С высоты Европа напоминала черепаху. Фонтаны тумана и ветра взлетали от синтезаторов и раскручивались циклоническими спиралями, а в сумеречные просветы между витками просматривались многоугольные щитки городов. Изъеденные атмосферными окислами Баварские Альпы туманно громоздились на юге — жутко было смотреть на них. Но я смотрел. Потому что целых три года перед моими глазами маячили лишь коридоры станции Оберон да хаос скал, освещенных то искрой Солнца, то грязно-зеленой опухолью Урана.
Города утонули во мгле позади. Под нами простиралось бурое пространство без пятнышка зелени; изредка взблескивала вода, отражая прорвавшийся солнечный луч. Балтика пряталась в молочном месиве слева; там тоже ревели ураганы, ежеминутно выбрасывая в атмосферу десятки кубокилометров воздуха первозданной чистоты.
Кресло мягко, предохранительно охватило меня с боков, и тут же снижающийся лайнер буквально запрыгал — на малых высотах турбуленции были особенно сильны. Мы почти падали, облака уносились вверх; снизу, как взрывы, взлетали другие. И вдруг отовсюду сразу надвинулось нечто огромное. Свет в иллюминаторах пресекся, а потом возник вновь — уже искусственный, и лайнер невесомо опустился в гнездо. Я прилетел.
Получилось удачно — мой двухнедельный карантин закончился ровно в тот день, когда Соломину вручали Нобелевскую; церемонию вручения я смотрел по Евровидению, а к вечеру уже смог попробовать свалиться Соломину как снег на голову. Как снег на голову. Он часто повторял эту фразу своим гортанным, занудным голосом — так невкусно, что угасал весь ее снежный блеск. Как сингулярные локусы на восьмимерной проекции пучностей континуума. Подобного рода фразы он произносил ровно с той же интонацией — свесив голову ниже покатых плеч и подперев костистый нос карандашом. Все, что нарушало ритм работы, было для него снегом на голову. Наверное, и Нобелевка.
И при всем том я не знал человека добрее и мягче. Когда быт вытряхивал его на часок-другой из-за письменного стола, Соломин так трогательно, так нелепо пытался сделать что-нибудь хорошее любому первому встречному. К счастью, обычно это сходило незамеченным. Если замечали — смотрели странно. Он катастрофически ничего не умел. Умел только, сидя за письменным столом, бродить где-то в безмерной глуби мира… и то, что он время от времени, непонятно как — скорее интуитивно, нежели логически, — находил там, падало как снег на голову всем. Всем, кто мог понять. До моего отлета на Оберон я года два работал с ним в паре и слишком хорошо узнал, как трудно бывает понять его, угнаться за ним в его безднах…
Но вот смысл его последней находки понял каждый. Все-таки это справедливо, думал я, медленно идя в толпе спешащих, смеющихся, встречающихся, глядя на их воскрешенные лица. Справедливо, что это нашел именно Соломин. Он наконец сделал хорошее для всех. Три года я не видел толпы, казалось, забыл, как она выглядит, — но сейчас понимал, что она изменилась. Прежде лица были темны. Нет, не все кусали губы или мрачно смотрели в пустоту — конечно, и щурились, и зевали, и подмигивали, и улыбались, но как-то темно. Как бы на миг забыв о вечной заботе.
А вот теперь загорелся свет. Я вспоминаю — полвека назад, в детстве, я видел такие лица, когда человечество, припертое к стенке экологической катастрофой, начало наконец разоружаться. Тогда казалось — стоит лишь уничтожить запасы смертей, утечка которых в средý возрастала вместе с возрастанием запасов, стоит лишь остановить военную промышленность, сжиравшую две трети ресурсов и мощностей, положить конец бесчисленным локальным конфликтам, а заодно учениям и маневрам — и сами собою вернутся голубое небо, бабочки, кувшинки в озерах… Наверное, в прошлом веке такие лица были у людей, когда кончались мировые войны. Но оказалось, что последняя мировая война — с наследием тех, кто ставил на войну, — еще впереди. Никто не заметил, когда лица мало-помалу вновь угасли. Война оказалась долгой.
И только когда заработал первый соломинский синтезатор, как снег на голову она свалилась — Победа, не менее важная, чем та, которую русские до сих пор называют просто — Победа, и любой сразу понимает, о чем речь… Это справедливо, думал я, идя по полю аэродрома, залитому искусственным светом. Меня обгоняли сверкающие лица, улыбки и взгляды яркими цветами летели мимо, время от времени в мельтешне голосов, наскакивающих справа-слева, слышалась его фамилия. То с французским ударением на последний слог, то юлящая как-то по-скандинавски, то спетая в китайских тонированных слогах: «Со-луо-мин», но чаще — по-русски, вбиваемая, как свая, одним увесистым азартным взмахом: «Сал-ломин!..» Потом я остался один, толпа схлынула — кто вверх, кто вниз, кто к цоколю соседнего гнезда, уходящему в потолок; глухо рокотали моторы верхнего яруса, отправляя воздушные корабли в атмосферу, бьющуюся в судорогах долгожданного вдоха; порывы теплого, пахнущего механизмами воздуха то и дело окатывали меня — я шагал неприкаянный и счастливый. Когда жизнь всех меняется к лучшему, даже собственная бесприютность, давно заледеневшая в душе, вдруг кажется преходящей и уютно неважной, как база однодневного отдыха. Это справедливо, в сотый раз с наслаждением думал я. Это справедливо, что именно Соломин нашел Победу.
Я и не подозревал, что войны кончаются не для всех.
…В квартире было тихо и темно. Я застыл у стены, беззвучно замкнувшейся за моей спиной.
— Добрый вечер, коллега Гюнтер, — раздался из темноты знакомый голос. Я облегченно вздохнул. — От души рад вашему приходу.
Телеокно замерцало, и в комнату упал холодный свет полной луны из прозрачно-черного неба. Он был рассечен пополам узким силуэтом человека, сидящего ко мне лицом.
— Мне особенно лестно, что время для визита вы смогли выкроить именно сегодня, в день моего триумфа. Прошу пройти. Как поживают ваши изыскания?
— Вполне, вполне, вполне, — стараясь говорить ему в тон, ответствовал я и, пройдя, опустился в подлетевшее ко мне кресло. — Итак, я поздравляю вас, коллега. Прошу вас принять мои самые искренние…
— Соболезнования, — глухо уронил он и встал — вырос из кресла, словно телескопическая антенна. Сутулясь, приволакивая ноги, пошел к синтезатору. — Вы отужинаете со мной, коллега?
— Я буду рад разделить с вами трапезу, коллега.
Он нагнулся над пультиком, выпавшим из стены.
— Что бы вы хотели?
— Возьми, что себе.
Выпятив цыплячью грудь, он гордо распрямился.
— Сомневаюсь, что вы стали бы ужинать из одной тарелки со мною!
Коротко пропел синтезатор.
— Не сочтите за труд, коллега, свое возьмите сами, — сказал Соломин, идя к столу — в одной руке тарелка со столовой массой (у меня глаза полезли на лоб), точь-в-точь такой, какую все мы вынужденно ели еще так недавно, в другой — бокал с молоком.
— Вот те раз. — Я пошел к синтезатору, взял свою тарелку. Соломин заказал мне отличнейший ростбиф. — Ты так привык к… к этому?
Он не ответил, сосредоточенно набивая рот густыми кусками брикета. На его гладкой могучей лысине лежал отчетливый лунный блик. Я вернулся к столу, с наслаждением вдыхая аромат, испускаемый моей тарелкой. Изображая домашнюю непринужденность и раскованность, я с чуть нарочитым азартом вонзил вилку и нож в сочный кусок. Брызнула кровь.
Соломин подскочил, уронив наполненную ложку, лицо его страшно исказилось.
— Вы меня обрызгали, Гюнтер! — с гортанным надсадом крикнул он, остервенело отряхивая рукав свитера. — Кровью!!
— Прости, — ответил я так кротко, как только позволял мой баварский акцент. Мне уже становилось не по себе.
Неуловимо быстрым движением Соломин канул под стол и тут же возник с ложкой, крепко стиснутой в кулаке.
Некоторое время мы молча насыщались. Потом я сказал задорным голосом:
— Замечательный ростбиф. Что же ты — сам придумал из вакуума ростбифы, а теперь отравиться боишься? Так и брикет твой теперь ведь тоже из твоего вакуума…
Он поперхнулся. Он кашлял долго, с бульканьем и хрипом, корчась, а потом вытер пальцами слезы и, надтреснуто дыша, объяснил:
— Пенка в молоке…
— Какой ужас, — сказал я.
Он поставил локти на стол и вцепился длинными пальцами себе в щеки; с минуту сидел так, едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону и глядя мимо меня. Потом сказал:
— Вот и все.
— Что — все?
Не глядя, он точным движением коснулся стены своей длинной рукой, тонкой и ломкой, как два шарниром скрепленных шеста. Беззвучно раскрылся телекамин, и лицо Соломина, налившись оранжевым светом, выдвинулось из лунной тьмы. Пылающие поленья трещали, выбрасывая клубящиеся облака искр, — корчилось, кричало пламя, заживо сгорая в самом себе. Иллюзорное. Соломин, не мигая, чуть раскачиваясь и скомкав щеки, смотрел в огонь. В меня вдруг вошла его страшная усталость.
— Все и есть все, коллега, — проговорил он. — Странно.
— Еще бы, — медленно ответил я. — Девятнадцать лет…
— Двадцать три, — поправил он.
Я только головой покачал. Он откинулся на спинку кресла — лицо ушло из оранжевого полыхания.
— Впрочем, тогда я и не подозревал, что из этого выскочит синтез. Просто хотелось разобраться с вакуумом наконец.
— Вот и разобрался наконец, — сказал я.
— Да, разобрался. Подарить только уже некому.
— Некому?! Да всем!
— Знаете, коллега, — помедлив, тихо сказал он, — порой мне хочется стать… музыкантом…
Я знал это давным-давно.
— Правда? — спросил я.
— Пассакалия ля минор. — Он словно творил заклинания. — Хоральная прелюдия номер семь… Знаете, даже снилось, будто выхожу на сцену. — Он запнулся. — Сколько раз. Клавиши, клавиши… и острия вверх. Трубы. Они ведь серые, да?
— Свинец.
— Свинец…
Мне хотелось его обнять.
— Мортон звал меня на Трансмеркурий, — проговорил я. Соломин передернулся от отвращения и закрыл камин. — Ты не знаешь? — спросил я в темноту, словно высосавшую глаза. — Назревает локальный пространственно-временной прогиб, сегодня ждут. Взаимодействие собственного поля Солнца с полем Галактики под каким-то редкостным углом — раз в тысячу лет, что ли… Совершенно непочатый край. Вот где для твоей головы…
Черный силуэт беззвучно вздыбился передо мной — узкий, длинный, как подводная лодка из глубины.
— Вот!! — выкрикнул Соломин. — Четыре полки!! — Он сделал шаг и прильнул к полчищам книг. Медленно, любовно провел плоскими ладонями по корешкам своих работ. — Поле… Континуум, локальные вихри… синтез… Синтез!!! — Он хрипло, с каким-то гортанным звоном, дышал. — Неужели вам мало?!
Он качнулся — свет луны упал ему на щеку и словно взорвался на ней, окутав все лицо мгновенным сверкающим туманом. Я увидел безумные белые глаза и провал заглатывающего воздух рта.
— Мало?!
Я молчал. Соломин пошел поперек комнаты, распарывая, словно катящееся лезвие, поток зябкого лунного света.
— Я мог бы стать музыкантом. Я мог бы стать баскетболистом. Но я всего лишь физик, — надменно и отрывисто вещал он и ходил, ходил по комнате, пытаясь горделиво расправить сутулую спину, узкие, зализанные плечи. — Простой физик. Я умею только это. Имеет смысл делать только то, что умеешь. — Дыхание сухо вхрустывалось в тишину.
Я ловил каждое слово и все пытался заглянуть ему в лицо, но было темно, только черный силуэт двигался.
Потом он остановился и поник.
— Останьтесь до завтра, коллега, — раздался тихий, чуть сорванный голос. — Я постелю вам здесь. — Соломин протянул руку к контактной панели, чтобы достать постель, и опять застыл. — Скажите… прошу простить, если вопрос мой покажется вам несколько бестактным… ваша… подруга… она не любила вас или вашу работу?
— Она не любила нас с работой, — ответил я. — У тебя лирическое настроение? Позвони Пелетье, поговори с ним. Я слышал, он ушел от очередной жены. — Я изобразил грустно-всепрощающий голос шефа лаборатории слабых взаимодействий. — Она тоже не сумела стать настоящим другом…
— Я постелю вам здесь, — сухо сказал Соломин.
Когда стена спальни закрылась за ним, я обнял подушку и в течение часа честно пытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Соломин потряс меня. Ему было плохо. Я никогда не подозревал, что ему может быть так плохо.
Я сел на постели, спустив ноги на пушистый теплый пол. Потянулся к висящей на спинке кресла куртке, достал из кармана радиофон и несколько секунд держал его в кулаке, тщась понять, имею ли я право сделать то, что хотел. Вызвать Информаторий Академии Чести и Права кодом «нужно другу» было не сложнее, чем любое другое учреждение или любого человека. Но я не делал этого ни разу, да и никто практически не пользовался правом на информацию о близком человеке. Жутко и стыдно было знать, что через минуту экстракт сведений, которые с самого дня рождения Соломина собирала и хранила электроника, будет предоставлен в мое распоряжение.
Но Соломину было очень плохо.
Я проснулся довольно поздно, оттого что задремал лишь под утро. Вяло оделся, подошел к столу, допил холодный чай, оставшийся с ночи. Я был омерзителен себе. Я влез в чужую жизнь, не имея ни малейшего права на это, потому что ничем не мог помочь. Как теперь смотреть Соломину в глаза?
За спиной у меня приглушенный женский голос произнес: «Буди, буди, на тренировку опоздаешь». Я обернулся. Это напоминало бред. Стена была приоткрыта, в щель выглядывал растерянный, разлохмаченный Соломин. Секунду он смотрел на пустую мою постель, потом повел взглядом по комнате, увидел меня и расплылся в улыбке. У меня пересохло во рту.
— Доброе утро, — нежно проворковал Соломин добродушным, мягким басом.
Стена раскрылась настежь; выхлестнуло солнце, путаясь в белобрысой Женькиной гриве, окружая его голову неистово сверкающим нимбом. Я улыбнулся Соломину, отчетливо чувствуя дрожание своих губ.
— Как спалось? — Женька высился, блистая загорелой гладкой кожей, будто обшитая листовой медью дозорная башня, — ирреально широкоплечий, широкогрудый, бугристый от мышц.
— Да… — невпопад ответил я.
Он засмеялся. Из залитой солнцем спальни в тон Женьке зазвенел женский смех, и женщина показалась на пороге.
— Познакомьтесь, — проговорил искрящийся от удовольствия и гордости Женька. — Это Марина. А это достославный Энди Гюнтер.
— Очень рада. — Она улыбнулась дружелюбно, но чуть напряженно.
Я молчал.
— Позавтракаешь с нами? — спросил Женька. — У нас гостевой резерв не израсходован, так что пожалуйста…
Я молчал.
— Маринушка… — сказал он, чуть повернув к ней голову, и мускулы шеи и плеч его веско шевельнулись.
Она прошла на кухню, сразу замурлыкав там что-то весьма музыкальное.
— Слушай, Энди, я после завтрака ускачу, ты не обижайся. И не уходи. Тренировка, понимаешь, пропускать никак нельзя…
— Баскетбол? — спросил я. Молчать дальше было невозможно.
— Не-ет. — Он заулыбался. Он все время улыбался. — Верно, была такая мысль. Попробовал поначалу, да без толку.
— С твоим-то ростом? — изумился я.
— Ну! И мячик точно вкладывал, а все прахом. Нету чувства команды. Торчал посреди поля дурак дураком. Прыгаю в длину теперь. — Он вдруг принялся вздергивать на уровень своей головы то одну, то другую необозримую ногу. По комнате пошел прохладный ветерок. — Через месяц мировые!.. — Он застенчиво улыбнулся и поплевал через левое плечо. — Очень замечательно, что ты заглянул, — сообщил он, произнося слова чуть отрывисто, в такт могучим махам. — Мы тут живем бобылями совсем. Серега в турпоходе с группой на Большом Невольничьем, там приличный оазис сохранился… Полный восторг! Больше года очереди ждали… — Он перестал пинать воздух, и речь стала плавной. Но все равно какой-то дерганой. — Впервые, знаешь, человек увидел зелень под открытым небом. А карапуз в дошкольном лагере. В городе, как ни крути, нельзя расти детям. Хоть куда-то надо на простор. Маришка-то, конечно, все бы их при себе держала, что восьмилетнего, что восемнадцатилетнего, но я настоял!
У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.
— И конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! — Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем. — Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… — застенчиво сказал он и улыбнулся. — Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком так и не поговорили…
— Господа! Кушать подано! — раздался звонкий голос.
На тарелках дымился завтрак.
Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:
— М-м, какая вкуснотель!
Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, удрученно принюхивался.
— Да… — пробормотал он. — Конечно, это еще ничего. С молочком… — Он осторожно прихлебнул молока из бокала.
— Опоздаешь, — заметила Марина.
Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, врубил ложку в брикет. Марина улыбалась, поглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер.
— Что-то ведь я еще хотел…
— Побриться, — уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.
— Ой, точно! — простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу.
Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.
— И так вот каждый день, — произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали: широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. — Дитятко, ей-богу… — Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.
— Побежал! — крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. — Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!
— Счастливо! — хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.
— Вечно опаздывает, — недовольно сказала Марина.
— Почему? — спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. — Это я его немного задержал…
— Немного, — усмехнулась она чуть пренебрежительно. — Это самый несобранный человек на свете. Я ничего не могу поделать, и так старалась, и этак… Сегодня из-за вас. Сидит на кровати и бурчит: нельзя будить, устал с дороги… а сам косит на часы, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его достать залетевший на карниз планер, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с парнями будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. — Она помрачнела. — Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды». «Посмотри, родная, что я тебе принес!»
— Он был талантливый физик, Марина, — сказал я после паузы.
Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
— Гениальный. К сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
— Что это — нормальные?
— Вы… — несколько секунд она молча смотрела мне в глаза. — Видеться раз в неделю — это нормально? Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти — а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него… и сама-то боишься позвонить, как же, помешать гению не дай бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам не замечал. А потом — то же сумасшествие навыворот. Либо совсем не заботиться о нас, твердо зная, что у него одни права и никаких обязанностей, либо только одной заботой и заниматься, так, что в голову, кроме этого, вообще ничего не идет! Наверное, по-вашему, это нормально, ведь вы один. И он был бы один. Если б я его не спасла — засох бы. До меня он всегда был один. Это — нормально?
— Он сам вам сказал?
— Конечно, нет. — Она усмехнулась. — Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…
— Вы не уважаете его, Марина? — тихо спросил я.
У нее сверкнули глаза.
— Я его люблю. Вы знаете, что это?
— Думаю, что знаю, — проговорил я.
— Думаю, что не знаете, — проговорила она.
Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она рассмеялась, смущенно махнув рукой:
— Что это я развоевалась? Простите, Энди!..
Я облегченно засмеялся с нею вместе.
— Просто я струсила, — призналась она.
— Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже и в голову не приходило…
— Глупо, да? Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… но это не могло длиться вечно.
— Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.
— Не-ет, — ответила она. — Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что когда-то были не правы с женщиной — вот и соглашаетесь со всем, что я говорю.
Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Странно — еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Она рассказывала про детей, про Женьку — как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории; как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старинная музыка, особенно — органная, к которой она ухитрилась его приучить еще в ранние годы; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий со сверстниками; как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться, все напоминать… Я тоже болтал — про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.
…Только мы с Женькой уселись в комнате, предвкушая беседу и обед, как запел вызов.
— Елки зеленые, — пробормотал Женька, идя к экрану. — С Маришкиной работы, что ли…
На экране появился мужчина с красным, блестящим от пота лицом. Ворот его рубашки был расстегнут.
— Товарищ Соломин, здравствуйте, — выдохнул он. — Директор детского лагеря «Рассвет» Патрик Мирзоев.
— Узнал. — Женька встревоженно подобрался. — Что… Вадька?
Мирзоев судорожно кивнул. Женька вцепился в спинку кресла.
— Нет-нет, ничего не случилось! Просто Вадик с другом покинули лагерь. С ними был третий, но он испугался и отстал. От него мы узнали, что они хотели уйти в горы.
Женька желтел на глазах. Мирзоев с мукой смотрел на него.
— Предгорья прочесывают двенадцать орнитоптеров. К сожалению, одоролокаторы почти неприменимы: идет дождь…
— Дождь, — бессмысленно повторил Женька. — Постойте, орнитоптеры… как же видимость?
Мирзоев пожевал толстыми коричневыми губами и смолчал.
— Все камни скользкие… — пробормотал Женька. — Вы… да это же… Я лечу к вам!
Из кухни, пробиваясь сквозь шум текущей воды, доносилось мирное пение.
— Марина! — неверным голосом позвал Женька.
— Аушки? — ответила она. — Изголодались? Уже скоро.
Женька двинулся на кухню.
Там перестала бежать вода.
…Женька сел за пульт и уставился на свои руки. Руки ходили ходуном.
— Дай-ка мне, — попросил я.
— Да, — бесцветно согласился он и неуклюже, боком, выкарабкался с переднего сиденья.
Летели молча. Впереди были медленно ворочающиеся облака и острые взблески голубизны.
— Все это пустяки, — вдруг заявил Женька бодрым жидким голосом. — Далеко ли уйдут два клопа? На кручу не полезут, а в долине разве что промокнут. Ты не волнуйся, Маринушка.
— Энди, — спросила Марина, — там такие тучи. Они нам не помешают?
— «Рассвет» в дожде, — ответил я. — Нам это никоим образом не помешает. — Я заметил, что выламываю акселератор, дошедший до упора. — Главное — спокойствие! — сказал я громко и положил руки на колени, сцепив пальцы. Пальцы хрустнули.
— Ты, главное, не волнуйся. — Женька погладил Марину по неподвижному плечу. — Главное — спокойствие. К нашему прилету их, конечно, уже найдут.
— Энди, — спросила Марина, — нельзя ли побыстрее? Мне все кажется, мы стоим.
— Мы делаем тысячу триста сорок.
— Благодарю вас, я вижу спидометр.
Я скособочился так, чтобы она не видела спидометр.
— Вот сейчас еще прибавлю, — пообещал я и бесцельно потрогал рычажок акселератора.
— Спасибо, — сказала она.
— Сейчас Энди еще прибавит… — беспомощно сказал Женька.
Я бросил оптер глубоко вниз и врезался в гребни туч. Мы пронизывали их, на миг выныривали в небо, с неистовой быстротой на нас рушился очередной блистающий, будто бы плазменный, горб, накрывал, мелькал за светозащитным стеклом дымными серыми струями. Стало лучше.
— Как мы летим… — произнесла Марина.
А потом вдруг сразу все кончилось. Я пошел на посадку, тут позвонил Мирзоев: дети нашлись живы-здоровы, даже не промокли, преспокойно пережидая дождь в семи километрах от лагеря, в маленьком гроте. Засекший их орнитоптер кружил в облаках, не обнаруживая своего присутствия. Пилоту был дан приказ скрытно сопровождать ребят до завершения побега. С минуты на минуту синоптики приоткроют небо над лагерем, и ребята смогут успеть вернуться посуху.
— А если они дальше пойдут? — хрипел умирающий от счастья Женька. — Хватайте их за шкирки!
Мирзоев отрицательно покачал головой. Глаза его буквально светились от облегчения, что дети нашлись.
— Придут сами, — проговорил он твердо. — Мы обеспечили их безопасность, но унижать их не имеем права. Вмешаемся только в крайнем случае. Пусть работают.
А Марина молчала, улыбаясь и прикрыв глаза. На прокушенной губе поблескивала капелька крови.
Приземлились на плоском поле, поросшем реденькой настоящей травой. В сизой дымке угадывались смутные тени гор. Клубящиеся тучи нависали над полем, над стеклянными глыбами зданий: из туч хлестал прямой светлый ливень, и рахитичные метелочки травы часто вздрагивали. Чувствовалось, что скоро проглянет солнце. Накрываясь блестящими плащами, к нам бежали люди, из дождя выныривали орнитоптеры, трепеща туманными крылышками.
— Какой ливень, — проговорил у меня за спиной Женька. — Ну вот, Энди, скоро увидишь нашего карапуза…
Я приоткрыл колпак. В оптер прорвался шум дождя, гул моторов, широкий сырой воздух, напоенный ароматом земли. Я мгновенно промок, волосы седым клоком свесились на глаза, и по спине потекло.
— Вы меня извините, ребята, — сказал я и выпрыгнул из оптера.
— Энди! — крикнула Марина. Только один раз.
Оскальзываясь, я пошел прочь, раздвигая сверкающий звонкий дождь окаменелым лицом. А потом, когда машина пропала за переливчатой завесой, опустился на колени, а потом припал к земле, как к жене. Земля была теплой, и дождь тоже. Я не был необходим — значит, был не нужен.
Месяц прошел. Месяц на Земле. Среди лиц, на которых даже под улыбками темнели привычные озабоченность и тревога. Месяц…
Я очень много успел. Вечером первого же дня я запросил Трансмеркурий Мортона — тот, захлебываясь от возбуждения, стал рассказывать, что происходило минувшей ночью в метрике околосолнечного пространства. Он ничего не знал. Я улетел к нему, проработал почти неделю, вернулся… Кто бы поверил мне? В общих чертах я уже представлял механику процесса, но голова шла кругом от мысли, что я, благодаря какой-то микрофлуктуации на прогибе поля, единственный, быть может, человек, оставшийся с памятью о том варианте. Приблизительно раз в тысячу семьсот двадцать шесть лет — я вычислил периодичность с точностью до секунд — дикие искажения пространственно-временного континуума приводят к его разрыву. Происходит скачок на другую мировую линию. Одна из бесчисленных неосуществившихся вероятностей становится реальностью, реальность — всего лишь одной из неосуществившихся вероятностей. Вчера я установил, что энергетика процесса на пределе и текущий вариант, мир Б, — неустойчив. Сегодня — что время работает на него. Чем дольше он продержится, тем меньше вероятность обратного перехода. Года через полтора возможность спонтанного соскальзывания обратно в мир А практически исчезнет, но сейчас любой толчок мог вызвать возвращение.
С Женькой я не виделся — он тренировался, готовясь к мировым соревнованиям, у меня тоже не было времени. Пару раз мы созванивались. Марина смотрела на меня дружелюбно.
Сейчас я отдыхал.
Бар назывался забавно: «У доктора». Я набрел на него, бесцельно бродя по извилистым улочкам старого города. Взял два пива, уселся в затемненном углу. Пиво, оседая, шуршало в кружках.
Я отдыхал долго. Иногда входили люди, и бармен, видимо, всех их знал, потому что говорил: «Курт, я слышал, твой мальчик вернулся с Каллисто?», «Илза, дорогая, экспедиция наконец-то разрешена! Как печальна эта радость для меня — ты уезжаешь так надолго…», «Войтек, дитя мое, вы плохо выглядите. О эти женщины! Лучше совсем не иметь с ними дела!»
С пустыми кружками я подошел к стойке.
— Еще можно?
— Понравилось? — спросил бармен, листая какой-то журнал.
— Пива вкуснее вашего я не знаю.
Он отложил журнал.
— Это настоящее баварское пиво, — задумчиво проговорил он, неспешно наполняя кружку. — Простите, больше не могу. На ваш приход я не рассчитывал. Я сам, по случайно оброненным замечаниям в источниках, воссоздал рецепт. Мой бог, как надо мной смеялись коллеги!
Я понял, почему бар называется «У доктора». Я узнал бармена, его фото были в газетах несколько раз. Пиво мне наливал доктор истории и социологии Йозеф Айзентрегер.
— Но почему, объясните мне, почетно вытаскивать на свет грязные секреты политиканов и зазорно — вкусные секреты пивоваров? Два вечера в неделю я с искренним удовольствием стою у стойки, говорю и слушаю, угощаю друзей и делаю им немножко приятно…
— Совсем настоящее? — спросил я.
Он впился взглядом мне в лицо и ответил не сразу.
— Вы шутите, — наконец проговорил он, — и очень неудачно. Конечно, я вынужден отчасти прибегать к синтетике. Но за это спросите не с меня. — Он махнул короткой волосатой рукой куда-то в сторону далекой, гниющей Атлантики. Со стуком поставил кружку передо мной, поправил рукав рубашки. Пиво вскинулось от сотрясения. — Было уже предельно ясно: если не принять срочных мер, к концу века планета начнет умирать. Но их же совершенно не волновало, чем дышать и что есть нам сегодня!
— И завтра, — добавил я.
— И тем более завтра. Мой бог, на родной планете мы забираемся под колпаки…
Мне вспомнились спиральные вихри, с ревом бьющие из шахт обогатителей там, в том мире.
— Я тоже чувствую эту боль, доктор, — сказал я. — Слишком обидно расплачиваться за ошибки, сделанные так давно, не нами — теми, кто давно исчез и давно осужден…
— Мой бог, они же предвидели все это! Столько слов! Вы не поверите, сколько было слов! И ученые были, они всё знали и били тревогу, но эти горе-политики на ней только спекулировали. Я очень мирный человек, но я бы… — он помедлил, — расстреливал…
— Да, пожалуй, — согласился я.
— Мне семьдесят лет. У меня три сына и ни одного внука. Люди боятся иметь детей.
— Далеко не все.
— Не все. Но я не знаю, кто прав. И кого уважать за мужество.
— И тех и других, — улыбнулся я. — Знаете, доктор, я встречал довольно много разных людей. И кажется, не встретил ни одного, кто не заслуживал бы уважения.
— Мой бог, если б это могло помочь…
— В конечном счете лишь это и может помочь. Я не философ и не историк, но мне так нравится, что на любого человека можно положиться!
— Если вам этого хватает, — сказал Айзентрегер печально, — вы счастливый человек. У вас есть дети?
— Нет.
Он покивал и опять чуть нервно поправил рукав.
В кармане у меня запел радиофон.
— Добрый вечер, доктор Гюнтер, — удрученно произнес с экрана Абрахамс, когда я дал контакт. — Я крайне виноват… Вы, вероятно, будете сердиться, но увидеться с вами в ближайшее время я не смогу.
Девять часов назад я договорился с ним, с лучшим из учеников Соломина, о встрече, чтобы кое-какие расчеты провести вместе. Мне не хватало знаний.
— Что-нибудь случилось? — спросил я Абрахамса, прощально кивнув доктору и отходя от стойки.
— Н-нет… пока ничего не известно… — промямлил он. — Но дело касается моего учителя, я не мог отказать…
— Что такое? — картинно изумился я, чувствуя, как сердце валится куда-то в холод.
— У нас вдруг затеяли переезд в новое здание. При разборе институтских архивов наткнулись на документацию его работы — той, что он оставил. Материалы крайне скупы, ведь перспективной ее не считали, — но в свете последних открытий, в частности моих скромных работ… Меня попросили срочно проанализировать.
Я даже зажмурился на миг. Достаточно мелочи, чтобы все покатилось обратно…
Например, возвращения Женьки к работе над синтезом.
— Ведь Соломин оставил работу, — осторожно сказал я. — Признался, что попал в тупик.
Абрахамс красноречиво пожал плечами.
— Я крайне счастлив был бы заняться вашей проблемой, она увлекла меня, — сказал он очень виновато.
Мы договорились, что он позвонит мне через пять дней.
…На стадион я не пошел и не стал смотреть телевизор. Соломин получил золото.
Вечером я навестил их. Дверь разомкнулась, и голос Женьки, донельзя бодрый и веселый, возгласил из глубины:
— Кто еще пришел поздравить старого прыгуна со славной победой?
Раздались шаги и смех — громкий и старательный.
— Это я, — сказал я.
Секунду он смотрел на меня, будто не узнавая. Потом ссутулился и перестал улыбаться — лишь в глазах светилась неподдельная, но какая-то старческая радость. Горел телекамин. Как тогда.
— Вот ты… — пробормотал Женька. — Иди скорее. Садись.
— Прими мои поздравления, — сказал я. Он бессильно мотнул головой. — Марина дома?
— Она тебе нужна?
Я сел в кресло и протянул ноги к камину.
— Что, греет? — чуть улыбнулся Женька.
— Нет, Марина мне не нужна.
— Дома. — Женька понизил голос и оглянулся на спальню. — Поздравители утомили — легла вздремнуть. А я сижу и думаю о чем-то. — Он неловко повел рукой и снова улыбнулся. Гибко растянулись черные трещины морщин. — Я рад, что ты прилетел.
В дровах что-то с хрустом обвалилось, взлетел фонтан искр.
— Столько лет мечтал, — Женька покачал головой, и встрепанная грива его волос мягко заколебалась. — А вот и все.
— Что — все?
— Все и есть все.
— Почему, Женя?
Он шевельнул глыбами плеч:
— Так… Не нужно это. Я для растительной жизни создан. Срам, Энди. Любить жену, детей, из кожи лезть, чтобы радовались, и все. Свои дела — чушь, чтобы время скоротать, пока они не нуждаются во мне, пока у них свои дела. Вот она спит, не вижу ее — и мне уже одиноко. Сижу и жду. — Он вспомнил, что стоит, и опустился в кресло. — Пусть поспит… — нежно проговорил он. Так нежно, что у меня сжалось горло. — Из-за моей победы устала…
Не то чтобы я всю жизнь был один. Но это другое. Будто летишь на задание. Мертвые черные скалы внизу, страшно чужие, страшно чужие… Медленно меняется узор ослепительно рыжих облаков. Бывает, радары засекут другой оптер, идущий другим курсом, с другим заданием. Подрулишь навстречу, зависнешь, коснешься бортом — и тот, усталый, соскучившийся по человеческой речи не меньше тебя, сделает то же. Хлопнешь по затянутому в пятислойный пластик плечу. Лица не видно за ситаллопластом шлема. «Ты куда?» — «Туда». — «А я туда». — «Устал?» — «Дьявольски». — «Я тоже». — «Машина тянет?» — «Спасибо, порядок». — «Ну, счастливо». — «Удачи». Захлопнули фонари, двигатели на форсаж — надо наверстывать время. Может, успеешь оглянуться, увидеть, как темная точка проваливается в складки облаков. Нет базы. Негде снять скафандр.
Женька, приоткрыв рот, смотрел на меня. Учуял что-то…
— Как твои ребята?
— Ну что, — он сразу заулыбался, — Вадька ведет себя прилично. Жаль, ты тогда… — Он осекся. — А Сережка засел на Невольничьем до начала занятий. Остальные уже вернулись… кроме еще одной девочки, — добавил он со странным придыханием. — Позвонил, сказал, им хочется побыть вдвоем. Удивительно, как рано начинают любить наши… — Он опять осекся и закончил, воровато, даже как-то виновато покосившись на меня: — Наша молодежь!
Он был так горд…
— С ним это впервые, — благоговейным шепотом поведал он. — В самый-самый первый раз…
— А ты как?
— Что я? — Он погас. — Буду Марине помогать. Наверное, снова поедем на тот атолл… Не один я, есть чем заняться.
— Она у тебя кто?
— Океанолог, — со вновь проснувшейся гордостью сообщил он и мечтательно уставился на биение огня. — Океан, песок… — задумчиво проговорил он. — Мы там познакомились… Ты приедешь? Ты приезжай, пожалуйста.
— Обязательно. — У меня рвался голос.
«Что-то я совсем раскис, — подумал я. — Нельзя мне ездить к нему».
— Ты счастлив? — спросил я.
Он смотрел в пламя. Оранжевый свет плескался на его узком лице, вынутом из тьмы. Смутно трепетали далекие стены. Будто удивляясь себе, он сказал:
— Да…
Пока Марины нет, надо начинать.
— Кстати, помнишь Ивана Абрахамса?
— Конечно. Такой одаренный, милый мальчик. Он ведь сейчас один из ведущих? — Он встрепенулся. — Конечно, помню. У него еще было с языками неважно… Знаешь, школьный минимум подняли до двенадцати. А Сережка собирается сам взять еще четыре.
— С ума сошел, — искренне сказал я. — Он что, в лингвисты собрался?
— Ну, он еще не знает, — со скромным достоинством ответил Женька. — Просто у него к языкам способности.
И тут вышла она.
Женька перехватил мой взгляд и стремительно обернулся.
— Маринушка! — Он весь расцвел ей навстречу. — С добрым утром!
— Ба! — сказала она, сладко потягиваясь. — С каких пор у тебя утро?
— С тех пор, как ты проснулась, — ответил он и застенчиво улыбнулся. — Когда ты спишь, всегда темно. Вот.
Она, усмехнувшись, потрепала его по голове — он с готовностью пригнулся, чтобы ей легче было достать, — и заметила меня.
— Добрый вечер, Энди. Вы удивительно удачно приехали. Вы ужинали?
— Я все придумал! — воскликнул Женька. — Хватит тебе надрываться! Мой праздник — мне и работать. — Он ринулся в кухню.
Я опять уже смотрел на пляшущие острия, на черные, изломчатые поленья, истекающие синеватыми огоньками. Видимость огня…
— Что ты будешь, Энди? — раздалось из кухни.
— Баварское пиво! — страшным голосом ответил я.
Женька показался на пороге, дрожа полусогнутыми коленями.
— Националист! — перепугано пискнул он. — Мама! Мамочка! Националист меня съест!
И порскнул обратно. На кухне зашумело и засвистело, Марина порывисто качнулась на подмогу:
— Ошпарится…
Я улыбнулся, и она, смущенно поджав губы, опустилась в кресло. Мы помолчали, Марина с беспокойством прислушивалась. Потом, чуть принужденно открывая беседу, спросила:
— Жека вам рассказывал, что отчудил наш Неистовый Роланд?
— А кто это? — спросил я.
— Не рассказывал? Нет? Сергей остался на Невольничьем с какой-то девчонкой из их группы. И ведь уже осень. Там плюс пятнадцать только, ночью — заморозки на почве. А они в палатке.
— Вдвоем же, — успокоил я ее.
— Вот именно. Вокруг никого. Кошмар!
— Не думаю, что слишком большой, — сказал я о кошмаре.
— Разумеется! — воскликнула Марина. — Он совсем еще мальчик!
Вошел Женька — озабоченный, внимательно прислушивающийся.
— Я разогреваю остатнее, — сказал он деловито и пристроился на подлокотник кресла, в котором сидела Марина. — Мы будем пировать. Все вместе. По-моему, мы имеем право. Да! — Он опять прыгнул, теперь — к книжному шкафу. — Смотри, Марина, что я тебе принес! — Он протянул ей толстый, яркий журнал.
Она благодарно засмеялась.
— Когда ты успел?
— Провожал всех, смотрю… «Мо-оды»!
С польщенным видом она листала, приговаривая:
— В такой день обо мне вспомнил… Что за муж у меня. Золото, а не муж. Можно подумать, я каждый месяц меняю платья!
— Все равно, должна быть в курсе. — Женька важно надулся. — Такова моя воля.
Из кухни донесся пронзительный свист. Женька вздрогнул и провалился туда. Свист затих, тревожно повеяло горелым.
— Я так и знала, — процедила Марина и поднялась, бросив журнал на пол. Но Женька уже выдвигался к нам, осторожно неся на вытянутых руках дымящийся сосуд.
— Пригорело немножко, — сказал он виновато. — Ничего, уголь сам съем. Ах, черт, вилки забыл. — Он опять прыгнул в кухню.
— Ну что ты так суетишься? — спросила Марина очень ровным голосом. На шее у нее проступило алое пятно. — Подумай один раз и делай спокойно. Что ты скачешь? Ты не на стадионе ведь уже!
— Марина… — донесся с кухни растерянный голос.
— Слышал новость? — спросил я лениво и сцепил пальцы рук.
Крепче. Чтобы хрустнули.
— А? — раздался незаинтересованный Женькин голос.
— Новость совершенно идиотская. Абрахамс берет твою последнюю тему. Ту, по вакууму. Делать им нечего, по-моему.
Наступил миг тишины. Женька замер на пороге с тремя вилками и тремя ложками в руке — оранжевый от света камина. Где-то далеко за ним призрачно колыхалась во мраке его тень.
— Ну, где обещанное? — Я с аппетитом понюхал дым. — Слюнки текут, хоть руками хватай.
— Откуда знаешь? — Женька медленно подошел. Марина автоматически разбросала массу по тарелкам.
— Иван сказал. — Я начал есть. — Так вот… — Я говорил невнятно, словно о пустяке, и они немного успокоились. — В институте архивы подняли… Жалуется на тебя Иван, неотчетливо, говорит, ты писал. Они, может, за разъяснениями к тебе явятся. Ты, я знаю, человек сердобольный, начнешь их наставлять на путь истинный… так вот отвечай, что ничего не помнишь. Не стоит их подводить к тупику, в который сам когда-то забрался. Забредут в него — ничего не изменится, не забредут — тем лучше.
Марина с испугом смотрела на меня, прижав кулак с вилкой к груди. Женька проговорил:
— Я действительно ничего не помню. Странно, если они-то вспомнят обо мне…
Так я не работал ни разу в жизни. Неделя прошла в цифровом угаре, я не спал, глотал стимуляторы. Я должен был хотя бы в принципе понять, как закрепить этот мир, чтобы не висел над ним дамоклов меч соскальзывания к моменту перехода…
Я не смог.
Я принял снотворное и повалился на диван не раздеваясь.
Я проснулся оттого, что почувствовал взгляд. Разодрал глаза. Одурманенная голова кружилась. В тумане плавало, тошнотворно раскачиваясь, Женькино лицо. Животный ужас на миг затопил мой мозг, я задергался на диване, пытаясь встать, но головокружение раз за разом бросало меня обратно.
— Что?! — выдохнул я, едва в состоянии шевелить языком.
Женька поспешно и чуть испуганно тронул меня за плечо:
— Ничего, Энди… елки зеленые, прости. Разбудил.
Я все-таки сумел спустить ноги с дивана и сесть.
Женька, черной полосой рассекший багровый закат, снова поплыл куда-то вверх и вбок. Я сглотнул горечь и спросил снова:
— Что?
— Они приходили.
— Ну и что с того?
— Энди… — Он помедлил и прошептал: — Я боюсь.
— Вот что. — Я поднялся, еще пошатываясь, обошел вокруг него, встал спиной к телеокну. Женька повернулся ко мне и сразу сощурился.
Я не знал, что говорить. Я не психолог. Я друг просто.
— Чего ты боишься?
— Они идут неверным путем, — тихо произнес он.
— Ты соображаешь, что говоришь? — заорал я. — Ты что, знаешь верный путь? Ты же бросил работу потому, что не знал его!
Он долго молчал. Его веки дрожали.
— Я это чувствую, Энди. Чувствую. Ты понимаешь? Откуда-то… С тобой так бывает?
Я молчал.
— Я не бросал физику. Это физика бросила меня. Я дрянь, трава. Могу быть направлен только на одно. Пробовал работать, будто ничего не изменилось, но они всегда были рядом. Скучна стала цифирь. Мне хотелось радовать их все время, помогать все время… я растворялся. Ты слушаешь?
— Да.
— Понимаешь?
— Да, Женя. Да.
— Эти восемнадцать лет меня не было. И уже не будет. Мне хорошо, спокойно, тепло, я их очень люблю. А теперь Абрахамс неправильно это делает. А я не могу помочь, голова пустая. Только чувствую. Я боюсь возненавидеть дом.
Я принялся ходить по комнате. Женька следил за мною, водя головой из стороны в сторону. Ждал. Чего? Я-то что могу? Что все мы можем друг для друга?
— Я расскажу тебе сказку. Жил-был великий ученый. Все его уважали. Но не любили. Он был мертвый человек, беспомощный и высокомерный. Никто не знал почему. Однажды — давно — ученый полюбил женщину. Тогда он был еще живой и очень добрый. Им было хорошо. Ученый думал, что женщина любит его за талант. А женщина думала, он любит ее за верность и заботу. Как обычно, каждый думал, что его любят за то, что он сам в себе любит. На самом деле было наоборот: ученый любил женщину, так как мог гордиться талантом, а женщина любила ученого, так как могла гордиться терпением и заботой. Но когда он работал и даже когда делал открытия, она чувствовала себя ненужной ему. А для ученого она была высокой наградой, которую он завоевывал снова и снова, швыряя к ее ногам очередные тайны. Он думал, они ей нужны. Он жил для нее и поэтому не мог жить с нею под одной крышей. А она хотела постоянно быть с ним. Поэтому она стала думать, что он эгоист. Он решил, что, раз она так думает, это так и есть. Он перестал чувствовать гордость и почувствовал вину. А от вины не любят. Любят только от правоты. Они начали ссориться и поэтому встречаться чаще, надеясь помириться, но только ссорясь сильнее. Женщина несколько раз порывалась сказать, что ждет ребенка и очень хочет его, но не решалась. Поэтому она очень обиделась на ученого. Однажды, едва не плача, она села в свой оптер и улетела — и через десять минут разбилась насмерть. Вероятно, это был сильный приступ дурноты. Из результатов расследования ученый узнал, что через полгода у него родился бы сын.
Он едва не сошел с ума. Наверное, даже немножко сошел. Через некоторое время он сделал великое открытие, которое спасло человечество. Но его самого уже никто не мог спасти.
Много лет прошло, и обо всем узнал его последний приятель — с ним ученый не успел поссориться, потому что приятель много лет работал на одном из спутников Урана. Приятель знался с нечистой силой. Он вызвал джинна, и тот сказал: «Хорошо, начнем сызнова». И все вернул. Земля перескочила на другую мировую линию. Вон, кстати, джинновы расчеты у меня на столе. Женщина в последнюю встречу сказала про ребенка, и с этого момента началось расхождение. Но джинн сказал: «Энергетика процесса такова, что создаваемый мир будет первые годы неустойчив. Достаточно маленького изменения в сторону мира А, как все лопнет, соскользнет обратно в двенадцатое августа мира А, к моменту перескока. И тогда твой ученый проснется у себя дома лысый, великий и одинокий».
Женькино лицо отливало синевой, и под ногтями исступленно вцепившихся в подлокотники пальцев была синева. Стеклянными глазами он смотрел на меня. Сочились минуты.
— Мне можно посмотреть? — надломленным голосом спросил он.
— Можешь взять с собой, — ответил я.
…Не зажигая света в кабине, я круто вздыбил оптер в ночное ненастное небо. Ветер ударил в борт, машина накренилась, я потянул акселератор до упора. Двигатель взвыл. Оптер, качаясь в ветре, прыгнул вперед, вдавив меня в сиденье. Из тьмы впереди вдруг стало проявляться плоское туманное море огней, страшно далекое, страшно далекое… Мюнхен. Я положил машину на крыло. Куда я летел? Мне хотелось разбиться. Как она.
Из кармана загудел радиофон. Я не отвечал. Загудел опять. Я не отвечал. Загудел опять. Я выхватил его и хотел швырнуть в темную дождливую бездну. Загудел опять. Я дал контакт.
На экранчике появилось незнакомое лицо.
— Доктор Гюнтер. Я рад, что вы не спите. Добрый вечер.
— Добрый вечер.
— Мне хотелось бы побеседовать с вами.
— Я вас слушаю.
— Не уделите ли вы мне два-три часа? В случае вашего согласия я пригласил бы вас к себе.
— А с кем, собственно, имею честь?
— Простите мою бестактность. Николай Чарышев.
Я на секунду зажмурился. Председатель Экологической комиссии ООН… Так.
— Очень рад, — сказал я, открывая глаза.
…Странное место. Второй раз я ступил на древнюю брусчатку под древними, такими удивительно неевропейскими башнями — и второй раз стиснулось горло от сухого, отрешенного стука под каблуками. И второй раз нестерпимо захотелось стать лучше себя. Колдовское место.
Кутаясь в теплую куртку, Чарышев молча дал мне осмотреться. Потом, смущенно улыбаясь, вынул правую руку из кармана. Мы обменялись рукопожатиями. Он был одного роста со мною, и маленькая, мягкая кисть его была горячей и влажной.
Мы пошли внутрь, и он пытал меня. Спросил, не устал ли я. Не проголодался ли? Быть может, хотя бы кофе? Или душ?
Я не хотел ни кофе, ни душа. Я хотел ясности. Мы вошли в кабинет, Чарышев усадил меня в очень старое кресло. За окном мерцала в ночи зубастая стена.
— Доктор Гюнтер, — проговорил Чарышев. — Вам, несомненно, известна, хотя бы в общих чертах, сложившаяся на планете обстановка.
— В общих чертах известна, — помедлив, сказал я.
— Все производственные мощности законсервированы. Все! Каждая гайка, каждая пуговица производятся вне планеты и завозятся из Пространства — знаете, сколько это стоит? Но бог с ними, с затратами, — хлеб даже на вес золота не вырастить нигде, кроме Земли, кроме тех жалких лоскутков Земли, которые нам еще остались, которые кормят нас, дают еще кислород! Их сейчас девять, и потеря любого из них покончит с земной цивилизацией. Между тем потеря более чем вероятна — Сахара ползет на юг, Конголезский оазис под угрозой. Вы это понимаете? Есть, конечно, несколько перспективных направлений работы, но у нас может просто не хватить времени.
Он замолчал. Я ждал.
— Абрахамс в тупике.
— Видимо, это не перспективное направление, — сразу сказал я. Будто тяжеленные камни провернул во рту.
Чарышев внимательно посмотрел на меня, в его глазах было какое-то запредельное понимание и запредельная усталость.
— Это самое перспективное направление, — мягко проговорил он. — Я в этом убежден. Но нет времени.
— Вы не специалист.
— Доктор Гюнтер, — проговорил Чарышев, — Соломину проблема по плечу. Мы с вами знаем, что это за талант. Былые обстоятельства вынудили его оставить научную деятельность, но они изменились. Семья его прочна и надежна. Как видите, я в курсе и говорю небезответственно. Помогите нам. Он твердит, что все забыл. Мы предложили ему мнемостимуляторы, но он даже от этого отказался. Он отказывается от всякого сотрудничества. Я не могу понять.
— Это его право.
— Человечество, доктор, — произнес Чарышев.
У меня кружилась голова, я видел Чарышева как бы сквозь залитое водой стекло. С тех пор как Женька разбудил меня, прошло уже девять часов, и я ни на минуту не сомкнул глаз.
Чарышев снял очки, и его глаза стали совсем беззащитными.
— Это выше всего, — медленно проговорил он. — Не просто сумма — я, ты, он… Цивилизация, прошедшая миллион адов от пещер до звезд. Кроме этого, нет ничего, доктор. Ничего.
Я молчал.
Он сидел сгорбившись. Над головой его недвижимо летела гипнотически прямая вереница портретов.
— Что делать — ума не приложу, — тяжело сказал он.
…Глубоко внизу текли назад бескрайние бурые равнины, чуть озаренные тлеющим справа туманно-желтым восходом, кое-где украшенные накрененными остовами догнивающих деревьев и изредка мерцающими провалами затянутых грязной накипью болот.
— Ребята знают? — спросил я, садясь.
Женька пожал плечами.
— Сережка давно выключил радио — знает, что мы бы звонили по десять раз на дню. А Вадик не поймет… наверное.
— Жека, — спросила Марина. — Ты действительно ничего не помнишь?
Секунду Женька пытался сдержаться. Я видел, как дергались его острые скулы, выпрыгивая из сети морщин и снова утопая в ней.
— Да!!! — завопил он. — Я все забыл! И уже не вспомню!
Марина съежилась от крика — ей показалось, он обвиняет ее. Мне тоже показалось. Преодолевая головокружение, я подошел к Женьке вплотную, краем сознания понимая, насколько я смешон в этой роли.
— Если ты еще хоть раз повысишь голос… — угрожающе сказал я, не доставая ему даже до плеча.
— Энди, — устало произнесла Марина. — Он не виноват.
— Я подлец, правильно они сказали! Но что я могу поделать! — Он схватился за голову ручищами. — Я не знаю, как делать из вакуума вещество! Не знал и не знаю!
— Спокойнее! — крикнул я.
— Я не могу больше. — Марина встала. — Скоро мы начнем кусаться.
— Включи телевизор, — попросил Женька едва слышно.
— Думаешь, там что-то новое? — пожав плечами, спросила она и коснулась контакта.
На полстены вымахнул перрон магнитолета: опутанные паутиной ярусных дорог глыбы домов вдали, радужное зеркало тротуара, люди у эскалатора. Один — в цветастой рубахе и шортах, с грушей транслятора на поясе — держал микрофон у лица молодого, модно одетого парня.
«…И руководство института, — говорил парень, — тоже выступает не в лучшем свете».
«Не о том вы, — произнесла женщина с маленькой девочкой на руках, подавшись к микрофону. Девочка с любопытством озиралась, размахивая громадным белым бантом, сидящим на затылке. — Вечно у нас так: вместо того, чтобы дело делать, виноватых ищут».
— Я выключу, — сказала Марина.
— Нет, — ответил Женька умоляюще.
«Ну неужели вы не понимаете, что свобода — это всего лишь возможность поступать по совести! — возмутился царственный старик, рубя воздух роскошной тростью. — А дайте возможность поступать бессовестно — будет не свобода, а хаос!»
«Да кто поступает бессовестно? — крикнули сзади. Все обернулись, корреспондент проворно поднял микрофон повыше. — Вы умеете поступать бессовестно? Нет? Так почему думаете, что кто-то другой умеет? Почему кто-то хуже вас?»
«Позвольте мне», — проговорил смуглый, усатый человек, стоявший поодаль от корреспондента.
Тот с готовностью поднес микрофон. Беззвучно подлетел магнитолет, выплеснул толпу.
«Представьтесь», — громко, для всех, попросил корреспондент.
«Хосе Алигьери, инженер завода паутинных конструкций. Здесь в командировке. Понимаете… Оказывается, есть такой парень, который чуть не двадцать лет назад мог решить махом все проблемы. Вакуум-синтез! Товарищи, это же — все! Дешево! Атомарно чисто, без малейших отходов! Только энергию давай, а энергии у нас полно, орбитальные гелиостанции на холостом ходу. И этот парень говорит: не хочу. Да какое он право имеет не хотеть? Гнусно жить, когда знаешь, что так бывает. Оказывается, где-то ходит человек, которому я, ни разу с ним не встречаясь даже, доверял. А он меня предал».
«Но если он действительно не в состоянии был двигаться дальше? — спросил модный парень. — Ведь в сводке сказано, Абрахамс даже не знает, как подступиться…»
Алигьери пожал плечами:
«Может, и так, конечно… Но бросил-то он работу не от того! Из-за каких-то своих душевных переживаний! Вот что омерзительно! Я что думаю? Ведь действительно, не он один физик, правильно. Раз ученые узнали такой путь, все сделают. Так? Но именно Соломина надо заставить участвовать в работе. Чтобы вылечить его от заскока. Ведь, как ни крути, заскок это у него, ведь не врожденный он эгоист, в самом деле! Он жить-то потом не сможет, совесть заест».
— Может, хватит? — опять спросила Марина, и опять Женька ее остановил.
«Разрешите», — попросил человек из приехавших на магнитолете и, осторожно раздвигая толпу, протиснулся к корреспонденту. Человек был очень стар. Серая, морщинистая кожа его лица, оттянутая — я сразу сообразил — длительными перегрузками, висела мягкими складками, и через щеку шел застарелый неровный шрам.
«Представьтесь, прошу вас», — сказал корреспондент, направляя на него микрофон.
Алигьери заулыбался и спросил:
«Ну вы-то со мной согласны?»
«В принципе, — ответил подошедший, и его шрам заходил вперед-назад вместе с безвольными колебаниями провисшей кожи. — Я хотел только добавить… а, да. Мехрангиз Брахмачария, в прошлом пилот-испытатель, теперь конструктор, работаю в гиперсветовой программе. Товарищ Алигьери прав, безусловно, в том, что Соломин не врожденный эгоист. У меня есть ощущение, что в нашем мире эгоисту просто неоткуда взяться. И мы в быту прекрасно это знаем. Но когда начинаем так вот страстно и бестолково испытывать чувства по поводу человека, которого вживе ни разу не видели, оказывается, это знание не стало для нас естественным. По-моему, только этим и объясняется происходящее. Ведь, строго говоря, такого рода публичные дискуссии — безнравственны. Я вообще осуждаю администрацию, предавшую информацию о прошлом Соломина гласности. — Он поднял левую руку, успокаивая загомонивших людей. — Сейчас поясню. Передайте мне, пожалуйста, микрофон, мне будет удобнее… Мне кажется, что смешаны две проблемы. Одна из них — проблема вакуум-мультисинтеза — лежит вне нашей компетенции, ее решат специалисты. Другая проблема — личный выбор Соломина. Она тем более вне нашей компетенции, ее может решить только сам Соломин. Смешав сгоряча эти две проблемы, мы получили абсурд, который столь поспешно назвали „рецидивом индивидуализма“».
«То есть вы отрицаете право любого человека судить о делах общечеловеческих, пусть и не входящих в область его специальных знаний? — не выдержал даже корреспондент. — Но это право закреплено в Конституции!»
«Опять! Где общечеловеческое дело? В Конституции закреплено равенство требований человечества к любому из людей — да. Но если бы фамилию Соломина не связали с синтезом, никому и в голову не пришло бы заставлять его бросить одно дело и заняться другим. Значит, сейчас налицо неконституционное завышение требований, не так ли?»
«Ну, знаете…»
«Нет и не может быть права вмешиваться в нравственные поиски взрослого, психически здорового индивидуума. Посмотрите. Диалектическая триада отчетливо прослеживается в развитии этого аспекта отношений. От невмешательства из равнодушия и страха — мол, хоть на голове стой, но меня не трогай; через безграмотное, пусть из благих побуждений, вмешательство — я добра желаю, делай, что говорю, я лучше знаю, как тебе жить… Наконец, к высокому невмешательству из уважения и заботы: я вправе лишь стараться понять и осторожно советовать, если моего совета спросили и мне кажется, он может помочь. Не более. Ибо доверяю человеку. Ибо если мне кажется, что он ведет себя не так, как вел бы себя я, это не значит, что он глупее или хуже меня».
«Но ведь факт преступления налицо! — крикнул старик с тростью. — Ученый по личным мотивам прекратил работу над общественно значимой проблемой! Это-то вы не отрицаете?»
«Отрицаю, — спокойно отозвался конструктор. — Талантливый ученый перестает заниматься делом, которому отдавал все силы. Налицо поступок, который кажется странным. Несомненно, он вызван каким-то чудовищным нравственным надломом, поиском выхода из неизвестной нам, но чрезвычайно болезненной ситуации…»
— Выключи, Жека, — попросила Марина. Женька не пошевелился.
«Вот это правильно», — сказала женщина с девочкой на руках.
«Вы эгоист похлеще Соломина!» — выкрикнул Алигьери.
«Вы лично зажарили бы человека, чтобы разнообразить меню?! — с неожиданным гневом спросил Брахмачария, повернувшись к нему, и ткнул в его сторону микрофоном. Тот отшатнулся. Брахмачария выждал, но ответа не дождался. — Тогда зачем советуете это нам? Важнее человека ничего нет».
«Есть, — сказал старик с тростью. — Человечество».
— Может, хватит все же? — сказала Марина с нарастающим раздражением.
— Нет, пожалуйста, — моляще, как ребенок, выговорил Женька. — Мне надо…
«Вы правы, конечно, — после короткого раздумья ответил Брахмачария. — Но человечество состоит из людей. Два века лучшие люди боролись за очеловечивание человечества, сталкиваясь с необходимостью убивать людей. Наконец человечество становится человечным. Если вернемся к прежнему — грош нам всем цена».
«Это так, — проговорил молчавший до сих пор мужчина в черном комбинезоне. Молния комбинезона была расстегнута на груди; в левой руке мужчина держал черный шлем с голубым кругом на лбу — символом чистой Земли. — Гжесь Нгоро, Неотложная Экологическая Помощь, Конго. Там очень непросто, вы знаете. — Он помедлил, потом решительно сказал: — Но просто никогда не будет. Нельзя оправдываться мыслью, что, пока трудно, можно все. Мол, потом, преодолев, отмоемся. Займемся собой. — Он покачал головой. — Не отмоемся. Беречь друг друга надо всегда, и особенно — именно когда трудно. Сломался человек — он уже не товарищ, не работник. Мы у себя это слишком хорошо знаем. — Он опять помедлил. — Я уж не говорю о том, что сломанные люди вообще никогда не выберутся из трудностей».
— Выключи. Я умоляю.
Женька не ответил. Тогда я с трудом встал — комната качалась, — подошел к экрану и переключил программу. Там тоже спорили, только другие люди, в другом месте. И я выключил. Изображение сломалось и померкло, стало очень тихо.
— Зачем ты? — спросил Женька после долгой паузы.
Там, за экраном, люди решали — решать им за нас или нет. Впрочем, почему за нас? За Женьку. Он один. И в том мире, и в этом он один-одинешенек. Теперь я мельтешу тут, делаю вид, что помогаю, возможно, ему даже кажется что я действительно ему помогаю. Но он совсем один.
— Марина устала, — объяснил я.
Марина вскинула на меня удивленный взгляд. И тут же отвернулась, спрятав лицо.
— Будь человеком, — попросил я, — свари мне кофе, если у вас есть. Я зверски устал.
Женька вскочил.
Марина поднялась и безвольно пошла за ним.
Я ученый. Я знаю: нельзя заставить творить. Неужели Чарышев не понимает? Что за бессмыслица, он же сам — один из крупнейших экологов… Творчество — это бесшабашная уверенность, раскованность, свобода…
Я очнулся от гудка вызова. Дал контакт — на экране возник Абрахамс.
— Где учитель? — спросил он, увидев меня. Словно я и должен был быть здесь, в квартире Соломина. — Понимаете, что-то забрезжило… Мне необходимо поговорить.
— Он не физик, — сказал я.
Абрахамс заморгал и судорожно улыбнулся.
— Я не могу в это поверить, — тихо ответил он.
— Энди, кофе готов! — раздался с кухни голос Женьки, и Абрахамс встрепенулся.
— Учитель! — крикнул он. — Доктор Соломин!
— Это Абрахамс? — шепотом спросил идущий мне навстречу Женька и отступил обратно в кухню, чтобы пропустить меня в дверь. Я кивнул. — Я его прогоню, — неуверенно пообещал он.
Мы остались с Мариной вдвоем.
Я вспомнил, как она потчевала меня в первое утро. Дурнота ненадолго отступила. Я ободряюще улыбнулся Марине, но она резко отвернулась, будто я ее оскорбил. Я взял чашку в обе руки и поднес к лицу. Кофе был горячий.
— Нам нужно было разойтись? — вдруг совсем беспомощно спросила она. Я не ответил. — Теперь ведь получается, что я во всем виновата, да? Втащила его в не его жизнь…
— В чем виновата? Марина, — я засмеялся, — ну честное слово! Где криминал-то?
— В том, что он… перестал. — На ее шее вспыхнули пятна. — Но он сам перестал, Энди! Сам! Сережке двух не исполнилось, я же помню тот вечер. Он сам сказал: все. Я поверить не могла, думала, это очередная хандра, у него бывает, когда что-то не получается… Я кричала: ты гений! Возьми себя в руки! А он только хихикает, как нелепый мальчишка, целоваться лезет — неинтересно, говорит, вы и так меня любите… Это — мужчина?!
Когда мы вошли в комнату, Женька внимательно слушал Абрахамса, шустро работая на невесть откуда взявшемся карманном компьютере. Абрахамс увлеченно излагал. Женька вдруг сказал: «Ого!» — и Абрахамс стал изгибаться и лезть из экрана, чтобы увидеть результат.
— Погодите, ребятки, сейчас, — пробормотал Женька не оборачиваясь. На ощупь взял со стола одну из появившихся там толстых пожелтевших тетрадей с торчащими уголками вложенных листков, стал рыться в ней. — А у меня тогда получалось… — бормотал он. — Сейчас… У меня получалось… — Нашел, всмотрелся. — Нет, это все тоже плешь собачья. — Задумался. Абрахамс ждал. Ждали и мы. У Марины подрагивали губы. — Вот что, — возвестил Женька наконец. — Плоский твой вакуум, конечно, нелепо. Но формально все преобразования верны. Попробуй представить себе эту нелепость во плоти. Когда я был ученым, — просто сказал он, — образность всегда помогала. Понял?
— Нет, — качнул головой Абрахамс.
— Вы просто устали, — нежно проговорил Женька, вдруг перейдя на «вы». — Имеется свертка по осям нашего пространства. Но это совсем не значит эн-мерной свертки. Вы же сами работали с подобными вещами, только по гравиполям. Покрутите оси!
У Абрахамса стала отвисать челюсть — ниже, ниже, потом он пробормотал едва слышно: «О боже…» — и отключился.
Женька стоял будто остолбенев. Изумление на его лице сменилось смазанным, забытым мимикой выражением гордости. Он высоко подпрыгнул и издал победный клич, восторженно хлопнув себя по голове ладонью и тетрадью.
— Работает! — заорал он. — Работает башка, Энди!
Я молчал. Стало очень тихо. Женька смотрел на нас, и во взгляде его гасло пламя. Тетрадь выпала из его руки, порхнули десятки листов, и вдруг Женька швырнул компьютер в экран. Раздался пронзительный короткий звон, по поверхностному слою экрана брызнули серебряные трещины.
— Нет!!! — крикнул Женька. — Нет! Марина, все останется!
…Наступила ночь. Я боролся со сном, накатывавшим, как обморок. Около полуночи Женька достал из какой-то коробки небольшое стереофото и протянул мне:
— Посмотри. Он звонил неделю назад, я снял с экрана. Ты ведь его так и не видел… — В голосе явно слышалось: «и не увидишь».
На фоне чахлого куста стоял длинный большеголовый парень в плавках и счастливо улыбался мне. У его ног, выставив смешные, совсем девчачьи еще коленки, сидела девушка. Она завороженно глядела вверх, на Сережку, и ей не было дела до объектива. Она вся словно светилась. Мы еще повоюем, дружище, сказал я Сережке.
— Отличный парень, — сказал я Женьке. — Очень на тебя похож. И девочка красивая, даже завидно.
Женька улыбнулся вымученно и благодарно.
— Старый греховодник, — проговорил он.
— Хотите есть, мальчишки? — спросила Марина.
Я не вбил бы в себя ни кусочка, но только повел рукой в сторону Женьки:
— Как хозяин.
— А что, — бесцветно согласился Женька, — мысль…
Они ушли на кухню. Сначала там было тихо, позвякивала посуда. Потом зазвучали приглушенные, сливающиеся голоса. Потом вышел Женька, сел, а Марина тихо заплакала там, на кухне.
— Странно, — задумчиво проговорил Женька. — Все-таки, значит, я эту штуку раздолбал там… — Он вздохнул. — Могу…
— Прекрати.
— Нет-нет, я не жалею. Просто дьявольски сложная штука. И интересная. Знаешь, в институте долго не верили, что стоит этой темой заниматься, я ее так пробивал… Очень здорово знать, что могу. Наверное, я все только для этого и делаю: узнать, могу ли.
— Можешь. Запомни. И успокойся. И езжай на свой атолл.
— Да, — ответил он почти шепотом. — Смотреть на небо и думать: я мог бы вернуть чаек. Обрабатывать Маришкины пробы и думать: я мог бы вернуть рыб. И все время бояться — как бы не вызвать переход. Опять — бояться, бояться…
Раздался вызов. Женька, глядя на меня, вопросительно поднял брови. Я пожал плечами. Он дал контакт.
Это был не Абрахамс. На экране возникли семь человек — пятеро мужчин и две женщины. Всех их я видел впервые.
— Доктор Соломин, — нерешительно сказал один из них. — Мы… тут подумали…
— Мы — это физики Канберрского центра, — вставил другой.
— Да. Собственно, никакого предложения, по сути, у нас нет. Иначе мы обратились бы к доктору Абрахамсу.
— Да будет мямлить! — прервала одна из женщин. — Мы хотим вам сказать только, чтобы вы не обращали на нас внимания. В смысле — ни на кого. Справимся. Не мучайтесь.
— Вот именно! — облегченно воскликнул первый мужчина. — Не думайте об этом. Никакой опасности нет, и это просто свинство, что они… Наш округ уже направил протест в Академию Чести и Права ООН. Живите спокойно, пожалуйста. Как вам хочется.
— Извините, что так бестактно вторглись, — робко попросила вторая женщина. И экран погас.
— Идем ужинать, — после долгого молчания сказал Женька.
Мы пошли ужинать. Едва мы вошли на кухню, Марина вышла, не глядя ни на меня, ни на мужа.
Мы не смогли есть. Молча сидели — каждый перед своей тарелкой, на которой остывала еда.
— Я ее теряю… — вдруг сказал Женька.
— Что?
— Она не понимает. А я смотрю на нее, и горло перехватывает: жива, жива… Она ведь не знает, что это только… — Он беспомощно шевельнул ладонью, не зная, как сказать.
— Горло перехватывает. Ты же ходишь мимо как чужой!
— Я глаз поднять не смею. Стыдно. И не могу правду сказать.
— Иди за ней! — прошипел я. — Быстро! Скажи, что она важнее всего!
Он замотал головой:
— Она не поверит.
— Она тебя любит.
— Она мне не верит.
— Она тебя любит!
— Не верит — и любит? Так не бывает.
— Все бывает. Иди! Ей хуже, чем всем нам!
И он пошел. Я включил окно. Сыпал косой осенний дождь. За сотни метров от меня, оглаживая слепые круглые колпаки, ветер нес острую мутную влагу.
— Ну помоги же им! — закричала Марина. — Почему отнекиваешься? Почему повинуешься Энди? Чего он хочет, ты мне можешь сказать?!
Я стиснул голову руками и, ничего не слыша и почти не видя, пошел из квартиры вон.
В лестничном холле стоял Чарышев. Нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы своей мохнатой куртки, он несколько секунд молчал, чуть искоса глядя на меня. Я соображал медленно. Очень болела голова, и хотелось, чтобы все кончилось хоть как-нибудь, только поскорее. Я отступил в сторону, приглашая Чарышева войти. Он отрицательно покачал головой.
— Здравствуйте, доктор Гюнтер, — проговорил он, когда я закрыл стену квартиры. — Вы ужасно выглядите. Простите меня.
— Не прощу.
— Воюете…
— Конечно. Зачем вы все это затеяли?
— Странно, что вы спрашиваете.
— Давлением можно лишь сломать.
— Никакого давления нет. Извне — нет.
Я только головой покачал. Он пожал плечами.
— Моя работа кончилась, когда в печать пошли первые сообщения. Это было не так просто, поверьте. Редакторы отказывались публиковать такой интимный материал, их пришлось… убеждать. Но с той поры я только жду. Я знаю, чем все кончится, но это произойдет само собой.
— Ему нельзя ненавидеть этот мир! — вырвалось у меня.
— Я знаю, доктор, не горячитесь так, — тихо произнес Чарышев.
— Что вы знаете?!
Он помолчал.
— Это очень странно, но я знаю то же, что и вы. По меньшей мере нас двое осталось после того разлома возле солнышка.
Я очень долго смотрел на него, просто не понимая смысла слов.
— Вы не догадывались, да? Я как-то сразу вас почувствовал. А потом не так уж сложно было интерпретировать копии с ваших расчетов на Большом компьютере института…
Я молчал. Он смотрел мне прямо в глаза.
— Знаю, что вы хотите сказать. Но человечество создавало и будет создавать гениев. Никакой гений не создаст человечества.
— Как вам легко…
— Да, — жалко улыбнулся он. — Вечная разница между тем, как посылает на смерть сына Родина-мать и просто мать…
— Тогда была война! — крикнул я. А он ответил:
— Всегда война.
— А вы не ошибаетесь?
Чарышев сощурился, с подозрением вглядываясь в меня.
— Я ошибаюсь? — переспросил он. — Я?
Голова разламывалась от боли.
— Я сжег нефть? Я отравил химикатами реки и озера, гербицидами и вспашкой — поля? Ртутные и сернистые дожди — это моих частных заводов заслуга?! Попробуйте вы с этим разобраться, доктор Гюнтер! Может быть, я рвал водородные бомбы на Моруроа и в Синьцзяне? Я перфорировал озонный экран?!
— Простите, — сказал я.
— Война пока всегда. «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой…» Избитая цитата, к сожалению.
— Это уже не тот бой, в котором можно рисковать женщиной и двумя детьми! Они же на волоске висят!
Мне показалось, что Чарышев сейчас закричит. Но, наверное, у него просто не было сил закричать.
— Вы очень устали, — проговорил он ласково. — Вы опять ничего не поняли.
Кровь бросилась мне в лицо.
— Сядьте, доктор, — попросил Чарышев. Не разжимая челюстей, я помотал головой. — Сядьте, — настойчиво попросил он. — Право же, это смешно.
Я опять помотал головой. Он положил руки на спинку стоявшего в холле кресла и повел его ко мне. Кресло плыло над полом, приближаясь медленно и неотвратимо. Очень хотелось сесть, но я лихо засунул руки в карманы и расставил пошире ноги. Чарышев остановился.
— Ну, потерпите, — сказал он после паузы. — Уже скоро.
— Что — скоро?
Он вздохнул.
— Обратный переход. Сядьте, прошу вас.
Мы долго молчали.
— Там проблема уже решена, — задумчиво проговорил Чарышев. — Неужели вы думали, что я рискну начать здесь работу заново? Я предал бы людей, избравших меня, если бы проявил такую халатность. Не пройдет и двух часов, как мы будем там, обещаю. Я знаю людей, доктор, знаю Соломина. Он не сможет здесь жить. Люди сильны и добры… Только начав все это, я понял, каких замечательных людей удалось воспитать. Всего полвека назад сюда пришла бы толпа бить стекла. А Соломин бы всех ненавидел. А теперь они защищают его право на выбор и принимают ответственность на себя. Все понимают, что человек должен сам совершать свои поступки. Ему можно только помогать. Да и то с осторожностью величайшей, чтобы не исказить ни человека, ни его действий. Чтобы он быстрее видел последствия, больше думал… Помогать даже ошибкам. Как вы сейчас.
— Все дозволено?
— Да. Жизнь — это познание. Та же наука. Только каждый начинает со своего собственного нуля, неповторимого, как отпечатки пальцев. Ощущение неиспользованных возможностей калечит психику. Человечеству не нужны калеки, которые не ищут и не творят.
— Соломин не ошибся, — сказал я. — Перехода не будет.
— Будет, конечно. Забота и решимость порождают заботу и решимость. Здесь ему нечем заботиться. А человек есть любовь.
Я молчал.
— Там вас, наверное, уже заждались…
— Нет, — усмехнулся я. — Там я тоже не нужен. Но не будет перехода! — крикнул я, твердо зная, что не прав.
— Кажется, я был бы этому рад.
Едва войдя, я понял, что случилось нечто важное. Марина сидела, безжизненно глядя в сторону Соломина, но не на него. Женька потерянно стоял посреди. Я вошел — они даже не шевельнулись.
— Как удивительно, — произнесла Марина чуть погодя. — А я всегда что-то чувствовала. Будто это уже не тот ты, по которому я тогда сходила с ума целых три года.
Женька оторопело взглянул на нее. Он не этого ждал.
— Значит, и впрямь ненастоящее. Значит, по-настоящему ты нас убил, а это — так, картон…
— Ты рассказал? — вырвалось у меня. Женька беззвучно шевельнул губами: «Да».
Свалил ответственность, подумал я и против воли крикнул:
— Тряпка!
Его хлестнула судорога.
— Да!!! Да!!! Восемнадцать лет тряпка! Вытирайте ноги! Всех предал, всех!
И снова стало тихо. От крика звенело в ушах. Марина резко встала, и Женька метнулся к ней, замер и стал падать, как падает в слабом гравиполе веревка, если ее перерезать сверху. Он медленно сломался в коленях, потом в поясе и приник к ногам жены.
Она положила руки ему на затылок и плотнее прижала к себе, голова ее запрокинулась.
— Все, Марина, — жалко пробормотал он. — Все. Не презирай. Я правда не могу. Уедем, а? Я помогать буду, аппаратуру таскать, водить катер, вести черновики… что скажешь. Возьмем ребят. Они рады будут, я им столько про остров рассказывал!
— Перестань кричать, — сказала Марина.
Он отстранился от нее, снизу заглядывая ей в лицо.
— Поедем! Хватит об этом, все будет хорошо, правда!
— Ну перестань же кричать! — жутко выкрикнула она, прижав кулаки к щекам и даже ногой притопнув, словно в негодовании.
— Да я… я не кричу же… — растерянно пролепетал он.
— Все кончилось, — произнесла она спокойно.
— Марина, какой вы еще ребенок. — Я старательно улыбнулся. — Да ничего не кончилось. Ложитесь спать, включите снотвор. Ненастоящее пройдет, настоящее останется. Просто вы устали.
— Настоящего нет.
— Нет, — вдруг согласился Женька, по-прежнему стоя на коленях. Она вздрогнула.
— Убей нас! — резко сказала Марина. — Убей нас опять!
— Маринушка! Ну чего ты хочешь?
— Чего ты сам-то хочешь? — спросил я.
— Я? Я сам? — Эта постановка его удивила. Он давно разучился хотеть сам. С тех пор, как решил, что его желания унизительны для нее. Он оглянулся на нее, ища взгляд, но она смотрела в сторону. — Мне противно и стыдно… Я не могу ни успокоить ее, ни порадовать, видишь?
— Всегда знала, — брезгливо сказала Марина, — что ты размазня, но настолько…
— Не смейте так говорить! — не выдержал я. — Вы поддерживать его…
— Ах, поддерживать! Что же мне говорить, Гюнтер? Спасибо тебе, любимый, бесценный повелитель мой, нежный, добрый, у тебя не получилось убить наложницу и детей, случайно не получилось, и других попыток ты не делал! — Она отрывисто, сухо рассмеялась. — Так? Ну нет! — Повернулась и почти выбежала в спальню. Стена закрылась.
Несколько минут мы молчали. Грязный дождь сек окно. Женька поднялся с колен.
— Темнеет…
— Ну и денек выдался, — сказал я.
— Осточертели дожди.
— Включи программу.
— Только солнца мне фальшивого не хватало… Там много солнца?
— Еще нет. Демонтировать колпаки начнут только осенью. От обогатителей дикие ветры.
— Ну конечно. — Он понимающе кивнул и прижался лбом к окну. — Еще бы… Тихо-то как.
— Вот и отлично. Хватит криков, надо передохнуть.
— Ко мне больше никто никогда не придет. Видишь, Энди, как все связано. Я всех предал и даже не заметил. А всплыло лишь теперь. Стал не собой — и этим предал и Маришку, и ребят, и Абрахамса. И даже тебя. Прости меня, Энди, пожалуйста.
— Не прощу.
Он пошел ко мне, но на полдороге передумал. Двинулся к спальне, но не сделал и трех шагов. Вынул из кармана радиофон, подержал у лица и спрятал. Пальцы у него дрожали.
— Сядь и успокойся.
Он послушно сел и стал смотреть на меня, как ребенок. Он будто ждал дальнейших распоряжений.
— Не кисни. Все пройдет через несколько дней. Видишь, ты же консультировал Ивана, и ничего не случилось. Со временем этот вариант стабилизируется, а ты постепенно будешь наращивать темп, постепенно вернешься в физику…
— Да плевал я на физику.
А за стеной ждал Чарышев. Чего он ждал?
— Все нормализуется, — упрямо и безнадежно твердил я. — Бессонная ночь, волнение — кто хочешь спятит. А пройдет неделя-другая… у моря, Женя, с Мариной, с ребятами, в тепле!
Он не реагировал.
— Ну что ты молчишь?
— Да вот думаю. Если я сигану, например, с крыши — это ведь все разрушит, да?
Внутри у меня все оборвалось.
— Не знаю, — сказал я. — Никто этого не может знать.
Он задумался, подпер подбородок кулаком. Знакомое мне выражение проступило на его лице — спокойное, пытливое. Женька кончался. Начинался доктор Соломин.
— По-видимому, да, — сказал он рассудительно.
— А если — нет? Если просто самоубийство? — безжалостно спросил я. — Очередное и уже бесповоротное бегство от ответственности?
На миг он размяк, потом снова взял себя в тиски.
— Они-то останутся, а меня это вполне устраивает. Даже лучше. Меня нет, а они есть. Трудно требовать от меня…
— От тебя вообще никто ничего не требует.
Он покачал головой:
— Да, действительно. Я сам требую. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет.
— Что ты несешь? — немощно закричал я.
Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.
— Придумал, — сообщил он. — Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. — Он даже улыбнулся, доставая радиофон. — Примите заказ. Одноместный орнитоптер, если можно — голубого цвета. Ярко-голубого. — Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: — У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.
Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:
— Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…
Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не прикоснувшись, решительно двинулся к двери.
Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось — стенка прыгает.
— Нет-нет, — испугался Женька, — ты меня не провожай, пожалуйста! Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… Только над облаками поднимусь. Марине не говори, а?
Я все-таки загородил ему выход.
— Ну Энди, ну честное слово, — жалобно сказал он.
Он даже не стал меня бить или хотя бы отталкивать. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку пожал.
До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок минут.
Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Не знаю, сколько бы она еще так стояла, не оборачиваясь. Что-то мгновенно сместилось, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, — и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо — Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.
— Энди… — прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. — Энди…
— Ты что это? — спросил я обеспокоенно и удивленно.
Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.
— Энди, — бормотал он, успокаиваясь. — Энди. Энди. — Он глубоко вздохнул. — Энди… — обессиленно прошептал он.
— Сон, что ли, страшный? — спросил я.
Он поднялся — бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.
— Сон, — сообщило оно. — Такой сон.
— Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?
— Да, — процедил он с ненавистью. — А вы эгоист, Гюнтер. Я вам не говорил еще этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.
— Мне это многие говорили, — утешил я его. — Не ты первый.
— В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет?! — фальцетом выкрикнул он. — Фамильярность — самая отвратительная вещь на свете!
…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
— Должен заметить, коллега, — Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, — что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
— Что вы говорите, коллега? — с восхищением и изумлением ответил я.
— Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданными искусственно, — а мои работы по вакууму дают надежду, что это возможно, — при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
— Что же вы ничего мне не заказали, коллега? — спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
— Еще раз простите. Я, очевидно, слишком увлекся своими соображениями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
— Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, — согласился я.
— Это же самое и я хотел сказать.
— Помилуйте, коллега, — проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.
…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
— Ну вот, — сказал он удовлетворенно. — Мы свое дело сделали. Не так ли, коллега? — Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты в восторге целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. — Прорыв в принципе возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. — Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. — А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
— Полагаю, именно так, коллега, — ответил я.
Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.
— Поздравляю вас! — воскликнул он. — Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению и оба спешим вас поздравить!
В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.
Это была девочка с того стереофото. С Сережкой.
Сейчас она завороженно смотрела на Пелетье, и не было ей дело до экрана. Она вся будто светилась.
Поблагодарив, Соломин выключил радиофон, медленно спрятал, аккуратно застегнул молнию кармана — пальцы его дрожали.
Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.
— Энди, — позвал он. — То… тогда… был не сон?
— Что? — удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. — Какой сон? Ты о чем?
Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.
— Они живы!! — закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. — Они живы там, я знаю!
Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.
— Ты разобьешься! — закричал я и сам едва услышал себя.
— Не-е-ет! — донесся до меня исступленный визг. — Двух хватит!..
От перегрузки потемнело в глазах. Завывая, оптер натужно выровнялся.
Из радиана мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.
— Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?!
Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…
Из-за прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.
— Тс… — выдохнул Соломин.
Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая мослатые ноги над снегом, сделал еще шаг.
Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…
Снегопад затихал.
— Смотри какой… — сказал ошалевший от восторга Соломин.
Он торчал по колено в искристом снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми детскими глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.
— Я буду работать, Энди, — тихо проговорил Соломин. — Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.
Я кивнул.
Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.
— Как думаешь… такой я им нужен?
Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.