на другой - все увеличивающийся объем "мусора", отходов и разнообразного "невостребованного" вещества.

Согласно оптимистическим, "прогрессистским" воззрениям (таким, как у идеологов Возрождения или, в более современном виде, у Циолковского), человек завоевывает все большие пространства и будет далее распространяться по Вселенной, неся с собой "факел разума" и продолжая процесс, по сути дела противоречащий термодинамике (последовательно перерабатывая свои "отходы"). Согласно же пессимистическим (таким, как в христианстве Нового Завета или, например, у Константина Леонтьева), в результате возобладает иной процесс у последнего он назван "упростительным смешением", - когда мир будет разрушен и судим Высшим судией.

В текстах Платонова можно видеть как бы постоянный внутренний спор этих двух точек зрения. И опять-таки, как в настоящем метафизическом вопросе, для него нет разрешения. Ср. об этом в (Бочаров 1985).

На поверхности над всем господствует выравнивание: физиологическое и просто физическое нагревание остывшего (восстановление сил) или остужение перегревшегося (выход, расходование энергии человеком) - вот процессы, на которые прежде всего обращает внимание евнух души. Это как закон социального и этического выравнивания: уничтожение чрезмерных достижений ( оскопление) и наоборот, справедливое распределение ценностей ( "каждому по потребностям"). Но в глубине этого позитивистского энтропийного выравнивания и на его фоне идут постоянные поиски выхода к чему-то иному.

Главной заботой героев в пустом мировом пространстве, в котором они оказываются, является согревание и страх впустую потратить энергию. Прокофий, привезший в Чевенгур женщин, сразу же ложится спать от утомления:

Чепурный тоже склонился близ него.

- Дыши больше, нагревай воздух, - попросил его Прокофий. - Я чего-то остыл в порожних местах.

Чепурный приподнялся и долгое время часто дышал, потом снял с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему, позабылся в отчуждении жизни (Ч:260).

Необходимый для поддержания жизни гомеостаз в организме может нарушаться в обе стороны: "женское начало" склонно к накоплению, увеличению тепла (но чрезмерное накопление энергии ведет к застою: отсюда тоска, мучение, тягость, постоянно терзающие героев), "мужское" же - склонно к расточению, расходованию энергии, что за определенной гранью тоже ведет к смерти, но уже - от недостатка жизненных сил.

Вот кошмар, который снится Дванову, когда он лежит на печи у солдатской вдовы, мучаясь от собственной несбывшейся и неизбывной, раздвоенной идеальной любви (к девушке Соне и к Революции):

От жарких печных кирпичей Дванов еще более разволновался и смог уснуть, только утомившись от тепла и растеряв себя в бреду. Маленькие вещи коробки, черепки, валенки, кофты - обратились в грузные предметы огромного объема и валились на Дванова: он их обязан был пропускать внутрь себя, они входили туго и натягивали кожу. Больше всего Дванов боялся, что лопнет кожа. Страшны были не ожившие удушающие вещи, а то, что разорвется кожа и сам захлебнешься сухой горячей шерстью валенка, застрявшей в швах кожи (Ч:322-323).

(Повтор того же мотива - в "Реке Потудани", когда героя во сне "душит своей горячей шерстью маленькое упитанное животное, вроде полевого зверька", залезшее в горло, ср. об этом Найман 1994.)

А вот иллюстрация второго полюса того же противопоставления:

И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего ессознательного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его остуженное ветром тело последней теплоты (Ч:156).

Этой же склонностью к расточению, расходованию себя объясняется постоянная тяга героев к дороге:

(Дванов и Копенкин уезжают от Достоевского, строящего социализм в своей деревне:)

Обоим всадникам стало легче, когда они почувствовали дорогу, влекущую их вдаль из тесноты населения. У каждого даже от суточной оседлости в сердце скоплялась сила тоски, поэтому Дванов и Копенкин боялись потолков хат и стремились на дороги, которые отсасывали у них лишнюю кровь из сердца (Ч:334).

Пафос основного переживания платоновских героев - от тщеты всего в том, что никакой сколько-нибудь твердой надежды на выход из энтропийного штопора они так и не находят. Все тот же примитивный материализм пронизывает их сознание.

Философ Анаксагор учил, что во всем заключены частицы всего: внутри каждой вещи в мире скрыты "семена" сразу всех остальных, благодаря чему и объясняется связь одного с другим (с одними предметами эта связь больше, а с другими - меньше). Семена рассыпаны повсюду, и благодаря этому для человека постижим внешний мир - человек просто "знает" его из тех первичных семян, которые в нем посеяны (эта мысль была позднее развита Платоном).

Платонов же и эту - очень близкую для себя - идею пытается оспорить. Его заветные герои (Вощев из "Котлована", Дванов, Яков Титыч из "Чевенгура", Вермо из "Ювенильного моря" и многие другие) мучаются оттого, что не находят никакого подтверждения надежде на движение мира в "антиэнтропийную" сторону. Наоборот, мир на их глазах только разрушается: расходуются самые ценные его ресурсы, исчезают самые значимые, "умные" предметы, память стирается, силы жизни ослабевают. И неспроста почти все герои заняты очень странным, кажущимся бессмысленным собирательством ненужных вещей, скоплением праха (своеобразное, но глубоко пессимистическое, тоже пародийное, переосмысление строительства "Музея" Николая Федорова).

Яков Титыч хотел бы начать в Чевенгуре хоть какую-нибудь работу - он думает перетащить старую кузницу на перекресток дорог, чтобы "чувствовать нужность" своего ремесла. Но в старой чевенгурской кузнице его разбирает томление:

Всюду висела паутина и многие пауки уже умерли, видны были их легкие трупики, которые в конце концов падали на землю и делались неузнаваемым прахом. Яков Титыч любил поднимать с дорог и с задних дворов какие-нибудь частички и смотреть на них: чем они раньше были? Чье чувство обожало и хранило их? Может быть, это были кусочки людей, или тех же паучков, или безымянных земляных комариков - и ничто не осталось в целости, все некогда жившие твари, любимые своими детьми, истреблены на непохожие части, и не над чем заплакать тем, кто остался после них жить и дальше мучиться. "Пусть бы все умирало, - думал Яков Титыч, - но хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и помнить, а то дуют ветры, течет вода и все пропадает и расстается в прах. Это ж мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер ни за что, и теперь не найдешь никого, кто жил когда, все они - одна потеря (Ч:205).

С одной стороны, герои постоянно тоскуют и мучаются от тленности всех предметов и изделий, которые выходят из-под их рук, но, с другой, - сами же роковым образом каждый раз берутся за все более безнадежные предприятия. Почти все, что "делается" у Платонова, - сизифов труд.

В мире Платонова постоянно все ветшает и разрушается (это дальнейшая разработка мотива сада Плюшкина?), потому что все от самого рождения обречено смерти и несет на себе ее помету. Повенчанные жизнью части материи словно каждый миг расстаются навеки и следы их "любовного" взаимодействия друг с другом стираются из памяти. Этот процесс постоянно в центре внимания руководителя чтения платоновского текста и многократно повторяется им, нарочито подчеркивается:

...Яков Титыч пошел между домов в кузницу. В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало куриное яйцо - наверно, последняя курица спряталась от Кирея сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в тесноте сарая от мужской тоски (Ч:205).

Или же, тремя страницами раньше:

Пространство равнин и страны лежало в пустоте, в тишине, испустившее дух, как скошенная нива, - и позднее солнце одиноко томилось в дремлющей вышине над Чевенгуром. Никто уже не показывался в степи на боевом коне: иной был убит и труп его не был найден, а имя забыто... (Ч:201-202).

Тот же самый прием использован в повести "Джан" (когда герой находит шлем павшего красноармейца Голоманова).

Видимо, пристальное внимание Платонова ко всем и всяческим ущербам жизни, к трагедии человеческого существования побуждает говорить об "экзистенциальности" его творчества (Левин 1989).

Итак, основным приемом Платонова можно считать переосмысление идей, "носящихся" в культурном контексте времени. Его герои каждый на свой страх и риск перетолковывают лозунги и директивы, спускаемые из "центра". Так же и сам писатель опробует на своем тексте, как бы примеривает на российскую действительность самые разные (часто несообразующиеся друг с другом) идеи, например, идею марксизма о завоевании человеком природы, "скрещивая" ее с психоаналитическими идеями господства деструктивного начала в личности (влечения к насилию, инстинкта смерти), переосмысливает и обыгрывает на свой лад и христианские идеи, и идеи Федорова о "сыновнем" долге воскрешения отцов, и многие другие - снижая или возвеличивая, увлеченно подхватывая или пародируя, но в конце концов все эти идеи развенчивая. "Он дискредитирует, доводит до абсурда в выражении любую идею, не щадя и той, которой он сочувствует" (Толстая-Сегал 1979). Глубинное платоновское мировоззрение все-таки пессимистическое. И по-видимому, это связано не только с разочарованием в революции. Правильно сказано, что смерть для Платонова основная проблема жизни (Геллер 1982:191).

== СОН, ЯВЬ ИЛИ УТОПИЯ?

Комментарий к "Чевенгуру" Андрея Платонова[6]

Слово Утопия, согласно словарям, восходит к сочетаниям греческих слов, означающих либо 'место, которого нет' - через u-topos, либо 'благое место' через eu-topos (БЭС). В современном значении слова "утопия" используются оба осмысления, но в неравной степени. Первое и главное из них, с отрицательными коннотациями, составляет смысл 'выдуманная, никогда не существовавшая и невозможная в действительности страна', и его условными синонимами можно считать выражения "бредни" или "(напрасные) мечтания", а второе передает положительный смысл, который вкладывался в это слово первоначальными авторами, или самими творцами утопий, но, правда, в этом - наивном значении само слово могло использоваться лишь только тогда (до тех пор), пока утопия еще казалась кому-то реальной, а сейчас, для нас, такое употребление уже оказывается невозможным и уступает место первому, со скептическим отношением к себе. Но даже сейчас в любом случае данное слово употребляется для обозначения некой мыслительной конструкции, или умозрительного построения (хотя и расцвечиваемого разнообразными картинами будущей счастливой жизни), а в силу этого многое зависит от того, имеет ли в виду произносящий его основное и, так сказать, "цитатное", "внешнее", "объектное", уже "препарированное" его употребление, осложненное нашим отношением к нему "сверху-вниз", или же - неосновное, изначальное, внутреннее, наивное и устаревшее - то есть использовавшееся автором самой утопии для того идеала, к которому, по его мнению, следовало бы вообще говоря всем нам стремиться, когда говорящий как бы становится на точку зрения того человека, для которого живы прежние идеалы. Естественно, что русский язык только первое из этих значений считает основным (фантазия, неосуществимая мечта), а второе использует лишь как вспомогательное - для строго специального случая (литературное произведение, рисующее идеальный общественный строй будущего - МАС).

Как известно, основной сюжетно-композиционной особенностью книг, написанных в жанре Утопии, является необычное расположение происходящих в них событий во времени и в пространстве, при котором некие идеальные условия переносятся в какое-то удаленное от авторской современности пространство: обычно в будущее - на 50, 100 или 670 лет, как у Л.-С.Мерсье (роман "Год 2440-й", написанный в 1770-м) или даже на 3 тысячи лет, как у В.Ф.Одоевского ("4338 год: петербургские повести", написанные в 1830-е гг.). Иногда же, напротив, утопия может быть перенесена и в некое незапамятное, внеисторическое прошлое - но и в таком случае она опять-таки ничем не отличается от будущего, оказываясь неким "золотым веком", устроенным по образцу рая на земле). (Об этом см. в [Новикова 1997:67].)

Попытки подойти к определению жанра

В романе Андрея Платонова "Чевенгур", написанном в 1926-1929-м годах (а потом еще всю жизнь автором правленном и дописывавшемся, со слов дочери писателя, Марии Андреевны, то есть вплоть до января 1951-го года), рассказывается о событиях 1921-го года. Таким образом, по крайней мере по одному из критериев этот роман под определение утопического не попадает. Замечу, что в определении утопии как литературного жанра (т.е. утопии-2) естественно предполагается, что автор ее должен разделять хоть с кем-то из своих героев положительную оценку тех "идеальных условий", которые в ней описаны, "прославляя гармонию утопического пространства", согласно [Новиковой 1997: 68]). Основным же характеристическим признаком анти-утопии как жанра (с отношением к ней как утопии-1), по логике вещей, должен выступать, наоборот, отрицательно-объектный взгляд автора на те условия и обстоятельства, которые существуют в описываемой им (реальной или также придуманной) области времени-пространства. Но при этом автор может либо легко иронизировать и лишь слегка сожалеть по поводу неосуществимости в реальной жизни вообще-то благих ее идей (как Достоевский в рассказе "Сон смешного человека", либо гневно и саркастически опровергать, развенчивать и пародировать те идеалы, которые в реальности где-то существовали или же при известных условиях еще только могут быть созданы. В последнем случае писатель чаще всего сам до-думывает те выводы и следствия, к которым, в силу "естественного хода вещей" или просто по человеческой "подлой природе" рано или поздно должны привести те или иные вышучиваемые или ниспровергаемые им общественные условия. (Вспомним тут скорее все-таки не антиутопии, а памфлеты или пародии - роман "Бесы" Достоевского, роман "На ножах" Лескова и др.) В определение жанра антиутопии Платоновский "Чевенгур" укладывается, конечно, больше, чем в определение утопии, но все же далеко не идеально. Однозначного осуждения, высмеивания и пародирования мы у него никогда не находим. Как заметил [Гюнтер 1991: 252], жанровая структура "Чевенгура" значительно сложнее, чем, например, в Замятинском романе "Мы" или Оруэлловском "1982". У Платонова нет однозначно сатирического изображения утопического мира. И как ни странно, даже утопия в положительном смысле (то есть утопия-2) у Платонова тоже есть, причем значительная, занимающая гораздо большее место, чем даже во 2-м томе "Мертвых душ" у Гоголя. (О том, что "Чевенгур" - это как бы "перевернутые" "Мертвые души", где герой занят не авантюрой, в погоне за наживой, как Чичиков, а - "петляя, блуждая и путаясь, медленно движется к своей мечте в Чевенгуре", сказано в статье [Шеханова 1990: 6-7]). Кстати сказать, и фамилия основного носителя утопического сознания в "Чевенгуре" Чепурного может быть воспринята как Платоновский аналог Гоголевского Чичикова (ср. распространенное в Тамбовской губ. слово чичик 'модно, щегольски' - его можно соотнести с чепуриться, то есть 'одеваться, наряжаться, прихорашиваться'.)

Но ведь и определение жанра роман Платоновскому произведению тоже не вполне подходит. С гораздо большим правом можно считать его - и все по тому же, заданному еще Гоголем, образцу - поэмой. Некоторые исследователи называют "Чевенгур" также Менипповой комедией, то есть таким жанром, который сочетает в себе элементы трагедии и фарса. Сам Платонов в одном из вариантов названия, сделавшемся впоследствии подзаголовком, окрестил его "Путешествием с открытым сердцем". И в самом деле, это путешествие, или странствие (или даже паломничество, "хождение"), и может быть с одинаковым успехом отнесено к жанру путевых впечатлений, дневниковых записей (таких же, например, как у Радищева в "Путешествии из Петербурга в Москву" или в "Хождении за три моря" Афанасия Никитина). Другой жанр, кроме поэмы, мениппеи, путешествия и дневника, которому близок Платоновский "Чевенгур", это хроника. Вспомним тут его собственный подзаголовок к повести "Впрок" - "бедняцкая хроника", то есть как бы достоверные свидетельские показания о происходящем, где все описывается через взгляд некоего душевного бедняка, что представляет собой одновременно рассказ и о бедности духа, и/или о его полетах в некие заоблачные выси. (Естественно, что для Сталина то, что у Платонова имело по крайней мере эти два смысла, сразу же становится однозначным и одномерным "кулацкой хроникой", то есть по его мнению все события в повести "Впрок" описаны с точки зрения кулака.) Пожалуй, еще одним словом, подходящим для характеристики жанра "Чевенгура", является название еще одного произведения Платонова, - повести "Сокровенный человек". Как известно, "сокровенный сердца человек" - есть цитата из текста Послания апостола Петра. Вот как следует истолковать и откомментировать это (Платоновское) название:

"Сокровенный значит: скрытый в сердце, внутренний человек.

Субъектно-объектное знание противопоставляется симпатическому пониманию. Субъектно-объектное знание разделяет процесс понимания на субъекты и объекты, символическое понимание через симпатию сближает, иногда даже отождествляет субъект с объектом" [Друскин 1995: 103].

На мой взгляд, Платонов и выставляет перед нами варианты своего собственного - символического, а не субъектно-объектного - взгляда на описываемые в романе события. Утопическое или антиутопическое для Платонова по сути одно и то же, потому что отношение его к коммунизму и к русской революции значительно сложнее, чтобы можно было "уложить" его в прокрустово ложе какой-то одной из позиций - осуждение или приятие, возвеличение; утопия или антиутопия и т.п.

Кроме того, Платонов порождает в своих произведениях новый, видоизмененный, советский язык с "декларативной утопичностью" [Геллер 1982: 272-278], и при этом, формально подчиняя себя этому языку утопии [Бродский 1973], он как бы через язык борется с этой самой утопией [Буйлов 1997: 31].

Как было уже давно замечено исследователями, сюжетное повествование во всех произведениях Платонова почти всегда ослаблено (и прежде всего это относится к "Чевенгуру") - писатель преднамеренно отказывается от попыток удержать читательское внимание сколько-нибудь сложной фабулой [Крамов 1976: 81-82]). И действительно, сюжет "Чевенгура" очень прост, если не сказать тривиален, даже как-то невразумителен, неотчетлив, аморфен, запутан. Что же в его произведениях для нас так притягательно? Язык? - Но ведь и сам этот язык, отождествивший себя с языком коммунистической идеологии, если вспомнить впечатление от него И.Бродского, есть просто некая "раковая опухоль языка"...?

Как заметил [Нагибин 1977: 176], подражание Платонову оказывается гораздо более губительно для начинающего писателя (что он испытал на себе), чем, скажем, подражание Чехову, или Булгакову: "Крепкая кислота его фразы выжжет дотла робкие возможности новичка". Почему это так? И чем же так убивает чужое творческое своеобразие этот, Платоновский, невозможный, неправильный, тяжеловесный, тягостный, но - притягательный и зачаровывающий язык? - этот совершенно "непредсказуемый вихрь косноязычия, вздымаемый в каждой фразе заново" [Борисова 1987: 363]... Все это вопросы, так и не получившие до сих пор вразумительного ответа. Попытаюсь ответить хотя бы на некоторые из них.

По предположению, высказанному в работе [Тринко 1996: 83], "целое "Чевенгура" строится как большой диалог, внутри которого звучат композиционно выраженные диалоги персонажей", что "делает роман отражением вечевого начала задумавшейся России". Определенную диалогичность или даже полифонию (в духе М.М.Бахтина) действительно можно почувствовать в этом романе, и хотя неясно, кому именно из персонажей следует приписывать ту или иную высказываемую автором мысль - ведь индивидуальные черты рассказчиков в повествовании Платонова не сохраняются и разграничение их точек зрения практически отсутствует [Эпельбоин 1995: 214], - но само рассмотрение его произведения как многоголосой структурной композиции, тем не менее, как это ни странно, сохраняет смысл и представляется достаточно интересным.

= О трех слоях реальности в тексте "Чевенгура"

Как можно заметить уже при первом чтении "Чевенгура", в нем на равных правах существуют по крайней мере два плана повествования. Один из них - это мир реальный, в котором по однозначным признакам можно угадать Россию 1921-го года, с ее переходом к нэпу, т.е. - от революции как "всенародной задумчивости" (собственно, это выражение одного из героев Платонова) - к ее "триумфальному шествию" по "отдельной взятой... стране".

Но герои только "входят" и "выходят" из романа через эту - чисто внешнюю для них - рамку исторически достоверно прописанной действительности (к ней примыкает еще возникающая в середине романа ее "московская", столичная иллюстрация, когда перед нами на несколько минут (всего на 15 страниц) появляется фигура Симона Сербинова и его "кратковременной возлюбленной", Софьи Александровны). Все же остальное - и, следует признать, основное в романе - происходит где-то лишь в сознании героев или самого автора. Во-первых, потому, что реально на карте России не существует фигурирующих в романе как реальные обозначения мест - Чевенгурского уезда, реки Чевенгурки и уездного центра - города Чевенгур с населением примерно в 200 человек (если судить по числу расстрелянных там "буржуев" и выгнанных из своих домов в степь "полубуржуев"). Во-вторых, потому, что при переходе от "столичной" действительности и даже от "губернской" - к действительности "уездной" как бы меняется сам "масштаб правдоподобия описываемых событий. При этом нам не всегда ясно, чье же, или кого именно из героев это сознание? Часто совсем непонятно, кому приписать описываемое - главному ли герою, Саше Дванову, автору-повествователю или кому-то еще. (В мировой литературе композицию "Чевенгура" по сложности и запутанности в этом отношении можно сравнить разве что с романом Уильяма Фолкнера "Шум и ярость".)

Собственно мир реальности сводится у Платонова к минимуму, а основное повествование в романе занимает описание мира кажущегося, воображаемого. В этот воображаемый мир входят, во-первых, физиологическое состояние сна (и описания самих сновидений), во-вторых, мечты и представления о будущем кого-то из героев, в-третьих, некоторые (часто делающиеся неясными, будто расплывающиеся) воспоминания о событиях прошлого, и, наконец, в-четвертых, состояния бреда, болезни, помраченного сознания, наваждения и галлюцинации то есть когда герои представляют в откровенно искаженном виде то, что либо было когда-то в прошлом, либо то, чего они еще только опасаются (и, конечно, то, чего страстно хотят, жаждут) - в будущем. Все перечисленные состояния ментальной сферы человека (измененные состояния сознания!) я буду называть "снами - конечно, в расширительном понимании этого слова. Важно отметить, что четких границ между всеми этими четырьмя видами состояний для героев Платонова не существует - все они оказываются легко (и многократно) взаимопереходны. Главное, что объединяет их, это так или иначе угадываемая нами (хотя не всегда обозначенная автором, а иной раз, может быть, намеренно скрываемая) - необъективность. Во всех этих случаях на мир воображаемый накладывается, как говорят исследователи языка, особая модальная рамка: они относятся к модальности мира нереального. Назовем ее - модальностью сна.

В тех измененных состояниях сознания, которыми предстают у Платонова сны, человек часто приобретает сверхъестественные способности. Вспомним, как анархист Никиток стреляет в Сашу Дванова, не пожелавшего подойти к нему, и Дванов, раненый, скатывается в овраг, прямо под ноги сидящих на конях анархистов: во время этого своего падения он начинает вдруг слышать и как будто понимать "язык насекомых" и даже то, что происходит внутри "вещества земли".

Персонажи романа постоянно погружаются в сны, они как будто бы путешествуют, или странствуют по ним. Эти сны порой описываются автором с сосредоточенным вниманием, с завораживающей дотошностью. Часто сны даже у разных героев бывают очень похожи друг на друга (но это точно так же, как и сами герои, и сами ситуации, в которые они попадают у Платонова!): эти сны словно перекликаются между собой - один сон продолжает, или вызывает, подхватывает, точно тянет за собой другой, составляя некое единое пространство. Так, например, происходит в эпизоде, когда глядя на спящих, Федора Гопнера и Захара Павловича, в доме своего приемного отца, Саша Дванов и сам засыпает, чтобы увидеть во сне своего действительного отца, Дмитрия Ивановича, который в результате как будто благословляет сына отправиться в Чевенгур; или когда сон Гопнера, сидящего на берегу реки Польный Айдар и удящего там рыбу, словно порождает вдруг явившегося перед ним странника из Чевенгура - Мишку Луя, который привозит для него и для Саши Дванова весть от "степного большевика", Степана Копенкина (правда, его записку для Дванова пешеход Луй давно искурил на цыгарки): Копенкин зовет своих друзей приехать к нему в Чевенгур, чтобы разобраться, "есть ли тут коммунизм", или нет.

Основной и наиболее глубокий, то есть наиболее удаленный от реальности, план повествования в романе (можно считать его, как я постараюсь показать ниже, просто наиболее глубоким сном) представляет собой пребывание героев в затерянном где-то среди российских просторов городе со странным названием Чевенгур. (Что может значить для автора и для нас, его читателей, само это название, рассматривается отдельно в статье "Че[в]-вен[г]-гур>: о смысле названия романа А.Платонова (этимологический этюд".) Путешествие в Чевенгур, в отличие от мира реального (наиболее внешне правдоподобного), - это своего рода план грезы или мечты, план, если угодно, печалования о несбывшемся чуде, о том мире, в котором только и могли бы осуществиться заветные мысли героев Платонова. Поэтому реальности Чевенгура и следует приписать модальность сна.

Как утверждает про Чевенгур встреченный Двановым его главный учредитель, предревкома Чепурный, у него там "коммунизм уже стихией прет". Но, приехав на место, сначала Степан Копенкин, а потом и Саша Дванов с Федором Гопнером оказываются перенесенными в некий выдуманный мир, где землю давно не пашут, надеясь на скорое светопреставление ("оно же коммунизм") словно осуществляют на деле домысленную по-своему евангельскую заповедь "не хлебом единым жив человек"; там имущество не накапливают, а лишь уничтожают его, живя старыми запасами продуктов, оставшимися от расстрелянной или выгнанной из города "буржуазии" или собирая самосеянную пшеницу, бурьян и лебеду в полях дикой степи. С одной стороны, в романе явно есть приметы реальной действительности, но зато, с другой стороны, как можно догадаться, главной задачей автора и становится обращение героев из этой действительности - сначала в странничество, а затем и кое-куда еще подальше - в мечту, в сон, и в бред.

Вот тут и возникает вопрос: какая из этих по крайней мере двух реальностей - подлинная для автора, а какая мнимая, второстепенная, не заслуживающая особого внимания? Если судить по объему романа, внимание автора вроде бы разделено между ними поровну. В романе около 360-и страниц, и ровно половина из них (I80) отведена собственно повествованию о Чевенгуре. Другая же половина представляет собой плавный переход - из яви в сон и обратно: почти все составляющие ее события - это описание странствий Дванова по пространствам России (собственно, в форме странствий были построены и многие другие произведения писателя: "Усомнившийся Макар", "Впрок" и другие). Но самый первый, то есть внешний план повествования, или государственная, советская действительность, не заслуживает особого внимания автора, а выступает как бы только отправной точкой для его фантазии. В романе она прочерчена пунктирно, как едва прописанная рамка у основной картины и ей отведено очень мало место (так же всего лишь 15 страниц, как и "московскому эпизоду", с Сербиновым и Софьей Александровной). Это, с одной стороны, дает зачин для остального путешествия в Чевенгур: тут мы являемся свидетелями присутствия Александра Дванова на партсобрании в безымянном губернском городе, которому Чевенгурский уезд подчинен административно, а с другой стороны, это же может считаться и финалом, кладущим конец странствиям, так как дает нам впечатление того же Дванова, вернувшегося из своих поездок по революционной России обратно в тот город, где уже воцарился нэп, и где Дванов хочет остаться, чтобы окончить техникум.

Кстати, именно так структурно - хоть может быть и неверно с точки зрения текстологии - построен роман по крайней мере в одной его публикации в нашей печати: Андрей Платонов. Чевенгур. Роман. Советская Россия. М.1989 (с вступительной статьей и комментариями В.А.Чалмаева). Там странствие героев в Чевенгур с обеих сторон обрамляется их присутствием в губернском городе. В конце концов, согласно этой логике, Саша Дванов, будто стряхнув с себя бред Чевенгура, вновь оказывается в городе, а не погибает "на дне озера". Я не знаю, на чем основывались и чем руководствовались в данном случае публикаторы, в частности, вместо 27-и отрывков, на которые членится текст романа в принятом и наиболее авторитетном на сегодняшний день издании Чевенгур. Роман и повести. Советский писатель. М.I989. Составитель М.А.Платонова; вступительная статья и комментарий - В.А.Чалмаев. - в публикации издательством "Советсткая Россия" оставлено почему-то только 20 отрывков, некоторые эпизоды объединены вместе в единое целое, отдельные страницы вообще опущены, а некоторые целостные куски, наоборот, разбиты на части. Во всяком случае, данный "апокриф" Чевенгура, мне кажется, помогает понять его внутреннюю структуру. В таком случае весь "сон о Чевенгуре" оказывается спрятан в середину между островками реальности. Вот цитата из концовки романа в этом издании:

Сначала он подумал, что в городе белые. На вокзале был буфет, в котором без очереди и без карточек продавали серые булки.

(Заметим, что для Дванова и его друзей тот город, в котором может свободно продаваться хлеб, представляет собой нечто ненормальное, эдакую вавилонскую блудницу - теперь будто советская власть вновь сменилась властью капитала. Близкой аналогией таким умонастроениям Платоновских героев могут служить "обормоты" из повести "Красное дерево" Бориса Пильняка, с которым Платонов в течение некоторого времени сотрудничал, но чье влияние на себя, если оно и было, довольно быстро преодолел.)

Формальной привязкой друг к другу двух планов - плана мечты и плана реальности - является то, что Дванова по заданию "партячейки" посылают сначала на фронт гражданской войны в город Новохоперск, а потом - по степным местам губернии, чтобы оглядеть, как люди живут (т.е. он должен там поискать, нет ли еще, как выражаются Платоновские герои, самозарождения коммунизма). Вот здесь и вступает в свои права реальность фантастическая, утопическая, прожективная. Но она не сразу приведет героев в город утопической реальности Чевенгур, а лишь через какое-то промежуточное время и посредующее в данном случае пространство - пространство странствия. В литературоведении это принято называть "умным" словом "хронотоп", которое заимствовано первоначально из физики. (О том, что в Чевенгуре присутствуют одновременно сразу три слоя реальности, или три разных хронотопа, писал еще Михаил Геллер.)

В самом начале есть, конечно, еще и отдельная, самостоятельная реальность. Вот, если помните: Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов. (...) - а именно первые главы, или та часть романа, которую при жизни Платонову довелось увидеть опубликованной как самостоятельное произведение - это повесть "Происхождение мастера". Она занимает 50 страниц от начала романа. Далее идут странствия Дванова по губернии, "по заданию партячейки" (95 страниц); потом уже следует присутствие Дванова на партсобрании и встреча его там с Чепурным (20 страниц), затем - самая большая часть романа (110 страниц), которая описывает пребывание в Чевенгуре Степана Копенкина, а вслед за этим и присутствие там же Саши Дванова (70 страниц) с вставным эпизодом о Сербинове в Москве. Но то, что происходит в первой части (будем называть ее условно по заглавию повести "Происхождением мастера"), является по отношению к остальному, то есть к центральной части романа, как бы реальностью воспоминания: ее как бы восстанавливает по памяти - или сам мальчик Саша (становящийся позже подростком Александром Двановым), или его приемный отец Захар Павлович, или же сам "автор" - какой-то анонимный наблюдающий за ними односельчанин. (Платонов сам родился в пригороде Воронежа, в Ямской слободе, где и был приблизительно такой же, что и описан в начале "Чевенгура", полукрестьянско-полугородской быт и уклад. Повесть "Ямская слобода" (1926) может служить как бы вариантом, или дополнительным аналогом для "Происхождения мастера".)

Загрузка...