ПОВЕСТИ

НЕБО ЗА СТЕКЛАМИ

Памяти моей жены Гали

Уж не помню, зачем мне понадобилось побывать в этом прежде столь знакомом квартале. Несколько лет не сходил я на остановке на углу около вокзальной площади, где когда-то бывал ежедневно. Я доехал до нее на сияющем зеркальностью стекол новеньком троллейбусе.

Залитая солнцем левая сторона Невского, несмотря на рабочий час, была заполнена так, что казалось — по ней в двух направлениях двигалась колонна демонстрантов. В троллейбусе же на редкость свободно.

Я прошел к выходу и встал, глядя вперед через кабину водителя. Там спиной ко мне сидела молоденькая девушка с длинными, прямыми, почти до пояса, лимонными волосами. Девушка вела троллейбус с такой завидной легкостью, что казалось — делать это ей не труднее, чем музыканту пробегать пальцами по клавишам пианино. На ней была надета куртка под замшу, шея повязана легким шарфиком. Стройные мальчишеские ноги обтягивали охристые брюки, из-под которых выглядывали тупоносые сапожки. Ногами она нажимала на педали тормоза и хода, и это прибавляло сходства с пианисткой. Она могла бы быть кем угодно, эта водительница: киноактрисой, продавщицей из парфюмерного магазина, гидом «Интуриста» или студенткой филологического факультета.

Троллейбус плавно подкатил к широкому тротуару и остановился. Девушка отворила двери для меня одного. При этом, встряхнув желтой гривой, она повернула голову в мою сторону.

— Всего хорошего, — сказал я, выходя из троллейбуса и воспользовавшись тем, что дверца в кабину была до конца раздвинута. Хозяйка вагона ответила легким кивком, однако без ожидаемой ответной улыбки, а просто и непринужденно. Двери вагона вздохнули и затворились за моей спиной.

И вот я попал на улицу, по которой ходил еще в шинели с дырочками для крепления погон на плечах и в шапке с темными очертаниями снятой звездочки. Это было в первый послевоенный год. В тот год, когда фанера в окнах чернела привычнее стекол, а на рынках из-под полы продавали ворованных кошек. Кошки в Ленинграде были редки, как нынче борзые псы.

Подсыхавший асфальт, от которого на солнце маревом поднимался пар, чуть горбатясь, уходил вдоль улицы. Бурела земля на газонах. Вверх, к солнцу густо тянулись белесые ветви тополей. Как же они выросли, эти тополя, высаженные в те послевоенные годы и никак не хотевшие приниматься на теневой стороне. Отчаянно чирикали воробьи, радовавшиеся весне, солнцу, теплу, счастливые тем, что удалось пережить морозную зиму. Кое-где на этажах бесстрашные хозяйки, стоя на подоконниках, мыли закопченные с прошлого года окна. Я пошел вдоль улицы к маленькому, зажатому в ее центре скверику. В скверике, как и прежде, сидели на скамьях мамы. Только мамы словно очень помолодели с тех пор и выглядели совсем девчонками; как мало были похожи их добротные пальто и яркие косынки на то, в чем ходили молодые матери после войны. Да и коляски, в которых спали розовые младенцы, были не схожи с неказистым транспортом новорожденных того времени.

Вокруг памятника носились упитанные малыши и расстреливали из пластмассовых автоматов всякого, кто попадался на пути.

С мраморного постамента в сторону Невского печально вглядывался великий поэт. Патина зеленела на курчавых волосах и плечах скромного монумента.

Обогнув скверик, я пошел дальше по улице. Дома на ней имели опрятный вид. На углу Кузнечного переулка десятком овальных витрин светился продовольственный магазин «без продавца». Ходили женщины в белых халатах, у стендов с продуктами с задумчивым видом стояли редкие покупатели. Земля, где росли деревья, у входа в магазин была выложена плитами — предусмотрительно. Ведь все равно люди будут сокращать путь по газону. Припомнился булыжник, которым была замощена покатая к середине улица. Сколько бед доставляла она в дни гололеда.

Я свернул по Кузнечному и прошел в сторону рынка. В переулке прятался давно выдворенный с Невского проспекта трамвай. Он был таким же оживленным, Кузнечный переулок, только куда более чистым, чем я его помнил. Вот и внушительное здание рынка, немного не доходя до него, в полуподвале, находилась пивнушка. Были они тогда на каждом углу. Нынче бесследно исчезли, замененные чистенькими «Воды-мороженое». В тот год стоило только приблизиться к пивнушке — отворится дверь, и слышна в любой час игра залихватского баяна, звуки которого тонули в шуме пьяного говора.

Вернулся я тем же путем. Остановился возле дома № 13. Дом мало изменился. Конечно, фасад с тех пор приводили в порядок. Тогда он был облуплен и закопчен. Но что имело совсем иной вид, так это двор. Прежде заброшенный, мрачный, с дровяниками, напоминавшими курятники, он теперь был залит асфальтом и свободен от всяких построек. Стены двора-колодца гладко оштукатурены и выкрашены в теплый желтый цвет. Справа и слева насквозь светились прилепленные к стенам прозрачные колодцы лифтов, о которых в тот год никто, разумеется, и думать не думал. Все было иным, мало похожим и незнакомым. Но нет, не все. Вот оно, памятное!.. Над когда-то, в незапамятные времена, каретником с конюшней, а позже перестроенными в жилье помещениями, сохранилась лошадиная голова. Она выглядывала из каменного кольца в стене. Как это ни странно, никому не нужная голова была восстановлена с такой трогательностью, будто скульптура была художественной ценностью. Норовистый конь с раздутыми ноздрями рвался на волю.

Лошадиная голова находилась как раз против комнаты в квартире во втором этаже, в которой… Впрочем, это довольно длинная история с продолжением.


В тот год по-зимнему лютовала поздняя осень. Шквальные ветры дули на город. Они словно сорвали погоны с шинелей мужчин, еще не собравшихся сменить военную одежду на издавна привычную штатскую.

Подняв холодные воротники, сдвинув на лоб серые шапки, в армейских сапогах или сохранившихся довоенных ботинках с калошами, торопились они, обгоняя друг друга по пути к трамваю, потом дрогли в неотапливаемых старых вагонах, спешили на заводы и в учреждения заново начинать мирную жизнь.

Злой студеный ветер поднимал с земли пыль, набившуюся меж булыжников, гнал ее вдоль прямых узких улиц. Кое-где каменные коридоры обрывались черными щербинами в несколько этажей — памятью блокадных пожаров.

Война угрюмо напоминала о себе на каждом шагу. Виделась в полустертой надписи «Бомбоубежище» над подвалами, фанерой в окнах с маленькими прорезями для света, гортанным криком серо-зеленых немцев, волокущих вдоль мостовой трубы газопровода, газетой, наклеенной с утра на щите, в которой объявлялось об очередном продуктовом «отоваривании».

Дом на улице, упиравшейся в Невский, был таким же потемневшим, промерзшим за блокадные годы, но все же сохранившимся в целости, как и те, схожие с ним пятиэтажные каменные бастионы, что примыкали к нему вплотную или слепо глядели с другой стороны.

И квартиры в них были схожими. Когда-то барские, на одну семью, а потом долгие годы «коммунальные», где иногда дружно, а порой и не очень, жило немало народа.

Квартира, о которой пойдет речь, была обыкновенной, похожей на все те, какие располагались сверху донизу по лестницам, раньше называвшимся парадными. Правда, эта квартира была попроще, а прежде подешевле, потому что находилась над аркой, ведущей во двор, а стало быть, считалась холодной.

Однако те, кто жил здесь, не помышляли о переменах к лучшему. Радовались тому, что есть. Пусть и тесно, пусть окно единственной комнаты выходило на темный, вымощенный булыжником двор-колодец.


Вот сюда-то, на второй этаж, по ордеру райисполкома и въехал в конце сорок четвертого года Алексей Поморцев — двадцатипятилетний балтийский старшина — электрик в прошлом, а теперь инвалид Отечественной войны. Лешка-морячок, как его звали новые дружки.

Отвоевал он в начале того же года. Беда случилась во время наступления, когда Алексей, всю войну проведший на Ораниенбаумском «пятачке», не раз ходивший в штыковую, переживший сотню бомбежек и минные обстрелы, к которым привык, как к дождю, и окончательно уверовавший в свою неуязвимость, был срезан осколком снаряда.

Помнил страшное: он видел, как в сторону отлетела часть сапога и снег стал алым, будто опрокинули банку краски.

Очнулся уже в госпитале в Ленинграде, в палате, заставленной койками, на которых тихо стонали запеленатые, как куклы, люди. Палата была когда-то школьным классом. В ней сохранилась белесая от времени, передвигаемая вверх и вниз классная доска. Нижняя часть была замазана белилами. На верхней, поднятой под потолок, голубела нацарапанная мелом надпись: «Наше дело правое. Мы победим!» Старая школьная доска была первым, что увидел Алексей после того, как потерял сознание на «пятачке».

Лежал он в госпитале долго. Говорили, много потерял крови. Лежа на койке, вскидывал вверх, не узнавая, свои руки, исхудалые, с повисшими, как на палках, мускулами, и все думал, нальются ли они прежней силой. Сила возвращалась медленно. Вспоминал он предвоенное время, миноносец «Славный», на котором служил электриком и с которого ушел на берег в морскую пехоту. Вспоминались и кореши с «пятачка», которые были теперь уже, наверное, далеко.

— Ты пойми, пехота, — изливался он в тоске соседу по койке, рыжеватому солдатику, довольному тем, что судьба определила его в госпиталь, — я же специалист-моряк. Три года на флоте служил. Куда же теперь, какой флот?..

Заживала нога медленно. Врачи по двое, по трое, а то и больше, собирались у Алексеевой койки. Говорили непонятное. Видно, удивлялись, почему так плохо идет дело.

И все же медицина сделала свое. К концу осени дело пошло на поправку. Алексею соорудили временный протез-ботинок. И он мог уже сносно ковылять по засыпанным желтой листвой дорожкам сада позади госпиталя.. Тут и вернули ему баян. Все, что осталось от флотской, да и мирной жизни. Баян, с которым не расставался ни на эсминце, ни на «пятачке». Баян, как оказалось, привезли в госпиталь вместе с Алексеем, да только медицинское начальство не спешило его вручать раненому моряку.

С возвращением баяна словно вернулось и прошлое. Веселые молодые дни до войны, служба на «Славном», лихая жизнь на «пятачке»; там не знаешь, что ждет тебя через час, а возьмешь в руки баян — и ни войны, ни немцев, до которых можно доплюнуть, — поет душа. Может, потому и доставили ребята инструмент в госпиталь, что понимали — нет без него жизни старшине Лешке Поморцеву.

Играл, изливал душу на баяне Алексей в дальнем углу бывшего институтского парка. Собирались вокруг раненые. Кто на костылях, кого приводили товарищи, кто добирался на собственных. Слушали Алексея, сколько позволяло время, а стоит подняться — просили: «Поиграй еще, кореш».

До холодных дней, пока не затворили на замок двери в парк, терзал Алексей баян. С заморозками снова явилась нестерпимая тоска. В помещении играть позволяли редко. Меж тем он окреп. Мускулы снова затвердели под кожей. Если бы не нога… Были дни — походит, походит Алексей, а потом лежит, корчится от боли, не рад белому свету.

А сильней болей была все та же тоска. В ноябрьские дни, когда стало чуть полегче ходить, решился на отчаянный поступок. Уж очень нестерпимым сделалось бесконечное пребывание в госпитале. Захотелось ухватить вечерок настоящей жизни, а там — хоть амба!..

Неподалеку от Фонтанки, где находился госпиталь, как помнил Алексей, против цирка, жила его знакомая Зоя. В последний раз встречались — уже началась война. Прощались под лай зениток, паливших в чистое желтое небо. Такого не забудешь. Адрес Зои он запамятовал, а так на глаз запомнил и дом, и лестницу, и дверь в квартиру. «Вот бы навестить!..» Знал Алексей, многих, ой как многих недосчитался Ленинград с той белой ночи, но отчего-то верил — выжила его знакомая. Жива и здорова и, вполне возможно, проживает на прежнем месте. Мало ли людей осталось… Куда как больше, чем померло. И решил Лешка в предпраздничный вечер, когда будет и в госпитале свое веселье, сбежать часа на два-три, провести время. Авось и не заметят.

План был задуман хитро. Другие слонялись по госпиталю в тапочках. Им бы надо еще найти обувь. А у Алексея обувь была при себе.

Вечером, когда передавали доклад из Кремля и все устремились к репродукторам, удалось стянуть из гардероба едва налезшую ему женскую шинель и чью-то шапку. Шинель надел поверх госпитального халата. Презрев столь неподходящий для военного моряка вид, вылез в окно уборной и спустился на мокрый снег. Крадучись, как вор, пробирался вдоль зданий набережной. Хромая, пересек скользкие камни на подъезде к мосту. Вот и знакомый дом. Теперь во двор, налево, третий этаж…

Не сразу решившись — мало ли что может быть, — дернул ручку допотопного звонка. Электрический не работал.

Услышал шаги. Дверь широко распахнулась.

Ну и повезло!

Она!

Стояла о приготовленной для кого-то улыбкой. В синем крепдешиновом платье, с ожерельем на шее. Причесанная, пахнущая духами. Увидев его, отшатнулась, но, видно, узнала.

— Здравствуй, Зоя!

— Алексей, ты?! В таком виде, откуда?

— С того света, на часок, на побывку.

Шепотом наскоро объяснил, как ловко удалось улизнуть из госпиталя.

— С ума сошел! Как же можно! Ты же врачей подведешь…

Пытался объясниться.

— А ну их… скука заела. Мочи больше нет…

— Нельзя, нельзя!.. — как-то излишне напористо заспешила Зоя. — Тебе надо назад в госпиталь… Я провожу, буду заходить. Я же не знала, что ты рядом… — Видя, что он не собирается отступать, продолжала: — И потом у меня гости — лейтенанты. Узнают — все равно направят. Будет хуже…

Как дурацки ни выглядел Алексей в своем наряде, в женской, не по росту короткой шинели, в белых больничных штанах, наспех заправленных в невероятные ботинки, а посмотрел он на свою бывшую подругу так, как смотрел на новичков перед очередной «психовой» атакой фрицев.

Скрипнула где-то дверь, в переднюю прорвались звуки танго, хрипел патефон, громкий мужской смех, звон разбившейся рюмки. Значит, не врала — гости… Из коридора выскочила раскрасневшаяся девушка.

— Ах!

— Маруся, — полушепотом проговорила знакомая Алексея. — Принеси мое пальто. Потихоньку… Займи их, я скоро… И стопочку водки с чем-нибудь. Человеку необходимо согреться.

— А-а, согреться?! Благодарю за заботу.

Алексей рванулся к двери и с сердцем захлопнул ее за собой.

Слетел с лестницы, слышал, сверху кричали:

— Алексей, Алеша!.. Алексей!

Он не ответил. Эх, сказал бы он ей сейчас! Неудобно было орать на всю лестницу.

В госпиталь вернулся нахально — с парадного хода. Переполох был первостатейный. Полковник — главный врач — сгоряча грозил трибуналом. Чудак человек, разве страшен Лешке трибунал!.. Хоть в штрафники… Но шумел полковник, наверно, больше для острастки других. Алексея никуда не таскали, и фортель его остался безнаказанным.

В феврале сорок пятого с военной медициной было покончено. Из госпиталя выписали. Раздумывали недолго — списали «вчистую». Пробовал было просить, чтобы оставили. Он электрик и без ноги на флоте не оказался бы балластом. Не согласились. Разъяснили, как маленькому, — войне и так скоро конец, а он парень со специальностью. Дела и в тылу достаточно. В общем, выписали пенсионную книжку — греби, моряк…

Форму, хоть ладно, вернули. Рад был несказанно. Могли бы ведь выдать и солдатское. Алексей застегнул бушлат на медные пуговицы, вскинул на плечо баян. Через два дня с ордером на жилплощадь в кармане хромал по Невскому, отыскивая улицу, где надо было жить дальше. Думал он тогда сперва малость отдохнуть от пережитого, потом куда-нибудь на работу, забывать понемногу о проклятой войне.


Но нет, она не забывалась.

Обиженным обосновался Алексей на новом месте. Обозлен был на весь мир. На немцев — ну, гады!.. На врачебную комиссию — списали все-таки, канальи… На женщин… И соседи в квартире не приглянулись ему с первого взгляда. Ползают людишки, как мыши в норах. Пробовал пойти на работу, да долго не протянул. Не по его характеру. Ему ли, кто три года под пулями презирал смерть, теперь трястись затемно в трамвае, стоять в обеденный перерыв в очереди в столовскую кассу, вырезать — будь они неладны — талоны на карточках, до вечера томиться в цехе?!

Сославшись на боли в своей культе, с завода уволился и больше никуда поступать не стал. Как проживет — не задумывался. Считал, будь что будет, и это все равно не жизнь. Приходила ему порой мысль — не лучше ли было сложить голову на «пятачке», как многие его дружки, чем так прозябать дальше?

Квартира, в которой до недавнего времени оставались одни женщины, а теперь жили еще двое мужчин, была им полностью терроризирована.

Немало их, таких вот моряков и бывших сухопутных солдат-инвалидов, слонялось в те дни по израненным улицам Ленинграда. Суетились на толкучках и при рынках, беспробудно пили; охмелев, нещадно дрались, пускали в ход и костыли. Хрипло ругались и кричали всякому, кто пытался их урезонить:

— Ты бы не здесь давал! Ты бы там давал!..

И посылали вдогонку отборный мат.

В те дни и в самом деле казалось, что уже никогда не избавиться этим искалеченным душам от их беды. С обидой и беспричинной злобой поглядывали они на тех, кто вернулся с войны целым. Словно и те были в чем-то виноваты.


В квартире он поднимался последним.

В десять, а то и в одиннадцатом часу распахивалась дверь из ближайшей к черному ходу комнаты. В кухне появлялся по пояс голый Алексей. Он был одет в лоснящийся от времени матросский полуклеш. Бахрома снизу над ботинками тщательно подстрижена. Похрамывая, чуть раскачиваясь, шел к раковине и отворачивал кран в полную силу. Кран в квартире зимой никогда не заворачивали до конца. Завернуть кран в морозы — значило поставить жильцов под угрозу остаться без воды. О том всякому, кто подходил к раковине, напоминала краткая надпись на прибитой к стене картонке. Не закрывать крана было, кажется, единственным квартирным правилом, которое выполнял Алексей.

Отвернув кран до предела, Алексей начинал мыться. Брызги летели во все стороны. Мокрыми становились стена и пол вокруг раковины. Мылся старательно, долго и отчаянно. Мылился первым попавшимся под руку мылом, если его кто-нибудь неосторожно оставлял. Не было мыла — мылся и так, но тогда еще дольше. Шея и лицо его при этом сперва розовели, а затем становились пунцовыми. Мускулы на лопатках словно совершали какой-то сложный танец. Татуировка — меч, разбивающий фашистскую свастику, — густо синела на правом предплечье. Потом он прикручивал кран, запрокидывал голову назад и, широко расставив ноги, с силой приглаживал назад волосы, почти черного от воды цвета.

Если в эту минуту в кухне кому-нибудь случалось быть, с Алексеем здоровались, и он ответно кивал на приветствие. С утра он бывал тихим. Однако сам предпочитал находиться на кухне в одиночестве и, когда его заставали моющимся, сокращал процедуру, чтобы поскорей убраться в свою комнату.

Проходило немного времени, и квартира наполнялась звуками баяна. Мелодии одна за другой обрывались так же внезапно, как и начинались. То ли проверяя репертуар, то ли разминаясь, Алексей добрый час испытывал терпение соседей, нещадно гонял свой проверенный инструмент.

Вдоволь наигравшись для души, он уходил из дому. Во втором часу пополудни покидал квартиру с черного хода. С парадной ходить не любил. Тот, кто в эти минуты находился в квартире, слышал, как сперва затихал баян, потом доносились тяжелые шаги и звук захлопнувшейся двери на лестницу.

Хромая, он спускался вниз. Причесанный и чистый, в застегнутом до горла бушлате, с баяном на плече, проходил двор и терялся в тени тоннеля. На улице сворачивал вправо и шел в сторону от Невского.

Так было каждый день. Куда уходил Алексей, в квартире не знали. Да никто его о том и не спрашивал.

А шел он в пивную-полуподвал в Кузнечном переулке. Там его ждали. Приходил туда, как на работу.

Началось это вскоре после того, как распрощался с заводом. В квартире Алексей скучал. От скуки однажды и забрел с баяном в пивную на Кузнечном. Мраморные столики, оставшиеся с довоенного времени, были почти все свободны. Алексей, уселся в углу в одиночестве. Заказал водки и пива. Закуски не брал. Чтобы получить закуску, надо было вырезать талон из продовольственной карточки, а карточка у него была давно «съедена». Выпив, вынул из футляра баян, стал негромко играть песню за песней. Играл для себя, задумчиво и печально. Белели кнопки баяна, в такт с музыкой раскачивалась эмблема морского электрика — красные, потускневшие молнии в кругу — на рукаве бушлата. Какая-то подвыпившая личность с висячими усами, в поношенной офицерской шинели без погон, подсела к столику со своей недопитой кружкой пива.

Алексей не обращал внимания. Хочет — пусть сидит.

— Ах, хорошо играешь, морячок. Переливчато играешь, — сказала личность, дотянув из, своей кружки. — До души доходит… А ну, можешь «Раскинулось море широко»?

И заказал водки и пива себе и музыканту.

Лешка сверкнул глазами в его сторону, хотел было обидеться и послать усатого подальше, да раздумал — черт с ним, пусть заказывает. Вместо того чтобы отказаться, потребовал закуски. Усач кивнул и опять крикнул официанта.

Так начал он карьеру пивного музыканта. Зашел в пивную и на следующий день, да и зачастил. Садился всегда на одно и то же место — в углу, в стороне от буфета. Если баянист запаздывал, стул его не занимали. Буфетчик предупреждал — место музыкантское. В пивной люд собирался все один и тот же. У Алексея появились постоянные слушатели и почитатели его таланта. Часто играл по заказу, играл что хотели. Если не знал мелодии, быстро подбирал на слух по напетому. Денег не брал. Когда новичок, не знавший неизменного правила, сулил денег, Алексей прекращал музыку и обрывал оплошавшего:

— Ты что?! Кто я тебе?.. Хочешь, можешь поставить, — и обескураженный любитель музыки спешил к стойке исправить ошибку.

К вечеру от этих подношений он напивался. Напивался, тяжелел и начинал громко жаловаться кому придется:

— Списали меня. Все… Вчистую… Судьба. Ты, может, думаешь, я спекулянт какой?.. Я старшина-электрик второй статьи, вот кто я. Понял, дурочка безмозглая?

Потом, привстав, с презрением окидывал переполненную к концу дня пивную и громко задирал:

— Кто тут еще второй статьи электрик, ну, кто?

Пьяный, теперь уже в бушлате нараспашку, шел домой. Шел всегда без чужой помощи, достаточно твердо, чтобы добраться до дому. Шел, всю дорогу кого-то ругая. Кому-то обещая «припомнить». Порой останавливался возле дежурных дворников. Изливал, им свои обиды. С ним не связывались. Если он задирал, миролюбиво говорили:

— Иди, иди, морячок, домой, не шуми зря…

И Алексей смирел. То, что его признавали моряком, смягчало злость.

Каждое утро, просыпаясь с головной болью, будто удивлялся, как попал сюда. Видел почерневший по углам от времени потолок и давным-давно выцветшие обои с пятнами от висевших когда-то картинок. По этим пятнам можно было догадаться — обои были в цветочках.

Комната, в которой поселился Алексей, прежде принадлежала одинокой старухе. Жила она здесь невесть с каких времен, во всяком случае раньше всех других соседей по квартире. Была тут когда-то не то хозяйкой, не то барской прислугой. Толком этого никто не знал. Старухи не стало первой блокадной весной. Родственников не отыскалось, и все ее небогатое имущество сделалось ничьим.

Ко времени, когда сюда водворился Алексей, в комнате оставались железная кровать с витиеватыми спинками, с высоченным матрасом, пузатый, поеденный жучком комод с навсегда сохранившимся запахом нафталина и странное сооружение — старинное просиженное кресло.

На голой стене против кровати грубо вырисовывались косяки двери в соседнюю комнату. Обои на дверях потрескались и отстали от стены. Из соседнего помещения, где так же долго никто не жил, тянуло холодом. Морозный ветер проникал к Алексею и через кое-как заделанное окно.

Через запыленные стекла окна, которое выходило во двор — тусклый колодец, — не виделось ничего, кроме стены с проплешинами обвалившейся штукатурки и подслеповатыми на ней окнами, которые по вечерам вспыхивали робким светом. Ниже второго этажа из стены торчала побитая временем лошадиная голова. Зачем она тут, Алексей не понимал. Обшарпанная голова печально поглядывала в окна его комнаты, словно разделяя с ним тоску холодного одиночества.

Ордер на кубометр дров, полученный в день прописки, загнал в тот же час и теперь согревался, сжигая толстенные и совершенно непонятные ему, скорее всего немецкие книги, сваленные в угол, — также бесхозное старушечье наследство. Остались от нее книги и русские, в большинстве — классики. Русские книги Алексей не жег. Проснувшись утром, читал в постели до тех пор, пока не отступала похмельная головная боль.

А читать он любил всегда. Еще мальчишкой в деревне хватал какие ни попадались книги. Которые нравились, прочитывал не по одному разу. И на действительной службе проглатывал все, что появлялось в небогатой корабельной библиотеке. Скучал без книг на фронте. Удавалось найти что-нибудь зачитанное до дыр — не выпускал, пока не закроет последнюю страницу — лишь бы сыскалась минута почитать. Кореши-морячки удивлялись этой его страсти. Удивлялись и уважали Лешкину любовь к чтению.

Как-то случилось, что старухиных книг тут в квартире не сожгли, хоть и было известно — пылало их в блокаду!..

Глядел Алексей, как догорали в топке пухлые немецкие тома, и понимал, что, может, и в них было написано что хорошее. Но уж очень было ему ненавистно все «фрицевское». Гори они к черту, их книги!

Лишь только появился Алексей в квартире, женщины на всякий случай решили не забывать лишнего на кухне. Но вскоре убедились — опасения были напрасными. Из дома ничего не пропадало. Никогда он не пользовался ни чужой посудой, ни веником. Единственное, в чем не признавал собственности, являлось мыло. Любой забытый у раковины кусок, не задумываясь, пользовал в своих целях. Жильцы не жаловались. То ли прощали эту незначительную слабость, то ли не решались входить в конфликт с нелегким соседом.

Со временем завелись у него и новые дружки. Старые фронтовые были далеко. Связь с ними Алексей потерял. Эти находились рядом. Сидели за столиками в пивной. Шумели и требовали к себе особого внимания.

Самым близким сделался Санька Лысый, или, как его еще называли, Коммерсант. Настоящей фамилии Саньки Алексей не знал, да и не интересовался. Про себя он презирал нового приятеля, но обойтись без него не мог. Лысый уверял, что он тоже бывший фронтовик, и даже офицер. В доказательство тому носил засаленный китель с красным артиллерийским кантом и фуражку с ломаным козырьком. В офицерское прошлое Саньки Алексей верил слабо, но в спор с ним не вступал — черт с ним!

Санька был ловкий пройдоха и спекулянт. С утра он, как сам называл, «химичил» на толкучке. Зазвал туда и приятеля. Правда, в аферы он Алексея не втягивал. Просил постоять в стороне. Лысый рассуждал так, что на случай, если кто привяжется, он отвертится, скажет, что ни при чем — вот демобилизованный морячок-инвалид просил продать. Алексею объяснил:

— Тебя не заметут. Ты герой.

Чем промышлял Санька, Алексей не догадывался. Да и что ему-то за дело. После удачной сделки шли в пивную. Санька Лысый ставил водку и закуску. Алексей играл на баяне. Иногда веселье продолжалось за полночь. Гулял и на чьих-то квартирах, среди темных Санькиных друзей и бесстыдных женщин.

По утрам он ненавидел себя и готов был плакать. Чтобы забыться, хватался за книги. Потом долго и грустно растягивал баян. Затем уходил в пивную.

А время шло.

Появился в квартире высокий сутуловатый человек невоенного вида в армейской форме. Это был демобилизованный немолодой старший лейтенант — муж такой же, как и он, тихой женщины Марии Аркадьевны, недавно вернувшейся из эвакуации откуда-то из Сибири, где она четыре года ждала встречи со своим малоразговорчивым мужем. Теперь их бездетная семья, пережив суровые времена, снова соединилась.

Не пролетело и недели — недавний старший лейтенант Галкин вернулся за свой рабочий стол главного бухгалтера на хлебном заводе, на котором служил с тех пор, как тот был пущен. Мощным своим производством в начале тридцатых годов хлебозавод заменил десятки ютящихся по полуподвальным этажам пекарен, что расточали аппетитный аромат сдобы в тихих переулках. Про пекарни в те годы вскоре позабыли, привыкнув к заводу, из-под арки ворот которого выезжали грузовики-фургоны с надписью «Хлеб». Галкин-то знал, сколько трудностей стояло перед этими необычными для города предприятиями, пущенными тогда чуть ли не одновременно во всех его районах. И на далеких фронтах, читая скупые строки о Ленинграде, радовался Галкин — не закрыли их завод. В самые тяжелые дни выпекал горький блокадный хлеб. Думал тогда Глеб Сергеевич — придется ли ему еще увидеть знакомые серые корпуса? Пощадит ли их вражеская бомба? Тем более что находился хлебозавод неподалеку от железнодорожных путей.

А надо же — сохранился, во всяком случае внешне цел и невредим. Но это внешне, а внутри чуть ли не все надо было начинать заново. И начинали, не страшились трудностей, как в те, тридцатые, когда с оборудованием приходилось ой как худо.

Ни дня не раздумывая, где ему работать после демобилизации, Галкин отправился на свой завод. Знакомых оказалось не густо. Кто еще не вернулся с войны. Другие уже и не вернутся. Кого скосила блокада. Об иных не было и вестей. Возвращению Галкина обрадовались. Тут же предложили должность заместителя директора завода, но Глеб Сергеевич от нее отказался, предпочтя свое давно знакомое дело.

Он вошел в ту же комнату, где сидел четыре с лишним года назад, невольно удивившись тому, что стол был тем же самым, только выцвела и потерлась на нем клеенка. Именно с этим канцелярским столом он прощался, кто знал, может, уж и навсегда, когда в июле сорок первого уходил в ополчение с группой заводских коммунистов. Глеб Сергеевич присел за стол и с удовлетворением подумал о том, что и работа будет та же самая, привычная и любимая. Только расчеты нынче посложнее прежних и ответственности пожалуй что больше, чем раньше.

Офицер запаса Галкин еще имел право на отдых после демобилизации. Но на хлебозаводе бухгалтерский учет был столь запущен, а со счетными работниками так бедно, что Галкин пришел на работу на третий день после посещения заводского управления.

В первый раз на заводе он появился в погонах и при тех немногочисленных наградах, которые заслужил. Потом орден и медали над карманом гимнастерки заменила скромная полосатенькая планка. Но и планку Галкин вскоре посчитал надевать не обязательным. А военное обмундирование — офицерскую форму без погон — носил долго. Больше, собственно, носить было и нечего. Единственный костюм, самоотверженно сохраненный женой в то время, когда жить в эвакуации можно было лишь на вещи, этот не модный, не новый костюм сделался теперь выходным и надевался только в праздники.

Алексей увидел Глеба Сергеевича утром, когда вышел из своей комнаты. Не очень умело тот насаживал на черенок полинявшую от времени половую щетку. Галкин поздоровался с жильцом-инвалидом, о котором уже был наслышан. Алексей буркнул в ответ что-то похожее на «драсте» и, как обычно, вернулся к себе.

Хотя Глеб Сергеевич и был старшим лейтенантом, уважения в глазах Алексея не вызвал. Уж очень этот офицер имел какой-то небоевой вид. И незначительные награды на его гимнастерке не произвели впечатления на бывшего моряка. «Интендант, штафирка, — решил Алексей. — Мало ли их таскалось по фронтам. Люди воевали, а они по штабам, подальше от передовой». Когда же узнал о том, что всю войну Галкин прослужил начфином, успокоился окончательно. Вернулся и ладно, радуйся, что цел остался. Иди, трудись, благодари бога — другие за твои награды пострадали. Алексей, если случалось ему столкнуться с Галкиным, проходил мимо, словно и не замечал соседа. Всячески подчеркивая, что он, Алексей, в своем звании отличившегося защитника морских рубежей, не намерен считать за фронтовика какого-то там тылового начфина.

Как-то осенними сумерками Алексей задержался дома дольше обычного. Дело было в субботу. Пивная наверняка была переполнена до отказа, а он не любил излишнего галдежа. Забегавшие на Кузнечный перехватить сто грамм «с прицепом» перед возвращением домой музыку не слушали. Алексею нравилось ублажать посетителей постоянных, которые любили его игру и баяниста уважали.

Словом, он не торопился в пивную. Пусть схлынет, разбежится лишний народ и останутся свои. Час-другой он еще проведет дома.

Темнело. Алексей повернул выключатель. Электричество не зажигалось. Вскоре через дверь услышал разговор о том, что огня нет по всему дому.

На улице засинело. Предметы в комнате сделались едва видны, электричество не загоралось. На кухне кто-то зажег свечу. Оранжевый отблеск ее пробрался из-под двери в комнату Алексея. Со двора доносились крики. Дворничиха Спиридоновна орала на весь двор, что настоящего монтера не найти, а «эти» сообразить ничего не могут. На возмущенные реплики жильцов, не желавших оставаться в темноте, бодро отвечала: «А и посидите без огня. Не столько сидели, а тут что — до утра!..»

Алексей натянул бушлат и нахлобучил фуражку. Старшинскую звездочку он с нее не снимал. Прошел через освещенную одиноким пламенем кухню и спустился во двор.

Спиридоновна все еще стояла тут и вела разговор с жильцами, интересовавшимися в приоткрываемые окна, когда же будет наконец электричество.

— Кто его знает? Может, и будет, а может, и нет, — с каким-то веселым злорадством ненужно громко отвечала она.

— Будет, — сказал неожиданно появившийся возле нее Алексей. — Чего зря горло дерешь? Где свет чинят?

— На третьем подъезде ремонтируют. Чай, все грамотеи там собрались, а свету не видать.

И приумолкнув, проводила взглядом захромавшего в сторону подъезда Алексея.

На площадке первого этажа с огарком свечи в руках стоял управхоз. Рядом находились какие-то домашнего вида интеллигенты. На лестницу, которую придерживал управхоз, забрался молоденький парнишка в полосатой рубашке. Ящик распределительного щита был распахнут настежь. Мальчишка то вывинчивал, то опять ввинчивал пробки. Стоявшие внизу давали советы и по мере познания в электроделе высказывали свои предположения. Чуть в стороне — Алексей его приметил сразу — молчаливо наблюдая за происходившим, стоял его сосед по квартире, Галкин.

— Если бы контрольную лампу, — оправдывая свою беспомощность, объяснял с лестницы парнишка.

— А ну, давай, салага, слазь! — неожиданно для всех гаркнул Алексей.

Парнишка беспрекословно подчинился требованию моряка и, оглянувшись, спустился со ступенек.

С поразившей всех легкостью Алексей поднялся по лестнице, глянул в расположение пробок на щите и помотал головой.

— На соплях все у вас тут, батя. Удивляться надо, как вообще-то горело.

Голой рукой — не привыкать ему, случалось бывать и не под таким напряжением — коснулся входящих контактов.

— Не здесь, — сказал Алексей. — Зря тут и тюкаетесь!..

Он деловито, по-хозяйски, подкрутил все пробки и захлопнул ящик. Спустившись вниз, спросил управхоза:

— Где общий ввод?

— В подвале, — ответил управхоз. — Я там не знаю, там боюсь. Там же… Настоящий электрик нужен.

Алексей смерил управхоза таким взглядом, что тот, должно быть, понял, взгляд означал: «А я, по-твоему, кто? Я, по-твоему, балаболка?»

— Если можете, пошли, — пожал плечами управхоз.

В подвал вместе с ними увязался и парнишка. Тот шел будто на правах подмастерья. Не отставал и Галкин. Остальные разошлись по своим квартирам. Зачем пошел с ним бывший начфин, Алексею было непонятно. А впрочем, пусть идет, не все ли равно.

Как и предполагал он, авария произошла на главном щите. Алексей потребовал тонкой медной проволоки. Нашлась у паренька. Он запасся ею на случай необходимости поставить «жучка».

— Вот с жучками-то и пережгли, — заявил старшина-электрик, налаживая что-то в щитке. — Последнее это дело… Сейчас дадим свет, а завтра вызывайте дежурного, — это уже к управхозу, — иначе накуролесим тут.

И свет с помощью Алексея в доме зажегся. Разом вспыхнуло множество окон, и словно теплее сделалось в сумрачном дворе. Вышло что-то вроде маленького праздника после темных будней. Те, кто и в самом деле сидел в городе без электричества не один и не два месяца, умели ценить труд избавителей от мрака.

— Морячок с тринадцатой починил! — сообщила кому-то со двора помягчавшая Спиридоновна.

Алексей сделался героем вечера. Управхоз заявил, что непременно добудет по такому поводу «маленькую». Но лучше бы он такого не говорил.

— Я тебе что, калымщик? — огрызнулся Алексей. — Я для людей. Понял, деятель?.. У тебя, может, и во всем жакте не хватит водки меня напоить!

В квартиру возвращались вместе с Галкиным. По дороге сосед нарушил молчание:

— Ловко вы это, быстро разобрались. Пустяк, кажется, а мы там все мудрили, мудрили…

— Впервой, что ли, — пожал плечами Алексей.

— Я и говорю — чувствуется специалист. — Галкин чуть помолчал и, кашлянув, продолжал: — Не мое, понятно, дело, но такие люди теперь на вес золота. Вот взять и у нас на хлебозаводе, хозяйство надо приводить в порядок, а умелых электриков раз, два и…

— Будто только у вас, — усмехнулся Алексей. — Где их взять-то, специалистов? Одних земля прибрала, другие вроде меня, подбитые.

— Однако вы бы еще, как полагаю, вполне могли бы, и польза была бы… Ну и для себя, разумеется…

— Это что, — издевательски проговорил Алексей, — как Утесов по радио агитирует: «Я, демобилизованный, пришел домой с победою. Теперь, организованный, работаю как следует…» С меня хватит. Я с автоматом довольно поработал. Моя польза под Рамбовом на черной земле в сапоге осталась, — и хлопнул себя по ноге ниже колена. — Теперь пусть те, кто отсиживался, кто целеньким остался, налаживают.

На том разговор и окончился. Алексею еще хотелось послать подальше этого штафирку — Галкина, но удержался. Все-таки пожилой человек.

А тут еще и дома встретили приветливыми взглядами. Скажи пожалуйста, удружил им, а?!

Как обычно, ни на кого не глядя, он прошел в свою комнату и вскоре, забрав баян, покинул ожившую квартиру — направился своим обычным курсом.

Но пока шел в пивную, пока сидел там, не хватив еще лишнего, все почему-то думал, что все-таки правильно сделал, что помог этому лопуху-управхозу. Суббота, нехорошо, чтобы люди сидели без света. И слова Галкина отчего-то не выходили из головы. Вот еще! Ему-то какое дело до его инвалидного положения?!

Как всегда, Алексей явился домой поздно. Двери ему отворил, как нарочно, тот самый Галкин. Видно, он еще не ложился. Вышел на кухню в очках, в которых читал и работал.

Ничего они друг другу не сказали. Галкин пропустил соседа и запер двери.

В комнате Алексей снял баян, бережно опустил его. Спать не хотелось. Что-то давило, мешало сразу заснуть.

Зиме уже надо было бы побелить крыши домов, а с них по трубам все еще лилась вода. Не к месту, не ко времени снова пришла оттепель. В городе началась эпидемия. Грипп укладывал людей в постели в каждой квартире. Сбивались с ног районные врачи.

Уткнув лицо в бушлат, воротник которого он придерживал за концы правой рукой, Алексей с буханкой хлеба спешил домой.

Два дня назад его начало знобить. Не помогали ни натопленная печь — было у него теперь немного дров, — ни водка с горячим чаем, которой пытался отогнать одолевавшую хворь.

Ни что такое простуда, ни какое другое болезненное состояние — прежде Алексей не знал. Тяжелое ранение не в счет. Тут случай особый. Правда, на передовой, какая бы там погода ни бывала — что слякоть, что мороз, — никто вообще не болел. По палатам фронтовики залегли после того, как вылезли из окопов. И каких только тогда не пооткрывалось болезней, о которых четыре года не имели и понятия.

Но Алексей хворать не собирался, этого еще не хватало. Нет, он не поддастся. Познобило и перестало. С утра на третий день почувствовал себя вполне нормально. К тому же явился такой аппетит, что стало ясно — хворь миновала.

Вот и торопился домой с буханкой. Думая соорудить чаю и навернуть хлеба с маргарином, которым был «отоварен» перед болезнью. Прошел двор и поднялся на свой этаж по пустынной, со слезливыми от сырости стенами лестнице. Свернув на последний пролет, увидел — у черного входа в квартиру стоит молодуха. Голова обвязана серым платком. Одета в пальто в талию. На ногах армейские сапоги. Возле, на полу, большая, перевязанная веревками корзина с замочком и узел в байковом одеяле, также в веревках со всех сторон, как в шлее. К узлу еще приторочен старенький эмалированный кофейник без крышки и кастрюлька. Стояла эта невысокого роста молодая женщина и нажимала кнопку неработающего звонка.

— Стучать надо, если сюда, — сказал Алексей, поднимаясь на последнюю ступеньку.

— Стучала, — ответила женщина. — Никто не выходит. Я по ордеру. Комнату тут дали. Я с той лестницы звонила — никого. Дворничиха сказала: «Ты с черной попробуй, может, там отворят».

Голос у нее был чистый и настойчивый, так, во всяком случае, Алексею показалось. Насколько можно было разглядеть при тусклом лестничном свете, была она совсем молоденькой. Лицо в платке чуть скуластенькое, а глаза карие, быстрые. Говорит и будто виновато улыбается. Она раскрыла сумочку с замочком (шариками на козьих ножках) и вынула оттуда желтый листок бумаги.

— Вы, наверно, отсюда? Вот ордер. Проверьте, если хотите.

В жизни Алексей не терпел никаких бумажек. Оттого иногда и случались у него разные недоразумения. Зачем ему этот ордер?!

— Я тебе что, комендант, документы проверять! Сюда так сюда. Мне все одно.

Отыскал в кармане бушлата ключ, всадил его в скважину и распахнул перед приезжей дверь — дескать, входите, будьте любезны. Поселяйтесь где хотите, дело не наше.

Она кивнула, проговорила что-то вроде «спасибо, вот спасибо» и наклонилась, чтобы сразу нести корзину и узел. Но, видно, не очень-то легко это ей было. Вздохнула и снова растерянно улыбнулась.

— Дай-ка, — сказал Алексей.

Свободной рукой хотел легко подхватить корзину, но она оказалась неожиданно тяжелой.

— Что там у тебя, камни?

— Книги, — будто виновато проговорила девушка. — Учусь.

— А-а, на профессора кислых щей?

— Нет, не на повара, — ответила она, то ли не поняв его шутки, то ли не желая ее понимать. — На водителя троллейбуса учусь. Там книги по электричеству. Ну и тетради. Выдали нам.

— По электрике, — непонятно пробурчал Алексей, подцепил свободной рукой корзину и, стараясь как можно меньше хромать, понес ее впереди девушки к двери в закрытую комнату. Приезжая с узлом доверчиво шла за ним.

— Сюда, наверно, — сказал он, опустив корзину возле двери. — Больше тут селиться некуда.

Девушка подергала ручку запертой двери и спросила:

— А вы в которой живете?

— Я?

Новое дело, зачем это ей еще знать? Алексей помолчал и ответил:

— Я по соседству. Рядом.

— Тогда правильно, — оживилась приезжая. — Управхоз сказал, за стеной живет моряк…

Она не договорила. Похоже было, что осеклась на слове «инвалид», скользнула взглядом по ногам Алексея.

— Пребывает такой, — кивнул он. — Догадливый ваш управхоз.

И пошел, больше не говоря ни слова, с хлебом в руке в свою комнату, вход в которую был из кухни.

Никого из жильцов в этот час в квартире не находилось. Никто не вышел посмотреть, кто это с багажом появился в коридоре. Из своей комнаты Алексей услышал, как приезжая шебаршила ключом в замке, не в силах его отомкнуть.

В старой тельняшке, с медной бляхой на ремне, он опять появился в коридоре. Девушка скинула платок на корзину. Расстегнув пальто, она напрасно пыхтела, пытаясь отворить дверь.

— Дай-ка, — опять сказал Алексей. — Ключ-то тот?

— Управхоз дал.

Покорно отдала ключ, взглянула на соседа с надеждой. Волосы у нее были мягкие, непонятного цвета. Он вставил ключ в замок, крутанул туда-сюда. Замок не поддавался. Пришлось поднажать. Заскрежетало и хрястнуло. Двери были отперты.

— От Петра Первого, наверно, не отворяли, — сказал Алексей.

Из комнаты потянуло сыростью. В раскрытую дверь увиделся покрытый пылью стол и венские стулья.

— Все, — сказал Алексей. — Можете располагаться.

Он вернулся к себе и прилег на кровать. Через заклеенную обоями дверь слышал, как девушка волоком втащила в комнату корзину. Потом были слышны шаги, она задвигала стульями. Вскоре в двери к нему постучались. Алексей поднялся и вышел на кухню.

— У вас не найдется, чем бы забить гвоздик?

Теперь она была без пальто, оказалась одетой в побелевшую от стирки гимнастерку и черную юбку.

Молотка у него не было, но ящик стола, где лежал чей-то квартирный молоток, он знал. Он указал девушке на стол.

— Вон там есть, возьмите.

За стеной вбивали гвозди. «Устраивается, скажи пожалуйста», — думал он про себя. Вынул из футляра баян и, усевшись, начал играть. Играл как всегда, незаметно переходил с мелодии на мелодию. Потом вдруг оборвал игру. Еще, чего доброго, решит — нарочно музыку для нее развожу, завлекаю… Упрятал инструмент в футляр. Немного побыв в комнате, надел бушлат, повесил на плечо баян и отправился из дому.

Когда спускался по лестнице, подумал о том, что новая жилица была ему как-то совсем ни к чему. Так он жил отдельно, в стороне от всех. Теперь за стеной будет эта девчонка. Станет там расхаживать, смеяться или петь, еще гостей приведет. Ему тут давно сделалось привычно быть одному, никого не слышать. Вот еще, новое дело. Откуда и взялась такая!


А взялась Аня Зарубина из того же Ленинграда, хотя в Ленинграде у нее никого не было родных.

Но родных у Ани не было и в других городах. Выросла она в детском доме, в который попала такой маленькой, что не знала откуда и как.

Весной сорок первого года Аня было уже поступила в Механический техникум. Из детдома переехала в общежитие. А тут война. Пошла в ополчение. Хотела стать санинструктором, но направили в стройбат. Спорить не стала, решила — все равно, где воевать. Вначале строила укрепления за городом. Девчат в стройбате был целый взвод. Как могли, делали мужскую саперную работу. Потом немцы подошли ближе к городу, тогда перебрались строить доты на окраинах, в подвалах домов со срезанными углами. Зимой отвезли их на Ладогу. Обслуживали Дорогу жизни. Пилили елки в лесу, возили, укладывали в настилы, меняли мосты через канавы.

Жили в землянках. Безрадостные сводки в газетах читали при свете коптилок. Терпели обстрелы и бомбежки. Упрямо ждали, когда станет легче. Пришло время и принесло первые радости. Сперва все короче и короче становилась дорога через коварную Ладогу. Позже, как прорвали блокаду, стала и совсем ненужной.

Батальон, в котором служила добровольцем Анна Зарубина, передислоцировали в Ленинград. Еще рвались на улицах снаряды, а девчата в шинелях наводили тут порядки… Растаскивали завалы, забивали фанерой разбитые витрины полуразрушенных домов.

Кончилась блокада, и пошла Аня в строители. Строить не строили, но дыры латали. То, что могли восстановить, восстанавливали. Научилась она работе и каменщика, и штукатура, и маляра. Квалификации невысокой, но все же что-то делать умела. А тут и транспорт уже покатил по избитым осколками улицам. Сперва понемногу, а потом все больше и больше зазвенели трамваи. Ожил и побежал по Невскому троллейбус. Тогда и прочитала Аня объявление о приеме на курсы водителей. Хоть и со вздохом, но из стройотряда отпустили. Распрощалась с девчатами. Устроилась сперва у матери одной из подруг, а потом повезло. На правах демобилизованного воина и ленинградки выхлопотала жилплощадь. Тогда и поселилась невдалеке от Невского в ничейной теперь комнате. Произошло это уже на третьем месяце учения ее в троллейбусном парке.

Вся биография комсомолки Ани Зарубиной укладывалась на одной страничке школьной тетради. Хотя и досталось лиха Ане на войне, а все же и горестное время не прошло даром. Возмужала она за эти годы и окрепла. Из худенькой, голенастой девчонки превратилась в крепко сбитую девушку. Научилась жить самостоятельно, ладить с разными людьми, да и не страдать, не паниковать по пустякам.


Три дня Алексей не видел, а если и видел, то не замечал новой соседки. Слышал, как она расхаживала по своей комнате. Позвякивала там какой-то посудой. Уходила на кухню и возвращалась назад. Слышал, как обменивалась короткими репликами с жильцами. Слышал, как запирала замок и уходила. Тихая была соседка. Ни пения, ни плясок. Гости вроде не появлялись, а может, и ходили — по вечерам, когда его дома не бывало.

Он, как всегда, возвращался, когда все уже спали. Запирал за собой двери черного хода и шел к себе. Ничего не было слышно за дверью, заклеенной обоями. Анька, как он сразу ее стал называть про себя, спала тихо, будто ее там и не было! Ни койка не скрипнет, ни вздоха не донесется.

Каким ни бывал подвыпившим, а баян снимал и опускал аккуратно, спать ложился без особого шума и хождения по комнате. Сам не знал, откуда это у него взялось. Прежде не считал нужным ни на кого обращать внимания. А тут… Да и к чему? Спит, наверно, из бронебойного пали — не разбудишь.

На четвертый день ночью, поднявшись на площадку, обнаружил, что ключа от двери в бушлате нет. Порылся в карманах и стал по обыкновению барабанить в дверь.

В таких случаях открывали ему не сразу. Жильцы, не желавшие подниматься с постелей, пережидали. Каждый надеялся, что поднимется и пойдет не он, а кто-то другой. Алексей это знал и, настучавшись, терпеливо ждал, кто откликнется. С некоторых пор двери ему отворял Галкин. Выходил на кухню в нижнем белье, глухо спрашивал: «Кто?» — и, убедившись, что на лестнице беспокойный жилец, отодвигал засов старинного замка. Не успевал Алексей бросить свое обычное «пардон, мерси…», как Галкин уже только белел вдали коридора, не забывая всегда негромко предупредить:

— Двери затворите, пожалуйста.

Но в ту ночь было по-иному.

Куда скорее, чем обычно, проскрипела внутренняя дверь в квартиру, а затем кто-то, не окликая Алексея, стал отмыкать замок.

Чаще всего ему отворяли в темноте. Тем более что дворовый фонарь достаточно освещал через окно дорогу, чтобы добраться до двери в комнату. А тут в кухне был зажжен огонь. Яркий свет лампочки, горящей при полном ночном напряжении, бил в глаза. Против света Алексей не сразу рассмотрел, кто его впускал в квартиру, а затем увидел Аньку. Стояла она, запахнувшись в пальто, босые ноги всунуты в какие-то старенькие туфли. Русые волосы в беспорядке раскинулись по плечам.

— Позже не мог прийти? — сказала она, пропуская Алексея и снова взявшись за замок. — И еще без ключей. Не стыдно? Людям чуть свет на работу.

Пока он раздумывал, Аня уже затворила вторые двери и все так же запахнутая заспешила по коридору, кинув на прощанье:

— Спокойной ночи.

Алексей вошел в комнату. Слышал, как по соседству щелкнул замок. Потом легко скрипнула кровать и все стихло.

— Видали, потревожил! — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь. — Не выспятся они, труженички!.. Человек, может, три года не спал… Вас бы туда на недельку… Имею полное право. Идите вы все…

Баян в футляре стоял на полу. Алексей сидел на кровати и говорил все это, глядя на заклеенную дверь. Из соседней комнаты не слышалось ни звука.

— А вот возьму сейчас и выдам боевую тревогу на всю железку! Поглядим, как выскочите! На что способны, кому Родина обязана, а?

Он уже потянулся к футляру, но только махнул рукой. А ну их, все равно не поймут… Скажут, пьяный. Какая им тревога… Эх, не знаете вы Алексея Поморцева!..

А каким он был!

Не было в их роте, а возможно, и во всем батальоне, везучей Лешки Поморцева Не только что кореши, но и командование прочно уверовало в его неуязвимость. Сколько товарищей полегло, сколько эвакуировали в госпитали, а Лешке все нипочем. Посылали его в разведку чуть ли не через день. Ходил и за «языками». С добычей возвращался или пустой, а всегда целый. С утра, где бы ни побывал, начищал свою форму, надраивал медные пуговицы, так что можно было подумать — из блиндажа ему прямо в патруль по городу. И брился он, свисти не свисти над головой снаряды, каждый божий день. Нет горячей воды — пойдет и холодная, не беда. Зеркальце всегда отыщется. Нет его, так и в снарядную гильзу поглядеться можно. А бритва в любом боевом снаряжении при Лешке.

Ребята — теперь сухопутные морячки, хоть и сами старались не терять моряцкого вида, посмеивались: «И куда ты, Леха, внешность свою надраиваешь? Сад Госнардома нам пока не светит». А Лешка, между прочим, был первым парнем не только в батальоне.

Появилась у них на «пятачке» санинструктор Клава Клепикова.

Невысокая, тоненькая — перетянута ремнем, будто и совсем нет никакой талии. Нос с задорной курносинкой, а глаза черные, быстрые. Смеялась, словно не в пекло к ним ее прислали, а в тихое приятное местечко. Может, и трясло ее от страха, только она того не показывала. Отзывалась на любую просьбу. Бегали к ней палец перевязать или еще за чем-нибудь. Внимательная была до удивления. Пришла к ним с русой косой за плечами, но потом остригла и положила в свой вещмешок: оставила на память.

Был у Клавы небольшой и приятный голос, за что ребята ее называли «нашей Клавочкой», намекая на любимую на всем флоте Клавдию Шульженко. Устраивали они с Алексеем где могли концерты. Он научился играть, сдерживая звук баяна, чтобы не мешать ей петь. Ну а когда Клава умолкала, тут уж и он давал волю своему инструменту. В общем неплохо у них получалось.

Но концерты концертами, а как только прибыла в роту санинструктор Клава Клепикова — Алексей и минуты не сомневался, — для его радостей объявилась девчонка. Он даже торопить события не стал. Так, покрасуется, подбросит ей словечко-другое с шуточкой и будто забыл про Клаву. Был у него такой проверенный способ завлекать девчат, который до тех пор срабатывал без осечки. Ну, а Клава. Клава будто бы воспринимала по-должному и ждала своего часа.

И час такой пришел. Как-то раз выдался случай. Было это после их очередного концерта. Остались они вдвоем под звездным небом. Такой тихий опустился вечер на землю. Можно подумать — никакой тебе войны и тем более рядом переднего края: Лешка обнял Клаву, прижал к себе. Она, как и полагалось в таких случаях, начала всякое там: «оставь» и «не надо». Лешка нахально спросил:

— А что, не нравлюсь? Лучше у тебя есть?

— Не время сейчас, — ответила. — Теперь не время.

Он смеялся.

— Какое же тебе нужно время? Может, у нас его потом вообще не будет.

— Ну и что же, — упрямо отвечала, — если и не будет. А теперь — война. Видел, что в Ленинграде делается?.. Нет, ни о чем таком и думать не время.

Лешка рассуждал иначе. При чем тут война. Жизнь из-за нее остановилась, что ли. Наоборот, нужно пользоваться, пока цел. Но события и тут форсировать не стал. Решил — дойдет все само по себе, сложится, как ему хочется.

Но что-то не складывалось. Шло время, улыбалась ему Клавочка, пела под баян песни про «огонек» и прочие, и не больше.

И тогда Алексей отважился действовать по-своему. Пришла, решил, пора. Знал он, что женщинам нравится напор, против которого трудно устоять.

Опять-таки, как когда-то, настал момент, когда остались они вдвоем. Лешка смело облапил Клаву и с ходу впился в розовые, теплые губы. Рассудил так: все, кончено, моя!

Только получилось не по его решению. Вырвалась Клава из его объятий и засветила Алексею оплеуху. Крепко засветила. Неизвестно, откуда в ней взялось столько силы. Умела, значит, защищаться.

Отпрянула она подальше.

— Ты что, с ума сошел, гад?!

Лешку как из ушата холодной водой.

— Это я гад?!

С искренней обидой сказал. Действительно, что же это она за такие-то пустяки его «гадом», как последнего… Только увидел Клавины глаза и сник. Столько в них было яростного возмущения и обиды, что и лихости Лешкиной будто не бывало. Однако он сразу же собрался и с деланным безразличием бросил:

— Видали, принцесса. Знаем таких, знакомились… Не хочешь — и не надо. Страдать не станем.

С тех пор у них все разладилось. Вроде бы и перестали замечать друг друга. Одиноко играл баян в блиндажах, но не пела под него Клава. Для неосведомленных был у нее короткий ответ: «Не до того мне сейчас». Разошлись они как в море корабли. Словно ничего и не было между ними. Хотя, вообще-то, и в самом деле ничего не было. Да нет, не так уж чтобы совсем ничего. Замечал Алексей, как радостно блестели Клавины глаза, когда он целехоньким возвращался после ночных поисков. Неспроста же это. Значит, ждала, беспокоилась. Может, и не спала до утра.

И насчет того, что страдать не собирается, — врал. Не по себе было с тех пор, как она его отрубила. Казалось, все наблюдали его позор и сделался он посмешищем на весь батальон морской пехоты. Чтобы как-то защитить себя от того, стал Алексей хорохориться, делать вид, что ему это все ни к чему. Начал он отпускать в сторону санинструктора разные колкие шуточки. Бывали и такие, что она, может быть, от них и плакала, только никто этого не видел.

Но кончилось совсем не смешно, да и вовсе не так, как мечталось Алексею.

Была у них разведка боем. Поморцева оставили в резерве во втором эшелоне. С потерями тогда, с немалой кровью, а отбили у немцев клочок земли, совершенно необходимую небольшую высотку. Разъяренный противник обрушил на них шквал огня. Многие, кто не успел укрыться, были ранены. Туда, в огонь, и устремилась со своей санитарной сумкой Клава. Вернулись те, кто мог вернуться. Привели и тех, кто сам не мог дойти. Не было среди, возвратившихся лейтенанта Антоненки, который повел моряков в атаку на высоту. Вроде бы и видели его ребята, кто впереди, кто рядом, потом потеряли. А кроме Антоненки не было среди возвратившихся и санинструктора Клепиковой.

Вот тогда-то и вызвался Алексей идти их искать. Никакой не было гарантии, что и сам возвратится. Разве только вера в то, что ничего его не брало.

И тогда ему повезло. Отыскал он их обоих вместе. Нашел в воронке от снаряда. Клава ждала темноты, а потом пыталась дотащить раненого лейтенанта до безопасного места. Лейтенант был ранен осколком и упал в воронку. Потому и не видел его никто из ребят, а Клаве посчастливилось до него добраться. Перевязать она лейтенанта перевязала, но тащить его не хватало у нее сил.

Взвалил Алексей лейтенанта на себя и где пешком, где ползком поволок. Клаве велел идти вперед и не дожидаться, пока немцы откроют огонь. Но она не послушала его, сказала: «Нет, нет, я с вами…» Зря не послушала. Алексей как в воду глядел. Немного они до своих не дошли — начали немцы бить из миномета. Беспорядочно били, наугад, а Клаву зацепило, и крепко. До блиндажей все-таки кое-как добрались.

Позже, когда отправляли их с Антоненкой на Большую землю, Алексей пришел, постоял возле Клавиных носилок. «Ничего, — сказал, — поправишься. Будешь еще со своей сумкой бегать». И она, наверно, поняла. Смотрела на него своими черными глазами и силилась улыбнуться. Никакого, видно, зла против него не имела.

Представили Алексея к медали «За отвагу». В то время, в первые военные годы, награды скупо давали, и была эта медаль еще редко у кого на груди.

Потом узнал он, что у Клавы с лейтенантом Антоненкой была любовь, которую они от всех прятали.

Ничего о них больше он не знал. Может, и выжил лейтенант, может, и поправились оба. Возможно, потом поженились. Алексей ничего не имел против, в душе желал им счастливой жизни, хоть и понимал, что сам в смешном положении, потому что считал, будто кроме него, кудрявого, Клаве никто не мог приглянуться.

И все же было на душе что-то радостное, хорошее от той мысли, что если бы не он, может не видать ни Клаве, ни лейтенанту следующего дня.

Никакой у него тогда больше не оставалось на нее обиды. Наоборот, досада на себя. А про Клаву думал: сильна все-таки деваха, надо же! А сама-то — всего ничего.

Так он тогда решил. По справедливости. А почему?.. Потому, что был старшина второй статьи Лешка Поморцев человеком. Да и бойцом-моряком, хоть и на суше. Стоящим был парнем. Ни пуля, ни снаряды его не задевали. Поверил в то, что вроде у него такая особая звезда. Напрасно поверил. Пришел и его черед. Что он теперь? Инвалид с баяном. Так, да? А как же иначе?!

Он слегка пнул стоящий перед ним на полу футляр. Пнул не зло и не всерьез. Чем был виноват баян? Но баян грохнулся на пол. Раздался глухой удар.

— Извиняюсь, — опять вслух произнес Алексей и, встав с кровати, поднял баян. — Извиняюсь.

— Тише ты. Людей разбудишь! Спал бы… — послышался голос из комнаты за заклеенной дверью.

Надо было отбрить, чтобы… Но голос был совсем не обидный, скорее какой-то просящий. Показалось Алексею, кто-то уже говорил с ним так, но когда, где, не помнил. И вместо того чтобы отбрить Аньку, он только и сказал:

— Ладно, ладно…

И в самом деле затих до утра.


Алексей любил ходить в баню. Баня помещалась тут же, на Пушкинской. Минут пять ходу, не больше. Старая была баня, неремонтированная с давних времен. Однако действовала каждый день. Был в ней и зал для инвалидов Отечественной войны. Алексей в этот зал сходил всего один раз и с тех пор посещать его закаялся. Может, и толкалось там поменьше народу, и в раздевалке попросторнее, но ему в особом зале не понравилось. Входили в него голые мужики — кто на костылях, кто с палкой. Некоторые мылись одной рукой, а кого и мыли, поскольку сам он справиться с банным хозяйством не мог. Наводила на Алексея эта печальная картина душевную тоску и лишала банного удовольствия. А мыться он любил. Любил влезать в парной под самый потолок и разогреваться там до одури, а потом поскорей в прохладу мыльной, да еще растянуться на цементном полу, остужать распаренное тело. В специальном, как его называли, зале инвалиды приставали: «Тебя это где, морячок?.. Тебя не под Ханко ахнуло?.. Я дак там…» Алексей отвечал нехотя. Трезвый он о подвигах не распространялся. Но и находиться в мыльной, где орудовали с мочалками недавние вояки с культей чуть ниже зада и всякие однорукие, глядеть на этих отмеченных радости не доставляло… Потому Алексей и предпочитал обыкновенный зал, где мылись мужчины без телесных повреждений, и он себя там чувствовал таким же.

Раздевшись, он быстро засовывал свои пожитки в шкафчик. Громко орал:

— Батя, закрой!

Не дожидаясь банщика, прыгая на одной ноге, добирался в мыльной до свободного таза, плюхался на скамью, и лилась шайка за шайкой на его растатуированное тело.

Умудрялся он в бане произвести и мелкую постирушку. Выполоскать тельняшку и высушить ее на батарее в предбаннике, пока парился и потом отдыхал от жары.

По пути домой освежался кружкой холодного пива и ковылял к себе в преотличном расположении духа. Баня придавала бодрости. Жизнь казалась еще не вся позади и игра не проиграна.

В баню ходил с утра, когда народу бывало поменьше. А тут вдруг пришла идея отправиться мыться в субботу. Случилось это в день пенсионной получки, весь день в ожидании почтальона Алексей лежал на кровати.

Пенсию принесли в пятом часу; Алексей расписался. Не пожалел рубля почтальонше и, отложив книгу, отправился в баню.

В инвалидный зал, хоть там и не было очереди, не пошел. Отстоял некоторое время, пока попал в общий зал, и, скинув одежду, заспешил в мыльную. Здесь было шумно, гремели тазами, перекрикивались намыленные мужики, обильно текла вода. То и дело отворялись двери из парной. Вместе с белой тучей оттуда выскакивали распаренные дядьки с поредевшими вениками.

Любил Алексей всю эту туманную сутолоку. В баню он ходил, как в кино.

Ну и типов там наглядишься, пока вымоешься!

Вот один — розовый, как поросенок. Сидит на мраморной скамейке, будто на даче в жару. Охлаждается после парной и обрызгивает себя налитой в таз студеной водой. Этот никуда не спешит. Не то что вот тот, что наскоро трет шею. Прогнала, наверно, в баню жена: «Пора, пора, милый!..» Там нещадно по очереди друг другу дерут спины два здоровяка. Откуда такие и сохранились?.. Шпарят один другому на тело кипятком с мыльной пеной, аж вздрагивают, а терпят. Эх и поддадут же эти после баньки!.. Один верзила вот уже, наверно, минут пятнадцать, как статуя, стоит без движения под душем. Мыться ему лень. Надеется, лодырь, что вода сама все смоет. Плюет нахал на то, что и другим людям не вредно окатиться под душем. Вон батька с сыном. Парню, видно, уже надоело, сидит скучает, поглядывает на потолок, с которого шлепаются вниз увесистые капли, а отцу все мало. Снова тащит наполненный таз. Придется еще потерпеть мальчишке. Против Алексея — дед. Немощный, белый как бумага и худой что скелет. На шее мокрый шнурочек, на нем прилипший к впалой груди крестик. Может, он этого креста отроду не снимал, лет семьдесят… Надо же, есть еще люди, выжил, хоть и прогремела над землей этакая битва, и блокада косила…

Устроился Алексей у стенки — удобно и краны с водой поблизости. Далеко прыгать не надо. Мочалкой обзавелся при входе. Купил за пятнадцать копеек. Веник, решил, чей-нибудь найдется. Притащил воды и стал для начала обмывать свою, ни к чему, как он теперь понимал, разрисованную грудь. Готовился к пару.

Рядом довольно старательно намыливался какой-то худощавый дядька. Алексей глянул в его сторону и увидел, у соседа на правой ляжке ниже бедра не хватает этак, можно сказать, чуть ли не с полкило мяса. Вырезано, будто на хорошую порцию. Крепко же где-то зацепило! Поднял Алексей взгляд, выше и увидел у мывшегося рубцы на ребрах. Поглядел еще выше и, к своему удивлению, узнал в соседе по банной скамейке квартирного соседа Галкина. Тоже, стало быть, забежал помыться.

Первым движением было — потом он сам не знал, с чего бы, — забрать таз и улизнуть в дальний угол мыльной. Но тут глаза его и Галкина встретились, и бежать было поздно. Квартирный сосед сразу признал Алексея, молча поздоровался и даже подвинул поближе к себе таз, как бы освобождая для Алексея место, которого и без того было достаточно. Оба молчали. Галкин намыливал голову. Когда Алексей, опростав таз, поднялся, чтобы запрыгать за водой, Галкин спросил:

— Может, помочь?

В другой бы раз Алексей огрызнулся. Не любил он ничьей помощи. Терпеть не мог, когда ему напоминали, что он безногий. А тут сосед, как показалось, спросил запросто. Мог бы спросить и у любого, и Алексей лишь бросил: «Что вы…» Схватил за скобу таз и будто даже показно, легко запрыгал к крану.

Когда вернулся, Галкин уже скатил с себя пену. Поставив тяжелый таз, Алексей опять уселся рядом и тут задал тот самый вопрос, на который так не любил отвечать, когда спрашивали его:

— Где это вас, а?

Галкин, казалось, не сразу понял, потом словно с любопытством взглянул на свою изуродованную ногу и ответил:

— А, это? Под Сталинградом.

— Крепко, — кивнул Алексей. — Миной?

— Осколочным. Я только из блиндажа… Он как ждал меня…

— Подразделением командовали? — продолжал Алексей, полагая, что в своем интендантском положении Галкин оказался уже после ранения, и потому внутренне смягчая к нему отношение, как к тыловому вояке. Но Галкин лишь помотал головой:

— Нет, я всю войну начфинил.

— Кассира, значит, поцарапало, а касса целой осталась? — попробовал пошутить Алексей.

— Ящики у меня до конца невредимыми были, — всерьез продолжал Галкин. — Только я не кассиром служил. Начфином полка.

Больше вопросов Алексей не задавал. Мылись молча. Потом, как-то не сговариваясь, вместе и завершили банную операцию. В раздевалке оказались поблизости. Затем пили пиво на лестнице в банном буфете у прикрытой клетчатой клеенкой стойки. И домой шли вместе.

Улица уже погрузилась в сумерки. В синем, мутноватом тумане зажглись фонари. Шли мимо слабо светившихся окон первых этажей. Потом пересекли сквер с памятником. Через него катила отчаянно скрипящую коляску с двумя детьми молоденькая женщина. За ней несла тяжело нагруженную сумку полная женщина постарше.

— Смазать колеса бы надо, — оглянувшись, бросил Алексей.

— Идет все-таки жизнь, идет, — сказал вдруг Галкин. — А ведь думали они, а?!

Он не договорил, но Алексей отлично понял, про что шла речь, кто это «они» и что именно «думали».

Вот и все, кажется, что проговорили они оба за всю дорогу. Но казалось потом Алексею, что говорили они с Галкиным немало и понимали друг друг сполна.

Тот субботний вечер хорошо запомнился, и не только потому, что впервые заставил его по-новому взглянуть на одного из презираемых соседей, а еще по обстоятельствам куда более для него, Алексея, значительным.

В пивную он после бани не пошел.

Мало было, что суббота и народу там, понятно, шумело до черта, а еще почему-то и не хотелось.

Решил устроить себе домашний ужин. Пусть и в одиночестве. В одиночестве, может, даже и лучше…

Приняв такое решение, поднялся и, снова надев бушлат, направился в гастроном на Невский. У кассы в коммерческом магазине сновали назойливые личности. К одним приставали — не продадут ли те лимитную карточку, другим, наоборот, предлагали их купить, дескать все равно так дешевле продукты выйдут.

Алексей с презрением отпихнул от себя прыщавого коммерсанта:

— Иди-ка ты, гнида, пока…

Тот мигом затерялся в толпе.

Алексей купил маленькую водки, граммов двести зельца, копченую сельдь. Хлеб дома был. Ничего, славный будет пир. Можно позволить себе такое удовольствие.

С покупками вернулся в квартиру. Когда проходил через кухню, увидел — там собралось все ее женское население. На Алексея взглянули с любопытством. Может, удивились, почему дома в такой час, а может, по причине его неожиданной трезвости.

На кухне и во всей квартире стихло. Отхлопали двери в передней. Уходили парочками соседи, наверно в кино. Вечер субботний — законное дело.

И вдруг необыкновенно тоскливо и одиноко почувствовал себя Алексей. Не в радость была и ожидавшая на подоконнике водка, и коммерческая закуска. Привязалась шальная мысль. Как ни гнал — не отвязывалась. Почему он такой молодой — и разнесчастный? Кто его проклял, что он должен куковать в одиночестве? За что ему это? Разве не отдал за других все, что имел в своей небольшой жизни?

Встал, прошелся по комнатке, натянул фланелевую форменку — ничего еще была, держалась.

Идти куда-нибудь, идти немедленно! Выпить разом вот эту чекушку — и в разгул.

Схватил было уже бушлат и вдруг с силой бросил его.

Куда идти?!

Минут через пять из коридора постучал в дверь к Ане.

Если бы потом спросили, почему так сделал, ответить бы не сумел. Надо было кого-то видеть, ну и решил посмотреть, как живет соседка.

А жила Аня удивительно, как ему показалось, хорошо. Чисто в комнате. На окне занавеска, и лампа под бумажным абажуром. Застелена постель, и подушки прикрыты кружевной накидкой. Еще какой-то коврик возле кровати. Со стола свисает намытая клеенка. Как это она, когда все успела? А сама Анька у стола в белой кофточке, юбке и шлепанцах на босу ногу. Она держала в руках электрический утюг.

Когда он появился в дверях, Аня, кажется, хотела спрятать утюг за спину и залилась краской.

— Я чуть-чуть… Я только блузку.

Только тут он сообразил, в чем дело. Испугалась того, что он застал ее «за незаконным потреблением электроэнергии». На электричество был установлен строгий лимит. Перерасход грозил отключением света во всей квартире. Между жильцами была договоренность — плитками и утюгами не пользоваться. Но все это была ерунда. Утюги и плитки потихоньку жгли все, да помалкивали. Ну, а Анька, наивная душа…

И такое было в ее растерянности простодушие, что Алексей рассмеялся:

— Да я не затем. Гори они…

Хотелось ему быть сейчас простым и веселым. Не спугнуть ее. Спросил вдруг почему-то на «вы»:

— Собирались куда?

— Да нет, так.

Аня вытащила вилку из штепселя.

— Может, поужинаем вместе? — сказал Алексей. — Скука тут. Никого нет.

И Анька, наверно, не так поняла его. Она растерянно огляделась вокруг и пожала плечами.

— Да у меня нет ничего.

— Порядок, — кивнул Алексей. — У меня кое-что найдется.

Он торопливо зашагал по коридору к себе. Когда вернулся с продуктами, увидел, что дверь в Анину комнату была по-прежнему раскрыта. Прошел к столу и положил покупки на клеенку.

— Вот, что есть.

Аня затворила за ним дверь. Потом сказала:

— У меня кабачковая икра и конфеты. Садитесь…

Не знала, видно, как его называть, и он подсказал:

— Алексей Прокофьевич. Алексей, сын божий… А вообще-то Лешка, и все.

— Леша, — сказала Аня. — Леша — это хорошо. Так и звать вас можно?

— Пойдет. Только почему «вас»? Кто мы такие?

Аня быстро и умело захлопотала у стола. Вытащила тарелки и блюдечки. На клеенку легли нож и две алюминиевые вилки. Отыскалась стопка и зеленая пузатая рюмка толстого стекла. Копченая селедка была нарезана на кусочки и уложена, будто целехонькая. Алексей с удовольствием наблюдал за тем, как быстро и ловко со всем этим справлялись Анины руки.

Затем она очистила головку лука и настругала его тонкими ломтиками. Положила их плашмя на тарелку и полила уксусом.

— Вот такая еще закуска, — сказала Аня.

Сели к столу. Легким ударом ладони Алексей выбил пробку, водка вспенилась. Он экономно налил неполную стопку, а рюмку хотел дополнить до края, но Аня предупредила:

— Мне немножечко. Вот столько… Все!

Алексей выпил всю порцию разом. Аня тянула водку, как вино. Он подбадривал:

— Что, и такой не осилить?

— Да я захочу — могу, — махнула рукой Аня. — Приходилось на фронте. Согревались при помощи…

— Без нее и вовсе сдохнешь, — мотнул головой Алексей, закусывая куском пахучей селедки.

— А с ней и подавно. Случались у нас случаи, — сказала Аня.

— Ты где была?

— Тогда на Ладоге. Знаешь Кобону?

— Слышал.

— В стройбате. С него начинала, им и кончила.

— Хлебнула, значит, своего.

Она пожала плечами.

— Там на дороге, вообще-то, бомбили. У-у-у!.. А страху показать нельзя. Я же сержант была. Младший…

— Да ну! Начальство. Наградили хоть?

Простодушно рассмеялась.

— За что это? Мы немцев только пленных видели.

— Они и там такие же. Только пожирнее.

— Убивал?

Анька смотрела ему в глаза с любопытством и каким-то боязливым интересом, будто впервые видела перед собой человека, который сам убивал врагов.

— Приходилось, — кивнул Алексей.

— Жалел потом?

— Нет. Не ты его — он тебя, гнида… Всех нас до единого. Такую им Гитлер задачу поставил. Ну, а мы.. Ненависть к захватчикам, понятно?

Оба помолчали. Аня взглянула на руки Алексея. Пальцы его лоснились от селедочного масла. Сунула старенькое полотенце. Он поблагодарил кивком и принялся вытирать.

— Теперь вон, как свои… На улице канавы для газа копают. Будто и не фашисты, — продолжала она прежнюю мысль.

— Люди, — вздохнул Алексей. — Тоже люди…

Он вытянул ногу с протезом и невольно взглянул на нее. Так случилось, что на его протез в этот момент посмотрела Аня.

— Их работа, — кивнул Алексей. — Теперь не воин и не человек вообще при их содействии…

— Ты герой, — сказала Аня.

Взглянул исподлобья — всерьез она? Может, и не шутит. Продолжал:

— А нас они ух боялись. «Шварцтот» называли. Черная смерть по-ихнему.

— Ты герой, — повторила Аня.

Он налил еще. Она подняла свою рюмку.

— За героев, которые землю нашу спасали.

И выпила до дна.

Сидела она невысокая и крепкая. Щеки раскраснелись, и небольшой, немного курносый нос забавно белел. Юбка ей, наверно, становилась узка, она плотно обтягивала бедра и все время лезла вверх, обнажая круглые колени. Анька видела, что Алексей смотрит на ее колени, и поминутно напрасно оттягивала юбку вниз, как будто ехала на велосипеде.

Хорошо было у Аньки в комнате. Тепло и чисто. Не то что у него. А ведь жили рядом, разделяла всего-навсего лишь вот эта заклеенная с двух сторон дверь, на которой с Анькиной стороны был приколот вырезанный из «Огонька» портрет Сталина. Выпитое для Алексея было совершенным пустяком, а вот почему-то разливалось блаженным теплом по всему телу.

Но и Ане, видно, хотелось поговорить. Она засмеялась и выложила Алексею сполна свою коротенькую биографию, первая часть которой была детдомовская, вторая полуфронтовая, а третья еще неизвестно какая, поскольку лишь начиналась. Выложила все до конца, утаив разве только самую малость про свою нескладную любовь, которая вот уже, кажется, начала ослабевать.

— Вот и вся я, — завершила недолгий и нехитрый рассказ Аня и вдруг спросила:

— А у тебя мать есть?

И впервые за долгое время Алексей почувствовал, как загорелось у него лицо. Вспыхнуло не от чего-нибудь, а от стыда. Чувства, которого давно не испытывал.

— Есть, — сказал он. — В деревне. В Тюменской области.

— Пишешь ей?

Ответил неопределенно:

— Пишу иногда.

Алексей врал. Матери он не писал. Не писал давно. Послал последнее письмо из госпиталя. Дал знать, что жив и здоров. Воинскую часть-де переменил и сообщал новый адрес. Про то, что лишился ноги и лежит в госпитале, — ни слова. Давно он не был в своей деревне Скоблино. Сам даже не помнил, когда ездил в последний раз. По первому году службы, что ли. Была потом мечта — явиться домой с победой, грудь, как говорили старики, в крестах… Вот каков он, Леха Поморцев!.. Вышло иначе. Куда он домой безногий, кому нужен?! Собирался про все написать, да не до того было. Закрутила новая разгульная жизнь. И не видел он ей конца и не знал, чем она кончится.

А тут впервые за долгое время сидел перед Анькой будто виноватый. Чувствуя свою вину перед старухой матерью и сам до конца не понимая, в чем эта его вина есть.

— Погоди, — сказал он Ане. — Погоди малость, я сейчас…

Поднялся, тяжело прошагал в свою комнату. Аня слышала, что-то там ворочал. Решила — пошел за баяном. И не хотелось ей сейчас баяна, не нужна была музыка, а чтобы Алексей поскорей вернулся нужно было, необходимо. Не хотелось быть дольше одной в сегодняшний субботний вечер, так неожиданно вспыхнувший чем-то новым, неясным.

И Алексей вернулся. Положил кулак на стол, а затем разжал его и убрал руку. И остались на клеенке орден Красной Звезды и две белые серебряные медали.

— Вот они, мои кровные, думаешь, зря я с фрицами… — тихо сказал Алексей и опустился на стул.

Аня взглянула на его награды с засаленными ленточками. Потрогала рукой звездочку.

— Что же не носишь?

— Куда, в пивную?

— Будто бы тебе только там и место?

— А где? В почетных рядах бойцов у красного знамени?

Он взялся за бутылочку, поглядел на свет. Осталась там самая малость, но все же хотел разделить пополам.

— Мне хватит. — Аня прикрыла свою рюмку ладонью.

Алексей не стал настаивать. Выпил сам.

— А где мне место, — продолжал он начатый разговор, — за что я там каждый день на «пятачке» голову сложить мог?.. За что калекой стал? Чтобы теперь чуть свет и до вечера, как и те, кто нигде не был?..

— Как же все другие, которые не хуже тебя? — спросила Аня.

Вопрос поставил в тупик. Вспомнился тихий Галкин, рубцы на его теле.

— Что мне другие, — отмахнулся Алексей. — Моя душа иного требует. Не могу я теперь, после того, по-обыкновенному…

Он замолчал. Снова поднял опустевшую посудину и бессмысленно повертел в руке.

— Хочешь портвейна, у меня есть? — спросила Аня.

— Правда?

— Есть. Дожидалась случая. Да не будет, верно, его…

Она встала, сходила к шкафчику в углу комнаты и принесла запечатанную сургучом темную бутылку.

— По карточке получила. Две загнала, а эту себе.

— Конец месяца, у меня эти талоны давно тю-тю! — свистнул Алексей.

— И с чего ты пьешь, Леша?

Алексей скривил рот в усмешке:

— А ты побудь в моей шкуре.

Была открыта бутылка вина, и Аня тоже согласилась немного выпить, сказала: «Этого могу». Спросила Алексея, не много ли ему. Он засмеялся.

— Мне это что слону дробина.

Но вино подействовало. Словно не выдержали нервы, которые, казалось, закалились в его непутевой нынешней жизни. Сам не думал, а вдруг, помолчав, печально сказал:

— Никуда я теперь. Загубленная личность. Бывший военный моряк. Ничто нынче, ничто… Списали по всем статьям..

Положил руку на стол и опустил на нее голову. Аня видела, как раз и два вздрогнули его плечи. Хотела коснуться его распушившихся после бани волос, но не решилась и убрала руку.

Алексей поднял лицо. Глаза взмокли. Пьяные были слезы. Да ведь трезвым наверно не заплакал бы.

— Ты меня извини… Зря это все я… Ну на черта тебе… Навязался…

— Нет, — сказала Аня. — Нет, неправда, не верю, наговариваешь на себя. Зря ты, зря… Хороший ты.

Алексей замер с приподнятой над столом головой. Стопка с невыпитым портвейном стояла перед ним. Смотрел на Аню широко раскрытыми заблестевшими глазами. Не понимал, думал про себя: «Что это? Что это? Или взаправду?»

И тут произошло непонятное, может быть, для обоих. Аня коснулась его волос, погладила их, потом обхватила рукой шею Алексея, притиснула голову к своей груди и поцеловала в затылок. Волосы у него были мягкие, и Анины губы утонули в них. Потом оторвалась, а руки продолжали гладить.

— Жалею, — ответила шепотом.

— Жалеешь, — сдавленно проговорил Алексей. — Не первого, наверно, жалеешь?

Руки ее разжались и легли на колени. Аня глядела в окно, за которым совершенно ничего не было видно. Глядела мимо Алексея.

— Да, — сказала. — Жалела одного. Как еще жалела! Он к жене вернулся. Все!.. А тебе что?

— Да я так, сдуру. Ну ладно, ладно…

Решительно обнял, прижал к себе. Стиснул плечи.

— Ну ладно, ну ладно…

Не сопротивлялась, безвольно положила руку ему на плечо. Говорила-сквозь горестные вздохи:

— Не понять тебе, не понять… Одна ведь я. Одна… Вот приду домой и опять одна.

И стала его целовать. В подбородок, в щеку. Потом хотела вырваться:

— Зачем, зачем! Не надо, ни к чему!..

Пусто было в этот час в квартире. Все затихло. Может быть, кто-нибудь уже спал или притаился. Ему было все равно. Да, наверно, и ей тоже. Еще час-полтора назад оба ни о чем подобном и не думали, а теперь только отчаянным, горячим шепотом повторяла Анька:

— Ну, будешь ты человеком, бросишь пить, так?.. Ну, обещай, что станешь, ну, обещай. Станешь?

И он, не помня себя от счастья, нисколько не вдумываясь в то, что говорил, повторял:

— Стану, стану, стану!..


Проснулся Алексей поздно. Пахло оладьями — кто-то готовил воскресный завтрак. Слышалось, как аппетитно шипит масло и тесто шлепается на сковородку. Почему-то подумалось о том, как давно никто не готовил ему завтрака. Лепешек хоть каких-нибудь, что ли. Оглядел, не вставая с постели, свою неказистую комнату. Обстановочка!.. И ладно, что сюда никто, кроме Саньки и ему подобных, не заглядывал.

И сейчас, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате, Алексей испытывал что-то до сих пор ему незнакомое. Было это чем-то вроде боязни: не показалось ли все, что вчера произошло между ними?

И вдруг забеспокоило, как они встретятся, как он посмотрит ей в глаза. Неужели «здрасте» и все? И видеть ее удивительно хотелось, и побыстрее. Нет, не может быть, что для нее это так… Нет…

Шипение на сковороде оборвалось. Он поднялся с постели. Надо было выйти, помыться. Послушал. С кухни, кажется, ушли все. Заспешил к крану. Припустил студеную воду. Хорошо!.. Минуты через три опять был у себя и вытирался. Тут услышал с той стороны заклеенной двери, как Аня негромко позвала:

— Леш, а Леш, ты один там?

— Я! А кто же еще может быть?..

— Ты завтракал?

— Нет, пока не успел. (Ничего у него нет на завтрак.)

— Иди, я оладий напекла, любишь?

— Могу. Я сейчас.

Ну о чем спрашивает, дуреха? Любит ли он оладьи. Не помнил, как они и выглядят, только запах, приплывший сегодня из кухни, навеял что-то далекое, крепко позабытое. Может, с давних лет, когда огольцом прибегал из школы, забрасывал самодельную сумку с книгами и исписанными каракулями тетрадками, в избе стоял этот теплый, манящий запах, мать сажала его за стол, торопила есть. Пододвигала блюдце со сметаной и глядела на него, как на кутенка, который впервые лакал молоко.

— Иди же, — снова позвала Анька. — Простынут…

Прошел по коридору, не встретив никого, и без стука отворил двери Аниной комнаты.

Аня стояла возле стола в легкой кофточке. Волосы прибраны назад и перевязаны. Как вошел, заметил — вспыхнула, даже открытая шея порозовела.

— Садись!

Сказала просто и даже хлопнула по сиденью ладонью, как предлагают садиться детям.

Он послушно уселся. Не спрашивая, Аня налила в кружку молока из бутылки и поставила перед ним.

— Пей. Не вредно будет.

И пододвинула тарелку с оладьями.

Молоко! Сколько времени он его не пил. Опять же, пожалуй, с тех самых незапамятных пор. Поднял белую с трещиной кружку и выпил залпом.

— Ты с оладьями, с оладьями…

Аня взяла опустевшую кружку, молока в бутылке больше не было. Значит, ему последнее, а он-то без внимания. И показались ему в ту минуту черные оладьи едой что ни на есть самой вкусной, будто таких и не пробовал никогда в жизни. Аня сполоснула кружку и снова поставила перед ним, чтобы налить чаю.

Ничего, ни одного слова о вчерашнем. Будто и не было ничего. Ни жарких объятий, ни его обещаний стать другим, в которые она, наверно, и не поверила. Будто и не было той ночи.

Ох, не так! Хоть и говорили мало и все больше о постороннем, не касаясь ни Алексеевых дел, ни Анькиной жизни, говорили о том, что окон, забитых фанерой, на Невском теперь уже почти нет, а в городе начинают рыть метро, и про то, что какой-то хитрец заработал тысячи денег тем, что организовал частным образом заготовку веников для бани, про то, что ожидается — Аня слышала — снижение коммерческих цен. Но о чем бы постороннем ни шла речь — то, что произошло тут, в комнате Ани, полсуток назад, стояло перед ними и помнилось, может, до каждой проведенной вместе минуты.


Еще крепко спал Алексей, казнилась в своей комнате проснувшаяся Анька.

Что стряслось вчера с ней? Разве не клялась она себе: ну их всех! Никогда больше, никогда! Одна буду жить. Хоть как, а одна. Не так-то и давно дала себе это слово. И вот, расчувствовалась…

Была у Ани любовь. Думала, на всю жизнь. Началось на Ладоге. Был он старше ее лет на десять. Да кто на войне то замечал. Немецкая бомба про возраст не спрашивала, метила в кого попадет. Человек был хороший, спокойный и к ней внимательный. До войны техник-строитель, потом старший лейтенант. Только на военного походил мало. Больше на прораба по строительству, хоть и носил поверх полушубка наган на ремне. Бывало, в часы, когда не надо было латать ямы на трассе, вспоминал свою жену и сына, пропавших с начала войны. Не легче, что пропали они в тылу, а не на фронте. Ане в такие минуты становилось жаль своего командира. К тому времени была она назначена кем-то вроде учетчика. Сперва стала ефрейтором, а потом и младшим сержантом. Как сделалось потише на дороге, прорвали блокаду и пошли поезда, сидела часто в жарко натопленной избе и составляла отчеты для командования. Второй год маялся в одиночестве старший лейтенант Федор Кузьмич. Тут и пожалела его Аня. В той избе, вроде ротной канцелярии, они жили вместе. Тесно было в ладожской деревеньке. Куда денешься! Там все и получилось. Утром Аня плакала, он утешал, говорил какие-то нескладные слова: «Ну чего ты, чего ты?.. Раз вышло так, стало быть и ладно… Я же с тобой, Аня… Не бойся ничего».

С тех пор и пошло, и все они вместе. Хоть он и офицер, а она два шага от солдата. Не обижал ее никогда. Сложилось все по-хорошему, и все принимали это как должное. Война войной, а жизнь ведь тоже идет. Так они с Федором и не расставались. В одной части и в город вернулись. Прикидывала уже Аня, как свою жизнь с ним станет строить, когда придет победа. Про то, что может отыскаться семья Федора, не задумывалась, а может, и не хотела думать. Он все повторял: я никуда без тебя… Ну как же теперь без тебя мне?.. Верила. Про нее спрашивать нечего, давно любила. Единственным он был ей, родным. А потом стала замечать — задумчивым сделался Федор Кузьмич. Спросишь его что-нибудь — ответит не сразу и глядит на нее как-то непривычно, будто и сам хочет что-то спросить и не решается. После узнала — нашлась его семья. Жили в эвакуации и через какого-то человека, видевшего Федора на фронте, о нем узнали.

Пришел, значит, конец их любви. Надо было ему возвращаться домой. Умом Аня понимала — иначе и быть не может, а сердцем… Страшной ей жизнь казалась, если Федор уйдет. Нет, не пущу, мой теперь, только мой!.. Так она решила и клялась себе: не отдам, никому не отдам!

В Ленинграде помог Федор Аньке поступить на курсы и комнату потом выхлопотал. Тут и вернулась его семья. Решение было такое. Расстанутся они на некоторое время. Он побудет в семье, потом объяснит, что стал за военные годы другим. Ой как не хотелось его отпускать, и сам он твердил, что нет для него теперь другой женщины на свете. Федор тихо и спокойно объяснял, что нельзя так сразу, уж очень убийственно. Ведь ждали его, надеялись… Ну и согласилась, отпустила. Только не могла с собой сладить, все искала с ним встреч, спрашивала: «Когда же придешь-то, когда?» А кругом слышала, и в очереди, и в трамвае ругали женщины почем зря таких, как она. Как только не называли: и бесстыдницами, и аферистками. Подумать, так и на войну они для того пошли, чтобы чужих мужей сманивать. Аня в разговоры не вступала, молчала, а про себя думала: «Дуры вы, дуры, а про то, сколько нас там осталось, не помните? Не гнал нас никто, сами шли. Ну, а мужья ваши золотые… Может, иных и не увидеть бы вам больше, кабы не мы, хоть и клянете нас, дуры…» И слушая такие разговоры, догадывалась — не дождаться ей Федора, не придет. Оттого места себе найти не могла. Что тогда, неужели опять одна!

И ждала. Упрямо ждала. На тот случай и бутылка портвейна была припасена. Придет Федор и скажет: «Все, я твой, теперь навсегда». Но он не шел, раза два только и встретились. При встречах Аня замечала, что хоть и говорил он: «Погоди, погоди еще малость, все будет как сказал», — а сам от нее все дальше и дальше. Один раз и вовсе не явился на свидание. Прождала на холоде возле закрытого газетного киоска на углу Марата и Невского и вернулась домой ни с чем. Всю ночь потом проплакала, утопив голову в подушку, чтобы никто в квартире не услышал. Утром решила: все! Увидимся, скажу — теперь поздно, конец! Не понимала тогда еще, что только себя обманывала, а на самом деле все равно ждала, и приди бы он, ничего бы не сказала, а только бы радовалась и надеялась — может, и вправду навсегда.

Но Федор Кузьмич больше не появлялся и вестей о себе не подавал. Хоть бы пришел, открыто сказал: «Кончено, не надейся, улетело наше время…» Нет, не приходил. Решил так, потихоньку…

А в один день напрасных ожиданий как-то вдруг оборвалось. Показалось, что было все как во сне. Та вьюжная ночь в избе на Ладоге, утро, растерянность Федора, а потом счастливые дни с ним, когда только и думалось: лишь бы его не задело, только бы не тронула пуля. Ничего, ничего не осталось. Аня снова была одна. Ну и хорошо, ну и легче, твердила себе. Ни о ком не надо заботиться, ни о ком не страдать. Только за себя отвечаешь.

И хоть стояла по-прежнему в шкафчике темная бутылка с портвейном, а никого уже та бутылка не ждала. Так стояла, до веселого случая.

Одной так одной, не привыкать же. Есть у нее троллейбусный парк и новые подруги по работе. Есть среди них и немолодые, что потеряли мужей на войне и остались одни с детьми. Ничего, живут и не ноют, а сладко им?

С тех дней с каким-то особенным рвением, с приметной хваткостью стала относиться она ко всему, чему ее учили. Сдала все, что требовалось, самым лучшим образом и уселась за большую баранку. Умело крутила ее, плавно нажимала на педали. Старые были троллейбусы, по две зимы простояли там, где застал час, когда не стало в городе электричества. После, как отогнали немцев, отремонтировали как могли прошитые осколками вагоны. Вставили новые стекла, выкрасили в прежний голубой цвет. Сделались они будто такими, как раньше. Но, конечно, были не те, которыми любовались до войны на Невском проспекте, да и пребывали больше в ремонте в парке, чем бегали.

Работу свою Аня любила. Нравилось думать, что вот сейчас, в набитом троллейбусе, который ведет она, ей доверена жизнь десятков людей. Тут и женщины, и дети. Вон едут, улыбаются, переговариваются меж собой, смеются. Кто-то читает книгу. И никто не сомневается в том, что все с ним будет в порядке, доедут куда надо. Водитель не подведет. А кто водитель? Она, Аня Зарубина, бывшая фронтовичка, младший сержант, готовая невеста, как называли ее в парке. Но мало ли их было теперь, невест!

Любила Аня работу в вечернюю смену. На улицах просторно. Ездить лучше, посвободнее, чем днем, и скорости не утренние. Да и пассажиров поменьше. Все сидят и тем очень довольны.

Но главным было то, что день получался занятым до конца. С утра встанет, то да се, прибраться в комнате или на кухне, если выпадет ее день наводить чистоту в квартирных местах общего пользования, потом сбегать в магазин, сготовить себе что-нибудь, и уже пора в парк. А придет Аня поздно, доберется до дому, вымоется в комнате из таза, и спать.

А в утреннюю смену хорошее кончалось с воротами проходной. Приезжала домой и не знала, куда себя девать. И делать для себя одной ничего не хотелось, и книги не читались. Послушает немного радио, да и надоест, и вытащит вилку репродуктора. Ходила в кино, да одной и хорошая картина не в радость. Хочется же поделиться, поговорить про увиденное, а с кем? Перекинешься парой словечек с соседками на кухне, и все. Ушлепают, запрутся по комнатам, свои дела…

Где-то прочитала Аня, что человеку очень плохо, если ему вечером некуда идти, и решила, что это про нее. Даже пожалела себя, испугалась: неужели так теперь всегда и будет?!

В такой тоскливый вечер, когда не знала, как его убить, а впереди еще было свободное воскресенье, — в такой вот вечер и постучался к ней неожиданно сосед, хромой морячок-баянист Алексей.


Никогда этого прежде не было.

С того дня, как открыл он ей квартиру, помог внести вещи и отпереть замок, никаких между ними не то что дел, но и разговоров не случалось. Увидятся утром на кухне или в коридоре столкнутся, поздороваются, и все. Да и не очень-то много бывали они в одно время дома. Разве только в дни, когда она работала в вечернюю смену. Аня слышала, как за стенкой поднимался сосед. Туда, сюда, прихрамывая — это было и по походке понятно — прохаживался по комнате. Потом брал баян и начинал играть.

Жил он для Ани непонятной жизнью. Не работал нигде, а каждый день до вечера пропадал со своим баяном. Жильцы считали его личностью погибшей, терпели все его шутки и опасались, как бы не было худшего. Иногда и вздохнет кто по-женски о несчастной инвалидной доле бывшего морячка, и согласятся: во всем виновата распроклятая война. Радовались, что хоть редко водил к себе дружков, трезвый был тихим, а пьяный — не задевай его, и он тебя не заденет.

Бывали случаи, Аня выйдет за чем-нибудь на кухню, он там моется или разогревает утюг. Это чтобы выгладить брюки. Она уже приметила — хоть и было у него одежды одна форма, а грязным не ходил. Брюки, пусть и лоснятся — всегда наглажены, и ботинки почищены. Бушлат блестит на локтях, а пуговицы пришиты.

Так вот, увидятся они мельком на кухне, кинет Алексей взгляд в ее сторону, и все. А она заметит, как бы ни был короток взгляд — смотрел на нее не так, как на других соседей. К тем полное безразличие. Существуете, дескать, ну и ладно, бывайте… И на нее будто бы так же, а все не так. Виду не показывает, но она-то замечает — смотрит с интересом, тоже хочет понять, что она за человек. А глаза у него живые и, как Ане казалось, добрые, хоть и глядит хмуро. Вскинет на нее взгляд и тут же отведет, как бы молча говорит: нечего тут смотреть, совсем не интересно.

Так и жили рядом, стена в стену. Ни слова друг другу, и взгляды ничего не значащие. Между тем Анина отзывчивая душа уже страдала за Алексея. Так уж устроена была. С детства жалела других. В детдоме, что могла, отдавала подругам и на фронте тоже меньше всего думала о себе.

Зайдет среди женщин разговор про беспокойного соседа, кто-нибудь скажет: «Погибнет парень, жалко… Молодой ведь еще, а такой пьяница. Погибнет ни за что». А кто добавит: «Война молодую жизнь исковеркала, ее вина. Мало ли их у нас теперь таких. Вон, посмотреть, полная толкучка…» Вспомнят тут еще к чему-то и беспризорников, которых не могли забыть с послереволюционных времен, хотя и ни при чем тут беспризорники. То были дети, а тут люди взрослые. Иным и за тридцать перевалило. Аня про других и про беспризорников ничего не говорит, а за Алексея возьмет и вступится. Делает свое дело и, не глядя ни на кого, бросит:

— А может, и не погибнет. Выровняется. Покуролесит и бросит — надоест.

Соседки в спор не вступали. Может, конечно, и выровняется. Однако, видно, верили в то слабо.

Женщины в квартире живут немолодые. На своем веку повидали достаточно. Ане с ними по опыту жизни не тягаться, а все же не хочется вот так, запросто, соглашаться, что молодой парень — и вдруг ни за что погибнет, когда в войне, в этаком месиве, выжил, на самой что ни на есть передовой. Знала Аня — Алексей в таком месте был, что сразу после войны и не отойдешь.

Но другие так не думали. Другие считали, что Алексею отойти от своих военных воспоминаний можно, а то уж и давно пора.

Как-то Аня отворила двери с парадной. На площадке стоял младший лейтенант милиции. Представился как участковый и спросил, здесь ли живет инвалид войны Поморцев. Аня проводила милиционера до Алексеевых дверей и, указав на них, вернулась к себе.

Знала — нехорошо прислушиваться к тому, о чем пойдет за стеной речь, но не могла иначе. Защемило сердце. Неужели натворил чего-нибудь неладное? Самой Ане с милицией еще в жизни не приходилось сталкиваться. Разве только на улице свистнут, что не там перешла. Тут же отругают, да и отпустят. А уж если, полагала, милиция приходит домой, тут уж дело серьезное.

Но участковый спрашивал моряка, долго ли он собирается ничего не делать и вот так играть по пивным. Тот хорохорился, говорил, что он по своему положению имеет право жить как хочет. За то и кровь проливал, и ноги лишился.

Трудный был разговор. Участковый напирал на свое: работать надо. Алексей не желал и слушать.

— Хотите, можете полегче себе работу подобрать, — слышался окающий голос за стеной. — А тунеядцем не положено…

Этот «тунеядец» окончательно вывел из себя Алексея.

— Какой же я… Вы что, милиция, шутки шутите?! Нет таких законов больного человека насильно… На то мне и пенсию Советская власть выплачивает.

Но участкового, видно, криком было не запугать.

— Пенсия у вас, инвалидов, это верно, — спокойно продолжал он. — Только пенсия вам дана в подмогу, а работать надо. Категория вашего ранения под безработное состояние не относится.

Так они ни о чем и не договорились. Алексей стоял на своем и заявил, что ему никто ничего запретить не может, не заставит против воли делать. Доказательства у него были слабые, но упорства хватало. Участковый долго спорить не стал. Сказал, что дается Поморцеву месяц для устройства на работу, в противном случае милиция примет свои меры.

Алексей не пошел провожать участкового до выхода, и Ане пришлось снова появиться, чтобы показать, как выйти из квартиры. В передней младший лейтенант задержался. Вынул из полевой сумки какой-то список и стал перечитывать под лампочкой.

Анька воспользовалась моментом и сказала:

— Он вообще-то ничего, тихий.

— Знаем, — равнодушно кивнул участковый, убирая список в сумку и продевая ремешок в медные скобочки. — Их у меня вот сколько, — он, вздохнув, провел ладонью по горлу. — Беспонятливый народ. Вроде они одни воевали… А как с ними сладишь?

Ушел, извинившись на прощанье, что побеспокоил. Поднимался вверх по той же лестнице. Металлические подковки сапог звенели в тусклом колодце лестничной клетки.

Ане запомнились слова: «Беспонятливый народ». Но еще больше удивило, что участковый сказал: «Как с ними сладишь…» Если того не может милиция — то кто же?

Но что ей, в конце концов, было за дело до соседа — бывшего моряка. У Ани самой складывалось все не так, как думалось. Приходилось держаться, чтобы не раскиснуть.

А вчера, именно в один из тех вечеров, когда отдельная комната, о которой она столько мечтала, и квартирная тишина — такая, казалось раньше, радость — были наказанием одиночеством за несуществующую провинность, — вот тогда он и постучался к ней. Ведь и не думала о нем, совсем не думала.

Пришел так неожиданно, что она даже испугалась, не из-за утюга ли, который она включила, пока в квартире никого не было.

Был он на себя не похожий, стоял у двери нерешительный. Скажи бы она: «Закройте дверь с той стороны…» — ушел бы немедленно. Хотя в квартире его многие побаивались, Ане он не был страшен. Но она не велела ему уходить, молчала и ждала. Почему? Сама на то, хоть пытайте ее, не смогла бы ответить. Будто кто-то, кому она верила, дал совет: да пусть он не уходит, пусть останется. Что тебе сидеть-то все одной да одной.

Потом они ужинали. Она выпила совсем малость и отчего-то не боялась, что он напьется и станет буянить. Была уверена, что при ней ничего такого не случится. А он и впрямь был тихий, уважительный. Словно и не тот Лешка, что жил за стеной и никого не признавал за людей. Только вчера она, кажется, рассмотрела, каким он был. Волосы пушистые, светлые, и глаза светлые. Такие, что целовать бы их… Так вдруг подумалось, и она испугалась. Поглядела на старательно и неумело заштопанные рукава форменки и только вздохнула про себя.

Одни они были в квартире, а может, и вообще одни. Поняла она в тот час, что вся спесивость Алексея оттого, что боялся он, как бы не сочли его за человека никудышного. Вот и выворачивался наизнанку, не давая никому сказать слова, сам первый заявлял, что его заслуги все в прошлом. Так-то так, а внутри, как поняла Аня, был стеснительным, а может, и ласковым. Хотя со своими переживаниями про всех позабыл, даже о матери своей.

Что потом получилось, как? Сама не знала… Захлестнуло ее. Не то жалость к Алексею такая нашла, что сил не было устоять, не то осточертело одиночество…

С утра казнилась: и что про нее думать станет? Потом пошла готовить себе завтрак, пока стояла у плиты, решила: забыть, забыть, будто и не бывало ничего. Просто такой вечер… И он пусть не надеется. Ничего не было.

Решила бесповоротно. Даже легче как-то стало. Принесла оладьи в комнату. Поставила их на стол и посмотрела. А что? Для себя готовила! Но тут услышала, как он вошел в комнату, и неизвестно зачем спросила:

— Леш, а Леш, ты один там?

И вот снова сидели вдвоем за столом. Пили чай и ели уже поостывшие оладьи. Говорили мало, словно боялись напомнить о вчерашнем.

Кончены были оладьи. Аня пододвинула Алексею последнюю и кивнула, — бери, мол, но он помотал головой:

— Не хочу больше.

Аня поднялась, стала прибирать со стола. Тут он сказал:

— Пошли в кино.

Убирала в шкафчик посуду, обрадованно обернулась:

— На дневной?

— Ага, на дневной.

— Пошли.

Но к какому кинотеатру ни подходили, выяснялось — то сеанс только что начался, то еще и половины не прошло фильма. Отстояли очередь через весь двор в кинохронике на Невском и смотрели картину про восстание парижан против немецких оккупантов. На улице продрогли и теперь согревались в маленьком зале хроники, прижимаясь друг к другу. Алексей взял Анину руку и держал ее весь сеанс.


Так случилось, что и эту ночь он опять провел у нее. Пришел в ее комнату, когда в квартире все уже затихло. Весь вечер никуда не ходил. Томился в ожидании и читал, что попалось под руку. Все время ждал и прислушивался, что она делает в своей комнате.

Около одиннадцати пошел к Ане. У двери недолго раздумывал: нажал ручку, оказалось не заперто. Аня стелила постель. Когда вошел, оглянулась. Молча поглядели друг на друга. Он не был уверен, может, и скажет: «Зачем явился…» Но она ничего не сказала, не прогнала.

Не спали долго, говорили шепотом, пусть в квартире никто не знает, что они вместе. Глядя в серо-синий в трещинах потолок — свет дворового фонаря отбрасывал на него кресты оконных рам, — Лешка тихо проговорил:

— Ань, Анюта, выходи за меня замуж, что ли…

Она помолчала. Потом вздохнула и ответила:

— Придумал же…

— Как хочешь, понятно…

— Замуж! Да как же жить с тобой?

— Как все живут.

— Как все?.. Ты подумал, ты-то как все?

— Хуже?

— Лучше, по-твоему?

Она на все отвечала вопросами. Потом сказала:

— Куда же за тебя замуж. Ты пьяница.

Алексей поразился. Ну, набралась храбрости. Сказать ему такое!.. Да ведь он может за этого «пьяницу» такого дать… Пользуется, что трезвый, и как не боится?

Он отвернулся, смотрел в стену. Про себя повторял: пьяница, пьяница… Да, пьяница! А отчего я такой, об этом подумала… Потом спросил:

— Не человек, значит, Лешка Поморцев? Зачем же ты тогда со мной, зачем же с последним пьяницей? Знаешь, кто ты есть?

Аня приподнялась на одной руке. Бретелька простой рубашки сползла к локтю, она не стала ее поправлять. Глаза ее зло сверкнули даже в темноте, это можно было разглядеть, волосы раскинулись по плечам.

— Кто я, ну кто, говори…

Села в кровати, обхватила коленки. Он видел ее гладкую, обтянутую дешевенькой рубашкой спину. Плечи ее вздрогнули, не оборачиваясь, тихо проговорила:

— Уходи, убирайся!

Но что-то он уловил в этом категорическом требовании неуверенное. Он лежал не шелохнувшись. И тогда она упала на подушку, закрыла лицо руками и заплакала, дрожа всем телом.

— Ну, ладно, — миролюбиво сказал он. — Ладно, квиты мы. Сгоряча я.

Хотел погладить ее волосы, но не решился. Видел, плечи Аньки перестали дрожать. Она затихла и больше его не гнала.

Ушел Алексей к себе утром, когда еще никто в квартире не поднимался. Тихо пробрался в свою комнату. И до того ему при свете того же все фонаря показалось здесь неприветливо, голо и холодно, что и сам был готов, как Анька, заплакать.


Временно он стал жактовским кустовым монтером. В понедельник пришел к управхозу, сказал, что готов делать что нужно, может и оформиться. Электричество бытовое знает, о том можно не беспокоиться.

Знакомый уже управхоз Яков Кириллович обрадовался.

— Куда как хорошо! Нужен электрик, кругом нужен… Есть тут один, да только за маленькую или поллитра и работает. Ну, порядок ли это? В то же время, понимаете — как вас зовут? — Алексей Прокофьевич, понятно… Вся проводка и прочее за блокаду в негодность обратилась. Если, конечно, с умом, так тут и заработать возможность, и польза общему делу, а если одна пьянка в голове…

И пошел, и пошел. Алексей думал — и не остановится. Он придержал болтливого старика:

— Ладно лишнее-то, я работать пришел… Что могу в вашем хозяйстве, все сделаю, приведу в порядок. А насчет маленьких, я и сам куплю, когда потребуется. Мне плати что положено.

Но штатной монтерской должности в междомовой конторе не было. Алексей обязался работать по договору. Подписали бумагу. Деньги хоть и небольшие, но все же добавка к его военной пенсии.

А работы оказалось пруд пруди. Позвали в квартиру. Ну, если свет перегорел. Замыкание произошло или что. За такую «скорую помощь» Алексей денег не брал, не хотел пользоваться чужой бедой. Другое дело, если заменить проводку, повесить люстру или еще что-нибудь. Мало-помалу люди начали отходить от войны. Кое-кто, разжившись обоями, начинал обновлять свое закопченное буржуйками, промерзшее блокадными зимами жилище. Маляров-халтурщиков откуда только и взялось. Толкались они в камуфлированных белилами одеждах возле рынков и магазинов хозтоваров. Как на винтовки, опирались на свои малярные кисти. Стреляли туда-сюда глазами, искали, кто их позовет домой, и окликали прохожих:

— А ну, кому ремонт, кому ремонт?

И стекольщики, время которых пришло, вертелись тут с деревянными коробами, полными невесть где добытых стекол. Плати деньги — любое вставят. Ожидали халтуры — бригадами по два, по три — дядьки, пильщики дров. Приплясывали с обмотанными тряпьем лезвиями пил, которые они на манер портфелей держали под мышками.

Монтеров, понятно, на толкучке видно не было. Они действовали по домовым конторам. Такие, что знали дело, и те, кто всего-то умел заменить пробки или поставить выключатель. Все это у них было при себе. Откуда брали, никто не спрашивал. Лишь бы горел свет, можно было бы зажечь его и потушить.

И к Алексею обращались, не сможет ли он сменить проводку со своим материалом. Но тут было не по адресу.

— Я вам что, — не очень-то вежливо отвечал он. — Я вам техинтендантство?

Другое дело, когда позвали в квартиру, в которой было все припасено. За ремонт проводки брался с охотой. О том, сколько это будет стоить, не говорил. Любо было смотреть, как он делал все чисто, добротно и аккуратно. Видно, стосковались его руки по работе. Пальцы, привыкшие к клавишам баяна, действовали ловко. Тут же еще успевал и пошутить с хозяйкой, которая с детским любопытством наблюдала за тем, как он привинчивал к стене розетку или натягивал по потолку шнур. Работал только под током. И ничего, ни разу не дернуло, хоть и инструмент у него был самый примитивный. Набрал где мог.

С Аней в эти дни они виделись редко. Он встанет — она уже ушла в утреннюю смену. Как уходила, Алексей не слышал. Придет он вечером, после того как справится с каким-нибудь делом на стороне, она уже спит.

Так шло с самого понедельника. Получалось, что с того ночного разговора как бы вышел у них разлад. Но разлада не было. Просто он хотел доказать, что, если надо, он может и работать, и не пить тоже, пожалуйста… Пусть она удивляется. Чувствует ведь — трезвехонек аж до тошноты. И звуков баяна не слышно. В квартире, небось, поражены, что за чудеса?

Только раз вернулся Алексей домой, зашел в свою комнату — она у него по-прежнему никогда не запиралась, — зажег свет и замер, будто окаменел. Лампочку прикрывал невесть откуда взявшийся абажур-конус из плотной бумаги. Кругом все прибрано и пол вымыт. На окне вместо газет, которыми закрывались стекла, висит белая занавеска. На кровати аккуратно сложена чисто выстиранная тельняшка.

Стоял в обалдении и не знал, что делать, как к тому отнестись. Слышал, вернее чувствовал — Аня дома и ждет, что теперь будет.

Минуту-другую выдерживали они эту паузу. Потом Алексей через стенку спросил:

— Это ты тут все, Анюта?

Ответила тихо:

— Я, а кто же…

Не знал, благодарить, что ли. Глупо как-то. И вдруг сказал:

— Я сейчас, погоди немного…

— Хорошо, — ответила Аня, хотя и не догадывалась, чего ей надо было ждать.

Он торопливо ушел и вернулся с колбасой, пивом, французской булкой. Денег как раз было на то достаточно. Позвонил с парадной пять звонков, как следовало звонить Зарубиной, согласно строгому квартирному звонковому расписанию. Двери отворила Аня. Он сунул покупки ей в руки и прошел к себе. Вымылся, надел чистую тельняшку и форменку и явился, не удивившись тому, что закуска уже стояла на столе.

И опять был тихий вечер и горячая ночь. Лежа усталый, он спрашивал:

— Ну что, последний пьяница я, так, что ли?

Вместо ответа она прижималась, сжимала в руках его лицо и закрывала ему рот поцелуем.

Он не спрашивал, выйдет ли она за него замуж. Про себя почему-то весело думал: это еще вопрос, захочет ли он жениться. Вон ведь влюбилась будь здоров как. Теперь уже ясно.

Уходил от нее к утру, чтобы успеть, пока квартира не оживет. Самым стеснительным и неудобным было надевать перед Анькой протез. Но у нее хватало деликатности. Лишь он спускал ноги с кровати, она, завернувшись с головой в одеяло, лежала лицом к стенке до тех пор, пока он не касался рукой ее плеча.

Тогда резко поворачивалась, откидывала одеяло, тянула Алексея к себе и, обняв голыми по плечи руками, целовала на прощанье, шепча:

— Иди, иди… Тихо только. Узнают — ужас!..

Но и сами они догадывались, тайна их в квартире давно была раскрыта. Но если жильцы и знали, то помалкивали. Вслух не говорилось и полслова. Может быть, женщины про себя и обсуждали событие, но лишь в отсутствие молодых людей.

И снова Алексей возвращался к себе. Стараясь не шуметь, осторожно взбирался на старую гудящую и звенящую кровать.

Лежа, он еще некоторое время глядел на свой зачерненный растресканный потолок и никак не мог понять, счастлив ли он сейчас, бывший старшина второй статьи Алексей Поморцев, и могут ли быть в его положении радости, кроме страданий баяна да пьяного разгула. Когда уж так весело — ничего другого не надо.

А баян стоял на полу забытым, и не сотри сегодня Анна с футляра пыль, он уже посерел бы от нее. Не тянуло почему-то Алексея к баяну, не тянуло, и все.


В полуподвале на Кузнечном его меж тем потеряли. Приходили постоянные посетители, спрашивали, где же хороший баянист, без него все не то. Официанты отвечали, что и сами не знают, куда задевался моряк. Может, и прихворнул. В одном бушлатике ходил. Чего не бывает, а может, и еще хуже что.

Утренний завсегдатай Санька Лысый взялся разузнать, что стряслось с его, как он утверждал, фронтовым другом. Адрес Леньки-моряка он знал. Раза два и прежде к нему случалось наведываться, и потому по товарищескому праву направился к нему.

Аня днем была дома и услышала, как зазвенел старый колокольчик на кухне. С черной лестницы, как ее по старинке называли, в квартире ходили редко. Она, не спрашивая кто, отодвинула засов и толкнула дверь.

На площадке стоял высокий, немного ссутулившийся человек в поношенной офицерской шинели без погон и плоской кепчонке. Из-под шинели — штатские брюки и давно не чищенные ботинки. Лицо у звонившего было бритое, с красными пятнами, помятое какое-то лицо, на котором застыла заранее приготовленная улыбка.

— Леша… Алексей дома, разрешите узнать? Может, заболел часом? — спросил звонивший, сверкнув золотым зубом.

— Нет, он здоров, — сказала Аня.

— Здоров. Это приятно. Может, дома, отдыхает?..

Меж тем человек в шинели оказался уже на кухне.

— Да его нет. Вы не поняли, — продолжала Аня.

— Нету?! И где же это он, интересно… Сгинул, можно сказать, с глаз своего лучшего друга. Растворился в тумане.

Продолжая болтать эту чепуху, помятая личность прилипчиво оглядывала Аню, Вошедший оглядывал ее так, будто оценивал. Аню это напугало. В квартире сейчас она была одна. Однако показать того не показала. Быстро проговорила:

— На работе он. Может, что передать?

— На работе?!

Человек с пятнистым лицом удивленно надул губы. Он не переставал въедливо приглядываться к Ане. На губах играла все та же улыбочка.

— Где же это они работают? Не по артистической ли части?..

— Нет, — сердито сказала Аня. — По обыкновенной, а где, не знаю.

— А вы соседочка, значит?

— Соседка, как и другие.

— Ясно. Но подумайте, милочка, и меня не предупредил. Ай, Леша, Леша!.. Я, может, беспокоюсь зазря — не приболел ли наш герой, а он где-то вкалывает.

Краснолицый, видимо, не спешил уходить. Ане стало не по себе. Она решилась на хитрость, крикнула в коридор:

— Глеб Сергеевич, вы не знаете, когда Алексей Прокофьевич домой придет?

И хотя ответа не последовало, действие это свое возымело. Гость затоптался на месте, поспешно заговорил:

— Не стоит беспокоиться. Извиняюсь, что потревожил… Я в другой раз…

Он стал задом отходить к двери.

— Передайте, пожалуйста, что Санька заходил. Скажите, все общество удивляется, и беспокоимся, куда делся.

— Какое общество?

— Фронтовое, боевая компания, понятно, а кто же еще может о таком человеке тревогу проявлять? Грех, скажите, нас так пугать.

Говорил он все это с какой-то усмешкой и вздохами. Чувствовалось, был недоволен Лешиным отсутствием и вообще тем, что тот ходит на какую-то неизвестную этому Саньке работу. Уже взявшись за скобу, продолжал?

— Очень приятно было познакомиться. Надеюсь, не в последний раз, и опять извиняюсь, конечно…

С этим ей удалось затворить за ним дверь. Аня слышала — ушел он не сразу, Словно что-то еще раздумывая, постоял на лестнице, затем послышались удаляющиеся шаги.

Непонятно почему, но Аню встревожил приход человека, вызвавшего в ней какую-то неприязнь. С кем водится Алексей, что это еще за «компания»? Подумав, Аня решила — будь что будет, а она ничего не скажет Алексею про приход этого Саньки. Будто запамятовала, и все.

Аня тревожилась не зря.

Алексей хоть и ушел от своих недавних приятелей, а знал, что они есть и что про него не забыли. Ждут, надеются — придет. Явится, а как же иначе?! Так они, разумеется, полагали. Про себя он смеялся: напрасно надеются. Не дождутся Лехи-морячка. Есть у него теперь, куда идти. Не одинок он больше. Все! Прощайте, выпивохи!

Так он думал и тем гордился.

Зря, оказалось, гордился. Вышло по-иному, и кто виноват — поди разберись.

Алексей получил первую домхозовскую зарплату. И тут, как нельзя кстати, вечером с ним расплатились и за ремонт проводки в одной из больших квартир соседнего дома, Денег у него в карманах неожиданно набралось порядком. Он подумывал, как ими распорядиться. Была мысль отдать на сохранение Ане. Потом пойти с ней и купить чего-нибудь из одежды. Пора бы. Матросская форма уже на износе. Ну и Аньке, по возможности, что-нибудь купить.

Но на деле все обернулось совсем иначе.

В связи с получкой Алексей всякую работу прекратил с половины дня, как только расписался в ведомости. Тем более, происходило это в субботу. А тут, как говорят, сам бог велел…

Забежал он домой. Убедился, что Ани нет. Значит, водит свой троллейбус в утреннюю и вернется затемно. Странно, но он даже почему-то обрадовался, что ее нет. Хотел было оставить деньги дома, с собой взять немного, но потом подумал: к чему? Пусть будут при себе. Никуда не денутся. Вернется домой, тогда и с Анькой разберется.

Вышел на улицу, и сами ноги, черт знает почему, понесли на Кузнечный.

Явился туда в такой час, когда питейное это заведение его представляло образец чистоты и порядка. Холодно белели мрамором незанятые столики. Горками возвышались за стеклом бутерброды с кильками — закуской, отпускавшейся в неограниченном количестве без выреза талонов. Намытые, никогда не вытираемые кружки и граненые стаканы матово поблескивали, теснясь на буфете.

Алексею обрадовались как родному. Готовы были угощать от души, хоть явился на этот раз и без баяна. Но Алексей, наоборот, угощал сам. Велел налить по сто граммов официантам и вина старухе-уборщице. По неписаному закону буфетчиков не угощают. Буфетчик сам всему хозяин. Захочет — выпьет. Но Алексей никаких таких законов не признавал. Приказал налить себе и буфетчице, а та и рада.

Так выпили за его выздоровление. Почему-то все были уверены, что Алексей все эти дни болел и вот теперь поправился и явился. Он не стал возражать. С выздоровлением так с выздоровлением, если им того хочется. Тут — известно, на ловца и зверь бежит — появился Санька Лысый… Хлопнул Алексея по плечу. Очень рад был, что наконец увидел.

Сели в уголочке за Лешкин музыкантский столик. Заказали того-сего, выпили. Санька жаловался на то, что время работает не на него, и на какие-то трудности. Все повторял малопонятную фразу: «Пора, Лешенька, закрывать контору… Пора, пора закрывать…»

Появился еще один постоянный посетитель — дядя Витя, пожилой, молчаливый человек с черными с проседью висячими усами, концы которых всегда были мокрыми от пива.

Посидели немного втроем. Но тут Санька, почуяв, что у Алексея денег довольно, предложил перебазироваться в ресторан Московской гостиницы, где можно и выпить и поесть чего-нибудь стоящего, как он объяснил.

Давно Алексей не ходил в ресторан. Он и прежде-то в них бывал всего раза два-три, не больше. Что тут долго раздумывать?

— Пошли!

Раздеваясь внизу, в гардеробе, Алексей чувствовал себя в форменке не так чтобы очень ладно, дядя Витя и вовсе стеснялся своего старенького пиджака и рубашки без галстука. Зато Санька, как сбросил шинель, оказался в пиджаке из материи букле и выглядел в нем очень даже по-современному. Он был здесь как будто своим, повел их по лестнице. По пути здоровался с официантами, называя их по именам, а полноватого парня в черной паре из большого зала похлопал по плечу, и тот, побежав вперед, усадил их у огромного окна на площадь. Командовал Санька. У него отыскались и лимитные карточки, так что оплата была со скидкой. Выпили порядком. Шли разговоры самые интересные. Алексей припомнил боевые дела. И дядя Витя не остался в долгу. Было ему что рассказать. Санька, тот больше слушал, улыбался и кивал головой. Нет-нет и вставит: «Понятное дело, Леш, мы с тобой повоевали. Нам и отдохнуть не вред. Пускай теперь другие лямку тянут. Мы с тобой, Лешенька, дело найдем…» При этом он подмигнул Алексею. Тот не стал задумываться, что у Саньки может быть с ним за дело, кроме выпивки, но ничего не сказал. Настроение было куда как хорошим. Заработанных денег, что сейчас горели пламенем, жаль не было, потому что Алексей считал их шальными, а проделанный труд вроде баловства.

Правда, Санька под конец раскошелился, а когда дело дошло до расплаты и появилась девушка с коробочкой, куда собирала лимитные талоны, Санька откуда-то из глубины внутреннего кармана вытащил сотню, положил ее на стол, прихлопнул ладонью, будто поймал и боялся выпустить.

— Это тебе в поддержку, Леша.

На улицу вышли в самом распрекрасном расположении друг к другу. Чего никак не хотелось, так это расставаться. Санька еще на лестнице шепнул Алексею, что хорошо бы от старика отколоться и завалиться куда-нибудь, где тепло и не дует. Но Алексей такое дело по отношению к дяде Вите посчитал предательством и Санькино предложение пропустил мимо ушей.

На улице ему пришла в голову идея пригласить обоих к себе; не к себе, понятно — что там у него делать, — а к Ане. Она, по всему, была уже дома, и надо думать, не откажется от симпатичных гостей.

До того эта мысль всем понравилась, в особенности Саньке, что сразу же заспешили в Особторг, чтобы кое-чего там купить. Не с пустыми же являться руками! Вскоре гуськом, с пакетиками и бутылками в карманах, поднимались с парадного входа. Алексей глянул через окошко с лестницы на окно Анькиной комнаты. Все в порядке, горел огонек. Значит, дома.

Позвонил нарочно не ее звонком. Пусть отворят другие, чтобы получилось совсем неожиданно. Открыла старуха Мария Кондратьевна. У Алексея отношения с ней были вполне нормальные. Никаких, в общем, отношений. Он торопливо извинился и повел за собой по коридору подтянувшихся по такому случаю собутыльников.

У дверей Аниной комнаты остановились. Алексей постучал.

— Кто? — послышалось за дверью.

— Мы, Анюта. К тебе. Я с товарищами…

Не получив ответа, нажал ручку. Все трое ввалились в комнату и остановились, щурясь от света и переминаясь с ноги на ногу.

Аня не сразу поняла, чего от нее хотят; ошеломленная этаким явлением, она смотрела растерянно. Теперь только Алексей сообразил, что могли они ее застать в домашнем, неподходящем виде, но она была в блузке и черной юбке. На ногах чулки и тапочки.

— Мы к тебе, Анюта, — повторил Алексей. — Запросто посидеть, если уважишь. Это вот Санька — Александр, а то дядя Витя…

— Виктор Аполлинарьевич, — поспешно представился тот, приминая в руках еще в коридоре снятую кепку.

— А мы вроде знакомы, — проговорил Лысый, улыбаясь, как он, наверно, предполагал, подкупающей улыбочкой. — Забегал я, тебя спрашивал. Мы тут поговорили малость…

Было похоже, Санька намекал на какой-то особый с Аней разговор, которого вовсе не было. Но Алексей не обратил внимания на его игривый тон. Пьяно и простодушно сказал:

— Знакомы? Ну, тем лучше. Вот тебе, чем богаты, Анюта. — Он протягивал ей покупки так, словно хотел этим оправдать неожиданное явление.

— Заходите, — сказала Аня. — Снимайте пальто.

Неуверенность незваных гостей улетучилась. Они засуетились, переговариваясь и стаскивая с себя одежду. Алексей между тем выложил покупки. Он уже понимал, что сделал что-то не то, и избегал Аниного взгляда.

Уселись за стол. Все так же молча Аня вынула посуду, какая была у нее, разложила закуски. Лысый ловким ударом раскупорил бутылку и налил кому в стакан, кому в рюмку и чашку.

— За близкое знакомство! — чокнулся он с Аней, глядя на нее наглыми глазами.

— Именно за знакомство!.. Со свиданьицем, — держа в левой руке стакан, а правой вытирая промокшие на улице усы, вторил Лысому дядя Витя.

Алексей чокнулся молча. Изо всех сил старался показать, что совершенно трезв и привел своих друзей не по пьяному делу, а так, ради интереса. Еще на лестнице он думал, что его подруге это будет даже очень приятно. Теперь видел — она с трудом сдерживалась, чтобы не прогнать всех троих. Он решил, что самым лучшим будет этого не замечать.

Теплая комната — у Ани было натоплено, — домашняя обстановка располагали к свободе. Гости отогрелись и оживились. Лысый завладел столом и начал рассказывать анекдоты, которыми был набит, как консервная банка кильками. Сперва анекдоты шли безобидные, но потом, осмелев, Санька перешел на истории с рискованным концом. После, достаточно выпив и распоясавшись, начал нести откровенную похабщину, которой никогда не смущались компании, в которых им с Алексеем приходилось бывать.

Анины щеки вспыхнули, но она молчала. Не успел Лысый досказать второй истории, как Алексей властно остановил его:

— Ну-ну, ты… Очень-то не забывайся. Не туда попал, ясно?

— Ясно, — кивнул Санька и сразу же смолк. Алексея он предпочитал слушаться. — Я так. Веселый разговор…

К тому времени дядю Витю развезло. Он блаженно улыбался и, встряхиваясь, изображал, что все слышит и понимает, но было видно — засыпает. Учуяв угрожающие нотки в голосе Алексея, дядя Витя и в самом деле проснулся, оглядел стол, опустевшие бутылки и сказал:

— Пора, пора… Домой, лапушки…

Задвигали стульями и стали прощаться. Поднявшись, Алексей плохо встал на протез, качнулся. Зазвенела посуда, на тарелку упал граненый стакан.

— К счастью! — поторопился дядя Витя. Но напрасно. Все на столе осталось целым.

Санька Лысый, надев шинель и кепку, долго повторял глупо: «Извиняюсь, извиняюсь», — и норовил поцеловать хозяйке руку, которую Аня — от Алексея это не ускользнуло — успела спрятать за спину.

Выводил их Алексей по черной лестнице. Парадная уже была заперта. У ворот дежурила дворничиха Спиридоновна. Она неодобрительно взглянула на гостей моряка и ничего не сказала, но лишь те шагнули за калитку в воротах, дворничиха заперла и калитку, а сама осталась на улице.

Алексей еще постоял под аркой, докуривая папиросу, взятую у Саньки. Курил он редко, только когда выпьет, и то так, из баловства.

Убедившись, что Лысый и дядя Витя ушли, он бросил окурок и через двор возвратился в квартиру.

Из кухни, стараясь идти потише, двинулся по коридору к Анькиной комнате. Привычно нажал ручку и слегка толкнул дверь. Дверь не поддавалась. Алексей заметил, что и свет из-под нее не падал на пол коридора. Аня выключила электричество.

— Это я, Анюта, — хрипло сказал он.

— Чего тебе еще? — послышалось за дверью.

— Как чего?.. К тебе.

— Иди, хватит, покуролесили.

— Открой, Анют…

— Не открою. Ступай.

Какое-то время оба молчали. Алексей нажимал и отпускал слегка взвизгивающую ручку. Аня к двери не подходила.

— Открой, говорю, — наконец повторил он.

Ответа не было.

— Открой, тебе говорят, Анюта…

— Сказала, не отворю.

— Я объяснение дам, слышишь?

— Нечего нам объясняться.

Подождав, он сперва негромко, потом посильнее застучал в двери.

— Уходи, — повторила Аня издали. — Не отворю, хоть ломай.

Как ни был Алексей выпивши, а понимал, что сейчас в квартире проснутся все и станут прислушиваться к тому, что происходит.

— Эх, не человек ты, — вздохнув, сказал он и, отпустив уже согревшуюся в его ладони медную ручку, захромал к себе.

В комнате зажег свет и сел на кровать. Разбирала его пьяная обида. За что, за что!

Громко сказал:

— За что ты меня? Хорошие люди, что они тебе сделали не так?

Аня, конечно, все слышала, но не отвечала. Алексея это подзадоривало. Знал он, что Санька — человек плохой. Даже наверняка прохвост, но какое это сейчас имело значение? Он был оскорблен и за себя, и за своих собутыльников.

— Хорошие люди. Очень даже хорошие. Получше некоторых, — упрямо твердил он.

Наконец за стеной послышалось:

— Дай спать, Алексей.

— Ах, спать ей… Видали, спать. Люди на войне четыре года не спали, им привет нужен, а она спать, спать…

Бормотал он еще долго, не получая ответа да и не ожидая его. Казался он себе сейчас человеком самым разнесчастным, всеми покинутым, а презираемые Аней Санька и дядя Витя постепенно превращались в таких славных и добрых, что хоть беги за ними, чтобы вернулись и пожалели его.

Потом он выдохся. Кое-как освободился от протеза, взобрался на кровать и, не снимая тельняшки и брюк, уснул тяжелым хмельным сном.


С того дня он снова запил и вернулся к своей прежней бездельной и разгульной жизни.

В контору домохозяйства больше не заглядывал. Когда приходили звать что-либо делать — дома не заставали. На оставленные записки с просьбой зайти в какую-нибудь квартиру не обращал внимания.

В утро после того, как привел домой Саньку и тихого дядю Витю, Алексей проснулся с головной болью. Кажется, не был вчера сильно пьян и не буянил, а как провел вечер — помнил не очень-то четко. Денег оказалось одна смятая пятерка. Куда дел остальные, понять не мог, ведь казалось, потратил совсем немного, и думал, что сумеет купить себе что-либо путное.

Ани дома не было. Не слышал, когда она ушла из дому. Этому обстоятельству был рад. Встречаться с ней не хотелось. Плохо помнилось, как вели себя вчера у нее он со своими дружками. Хорошего, конечно, могло быть мало.

Нет, не годится он Анюте ни в мужья, ни в товарищи. Верно тогда сказала — пьяница. А кто виноват?

И опять он клял войну, которая надругалась над его молодой судьбой, немцев, принесших ему несчастье, а заодно и тех, кому посчастливилось выйти целехонькими. Что им теперь до него? Кому он такой нужен?

Кончать, кончать все надо с Анькой. Ни к чему он ей, и она ему не нужна. Глупо это все получилось. Забыть, будто и нет ее рядом.

Болела голова. Не помогало ничего, требовалось одно — опохмелиться.

Час был еще ранний, и он взялся за баян. Вынул его из футляра и прошелся по клавишам, разминая пальцы. Сидел Алексей в своей комнате, растягивал баян, и лились по квартире мелодии — одна задумчивее и печальнее другой. Веселые мотивы под его настроение не шли.

Наигравшись вдоволь, снова упрятал баян в футляр, повесил на ремень через плечо. Раньше, чем обычно, отправился с инструментом на Кузнечный.

Там будто и не удивились тому, что он снова здесь со своим баяном. Усадили на постоянное место под пальмой с будто обкусанными листьями, немедленно принесли водку и бутерброд с килькой. И опять играл он кому что захотелось. Принимал подношения и, как должное, выслушивал восторги посетителей, набившихся к вечеру в пивную до отказа. Выпив, почувствовал себя в нормальном, как он говорил, состоянии. Утренняя душевная горечь словно куда-то улетучилась. Было ему хорошо и вольготно тут, в досиня задымленном полуподвале, где его понимали, ценили и любили… Да, да, дьявол их побери, любили его и прощали в нем неладное, не то что Анька. Да при чем тут, собственно, Анька? Ну было и было. Мало ли у него бывало, а может, и у нее, кто знает? Не о чем тут задумываться.

И пошла изо дня в день старая песня. Снова он приходил домой, когда квартира уже спала, тяжело добирался до своей комнаты, заваливался на кровать и засыпал, чтобы с утра и до конца дня повторить то, что было сегодня.

Так получилось, что, живя через стенку, с Аней они перестали видеться. Если она и бывала при нем дома, прохаживалась там потихоньку и голоса не подавала. Да и он старался не прислушиваться к тому, что происходило в ее комнате. Не все ли равно? Какое ему дело… Лучше всего, если ее не случалось дома. Так он чувствовал себя спокойнее, а бывало, нет-нет и заденет за живое: неужели ей все равно, что тут с ним делается? Может быть, только и искала способ избавиться от него? И так для нее хорошо получилось: притащился со своими дружками. Оскорбил. Сам же он, выходит, и виноват. Куда лучше!


Но Алексей ошибался.

Аня не находила себе места. Не знала, что ей и делать. Только и обретала спокойствие, когда катила в своем голубом троллейбусе по желтой кашице перемолотого колесами снега на дороге. Здесь надо было глядеть во все глаза. Попадались островки гололеда, и такую громадину, как троллейбус, могло занести запросто. Тогда жди беды. Но ничего, с машиной она справлялась. Слушался ее старый троллейбус.

Но только оставит Аня вагон, по пути к проходной перекинется словечком-другим с теми, кто попадается навстречу, выйдет на улицу — и хоть домой не иди… Что там ее ждет, какие радости?!

Был момент, показалось ей, что возвращается вновь к ней счастье. Было это счастье в образе Лешки-соседа. Кому бы сказать, только головой бы покачал. Ну какое тут может быть счастье! Непутевый, искалеченный, да еще выпивающий через меру. Но она поверила в Алексея. Один он — вот и причина его безалаберной жизни. Чувствовала Аня, не настоящее это у него: и злость, и пьяная лихость. Не видит человек тепла. Сколько уже времени не видит. И вокруг него не люди, а так, всякая нечисть.

Аня, вышедшая из детдома, помнила, как было там заведено: когда девочки вырастали и учились в старших классах, лучших из них прикрепляли к маленьким. Учили воспитывать младших: ведь растут без отца и матери, а им так нужна человеческая забота. Конечно, матери не заменишь, и Ане никто ее не заменил, а все-таки, если кто-то думает о тебе, и жить легче.

Замечала она уже тогда — выговорами, строгостью и разъяснениями, что лучше быть хорошей, чем плохой, ничего не добьешься. А найдешь путь к сердцу маленького человека — и пойдет все ладно. Поймет и оценит заботу, станет стараться не огорчать тебя.

Понятно, Алексей не девчонка из детдома, а все-таки и он к ласке тянется, и ему приятно казаться лучше, чем есть. Да, может, и не плохой он, загляни только поглубже.

Нет, не думала она обо всем этом в тот вечер, когда сделались они близкими. Захлестнуло ее. Сама себе отчета не могла бы дать, отчего так вышло. Поздно о том жалеть. Как радовалась она, заметив в нем изменения… Думала: неужели, неужели? Тревожилась, боялась спугнуть и уже поругивала себя за резкие слова, когда он заговорил с ней о женитьбе. Да разве могла она иначе? Ей мечталось, чтобы прочно, чтобы на всю жизнь, чтобы любить друг друга… А тут — нет, не серьезным это было. Что же, неужели она только из одной к нему жалости? Значит, и не было у нее к нему настоящей любви? Так — одна жалость?

А тут стала замечать, что в своей комнате прислушивается, что делает у себя Алексей. А нет его — беспокоится: где он сейчас? И не могла она ему уже ни в чем отказать. И счастлива была в минуты, когда бывала с ним, о том, чем все кончится, и не думала.

И в тот вечер, когда явился к ней пьяный со своими товарищами — разве товарищи они ему! — ждала его. Субботний был вечер. Так хотелось быть вдвоем. Она даже приоделась. Только туфли не успела надеть. А он!.. Значит, не думал про нее с утра. Так, по пьянке завалился, пришел…

Обидно было, а все-таки выдержала и гостей и его приняла, хотя ой как они были ей противны. Ну, а потом не пустила его к себе. Пусть знает, не для того она с ним…

Только не ждала Аня, что снова закрутит Алексея лихая жизнь. Переживала потом, не она ли причина тому, что опять он бродит с баяном до поздней ночи. Днем никому не показывается. Домой является пьяным.

Как-то раз, опять, видимо, забыв ключ, к ночи звонил он в двери с кухни. Она не решилась отворить. Вышел, кажется, Глеб Сергеевич. На кухне произошел короткий разговор. Как Аня ни прислушивалась, слов разобрать не могла. Было только понятно — Галкину надоели Алексеевы штуки и он ему что-то такое сказал, а тот, как это ни было удивительно, грубить не стал. Пробормотал что-то там в свое оправдание, потом про-хромал к себе и затих до утра.

Может быть, и зря Аня так поступила в тот неладный вечер. Ну притащил своих дружков. Ох уж эти дружки!.. Да ведь он не хотел ее обидеть, решил, что ей это в радость. Даже конфеты для нее принес… Может, стоило просто поругать его утром. Аня даже улыбнулась, припомнив стеснительный вид Алексеевых гостей и то, как они нерешительно топтались в дверях. Улыбнулась и испугалась своей покладистости. Что же это, неужели она так и готова все прощать?.. Ну, а если и поведется?.. И начнет таскать к ней кого попало… Нет, такая жизнь не для нее.

Лежала Аня и прислушивалась к тому, что делалось за стенкой, и снова испытывала жалость к одинокому, беспутному парню, можно сказать своему брату-фронтовику, такому же, как и она, одинокому. Гнала от себя эту жалость и не могла отогнать. Чувствовала, что должна что-то сделать для него, на то ведь она и женщина. Да и что от себя скрывать, не чужая теперь ему…

И вдруг она устрашилась мысли, что постучись бы сейчас Алексей, каким бы он ни был — пустила бы к себе. И не понимала Аня, что же это такое с ней делается. Злилась на Алексея, поносила его про себя, и надо же, вот ведь — хотела, чтобы он сейчас был рядом. Может, и упрека бы ему не высказала, ничего и не припомнила бы. И опять спохватилась: неужели так?.. Да разве может быть у нее хоть какое-нибудь с ним счастье?!

А утром, когда тихо было в квартире, — Аня в этот день выходила на работу после обеда, — услышала: Алексей уже встал. Сама не знала, почему она тогда пошла на кухню. И никакого плана у нее в голове для разговора с ним не сложилось, а вот так, почувствовала, пора ему сказать… Нельзя так дальше.

Подошла к его двери и негромко позвала:

— Алеша!

Молчал недолго, откликнулся:

— Ну, что?

— Поговорить надо. Выйди.

Опять молчал, потом:

— А зачем? Кому нужен — пусть тот заходит.

Но грубости в словах не слышалось, скорее обида. Она решилась.

— Мне что. Я могу.

И вошла в его неуютное жилище.

— Алексей, — сказала она, глядя на него как могла строго. — Алексей, долго так будет продолжаться?

Отвел взгляд и уставился в пол:

— Неясно. Не понять, о чем речь.

— Неправда, понимаешь, о чем говорю.

— Ты «здравствуй» бы сказала для начала.

— Скажу, когда надо будет. Зачем тебе здравствовать, чтобы опять в пьянку?

— А что, или мешаю кому? Песни пою, ансамбли устраиваю…

— Не ломайся, Алеша!..

Аня решила попробовать подойти по-другому.

— Алексей, — начала она. — Я же для тебя. Думаю о тебе…

Нет, и это не помогло.

— Не надо, не надо! Нечего меня жалеть. Никто не поможет мне, никто… Сам я такой. Сам дошел. Конченый человек, отпетый… Вышлют к черту из города. Вот и вся ваша жалость. Вы, здоровые, тут жить будете. По кино ходить, в ресторанчики… А мы, отпетые, отдали свою кровь — и амба, не нужны больше.

И тут неизвестно, что произошло с Аней. Куда девалось все ее терпение. Была бы у нее сила, взяла бы и так тряхнула его. Ведь что несет, что несет!..

— Это ты-то отпетый?! — заговорила она с такой вдруг напористостью, четко, словно рубя слова. — Да ты сам любого отпоешь, на тот свет отправишь… Лживые твои слезы, вон как еще бегаешь, водку пьешь, музыку для своего удовольствия разводишь. Ты что, один такой герой-горемыка? Люди самолеты без двух ног водили. В парке у нас диспетчер однорукий и на другой руке три пальца, и работает, ничего, и до чего же еще мужик человечный, отзывчивый. Ты видел — девчонки на морозе кирпичи кладут, откуда они такие, ты думал? Все они настрадались не меньше тебя! В общежитиях живут. А ты знаешь те общежития?.. Потому что все они люди и беда одна, общая. Надо же из нее выходить! Кто же поможет, кроме самих нас?.. Все это понимают. Только ты да нечисть, с которой возишься, ничего знать не хотите… Кричат: «Давайте нам, давайте, мы свое отвоевали!» А где мы вам возьмем, ну где?!

Алексей слушал не перебивая. Слушал вовсе не потому, что взяло его за живое так внезапно и горячо ею высказанное, и не потому, что понимал — Анька говорит правду. Нет, скорее от удивления. Никогда он от нее, этакой небольшой, узкоплечей, не ждал таких слов. А она говорила и говорила и сама не знала, откуда у нее взялось. Просто захотелось сказать все, что думает о нем. Пусть его знает. Пускай между ними конец Теперь уже все разно.

— Я к тебе по-людски, — продолжала она. — Может, и полюбила бы, а ты вон что… Ну и продолжай, ну и погибай как хочешь, герой неоцененный… Знать тебя больше не хочу! Я думала, ты человек, ты ко мне пришел… А ты, ты…

Она не договорила. Запал вдруг будто разом кончился. Чувствовала, что сейчас разревется, и думала: только бы удержаться, не показать, что с ней творится.

Ничего не нашла лучше, как поскорее выйти и прихлопнуть дверь. На кухне, в коридоре, у себя в комнате дала волю заглушенным слезам.

Последнее, что запомнила, когда уходила, стоял он перед ней, голову наклонил и чуть ссутулился, как-то сник. И ничего он ей не сказал, ничего. Только очень скоро ушел, и так тихо, словно не хотел, чтоб услышала, что уходит.

Аня осталась одна. Присела и задумалась. А зачем все это? Ну наговорила, а толк-то какой? Смешно, шла совсем с другим, шла примириться, сказать, чтобы не злился, а вот что получилось. Ну, может, и к лучшему. Теперь-то уж кончено, кончено, и она опять свободна.

Свободна! А зачем ей эта свобода, вроде пустоты? Снова одна в своей комнате. Только теперь еще хуже. Теперь будет рядом он. Куда от этого денешься.


Алексей шел по улице.

Шел просто так, неизвестно куда и зачем. Ничего не замечал и не видел вокруг. Только когда переходил перекресток, услышал, как его обругал шофер. Высунулся из кабины и пробрал:

— Ты что, глухой?! На войне не добили. Сам лезешь…

Хотел было Алексей ему ответить, послать куда следует, но почему-то смолчал. Добрел до садика, где бегали и играли в войну дети, и опустился в стороне на свободную скамейку. Мысли были путаные. Не выходили из головы Анькины слова: «Погибай как хочешь, герой неоцененный…»

Сидел, вытянув вперед ногу с протезом, застывшим взглядом смотрел на кончик сапога, как бы повторял про себя: «Герой!.. Герой неоцененный…» Глядите, ведь как уязвила! Можно сказать, в самую душу попала. Ничего ему сейчас не хотелось. Некуда было идти, нечего делать.

Против скамейки, на которой сидел Алексей, остановился мальчишка лет пяти, бледненький и тонконогий, с деревянным самодельным автоматом через плечо на тесемочке. Стоял и смотрел на Алексея. Смотрел, будто на застывшую статую, и вдруг спросил:

— Дядя, ты моряк, да?

— Ясно моряк, — нехотя ответил Алексей и убрал под скамью ногу с протезом.

Но мальчик не ушел, а шагнул на шаг поближе, по-прежнему внимательно разглядывая сидящего. Потом он опять спросил:

— На море воевал, да?

— На море, — кивнул Алексей. Ну что было объяснять этакой мелюзге, где он воевал…

А мальчишка не унимался:

— Ты фашистские подводные лодки топил?

— Бывало, — невнятно проговорил Алексей.

Но врал же. Никаких он не топил фашистских подводных лодок. Да не все ли равно, раз парню так хочется.

Увидев, что его не гонят, и осмелев, мальчик с автоматом подошел еще ближе. Потемневшими запачканными руками «по-военному» сжимал свое оружие. Так крепко держал автомат, что даже вызвал у Алексея улыбку. Подумалось: «Придется тебе, наверно, еще и настоящий носить. Хорошо, чтобы не в такой обстановке, как у нас была». Но мальчишка, видно, понял улыбку по-своему. Улыбка моряка приободрила его. Он спросил:

— Ты Ленинград защищал, да?

— Ну ясно, Ленинград, а то что же?..

— А мой папа не Ленинград. Он немецкий Берлин защищал…

Мальчик смутился, сообразив, что сказал не то. На бледных щеках зарозовел румянец. Он заторопился объяснить:

— Он не защищал Берлин. Он его взял.

— Вот как? Понятно.

— Он нам свою военную карточку прислал. Это когда еще не раненый был, а теперь он в госпитале. Его в Берлине ранило. Он скоро приедет. Будет здоровый. Мама так сказала.

— А ты своего отца видел?

Мальчик помотал головой.

— Нет. Только он меня видел. Совсем маленького, а теперь я большой. Он далеко, наш папа. Там, где немецкий Берлин. Скоро приедет. Он мне ботинки прислал.

Чтобы Алексей получше разглядел его ботинки, мальчик уселся рядом с ним на скамейке и вытянул напрямую обе ноги.

— Вот.

Ботинки, наверно, ему были велики. Синие, прошитые белыми нитками ботинки. Эдакий знакомый Алексею немецкий эрзац военного времени из какой-то подделки под кожу. Такими трофеями торговали и с рук на барахолке.

— Хорошие, — сказал Алексей.

— Немецкие, — кивнул мальчик. — Они мне большие. Мама сказала, ничего, вырастут ноги.

— Вырастут, куда им деться.

Алексею вдруг подумалось, а ведь и у него уже мог быть вот такой мальчишка. Что бы теперь он делал, будь у него сын — такой парень? Неужели так же играл бы в пивной на баяне? И сам себя убеждал: «Да нет, тогда бы другое дело».

Мальчик молчал. Он в свою очередь смотрел на опять вылезшую из-под скамейки Алексееву ногу с протезом. Видно, что-то поняв, совсем тихо, будто хотел, чтобы это было только между ними, спросил:

— Ты тоже раненый был?

Алексей наклонил голову.

Мальчишка понимающе продолжал:

— Как мой папа?

Что ему было отвечать? И Алексей только снова кивнул.

В эту самую минуту и появился неизвестно откуда Санька Лысый. Он поспешно шел через сквер. Вид имел озабоченный, но, заметив Алексея, заулыбался знакомой кривой улыбкой.

Деловитое выражение сошло с его красного, будто всегда обветренного лица. Оно стало обычным — ласково-прилипчивым. Заторопился к скамье.

— С фронтовым приветом! Отдыхаем?

Мальчик с автоматом оглянулся на подходившего Саньку, спрыгнул со скамьи и, не говоря больше ни слова, убежал к другим ребятам. Алексей даже пожалел, что разговор у них так внезапно оборвался. Вот кого ему сейчас вовсе не хотелось видеть, с кем встречаться, так это с Санькой…

Однако тот подошел и опустился на скамейку.

— Закурим, что ли?

Вынул папиросы — дорогой коммерческий «Казбек». Щелкнул полосатенькой зажигалочкой, затянувшись, спросил:

— Что молчим?

— Мысли, — сказал Алексей.

— Это иногда пользительно, а про что мысли?

— Разные. Про жизнь, например. К чему она у меня теперь?

Санька качнул головой, пустив дымок, беззвучно рассмеялся:

— Будь доволен, что жив остался, а житуху нынешнюю, если к ней с головой, можно очень даже подходящую сообразить.

— В пивной играть, бухариков веселить? — зло огрызнулся Алексей.

Но Санька будто и не услышал его сердитого тона. Повернулся к нему, опять пустил дымок из носа и рта одновременно и снисходительно заговорил:

— Эх, Леша! С твоей военной биографией еще и задумываться! Ты теперь от жизни имеешь право все свое потребовать. С тебя взятки гладки. Ты для Родины ничего не жалел, мог и голову сложить. Вот так.

Алексей удивился. Откуда у Саньки Лысого взялись такие высокие слова: «Родина!» Скажи пожалуйста!.. Прежде он ничего подобного не говорил. Но Алексей только покачал головой и сказал:

— Значит, выходит, по-твоему, я для нее, для Родины, все сделал. Ни мне от нее, ни ей от меня больше ничего не надо? Военный пенсионер, играй на баянчике, заливай душу вином, и баста?!

Санька молчал. Алексей думал про себя. Нет, тут было что-то не так. И он решил поделиться охватившими его сомнениями. Черт с ним, хоть с Санькой, раз никого не было другого рядом. Не стал он говорить, что пришли эти сомнения о правоте своей нынешней жизни после разговора с Аней. Так, будто сам до того дошел. Теперь необходимо было открыть хоть кому-то душу.

— Муторно так-то жить, Санька, — не глядя на приятеля, продолжал Алексей. — Напьешься — вроде и ничего, а вообще-то скука. Получаюсь нечто вроде балласта в трюме, а ведь таких теперь у государства… — Он не закончил своей мысли, ждал, что ответит Санька, хотя отлично догадывался — не с ним о том говорить, но не мог больше молчать.

— А они все разные, такие-то, как ты, — сказал наконец Санька. — Государство тебе права дает и как героя уважает. Ну, а дальше… Сам не будь дурак. Вот так.

— Как понимать?

— Да так, что… — Санька взглянул на Алексея и без обычных шуточек, всерьез продолжал: — Из всякого положения возможно свои полезные выгоды выстроить и жить так, чтобы тебя окружали заслуженные радости. Тут тебе не пивной подвал. Тут, если с башкой, при нынешней обстановке можно такую житуху организовать… Только если, говорю, с башкой. Без звона.

— Ты про что?

— Да так, я вообще. Тоже мысли всякие.

Лысый словно спохватился, что сболтнул лишнее, повторил с какой-то поспешностью:

— Вообще говорю. Расстраиваться тебе нет причин. Анкета у тебя по всем пунктам. Ну отдохни немного. Имеешь право?.. Имеешь. Ну, а если уж задумываться, так не по-мелкому. Ударять, так ударять.

Говорил он непонятно и загадочно. Что-то такое крутил свое, но Алексею не хотелось вдумываться в Санькины слова. Одолевали собственные неотвязные думы. И все же теперь был рад и тому, что хоть Санька подсел на скамейку. Сделалось будто спокойнее. А что, если прав Лысый? Имеет он, Алексей, право жить как ему хочется, и никто ему тут не указ.

А Санька Лысый словно уловил этот момент. Бросил папиросу, придавил окурок подошвой ботинка и, сплюнув в сторону желтой слюной, ударил кулаком по Алексееву колену.

— Философию, в общем, давай пока отбросим. День какой-то сегодня не тот. Сырость, недолго и простыть. Погреться имеет смысл. Пойдем, Лешенька, малость развлечемся. А там, глядишь, загляну как-нибудь к тебе, поговорим и о серьезных вещах. Сообразим и для тебя дело. Есть тут люди — голова — совет министров. А выключатели ставить… Стоило за это нам кровь проливать?..

Хотелось спросить Алексею: «Ты-то какую кровь проливал, где это было?..» Но ничего он не сказал. Глупо — все кровь да кровь… Ну, не Санька. Один он, Алексей, что ли?.. Повернул голову и посмотрел на бегающих в стороне по дорожкам мальчишек, поискал среди них того забавного с автоматом, который с ним разговаривал. Вот ведь не придумал же, что отец у него брал Берлин и был там ранен. Это уж совсем обидно. Под самый-то победный салют… Впрочем, тут же позавидовал мальчишкиному отцу. Человек хоть своими глазами видел, как немцы выкидывали белый флаг — сдаемся все!.. Не то что он, Лешка, на своем «пятачке». Но мальчишки в трофейных ботинках среди бегающих детей не было видно, а между тем Санька уже опустил ему руку на плечо.

— Пойдем, адмирал, рассеемся. Брось ты эту тоску, ни к чему. Повеселимся. Есть тут вариант. Потопали…

И Алексей поднялся за Санькой и пошел за ним, пошел, не зная куда, но отлично понимая, что веселье с Лысым у него будет недолгим, а потом снова придут мысли, которые уже столько времени донимают его по утрам. Да вот и сегодняшний разговор с Аней… И все-таки он пошел за Санькой. А куда он мог еще идти? Кому он был нужен, кроме Лысого, и для чего?..

И про Аню подумал: так она это, из гордости своей, чтобы уязвить его, а на самом деле — что ей до него, не все ли равно? Шел за Санькой и успокаивал себя — дескать, будет он пока жить как живется. Его это дело, и больше ничье.


Что же касается Ани, то именно с этого утра она пропала из квартиры. Предупредила соседку Марию Кондратьевну, чтобы не беспокоилась, и уехала. Висел замок на дверях ее комнаты. В квартире особого внимания на Анин отъезд никто не обратил, мало ли у кого какие обстоятельства в жизни.

Время шло своим чередом. Нелегкое было время первого послевоенного года, и забот у людей было еще куда больше, чем радостей.

Жила Аня несколько дней у своей подружки по строительному батальону, по работе на восстановлении города. Сходна была судьба Любы — так звали подружку. Сходна, да не совсем. У Любы была мать, отец погиб на войне, а мать выжила в блокаду. Много лет работала на мясокомбинате. Может, потому и выжила. Люба потом получила специальность маляра и жила ничего. А вот личной, как говорила она, жизни не имела. И собой будто ничего девчонка, а не заглядывались на нее парни, не звали в кино и на танцы. Но была она неунывающей и верила — придет и ее час, а пока без зависти радовалась удачам других и переживала неладное в их жизни.

Настало у Ани время высказать кому-то все, что наболело. Не было лучше для этого человека, чем Люба, ну и поехала к ней. И как раз мать подруги отправилась на две недели в дом отдыха на Карельский перешеек, в поселок с названием, которое и не выговоришь. Аня и поселилась у Любы. В первую же ночь выложила ей все про свои жизненные дела. Ничего не утаила. Хотелось знать, что скажет подруга, как посоветует жить дальше.

Люба слушала участливо, вздыхала и ахала. Умела она слушать. Даже легче становилось, когда ей расскажешь про свои мытарства.

Потом Люба сказала: «Дуры мы, девчонки! Вот ты жалеешь, все жалеешь, а тебя кто пожалеет? Не справиться тебе с ним, себя только погубишь, и все тут… Беги от него. Лучше будет».

Аня задумалась. Может, именно таких слов она и ждала от подруги, а может, и совсем других. Пожала плечами и, как бы про себя, сказала:

— Куда же бежать-то, Любка? От себя бежать?

— Комнату сменяй, что ли. Какая же у тебя может быть жизнь с таким человеком?

— Ну а он-то как же, — вдруг сказала Аня, не глядя на подругу. — Пусть, значит, так-и катится?

Люба даже ахнула от такого Аниного заявления, покачав головой, продолжала:

— Ой, Анька, боюсь я за тебя. Разве остановишь ты его? Где у тебя силы на то?

Понимала Аня, вряд ли и в самом деле хватит у нее сил совладать с Алексеем, и все-таки вдруг сказала:

— Нет, так нельзя.

А Люба опять поглядела на нее внимательно, так, будто впервые ее увидела, и, будто что-то решив, вздохнула:

— Вижу я — влюбленная ты в него. Ну, тогда — беда.

Аня закрыла лицо руками. Тихо, шепотом, словно боясь, что кто-то услышит:

— Не знаю я, что со мной, Любка…

Люба сочувственно смотрела на нее. Был в ее взгляде и страх за подругу, и жгучий интерес к тому, что творилось в ее душе, а может, и женская зависть.

— Боюсь его, — сказала Аня. — А вот хожу и все думаю, что там с ним, неладным.

Любка рассудила по-своему.

— Ты вот что, — решила она. — Поживи пока у меня. Пройдет время, оглядишься. Ну, а там и само разберется…

Так и жили в те дни. Про свои чувства Аня подруге больше не напоминала. Вместе ходили в кино, пили чай по вечерам под разные разговоры. У Любки тоже историй всяких хватало.

Только чем дольше находилась Аня у подруги, тем все лучше понимала, что никто не может дать ей совета, как разобраться в ее отношениях с Алексеем. Бежать ли, правда, от него куда глаза глядят, вычеркнуть из своего сердца, забыть навсегда, как и не бывало? Или, может быть, поймет он все-таки? Нельзя так, чтобы махнуть рукой… Ведь обещал же, говорил, что станет другим. Неужели же так, ради того, чтобы была с ним… И опять думалось ей по ночам, когда не спалось, как он там живет в своей холодной комнате, что думает про то, куда она делась… Неужели ему все равно?


Но и Алексею было не все равно.

Как ни старался он убедить себя в том, что нет ему дела до Аньки, до того, куда она вдруг задевалась, как ни старался уверить самого себя, что не было у них ничего серьезного, мало ли приключалось с ним такого… Как ни уговаривал себя, а нет, не выходило.

Придет домой — что днем, что вечером или ночью — и все слушает, не вернулась ли Аня. Нет-нет да и подойдет к ее двери, когда никого нет в квартире, и глянет на замок. Будто замок мог ему про нее что-то рассказать.

И баян днем не брал в руки, не гонял пальцами по клавишам и не выводил грустных ли, веселых ли мотивов.

На Кузнечный ходил по-прежнему. А куда было еще ходить? Где его еще ждали? А там под пыльными пальмами, в чаду дыма, среди пьяного гомона был своим. Встречали радостно и провожали добром.

Только заметил вдруг Алексей: иначе он теперь шел на Кузнечный. Раньше тянуло. Едва своего часа дожидался дома. Теперь шел с неохотой, будто по скучной обязанности. Нет желания, а идти надо, надо.

Раньше он, шагая по улице, никого не замечал. Имеет право моряк, пострадавший за родную землю, куда ему угодно брести со своим инструментом. Никто ему не указ. Останови бы кто и скажи что-нибудь не по душе ему — был бы не рад, что и задел инвалида. А теперь шел торопливо. Шел так, будто хотел скорее преодолеть пространство от дома до полуподвала пивной. И стало казаться ему — плохо глядят на него на улице люди. Никакого нет в их глазах сочувствия. Бегут — кто по своим делам, кто катит ребенка в коляске, старухи спешат с рынка с бидончиками молока, с сетками, в которых с килограмм картошки да две морковки. И вроде никому нет никакого дела до его личности, а кажется, всякий глядит так, что хочет сказать: и куда это он тащится без дела, и что болтается среди дня со своей не к месту музыкой?

И в пивной заметили в нем перемены. Стал мрачноват. Не играл теперь каждому, кто захочет, а лишь по своему желанию или так, для друзей по знакомству. Если приставали подвыпившие, то мог и грубо ответить, и сказать свое известное: «Я тебе не шансонетка, чего привязался…», — хотя о шансонетках имел самые приблизительные понятия.

Только с Санькой Лысым принимал разговор. Тот забегал в пивную с толкучки, на которой у него всегда были какие-то непонятные дела. Санька знал подход к Алексею, присаживался и вел беседы про жизнь и политику, в которой будто бы хорошо разбирался.

Санька поговаривал о том, что собирается куда-то уехать. Трепал про то, что хорошо нынче в теплых краях, где бы можно было славно отдохнуть месяцок-другой, неизвестно уж от каких таких Санькиных занятий. Намекал на то, что способен с собой взять и Алексея. Было бы у того желание. Но Алексей все эти слова пропускал мимо ушей. Никуда он не собирался ехать, хотя и тут, в нынешней своей жизни, не находил радостей.

Были дни, когда он уходил из пивной, не дождавшись ее закрытия. Не так, как прежде, когда своей компанией с буфетчицей и официантами сидели запоздно, заперев двери с улицы. Теперь ему вдруг все отчаянно надоело. Оборвав музыку, принимался укладывать инструмент в футляр, не обращая внимания ни на какие просьбы.

И в квартире сделался молчаливей прежнего. Слова ни с кем почти не скажет. Кивнет головой, если кто встретится по пути, и закроется у себя.

Тихо было в его комнате. Квартира замрет — и не слышно ни звука за стеной. Не расхаживает там, хлопоча по своему нехитрому хозяйству, Аня, не поет, забывшись, песен и не окликает через стенку его. Пропала, как с квартиры съехала. Подойдет Алексей к окошку, поглядит во двор на стену напротив, на вделанную в нее голову коня. Скажет про себя: «Вот так, лошадка, торчу я тут, вроде тебя, один, без дела». Махнет рукой и отойдет от окна.

Был такой поздний вечер. Алексей вернулся домой. Снял с плеча баян, опустил его на пол. Выпрямился, чтобы немного размяться, и тут услышал за стеной осторожные шаги. Кто-то, словно босиком, торопливо пробежал по полу, и все стихло.

Аня! Вернулась, значит, пришла!

Алексей присел на табурет. Слушал. Ни звука. Потом что-то скрипнуло, и снова тишина.

— Анюта! — решившись, окликнул он. — Где же была-то?

Ни звука, никакого ответа. Повторил:

— Анюта? Чего молчишь? Слышу же, дома.

Опять не последовало ответа. И тут он услышал шепот, поспешный такой шепот. Кто-то сказал:

— Тихо!

Не одна, значит. Кто же у нее?

— Анька, ты чего? Гости у тебя?

Шепот усилился, но ему не отвечали.

— Что молчишь? Спрашиваю, не одна?

— Что тебе? — послышалось из-за стенки.

— Кто у тебя?

Глупый, понятно, был вопрос. Какое, собственно, ему было дело, кто там у нее и по какому поводу. Не муж он ей, никаких не имел прав на допрос. И все же повторил уже громче:

— Кто, говорю, у тебя?

Ответила с вызовом:

— Ну, может, и есть кто. Тебе-то что? Чего шумишь?

— Зайти хочу на минуту.

— Еще что! Зачем это?

— Поговорить надо.

И снова быстрый шепот. Потом сказала:

— Утром что надо скажешь.

— Сейчас надо.

— Сейчас нельзя.

— Почему нельзя?

— Вот еще, новое дело! Отчет тебе?

Что же это такое, кто же у нее? Почему она так разговаривает? Его словно в жар бросило. Не отдавая отчета в своем поступке, поднялся и пошел кругом через коридор. Подошел к ее двери, нажал на ручку — заперто.

— Открой!

— Еще что! И не подумаю, уходи…

Нажал на дверь — не поддается. Стукнул кулаком. Раз, два, еще два раза.

— Открой, слышишь! С кем ты там?

— Ни за что не отворю. Людей разбудишь, полоумный.

Послышалась какая-то возня.

— Пьяный он, — прошептали за дверью.

Но Алексей вовсе не был пьян. Но хуже, чем пьяного, сейчас завело его. Кровь прилила к вискам. Должен ой был знать, кто у нее там. Вот она, значит, какая…

Услышал, где-то в конце коридора скрипнула дверь. Кто-то выглянул, и дверь сразу же затворилась. Алексей вернулся к себе. Вплотную подошел к перегородке, разделявшей их комнаты. Опять услышал шепот, напуганный, тревожный. Ну Анька, ну пакость…

— Говори, кто у тебя там? С лестницы спущу!

Забывшись, он уже почти кричал, но и Анька за стенкой отвечала дерзко:

— Да тебе-то какое дело? Что ты мне за проверщик…

И тут он увидел перед собой дверь. Ту самую, заклеенную старыми обоями дверь, которая когда-то соединяла эти две комнаты. Скоба с двери была тоже кое-как заклеена обоями. Что-то случилось с Алексеем, будто помутилось на миг в голове. Как же это так? Смеется над ним, издевается… Ну, не знаешь ты Лешки Поморцева… Будешь жалеть о своих номерах! А ему терять нечего. Один черт теперь…

Рукой он нащупал скобу и разорвал обои. Крепко ухватил холодное железо, что было силы рванул дверь на себя. Раздался треск, похожий на выстрел. Дверь поддалась и распахнулась. Клочья обоев, как тряпки, повисли сверху. Он, словно ничего не слышал и не видел, сразу же шагнул в комнату. А там горел свет и испуганно визжали в два голоса.

На кровати, прижавшись к стенке, прикрывшись одеялом, сидели Анька и еще какая-то всклокоченная девчонка. Босые их ноги выбивались из-под одеяла. Насмерть перепуганные, они дрожали от страха. А в двери со стороны коридора уже стучали соседи, кто-то из женщин крикнул: «Милицию позвать надо… Убьет он ее…» И голос Галкина, спокойный, хоть и тревожный:

— Что случилось? Откройте немедленно…

Алексей стоял ошеломленный, пристыженный, только сейчас поняв всю нелепость своего поступка.

— Не надо милицию, — сказал Алексей. — Никто никого не убьет, извините за беспокойство, граждане. Погорячился немного…

Посмотрел на Аньку, которая не могла еще прийти в себя, и сказал:

— Дура ты, дура! Нашла с кем шутить…

Сказав это, повернулся и, не говоря больше ни слова, пошел к себе. Потом хлопнул взломанной дверью, снова пошумев обоями, и повалился на койку, зажав голову руками. Он уже не слышал, как шептались Аня и ее подруга, как расходились по своим комнатам соседи, понявшие, что и в самом деле скандал утих и опасность миновала. Он ничего этого не слышал. Уткнувшись лицом в подушку, он глушил слезы стыда и нестерпимой обиды, которым, казалось, теперь не будет и конца.


Алексей проснулся, когда стало уже совсем светло, насколько бывает светло в серые дни оттепели в Ленинграде. Первое, что он увидел, были разодранные клочки обоев вокруг прямоугольника двери. Сжав зубы, отвернулся к стене. То, что случилось вчера ночью, вызывало чувство гадливости к себе. Чувство, может быть, прежде его не посещавшее.

Надо было вставать. Он поднялся и первым делом, подойдя к двери, загнул гвозди, которыми довольно-таки неумело был прежде забит вход в соседнюю комнату. Зачем это ему понадобилось? Вряд ли Аня захотела бы воспользоваться вскрытой дверью, чтобы зайти к нему. Гвозди он загнул скорее механически, удивившись, между прочим, тому, что поддались они легко. Значит, прежняя сила в руках еще не пропала. Растопырив пальцы, протянул ладони вперед и посмотрел на них не без интереса. Сгодились бы еще, найдись дело для его рук.

Вышел из квартиры в этот день рано. Раньше обычного. Не мог больше сидеть в комнате. Надо было что-то делать. Куда-то идти. Едва дождался часа, когда на Кузнечном уже можно было стучаться в стеклянную дверь.

Он не спеша шел по улице. Шел мимо недавно поставленной решетки сквера между домами. Небольшой садик вырос на месте старого дома, в который попала бомба. Теперь от развалин не осталось следов. Там, где когда-то высились стены, чернели высаженные осенью кусты. За решеткой бегали дети. Мальчишки играли в войну и палили по «фрицам». «Прибавилось в городе за год и старух и детей, — подумалось Алексею. — И вообще кое-что переменилось». Почти совсем не было видно свалок на пустырях, исчезли кучи разного железного хлама, отчего-то больше всего состоящие из ржавых перекореженных кроватей. Не огораживали теперь эти кровати жалких дворовых огородиков.

Да, менялся израненный город. Все меньше оставалось слепых окон магазинов. Во всю длину улиц лежали трубы для газа. Засинеет, значит, скоро в конфорках, и забудется керосиновое время.

Задумавшись, он не заметил, как чуть не столкнулся с человеком, который читал на его пути газету, наклеенную на щит. Только Алексей хотел обойти его, как узнал в нем Галкина. И тот как раз обернулся и увидел Алексея. Ничего не оставалось, как поздороваться.

И надо же было встретить его именно в такой день, после вчерашнего. Встретить, тащась на уже осточертевший ему Кузнечный.

И все-таки Алексей решился, он замедлил шаг и поздоровался с Галкиным. Ему даже хотелось пробормотать что-то вроде извинения за вчерашнее. Никогда раньше такое не приходило в голову, а вот теперь был готов. Уж очень получилось по-дурацки.

Но Галкин не стал дожидаться никаких Алексеевых объяснений. Кажется, даже не обратил внимания, что тот с утра куда-то бредет со своим инструментом.

— Вот, — сказал он, слегка вздохнув, — читаю. До чего же много рук надо. Где и взять…

Тут только Алексей заметил, что читал его сосед вовсе не газету, а объявления о приглашении на работу, которыми был заклеен уличный щит.

— Нужны люди, — кивнул Алексей и тут же почувствовал, что сказал глупость.

Но Галкин опять будто не заметил.

— Вот и по радио все время передают, — сказал он.

Постояли еще с полминуты. Как-то неловко было сразу двинуться дальше, и тогда Алексей, неизвестно с чего, спросил:

— Что же не на работе сегодня?

— Бюллетеню, — сказал Галкин. — Война сказывается. Вот ведь любопытно, там не болел, а тут, в тепле… Просто беда, как схватывает. В поликлинику сейчас ходил… Ну, а у вас как?

— Скриплю вроде, — пожал плечами Алексей.

Удивляло, что Галкин говорил с ним так, будто и не было вчерашнего шума в квартире. Будто не требовал он отворить Анькину дверь, чтобы прекратить его, Алексеевы, безобразия.

Они разошлись. Глеб Сергеевич пошел в сторону дома. Алексей побрел дальше. Шел он медленно, все раздумывая над тем, зачем опять идет в полуподвал на Кузнечном, неужели не надоело? Он даже плюнул с досады, а все же продолжал идти в привычном направлении.


С того дня, после встречи на улице с Галкиным, — встречи, которая почему-то не выходила у Алексея из головы, прошло еще несколько дней. Он по-прежнему совершал свой маршрут на Кузнечный.

Так шел и в памятный в его жизни день, когда что-то в нем, — потом и сам не мог понять, почему это именно тогда с ним случилось, — что-то в нем перевернулось.

Он уже приближался к знакомой двери. Она была совсем рядом, эта дверь с картонной табличкой за стеклом. С одной стороны картонки надпись: «Закрыто». Надписи было не видать. Значит, открыто — заходите, будьте любезны!

Алексей поглядел через окно вниз. Час ранний, в пивной сидели только те, кто с утра едва дождался, когда можно уже опохмелиться в тепле у столика.

Его, наверно, уже заметили и не сомневались: сейчас запоет свою песню давно ослабевшая пружина двери, и он, перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, сойдет в заставленный столиками зал, чтобы остаться там до самого вечера.

И тут с ним произошло что-то непонятное. Внезапно он круто повернул и поспешно, будто уходил от преследования, зашагал назад, к дому.

Все вокруг было самым привычным — и Кузнечный переулок с людьми, спешащими с базара, и продавцы случайного товара с рук, которые начинали попадаться далеко еще от рынка, и приплясывающие вблизи толкучки пильщики дров с посиневшими носами. Все было самым обыкновенным, до скуки привычным и, казалось, теперь уже неизменным на долгие годы. И все-таки он повернул и решительно пошел прочь.

В обратном направлении миновал угол, где он сворачивал, деревянный щит с объявлениями, возле которого повстречался с Галкиным, низкую решетку лежащего в поблекшем снегу садика, ворота дома и двор.

Он отворил двери своим ключом. Вызывая недоумение Марии Кондратьевны, которая была на кухне, прошел к себе, снял с плеча баян и осторожно опустил его на пол. Потом присел на табурет, снял фуражку и, вздохнув, вытер ладонью выступивший пот.

С какой-то неясной надеждой он прислушался. Нет, Ани не было дома. Теперь она находилась здесь редко, а сейчас и вовсе пропала. Будто съехала с квартиры. За стеной тишина. И старуха ушла из кухни. Во всей квартире тоскливая тишина. Помяукает где-то в коридоре просящаяся на улицу кошка — и снова тихо.

Несколько минут посидел так, не двигаясь и ни о чем не думая. А может, за эти минуты передумал так много, как не приходилось никогда раньше? Потом почувствовал, что не может больше быть здесь один. Вдруг вспомнились кореши из морской пехоты. И те, что теперь были неизвестно где, и те, кого давно не было в живых. Подумалось страшное: какое же хорошее было для него время, эта всеми распроклятая война, когда он ни минуты не был один и ничего не боялся, потому что знал — нужен. Без него не обойтись никому, всей стране…

Глупые были мысли. При чем тут война… Война — прошлое, и он на ней — прошлое… Только не мог он больше один в этой комнате с тусклым светом через окно. Не мог… Не было у него сил.

Алексей поднялся, застегнул бушлат и, нацепив фуражку, направился на лестницу.

Выйдя со двора, он свернул в обратную сторону той, в которую ходил каждый день. Легко — ноши-то обычной за спиной не было — прошагал мимо бани и вскоре вышел на Невский. Здесь он повернул направо и двинулся к вокзалу, совершенно не зная, зачем туда идет.

Не доходя площади, остановился. Напротив, на углу, высился забор, оклеенный афишами. Алексей знал — здесь должна быть построена станция метро. Но пока что еще не виделось ничего, а над забором возвышался огромный плакат: «Сделаем город Ленина краше, чем прежде». Возле забора какие-то женщины продавали цветы. Не цветы, а просто зеленые веточки. Да и в самом деле, какие сейчас могли быть цветы, откуда!

На Невский с обеих сторон Лиговской улицы со звоном сворачивали трамваи. Свистя колесиками по проводам, их обгоняли троллейбусы. Один вот из таких сейчас ведет его Анька. Он так и подумал: «Моя Анька». А с какой стати, собственно, его? Алексей зашагал через площадь к вокзалу. Наверно, только что пришел дальний поезд. От вокзального здания, растекаясь по трамвайным остановкам, шли люди с чемоданами, баулами, корзинами. Неказистой у многих была поклажа. Алексей заметил: какое еще множество было среди них в военном обмундировании! Одетые по форме офицеры, и офицеры уже без погон донашивали зеленые шинели военного времени. Эти, видно, спешили по домам, втаскивали с передних площадок бывалые, потертые чемоданы. Были тут и демобилизованные солдаты с вольно расстегнутыми бортами зеленых армейских бушлатов. Толпились и девушки. Кто в военной шапке, обвязанной сверху цветастой косынкой, кто в шинели, а на голове платок, иные в ватниках военного происхождения и армейских сапогах. Толпа была шумной и оживленной. Алексея поминутно спрашивали:

— Морячок, не скажешь, как добраться до Гатчины?

— Кореш, где военная комендатура?

— Не знаете, как ехать на Васильевский остров?

Знал он, в общем, не так уж много и, когда толкового ответа дать не мог, советовал обращаться к старикам, которых на улицах хватало.

Он дошел до вокзала и постоял с той стороны, где вокзал выходил на Лиговскую. С интересом смотрел на штурмом бравшиеся передние площадки трамваев. Стоял и думал о том, как давно для него кончилась война. Полагал, что и вообще для всех она прошлое, а вон ведь только сейчас выпускала из своих цепких рук этот стосковавшийся по дому народ. И вспомнился недавний утренний разговор с Галкиным у щита объявлений. Зря, кажется, беспокоился его сосед. Найдется еще кому поработать. Вон сколько здоровых рук цепляются за вагонные поручни.

Так же бесцельно, как прежде, он пошел по Лиговской улице. Вспомнил, что сегодня был день, когда действовала барахолка на Обводном канале. Не раз его туда таскал с собой Санька Лысый. Наверно, и сейчас он там. Поехать, что ли, туда? Все равно нечего делать.

Все же решил пройтись пешком хоть одну-две остановки. И как раз выглянуло солнце. Пригрело теплом. По широкой, с высаженными посередине ее липами улице идти было легко и весело.

Так шел он вперед, никуда не спеша и забыв на время о своих горестях. Не обращал внимания на проносившиеся навстречу грузовики и на брызги, которые долетали до его брюк. Нет, он не шел на барахолку. Просто ему надо было куда-то идти, и он шел.

Неожиданно в нос ударило аппетитно-раздражающим запахом печеного хлеба. Он замедлил шаг и остановился. От удовольствия закрыл глаза. Запах горячего хлеба напомнил далекое: морозное утро в деревне. Он еще спит, в избе тепло. Давно затоплена печь. Теперь согрелись даже стены и можно откинуть полу старого отцовского полушубка. Пекут хлебы. Глаза Алешки закрыты, но он видит эти хлебы — пышные, серо-коричневые, с растрескавшейся коркой, обсыпанные сверху мукой. Ничего нет лучше горбушки с обжигающе горячим мякишем. Вспомнились и теплые буханки хлеба в дни, когда завозили их из пекарни прямо в часть. Такого хлеба моряки съедали больше положенной нормы. Хороший был флотский хлеб. Помнил он и другой хлеб, на «пятачке», — твердый, белый от инея, как расколотый булыжник. Тот хлеб рубили топором, кое-как отогревали и ели, так и не понимая, из чего он испечен.

Хлеб! Хоть и просидел Алексей всю блокаду на «пятачке», хоть и старалось командование, чтобы моряки силы не потеряли, а знал он, что значит хлеб для тех, кто оставался в городе, кто получал его одно время — в самый раз накормить пару голодных синиц. И что это был за хлеб? Теперь, говорят, такой только в Музее обороны города. Лежит на тарелке весов эта порция, чтобы никто о том кусочке, о тех днях не забывал.

Хлеб! Вот он. Самый его нормальный запах. Алексей даже улыбнулся, не открывая глаз. Пахнет, как тот, деревенский. Нет, скорее похоже на флотский.

Он открыл глаза. Показалось, очнулся от короткого чудного сна.

Откуда шел теплый запах хлеба?

Алексей стоял на тротуаре против булочной. Это была одна из самых больших булочных в городе. Две огромные витрины под сводами гранитных арок отгораживали ее от улицы. В одной из арок находилась дверь. Она поминутно отворялась и затворялась. Люди входили в булочную и выходили из нее, неся свежие буханки. Но нет, запах был слишком сильным, чтобы пробиваться сквозь двери. Левее высилась третья арка-ворота — вход внутрь высокого серо-гранитного здания, выстроенного незадолго до войны. Справа от входа поблескивала стеклом небольшая вывеска: «Хлебозавод Фрунзенского района». Вот откуда шел по улице этот нестерпимо влекущий к себе запах горячего хлеба.

Люди шли мимо. Иные из них спешили. Другие шагали неторопливо, и все непременно либо замедляли шаг, либо на короткое мгновение останавливались.

— Хорошо пахнет, а, служивый? — сказал Алексею остановившийся возле него старик, вероятно заметивший замешательство моряка.

Сказав это, старик пошел дальше. Что касается Алексея, то он будто прирос к месту. Он запрокинул голову и смотрел вверх. Над заводской стеной плыли разодранные в клочья облака. Надо было идти, а он все стоял. И тут, рядом с дверью в булочную, он заметил щит, а на нем объявление, какие теперь попадались на каждом шагу в городе:

«Внимание демобилизованных из рядов Советской Армии! Хлебозаводу требуются…»

Он подошел ближе и стал читать объявление.

Много кто требовался заводу. Среди других значился и мастер-кондитер. Дошли, значит, и до кондитера. Пришло время. А вот монтер, электрик не требовались. Почему не требовались?.. Он же знал. Ему кругом твердили: с вашей специальностью сейчас… Да, вот и Галкин недавно… Галкин!.. Да ведь он же должен работать здесь, на этом заводе. Ну конечно же, сам говорил: тут поблизости… И, еще не отдавая себе полностью отчета в том, что задумал, Алексей решительно шагнул под арку.

— А ну, Глеб Сергеевич, поглядим, как вы отвечаете за свою агитацию, — проговорил вслух.

За аркой проходная. Сидит толстая тетка в военной шапке. Алексей — к ней.

— У вас тут работает товарищ Галкин? Начальник финансов, что ли?

Тетка пожала плечами, заинтересованно посмотрела на Алексея.

— Какой такой начальник финансов? Главный бухгалтер Галкин. Такой есть.

— В точку. Он самый. Можно до него?

— А вам зачем?

— Есть, значит, дело. Не козла, понятно, забивать.

Тетка опять взглянула на Алексея.

— Позвонить надо. Как ваша фамилия будет?

Указательный палец ее руки прошелся по списку служебных телефонов, лежащих перед ней под стеклом, и замер на трехзначной цифре.

— Алексей, скажите. Поморцев Алексей.

Вахтерша принялась набирать номер. Алексей ждал. По ту сторону провода сняли трубку.

— Товарища Галкина просют. Это с вахты говорят. Товарищ Галкин, к вам человек хочет пройти… Фамилия Поморцев… Алексей, говорит, Поморцев. Не знаю, по какому делу. Не докладывает… Так, так, хорошо. Пропустим.

Лестницу Алексей преодолел с необычной легкостью. Вот и коридор, табличка: «Гл. бухгалтер». Он взялся за скобу и толкнул дверь.

Глеб Сергеевич сидел в маленькой, заставленной шкафами комнате. На столе множество бумаг. Был он одет в знакомую гимнастерку. Встал навстречу Алексею.

Тот закрыл дверь и снял фуражку.

— К вам я, Глеб Сергеевич. Если нужны еще электрики… Помните, вы говорили… Там, у ворот, про мою специальность не написано…

Галкин все еще с интересом смотрел на Алексея. Потом, кивнув, сказал:

— Сыщется тебе работа, Алексей Прокофьевич, сыщется. Не беспокойся. Нам все теперь нужны. Цех фигурной выпечки восстанавливаем. Неважно, что там не написано.

Он протянул Алексею руку и добавил:

— Ну вот, значит, кончился демобилизационный период. Я ведь знал, что ты придешь. Ну, не к нам обязательно. Куда-нибудь, может, в другое место. Не могло быть иначе… Как же тебе дальше по-другому жить?


Санька Лысый искал Алексея.

Заходил в пивную. Говорили, что его нет уже третий день. Санька сокрушался, объяснял: до зарезу нужен. Ходил к Алексею домой. Один раз на звонок никто не вышел. Значит, в квартире Лешки не было, и вообще никого. Во второй раз повезло. Отворила старуха и сказала, что Алексея с утра теперь не бывает. Уходит куда-то спозаранку. Будто бы поступил на работу. Опять на работу? Санька не поверил. Спросил Аню, но и ее не было. Сходя с лестницы, Лысый думал: «Этого еще не хватало, неужели и верно работать пошел, дурак? Нет, быть не может!»

Затем Санька внезапно исчез. Не видно было ни в пивной, ни вблизи рынка, и на квартиру к Алексею больше не заявлялся.

А в живущей привычным порядком квартире были новости. Там затеяли на коллективных началах ремонт кухни и коридоров. Материалы на побелку и окраску раздобыл Галкин через ОРС своего завода. Долго искали маляра, чтобы был не пропойца с улицы, а человек, которому можно довериться. И подходящий маляр был найден. Он приходил в квартиру, качал головой, говорил какие-то отпугивающие слова про то, что потолки только мыть надо неделю, и прочее, но в конце концов о цене столковались. Мастер ушел, сообщив, что начнет работать в субботу, придет вместе с женой — своей помощницей — и потребовал, чтобы к субботе кухня и все остальное было освобождено от лишнего.

Предстоящее обновление мест общего пользования обрадовало живущих в квартире женщин. До чего же им мечталось увидеть хотя бы кухню очищенной от блокадной копоти, с побелевшим потолком и заново выкрашенным полом, с которого исчезнет след кирпичной буржуйки, выложенной в первую военную зиму и сломанной лишь в прошлом году.

Но главным событием последних дней было что-то непонятное, случившееся в жизни обитателя комнаты рядом с кухней.

Началось это с утра после той ночи, когда квартира была разбужена шумом, происходившим в Аниной комнате. Напуганные женщины ожидали, что теперь подобное будет повторяться. Но опасения оказались напрасными. Аня, наверно боясь новых скандалов, куда-то скрылась. Ну, а без нее что шуметь Алексею? Но то, что он стал покидать квартиру с рассветом, одновременно с другими мужчинами, а возвращался лишь на следующее утро и спал целый день… То, что вдруг перестал уходить из дому со своим баяном… То, что вот уже который день не брал инструмент в руки. Все это удивляло и сбивало с толку.

Спрашивать Алексея, что с ним стряслось, никто не решался. Сам он ничего и никому не докладывал. Понятным было одно. Уходил он с раннего утра не на гулянку и не шляться по городу, а возвращался — это каждому, кто его видел в эти минуты, было ясно — в состоянии той спокойной усталости, которая отличает немало поработавшего человека.

Был вечер. В кухне гремели посудой и двигали столами. Алексей вышел посмотреть, что там делается. Увидел, как хлопочут женщины, перетаскивают из кухни посуду и убирают все лишнее, догадался, что происходит, но на всякий случай спросил:

— Ремонт, что ли, будет?

— Будет, будет…

Женщины ответили чуть ли не хором, а затем загалдели, объясняя, почему именно сейчас необходим ремонт. Казалось, что они доказывают это вовсе не Алексею, а каждая убеждает сама себя в том, как вовремя и к месту они обновляют квартиру.

Алексей постоял, посмотрел на взбудораженных соседок. Похоже было на аврал. Весело авралили бабки. Снимали со стен полки и шкафчики. Домашнее барахло, которое не трогалось отсюда черт-те с какого времени.

— Помочь, может, что? — спросил он у Марии Кондратьевны.

Старуха отмахнулась:

— Да чего тут. Тяжестей нету. Сами мы… Иди уж.

А ему отчего-то не хотелось уходить. Алексей взглянул на ужас до чего черный потолок, на котором, как нитка паутины, провис такой же черный от копоти шнур, и вдруг сказал:

— Проводку менять никого не зовите. Я сделаю.

Сказал, повернулся и пошел в свою комнату. Закрыв двери, услышал, что в кухне затихли, да и как было не затихнуть… Женщины переглядывались — что же это такое происходит с беспокойным жильцом?


С Алексеем и вправду происходило нечто необычное.

Галкин сдержал свое слово. Неделю Алексей уже работал на хлебозаводе. Дежурный монтер-электротехник было его звание. Сгодилась приобретенная на флоте специальность. Ой, как еще сгодилась! И сам прежде не думал, что так может получиться.

Но до чего же было непривычно с утра не валяться на койке, а спешить на работу, идти в темный еще час по скользким, тускло освещенным улицам, вешать свой номерок и шагать через двор, а потом в дежурную, принимать смену… Жил он до сих пор в свое удовольствие — что захочу, то и делаю. А тут не успевал подняться в «дежурку», как уже вызывали. Нужен монтер то в один цех, то в другой, то в управление. И скакал Алексей по лестницам с чемоданчиком, которым на время снабдил его напарник.

Электрохозяйство было старое. Лишь кое-где проводку успели заменить, а так многое держалось, что называется, на честном слове. Горит свет, и ладно. Алексей к такому на флоте не привык. Вступал он в споры, требовал материалы. Были — давали, не было — выкручивайся, как хочешь, сам. И он научился выкручиваться. Что удавалось, чинил добротно и обстоятельно, как там, на флоте, когда от ремонта порой зависела и сама жизнь. За несколько дней новый монтер, бывший морячок, понравился и начальству, и тем, кто его узнал на заводе. Работали тут все больше женщины. Старые, пережившие голод работницы и молодые девчата из деревни или демобилизованные. Вскоре он заметил — иногда его вызывали, можно сказать, зазря. Позовут девчонки и скажут: «Погляди, пожалуйста, искрит вроде у нас…» Он посмотрит. Ничего не искрит. Тогда стал понимать — звали из озорства, желая поглядеть на него, что ли… Решил он такие штучки пресечь в корне. Однажды сказал заигрывающим с ним девчатам: «Ничего тут нет. Одна трепотня. Еще раз напрасно вызовете — гореть будете, не приду».

Поймал себя на мысли вскоре, что на кого ни посмотрит из заводских молодых женщин, невольно сравнивает их с Аней, и всегда в ее пользу. Аня лучше, так думалось постоянно, и вообще, черт знает почему, о ней думалось все время. Идет он утром по переулку, навстречу спешат навьюченные бидонами молочницы, а он думает о ней. Стоит на стремянке где-то под потолком, зачищает концы для соединения — и опять мысль: «Где же она, куда делась?» В столовой сидит в ожидании щей, жует свежий хлеб, а в голове опять Анька и тот, будь он неладен, вечер, когда он поднял шум… Гнал он ее из головы, хотел забыть. Нет, не получалось. Думалось о ней и денно и нощно. Сам не понимал. Никогда еще такого с ним не случалось. И тревожное приходило в голову. Ну а если она совсем не вернется, съехала с квартиры? Не найти ему ее. А возможно, и вообще она с другим. Становилось от этих мыслей не по себе.

Но еще хуже бывало дома.

Лишь оставался у себя в комнате — только и прислушивался. Хлопнет дверь с лестницы — не Анюта ли это вернулась? Придет Алексей домой с работы и снова слушает, нет ли ее у себя, а может, она приходила, пока его не было. Появилась в ту ночь, когда он поднял аврал, и с тех пор снова исчезла. Спугнул он тогда их с подружкой, как пташек.

Пробовал в такие минуты опять взяться за чтение, но не читалось. Вынимал из футляра баян — редко стал брать его в руки, — пробегал пальцами по кнопкам, да что-то не игралось. И баян опять укладывался в футляр.

И такая вдруг брала тоска, хоть беги, было бы куда бежать. И понимал тогда, что лишь один человек мог бы сейчас его понять. Отругать за дурость, а потом простить и приласкать, позабыв старое. Была этим человеком Анька — Анюта. Ну разве не порадовалась, не улыбнулась бы тому, что поставил он себе заслон на пути в полуподвал на Кузнечном и носится с утра с контрольной лампой по хлебозаводским цехам?

А тут еще подкатило.

С чего это началось? Ведь, кажется, совсем позабыл о своей прежней деревенской жизни, а тут… С тех пор, как тогда вдохнул запах печеного хлеба, будто такого же, с горячей ломкой горбушкой, которого ждал от матери, когда она пекла хлебы. Не давали покоя, все вспоминались Анькины слова: «Мать у тебя есть?» И стыд. Казалось, совсем потерянный стыд врезался в душу. Как же он так? Словно и не было у него никого на свете, кто о нем думал. Мать. Она-то как же? Может, ждет его не дождется. В деревне, верно, его уже схоронили. Числят в пропавших без вести. Не один он такой оттуда. Но мать не числит. Мать, понятно, надеется, что жив. Глядит, наверно, в окошко на хромого почтаря дядьку Филарета, нет ли ей чего от Алешеньки, а он вон тут здоровехонек.

Здоровехонек?!

Потому ведь и не писал ничего, что считал себя теперь к делу негодным. Со злости тогда перестал посылать домой бумажные треугольники. Не хотел возвращаться инвалидом. Вот, если б с победой, как старики говорили: грудь в крестах. А такой… Кому он был нужен такой? Только чем дальше шла жизнь, тем все больше понимал Алексей: а ведь нужен еще, нужен. Вон и на хлебозаводе оказался нужен, и еще как! Кто его уверил в том, что он человек конченый? Не Санька ли Лысый? Нет, тот говорил, из инвалидности можно свою выгоду извлечь. У Саньки это, как и все, по-подлому. С Санькой было теперь отрезано навсегда. Ну его к чертям! Видеть его хитрой рожи больше не хотелось.

И опять думалось: «Мать-то, конечно, ждет».

Как-то вышел у них разговор с Галкиным. Встретились в обеденный перерыв в столовой. Сидели за одним столом. Оба ели винегрет. Небогатый был выбор закусок в заводском буфете. Зато хлеба уж давали достаточно.

— Ну, как работается? — спросил Глеб Сергеевич, когда с винегретом было покончено. Ждали, пока им принесут суп.

— Работаем, — отозвался Алексей. — Делаю, что положено.

— Не трудно?

Алексей искренне засмеялся:

— Чего же тут трудного? Ржавые ящики с рубильниками на новые менять. Это, Глеб Сергеевич, нам не задача.

Помолчав и о чем-то подумав, Галкин сказал:

— Завод наш — один из городских первенцев. Год-два, и начнем его переоборудовать. Придет время — перейдем на полную автоматику. Никакие кренделя тогда никто здесь руками не станет лепить. Идет уже о том разговор. Назначена специальная комиссия.

Принесли суп. Ели молча. Алексей опростал тарелку быстро. Галкин помедленней. Когда и его тарелка опустела, продолжал, как бы вернувшись к прерванному разговору:

— Я вот к чему. Хотел сказать, что тогда, после реконструкции, все у нас будет электрифицировано. Самая главная фигура станет здесь электрик.

— Высокой квалификации понадобятся люди, — согласился Алексей, понимая, что речь идет об инженерах и техниках. Хотел этими словами объяснить, что, разумеется, он тут ни при чем. Его дело скромное — монтерское.

Но Галкин, оказалось, начал разговор неспроста. Поднял голову, поглядел в упор на Алексея и спросил:

— Где же мы возьмем этих, высококвалифицированных, с улицы позовем, что ли? Свои кадры нужны.

Вместо ответа Алексей пожал плечами, а про себя подумал, что Галкин-то вовсе был не таким замкнутым, как показался ему поначалу в квартире.

— Сколько тебе лет, Алексей?

Он называл его на «ты», и получалось это у Глеба Сергеевича как-то естественно. На «ты» обращались к нему и другим ребятам на фронте их командиры, и не было в том ничего обидного. Даже так считалось: если заговорил вдруг комбат с тобой на «вы», что-то тут, значит, неладно. Чем-то он недоволен. Неспроста это «вы» появилось, хоть и было уставным. И потому сейчас обращение Глеба Сергеевича на «ты» обрадовало. Повеяло чем-то знакомым, уже позабытым. Алексей поспешно ответил:

— Двадцать пять. Двадцать шестой уже…

Галкин улыбнулся, потом опять стал серьезным и, как бы думая о чем-то своем, продолжал:

— Квалификация у тебя, конечно, есть. Монтер ты, говорят, хоть куда, только что же тебе на том останавливаться… Жизнь теперь, после войны, пойдет… За ней лишь поспевай.

Алексей понял — вон куда клонит.

— Так у меня же образование… — несколько растерянно продолжал он. Но Галкин, казалось, только того и ждал.

— Ну, понятно, образование у тебя невысокое, — закончил тот как бы за Алексея.

Потом поговорили еще о разном. Когда Галкин поднимался из-за стола, он, будто невзначай, бросил:

— А что касается образования, так оно во сне не приходит, а голова у вас, Алексей Прокофьевич, на плечах, и, по-моему, ничего голова.

Так и разошлись. Больше между ними в те дни разговора не было, хоть встречались в квартире. Но сказанное Галкиным не забывалось. Нет-нет да и подумывалось Алексею, верно ведь сказал сосед: голова — не нога, голова у него в порядке, и руки тоже действуют как надо. Что, если и верно взяться без дурости за ум, пойти получиться?.. Может, и не поздно еще? А сумеет ли, вытянет ли он? Ведь отвык учиться… С кем бы посоветоваться? И опять подумалось об Ане. Будь бы она здесь, рядом, она бы уж обязательно рассудила, что делать. Чуткая она, умная…

Но Ани не было.


Пришел день. Алексей решился написать письмо домой.

Не мог больше молчать. Получалось — словно скрывался. Возвратится ли он к себе в деревню, съездит ли на побывку — неизвестно, но о том, что жив и здоров, написать время настало. Тем более что теперь он при деле и на инвалидное положение жаловаться нечего. Демобилизовался, дескать, работает, как другие, и все тут.

Зашел как-то на почту и купил несколько листков почтовой линованной бумаги. Жесткая была бумага, сине-серого цвета. Не письма писать, а селедку заворачивать. Но другой бумаги не продавалось. Ладно, решил, сойдет и такая.

Взял и конверт с маркой. Хотел тут же присесть за стол рядом с другими. Писали люди куда-то письма. Но, подумав, на почте этого делать не стал. Что и как написать, сразу и не сообразишь. Сложил листки пополам, меж ними конверт, чтобы не мять ни того ни другого, и понес все это почтовое хозяйство домой.

Алексей попросил у Марии Кондратьевны чернил и ручку. Знал, что старуха получает письма и сочиняет на них ответы.

Мария Кондратьевна отозвалась охотно, вынесла ему старинную чернильницу без крышки, на подставке из черного мрамора, с бронзовыми ножками, а ручку, в противоположность тому, самую современную, тоненькую, школьную.

Отнес это все Алексей к себе в комнату и поставил на подоконник. Пододвинул к нему табуретку и, усевшись, принялся было писать. Обмакнул перо в чернила, поглядел на него, чтобы не накапало на бумагу, и вывел над верхней линией голубоватого листочка:

«Здравствуйте, мама!»

И вдруг мелькнула тревожная мысль. Незнакомо защемило сердце. А жива ли она?.. Да нет, конечно жива. С чего бы!.. Мать совсем была еще не старой. Живет и ждет не дождется от него вестей. Пора, давно пора отозваться.

Подумал и продолжал:

«Пишет вам, мама, пропавший ваш сын Алексей и очень извиняется, что не подавал так долго о себе никаких сведений. Была тому, мама, серьезная причина. Я был ранен немецко-фашистским снарядом, и никто не знал, выживу ли. Ну, что было писать. Только вас зазря пугать. Лучше было числиться в пропавших без вести.

Болел я долго и все думал, как полегче станет, так и напишу вам. Чтобы уже не было вам большого беспокойства и слез».

Алексей оторвал руку от бумаги и тяжело вздохнул. Письмо шло трудно. Должен был и мог бы написать давным-давно. Но разве было ему что писать? Разве мог он сообщить матери, в каком находится положении, и написать про жизнь, которую вел? Нет уж, лучше пусть мать про то ничего не узнает. Сгинул вроде с глаз. Ничего о нем не известно. Так-то ей, может, и легче ждать и надеяться.

Посидел еще. Поглядел через запылившееся стекло на небо. Медленно плыли над колодцем двора серые облака. Те, что потемнее, бежали ниже и быстрее. Светлые повыше шли, медленней. На миг пробилась брешь с голубой полыньей неба и тут же затянулась туманной пленкой.

Снова обмакнул перо и начал новую строку:

«А теперь я, мама, вполне здоровый…»

Про инвалидность свою и вовсе решил не писать ничего. К чему?.. Мало ли домой вернулось инвалидов. Что он за особенный! Вон и по лестнице бегом скачет. Усмехнулся. Сам удивился своим мыслям. Ведь еще недавно скажи бы кто-нибудь ему такое — ох и дал бы он тому жару!

«Медицина меня вылечила, мама. Живу я в городе Ленинграде, за который…»

Хотел Алексей написать «проливал кровь», но остановился и написал:

«…за который воевал и сдерживал поблизости его врага почти всю блокаду. А какое тут положение было, вы теперь и сами знаете, потому что это больше не секрет и про все, что люди здесь пережили, теперь передают по радио…»

Писать стало легче. Алексей продолжал:

«Сейчас я демобилизованный военный моряк, а работаю по специальности электрика, которой обучился на флоте. Понятно, тут работа другая, но все же, чему учили, пригодилось, и монтерить вполне могу. А если захочу, мама, то повышу свою техническую специальность…»

Перестав писать, он представил себе, как мать дрожащими руками раскрывает конверт и читает его письмо. Увидел, как потом она ходит с письмом по домам и читает вслух соседям, утирая глаза и делясь тем счастьем, что он, ее Алешка, жив и вот находится в Ленинграде, работает монтером, а в дальнейшем…

И тут Алексей задумался. А что в дальнейшем?.. Что с ним будет дальше?.. Так и покатится его одинокая жизнь. Если бы мог написать матери, что он теперь не один, женился и как-нибудь соберется погостить со своей женой.

С кем это он поедет, с какой женой?

Анька! Она, конечно. Только она. Ведь решил же, говорил ей, что все — никого ему больше не надо. Неужели не поймет его, не простит той дурости? Должна понять. Обязательно должна. Знает же, не так он к ней, что покрутить — и в сторону. Не может она не понимать, что хочет он с ней всерьез, так, чтобы рядом в жизни.

Встал, заходил по комнате. Не было сил больше ждать.

Найти Аньку. Найти! Увидеть сейчас же! Во что бы то ни стало отыскать обязательно, где бы она ни пряталась. Сказать ей все, что думает. Ну чего она дичится? Зверь он, что ли?!

Опять подошел к окну и снова посмотрел на небо. Все так же куда-то бежали и бежали смешавшиеся облака, только голубые разрывы виднелись теперь чаще.

И тут он окончательно понял, что не сможет дальше продолжать письма матери, пока не увидит Аньку и не выложит ей всего. Всего того, что сейчас сил нет как ему необходимо ей сказать.

Найдет ее. Не Алешка он Поморцев, если не найдет!

Не прошло и четверти часа, он шагал в сторону Невского. Точного плана поисков еще не было, но он знал, что найдет Аню. Найдет, чего бы это ему ни стоило. Не мог он жить дальше, не повидав ее.

Знал — Анька водит первый номер троллейбуса. В нем ее и нужно искать. Может, и повезет ему.

Добрел до проспекта и перешел на его солнечную сторону. Скользил под ногами покрытый прозрачной корочкой растрескавшийся асфальт. В воздухе легкий морозец. Алексей шел, твердо ступая. Он так научился ходить на своем протезе, что не сразу заметишь, что нет ноги. Хромает человек, не больше того.

Подходили к остановке троллейбусы, тяжело тормозили. От торможения их заносило вправо. Туго надутые колеса глухо ударялись о гранитный борт тротуара. Троллейбусы замирали, скрипели и дребезжали бывалые двери. Выходили и входили пассажиры: Троллейбусы рвали с места, искря колесиками у проводов, бежали дальше по проспекту.

Уж три первых номера прошли мимо Алексея. Он стоял в стороне и вглядывался через ветровое стекло в лица водителей. Анюты за баранкой видно не было. Еще один… Нет, за стеклом тонколицая женщина в меховой шапке с висячими серьгами. И что вырядилась! Опять подряд два первых. Нет, не она, не видно Ани, не видно.

Он порядком продрог. Теперь уже заодно не пропускал и другой маршрут. Могли же и пересадить ее на другой маршрут. Кто их там знает… Но нет, не виделось и там. Алексей принялся подсчитывать, сколько времени нужно троллейбусу, чтобы пройти от точки до точки. Еще минут десять для стоянки на кольце. Долго ли нужно стоять здесь, чтобы понять, чтобы убедиться — это не ее смена. Тогда он уйдет и вернется сюда же вечером. Подсчитать было нетрудно. Решил ждать, пока перед ним снова не поедут те же водители. Стал внимательней вглядываться в сидящих за баранкой, чтобы узнать, когда те же, что были, проедут остановку. В промежутках, пока троллейбусов не было, согревался, прохаживался вдоль стены дома, где была сосисочная. И тут вдруг увидел: из сосисочной вместе с паром на проспект выплыл Санька Лысый с каким-то типом в пальто с меховым воротником. Вид Санькиного знакомого был солидный — откуда такие связи? В руках небольшой чемоданчик. Он что-то говорил Лысому, и тот, вслушиваясь, мелко кивал головой. Алексей отвернулся и стал рассматривать через стекло людей, сидящих за столиками в сосисочной. Чего ему сейчас никак не хотелось, так это встречи с Санькой. В отражении стекла он увидел, как Лысый и человек в шубе прошли за его спиной. Санька его не заметил. Меж тем к остановке подходил еще один троллейбус. Алексей обернулся — первый номер!

Хоть и ждал он этой минуты и надеялся на нее, а тут вздрогнул. За ветровым стеклом троллейбуса сидела Аня. Не было никаких сомнений — она! Ее русые волосы до плеч под солдатской шапкой. Ее застегнутое на большие пуговицы пальтишко и знакомый голубой шарфик на шее.

Подкатила к остановке и, продолжая глядеть вперед, отворила двери. Троллейбус ровненько подошел к самому тротуару, и его ничуть не занесло. Алексей метнулся за спины пассажиров и, хотя имел право на вход с передней площадки, устремился в хвост вагона. Главным было, чтобы она не увидела, что он сядет в троллейбус.

Но что это, почему не все входят в машину? Возле задних дверей происходила какая-то сутолока. Он услышал, как кондукторша объявляла:

— Граждане, вагон идет только до Штаба!.. Только до Главного штаба… Садитесь в следующий…

Пробившись через замешкавшихся, он все-таки успел ухватиться за поручень и вскочить в троллейбус.

— До Штаба только едем, — повторила кондукторша.

Ему не надо было брать билеты, и он прошел вперед. Внезапно сделалось жарко. Как-то незнакомо щемило в груди. Алексей подошел к кабине. Теперь перед ним была дверь, отделявшая водителя от пассажиров. Он видел руки Ани, державшие троллейбусную баранку. Дешевенькое колечко с синим камнем засветилось на одном из ее пальцев, отражая пробившийся сквозь облака в троллейбусное стекло солнечный луч. Ноги Ани в поношенных и, как всегда, старательно начищенных сапогах нажимали большие закругленные педали. Он испытывал чувство какого-то раньше неизвестного ему страха. Шли секунды, троллейбус неторопливо катил по уже начавшей оттаивать дороге. Впереди улицу не на месте собралась переходить какая-то пара. Он — в офицерской шинели. Она — в кожаном пальто и шапке-папахе. Аня дала сигнал. Молодые люди замерли на месте.

Заметила ли она его? Должна была заметить. Перед ее глазами было зеркальце, позволявшее наблюдать за тем, что творилось в троллейбусе. Он продолжал стоять и следить за каждым ее движением. Видел носки ее сапог, коленки в серых чулках в резиночку — пальто внизу распахивалось, и юбка доходила лишь до коленок. Видел ее руки… Знакомые ее руки. И тут заметил, как вспыхнула ее до тех пор бледная щека. Она увидела его, узнала.

Алексей взялся за ручку дверцы. Дверца оказалась не запертой изнутри. Он повел ее влево и раздвинул. Теперь между ним и Аней не было никаких преград.

Именно в этот самый момент троллейбус затормозил на перекрестке и стал. За спиной Алексея столпились люди, собиравшиеся выходить у Литейного проспекта.

— Анюта! — позвал Алексей.

Она не обернулась, хотя сейчас могла бы, но, как ему показалось, щеки ее запылали ярче.

— Анюта, — повторил он, — это я.

— Затвори двери, — сдавленно сказала она, по-прежнему не оборачиваясь. Зажегся зеленый фонарь светофора. Аня нажала на педаль — троллейбус двинулся к остановке.

Пассажиры выходили на тротуар. Кондукторша громко сообщала, что троллейбус идет только до Штаба. Алексей продолжал стоять за спиной Ани.

Лишь тронулись с места, он снова взялся за скобу дверцы. Ведь Аня не заперла ее.

— Анюта, — повторил он. — Забудь. Я не могу без тебя… Ну куда ты подевалась, в самом деле!

Она не отвечала, но теперь не затворяла дверей. Он надеялся — сейчас будет перекресток у Аничкова моста и он успеет сказать ей все, что надо было сказать. Но мост, как нарочно, проскочили с ходу. Троллейбус уже приближался к Садовой улице.

— Анюта, а Анюта, вернись, — продолжал он. — Вернись, я человеком стану. Может быть, стал уже. Все, все теперь… Вернись, проверишь… Не могу без тебя.

За ним столпились те, кто выходил на Садовой. Алексей посторонился, пропуская пассажиров. Как он их сейчас ненавидел! Ведь говорят же людям, что не идет. Нет, лезут и лезут… Больше всего он боялся, что Аня сейчас возьмет и запрет двери. Но она не сделала этого, и, лишь поехали дальше, Алексею прибавилось смелости.

— У нас в квартире ремонт замыслили. Вот тебя только ждут, — неизвестно зачем выдумал он, снова заполнив собой узкий проем дверцы.

И тут увидел, как дрогнула зарозовевшая щека. Не оборачиваясь, Анька улыбнулась:

— Для того и искал меня?.. Послали новость сообщить?

Он было чуть не взорвался. Кто его пошлет! Такого не дождутся. Не знает его, что ли? Но тут же понял — она из озорства. Позлить его малость… И верно, уже перестала улыбаться. Тряхнула рассыпанными по спине волосами и совсем не смешливым тоном сказала:

— Врешь ты все. Не верю я тебе. Затвори двери.

— Не затворю. Не гони ты меня, бесчувственная… Я матери письмо написал. И про нас с тобой написал. Не могу без тебя, слышишь, Анька?!.

— Это я-то бесчувственная? Матери написал, что человеком стать собираешься? Напиши. Обмани и ее тоже.

— Морячок, а морячок! — закричала с хвоста кондукторша. — Ты чего там увлекся… С вожатым разговаривать не полагается. Выходить пора. Дальше не едем.

В этот самый момент, воспользовавшись короткой остановкой, Аня резко обернулась:

— Домой приду. Нужно мне домой все равно…

Но Алексей не слышал этих слов, не вникал в них. Он понимал одно: значит, придет, придет. Нужно ждать. Она велит ему ждать. Он дождется… Втиснулся грудью в кабину, только и спросил:

— Скоро?

Ответила:

— Не знаю. А теперь выходи. Ну, быстрее… Нельзя тут.

И раскрыла перед ним механические дверцы. Нарушая закон, раскрыла не на остановке троллейбуса.

Не скажи бы она последних слов, показалось бы, что гонит, не простила и не простит, а эти «нельзя тут», может быть, и не зачеркивали его объяснений…

Он выскочил на дорогу. Дверцы затворились, и троллейбус взял с места. Алексей стоял на дороге, глядя вслед машине. Через стекло на него, не понимая, с чего он тут вышел, удивленно смотрела кондукторша.

Выждав момент, он зашагал к тротуару. Солнце, освободившись от облаков, по-весеннему прогревало стены проспекта. На потускневшей, облупившейся краске кое-где еще бледнели трафареты «…во время обстрела… сторона… опасна». Никто не обращал внимания на стершиеся слова. Люди не спешили, радуясь редкому солнцу. Лед на тротуарах подтаял, превратившись в слой грязноватой кашицы. Шагать можно было без предосторожностей.


В квартиру со своими захваченными наспех пожитками Аня вернулась на утро следующего дня. Ахнула, зайдя в кухню и увидев еще синеющий непросохшими белилами потолок. Шел ремонт и в коридоре. Там на одной из стен были уже наклеены дешевые, в цветочек, обои.

Дома была одна Мария Кондратьевна. Встретила она девушку приветливо. Из любопытства спросила:

— Где же пропадала-то? Вроде редкого гостя у нас стала. Видишь, чего без тебя затеяли?

— Неудобно, что без меня, — сказала Аня. — Я и не знала. Я во всем буду участвовать. Нехорошо. Вы и мое, вижу, переносили.

— Э, да чего тут твоего-то… Много нажила? — рассмеялась старуха. — Я твое в стол сложила, на него газетку, и все. Новости у нас есть, Анна.

— А что? — насторожилась девушка.

— Газ будут проводить. Вон гляди, уже пометили, где плита. Две у нас поставят. Жарь, пеки…

Она умолкла, пережидая, пока Аня с интересом смотрела на непонятные знаки, начерченные на стене газопроводчиками. Потом старуха продолжала:

— И еще новое. На работу пошел наш-то, — она кивнула головой, указав глазами на дверь комнаты Алексея. — Не знаю уж, надолго ли. И спрашивать боимся, не сглазить бы, — снова помолчала. Но распирало, видно, желание поговорить. Может быть, и было теперь у нее, одинокой, это единственным удовольствием. Летом хоть на скамеечке во дворе со старухами посидишь, а зимой, на морозе, какие разговоры. Задумавшись, она продолжала: — Парень-то он не богом проклятый, нет… Война искалечила. Вот и мечется, мечется. Себя терзает и других обижает… А поглядеть, злобы в нем нет. Так, петушится от обиды на жизнь. Не сгорит от водки, так выберется. Видела я таких после гражданской войны, и того хуже были, а потом ничего, сгладилось… Человеку одному, особо мужчине, жить вроде кошки бездомной. Дичают они… Вот что я тебе скажу, слабые они без женщины. Другой и скатывается.

Мария Кондратьевна вздохнула и, не ожидая, что по этому поводу скажет Аня, пошла к себе, тяжело переступая отечными ногами, каким-то чудом втиснутыми в совсем небольшие тапочки.

Аня осталась на кухне. Стояла и думала, просто ли так, от скуки, высказала ей все это Мария Кондратьевна, или, повидавшая много в жизни, она хотела дать понять, что вовсе не осуждает Аню за то, что она пожалела Алексея, а может быть, и наоборот — считает ее легкомысленной, не понимающей, что приласкать легко, распознать труднее.

Потом Аня пошла к себе. В комнате, пока ее не было, набралось пыли. Аня надела старую вылинявшую кофту-распашонку и стала вытирать пыль. В кухне звякнул колокольчик. Раз, два… Звонили осторожно. Аня прислушалась. Нет, это не Алексей. В коридоре скрипнула дверь. Мария Кондратьевна зашлепала на кухню. Аня слышала, старуха отперла двери. Недолго с кем-то говорила. Потом двери снова закрылись. Хлопнула вторая дверь. Мария Кондратьевна ушла к себе, и все стихло. Не прошло и пяти минут, послышался звонок с другой стороны, с парадной. Кто-то осторожно нажал кнопку пять раз. Ко мне! Кто бы это мог быть сейчас? Аня торопливо скинула старую кофту и натянула другую, получше. В двери снова позвонили. Так же осторожно пять раз.

Кто же это?..

Она заспешила в переднюю, щелкнул старый замок, который в квартире почему-то называли французским. Аня распахнула двери на площадку. Там стоял Санька. Тот самый Санька Лысый, как его называл Алексей, с которым они тогда явились в злополучный вечер. Аня сразу узнала Саньку. Был он в той же шинели. С улыбочкой приподнял плоскую кепчонку. В руке сжимал ручку небольшого чемодана с двумя замками, белеющими в тусклом свете лестницы.

— Приветствую, Анечка, — Торопливо заговорил Санька каким-то заговорщическим полушепотом. — Леши, понятно, нет. На работе… Вкалывает по восстановлению хозяйства. Честь героям труда!.. Я, понятно, к нему… Вот, надо чемоданчик пристроить. Можно, поскучает, а вечером я загляну к Лехе. Вечером-то будет, надо полагать…

— Нет, и вечером, наверно, не будет. Он сутками работает, с утра ушел, — сказала Аня.

Она не знала, когда ушел Алексей, но до чего же ей неприятен был этот заискивающе улыбающийся облизанными губами Санька! Что-то настораживающее виделось во всем его поведении, как он был сейчас не похож на наглого, самоуверенного, каким был в тот вечер. Казалось, что Санька откуда-то улизнул, но еще не чувствовал себя в безопасности. Он даже успел оглянуться в темноту лестницы, будто хотел удостовериться, что за ним не следят. За разговором он умудрился проникнуть в переднюю и потянул дверь, чтобы затворить ее за собой.

— Тогда позволите, Анюточка, у вас оставлю, — залебезил Санька, — смотаться мне надо срочно в одно место, так чтобы зря не таскать.

Он уж было собирался пройти в ее комнату, но Аня преградила дорогу.

— Я тоже сейчас уйду и приду не скоро.

— Ну и ладно. Успеется. Я вечером…

— И вечером не буду.

— Что за беда! Пустяки, так, тяжесть лишняя… Завтра загляну. Вы не беспокойтесь.

Видно было, что Саньке во что бы то ни стало хотелось оставить чемодан в квартире, и Аня поняла, скорее почувствовала, что ни в коем случае не должна его брать.

Санька Лысый устало и как-то затравленно вздохнул. Несколько секунд он молчал, будто раздумывал. Потом сказал:

— Ну, ладно. Я У него поставлю, у него не запирается, я знаю… Но у вас в квартире такой народ… Сомневаться не в чем… Ленинградская публика. Проводите меня, Анечка, чтобы никаких…

Он было уже хотел обойти ее и двинуться по коридору, но тут увидел, что Аня не хочет его пускать дальше передней.

— Нет, и у него теперь запирается, — глядя на Саньку в упор, продолжала Аня. — И ключа он не оставляет.

— Врешь ты все, — внезапно перейдя на «ты», проговорил он сквозь зубы.

Лицо из угодливого вдруг сделалось недовольным. В белесых глазах вспыхнул злой огонек.

— Ну, чего боишься, чего боишься! Говорят же тебе, что до вечера. Не сделаешь, Леха придет, ну и даст тебе…

Он поставил чемодан на пол.

Они были один на один в квартире, где находилась еще только старуха, но у Ани откуда-то достало смелости. Она видела — перед ней стоял тип, способный на все. Стоял и, глядя на нее, хотел запугать. Но именно потому, что он хотел ее запугать, Аня не испугалась.

— Забирайте свой чемодан и уходите, — нарочито громко сказала она. Так громко, что могли слышать и на лестнице — вторые двери оставались растворенными. — Берите, и все!.. Будет он дома, тогда сами договоритесь.

Санька вытаращил на нее глаза. Они были какими-то ненормальными. Наверно, хотел сломить ее упорство и этим сумасшедшим взглядом заставить слушать себя.

И как раз в эту минуту в коридоре появилась и встала вблизи выхода в переднюю Мария Кондратьевна, заинтересовавшаяся тем, что тут происходит. Как только Санька увидел старуху, он опять стал прежним, тихоньким и любезным. Скорее всего, в его планы входил разговор с Аней один на один. Он схватил чемодан.

— Ну, что же, раз нет, извиняюсь, конечно… — заговорил прежним тоном, — не обижайтесь, что потревожил… Был, как и не был. Потом наведаюсь, когда Алексей Прокофьевич будет дома.

Аня растворила дверь на лестницу. Санька ловко, воровски проскользнул в нее. Мягко звякнул замок. Аня затворила вторую дверь, но чувствовала, Санька еще не ушел. Он о чем-то раздумывал там, на площадке. Она напряженно вслушивалась. Наконец по лестнице простучали быстрые осторожные шаги, хлопнула внизу дверь на улицу. Ушел!

Аня пошла к себе. В коридоре все еще стояла Мария Кондратьевна.

— Кто это, приятель Алексеев, что ли? — спросила она. — Настырный какой. Я ж ему сказала — нет дома, а раз нет, к нему нельзя. Дак кругом сюда обошел… Знаешь его, что ль, ты, Анна?

— Знаю.

— Знаешь, так чего же чемодан не взяла?

— Не надо.

— А может, и верно, не надо, — легко согласилась старуха. — Кто он хоть, ведаешь?

— Знаю. Темный тип.

— А-а-а, — понимающе закивала Мария Кондратьевна, хотя тут-то, скорее всего, и не могла ничего понять. Была она от природы нелюбопытной и обладала тем врожденным тактом, который отличает простых русских женщин. Ничего больше не говоря, старуха тяжело вздохнула и пошла по коридору в свою комнату.

Аня вернулась к себе. Хотела было снять кофту и продолжать уборку, но против желания опустилась на стул и задумалась. Приход Саньки Лысого вызвал в ней тревогу. Что-то недоброе, подозрительное было в его появлении. Неужели и Алексей с ними?.. Может, бежать ей от него, пока не поздно? Да нет же, нет, не такой он… Ведь искал он ее. Каким она его увидела в троллейбусе!.. Поверила ему. Неужели зря? Что же ей делать, что делать?!

Мысли пошли вразброд, и чем Аня больше задумывалась, тем больше брал ее страх за Алексея. Вовремя ли она вернулась? Не слишком ли для них обоих поздно?


В тот же день Алексей должен был прийти домой утром. Но его попросил отработать до вечера напарник, у которого были какие-то неотложные домашние дела. Алексей легко согласился. Лучше уж коротать время на заводе, чем в одиночестве в своей комнате.

С работы он возвращался в одиннадцатом часу. Неторопливо шел по Лиговской улице. От нечего делать поглядывал на витрины редких магазинов. Витрины светились тусклым дежурным светом, и смотреть в них было нечего. Алексей пошел дальним путем, через Невский. И на проспекте в этот час уже было мало народу. Полупустыми двигались освещенные изнутри трамвайные вагоны. Огни фонарей желтой цепочкой уходили вдаль и терялись во тьме вечера. С площади свернула и, стрекоча моторчиком, побежала в сторону Литейного маленькая машина-такси. Были они еще редкостью. Парк такси состоял из трофейных лимузинов, низкорослых и тесных. Неуютным был Невский проспект в этот поздний час и ничем не манил Алексея.

Домой он поднялся по лестнице со двора и отворил двери. Прошли времена, когда приходил в первом часу, забывая ключи, и стуком будил всех квартирных соседей.

Алексей прошел к себе. Снял бушлат и хотел уже его повесить на гвоздь, когда услышал, как за стенкой кто-то передвинул стул. Аня!.. Значит, явилась. Алексей замер, не показалось ли ему? Но за стенкой Аня прошла по комнате. Конечно же она. Ее, только ее походка.

— Анюта!

За стеной молчали.

— Анюта, ты?

— Ну а кто же еще!

— Анютка!

Она была здесь, рядом. Слишком долго, казалось, идти по коридору, стучать ей и ждать, пока отворит двери. Не отдавая отчета в том, что делал, Алексей схватился за скобу забитой двери, еще недавно заклеенной им. Рванул на себя. Выскочил и ударился об пол загнутый гвоздь. Алексей уже был в Анютиной комнате. Потом, много позже, он не раз задумывался над тем, как на такое решился. Ведь она могла испугаться и закричать, и опять бы все пошло кувырком. Но Аня и не подумала кричать, а может, и не удивилась его выходке, потому что именно этого и ждала от него. В комнате прибрано. Лежала на столе раскрытая книга, и приглушенно звучала музыка из черной тарелки репродуктора.

— Делай, что хочешь, хоть милицию зови. Не уйду от тебя.

Вместо ответа улыбнулась, неожиданно спросила:

— Ну, послал письмо матери?

— Послал, — уверенно кивнул Алексей.

— Что написал?

— А-а, что…

Он не знал, говорить ли ей. Решился и продолжал:

— Женюсь, написал, вот что… Ну, а теперь гони, если хочешь… Матери наврал, последний тогда я подлец… Ну так прогоняй, если не так. Соседей зови, участкового, кого хочешь… Сам не уйду!

Заблестели Анькины глаза. Вдруг она весело засмеялась. Так весело, как, кажется, не смеялась при нем никогда. Потом, сдерживая смех, проговорила:

— Сумасшедший, ну сумасшедший… Ведь отворено. Жду тебя… — И, подойдя к нему, прижалась щекой к его груди, сцепив руки под подбородком. Смеха больше не было. Тихо, доверчиво заговорила: — Ждала тебя, ждала, Леша… Не обмани меня. Боюсь я, боюсь… Только и мне теперь без тебя не жизнь… — и шептала еще что-то бессвязное, пока он больно сжимал ее плечи.

Алексей плохо слышал Анины слова и совсем не вдумывался в их смыслу счастливый тем, что она здесь, с ним и не гонит, не отталкивает, что они вместе, вдвоем и теперь нет для него больше ни тоски, ни одиночества.

— Аня, Анюта… Анютка…

И так много слышалось в этом горячем повторении ее имени, что было, наверно, для Ани убедительней самых страстных объяснений и любовных клятв.


Прошло немало лет. Мне пришлось побывать на знакомой улице. Я тогда зашел в дом на углу, поднялся по лестнице и позвонил в неузнаваемо изменившуюся, обитую черной клеенкой дверь. Памятной дощечки с разъяснением, кому сколько раз звонить, не было.

Все же я решился нажать кнопку единственного звонка. Отворили сразу. Я уже начал было бормотать извинения, но в свете чисто оклеенного коридора узнал Марию Кондратьевну.

Она почти нисколько не изменилась, словно застыла на том седьмом десятке, который шел ей в тот наполненный квартирными событиями год.

По-прежнему словоохотливая, Мария Кондратьевна рассказала мне, что старых жильцов, кроме нее, никого здесь не осталось. Все они переселились в далекие, вновь выросшие кварталы города.

От Марии Кондратьевны я узнал, что Алексей с Анной поженились, что еще здесь у них родилась двойня и что назвали их Анной и Алексеем.

Старая женщина вздохнула.

— У них, — продолжала она, — ведь не все сразу по-хорошему образовалось. Он и потом еще, Алексей, случалось, куролесил. Доставалось с ним Ане. Только крепкая она оказалась. Не бросила его. Все выдержала. Можно так сказать: стеной встала и сумела отвадить его от всякой дряни. Да, повезло ему, непутевому, сделался человеком. Учиться ведь заставила. Маленькая такая, а настойчивая, самостоятельная, помните?.. Ничего не испугалась. Любовь у нее к нему. Забега́ла тут как-то. Он теперь мастером работает… Ничего, сказала, ладно живут. Да мне и говорить много не надо. Глянула я на нее — счастливая. Вы-то, может, и не узнали бы. Посолиднела. Не та девчоночка в пальто, из шинельки перекроенном. Ну и хорошо, что все так вышло… За Московскими воротами у них квартира. Дали ему от работы, так рассказывала.

Вот и все, что известно мне о дальнейшей судьбе Ани и Алексея. Что касается Марии Кондратьевны, то свое право жить близ Невского она отстояла со свойственным старым ленинградцам упорством.

— Я, — заявила мне Мария Кондратьевна, — весь ремонт в маневренном фонде переждала. Ни за что, говорю, в новые районы не поеду. Тут я свою молодость провела, тут и в блокаду мерзла, здесь и помру. Долго-то со мной и не спорили. Видят — старуха упрямая… Вот и вернулась к себе. А квартира теперь у нас маленькая. Всего еще одна семья. Люди хорошие, живем тихо. Иногда припомнишь, даже заскучаешь: сколько на кухне народу собиралось и разговоров разных…

С той последней встречи с Марией Кондратьевной снова прошли годы. Кто его знает — здравствует ли эта славная женщина, живая летопись старой квартиры?


Вот обо всем этом я и вспомнил на узкой улице вблизи Невского в ясный солнечный день, когда прикатил туда в блистающем лаком троллейбусе, который вела девчонка с лимонными волосами. Я вспомнил, о первом послевоенном годе, когда в буфетах продавали кофе с сахарином, по Невскому громыхал старый трамвай и люди радовались сумрачному ленинградскому небу, которое наконец можно было увидеть в окна через стекло, заменившее фанеру.

Но яснее всего в тот весенний день я вспомнил маленькую русоволосую Аню. Ее открытую, жаждущую тепла душу и то отчаянное упорство, с каким она боролась за свое трудное счастье.

Рассказать бы все это водительнице с лимонными волосами… Ведь на таком же месте в старом, гремящем железом троллейбусе когда-то сидела молоденькая Аня в голубой цигейковой шапке с темнеющим очертанием уже снятой солдатской звездочки.

СТРАННЫЕ ВЗРОСЛЫЕ

Доброй памяти Михаила Михайловича Зощенко

Глава 1 СЛУЧАЙНОЕ ЗНАКОМСТВО

Петр Васильевич Рябиков направлялся в театр. По утрам он любил ходить туда пешком. Да и далеко ли? Под старыми липами мимо громады Инженерного замка, вдоль Кленовой аллеи, потом пересечь Садовую, а тут — рукой подать.

Сентябрь выдался на редкость сухой и солнечный. Не заржавей бы по-осеннему листья — ни дать ни взять лето. Да и нечастое в наших северных краях.

И настроение у Рябикова было светлым, почти безоблачным, если бы… Если бы не генеральная репетиция, на которую он шел.

Тот, кто хоть год потолкался в тесноте закулисных помещений, с их постоянным запахом столярного клея, пудры и нафталина, тот хорошо знает, что за беспокойный, полный недобрых предчувствий день генеральной репетиции.

Еще вчера был скандал с художником, который требовал невыполнимого. Еще вчера осветители путали лунную ночь с закатом и морзянкой мигали звезды. Еще вчера спокойный и уравновешенный Рябиков кричал на помощников и клялся бросить театр, а сорвавший голос главный режиссер грозился уйти в водители такси. И вот — настала «генералка».

Но — спокойствие! Как бы ни прошла генеральная репетиция, чем бы ни кончилась — шумным триумфом или старательными аплодисментами приглашенных родственников, все равно из театра никто никуда не уйдет. Потому что, однажды попав на сцену — кем бы там ни было — премьером балета или помощником реквизитора, — уйти с нее так же затруднительно, как надеяться на будущее мухе, застрявшей в центре липкого листа.

«Генералка» была назначена на двенадцать, и Петр Васильевич шел в театр позже обычного. Он уже достиг площади и собирался перейти ее напрямик, через сквер, но был задержан поливочными машинами. Медленно, уступами кружили они одна за другой, низвергая водопады на побелевший от суши асфальт. На минуту Петр Васильевич залюбовался этим великолепным зрелищем утреннего туалета города.

Слева от него резвилась группа маленьких школьниц. Скорее всего это были первоклассницы, рано окончившие занятия и не спешившие домой. Размахивая толстенными портфельчиками, они выскакивали с тротуара на дорогу и, задетые холодными брызгами, сумасшедше визжа, удирали от водяного вихря.

По-видимому, шло какое-то соревнование в ловкости и бесстрашии. Сквозь шипение каскадов и рев мощных моторов слышались задиристые выкрики:

— Боишься?!

— А нет, не боюсь!

— Эх ты, зайчишка-трусишка, считайте!

— Ра-а-з, два…

Маленькая тонконогая девчонка в зеленом пальтишке, из которого она уж вырастала, выскочила на дорогу и стремглав кинулась наперерез очередной, кружащей по площади машине.

Девчонка пробежала перед ней так близко, что облако водяной пыли на миг скрыло ее от глаз Петра Васильевича. Но уже через секунду она выскочила с другой стороны каскада и победно подняла над головой свой портфельчик, а затем, шлепая по воде, побежала назад к подругам, которые визгом и прыжками выражали ей свое восхищение.

Щемящее чувство страха за жизнь ребенка мгновенно сменилось у Рябикова резким возмущением. Не дав девочке достигнуть тротуара, Петр Васильевич кинулся ей навстречу. Но в этот самый момент шофер следующей поливочной машины высунулся из кабины и, прокричав что-то грубое, погрозил ему кулаком. При этом мощная струя воды достигла Петра Васильевича и окатила его с головы до ног.

Но он все-таки догнал девчонку, пока та еще не смешалась с подругами, и, схватив за мокрый рукав, крепко сжал в нем тонкую руку выше локтя.

— Ты что делаешь, безобразница! Могла бы ведь под машину… Где твои родители?

Капли воды, как прозрачные сережки, свисали с ушей и вздернутого носа озорницы. Девочка едва сдерживала смех.

Она пожала плечами:

— Нигде.

— Ты еще дерзить!

Рябиков был зол не на шутку.

— Ты где живешь?

— Там, — озорница неопределенно взмахнула портфельчиком.

Нет, этого нельзя так оставлять. Нужно немедленно отвести ее домой. Если нет дома родителей, передать живущим в квартире. Пусть расскажут, на что она способна. Девчонку необходимо строго наказать.

— А ну-ка, идем!

Увидев, что веселая забава с движущимися фонтанами оборачивается плохо, соучастницы представления стихли и с боязливым сочувствием смотрели на свою бесстрашную подругу.

— Она правда там живет? — строго спросил он у тех, которые оказались к нему поближе.

— Правда, правда… — как-то нехотя закивали они.

Не выпуская промокшего рукава, Петр Васильевич быстро шагал в указанном направлении. Девочка, припрыгивая, кое-как поспевала рядом. Она не хныкала и не просила простить ее и отпустить. Не старалась вызвать сочувствие. Он даже не знал толком, куда идет, и шел вперед лишь потому, что туда же шла конвоируемая им нарушительница уличного порядка. На безопасном расстоянии напуганной стайкой за ними следовали остальные.

— Вот здесь я живу, — девочка неожиданно остановилась.

Петр Васильевич увидел перед собой несколько ступенек и широкие двери. Уже поднявшись на площадку, он заметил скромную стеклянную табличку.

Это был детский дом того района, в котором жил Рябиков.

Отступать было поздно. Натужно простонала пружина, и тяжелая дверь захлопнулась за спиной Петра Васильевича и его маленькой пленницы. Открыли еще одни двери и оказались в небольшом, по-зимнему прохладном вестибюле. Вверх вела чисто вымытая лестница. Под ней стояла зеленая скамья-диван, а рядом на венском стуле сидела дородная женщина в сатиновом халате. Неторопливо шевеля губами, она читала журнал «Искорку».

— Вам кого? — не сразу спросила она, обернувшись и подняв на Рябикова до неестественности увеличенные под очками зрачки. Но, разглядев озорницу, не стала дожидаться ответа. — Ага, привели… Опять ты, Антонова. Сызнова, значит, по деревьям лазала?

Девчонка решительно помотала головой.

Сторожиха или нянечка — Рябиков не знал, кто эта строгая старуха, — подняла со стула свое грузное тело и, не выпуская из рук журнальчика, двинулась к лестнице.

— Сейчас я Нину Анисимовну позову… Пусть-ка ее проберет… Что это за наше наказание такое…

Медленно отрывая от ступенек тяжелые ноги в тапочках со смятыми задниками, она поднялась во второй этаж и удалилась в глубь помещения, а на площадке лестницы начал собираться обитающий здесь народ. Сперва прибежал коротко остриженный, с рыженькой челкой, мальчик лет десяти и, перегнувшись через перила, принялся разглядывать Петра Васильевича. Затем появилось еще несколько круглоголовых мальчишек и девочек с косичками. Наверное, они с озорницей, оба мокрые, были достаточно забавным зрелищем, потому что дети смотрели на них так, будто ждали: сейчас тут, внизу, произойдет что-то очень интересное. Кое-кто посмелее уже стал потихоньку спускаться по лестнице.

А дерзкая девчонка стояла теперь, опустив голову, и выглядела такой кроткой и тихой, что Рябикову подумалось: уж не ошибся ли он? Могла ли такая вызвать его возмущение?

— Вы папа Антоновой? Вы пришли за ней? — спросила вдруг сверху девочка с тоненькой шеей.

Озорница протестующе замотала головой.

— А чей вы папа? — продолжал уже другой детский голос.

Петр Васильевич растерялся:

— Ничей…

На площадке произошло движение. Рябикову показалось, что его ответ вызвал разочарование.

— Вы просто дяденька?

Он невольно кивнул.

И в самом деле, кто он для них такой?

Петр Васильевич уже ругал себя за то, что ввязался в эту глупую историю. У него вдруг пропала всякая охота требовать строгого наказания девчонки.

Кто знает, чем кончился бы внезапный допрос, если бы за спиной детей не появилась воспитательница детского дома, сопровождаемая нянечкой.

— А вы что сюда высыпали?! Марш по своим делам! — строго обратилась она к выбежавшим на лестницу. — Ничего нет интересного… Ну!.. Быстрее, быстрее!

Еще несколько секунд, и скорые детские ноги затопали в верхнем коридоре.

— Я вас слушаю. Что случилось? — еще с лестницы обратилась к Рябикову воспитательница. Это была женщина средних лет, белый халатик сидел на ней как аккуратное домашнее платье. С округлым мягким лицом, казалось, никак не вязался строгий взгляд, который она бросила на присмиревшую озорницу.

Петр Васильевич мял свою начавшую высыхать кепку.

— Да вот, девочка ваша, — неуверенно начал он, — я привел ее… Видите ли, нас случайно облили машины на площади. Так я думал, чтобы не простудилась…

Он не увидел, а скорей почувствовал, какой быстрый благодарный взгляд был брошен на него снизу.

Но воспитательница, наверно, не очень-то поверила его вялым словам.

— Ты опять напроказничала, Тоня?

Девочка молчала.

— Что же, за тобой в школу Анну Поликарповну посылать? Ты ведь знаешь, у нас для этого нянечек нет. Иди и сейчас же переоденься. Потом я поговорю с тобой.

— Хорошо, Нина Анисимовна.

Тоня кивнула и пошла наверх по лестнице, тихая и пряменькая, как стебелек в безветрие, — воплощение воспитанности и послушания.

— Вы извините, что мы доставляем вам беспокойство, — нарочито громко продолжала Нина Анисимовна, пока девочка не скрылась из виду.

— Да нет, ничего… Я тут неподалеку в театре работаю, так что по пути…

Следовало прощаться и уходить. Но что-то не позволяло Петру Васильевичу вот так просто покинуть незнакомый детский дом. Словно он чувствовал себя в чем-то неправым, чего-то недосказавшим. Да и воспитательница, казалось, не стремилась так быстро с ним расстаться.

— Девочка, конечно, провинилась? — спросила она, когда стало ясно, что Тоня уже не могла их слышать.

— Ничего особенного, — замялся Рябиков. — Компания их там целая была… Ну, бегали, бегали возле машин по дороге — вот и результат…

— Наша Тоня, разумеется, была заводилой?

Рябиков неуверенно пожал плечами.

— Большая баловница, — продолжала воспитательница, глянув в ту сторону, куда удалилась девочка, — непосредственная и вдумчивая, но… Порой в нее как бесенок какой-то вселяется.

— У нее есть кто-нибудь?

— Вы о родителях? Нет. Мать умерла в больнице.

— Ну и она, эта Тоня… — Рябиков отчего-то заговорил тише. — Она про то знает?

— Что вы! Конечно же нет. У нас каждый ребенок ждет, что за ним когда-нибудь придут. Без этого трудно жить.

— Так, а если не дожидаются?

— Вырастают и начинают понимать. А дальше — это уже взрослые люди. Дальше — у каждого своя судьба.

Воспитательница чуть заметно улыбнулась. Как бы винясь в том, что задержала занятого человека посторонним для него разговором.

— М-да. — Петр Васильевич надел уже совсем просохшую кепку. — Ну, извините. Спешу. У нас сегодня генеральная. Если когда-нибудь захотите в театр, пожалуйста.

— Спасибо.

Это были ни к чему не обязывающие слова, обычная вежливая форма расставания. Конечно же ни Рябиков никогда больше не собирался заходить в детский дом, ни тем более воспитательница обращаться к нему с какими-либо просьбами. Оказавшись на улице, Петр Васильевич торопливо закурил и почти побежал к театру. А Нина Анисимовна поднялась наверх, чтобы заняться своими неотложными делами и, в частности, сделать строгое внушение не в меру шаловливой Антоновой.

Глава 2 КВАРТИРА № 77

Дом, где жили Рябиковы, был обыкновенным домом, каких тысячи в Ленинграде.

Он стоял на узкой, весь день храпящей грузовиками и автобусами улице, которая брала начало от Литейного проспекта.

С улицы во двор нужно проникать через каменный тоннель, как во всяком старом ленинградском доме. В тени тоннеля, на стене, «Список квартиросъемщиков» — строго разграфленная таблица под давно не мытым стеклом.

В середине последней колонки списка значится:

Кв. 77
1. ЗАРЕЦКАЯ А. Я.
2. ГАВРИЛОВА М. Г.
3. НАЛИВАЙКО Е. П.
4. РЯБИКОВ П. В.
5. КУКС О. О.

Кв.78
БОБРО В. Ю.

Квартиры под этими номерами расположены во втором дворе дома. В этот второй, ничем не отличающийся от первого двор ведет такой же узкий тоннель.

В давние времена квартиры здесь были дешевле тех, что находились в первом дворе. Нынче дворы, этажи, солнечный свет не принимаются во внимание. Кому как повезет.

Правда, в квартиру № 77, как и в соседнюю, солнце все-таки ненадолго заглядывает. Иногда луч его сквозь лестничное окно добирается до старых двухстворчатых дверей и освещает потускневшую жестянку:

ЗАСТРАХОВАНО ВЪ ОБЩЕСТВѢ
«МЕРКУРІЙ»

Ее в свое время вывесил молодой присяжный поверенный Илья Маркович Зарецкий. Память о нем хранит и медная табличка с буквой «І».

Члена коллегии советских защитников Зарецкого не стало еще до войны. Его вдова Августа Яковлевна проживает здесь до сих пор и по привычке числится ответственным съемщиком. Звонить к ней нужно один раз в главный звонок. Три раза эту же кнопку нужно нажимать, чтобы вызвать Марию Гавриловну или ее племянницу Риту. Два звонка не нужно давать никому. У остальных жильцов звонки индивидуальные.

В семьдесят седьмой квартире еще три семьи, если считать за семью одинокого Олега Оскаровича Кукса. У него, кроме звонка, персональная щель для почты. Над щелью строгое предупреждение:

ТОЛЬКО О. О. КУКСУ

Есть на дверях и внушительный короб, сплошь заклеенный заголовками газет. Их доставляют лектору-международнику Евгению Павловичу Наливайко. Другие жильцы удовлетворяются общим почтовым ящиком. Рябиковы получают «Ленинградскую правду», Рита выписывает «Смену», в которой ее тетя любит читать статьи на моральные темы. Августа Яковлевна каждый год подписывается на вечернюю газету.

Напротив квартиры № 77 — квартира № 78. На добротно обитых клеенкой дверях нет никаких надписей, кроме врезки: «Для писем». Из дверей часто слышатся тугие звуки разучиваемых на виолончели гамм.

Здесь, в отдельной квартире, с женой и единственным сыном Толиком живет доцент Бобро.

Мария Гавриловна и Рита

Первой в квартире № 77 поднимается Мария Гавриловна. Никаких будильников при этом ей не требуется. Мария Гавриловна сама себе безотказный будильник.

Просыпается она от старушечьей бессонницы около семи часов. Будь на улице весеннее звонкое солнце или декабрьская синь, Мария Гавриловна не считает даже нужным сверять время со старыми часами-домиком, которые скрипят над ее головой.

Так же безошибочно, не заглядывая в окно, она сообщает о том, что делается на улице:

— Пятки у меня захолодали — зимно сегодня.

При помощи своих чувствительных частей тела Мария Гавриловна не только догадывается о настроении погоды, но и предсказывает ее наперед.

Прогнозы всегда коротки и категоричны. Ломит у Марии Гавриловны спину — будет ненастье. Заноют коленные суставы — ждите дождя. Бывают предсказания и более научные:

— Нынче с ночи в ушах свинец. Давление… Не иначе, жара идет, — объясняет старуха.

В ту минуту, когда Мария Гавриловна, спуская с кровати свои ноги-градусники, делает первое заключение о погоде, ее племянница Рита еще лежит на кушетке с плотно сомкнутыми ресницами.

Она слышит все, что говорит тетка. Слышит стоны пружин и шарканье тапок по полу — слышит и спит.

Рита вернулась поздно. Весь вечер она танцевала в Доме офицеров. Рита не выспалась, а нужно вставать, есть и бежать на работу.

Ничего не поделаешь. Длинные ресницы наконец разжимаются, и открываются быстрые серые глаза.

Два спортивных рывка, и Рита уже одевается. Делает это она заученно и точно, хоть хронометрируй.

Чулки пристегиваются к резинкам с неуловимостью действий манипулятора, причем точность положения шва можно проверять по отвесу. Ступни ног сами находят туфли и ловко влетают в них. Облачение в юбку с застежкой-молнией отнимает секунды. Два-три взмаха гребня — и вечерний начес высотой с уланскую каску превращается в скромную прическу. Пятиминутное пребывание в ванной, совсем немного времени на завтрак, и Рита, одетая в легкое пальто, с толстой книгой под мышкой, уже спешит на трамвай к Литейному.

Это торопится на завод Рита дневная.

Рита дневная внешне очень скромна. Даже, можно сказать, неприметна. Забившись в передний угол второго вагона, она привычно «голосует» карточкой и, если удается сесть, немедленно уходит в книгу.

Читает Рита все, что ей попадается. Непременное требование при этом, чтобы книга была потолще и «про одно». Коротких рассказов она не признает и авторов их не считает за писателей. Если роман увлекает Риту, она забывает обо всем и порой едва успевает вовремя выскочить из трамвая.

На заводе Рита на хорошем счету.

Руки ее монтируют телевизоры. Десятки разноцветных проволочек следует надежно прикрепить на свои места. Рита любит эту работу и делает ее весело. Наверное, так в старину девушки любили рукоделие. И так же, как когда-то, вышивая, мастерицы пели, Рита напевает на конвейере. Без паузы, как в магнитофонной записи, песни летят одна за другой: «Бродягу» сменяют «Парни всей земли», за ними следует «Морской дьявол».

Иногда Рита успевает закончить операцию раньше, чем к ней придет следующий аппарат. И тогда, словно в самом деле тонкой вышивкой, она любуется сложным лабиринтом телевизионных артерий.

Дневную Риту нужно помещать на обложки молодежных журналов. Оперативные газетчики могут писать о ней производственные очерки.

Но есть и другая Рита — Рита вечерняя.

Рита вечерняя начинается после шести часов. Перед стенным зеркалом, которое помнит отражение еще молоденькой Марии Гавриловны, Рита терпеливо восстанавливает вчерашний начес. Несколько позже ее чудо-сооружению будут завидовать на танцах.

Вечерняя Рита любит модно одеваться. Она из тех девчонок, которые, соорудив себе платье «из ничего», бывают довольны, когда их оглядывают на улице.

Больше всего Рита вечерняя любит танцы. Ради того, чтобы попасть на них, готова ехать на край города и отстаивать длинную очередь в кассу «Мраморного зала».

Вместо толстого романа у вечерней Риты завернутые в газету туфельки на каблуках-гвоздиках. В трамвае эта Рита никогда не садится, чтобы не помять накрахмаленной юбки.

Дневная Рита на заводе ест все, что посытней. Вечерняя пьет только молоко с печеньем. Она бережет фигуру и не без тревоги измеряет окружность своей талии.

На этажерке у дневной Риты среди немногих книг увесистый том «Молодой гвардии» и биография Софьи Перовской. Над кушеткой, где засыпает Рита вечерняя, открытка — Тихонов в роли мичмана Панина — и вырезанная из польского журнала фотография рыжей Бабетты.

Дневная Рита порой сокрушается о том, что идет время, а она не учится. Рита вечерняя, возвращаясь с танцев, думает о том, чтобы не ушли годы, пока можно хорошо выйти замуж. Потом она стирает губную помаду и тушь с ресниц и укладывается спать.

Вечернюю Риту можно рисовать в карикатурах и сочинять про нее эстрадные куплеты.

Впрочем, она уже спит, чтобы встать Ритой дневной.

Утром, примерно через час после племянницы, квартиру покидает Мария Гавриловна.

С клеенчатой сумкой, вооруженная старинным кошельком с замочком-шариками, она начинает обход ближайших торговых точек.

Все закупки она могла бы сделать в какие-нибудь полчаса. Прежде, когда Мария Гавриловна работала, она так и поступала. Но это было прежде, пока Мария Гавриловна не ушла на пенсию.

С тех пор ей стало казаться, что продукты в других магазинах, куда она еще не успела заглянуть, непременно лучше и дешевле. Но и в другой лавке ей приходит на ум, что языкастые мясники только о том и заботятся, как бы провести ее, и решает присмотреть кусок мяса на рынке.

Но главная ее стихия — промтовары.

Вдруг старухе приходит мысль сшить себе новое платье. Этому непременно сопутствует убеждение, что подходящей бумазеи в магазине поблизости нет. Однако нужный материал может оказаться в универмаге у Нарвских ворот, и Мария Гавриловна, захватив Ритину модную сумку на молнии, отправляется на другой край города.

Если ее ждет неудача, Мария Гавриловна нисколько не смущается и вечером заявляет Рите:

— Завтра на Охту подамся, может там найду.

Исколесив десятки километров и побывав во всех концах города, Мария Гавриловна неожиданно, забыв цель своих путешествий, рассказывает соседкам на кухне:

— Настроено-то везде! Это же мыслимо-немыслимо. Ездила, ездила, и конца нет.

Впечатлений Марии Гавриловне хватает недели на три, а затем она, решив, что настало время заменить полинявшие занавески на окнах, снова отправляется в дальний поход.

Кандидат Наливайко и Ольга Эрастовна

В то время как Мария Гавриловна осторожно прикрывает за собой дверь, лектор по международным вопросам завершает утренний моцион на «велосипеде».

Свой пробег Евгений Павлович проделывает, лежа в постели, уже покинутой его женой.

Отяжелевшему в последние годы кандидату наук была рекомендована утренняя гимнастика. Из женского календаря Наливайко узнал, что мускулы живота можно развивать, лежа на спине. Такая гимнастика вполне устраивала Евгения Павловича. Он находил ее соответствующей своему возрасту.

Не покрутив ногами и минуты, Наливайко делает вдох и выдох и, бодро вскочив с постели, в пижаме, кидается к ящику на входных дверях. Затем, зажав под мышкой солидную пачку газет, бежит назад столь стремительно, что, можно подумать, боится, как бы их не отняли.

Несмотря на многолетние протесты жены, Евгений Павлович немедленно приступает к беглому обзору событий. С кинематографической быстротой он, стоя, оглядывает развернутые на столе метровые полосы. Молниеносный охват событий сопровождается короткими восклицаниями: «Ага! Следовало ожидать…», «Ясно, понятно», «Так я и думал», «Ах, подлецы!»

Убедившись, что все в международной жизни идет так, как он и предсказывал, Евгений Павлович складывает газеты стопкой и отправляется в ванную.

В этот час его супруга Ольга Эрастовна в платье, туго обтягивающем скульптурные бедра, хлопочет у своего нарядного, как нетронутая пластмассовая игрушка, столика.

Уголок Наливайко на кухне похож на витрину магазина «Новинки». Вдоль сметанно-белых полочек развешена и расставлена самая совершенная кухонная аппаратура. Ослепительным никелем и чистыми красками спектра сияют новейшие приспособления для чистки, натирания, варения, тушения и прочих кулинарных операций. На полочки Ольги Эрастовны нельзя глядеть без чувства собственной неполноценности.

Ольга Эрастовна высоко ставит свою технику, но справедливости ради нужно сказать, что механические нарезалки, электрические мельницы, самые совершенные выжималки и хитроумнейшие наборы разных черпалок красуются здесь в парадной неприкосновенности. Что касается приготовления еды, то Ольга Эрастовна обходится ножом со сточенным наискось лезвием и старенькой мельхиоровой ложкой.

Из дому она уходит раньше мужа. Вот уже сколько лет Ольга Эрастовна служит секретарем в научно-исследовательском институте полимеров и гордится своей работой.

— Когда придешь? — уже в дверях спрашивает она у мужа и неизменно слышит в ответ:

— Постараюсь пораньше.

Удовлетворенно кивнув, Ольга Эрастовна закрывает дверь, а Наливайко вооружается ножницами и начинает детальное изучение прессы.

Августа

Несколько позже, когда квартира пустеет, а в коридоре у телефона начинает топтаться кандидат Наливайко, Августа Яковлевна поднимается со своей, некогда цвета слоновой кости, деревянной кровати.

Комната Августы, как потихоньку называют ее в квартире, напоминает заднее помещение комиссионного магазина. Чего здесь только нет! Секретер времен Директории с рассохшимися ящиками и люстра синего хрусталя со свечами, в которых давно перегорели все лампочки; кресло, последнее, сохранившееся от гарнитура, который дважды в истории города становился дровами, и огромные, в облысевших плюшевых рамах, хромолитографии: пышнобедрая Леда с Лебедем и бледный скрипач, из-за спины которого выглядывает безносая с косой. Вещи не помещаются в комнате, некогда служившей кабинетом присяжного поверенного, они вылезли в кладовую, кухню, на чердак. Даже в передней с незапамятных времен стоит сложенная железная кровать, на которую Августа Яковлевна мечтает найти покупателя.

Всякий раз, натыкаясь сослепу на это нелепое спальное сооружение, Августа восклицает:

— Бог мой, до чего же мне надоело это чудовище! Помог бы мне кто-нибудь выдворить ее отсюда!

Однако в квартире все знают, что этому порыву не стоит придавать серьезного значения. И кровать третье десятилетие ржавеет в темном углу.

Но не думайте, что музей хлама прошедшей жизни — душа ответственной квартиросъемщицы. Нет, новенький динамик «Утро» уживается здесь рядом с позеленевшим от старости бронзовым сатиром. Белозубый Гагарин улыбается с календаря «Огонька», не смущаясь выцветшей под стеклом нагой натурщицы Дега. А под старым романом на французском языке лежат аккуратно перепечатанные и выправленные протоколы товарищеского суда, строгим и внимательным секретарем которого Августа Яковлевна стала с первых дней его существования.

Приготовление утреннего кофе на дне старинного кофейника не отнимает у Августы и десяти минут, но если все, что громоздится на огромных, будто вагонных, полках, сравнить с современной аппаратурой Ольги Эрастовны, можно наглядно убедиться — кухонная техника за прошедшие полвека ушла вперед не менее, чем автомобиль на воздушной подушке от «тележки Кюньо». В одной медной кастрюле Августы вместились бы все блестящие сосуды и пластмассовые формочки Ольги Эрастовны. Полупудовая мясорубка и чугунные латки могли бы служить балластом для глубинного водолаза. Впрочем, все эти устрашающего вида сечки-алебарды и тяпки-кувалды напоминают реквизит снятой с репертуара сказки, сама же Августа Яковлевна пользуется услугами домовой кухни.

После кофе она читает доставленный утром номер вечерней газеты, из которого узнает вчерашние городские новости. Дойдя до последней страницы, Августа проглядывает объявления о разводе и, не найдя фамилий знакомых, удовлетворенно откладывает газету.

Если Августе Яковлевне звонят по телефону и зовут в гости, она бодро кричит в трубку:

— Спасибо, дорогая! Непременно приду. Только не ждите в ближайшие дни, у меня масса дел.

За долгую жизнь машинистки-переводчицы Августа Яковлевна не знала, что такое покой, и теперь, если дел не хватало, она их себе придумывала.

По своим хлопотам Августа Яковлевна отправляется в двенадцатом часу. Равнодушно проходит мимо каких бы там ни было очередей. Августа Яковлевна их презирает. Но есть очереди, которым она посвящает не один день, — очереди за билетами на концерты музыкальных знаменитостей. В них Августа Яковлевна устает и мерзнет, но стоически переносит трудности.

Однако предложи ей кто-нибудь билет на редкий концерт в Филармонию, она не испытала бы большой радости, потому что нелегкая задача доставать билеты и есть одно из дел, которыми живет теперь эта старая женщина.

Никто не знает, сколько ей лет. Сама Августа этой темы предпочитает не касаться, но все меньше и меньше на земле остается ее подруг и сверстниц.

Похорон Августа Яковлевна не любит, но по необходимости бывает на них, хотя никогда не остается на поминки. Вернувшись с кладбища, она без лишней удрученности делится с Ольгой Эрастовной:

— Знаете, сегодня проводила сестру моей старой подруги. Представьте, какая глупость! Умерла от воспаления легких! Я почему-то вспомнила: мы с ней ходили встречать Макса Линдера… Был такой знаменитый комик, вроде Чарли Чаплина… Нас, гимназисток, тогда чуть не задавили… Когда это было?.. Раньше, чем сюда приезжал Пуанкаре… Давно… Бог знает когда!..

И уходит к себе читать «Неделю», которую приобрела по пути домой.


Евгений Павлович Наливайко обыкновенно покидает квартиру несколько раньше Августы Яковлевны.

Заперев комнаты и потянув ручку двери — инструкция Ольги Эрастовны, — он поднимает с пола тяжеленный портфель-чемодан и бежит к выходу.

На площадке лестницы Наливайко порой встречается с выходящим из квартиры доцентом Бобро. Тогда оба ученых мужа, вежливо коснувшись схожих, как униформа, шляп, буркают нечто отдаленно напоминающее «здр-с-те» и наперегонки устремляются вниз.

У ворот Бобро обычно ожидает машина, и Наливайко стремится обойти доцента, чтобы выскочить на улицу первым и удалиться прочь, всем своим видом давая понять, что к научному положению Бобро относится с полным равнодушием.

Если же судьба сталкивает доцента на площадке лестницы с Августой Яковлевной, Бобро приподнимает шляпу, а старуха приветственно тянет:

— Здравствуйте, Виталий Юлич. Как поживаете? Как Тамара Борисовна? Как Толик? Слышала, делает успехи.

Большой неловкий доцент в тяжелых очках, с таким же, как у Наливайко, пудовым портфелем смущается и бормочет:

— Спасибо, спасибо… Все будто как-то так… И Тамара ничего, и Толик…

Задержанный Августой Яковлевной, он провожает ее до ворот, а на улице, кивнув на машину, спрашивает:

— Может быть, подвезу? Вас в какие края?

Но Августа энергично отказывается:

— Нет, нет, благодарю! Что вы, мне совсем рядом.

Бобро снова приподнимает шляпу и ныряет в машину. А Августа Яковлевна идет в сторону Литейного. Она не терпит ничьих снисходительных услуг. Близоруко щурясь, она узнает знакомых и, улыбаясь, кивает им. Иногда останавливается у расклеенных с утра газет, вынимает из сумочки очки и, не надевая их, как в лорнет, проглядывает новости. Но, вспомнив, что ее ждут дела, поспешно прячет очки и торопится к трамваю.

Супруги Рябиковы

Рябиковы жили в квартире № 77 с тех пор, как однажды осенью, вернувшись из отпуска, Петр Васильевич стеснительно сообщил соседям, что познакомился с хорошей женщиной и решил жениться. С того времени прошло больше десяти лет. Супруги Рябиковы ладили со всеми и между собой. Одно только в их жизни было огорчительным… Но не станем торопиться. Знакомство с Рябиковыми предстоит близкое, и о них мы еще многое узнаем.

Шли дни. Как и до встречи на площади с озорной девчонкой, Петр Васильевич возвращался домой в четвертом часу. Аня обычно еще не приходила. Квартира хранила дневную тишину. Запертыми бывали даже двери в комнату Олега Оскаровича. Он поселился тут несколько лет назад по обмену. Днем Олег Оскарович покидал квартиру последним. Впрочем — еще одно знакомство.

Олег Оскарович Кукс

Олег Оскарович стойкий индивидуалист. В дневные часы он наслаждается одиночеством в покинутой соседями коммунальной квартире.

Как только из коридора слышится звук захлопнувшегося замка за последним жильцом, Олег Оскарович настежь отворяет двери своей комнаты.

Кукс служит плановиком-сметчиком в одной весьма серьезной строительной организации. Там Олега Оскаровича уважают как опытного и знающего дело работника. Ему поручают самые ответственные и нелегкие сметы. Положение Кукса в конторе настолько высоко и прочно, что он вытребовал себе право в иные дни работать над сметами дома. Сперва начальство с трудом шло на просьбу Кукса, но, когда Олег Оскарович блестяще доказал, что производительность его труда дома, в одиночестве, повышается чуть ли не вдвое, дирекция, на свой риск, разрешила ему эту вольность.

Что же касается Олега Оскаровича, то у него были свои соображения. Обложенный толстенными справочниками, он сидел за бумагами до полудня, справляясь за это время по крайней мере с полуторной служебной нормой.

Причиной столь интенсивного труда было желание как можно скорей освободиться от скучного общения с цифрами и целиком отдаться истинному призванию.

Дело в том, что Кукс был равнодушен к славе даровитого плановика и совсем не дорожил оценкой его заслуг в этой области. В душе Олег Оскарович считал себя поэтом, и не просто поэтом, а прирожденным сатириком, и рвался к сатире всем своим уже немолодым одиноким существом.

Началось это несколько лет назад. Однажды Олег Оскарович, возмущенный долгим сроком ремонта часов в ателье, написал басню о том, как в городе остановилось время, и послал ее в редакцию вечерней газеты.

Басню Кукса напечатали, а неосторожный заведующий отделом направил ему письмо с предложением присылать новые произведения. Олег Оскарович вспомнил, что еще в детстве писал стихи, обличающие школьных шалопаев, за что не раз был бит, и стал думать, что, наверное, он рожден поэтом и лишь в силу родительской практичности окончил плановый институт, навсегда породнившись с арифмометром вместо пера.

Ничто не поздно, пока живешь на свете. И Кукс принялся за сатиру, наверстывая упущенные годы.

«Вот кто жить мешает нам…» — писал Олег Оскарович в своих куплетах.

Из сатиры Кукса следовало, что жить ему мешали молодые люди в узких брюках и девушки с высокими прическами, черноусые продавцы, торгующие грушами на рынке, и жены, разводящиеся со своими мужьями.

Однако за первыми газетными успехами триумфа не последовало. Басни и эпиграммы Кукса принимали и печатали с большим скрипом. К тому же со временем Олег Оскарович стал замечать, что вокруг остается все меньше и меньше объектов для сатирического пера.

На улицах сделалось чисто. В различных ателье мод не только исчезли очереди, но, наоборот, в витринах появились объявления, вежливо приглашающие заказчиков воспользоваться услугами мастерских. И к тому же в этих ателье научились шить. Даже излюбленные сатириками коммунальные квартиры потеряли свой прежний зловещий облик. Олег Оскарович, например, жил в чистой и аккуратной квартире, где давно не коптили керосинки, а женщины спокойно и мирно сосуществовали, не давая никакой пищи сатирику.

С одной стороны, Кукса радовали счастливые изменения последних лет. Как-никак он считал, что здесь заслуга и его острого пера. А с другой стороны, Олег Оскарович с тайной грустью взирал на то, что из окружающей жизни понемногу исчезает обыватель и хулиган и все меньше и меньше остается мишеней для обличения, и задумывался над своим поэтическим будущим.

Однако он не хотел сдаваться. Закончив свои служебные дела, Олег Оскарович решительно отодвигал разграфленные на колонки листы и, сев за пишущую машинку «Мерседес» — громоздкое приобретение по случаю, — быстро перепечатывал все, что создал накануне вечером. При этом Олег Оскарович громко смеялся. Свою сатиру он находил смешной.

В квартире на Куксе лежали обязанности общественного счетовода. В определенные дни он вывешивал перепечатанный на машинке список, в котором точнейшим образом было указано, кому из жильцов и сколько нужно платить за газ, электричество и прочие коммунальные услуги.

На улицу он удалялся во втором часу дня. Выходил через черный ход — из кухни. Этот ближайший к его комнате выход казался Куксу индивидуальным.

Спускаясь по тускло освещенной лестнице, Олег Оскарович крепко держал желтую пластикатовую папку. В папке, кроме умело составленных смет, лежало все, что определяло литературную судьбу Кукса. Здесь хранились две давно сочиненные, но так нигде и не принятые одноактные пьесы, вырезанная из газеты рецензия, в которой ругали группу эстрадных авторов, а Кукса не упоминали; тонкий сборник самодеятельного репертуара, где была напечатана его басня «Дали пенсию слону…», два заявления о неправильной выплате гонорара и прошлогоднее приглашение на совещание молодых сатириков.

Минуя двор, по которому в тот час гоняются друг за другом уже вернувшиеся с первой школьной смены горластые мальчишки, Олег Оскарович часто думал о том, до чего ему повезло: в квартире, где он живет, нет детей и поэтому сохраняются тишина и порядок.


Да, в квартире № 77 по случайному стечению обстоятельств не было детей. Никто не врывался в нее с победным гиком или громкой слезливой жалобой на дворового обидчика. Никто не рисовал чертиков на обоях и не строгал лодочек на кухне.

Жили здесь люди серьезные, взрослые, занятые собой.

После ухода Олега Оскаровича в квартире оставалась только любимица Марии Гавриловны кошка Василиса — попросту Васька, медлительная и равнодушная ко всему, что не касалось ее кошачьих страстей и обязанностей. Впрочем, и Василиса часы квартирного безлюдья предпочитала проводить в прогулках по лестницам и подвалам.


Эта осень, как и многие предыдущие, не внесла изменений в жизнь квартиры № 77. Разве только чуть прихворнула и снова пошла в свои походы Мария Гавриловна. Супруги Наливайко ездили в отпуск не в Гагры, как обычно, а на Золотые пески в Болгарию. Куксу удалось поместить два афоризма в «Крокодиле», и он ходил счастливый и гордый. Рита выиграла по лотерее тридцать томов сочинений Диккенса и так увлеклась его объемистыми романами, что охладела к танцам.

В остальном все было по-прежнему, и только со спокойным и уравновешенным Петром Васильевичем творилось неладное.

С того памятного дня, когда он, задержавшись с Тоней, чуть не опоздал на генеральную репетицию, сделался он задумчив и рассеян, торопливо и невпопад отвечал на вопросы окружающих.

Между тем жизнь Рябиковых шла своим чередом. Они побелили потолок и переменили обои. Делали все вдвоем, без помощи мастеров. Белили и клеили дружно и споро. В освеженной комнате стало светлей и будто бы даже просторней. В свободные вечера ходили в кино и, возвратившись домой, пили чай со свежими бубликами, а Петру Васильевичу иногда выставлялась и «маленькая». Делала это Аня, как ей думалось, неожиданно, с лукавым прищуром. Дескать, не считай, что я нечуткая и не знаю, что ты не прочь рюмку…

Словом, и тут все было, как прежде, и все же для Петра Васильевича не совсем так.

Спешил ли он в театр по кроваво-желтому ковру прилипших к асфальту кленовых листьев, сидел ли в своей регуляторской, управляя светом на сцене, дремал ли дома на оттоманке, опустив газету, он нет-нет да и видел девчонку с агатовыми быстрыми глазами. Странно, но маленькая озорница с капельками воды под вздернутым носом-кнопкой не выходила из головы.

Прежде с Рябиковым такого не случалось. Да, бывало, что он в погожий солнечный день, возвращаясь с работы, сбавит шаг и остановится среди сквера, наблюдая деловитую возню малышей. Порой даже наклонится к какому-нибудь бутузу с ладонями будто в песочных перчатках и поможет ликвидировать аварию с опрокинувшимся самосвалом. Или на улице с любопытством наблюдает неторопливо шагающих домой первоклассников, таких маленьких, что и фуражки и набитые портфельчики — все не по ним. Иногда даже остановит, спросит, какие несут отметки, и, откозыряв школьникам, улыбаясь, пойдет дальше.

А тут все сделалось другим. Странно, но Рябикова вдруг охватило такое чувство, будто он в чем-то был не прав, будто не так поступил и остался в памяти озорной девчонки грубым и бездушным.

Отчего-то запомнились глаза детей на лестнице и то нескрываемое разочарование, когда они узнали, что он «ничей папа — просто дяденька». Помнился голос воспитательницы, сказавшей: «Каждый из них ждет, что за ним когда-нибудь придут».

Петр Васильевич вырос в семье, где было шестеро детей. Двое умерли маленькими. Четверо выжили, и только один не вернулся с войны. В доме никогда не было большого достатка. Отец служил ремонтником в трамвайном парке, мать подрабатывала дома — строчила мережку, делала цветы на продажу, и все в семье, особенно сестры, помогали ей. Все они были для отца с матерью одинаковыми, никого в доме не выделяли, никто не был обойден. Самостоятельно он стал жить с восемнадцати лет. Потом ушел из семьи, но навсегда сохранил в памяти скупые слова отца, материнскую заботу — чистые рубахи по воскресеньям и полтинники, которые она ему выкраивала на мальчишеские развлечения. Сколько мог, он помогал старикам и младшим в семье. Трудно было себе представить, как бы вырос он один, хотя бы в детском доме.

Хорошо помнились Рябикову годы раннего детства. Страшные, как наваждение, беспризорники, что вылезали из люков на площадях города. Оборванные, с черным сквозь лохмотья телом и единственным чистым пятном — белками глаз. Давным-давно нет этих бедолаг. Великого труда стоило стране забрать их с улицы. А нынешние детдомовцы! Да разве мог он отличить от других детей эту озорницу?! Опрятное пальтишко, гладко прибранные волосы. Видно, что живется им неплохо. И все же ждут! Ждут своих матерей и отцов.

Вспомнилось Рябикову, как однажды пришел он в подшефный театру детский интернат. Следовало кое-где заменить проводку. Было воскресенье, и интернат пустовал. Оставались только завхоз, дежурный воспитатель да те немногие воспитанники, которым некуда было идти. О причине Петр Васильевич допытываться не стал, но долго не мог забыть уныло слонявшихся по опустевшим комнатам ребят, их радость, когда он просил подать ему молоток или сбегать за водой — развести алебастр.

Нет. Никакими самыми добрыми детскими домами не заменишь семьи — ласкового слова матери, прикосновения твердой руки отца.

Уговаривал себя Рябиков — нынче не то. Детские дома теперь — дружные семьи. А из головы не выходили завистливые взгляды: «Вы Тонин папа?»

Но была и другая печаль. Печаль, которая долгие годы исподволь подбиралась к сердцу и завладевала им.

Было время — после женитьбы, — когда Рябиковы не задумывались над тем, что у них нет детей. Может быть, даже радовались возможности подольше побыть вдвоем. Аня оказалась заботливой и веселой. Петр Васильевич, тогда еще молодой, старался доставить жене побольше радостей. Она ходила на спектакли театра, где он тогда работал помощником главного осветителя. Устраивал ее то в ложе, то на откидном месте, а иной раз и прямо в регуляторской, рядом с собой. Аня сидела притихшая, гордая тем, что от ее мужа многое зависит в спектакле. В отпуск Петр Васильевич — страстный рыбак — брал с собой жену и вез ее под Лугу, на реку Оредеж, к знакомому леснику. Там они отдыхали от городской жизни.

Так шли дни.

Как-то раз Петр Васильевич проходил мимо рынка. Там сидел желтоволосый от старости деревенский дед и продавал расписные березовые поделки. Пятнистых коней на колесиках, лопатки, детские диванчики и кресла.

Дедовский веселый товар шел ходко. Петр Васильевич тоже поддался общему влечению и неизвестно зачем купил у деда маленькое креслице с лиловохвостыми павлинами на спинке.

Когда входил домой со своей покупкой, в коридоре встретилась Августа Яковлевна. Она сразу же приметила игрушку в его руках:

— Какая прелестная вещица! Народный мотив! Не ошибаюсь, мебель приобретаете неспроста?

— Да нет, так, случайно попалось, — замялся Рябиков. — Старичок один продавал. Решил поддержать коммерцию. Пусть стоит, как забава.

Аня покупке удивилась, осмотрела креслице, нашла его красивым, но тут же сказала:

— К чему оно нам?

Петр Васильевич и сам понимал, что с креслицем поторопился. Получилось не очень умно. Решил свести все к шутке:

— Мебели у нас изящной мало. Вот и приобрел обстановку. Цветок на него можно поставить. Ну, а в дальнейшем, может быть, кому-нибудь и пригодится. — И он хитро подмигнул жене.

Но веселое деревенское креслице не пригодилось. Немало лет простояло оно в углу за шкафом, все кого-то ожидая и так никого не дождавшись. Анилиновые краски на нем поблекли. Некогда свежая береза мутно зажелтела. Рассохшееся возле батарей креслице как-то при очередной уборке было вынесено во двор и навсегда забыто.

Время шло. Детей не было.

Как-то раз Аня сказала мужу:

— Я виновата, что никого у нас нету. Не повезло тебе, Петя.

Рябиков даже рассердился на жену. Сказал, что она говорит глупости. Потом стал утешать, объяснять, что ему очень повезло, что она, Аня, хорошая и никакой другой ему не надо.

Но она упрямо повторяла:

— Нет, неладно тебе со мной.

Петр Васильевич и сам догадывался: что-то у них неладно. Все сроки прошли. Он и в самом деле давно подумывал о ребенке. Говорят, мужчины всегда хотят сына. А ему мечталась девочка. Маленькая, забавная и ласковая. Он видел себя идущим по городу с уже подросшей дочерью. Она пытливо расспрашивает про все, что видит, а Петр Васильевич обстоятельно и понятно отвечает.

Желание быть отцом со временем поостыло. Успокоились каждый по-своему. Аня нашла себе утешение в заботе о доме. Рябиков бывал много занят в театре. Свободное время уделял всяким техническим выдумкам. Казалось, с бездетностью свыклись.

И вот теперь Петра Васильевича снова охватило какое-то беспокойное чувство.

Анна Андреевна по-женски сразу же приметила перемены в муже. Сперва она делала вид, что ничего не замечает, но как-то, не выдержав, спросила:

— Что-то ты не в себе, Петр. Может быть, я что-нибудь делаю не так, ты скажи.

Петр Васильевич удивился прозорливости жены. Он деланно рассмеялся:

— Что ты, Аня. Так все, так… Даже очень хорошо. Устал я немного, что ли. Пройдет… Ты ни о чем не думай.

И в самом деле, что за причина для беспокойства? Выкинуть из головы следует эту дурь. Выкинуть навсегда!

Глава 3 И ОПЯТЬ ВСТРЕЧА

Но выкинуть не удалось.

Как это произошло, Петр Васильевич и сам не мог бы толком объяснить.

Вскоре после того короткого разговора с Аней он возвращался днем из театра по улице, где жила Тоня Антонова. Рябиков обычно ходил домой другим путем, но тут отчего-то решил направиться именно так. И чем ближе он подходил к зданию, где находился детский дом, тем непреодолимей становилось желание зайти туда и справиться, как учится, как ведет себя озорница. А собственно, зачем? Кто он такой? Случайный встречный, о котором все забыли.

Там, наверное, удивятся и не станут отвечать на его праздные вопросы.

Но, поравнявшись с домом, он вдруг отбросил всякие доводы, поднялся на ступеньки и потянул тяжелую дверь.

Тот же вестибюль и лестница. Так же вымытые ступени со следами пробегавших по ним быстрых ног. Дружный топот и крики где-то наверху. Та же нянечка с толстыми ногами в шерстяных чулках и смятых тапочках. Только теперь читает не «Искорку», а журнал «Костер».

Неторопливо она подняла на него свои очки-лупы.

Рябиков снял кепку и кивнул:

— Извините, нельзя ли увидеть воспитательницу Нину Анисимовну?

Старуха с журналом ответила не сразу. Как бы решала, стоит ли к нему кого-либо вызывать. Потом, будто ни к кому не обращаясь, неторопливо произнесла:

— Нина Анисимовна у нас теперь за директора. Нашего в начальники забрали, а Нина Анисимовна, значит, за него. А воспитательницей младших заместо ее Ольга Францевна. Так вам кого, по какому делу?

— Нет… — сказал Рябиков, путаясь в словах. — Мне бы, я думаю, все-таки Нину Анисимовну. Пусть директора…

— Пальто придется снять, — так же степенно продолжала нянечка, положив на стул «Костер». — В пальто у нас наверх нельзя.

Петр Васильевич снял пальто.

— Провожу вас. Сами не найдете.

Нянечка повела Рябикова по лестнице, потом по коридору. На стенах его висели разрисованные цветными карандашами картинки: похожий на дом ледокол «Ленин» во льдах, космический корабль будто артиллерийский снаряд, из сопла которого вылетает малиновое пламя; краны, краны под самые облака.

— Или Антонова опять в чем провинилась? — спросила шагавшая впереди нянечка.

— Нет, что вы. По другому делу, — успокоительно ответил Петр Васильевич.

— По другому, значит. А то что удивляться. Девчонка — только гляди… Да и что скажешь — шустрая.

Навстречу попадались то пробегающие, то чинно проходящие дети. Маленькие, лет по восьми, и побольше, с одинаково подстриженными челками. Дети приостанавливались, быстро и пытливо оглядывали Петра Васильевича и шли дальше. Но Рябиков слышал, как за спиной его затихали шаги, чувствовал, что вслед ему глядят.

Больше всего на свете он сейчас не хотел бы встретить Тоню. Девочка, конечно, узнала бы его. В этом Петр Васильевич был уверен. А вдруг она остановит его и спросит, зачем он сюда явился. Что он ей ответит?

Так подошли к двери с маленькой эмалевой табличкой.

— К вам тут, Нина Анисимовна, пустить? — приоткрыв двери, спросила нянечка с наивной бесцеремонностью, свойственной людям, чье маленькое служебное положение позволяет им оставаться такими, как они есть.

Он вошел в кабинет.

Сидя за столом, знакомая воспитательница писала. Работала она в очках и поэтому, повернув голову, не сразу разглядела вошедшего.

Рябиков приблизился к столу. Нина Анисимовна сняла очки и, видно, сразу узнала его:

— Ах, это вы?!

Петру Васильевичу показалось, что она вовсе не была удивлена его приходом.

— Садитесь, пожалуйста.

Глазами она указала на кресло с высокой клеенчатой спинкой.

— Что-нибудь случилось?

Рябиков опустился на сиденье и подался вперед, чтобы усесться понадежнее.

— Да нет, ничего такого… — торопливо и нескладно забормотал он. — Я так, по пути. Помните, говорил вам. Работаю рядом в театре. Приводил девочку промокшую… Так вот, извините, узнать хотел — не простудилась ли она, ну и вообще… Как ведет себя?

— А, это Антонова. Тоня совершенно здорова. Вы хотели ее повидать?

Чего угодно мог ожидать Рябиков, но не такого вопроса. Он замялся, не зная, как быть дальше.

— Значит, говорите, здорова?

— Вполне. Сейчас на прогулке.

— Это хорошо, что здорова, — кивнул он, старательно придумывая, что еще можно сказать. А Нина Анисимовна продолжала смотреть в его сторону. Тут бы закурить — сигареты и спички теснились в кармане, но какое там, он в кабинете директора детского дома!

Петр Васильевич убрал под сиденье ноги, а руками ухватился за натертые до блеска львиные головы подлокотников. Можно было подумать, что он боится выпасть из кресла. Нине Анисимовне стало жаль этого нескладного, стеснительного человека, и она пришла ему на помощь:

— Значит, вы в театре работаете?

— Старшим электриком, — с готовностью закивал Рябиков.

— А я у вас «Риголетто» слушала. Есть хорошие голоса.

— Когда Чувляев герцога поет. Молодой, а талант!

— Да я его, кажется, и видела.

Оба они понимали, что говорят совсем не о том, и оба старательно поддерживали эту беседу. Но все же необходимо было переходить к делу, и Рябиков, собравшись, проговорил:

— Я, извините, хотел спросить. Если вашу Тоню, с подругой конечно, пригласить на утренник. Пусть посмотрит… Детский балет у нас есть — «Тараканище».

Воспитательница задумалась. Пальцы с бесцветно наманикюренными ногтями сжали дужки очков.

— Видите ли… Как ваше имя-отчество?

— Петр Васильевич.

— Видите ли, Петр Васильевич. В практике у нас это не водится. Детей мы отпускаем только с близкими им людьми. Вы и сами, вероятно, понимаете.

Руки Рябикова усиленно полировали деревянных львов.

— Я понимаю, но вы можете обо мне узнать… Я тут работаю двенадцать лет…

— Да полноте, — легким движением руки остановила его Нина Анисимовна. — У меня нет никаких оснований… Вы, конечно, женаты?

— Больше десяти лет.

— И детей нет, — скорее сказала за него, чем спросила она.

— С женой хорошо живем, — почему-то заторопился сообщить Рябиков.

— Видите ли, — помолчав, продолжала воспитательница, — тут есть один серьезный момент. Наши дети чрезвычайно чутки к чьему-нибудь вниманию со стороны. Самое опасное — заронить им в душу смутную надежду, а потом оставить травму. Ну, а Антонова вообще ребенок очень восприимчивый.

— Да, да, конечно… Я понимаю.

Наступило неловкое молчание. Из коридора доносился топот и ребячьи крики.

— Она вам понравилась? — неожиданно спросила воспитательница.

— Смешная.

Директорша улыбнулась:

— Именно смешная. Озорная, конечно. А судьба ее не из легких. Мать ведь от нее отказалась чуть ли не сразу… Оставила ей только имя.

— Антонина?

— Нет. По-настоящему ее зовут Жульетта. Тоня — это по фамилии. Дети назвали так. Ну, а и мы привыкли. Как-то уж очень непросто: Жульетта.

— Да, Жульетта… откуда и взялось?

— Из кино, наверно, — Нина Анисимовна задумалась. — И вообще ребенок не простой. Хотя душа открытая.

— И мне так показалось, — кивнул Рябиков. — А что не простой, так ведь как всякий… Своих у меня не было, но чужих видел много.

Воспитательница скрестила дужки и решительным движением положила очки на стол.

— Ну вот что, — твердо произнесла она, глядя на Рябикова. — Я здесь давно работаю и догадываюсь, что пришли вы неспроста…

Бледно наманикюренные ногти застучали по стеклам очков. Рябиков ждал. И вдруг директорша сказала:

— Хорошо. Я отпущу ее с вами на утренник. И отпущу одну, хотя это и против наших правил. Но не все в жизни делается по правилам, — она как-то очень по-домашнему, облегченно вздохнула. — Когда кончается спектакль?

Петр Васильевич назвал время.

— Это хорошо, что так рано. Утром вы приходите за Тоней сюда. Я скажу ей, что, если она будет себя вести хорошо всю неделю, — пойдет на балет. А Тоня постарается, я знаю. Когда утренник кончится, кто-нибудь из наших подойдет к театру и встретит ее. И еще одно условие. Пожалуйста, ничего ей не обещайте. Решительно ничего.

— Хорошо, — сказал Рябиков и поднялся.

Они попрощались за руку, как старые знакомые.

— Долго же, — сказала ему толстая нянечка, когда он очутился внизу.

Она отложила журнал и стала подавать Петру Васильевичу пальто. Старуха настойчиво проявляла к нему внимание. Даже смахнула ладонью невидимую пыль с его кепки и одернула на нем пальто.

Словно он напряженно проработал день — с таким чувством Петр Васильевич покидал детский дом. Он отворил вторую дверь и вдохнул свежего воздуха. И тут же кто-то налетел на него с разбегу и уперся ему в живот. Петр Васильевич услышал смех, крики и увидел группу детдомовцев, возвращавшихся с прогулки. Уже подходя к дверям, они вздумали пуститься наперегонки, а Рябиков оказался на пути самой шустрой и столкнулся с нею в тот миг, когда она уже собиралась влететь в помещение. Девочка подняла голову, и Петр Васильевич увидел знакомые быстрые глаза и нос-кнопку. Озорница, видно, тоже сразу его узнала. Щеки ее вспыхнули малиновым румянцем. Оба растерялись.

— Здравствуй, Тоня! — сказал Петр Васильевич.

Дети столпились вокруг.

— Вы опять жаловаться на кого-нибудь приходили?

— Откуда взяла? — Петр Васильевич не ожидал этакой резкости. — Я и раньше на тебя не жаловался.

Девочка чуть помолчала.

— Правда. А тогда зачем из двери нашей выходите?

— А может быть, я ходил кого-нибудь в театр к нам пригласить.

— Вы артист?

— Нет, не совсем.

— А кто?

— Ну, работаю в театре…

— В театре артисты работают.

— Не только. И другие тоже. Когда придешь — увидишь, кем я работаю.

— А меня в театр не пустят.

— Может быть, и пустят.

— Когда?

— Не знаю. Как себя вести будешь.

Обойдя группу, молодая воспитательница отворила двери.

— Дети, не задерживайтесь, проходите! — настойчиво потребовала она.

Петру Васильевичу удалось отступить. Ребята пошли в дом. Тоня махнула рукой и заспешила за остальными:

— Пока. Позовите нас в театр!

Она еще кивнула и исчезла за дверьми.

Весело насвистывая, он поднимался по лестнице и отпирал дверь. Но, войдя в комнату, почувствовал себя как-то неловко. Будто провинившийся, уткнулся в газету, пряча взгляд от хлопотавшей у стола Ани. После обеда сел к окну, принялся разбирать похожий на папиросную коробку полупроводниковый приемник, который давно обещал отремонтировать одному из актеров.

Глава 4 НАЧАЛО РОМАНА

В воскресенье на утреннике ставили «Тараканище».

Этот балет прошел в театре уже не один десяток раз и был хорошо знаком Петру Васильевичу.

Каких только тут не было трюков — и танцевальных, и постановочных, и особенно световых. Петр Васильевич понимал, что «Тараканище» не мог не понравиться Тоне. Ведь всякий раз, когда шел спектакль, зал дрожал от шумного восторга и дружных детских хлопков.

В самом начале одиннадцатого он уже торопился на свидание. Рябиков волновался. Отчего-то казалось — он идет зря: вдруг в последний момент Нина Анисимовна не решится нарушить существующие правила. А может быть, маленькая озорница не захочет идти в театр одна. Может, она вовсе его и не ждет.

Вчера вечером он сказал жене, что спектакль в воскресенье очень ответственный, что смотреть придут важные гости. В этих словах за скрытой шуткой таилась попытка хоть как-то оправдаться перед Аней. Во всяком случае, для Петра Васильевича это было облегчением.

С утра Аня дала ему подкрахмаленную рубашку, надевать которую было для него истинным мучением. Без помощи жены он вообще не справлялся с запонками и воротничком. Когда она повязывала ему галстук, Петру Васильевичу стало как-то не по себе. Показалось, что он несправедливо обижает Аню. Он выпил чай, съел все, что от него требовалось, и, раньше чем следовало, покинул дом.

И вот, ругая себя за то, что волнуется как безусый мальчишка, он снова отворял двери детского дома.

Тоня ждала его в вестибюле. Пальто было застегнуто на все пуговицы. На голове ладно надет беретик. На ногах — старательно намытые резиновые ботики. В руках девочка держала принаряженную куклу.

Как только Рябиков вошел, она вскочила со скамьи и, забыв поздороваться, радостно воскликнула:

— Сейчас я скажу Нине Анисимовне!

Она было уже побежала вверх по лестнице, но вдруг, видимо о чем-то вспомнив, вернулась назад, стащила с ног ботики, поставила их под скамью и, дробно постукивая подошвами начищенных ботиночек, снова бросилась наверх.

Все это произошло так быстро, что Рябиков даже не заметил, что Тоня, наверное от волнения, позабыла с ним поздороваться. Да ведь и он тоже не успел вымолвить ни слова.

Они вернулись вдвоем. Назад девочка шла чинно, ступая впереди Нины Анисимовны.

— Здравствуйте, Петр Васильевич, — сказала та, поздоровавшись с ним. — Так, значит, минут двадцать второго… Смотри, Тоня, не шали в театре.

А Тоня уже успела надеть и застегнуть ботики и смело и доверчиво протянула Рябикову свою тщательно отмытую от чернильных пятен ладошку.

Когда оказались на улице, оба не знали, с чего начать разговор.

— Ты в каком классе, Тоня? — спросил Рябиков.

— Во втором «Б».

Помолчали. Потом он опять спросил:

— А зачем ты куклу с собой взяла?

— Это Люся. Она всегда со мной. Только когда я в школе или гуляю — она спит. Я ее воспитательница. Она тоже хочет в театр. Можно ей посмотреть? — забеспокоилась девочка.

— Конечно, можно. Раз ты взяла ее.

— Ей самой хотелось.

— Кто же тебе ее подарил?

— Мне подарили на день рождения. — Она задумалась. — Кто подарил? Все.

— Понятно, — кивнул Рябиков.

Подошли к зданию театра, недавно выкрашенному, но потемневшему от дождя, который непрерывно моросил последние дни. Петр Васильевич раздумывал, куда усадить Тоню. Он заранее договорился с администратором, и тот обещал хорошее место в директорской ложе. Но Рябикову вдруг не захотелось расставаться с девочкой. Если он на минуту и забежит повидать ее во время антракта, что же это у них будет за знакомство! И он решил взять ее к себе в регуляторскую. Ведь оттуда все отлично видно. Правда, слишком близко. Но возможно, Тоне именно это и будет интересно.

— Хочешь сидеть там, где я работаю? — спросил он.

Она сразу же уверенно кивнула.

— Только это почти на сцене. Танцевать будут прямо перед тобой. Согласна?

Тоня опять наклонила голову.

— Из зала ты еще успеешь насмотреться, — сказал Рябиков.

Они разделись на служебной вешалке. Косички Тони были хорошо прибраны. Байковое платьице выглядело строго и нарядно. Тоня раздела и куклу, сунула ее пальто в рукав своего.

— Ваша? — спросила гардеробщица.

Петр Васильевич сделал вид, что не слышал вопроса. Он взял Тоню за руку и повел вверх по узкой каменной лестнице.

Поднялись во второй этаж, потом пошли длинным коридором. В конце его, на площадке лестницы, докуривая папиросу, стоял человек в меховом комбинезоне. За спиной его, как мешок, висела медвежья морда. На площадке было тесно, и, чтобы разойтись, пришлось потесниться.

— А, привет, Васильич, — сказала медвежья шкура. — Привел? Давно пора. Хорошая девочка. А я и не знал. Будем знакомы.

— Мы спешим, — бросил Рябиков и потянул Тоню дальше.

Они стали спускаться по крутой железной лесенке. Больше, к радости Петра Васильевича, на пути никто не попадался, и они наконец очутились в регуляторской. Синим отливом поблескивали металлические дуги, горели красные огоньки. Петр Васильевич нажал какую-то кнопку и сказал в круглую сеточку:

— Мамкин, я здесь. Все в порядке?

— В порядке, привет, Петр Васильевич. Все на месте! — послышалось откуда-то из стены. — Вместо Чистякова сегодня Римма. У Чистякова бюллетень. Грипп схватил.

— Хорошо, — сказал Рябиков и нажал другую кнопку. — Римма, это я, Рябиков! Здравствуй! Выписку хорошо знаешь?

— Это и есть театр? — спросила Тоня, с каким-то даже страхом оглядывая помещение регуляторской.

— Вот театр. Смотри сюда.

Он велел ей заглянуть в маленькую щелку. Тоня увидела огромный зал, в огнях и золоте. Было много детей. Они занимали места и громко переговаривались между собой. А где-то рядом бестолково трубили трубы и, будто передразниваясь, пилили скрипки.

— За нами оркестр, — пояснил Рябиков. — Слышишь? Это музыканты настраиваются.

В тесной регуляторской стояли две треноги с просиженными кожаными сиденьями. Петр Васильевич покрутил сиденье, и оно поднялось выше. Но он что-то прикинул и сказал:

— Низковато.

Петр Васильевич вышел и вернулся с толстой твердой подушкой. Положив ее на сиденье, он усадил Тоню так, чтобы ступни ее упирались в перекладину треноги. Показав на широкий вырез под потолком регуляторской, он сказал:

— Смотреть будешь сюда.

Тоня увидела перед собой доски пола, а за ними, совсем близко, желтый плюшевый занавес. Она подняла голову — занавес уходил вверх, как дорога.

И вдруг кто-то приглушенно произнес:

— Регулятор, приготовиться! Выводить зал!

Петр Васильевич, который уже устроился на другой треноге, взялся обеими руками за черные рукоятки и медленно повел их вниз. И сразу же ярко, как солнце, засветился желтый занавес. Затих оркестр, и в зале наступила тишина. И сейчас же, как гром, так что Тоня даже вздрогнула, совсем рядом ударили барабаны.

— Теперь начнется, — наклонился к ней Петр Васильевич.

Занавес пополз вверх, и на Тоню повеяло холодом. Почти рядом она увидела чьи-то беленькие лапки. Занавес поднялся еще выше и исчез, а перед Тоней открылся целый звериный город.

У зверей был праздник.

Тоне нужно было не только смотреть спектакль — еще показывать его кукле Люсе. Надо было держать Люсю так, чтобы она тоже все хорошо видела. Сперва Тоня даже спрашивала Люсю: «Интересно, да? Нравится?» Но вскоре кукла уже лежала у нее на коленях вниз лицом, а Тоня, замерев, во все глаза глядела на сцену.

Сидя на своем привычном месте, Петр Васильевич украдкой наблюдал за маленькой гостьей. Она сидела не шелохнувшись, почти не мигая, с полуоткрытым от удовольствия ртом. Щеки Тони порозовели. В регуляторской было душно, и Рябиков включил вентилятор. Но Тоня не замечала ни жары, ни внезапно пришедшей прохлады. И как-то рука Петра Васильевича сама по себе оторвалась от рычажка реостата и легла на голову девочки. Он осторожно погладил ее шелковые волосы и почувствовал, как Тоня чуть заметно вздрогнула и… — или ему это только показалось? — прижалась к его ладони.

Наступил антракт.

Петр Васильевич оставил Тоню и велел ей ничего не трогать. Наскоро выкурив сигарету, он поднялся в актерский буфет и попросил взвесить ему самый большой апельсин. Потом вернулся в регуляторскую.

— Тебе, — сказал он и протянул апельсин. Но Тоня вдруг убрала свободную руку за спину:

— Мне не надо. У нас все есть.

— Ну, вот еще… — Рябиков как-то сразу растерялся. — Ты смотри. Таких апельсинов нигде нет.

Он отколупнул кусок толстенной шкурки и стал очищать апельсин. В регуляторской приятно запахло. Потом он взял Тонину руку и вложил в нее апельсин, ставший вовсе не таким большим.

Тоня ела апельсин и спрашивала:

— А зачем эти колесики?

Рябиков пояснял.

— А можете сделать, чтобы везде, везде стало темно?

— Могу!

— Сделайте! — Она даже зажмурилась, вообразив такой невероятный случай.

— Зачем же? — опешил Петр Васильевич.

— А интересно. Вот все завизжат!

Он погрозил ей пальцем и улыбнулся. Ему нравилось, что Тоня даже не верит, что он такой большой начальник — командует всеми огнями в театре.

А та немного помолчала и вдруг спросила:

— А как мне вас называть?

Он задумался. Уж очень не хотелось, чтобы она звала его «дядей Петей».

— Меня Петром Васильевичем зовут, Тоня.

— А вот я и не Тоня. Отгадайте, кто я!

— Отгадаю.

— Ну, кто?! Ни за что не отгадать!

— Ты — Жульетта.

Тоня подозрительно насторожилась:

— А откуда знаете?

— Знаю! Давно.

— А откуда?

Но тут снова послышался голос:

— Начинаем второе действие… Рябиков, приготовиться. Свет в зале!

Тоня прильнула к вырезу, открывающему ей сцену.

Глава 5 ОДНО НЕОСТОРОЖНОЕ СЛОВО

Как полюбил Рябиков театр!

Скажи ему кто-нибудь лет пятнадцать назад, что с годами он заделается чуть ли не артистом, будет участвовать в представлениях, он бы только отмахнулся. А теперь не понимал, как мог раньше жить без театра. Нужно было, и Петр Васильевич проводил в нем дни и ночи, лишь бы добиться слаженности на сцене.

Всякий раз, сидя в регуляторской во время спектакля, он волновался не меньше любого исполнителя, и, хотя пальцы его механически передвигали рычажки реостатов ровно на столько, на сколько это предписывалось строгим порядком постановки, Петру Васильевичу каждый раз казалось, что он по-своему освещает сцену и что именно от него зависит, насколько удачно пройдет спектакль.

Тоня уже заметила, что стоило ему повести рычажки вниз — и все на сцене становилось красным, а солнце заходило за горы. Стоило поднять их вверх — и откуда-то возникал лунный свет. Нажимал он кнопку — и зажигались звезды, а большая круглая луна загоралась ярче и ярче.

На сцене все было так интересно. Но и за руками Петра Васильевича было интересно следить, а потом смотреть, что стало на сцене.

Но вот последний раз ударили и задрожали могучие барабаны, и золотой занавес опустился. Петр Васильевич вырубил сцену и стал включать зал. Актеры выбегали кланяться. Тоня видела только их ноги. Наконец занавес потух и сделался тусклым и скучным.

— Вот и все, — сказал Рябиков. — Ну, понравилось?

Тоня была разочарована тем, что все так быстро кончилось. Она сказала:

— А я бы Тараканища не испугалась. Я бы ему как дала!..

— О, я знаю, ты смелая. Видел.

Петр Васильевич затянул чехлом реостаты.

Узкими лесенками пошли к выходу. Пахло чем-то сладким, как на кухне, когда готовят пирожные. Чтобы сократить путь, Рябиков повел Тоню главным актерским коридором. В открытые двери маленьких комнат без окошек было видно, как перед ярко освещенными зеркалами артисты стаскивали с себя волосатые шкуры. В одной из комнаток на диване валялась зеленая лягушечья оболочка, в другой лежала голова льва.

Тоня во все глаза глядела на эти удивительные вещи. Так и тянуло что-нибудь потрогать. Но Рябиков вел ее по коридору как мог быстрее.

Внизу, возле служебного гардероба, к Тоне, уже одетой, подошел толстенький лысый человек со скрипкой в черном футляре. Музыкант тоже собирался домой. Остановившись возле Тони, он приподнял за подбородок ее лицо и громко сказал:

— Ах, какие у нас глаза! Доченька! Маслины алжирские… — и, обернувшись к Петру Васильевичу, добавил: — Ваша такая?

— Моя, — буркнул Рябиков, не желая давать объяснений.

Вышли на улицу. Моросил мелкий, как мокрая пыль, дождик. Лишь только захлопнулись за ними двери с тугой пружиной, Тоня сразу же вырвала свою руку:

— Зачем вы сказали, что я ваша? Я не ваша! Я детдомовская.

Петр Васильевич опешил. Он не нашелся, не знал, что ответить. Но как раз в этот момент перед ними возникла Нина Анисимовна. Значит, она сама решила встретить девочку.

— Ну, вот и вы! И вовремя, как говорили. Ну как, Тоня, тебе понравилось?

— Понравилось, — насупясь, ответила та.

Нина Анисимовна сразу заметила неладное:

— Ты сказала спасибо Петру Васильевичу?

— Спасибо, — коротко кивнула девочка.

— Ну, хорошо. Подожди меня. Сейчас пойдем.

Тоня отошла в сторону и молчаливо, покорно стала ждать.

— В чем дело? Почему такая суровость? — спросила Нина Анисимовна, тревожно вглядываясь в лицо Рябикова.

Он смущенно рассказал о том, что произошло у вешалки.

— Да, — сделавшись задумчивой, кивнула воспитательница. — Я вам говорила. Девочка с характером.

Помолчали. Нина Анисимовна протянула руку.

— Спасибо вам, — сказала она.

— Да за что же! Ничего не стоит. Вы бы видели, как она смотрела… Если позволите, я еще приду. Я думаю, мы помиримся.

— Прежде обдумайте хорошенько. Мне кажется, вы Тоне понравились.

— Да? Вы думаете? — растерянно переспросил Рябиков.

— Мне так кажется.

— Ну, прощайте. Всего хорошего. Она ждет, — закивал Петр Васильевич. — Я думаю, я… Мы скоро придем.

Нина Анисимовна подошла к Тоне и взяла ее за руку. Петр Васильевич стал хлопать себя по карманам, отыскивая сигареты и спички. Уже закурив, он посмотрел им вслед. Ему показалось, что Тоня обернулась и помахала ему куклой.

Глава 6 НЕМНОГО ЖИТЕЙСКОГО

В семействе Наливайко произошел небольшой разлад.

Ольга Эрастовна вернулась с работы несколько позже обычного.

Наливайко сидел за столом, отщипывал кусочки с утра нарезанного серого кирпичика и, смиренно пережевывая черствый хлеб, читал журнал «Международная жизнь».

Он был голоден и раздражен долгим отсутствием жены. Это состояние выразилось в том, что по-детски надувший губы кандидат наук не проявил должного внимания к супруге в тот момент, когда она наконец вошла в комнату.

Из многолетнего опыта совместной жизни Ольга Эрастовна знала, что сердитое настроение мужа улетучивается немедленно, как только он съедает тарелку супа. Но на этот раз она не спешила на кухню. Больше того. Именно сегодня решила она кое-что высказать Евгению Павловичу, и его молчаливый вызов лишь придал ей боевого духа.

— Все получают квартиры. Только мы, наверно, так и умрем в этом общежитии, — бросила Ольга Эрастовна с явным расчетом неожиданной атакой застать мужа врасплох.

Наливайко оторвался от статьи о движении буддистов на Среднем Востоке и сквозь очки обалдело посмотрел на раскрытую дверцу гардероба, за которой переодевалась жена. Подумав, он решил не реагировать на ее неожиданный выпад.

В следующую минуту Ольга Эрастовна в домашнем халатике уже стояла возле стола.

— Пожалуйста, не притворяйся, что ты не слышал, — продолжала она, отодвигая от него плетенку с хлебом.

Кандидат стойко молчал, делая вид, что чрезвычайно увлечен событиями религиозной распри.

— Как ты думаешь, почему я задержалась?

Евгений Павлович пожал плечами, но, поняв, что дальнейшее невнимание к словам жены может дорого обойтись, закрыл журнал.

— Нам утвердили список на десять квартир. Нужно было дождаться, пока его привезут из жилуправления, и позвонить всем счастливчикам. Да еще поздравить их жен, — продолжала она.

— Ну и что же, хорошо, я ведь ничего не говорю…

— Конечно, хорошо, кто в этом сомневается… Кое для кого даже слишком хорошо. Мальчишки, давно ли кончившие аспирантуру, получают по две комнаты.

Наливайко отлично понимал, куда клонит Ольга Эрастовна, но делал вид, что к нему это не имеет отношения.

— Ну, значит, люди были не устроены… Пришло время, — скороговоркой откликнулся он, собираясь снова окунуться в международную жизнь.

Но это ему не удалось.

— Вот именно, пришло время, — в голосе Ольги Эрастовны появились драматические нотки. — Пришло для всех, кроме тебя. Тебе время не пришло… Конечно, с твоим характером…

— Но, Ольга! Это же справедливо…

— Справедливо! — Она с сожалением посмотрела на мужа. — У тебя все справедливо. У нас тоже есть праведники вроде тебя, готовые ждать и ждать…

— Но позволь. — По профессиональной привычке Наливайко готов был ринуться в спор. — В конце концов, у нас с тобой две комнаты. Соседи — мирные, хорошие люди. Тихо… Детей в квартире нет.

— Но могу же я, в конце концов, хоть умереть в отдельной квартире?! — с пафосом воскликнула Ольга Эрастовна, вовсе не собиравшаяся умирать в ближайшее время.

— Конечно, можешь. И я убежден — придет время. У нас организуется кооператив. Потерпи немного, — Евгений Павлович снова потянулся за корочкой.

— Перестань кусочничать! Не будешь обедать!

Ольга Эрастовна окончательно забрала плетенку с хлебом и, чуть шаркая каблучками домашних туфель, покинула комнату.

Нужно сказать, что вообще-то супруги Наливайко вовсе не тяготились пребыванием в коммунальной квартире. Прежде Ольге Эрастовне и в голову не приходила мысль о необходимости каких-либо перемен. Но теперь, когда повсюду только и слышалось: «Мы получили в новом доме…» — «Далеко?» — «Что вы, метро десять минут…» — теперь Ольге Эрастовне непреодолимо захотелось обзавестись собственной квартирой, пусть небольшой, но отдельной, в которой не какой-то там кухонный уголок, а все — с коридорчиком и балконом — можно будет убрать по-своему.

Когда Ольга Эрастовна появилась на кухне, там собрались все женщины.

— Евгению Павловичу предложили вступить в кооператив, — объявила она. — Будет прекрасный дом со всеми новшествами. Только боюсь… Я так привыкла к центру. Не представляю, как жить где-нибудь у Средней Рогатки!

— Поздравляю, весьма рада за вас, — певуче откликнулась Августа Яковлевна, которая разогревала два сырника на полуметровой в диаметре сковороде. — Это же прелестно, что у нас теперь строят новые кварталы среди зелени, на открытом воздухе.

— В конце концов, все будут жить в отдельных квартирах, — сказала Ольга Эрастовна.

— Ну, голубушка, — продолжала Августа, — мне отдельной квартиры уже не надо. Что мне в ней делать? Разговаривать сама с собой?

— И верно, — включилась в беседу Мария Гавриловна, вытиравшая клеенку на своем столе, — без людей — тоска. Какое житье без людей?

— Захотите поговорить с соседями, пойдете в сад. Теперь строят микрорайоны со специальными садами для пенсионеров. Просто мы привыкли жить как в купейном вагоне. Пора уже от этого уходить, — заявила Наливайко.

В этот момент со щеткой и платьем в руках на кухне появилась Рита.

— Вот спросим молодежь, — обрадовалась случаю Ольга Эрастовна. — Скажите, Рита, вы бы хотели получить отдельную квартиру?

— А куда она мне, — пожав плечами, бросила девушка.

— То есть как — куда? Выйдете замуж. Вы же, естественно, захотите жить в своей квартире.

— Ну, тогда конечно. — Рита о чем-то задумалась.

— Вот видите! — торжествовала супруга Наливайко, нарезая тончайшими дольками очищенный огурец.

— Понятное дело, когда семья, дети, — продолжала Мария Гавриловна. — Ну, а вот хоть взять Аню с Петром Васильевичем. Оба работают. Какая им надобность в квартире?

Анна Андреевна участия в разговоре не принимала. Молча слушала, что говорили другие. Она стояла у плиты и дожидалась, пока вскипит чайник.

— Отдельная квартира нужна человеку для осознания личной полноценности!

Это произнес Кукс. До этой минуты на него никто не обращал внимания, и он молчаливо, как всегда, что-то закладывал в свой индивидуальный кухонный шкафчик.

— Семейным нужно наперво давать, у которых дети, — стояла на своем Мария Гавриловна.

— Да, сегодня, — холодно продолжал Олег Оскарович. — Но что мы скажем завтра, если, предположим, население квартиры увеличится? — И он почему-то покосился в сторону Риты.

Хотя сырники Августы давно зарумянились и огонь был выключен, она не покидала кухню. Но Кукс больше не высказывался. Полный достоинства, он отправился в свою комнату. Послышался звук запираемой двери. Все знали — сейчас застучит машинка.

Аня — незаметно для других — тихо рассмеялась. Ее развеселила эта досужая женская болтовня, в которую включился Олег Оскарович. Аня сняла с плиты закипевший чайник и ушла к себе, чтобы, как это делала всегда, в лицах передать мужу забавный разговор.

Глава 7 ЗДРАВСТВУЙТЕ, МЫ ПРИШЛИ

Этот обычный кухонный обмен мнениями, конечно, никому не запомнился. Да такие ли дискуссии возникают тут, когда собираются женщины! Бывает, поднимаются вопросы немалого жизненного накала, а ответы и выводы следуют — только слушай и набирайся мудрости. Но, как ни странно, именно этой обычной беседе суждено было стать преддверием событий, которые вскоре развернулись в квартире № 77.

Прошла неделя с тех пор, как Петр Васильевич так неладно расстался с Тоней-Жульеттой. Дни в театре шли хлопотливые, беспокойные. По горло занятый Рябиков старался не вспоминать о девочке — не потому ли, что сознавал: сложностей на пути к осуществлению его мечтаний было бы чересчур много. Постепенно он все тверже приходил к выводу, что Ане, а в особенности ему, поздно менять жизнь.

Убеждал он себя в этом и по ночам, когда докуривал перед сном сигарету, глядя на спокойно прикрывшую глаза, такую милую и близкую ему жену. Думал, гнал всякие навязчивые мысли и решал, что жить должен по-прежнему.

В следующее воскресенье на утреннике опять шел «Тараканище». В этот день многое не ладилось. Внезапно перегорели лампы в одном из верхних софитов. Еще утром Рябикову по телефону домой сообщили, что его помощник внезапно заболел, на работу не выйдет. Пришлось заменить его молодым, недостаточно опытным осветителем.

Кое-как справившись со всеми бедами, Петр Васильевич уже снимал чехлы с реостатов, когда ему позвонили и сказали, что его срочно требуют на вахту.

Рябиков никого не ждал и ни с кем не уславливался. Однако подумал, что мог и позабыть. До начала спектакля оставалось двадцать минут, и он торопливо направился к служебному выходу.

В освещенной слабым верхним светом вахтерской, у двери, жалась группа девочек разного роста, но чем-то схожих, а впереди них — это Рябиков сразу разглядел — стояла Тоня. Увидев Петра Васильевича, она виновато и счастливо заулыбалась, а темные зрачки засияли тревожно и просительно.

— Здравствуйте, это мы пришли, — еще издали закивала она. — Это мои подруги, я им рассказала про Тараканищу, и они тоже очень хотят посмотреть. Пустите нас к себе.

— Всех?! — Петр Васильевич был сражен.

— Да, — заторопилась Тоня. — Это всё мои подруги. Мы из разных классов. Нас отпустили гулять до обеда, а я их привела. Вы пустите?

— Тоня, но ведь… Нужно было хотя бы раньше договориться.

— Это верно, — вздохнула она. — Я рассказала, и им так захотелось… А потом мы узнали по радио, что сегодня «Тараканище», вот и пришли… Вы не думайте, мы будем тихо-тихо… Нельзя, да?

Четыре девочки, которых притащила с собой Тоня, с такой мольбой и надеждой смотрели на Рябикова, что казалось, от того, попадут они сейчас на балет или не попадут, зависит, жить ли им дальше на свете.

И Петр Васильевич не выдержал.

— Ждите тут, — скомандовал он и, оставив девчонок, кинулся внутрь театральных лабиринтов.

Что было делать?

Рябиков побежал к администратору. Тот сидел в своей крохотной, обвешанной афишами каморке, возле кассы, и, как нельзя некстати, говорил по телефону. Администратор кому-то очень мягко и очень обстоятельно в чем-то отказывал. По-видимому, человек, с которым он говорил, был тоже не из тех, что легко отступают, разговор грозил затянуться надолго.

Некоторое время понаблюдав за Рябиковым, который в нетерпении переминался с ноги на ногу у его стола, администратор сказал в трубку: «Подожди одну минуту» — и, прикрыв рукой мембрану, спросил:

— Что тебе, Петр Васильевич?

— Илья Маркович, — Рябиков молитвенно сложил свои жесткие ладони, — Христом-богом умоляю: устрой куда-нибудь детей! Пришли, понимаешь… Через десять минут начинаем.

— Минуточку, — повторил Илья Маркович в трубку и положил ее на стол. — Твои, что ли? — Он взял вечное перо и потянулся к маленькому блокнотику.

— Пятеро их, — выпалил Петр Васильевич.

— Что?!

Администратор положил перо.

— Все детдомовские, — поторопился разъяснить Рябиков.

— Детдомовские?! Откуда у тебя пятеро детдомовских? Ничего себе… Что вы хотите от меня, товарищи?!

У Ильи Марковича была такая привычка. Когда он отказывал в контрамарке кому-нибудь из сотрудников, он обращался к нему, как к осаждающей толпе.

— Вы что смеетесь, товарищи! — Администратор опять поднял трубку.

— Илья Маркович, прошу тебя! — хрипло проговорил Рябиков. — Девять минут осталось… Свои бы, не просил… Детдомовские!

— Детдомовские ходят организованно!

Петр Васильевич оперся руками о стол Ильи Марковича и навис над ним всем своим худощавым телом:

— Я тебя прошу. Слышишь, один раз так прошу… И не уйду. Не могу уйти… Нельзя мне их прогнать назад. Понимаешь, нельзя!..

Администратор снова прикрыл рукой мембрану и поднял голову. Никогда он еще не видел таким покладистого Рябикова. Илья Маркович понял — это уже не просьба. И Илья Маркович сдался.

— Под суд вы меня отдадите, товарищи! Пять штук, — плачущим тоном произнес он и снова взялся за перо. Лысина администратора почти уперлась в грудь Петра Васильевича. — В ложу дирекции… Скажешь, я велел посадить. Выговор я за вас всех схлопочу, товарищи.

Но Рябиков уже не слышал привычных причитаний. Схватив спасительную бумажку, он спешил к служебному выходу. Пять пар девчоночьих глаз встретили его единым молчаливым и тревожным вопросом.

— Бегите скорей кругом, раздевайтесь! — Он сунул бумажку Тоне. — Покажете контролеру. Она вас посадит.

— Я вам говорила! — вырвалось у Тони. — Побежали!

— Тоня! — Рябиков на секунду задержал девочку. — Когда окончится, подождите меня у входа.

— Хорошо! — крикнула она и исчезла в дверях вслед за своими подругами.

В регуляторскую он влетел за три минуты до начала. Отчаянно мигал сигнал вызова.

— Все в порядке, я на месте, — сообщил Рябиков в микрофон ведущему спектакль.

— Фу ты. — Слышно было, как помреж шумно вздохнул. — Где тебя носит? Тут уже не знаю что и делать… Предупреждать надо.

— Срочно был вызван начальством, — засмеялся Рябиков, устраиваясь на своей треноге. Он заглянул в глазок с правой стороны будки.

В полумраке директорской ложи у барьера появилось пять детских головок, и одна из них на тоненькой шее очень знакомая.

В антракте он купил апельсин, чтобы отдать его после спектакля Тоне.

Девочки ждали его на улице у служебного входа.

— Спасибо, спасибо!.. Вот так спасибо!.. — заплясав, стали визжать они на разные голоса, как только Рябиков, застегивая на ходу пальто, показался в дверях.

Пошли всей толпой, шумно обмениваясь впечатлениями.

Тоня была ближе других. Она все время поднимала голову и смотрела в глаза Петру Васильевичу.

— А почему, — вдруг спросила Тоня, — лягушка, когда испугалась, прыгала, прыгала, а потом взяла и пошла, как все люди?

Петр Васильевич рассмеялся.

— Так ведь это уже за сценой. Там артисты всегда так.

— Значит, они все по-нарочному? — обидчиво протянула одна из девочек. — А мы думали, она и правда боится Тараканищу.

Свернули на улицу, где находился детский дом. Стало совсем пасмурно, начался мелкий дождь.

— Побежали, девчонки! — предложила Тоня.

Петр Васильевич решил, что и ему придется бежать вместе с ними, но Тоня хитрила. Только девочки бросились наперегонки к дому, она сжала ему руку.

— А мы пойдем тихо.

Это уже было похоже на маленький заговор. Вдруг она спросила:

— А почему вы за мной не приходили? Не было детских спектаклей, да?

— Я был очень занят, Тоня, — не очень-то находчиво ответил Петр Васильевич.

«Почему не приходили?» Значит, она ждала его. Нет, не простой была его затея. Вот и теперь… С той минуты, когда он увидел ее сегодня в вахтерской, его опять упрямо потянуло к ней.

Подошли к дверям, за которыми уже скрылись Тонины подруги. Следовало прощаться, но Тоня, кажется, не спешила. Не торопился и Петр Васильевич.

— Вы теперь домой? — спросила она.

— Теперь домой. Пора.

— А что будете делать? У вас есть дети?

— Нет.

— А почему? У других есть.

Он не знал, что ответить, а Тоня продолжала допрашивать:

— Вы живете один?

— Нет, вдвоем.

— С мамой?

— Что ты, я уже старый.

Тоня о чем-то задумалась, и тогда он спросил:

— А ты бы хотела жить с мамой?

— Да, когда она приедет и заберет меня к себе. — Она помолчала и добавила: — И папа, наверно, приедет.

Дождь пошел сильнее, но они не обращали на него внимания, как влюбленные, которым трудно расстаться, хотя уже пришло время.

— Тоня, — спросил Рябиков, — а тебе нравится со мной?

Она кивнула.

— Ты бы хотела бывать со мной часто?

Девочка подняла голову и в свою очередь вопросительно посмотрела в лицо Рябикову.

— Я пойду. — Тоня внезапно сорвалась с места и, вбежав по ступенькам, приоткрыла дверь. Потом она крикнула: — А больше детских спектаклей нет! Я знаю, — и исчезла за дверью.

Дождь пошел ровно и длинно, как идут осенью в Ленинграде. Не было никакой надежды на то, что он приостановится хотя бы на несколько минут. Рябиков поднял воротник и двинулся к дому.

Об ногу его бил апельсин, который он забыл отдать Тоне.

Глава 8 ЕЩЕ ОДНО ОБЪЯСНЕНИЕ

— Ой, до чего же вымок! — воскликнула Аня, когда он вошел в комнату. — И куда спешил, обождал бы.

— Да разве переждешь! Льет без остановки.

Петр Васильевич снял промокшие пальто и кепку и повесил их на крючок.

Стол был накрыт по-праздничному. В вазе лежали яблоки. Аня его ждала.

Рябиков скинул пиджак, повесил его на спинку стула и отправился в ванную. Он мылся с удовольствием. Весело насвистывал мотивчик польки из «Тараканища».

Аня сходила на кухню и принесла кастрюлю с супом. Суп перегрелся. Петр Васильевич опоздал к обеду. Аня посмотрела на мокрое ссутулившееся на вешалке пальто и решила растянуть его на двух крючках. Так пальто скорее высохнет. При этом что-то в кармане его мягко ударилось о стену. Аня сунула руку в пальто и вынула большой бугристый апельсин. «Зачем он принес его? Есть яблоки». Аня положила апельсин на стол и снова пошла на кухню.

Петр Васильевич вернулся в комнату с полотенцем в руках. Посредине стола, рядом с яблоками, рыжел апельсин, Пальто висело, старательно распятое на двух крючках вешалки. Сомнений не было — это тот апельсин, который он купил для Тони.

Вернулась Аня. Петр Васильевич, избегая ее взгляда, надел домашнюю куртку и сел к столу.

— Хорошо прошел утренник? — спросила Аня.

— Нормально. Как всегда.

Съели суп. Апельсин лежал на столе, и Рябиков будто не обращал на него внимания. Конечно, ничего не стоило сказать: «В театре были хорошие апельсины. Вот и взял тебе один». Но нет, он не мог лгать. Это было бы подло по отношению к Ане. Он молчал. Аня заметила внезапную перемену в настроении мужа. Она ни о чем его не расспрашивала, но Рябиков почувствовал — чего-то от него ждала.

И вдруг он даже обрадовался этому нелепому случаю. Когда бы еще он решился признаться? Так бы все и тянулось. А тут… Сейчас он ей все расскажет. А она… Она его жена. Ей думать, как быть.

— Аня, — произнес он, стараясь придать голосу как можно больше спокойствия. — Я давно хотел с тобой поговорить.

Она невольно вздрогнула.

— Ты не бойся, — деланно рассмеялся Петр Васильевич. — Ничего такого… Пустяки. — И тут же поправился: — Не совсем пустяки, конечно.

Аня молчала, наклонив голову. Она понимала, что сейчас услышит что-то очень серьезное, от чего будет зависеть многое в их жизни.

— Я давно тебе хотел рассказать, Аня…

— Я ждала… — тихо проговорила она.

И тут он неожиданно рассмеялся. Рассмеялся весело и непринужденно, как редко ему доводилось смеяться, но уж если случалось, то от чистой души. И Аня знала это.

Она подняла голову и с надеждой в глазах взглянула на мужа.

— Слушай, — начал он, коснувшись ее руки и сразу оборвав смех. — Помнишь, когда меня облила машина на площади?.. Тогда я тебе не все рассказал.

Там, на кухне, наверное, давно вскипел чайник, а они все сидели за столом. Аня слушала опустив голову, а он негромко и не очень-то складно рассказывал обо всем, чем жил последние дни.

— Ну, вот и все. И апельсин был ей. Забыл отдать сегодня… Теперь суди.

Аня по-прежнему еще не проронила ни звука. Может быть, в душе ее и шевельнулась скрытая обида. Если бы не случай, когда бы еще сказал… Но ведь это он, ее Петя. Она всегда хотела, чтобы ему было хорошо.

Рябиков ждал.

Как раз в этот момент раздался стук в дверь.

— Аня, я чайник твой выключила. Как есть весь выкипел! — кричала Мария Гавриловна.

— Ой, что же это я? Спасибо!

Аня вскочила. Рябикову показалось, что она обрадовалась тому, что ее окликнули. Так ничего и не сказав, она кинулась на кухню. Но уже в дверях обернулась и улыбнулась знакомой доброй улыбкой.

Будто тяжелое обвинение свалилось с Петра Васильевича. Поспешно закурив, он взволнованно заходил по комнате.

Аня вернулась. Она деловито отыскала подставку и опустила на нее еще булькающий чайник.

— Вот что, Петя, — сказала она, переставляя на столе чашки. — Возьмем ее, раз ты решил. Неужели мы вдвоем-то одну не прокормим не хуже других? Тесно, правда, у нас, — она как бы впервые окинула взглядом комнату. — Да хватит и на троих места.

Он был сражен внезапным согласием.

— Да как же так, сразу… — растерянно проговорил Петр Васильевич. — Ты же и не видела ее.

— Так тебе же нравится… Смешная, говоришь…

— Но все-таки, а ты?

— И мне понравится, раз уж так по-твоему, — она вздохнула и снова ему улыбнулась.

Рябиков понял. Теперь она сделает так, как захочет он. Так бывало всегда. Порой даже если ей и не очень хотелось. И ему будет никогда не дознаться — произошло это по зову сердца или против Аниной воли. И все же в этой покорной ее готовности, в быстрых согласных словах он не увидел, а скорее почувствовал плохо скрытую ревность.

— Нет, — уже совсем спокойно сказал Рябиков. — Решать мы будем вместе. И решать не так, что мне в голову взбрело… И ты поглядишь, подумаешь… Пораскинем, как быть, и вообще все… Назад потом некуда.

Глава 9 БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?

Нет, не из тех была Аня, кто забывает однажды доверенное близким человеком. С того вечера у Ани на выходило из головы признание Петра Васильевича, и она все время поторапливала мужа.

И началось.

Читал раньше Рябиков в газетах — там-то нашла родителей девушка, обездоленная войной, кто-то вырастил и воспитал четверых чужих детей, другие забрали ребенка у недостойной матери, — и думалось ему: все просто. Захотели люди, сказали, что согласны взять ребенка, — и новый член семьи в доме.

Никогда не мог он себе представить, что дело, такое доброе и человечное, вдруг окажется столь хлопотливым.

Петр Васильевич ходил к Тоне. Однажды принес ей подарок. Подарок был скромный, но добротный — вышивальный набор. Выбирала его Аня. Тоня за подарок поблагодарила, а потом сказала, что вышивальный набор хороший, но еще больше ей нравится набор для выпиливания.

Ходили они с женой в детский дом на праздник. Аня сидела отдельно от Рябикова. Жульетта Антонова читала на празднике стихи, а потом танцевала обезьянку в паре с другой девочкой. Аня смотрела на нее, и ей казалось — все видят, как она краснеет.

После праздника, как только остались вдвоем, Рябиков не без волнения спросил жену, понравилась ли ей девочка.

— Маленькая очень. Меньше своих лет, — сказала Аня.

— Ничего. Подрастет. Она крепкая, — заторопился Петр Васильевич.

Но по тому, как Аня произнесла эти слова — задумчиво и чуть-чуть беспокойно, он понял, что Тоня ей понравилась.

Потом уже Аня узнавала, что следует делать дальше. Вместе ходили по детским учреждениям и различным исполкомовским комиссиям. Формальностей было так много и казались они такими ненужными, что порой даже спокойный Петр Васильевич выходил из себя.

Брали справки из поликлиники о здоровье его и жены. Брали справку в домовом хозяйстве. В театре, конечно, уже все знали о его затее и все поздравляли. Кто искренне радуясь, а кто и с некоторым сочувствием, как бы подбодряя перед рискованным делом.

Потом к ним приходила Нина Анисимовна. Пили втроем чай. Рябиков при Нине Анисимовне не курил и пепельницы все спрятал. Разговор был отвлеченный, но Петр Васильевич все больше молчал и только изредка поддакивал женщинам.

И вдруг Аня сказала:

— Кроватку вот сюда поставим. Я уже приглядела. Есть такие аккуратные — до четырнадцати лет считаются. Как раз встанет, а шкафчик уберем в коридор.

Показывала она все это с какой-то опаской, словно боялась, что Нина Анисимовна не согласится. Но та только кивнула головой и рассказала о том, как одну девочку взяли к себе какой-то генерал с женой и была для девочки отдельная комната и все будто куда как хорошо, а генеральша потом приходила и жаловалась, что девочка потихоньку плачет и скучает по детскому дому. Генеральша тоже расстраивалась и спрашивала, что тут делать, и Нина Анисимовна не могла им дать никакого совета.

Она умолкла. Молчала и Аня. Петр Васильевич решил, что директорша рассказала эту историю неспроста. Он с опаской посмотрел на Аню, и она сказала:

— Не поняли, значит, они друг друга.

Подумав, Нина Анисимовна кивнула.

— Наверное. Но так бывает не часто. Дети тянутся к семье.

И от этих слов всем сделалось легче.


Кажется, все было решено. Оставалось главное: согласие Тони.

И вот настал день.

Петр Васильевич и Аня пришли в детский дом и, притихшие, уселись рядышком на старом клеенчатом диване в знакомом ему кабинете.

Позвали Тоню. Она вошла настороженная, немного испуганная. Увидев на диване Рябикова, Тоня улыбнулась ему и сразу же почему-то застеснялась.

— Садись, — сказала Нина Анисимовна и показала девочке на кресло.

Та не без труда забралась в него, свесив ноги в чулках резиночкой.

Немного помолчали, и первой заговорила Нина Анисимовна.

— Тоня, — произнесла она, — знаешь ли ты, что это твои папа и мама?

Нет, это был не вопрос, скорее утверждение. И Тоня, наверное, поняла. Она внезапно вспыхнула. Быстрый взгляд скользнул с директорши на Аню и остановился на Рябикове.

— Не знаю, — тихо сказала девочка.

— Да, — кивнула Нина Анисимовна. — И они этого раньше не знали. Ты потерялась, а теперь тебя нашли. И фамилия твоя, оказывается, не Антонова, а Рябикова.

— А зовут Жульетта? — быстро спросила Тоня.

— Зовут, правильно, Жульеттой.

Тоня молчала. Ее маленькие ладони, выдавая волнение, ерзали по краю сиденья.

— А почему меня нашли только сейчас?

— Так случилось. Ты потерялась крошкой, и никто не знал, где ты. А Петр Васильевич тебя узнал.

— А почему сразу не сказал?

— Он не знал, ты ли это, а потом все стало известно.

— Мне не говорили, что я потерялась.

— Знали, что тебя найдут. Теперь ты будешь жить с папой и мамой, как все дети. Ты пойдешь к ним.

— Сейчас? Сразу?

— Да.

— Ну, Тоня, милая, пойдем домой, — Анна Андреевна поднялась с дивана и погладила девочку по волосам.

— А вы правда моя мама? — спросила Тоня.

— Ну конечно же, — кивнула Анна Андреевна.

Девочка задумалась.

— Значит, я здесь больше не буду жить?

— Да.

Тоня соскользнула с высокого кресла.

— Можно, я побегу расскажу девочкам, что я нашлась?!

Глава 10 ЗДРАВСТВУЙТЕ, Я ЖУЛЬЕТТА!

Ее привели во второй половине дня. То, что она тут появится, знали уже все обитатели семьдесят седьмой квартиры, и каждый к этому относился по-своему.

— Абсолютно правильный поступок, — сказала Августа Яковлевна. — Я всю жизнь прожила одна, а посмотришь — глупая, никому не нужная жизнь.

Мария Гавриловна повздыхала, заметила, что с ребенком хлопот хватает, но все же сделала философский вывод:

— А она, жизнь, — вся в заботах. Без них-то что и делать?

Рита сказала просто:

— Вот и хорошо, пошумней будет, а то скука в квартире.

Ольга Эрастовна расспросила Аню, что за девочка, и обещала принести книгу «Питание детей», которая продавалась у них в институте в киоске.

Наливайко тоже отнесся положительно, сказал Петру Васильевичу, что он и сам давно подумывал, но дело в том, что Ольга Эрастовна и он — люди не очень здоровые, и пойти на такой шаг рискованно.

Что касается Олега Оскаровича, то он не сказал ничего. Отношение Кукса к надвигающемуся событию осталось загадкой.

Первой, с кем познакомилась Тоня, была Августа Яковлевна. Ее догнали на площадке возле дверей квартиры. Августа Яковлевна неторопливо поднималась домой.

— Здра-а-вствуй, девочка, — чуть нараспев приветствовала она Тоню. — Как тебя зовут?

— Жульетта, — сказала Тоня.

— Ка-а-к? — Августа Яковлевна вынула из сумки очки и, приложив их к глазам, дружелюбно, с любопытством осмотрела новую соседку.

— Жульетта — это по-взрослому, — поторопилась объяснить Анна Андреевна. — Пока Тоней зовут.

— Прелестное имя Жульетта. И тебе идет. А меня зовут Августа Яковлевна. Будем знакомы.

Аня отлично знала, как не любила старуха, когда ее называли бабушкой. Однажды она даже остановила упорно нажимавшего на «бабушку» водопроводчика. «Друг мой, — сказала она, — у меня еще нет внуков».

Петр Васильевич ожидал, отворив двери.

— За границей есть такой обычай: молодожен вносит жену в свою квартиру на руках. Ну, а дочка, я думаю, должна входить сама, — сказала Августа.

Тоню пропустили вперед. Последним вошел Петр Васильевич. Он внес чемодан и захлопнул дверь.

Прошли коридором и, отворив нехитрый замок, очутились в комнате. Тоне показали столик перед окном.

— Здесь ты будешь готовить уроки, а спать — вот тут.

Тихая и послушная, она сейчас ничем не напоминала ту озорницу, с которой познакомился Рябиков. Ему показалось: девочка робеет, оставшись с ними наедине.

— Ничего не бойся, — сказал Петр Васильевич. — Ты дома. Это твой дом, как и наш, — всех троих.

Не очень умело Анна Андреевна переодела ее в домашнее платье. Рябиков дал Тоне книгу, которая была специально для нее приготовлена, и та уселась с нею к окну.

Из коридора слышалось, как хлопали двери, до Тони доносились негромкие голоса, приглушенно брякала посуда. Квартира по-вечернему оживала.

Пообедали, и Петр Васильевич отправился в театр. На прощание он погладил Тоню по голове.

— Ну, не скучай, дочка.

Они остались вдвоем. Хлопоча по своим делам, Аня украдкой посматривала в Тонину сторону. А Тоня — тоже нет-нет да и взглянет на нее. Похоже было — обе они чего-то ждали друг от друга. Стемнело, и Аня зажгла свет.

— Почитай мне вслух. Можешь?

Тоня кивнула. Она раскрыла книгу и стала бойко читать про храброго Чиполлино.

Аня села и, сложив руки, стала слушать.

— Ты быстро читаешь, молодец, — сказала она.

— Могу еще скорей, — Тоня принялась так быстро бегать глазами по строчкам и такой скороговоркой выпаливать целые фразы, что Аня догадалась — девочка хитрит: книгу она знает наизусть.

— Подожди-ка. А вот почитай мне тут, — Аня взяла газету и ткнула пальцем в заголовок статьи на первой странице.

— На уро-ве-нь но-вых задач, — торопясь и от этого спотыкаясь больше обычного, прочла Тоня.

— Это неинтересное, — сказала она.

Аня засмеялась:

— Верю, что ты хорошо читаешь.

Вдруг она вспомнила, что сегодня кое-чего не успела купить. Она спросила Тоню, не боится ли та посидеть одна. Но Тоня и не думала бояться. Тогда Анна Андреевна быстро накинула пальто, взяла сумку. Потом сказала:

— Ты ведь знаешь, где у нас что, если будет надо?

— Знаю, — кивнула Тоня.

Она осталась одна. Читать про Чиполлино надоело. В квартире снова все стихло. Тоня взяла куклу Люсю и стала устраивать ей комнату.

— Ничего не бойся. Это наш дом, твой дом, — сказала она, — а я теперь твоя мама. Ты нашлась.

Откуда-то из коридора послышалось негромкое «чик, чик, чик…» Потом один раз — «чик!». И вдруг быстро-быстро — «чики, чики, чики, чики…» Словно чирикали маленькие птички. Почирикают, подумают и опять свое — «чик, чик, чик».

Тоня оставила Люсю и вышла в коридор. Там было темно. Из-под двери наискосок пробивался слабый свет. Чикало за дверью. Тоне так хотелось узнать, кто это там чикает… Нащупав в темноте ручку двери, она тихонько приоткрыла ее и заглянула в комнату. За столом сидел лысый в клетчатой кофточке человек и что-то выстукивал на маленькой машинке. Оказалось, чикала машинка.

Дверь скрипнула, и лысый повернул голову.

Делать было нечего, и Тоня вошла в комнату.

— Что вы делаете? — спросила она.

Лысый, видно, не сразу понял:

— Я печатаю.

— А что?

— Печатаю стихотворение.

— Какое?

Он немного подумал:

— Это стихи про тунеядцев.

— Про кого?

— Про плохих людей.

— А зачем про плохих стихи писать? Чтобы они стали хорошими?

— Называется сатира, — пояснил лысый. — А ты откуда?

— Я Тоня. Так меня зовут, а правильно Жульетта. Я буду тут жить. Это теперь мой дом. Я нашлась.

— Значит, ты и есть та самая девочка… — Он не договорил. — Закрой, пожалуйста, дверь.

Тоня затворила за собой дверь и приблизилась к лысому. Ей очень хотелось посмотреть машинку, на которой печатают стихи.

— А вас как зовут?

— Меня — Олег Оскарович.

— Вы можете еще постучать?

Кукс посмотрел на бумагу, которая лежала рядом с машинкой, и несколько раз ударил по клавишам одним пальцем. Машинка весело зачикала.

— Так печатают книжки? — спросила Тоня.

— Книги печатают на больших машинах в типографии.

— Хм, — пожала плечами Тоня, — а я думала, у вас птички.

Кукс задумался.

— Птички! Это хорошо, — сказал он про себя и что-то записал в маленькую книжечку.

— Я пойду, — вздохнула Тоня.

Он поднялся из-за стола и, выпустив Тоню, зачем-то запер за нею двери на ключ.

В коридоре над столиком, где стоял телефон, горела лампочка. Наверное, кто-то забыл ее погасить. Тоня подошла к телефону и, не снимая трубки, покрутила колесико. Вдруг телефон весь задрожал и зазвонил. Тоня вздрогнула и отскочила. Открылась дверь напротив, и оттуда вышел толстенький человек в очках. Он подошел к телефону и в свою очередь удивился, увидев Тоню.

Толстенький поднял трубку и сказал:

— Да, Наливайко!

Тоня не поняла, кому он это сказал. А Евгений Павлович, поговорив еще немного и обещав завтра где-то обязательно быть, положил трубку. Телефон динькнул и умолк.

— Ты кто такая, девочка? Как тебя зовут? — спросил он так, как спрашивают маленьких детей. При этом Наливайко снял очки и внимательно осмотрел Тоню.

— Я Жульетта, — сказала она.

— Жульетта!.. Скажи пожалуйста!..

— Ну тогда — Тоня.

— Вот как! Понятно. Ты оттуда… Там твои папа и мама?

Тоня кивнула.

— Знаешь что?.. Зайдем-ка к нам, — он отворил двери и пропустил ее в комнату. Тут было очень красиво. Над диваном с подушками горела лампа из трех разноцветных колпачков на тоненькой золотой ножке. И еще длинной светящейся трубочкой голубела лампа над столом, где лежали книги. На стенах зачем-то висели тарелки, а в шкафу за стеклом были расставлены всякие блестящие жирафчики и собачки, деревянные пузанчики и матрешки.

— Олюшка! — окликнул кого-то толстячок. — Посмотри-ка, к нам пришли познакомиться!

Из соседней комнаты вышла высокая женщина в черном с цветами халате. Яркие желтые ромашки величиной с Тонину голову будто рассыпались по нему от плечей до полу, где халат кончался.

— Это Тоня-Жульетта, Олюша.

— А-а! Очень рада… Хочешь, девочка, печенья?

Ольга Эрастовна подошла к шкафу, отодвинула в сторону большое стекло и вынула вазочку с печеньем. Потом протянула ее Тоне. Печенье было обсыпано сахаром и искрилось, как снег.

— Я не хочу, — сказала Тоня.

— Бери, бери, детка.

— Не стесняйся, — настаивал толстяк, — мы свои, соседи.

Тоня вздохнула и взяла одно печенье. Но есть его не стала, а держала в руке. Она опять огляделась и спросила:

— А у вас есть дети?

— Нет, — помотал головой Евгений Павлович.

— А чьи это игрушки?

— Это?.. А-а… — он рассмеялся. — Это игрушки Ольги Эрастовны. Она их собирает.

— А зачем?

— Для красоты, деточка, чтобы в комнате было красиво, — пояснила Ольга Эрастовна.

Больше говорить было не о чем. Вазочку с сахарным печеньем поставили назад за стекло.

— А печенье тоже для красоты? — спросила Тоня.

— Нет, печенье чтобы есть, к чаю.

— Очень милая девочка, — сказала Ольга Эрастовна и пошла, шурша шелковым халатом.

— До свидания, — сказала Тоня.

— До ближайшего свидания, — кивнул ей толстенький.

Тоня дошла до двери и вдруг спросила:

— А кому вы велели по телефону: «наливай-ка»?!

Толстенький весело рассмеялся:

— Это я никому не велел. Это у меня такая фамилия — Наливайко. Евгений Павлович Наливайко. Смешная, да?

Тоня деликатно пожала плечами.

— Ничего, все привыкают. Привыкнешь и ты, — он выпустил девочку и притворил за ней дверь. Потом крикнул:

— Забавная, правда, Олюша?

— Ребенок как ребенок, — отозвалась та из соседней комнаты. — Слава богу, кажется, тихая.

Тоня опять оказалась в пустом коридоре. Телефон молчал. В углу, сложенная, стояла большая кровать с медными завитушками. Тоня положила печенье в кармашек платья и потрогала кровать. Ничего не случилось. Сделалось скучно. Тоня подумала, что в детском доме сейчас играла бы с девочками в школу. А одной играть неинтересно. Она не знала, что еще придумать. Вдруг где-то рядом мяукнуло. Это мяукнуло за еще незнакомой дверью. Потом мяукнуло еще раз. Двери немного растворились, и из комнаты, косо щурясь на лампочку, вышел полосатый, как тигр, рыжий с серым кот. Его пушистый хвост поднимался вверх и расходился, как дым из трубы. Кот лениво приблизился к Тоне и понюхал ее ботинки.

Она наклонилась и осторожно погладила его вдоль упругой и теплой спины.

— Как тебя зовут, кот? — Но так как кот ничего не отвечал, решила представиться сама: — А меня — Тоня.

— Ах вот, значит, ты и есть Тоня!

Это сказал не кот. Тоня увидела чьи-то ноги в сапожках с остренькими носиками. Она подняла голову. На нее, улыбаясь, смотрела совсем молоденькая тетенька. На голове, прикрывая высокую прическу, у нее был повязан желтый платочек.

— Это не кот, это кошка Васька, — сказала тетенька.

— А почему Васька не кот?

— Она Василиса, но все зовут Васькой, чтобы скорей. А я Рита.

— Тетя Рита?

— Нет. Просто Рита, и все. А ты Тоня. Я знаю.

Василисе, видно, надоело их слушать, она мурлыкнула что-то свое и пошла на кухню.

— Сколько тебе лет, Рита? — спросила Тоня.

— Двадцать три. Много.

— Да, — согласилась Тоня. — Ты уже старая. А мне уже восемь с половиной. А детей здесь нет.

— Ничего. Дети во дворе. А мы с тобой будем дружить. Ладно?

Тоня кивнула. Можно было дружить и с Ритой, раз в квартире больше никого не было.

— Мне нужно идти, — сказала Рита. — Мы еще с тобой поговорим. А теперь пойдем к нам.

Она взяла Тоню за руку и повела в свою комнату.

— Тетя Маня! — крикнула Рита. — Тут наша соседка, Тоня.

В комнате было почти темно. Горела лампочка над кроватью, абажур ее был прикрыт плотной материей. На стуле сидела старушка в домашних тапочках и смотрела в телевизор, который стоял на высоком столике.

— Здравствуй, Антонина, — сказала она. — Садись-ка рядом. Посидим с тобой, послушаем, что говорят.

— Я не Антонина, я Жульетта, — сказала Тоня. — Тоня это меня зовут, чтобы скорей.

— Все едино. Садись, Жульетта, гостьей будешь, — она подвинула Тоне стул рядом с собой.

— Пойду, опаздываю, — взглянув на свои часики, заторопилась Рита. И каблучки ее сапожек, отстучав в коридоре, стихли.

Тоня уселась на стул рядом с тетей Маней. В телевизоре все что-то говорили и говорили. Тоня посмотрела, посмотрела и заскучала. Глаза привыкли к темноте, и она стала оглядывать комнату. Тут не стояли за стеклом ни игрушки, ни печенье, но Тоне здесь понравилось. И старушка была чем-то похожа на Анну Поликарповну.

— У вас только Василиса? — спросила Тоня.

— А кого еще?

— А у нас в уголке природы были снегири и длиннохвостка. А еще черепаха, твердая как камень.

— Черепах у нас нет.

— А птичек весной мы выпускали в небо.

— Вот и хорошо.

— А зимой ведь им лучше в тепле? И мы их кормили.

— Зимой кому на холоде хорошо?

— А синичка и зимой любит лес.

— Синица — зимняя птица.

Поговорили еще о понятном для обеих. В дверь постучали, и она отворилась.

— Вот ты где! Она у вас, а я ищу.

— Телевизор глядим, Аня. Все про Африку говорят, а мы свое.

— Идем, Тоня, кушать и спать. Тебе пора.

Через полчаса, закрывая глаза, она подумала о том, что завтра увидит Риту, с которой есть о чем поговорить, и сразу же уснула. Впервые в своей жизни уснула в домашней постели, в квартире, где жило так немного людей и кошка Василиса. Уснула в комнате, где стала третьей в семье. Рот Тони был полуоткрыт. Она дышала неслышно и ровно, и ничего ей не снилось.

Глава 11 ТАКОГО ЕЩЕ НЕ СЛУЧАЛОСЬ

Это был просто неслыханный звон. Так в семьдесят седьмой квартире не звонили, даже когда приносили телеграмму-молнию. Трезвонили все звонки. Сперва каждый по очереди на свои тон. Потом сразу по два, затем опять один за другим. Настойчиво гудел зуммер в комнатах Наливайко. Надрываясь, хрипел старый квартирный звонок. Отрывисто сигналил экономически выгодный звонок Кукса.

Неизвестно, сколько бы времени продолжалась звонковая вакханалия, если бы с черного входа в квартиру не вошел Олег Оскарович. Положив на шкафчик переполненную покупками пластикатовую папку — с утра Куксу пришел долгожданный перевод, — он направился отворять двери.

На площадке Олег Оскарович увидел Тоню. Она стояла ногами на своем портфельчике и старательно давила на все кнопки.

— Здравствуйте! Я пятерку по-русскому получила!

— Хорошо, — сказал Кукс. — Но зачем так ненормально звонить?

Он шагнул за дверь и нажал кнопку своего индивидуального звонка. Звонок действовал. Олег Оскарович вернулся в квартиру.

Тоня еще была в коридоре и разыскивала в условном месте ключи от комнаты.

— Ты разве не знаешь, какой звонок ваш? — спросил Кукс.

— Знаю, с красненькой кнопочкой, и написано «Рябиковым».

— Почему же звонила во все другие?

— А я свои ключи дома забыла.

— Не следует забывать ключей, — сказал Кукс.

— Верно, — согласилась Тоня.

— Испортишь чужой звонок. Кто будет чинить?

— Кто? Петр Васильевич. Он умеет. Я попрошу его, и он починит… Он мой папа…

Тоня отворила двери и вошла в комнату, а Кукс пошел на кухню. Там принялся разгружать папку. Он вынимал из нее коробки, банки и заряжал запасами свой шкафчик. Так он добрался до кулечка с конфетами. Сперва Олег Оскарович подумал, не угостить ли девочку, но, рассудив, решил, что угощать нашалившего ребенка непедагогично, унес конфеты к себе.

В комнате Тоня положила портфельчик и увидела на нем высохшие следы ног. А портфельчик был новый, только что подаренный папой. Да, ее папой!.. А почему Олег Оскарович так посмотрел на нее, когда она сказала: «Он мой папа»? Петр Васильевич велел, чтобы она звала его папой. И тетю Аню чтобы звала мамой. А у Тони не выходило… Почему? Ну, просто потому, что раньше у нее их не было.

Но задумалась Тоня над этим ненадолго. Нужно было почистить портфельчик. Тоня приподняла краешек пальто и стала счищать высохшую грязь.

С утра ей была дана инструкция. Вынуть из кастрюли с супом кусочек мяса, намазать маслом хлеб и съесть с мясом. А потом выпить кружку молока. Но ей было скучно возиться с мясом. Да и доставать молоко долго. Тоня отрезала горбушку хлеба, посыпала солью и стала есть. Хлеб был вкусным, и соль тоже. Тоня сидела на стуле, ела хлеб и думала.

Она думала о новой школе. Дети в новой школе сначала показались чужими, а теперь уже казалось, что она учится с ними очень давно. Появилась даже подруга. Ее звали Эля Лопатина. Она приехала с Севера. Эля спросила Тоню, откуда она приехала и почему по-настоящему ее зовут Жульетта. Дома Тоне не велели говорить, что ее нашли, и она никому этого не говорила, но Эле она сказала, что ниоткуда не приехала, а нашлась. Как только Эля это услышала, она запрыгала и захлопала в ладоши:

— Ой, как интересно! Как в книжке «Без семьи»! Мне мама читала. Я бы тоже хотела потеряться, а потом найтись.

— Попробуй-ка потеряйся, — сказала Тоня.

— Верно, — вздохнула Эля. — Теперь уже поздно теряться, я большая.

Наверное, Эля все-таки проболталась, потому что на Тоню стали поглядывать другие девочки. Но она на них не обращала никакого внимания. Пусть смотрят и завидуют. А с Лопатиной решила больше не играть, раз у нее такой длинный язык.

Тоня доела горбушку и соскочила со стула. Нужно было идти во двор гулять. Она вышла в коридор и закрыла дверь на ключ.

Чикала машинка Олега Оскаровича. Тоня показала язык его двери и пошла к выходу. Когда она зажгла свет перед зеркалом, чтобы надеть шапочку, как это делала Рита, она вдруг подумала, что еще не заглядывала в ящик столика, на котором стоял телефон. Тоня выдвинула его и удивилась. В ящике лежали щетки, бархотка и разные банки с мазями. Тут она поняла, что нужно почистить ботинки. Скинула ботинки и открыла одну из баночек. Мазь оказалась коричневой. Открыла другую. Там была вовсе белая, как жир. Только в третьей баночке нашлась черная мазь. Тоня старательно намазала ею ботинки и начистила щеткой. Правда, потом поняла, что щетка была для желтой мази, но от этого ботинки не испортились.

Пока чистила ботинки, устала. Поскорей засунула все в ящик и задвинула его, как было.

Облегченно вздохнув, Тоня пошла к двери. Она поднялась на носки и повернула собачку замка. В это время под ногами оказалась Василиса, которая стала мяукать и проситься, чтобы ее тоже пустили гулять. Тоня выпустила ее и сама вышла на площадку. И как раз в это время из дверей напротив на площадку лестницы вышел мальчик такого же роста, как Тоня. Он был одет в серенькую курточку, застегнутую на все пуговицы. Высоко под подбородок повязан шарф, а ноги в толстых чулках и ботиках, какие носят девочки. Лицо у мальчика было такое, будто он никогда не ходил гулять. Бледное. А глаза за очками казались очень большими. Мальчик уставился на Тоню, но заговорить не решался.

Она тоже молча смотрела на мальчика. Потом ей надоело молчать, и она спросила:

— Ты откуда?

— Отсюда, — мальчик показал на двери за спиной. — А ты?

— Отсюда, — Тоня кивнула на свои двери.

— Я тебя раньше не видел.

— Я тебя тоже.

Мальчик пожал плечами:

— Раньше тут не было детей.

— А теперь есть. Нашлись. Ты куда идешь?

— Я никуда. Я жду маму. А ты?

— А я во двор играть.

— А меня во двор не пускают. Я болел целый год.

В это время за спиной мальчика появилась женщина в высокой, как ведро, шляпе. Тоня догадалась, что это мама мальчика.

Мама мальчика внимательно осмотрела Тоню и сказала ему:

— Идем, Толик. Мы опаздываем к профессору.

Она взяла его за руку и повела вниз. Тоня обогнала их и выскочила во двор.

Во дворе гуляла тонконогая Лера, которую Тоня не любила. Лера училась в третьем классе и поэтому смотрела на всех, кто младше, свысока, а сама, по мнению Тони, была очень глупой и плохо скакала в «классы».

Стали играть. Тоня проскакала все куда скорее Лериного. При этом Тоня еще умудрялась держать рукой свою другую ногу, а Лера этого не могла.

Пока они так скакали, домой вернулась Анна Андреевна. Проходя через двор, она остановилась возле девочек и спросила:

— Ты ела, Тоня? Ты сыта?

— Сыта-рассыта! — ответила Тоня.

На минуту они перестали скакать, и, когда Анна Андреевна ушла, Тоня сказала:

— Это моя мама — Аня.

— Знаем, — сказала Лера. — Сто лет знаем, что ты нашлась и что зовут тебя Джульетта.

У нее сделалось такое лицо, будто она съела что-то невкусное. Тоня насторожилась. Показалось, что Лера не очень-то ей верит. «До чего же она противная», — подумала Тоня, но только бросила:

— Никакая не Джульетта, а Жульетта! — и заскакала опять.

Но Лера только надула свои тонкие губы: она больше не будет скакать. Тогда Тоня сказала:

— Давайте рисовать на асфальте.

Но своенравная Лера не согласилась и на это. Дело было в том, что до появления во дворе Тони девочками верховодила Лера, а теперь положение менялось, и Лера тяжело переживала потерю прежнего влияния.

Походив одна, она все-таки вернулась к девочкам и нарисовала принцессу в широкой, как абажур, клетчатой юбке и с прямыми, как палки, волосами до колен. Тоня нарисовала школьницу в фартучке и с косичками, как крючки от вешалки. Потом она посмотрела, что делает Лера, и отнеслась к ее работе критически. На голову своей принцессы Лера насадила корону. Тоня сказала:

— Принцесс с коронами не бывает. С коронами — королевы.

— Ну и пусть, — не стала вникать в ее критику Лера. — Может, моя уже королева.

— Королев таких тоже не бывает. Они в платьях до полу и старые, — авторитетно настаивала Тоня.

— А моя молодая и в юбке из ателье.

— Все равно непохоже. Пусть лучше у нее в волосах будет гореть алмаз.

Тоня присела и, как мастер ученику, стала перерисовывать корону в большой синий камень с лучами.

— Нет, пусть не будет! — крикнула Лера.

Она стерла ногой Тонин алмаз и снова упрямо нарисовала корону в три раза выше, чем была раньше.

— Королев теперь никаких нет, — сказала Тоня. — Тогда пусть она с начесом, — и торопливо переделала корону в высоченную прическу, как у Риты.

— Не смей! Не твоя! Никакого у нее начеса нет! Она принцесса! — визгливо закричала Лера и, подбежав, толкнула Тоню. — Уходи с нашего двора!

— Не уйду, это теперь и мой двор, — Тоня была готова к бою.

— Тогда, тогда… Твоя школьница противная!

Лера кинулась к Тониному рисунку и принялась топтать его и стирать ногами. Тоня подбежала к ней и так сильно толкнула ненавистную Леру, что та не устояла на своих тонких ногах и упала. При этом она задела маленькую девочку. Девочка тоже упала и заревела на весь двор.

Неизвестно, что было бы дальше, если бы в этот момент Тоню не позвала спустившаяся вниз Анна Андреевна:

— Тоня! Иди-ка домой.

Тоня поскорей подняла маленькую Ксанку и почистила ей пальто.

— Только посмей… Как дам! — грозно и тихо сказала она Лере.

— И посмею! Сотру твою дурацкую жабу.

Драться на виду у всего дома все-таки не стоило. Тоня бросилась к ни в чем не повинной принцессе и одним взмахом пририсовала ей длинный нос Буратино, потом побежала домой. За спиной она слышала, как шаркали по асфальту Лерины ноги. Но Тоне уже не было жаль своего рисунка. Пусть стирает — она нарисует еще лучше, а королев в таких юбках все равно не бывает!

Еще на лестнице Анна Андреевна сказала:

— Ты зачем это обманула меня? Почему ничего не съела?

Теперь Тоне очень хотелось есть, и она сама не знала, почему тогда не поела.

Вошли в квартиру.

— Сейчас же раздевайся и мой руки, — последовал приказ.

Мимо дверей ванной проплыла кастрюля. Вкусно запахло борщом. Тоня заторопилась.

Через минуту она уже сидела за столом и, дуя на ложку, ела горячий борщ.

В коридоре захлопали двери. Соседи по одному возвращались домой.

— Тоня, — спросила Анна Андреевна, — ты сегодня оставила незакрытыми двери на лестницу?

Тоня поперхнулась остатками борща и закашлялась.

— Не торопись. Ешь спокойно.

— Я увидела мальчика в очках — он живет напротив — и забыла захлопнуть, — сказала Тоня. — Я буду теперь захлопывать.

— Смотри, — кивнула Анна Андреевна.

Тоня надеялась, что на этом дело и закончится. Но когда Аня вышла, оставив дверь приоткрытой, Тоня услышала разговор на кухне.

— Строго ей наказать надо. Так и обворовать могут. — Это Мария Гавриловна.

— Я уже ей говорила. Она больше не будет. — Это Аня.

Тоня в комнате кивнула головой.

Все, кажется, затихло. Но прошло еще немного времени, и Тоня услышала, как в коридоре громко заговорил Олег Оскарович.

— Извините, Анна Андреевна, — сказал он. — Сегодня ваша дочь ушла из дому… Про двери тут уже шла речь, и я не стану повторяться. Но по поводу света… Дело в том, что ваша девочка оставила горящими лампочки по всей квартире… Конечно, пустяки. Но здесь дело общественное. Хорошо, что я был дома и все погасил. И вообще это становится системой… Звонят звонки, горит свет в ванной и кухне… Звонки — это тоже расход энергии. Словом, зачем же звонить во все сразу?

Аня вернулась в комнату.

— Тоня! Ты слышала? — строго спросила она.

— Я забыла ключи, — сказала Тоня.

Анна Андреевна вздохнула.

— Я больше не буду давить на все кнопки, — сказала Тоня.

Вдруг Аня почему-то улыбнулась. Тоня никак не могла понять, чему она рада. Но догадалась, что гроза миновала, и улыбнулась в ответ.

— Ну, чего же ты смеешься? Ах, Тоня, Тоня. Жульетта… — покачала головой Аня. — Ну разве так можно — во все звонки?!

Можно было надеяться, что на этот раз неприятностям пришел конец. Но прошло еще немного времени, и из коридора послышался голос Ольги Эрастовны.

— Женик! — кричала она. — Женик! Это ты перепутал все крышки банок и намазывал черную мазь желтой щеткой?!

В коридоре скрипнула дверь, и раздался голос Евгения Павловича:

— Я не трогал никаких щеток, Олюша!

— Все банки закрыты кое-как. Щетка — в черном!

— Действительно, странно, — сдержанно прогудел Наливайко. — Кто бы это мог…

— Бог знает что делается! Чем теперь чистить бежевые туфли?!

— Ты? — тихо спросила Анна Андреевна Тоню.

— Я, — шепотом созналась Тоня.

Аня встала и вышла в коридор.

— Извините, Ольга Эрастовна, — проговорила она так громко, что в комнате было все отлично слышно. — Это натворила Тоня. Она не знала, что щетки не наши.

Тоня высунула голову в коридор и прокричала:

— Я думала, что они общие, всех!

Ольга Эрастовна ничего не ответила. Дверь в их комнаты захлопнулась.

Вскоре Наливайко куда-то ушли. Тоня уже была в коридоре и играла с Василисой. Видно, Ольга Эрастовна все-таки нашла чем ей почистить бежевые туфли. После того как за ними затворилась дверь и в коридоре еще пахло духами, Тоня услышала, как за дверью Рита говорила своей тете Мане:

— Ну, правда, как не стыдно… Твои, мои щетки!.. Твоя, моя кнопка! Для смеха это, что ли, назвали квартиры коммунальными?

Глава 12 ГЛАВА, НЕ ИМЕЮЩАЯ БОЛЬШОГО ЗНАЧЕНИЯ

— Здра-а-вствуй, Жульетта, — негромко протянула Августа, встретив в коридоре Тоню. — Пойдем-ка ко мне, девочка.

В комнату Августы, как на лестницу, вели двойные двери. Сперва она отворила одну из них, затем вторую.

— А почему две двери? — спросила Тоня.

— Для изоляции… Чтобы здесь было тихо. Когда-то, милая Жульетта, это был кабинет моего мужа… Давно, очень давно!

Тоне нравилось, что Августа Яковлевна называет ее Жульеттой. Так ее больше никто в квартире не звал. Она огляделась. Ну и заставлено же тут было!

— Зачем так много всего? — спросила Тоня.

Августа Яковлевна тоже осмотрела свою комнату так, будто увидела впервые.

— Действительно, много лишних вещей, — согласилась она. — Человек, Жульетта, ко всему привыкает, и к ненужному тоже. Надо бы давно половину выкинуть, но — все память…

За долгие годы одиночества Августа Яковлевна привыкла выражать свои мысли вслух. Ей было безразлично, с кем она говорила.

— А вот зачем я тебя позвала! — воскликнула она.

На столике с ножками, как вопросительные знаки, лежал пакетик. Августа Яковлевна развернула его и протянула Тоне:

— Угощайся, пожалуйста, дорогая!

В пакетике были конфеты в цветных блестящих обертках. Тоня уже знала, что отказываться нехорошо. Она взяла красную бомбочку.

— Еще, еще, девочка…

Тоня взяла темно-синюю и спросила:

— А кто этот чертик?

— Где? — не сразу поняла Августа. — Ах, вот этот? — Она указала на бронзовую фигурку на невысоком шкафу. — Это, милая, фавн.

— Кто?

— Мифологическое существо. Ну, как бы тебе объяснить… Он играет на свирели.

— А где он играет?

— В лесу, дорогая. Но это выдумка. Понимаешь мифология. Ну, сказка.

— Почему он с рожками и копытцами? — продолжала Тоня, не отрывая взгляда от странного зеленого человека с дудкой, на козлиных ногах.

— Так придумали. Давно. На самом деле его, конечно, никогда не было.

— Чертей тоже не бывает, — сказала Тоня.

— Конечно же. И бог с ними. Кушай конфеты.

Развернув конфету, девочка увидела картину Беклина.

— Это смерть? — спросила она. — А зачем он ей играет на скрипке?

— Это символ, милая. Он больной. Видишь, какой худой. Вот смерть и пришла за ним.

— Я бы ее скрипкой по голове, — сказала Тоня.

— И правильно поступила бы.

Тоня продолжала с любопытством обозревать разношерстную коллекцию Августы Яковлевны. Взгляд ее равнодушно скользнул по репродукции с шедевра Дега и застыл на висящей над кроватью внушительного размера литографии, изображающей белотелую Леду и плывущего к ней Лебедя.

— Эта тетенька загорает? — спросила Тоня.

— Да… вполне возможно.

— А гусь дрессированный?

— Это Лебедь, детка, ее друг, — пояснила Августа и торопливо добавила: — Ты, пожалуйста, ешь конфеты.

— Он говорящий?

— Это тоже мифология, то есть выдумка.

— А почему у вас все выдумка?

Августа Яковлевна немного задумалась.

— Ты, пожалуй, верно сказала. Сама я тоже уже выдумка.

— Нет, вы настоящая.

— Ты находишь?!

Похоже было, что Августа Яковлевна обрадовалась. Она обратила Тонино внимание на открытку, приколотую к стене возле шкафчика.

— Ты, конечно, знаешь, кто это?

— Конечно, знаю. Это Гагарин.

— Замечательный молодой человек. Когда я была девочкой, немного старше тебя, Блерио — французский герой — перелетел через Ла-Манш. Его носили на руках. А теперь люди у нас летают к звездам. Разве я могла думать, что доживу до этого? До чего же доживешь ты, дорогая? Я читала во французской газете, что на завтраке у английской королевы Гагарин поразил всех умением держаться… Это английских-то аристократов! Впрочем, что ему короли?

Как обычно, Августа увлеклась и не подумала о том, что Тоне неизвестно, ни что такое Ла-Манш, ни кто такие аристократы. Но такова уж была Августа Яковлевна.

— А разве королевы еще есть? — спросила Тоня.

— Есть. Немного.

— А я думала, они только в сказках. А зачем есть королевы?

Августа Яковлевна снова задумалась:

— Действительно, зачем?

— Я пойду, — сказала Тоня, покончив с первой конфетой.

— А?.. Подожди, Жульетта. Да… Я хотела тебе подарить книжки, которые читала еще моя племянница… «Алису в стране чудес»… и про собачку Бума… Но где они у меня?.. Ну, хорошо — найду позже.

Тоня еще раз посмотрела на фавна, на Леду с Лебедем и пошла к выходу. В коридоре свет не горел, и Тоня вдруг стукнулась плечом обо что-то железное.

— Ой! — вскрикнула она.

— Что такое? — встревожилась Августа. — Осторожнее! Ты наткнулась на кровать. Нужно обходить левее. Боже мой, ну когда же кто-нибудь поможет мне избавиться от этого чудовища!

Привычное восклицание, конечно, ничего не значило. И если даже и было услышано еще кем-либо в квартире, не могло быть воспринято как призыв к действию. Но в дальнейшем эти брошенные Августой слова привели к неожиданным последствиям.

Глава 13 ТОЛИК

Тоня захлопнула дверь и потянула за ручку, чтобы убедиться, что дверь заперлась надежно. В это время за спиной что-то щелкнуло. Она обернулась. Это щелкнул замок в соседней квартире. В дверях ее стоял знакомый мальчик в очках и смотрел на Тоню.

— Здравствуй, девочка, — сказал он.

— Здравствуй, Толик.

— Ты знаешь, как меня зовут?

— Знаю.

— А я не знаю, как тебя.

— Меня зовут Жульетта…

— Ого! Ты опять идешь играть?

— Да.

— А я не хожу без мамы. Она ушла к портнихе.

— Ты один играешь?

— Нет. Одному неинтересно. Иди к нам. Будем играть вместе.

Тоня задумалась.

— Ну, иди, — повторил мальчик.

— Ладно.

Толик отступил в сторону и, пропустив Тоню, затворил дверь.

— Снимай пальто. Это моя вешалка, — и он сам повесил ее пальтишко на низенькую вешалку, которая была прибита рядом с другой — для взрослых.

У Толика была своя комната. Тоня никогда раньше не могла подумать, что у такого маленького мальчика может быть своя комната. Кажется, она была больше, чем Тонина — на троих, с Петром Васильевичем и Аней. В комнате стояли кровать, шкаф, полка с толстыми книгами. На стенах висели картинки. Комната была нарядной, веселой.

— Ты тут живешь один? — спросила Тоня.

— Раньше мы жили с Иришей.

— С какой Иришей?

— Это была моя няня. Но теперь мне няня уже не нужна.

— У нас тоже была нянечка, — сказала Тоня. — И не одна.

— И у тебя?

— У нас всех.

Толик не очень хорошо ее понял, но переспрашивать не стал.

— У вас чисто, — сказала Тоня.

— Это все мама. Она мне надоела своим пылесосом.

— А книги это чьи?

— Мои.

— Такие толстые?

— Ничего особенного. Это Майн Рид, собрание сочинений. А тут — Гаргантюа. Я год не ходил в школу и все прочитал. А теперь мне читать нечего. Папа своих книг не дает. Он говорит, что жалеет, что так рано меня научили читать. Что у меня не будет детства… Но я все равно беру у него книги, только он не знает… Сейчас я читаю про графа Калиостро. Это был знаменитый авантюрист, ну, жулик… Она у меня вот тут замурована.

Хотя говорил он по-взрослому, но полез под шкаф, как обыкновенный мальчишка, и вытащил оттуда толстую книгу.

— Вот, только ты — ни слова!

И спрятал книгу назад.

Потом Толик повел ее к окну.

На окне лежал большой кусок полированной фанеры. А на фанере выстроились солдатики из цветного пластилина. Их было сотни. Каждый ростом чуть выше наперстка, но все в высоких шапках и даже с тоненькими киверами. У каждого солдатика ружье. Тут были маленькие пушечки на красных пластилиновых колесиках. Командиры сидели на конях с саблями над головой, и шапки у них были с хвостами.

— Ой! — вырвалось у Тони. Она была поражена.

— Это сражение под Тарутином, — пояснил Толик. — В войне тысяча восемьсот двенадцатого года. Вот здесь Наполеон среди своих верных маршалов. — Толик показал на темную фигурку в треугольной шляпе в конце фанерного листа. — А это фельдмаршал князь Кутузов. Рядом Барклай де Толли. Видишь, высокий!

— А зачем перед ними барабанчик? Они будут барабанить?

— Нет. На барабанах писали приказы. Вот сейчас начинается бой.

Толик тоненько запел трубой. Тоня во все глаза смотрела на фанерный лист, и вдруг ей показалось, что по нему, как по полю, забегали солдатики с ружьями. Командиры, размахивая саблями, заскакали на своих конях. Пушечки стали стрелять. Это было недолго. Наверное, не больше минуты. Потом все снова замерло, и солдатики сделались пластилиновыми.

— Кто победит? — спросила Тоня.

— Конечно, Кутузов, как в истории. Ты разве не читала «Наполеона» Тарле?

— Нет, — смущенно помотала головой Тоня.

— Я потом утащу у папы и дам тебе. Очень интересная книга.

— А кто это все вылепил? — спросила Тоня.

— Я. Смотри!

Толик вынул из коробочки, которая стояла тут же на окне, кусочки красного и синего пластилина, немного помял их в своих тоненьких пальцах и очень быстро стал что-то лепить. Еще минута — и перед Тоней на скачущем красном коне сидел синий всадник в треуголке.

— Как хорошо! — всплеснула руками Тоня.

Она еще раз оглядела комнату и увидела, что в углу, прислоненная к стене, стоит странная большая скрипка на тоненькой короткой ножке.

— Это твоя скрипка? — спросила она.

— Это виолончель.

— Ты на ней умеешь играть?

— Умею. Меня учат, и мама заставляет играть каждый день.

Тоня подошла к виолончели и потрогала струны. Они негромко загудели.

— У меня еще неполная, — сказал Толик.

— Можешь немножко поиграть? — осторожно попросила Тоня.

Толик подумал:

— Ну, ладно. Садись вот туда.

Тоня устроилась на диванчике. А Толик пошел к шкафу и вынул оттуда длинную палочку, которой играют.

— Смычок, — пояснил он. Потом поставил стул посредине комнаты, принес виолончель, поудобней уселся на стуле и сказал: — Пьеса. Сочинение Корелли.

Виолончель будто запела. Песня была красивая и задумчивая. Тоня слушала и сама придумывала к ней слова. Ей почему-то виделся лес, возле которого в прошлом году жили они с детским домом. В лесу было тихо, и деревья пели свою песню про то, что им тут хорошо расти и жить вместе с птицами.

Толик играл, не глядя ни на виолончель, ни на Тоню, а куда-то в пол, будто там лежали ноты. Но вдруг он поднял глаза и, близоруко взглянув через очки, увидел, что Тоня сидит не шелохнувшись и слушает его внимательно, как на концерте. И тогда он опять наклонил голову и заиграл еще старательнее.

Толик кончил. Тоня похлопала в ладоши и сказала:

— Ты как артист в телевизоре.

Он был польщен. Бледные щеки его зарозовели.

— Хочешь, еще поиграю? — предложил он.

Тоня кивнула и уселась поуверенней.

Но сидеть ей пришлось недолго. Толик заиграл танец. Танец был такой легкий и красивый, что Тоня не выдержала, поднялась с диванчика и стала раскачиваться в такт веселой музыке, потом кончиками пальцев взялась за свое платье и начала пританцовывать. Теперь Толик уже не смотрел на пол, а во все глаза глядел на Тоню и улыбался. Оказывается, он умел улыбаться! Тоня закружилась по комнате. Она чуть подпевала, помогая виолончели. Толик смеялся и сиял, наблюдая, как она кланялась вправо и влево и подпрыгивала в ритм музыке. Им было очень хорошо. Они радовались счастливым звукам и солнечному зайчику на картине и тому, что были вдвоем и никто на свете им сейчас не мешал.

Но именно в ту минуту, когда Тоня собиралась развернуться на одной ноге, как это делала Синичка в «Тараканище», приоткрылась дверь из передней и в комнату заглянула Толина мама. Она была в пальто, а в руках держала клетчатый чемоданчик.

Тоня застыла на месте. Толик оборвал игру.

— Это Тоня, — сказал Толик. — Она живет в семьдесят седьмой квартире.

— Я знаю, — кивнула его мама. — Здравствуй.

— Здравствуйте, — проговорила Тоня.

— Ты взял слишком быстрый темп, Толик, — продолжала мама. — Тебя учили не так.

Лицо у Толика сделалось скучным. Он слез со стула и понес виолончель в угол.

— Да нет. Пожалуйста, играй. И ты, девочка, можешь его слушать. Только надо, как велел педагог.

Но Толику не хотелось играть, как велел педагог.

— Я уже играл целый день, — сказал он.

— Я пойду гулять, — сказала Тоня. — До свиданья.

Она пошла в переднюю, и Толик двинулся за ней.

— Подождите, я угощу вас яблоками, — сказала Толина мама. — Я купила чудных яблок. Только их нужно вымыть.

Тоня не стала ждать. Со двора через двойные рамы доносились крики ребят. Она торопливо сунула руки в рукава своего пальтишка, нахлобучила шапочку и, не застегиваясь, вышла на лестницу. Толик успел спросить ее:

— Ты еще придешь ко мне?

Тоня молча кивнула.

Глава 14 СНОВА ОГОРЧЕНИЯ

И Тоня пришла.

Был такой же день. Она вернулась из школы и сразу же села делать уроки. И вдруг ей сделалось скучно сидеть одной и решать задачи. Тоня подумала: «Потом!» Она побегала по пустой квартире, поговорила о своих делах с Василисой. Подошла к телефону и сняла трубку. В ней загудело. Тоня поскорей положила трубку. Ей захотелось позвонить Нине Анисимовне и сказать, что ей хорошо живется у папы и мамы, только скучно одной в квартире. И тут она вспомнила о Толике. Он, наверное, сидит в своей комнате и тоже скучает. И Тоня решила: нечего ему там сидеть!

Она накинула пальто, вышла на лестницу и позвонила в соседнюю квартиру.

— Кто там? — послышалось из-за двери. Это был его голос.

— Это я, Тоня.

Двери сразу отворились. В них стоял Толик. Он заулыбался и сказал скороговоркой:

— Ой, как хорошо, что ты пришла! Хочешь, я буду играть тебе сколько хочешь?

Тоня вздохнула. Она подумала о том, что потом опять придет его мама и Толик перестанет играть, а ей надо будет уходить. И она сказала:

— Идем лучше гулять.

Толик подумал и вдруг решительно кивнул:

— Ладно, пойдем. Согласен. Мне надоело дома. Сейчас надену калоши.

Он выскочил на лестницу в криво надетом беретике и пальто нараспашку.

— Застегнись как надо, — сказала Тоня и поправила ему берет.

Когда они с Толиком появились во дворе, все, кто там был, очень удивились. Кое-кто даже поглядывал, не идет ли за Толиком мама. Но мама не шла.

Тоня сказала:

— Давайте играть все вместе. С Толиком.

Но немедленно выступила Лера:

— Во что с ним играть? — Она презрительно сжала свои тонкие губы. — Он не умеет играть. Он только с мамой своей гуляет.

— Сумеет. Не кривляйся, — твердо заявила Тоня. — А ты, если не хочешь, можешь уходить.

Лера только хихикнула и пожала плечами, но никуда не ушла. А Тоня действительно придумала такую игру, что Толик оказался в ней вовсе не лишним.

Играли в космонавтов. Толик был главный конструктор. Он, оказалось, все знал и требовал, чтобы все было так, как на самом деле. А Тоня была Терешкова. Ее запустили в космос, и она кружила по двору. Лера тоже захотела быть Терешковой, но Толик сказал ей, что она будет дублером. Лера рассердилась, дублером быть отказалась и сказала, что Тоня на Терешкову нисколько не похожа, потому что Терешкова красивая. Но ее никто не поддержал, так Тоня и осталась Терешковой.

Только Тоня ступила на землю и начала рассказывать, что она видела в космосе, как к дому подъехала машина и из нее вышел папа Толика.

Увидев отца, Толик ничуть не испугался, побежал ему навстречу и крикнул:

— У нас никого нет дома, а мы играем. Я пришел с Жульеттой!

— Ну что же, — доцент Бобро растерянно оглядывался, заметив рассыпавшихся по двору детей, — если тебе нравится… А что скажет мама?

— Мне нравится. И я вовсе не простудился. Пусть она не думает. А теперь я пойду с тобой.

Он взял отца за свободную руку — в другой, как всегда, у того был тяжелый портфель — и, довольный, пошел со двора, будто забыв, что игра была устроена для него.

Кто-то крикнул:

— Давайте без Толика!

Но охота играть в космонавтов без главного конструктора отпала. Игра окончилась внезапно, как кончаются все игры. Сколько ни спорили, как бы играть еще, выдумать ничего не могли.

Тоня подумала о том, что в это время в детском доме они обычно гуляли по городу.

— Девочки! — крикнула она. — Давайте пойдем на экскурсию. И мальчишек, если хотят, возьмем.

— А куда? — спросил кто-то.

— В сад, — решила Тоня. — В Летний сад собирать листья. Кто соберет самый красивый букет!

— Ну вот еще! Кому нужны твои листья?! — заныла Лера.

Но другим Тонина идея пришлась по душе.

— Пошли, пошли!

Нина с пятого этажа робко напомнила, что следовало бы спроситься у мамы. Но ей сказали:

— Мы же все вместе и сейчас вернемся. А то еще не пустят.

Присоединились и мальчишки. Они пошли вперед, размахивая самодельными мечами, которыми играли в мушкетеров, а теперь собирались накалывать на них листья.

Лера выскочила на улицу и кричала вдогонку:

— Вам всем попадет, попадет!

Но ее никто не слушал. Тоня командовала:

— Только не разбредаться. Идти всем вместе!

Решетчатые ворота Летнего сада оказались запертыми. Висела табличка: «Сад закрыт».

Сквозь решетку были видны пустынные сырые дорожки, вдоль которых стояли будки, похожие на громадные скворечники. В будках прятались на зиму статуи. Стало обидно, что пришли понапрасну. И тогда Тоня предложила:

— Идемте смотреть на «Аврору». Она стреляла по дворцу. Там есть пушка.

Мальчишкам это понравилось, но девочек охватило сомнение:

— Далеко туда.

— Ну да! Только мост перейти.

Но, как говорится, чего не сделаешь за компанию. Двинулись через длиннющий Кировский мост. По пути говорили о разном. О том, что днем с крепости стреляет настоящая пушка и что зимой тут в проруби купаются дядьки, которые называются «моржами». Тоня сказала:

— А есть еще паровоз, на котором Ленин был за кочегара. Он теперь никуда не ездит, а стоит на вокзале.

— А туда тоже пойдем? — встревожилась Нина с пятого этажа.

— В другой раз, — успокоила ее Тоня.

Дорогу им преградили огромные машины. На прицепах везли целые стены с окнами.

— Дом едет, — сказал кто-то.

— Не дом, а только один этаж. Таких будет до самого неба, — сказала Тоня.

Мальчики наперебой стали кричать, какие теперь есть громадные подъемные краны. Утверждали, что они могут поднимать целые этажи. И что есть кран, который может поднять со дна моря затонувший пароход, а сам он тоже плавает по воде.

Когда подошли к «Авроре», начало смеркаться. Казавшийся издали маленьким корабль возвышался над водой, как дом. Три трубы темнели на фоне низких тяжелых туч.

— Теперь никаких труб нет, — заявил кто-то из мальчишек. — Все двигатели атомные.

— Зато с трубами красиво рисовать, — сказала Тоня.

И тут пошел дождь. Он начался неожиданно, и спрятаться от него было некуда. Кто-то крикнул:

— Побежали скорей домой!

И мальчишки наперегонки бросились к мосту.

Девочки бежали, взявшись за руки. Так велела Тоня. И дождь оказался вовсе не таким страшным. Он был не сильный. Вместе бежать было даже весело. По дороге все визжали. Так делалось еще интересней.

Когда заскочили в ворота, стали отряхивать свои шапочки и береты. Потом разошлись по квартирам. Никто не ждал, что их похвалят за прогулку.

А Тоню ожидала неприятность покрупнее.

По дому уже распространился слух, что детей увела она. Еще немного, и собирались обращаться в милицию.

— Как же ты могла выдумать такое?! — спрашивала Аня, стаскивая с девочки мокрые чулки. — Да еще всех потянула за собой.

— Они сидят во дворе и ничего не знают. А я им показала «Аврору» и про революцию рассказала.

— Да разве же можно уходить без взрослых! — как могла строже сказала Аня. — Вот придет папа, он с тобой поговорит.

Вскоре Тоня, уже тихонькая и аккуратная, сидела за столом и делала уроки. Аня следила за ее занятиями, но больше ни о чем с нею не разговаривала. Она надеялась — молчание будет хорошим укором ребенку. Аня ждала, что к ней вот-вот явятся родители детей, которых увела Тоня, и придется выслушивать возмущенные речи. Но, как ни странно, жаловаться никто не пришел. Вскоре Тоня решила все примеры и, соскользнув со стула, спросила:

— Можно я пойду к Рите?

Аня ничего не ответила, и Тони сразу же не стало в комнате.

Глава 15 КАК ЖЕ С ТОБОЙ БЫТЬ?

Тоня постучала в дверь.

— Можно к тебе, Рита?

Рита сидела у стола и с пером в руках думала над листом бумаги.

— Ты тоже делаешь уроки? — спросила Тоня.

— Нет, пишу письмо.

— Кому?

Рита вздохнула и улыбнулась Тоне. Потом она сказала:

— Кому нужно. Одному человеку.

— А куда?

— В Мурманск.

— Где это Мурманск? — спросила Тоня.

— Далеко на севере.

— Мы ведь тоже на севере.

— Там север настоящий.

— Красивый, как юг?

— Нет, совсем другой. На юге море Черное, а на севере Белое.

— Белого цвета?

— Так называется. Север красивый. Там скалы над морем и птиц целые тучи. А в море моржи. Большие, жирные… Полгода там светит солнце, а полгода ночь.

— И все спят?

— Нет. Работают, как всегда. Рыбаки уходят в море за рыбой на больших кораблях. А привозят ее столько, что можно наполнить наш дом.

— Ого! Ты была там?

— Нет еще.

— А откуда знаешь?

— Знаю, — кивнула Рита и чуть покраснела. — Там еще бывает северное сияние… А в самом Мурманске бухта, и в ней стоят корабли со всего света.

— Я хочу на север, — сказала Тоня.

— Еще успеешь.

Рита смотрела на Тоню, а думала о чем-то своем. Она снова взялась за перо.

— Не мешай мне, садись и рисуй. Вот тебе бумага.

— Я буду рисовать север, — сказала Тоня.

Она побежала к себе в комнату и отыскала цветные карандаши.

— Я пойду к Рите. Рисовать север.

— Разве тебе тут мешают? Садись к столу и рисуй, — попробовала ее остановить Аня.

— С Ритой лучше.

Тоне, конечно, и в голову не могло прийти, что брошенные ею слова задели Аню. Шаги девочки простучали в коридоре, хлопнула дверь Ритиной комнаты. Аня села на стул. Почему она так торопливо бежит отсюда? Почему ей лучше у Риты? Разве она, Аня, не делала все для того, чтобы Тоне было у них хорошо? Разве она не старалась дать девочке понять, что ее здесь любят и о ней заботятся? Вот и сегодня. Другого бы ребенка наказали за такую выходку. А она с Тоней только поговорила, и все. И вот благодарность! Как же быть с ней? Аня терялась в догадках.

Когда через некоторое время Аня вышла в коридор, из комнаты Марии Гавриловны слышался смех.

— Какое же это северное сияние? — сквозь смех говорила Рита. — Оно у тебя похоже на радугу.

— А я не видела его, — в ответ хохотала Тоня.

— А это кто такие?

— Моржи.

— Совсем непохожи. Вот они какие…

— А у тебя похоже на птичек с усами.

И снова обе весело смеялись. Видно, им было хорошо вдвоем и они ни в ком больше не нуждались. Аня вернулась к себе.

Пришел Петр Васильевич. Аня рассказала ему о дворовом приключении. Она думала — он не на шутку расстроится, а Петр Васильевич выслушал ее с интересом и как-то странно, чуть ли не восхищаясь, сказал:

— Вот заводила!

— Я обещала, что ты задашь ей. Ты уж, пожалуйста, построже, а то что же это будет.

— Хорошо, — кивнул Рябиков.

Он вышел в коридор и через дверь позвал дочку.

Тоня прибежала с листком бумаги, на котором была нарисована кривая разноцветная дуга.

— Это такое северное сияние, — сказала она, приглашая Петра Васильевича вместе посмеяться над рисунком.

— Садись-ка, — сказал он. — Ты как же это отличилась сегодня?

Петр Васильевич говорил, а Тоня сидела потупя взор и слушала. Она видела, как через угол стола, останавливаясь и потирая задние ножки, бесстрашно ползла муха, но не смела ее пугнуть. Рябиков старался быть строгим, но вдруг понял, что Тоня его нисколько не боится, а только ждет, когда он кончит говорить. Тогда Петр Васильевич решил переменить тактику:

— Ты уже большая. Лучше бы сделала что-нибудь для общей пользы.

— А что? — оживилась Тоня и наконец согнала нахальную муху.

— Ну, например, помогла бы взрослым. Не гоняй мух, слушай.

— Хорошо, — кивнула она. — Я больше не буду.

— Что не будешь?

— Уводить девочек на экскурсию, а буду помогать взрослым.

Кажется, оба они остались довольны друг другом.

Петр Васильевич сходил на кухню, где была Аня, и сказал:

— Я с ней серьезно поговорил. Она больше не будет.

Но когда через полчаса Тоня уже спала, жарко раскидавшись на постели, Аня увидела, как он, пряча счастливую улыбку, поправлял сползшее с ног девочки одеяло.

Глава 16 ДЛЯ ОБЩЕЙ ПОЛЬЗЫ

Это был на редкость счастливый день. Домой не задали никаких уроков. В такие дни и серое небо кажется голубым, и мокрые тротуары гладенькими, как каточки, по которым можно катиться на подошвах до самого дома.

Тоня почти бежала домой. Хотелось сделать что-нибудь для всех. Хотелось не оставлять открытыми дверей, не жечь понапрасну свет в коридоре и вообще делать только хорошее.

Она разделась и пошла на кухню, чтобы отдать Василисе половину сосиски, которую принесла ей, сохранив от школьного завтрака. Но Василисы, как нарочно, дома не оказалось. Тоня была одна-одинешенька. От скуки она пробежалась по коридору и тут заметила электрический полотер, которым супруги Наливайко натирали пол у себя в комнатах. Вчера вечером Тоня видела, как этим делом занимался Евгений Павлович. Он-то и оставил здесь полотер, который теперь тихо скучал, уткнувшись в угол. Тоня посмотрела на пол в коридоре, на следы от своих ботиков и пришла к выводу, что пол пора натереть. Возле полотера стоял еще маленький черный ящичек. Провод от него шел к штепселю. А другой провод от электрополотера надо было включить в свободные дырочки в ящичке. Так — Тоня видела — делал вчера Наливайко. Еще он щелкал рычажком между ручек. Тоня нащупала этот рычажок и щелкнула им так же, как Евгений Павлович. Потом размотала черный провод, протянула его до ящичка и включила. Полотер загудел и сумасшедше завертелся на месте. Он, наверное, бы упал, если бы Тоня не успела его схватить. Она взялась за резиновые ручки, и полотер послушно и легко пополз вправо и влево по паркету. От удовольствия Тоня даже засмеялась. Пол был очень скоро натерт. Следов от ботиков не осталось. Тоня заглянула в кухню и подумала, что там пол тоже стоило бы натереть. Она отключила полотер от ящичка и поволокла в кухню. Это было совсем не легко, но она справилась.

Потом еще хотела перетащить и ящичек, но он оказался таким тяжелым, что она решила: можно обойтись без ящичка — и включила провод прямо в штепсель на кухне. Полотер взревел на всю квартиру. Но мотор погудел совсем недолго и вдруг затих. Напрасно Тоня щелкала рычажком вверх и вниз. Напрасно вытаскивала и вставляла в штепсель вилку. Упрямая машина больше не хотела гудеть. И тогда Тоня поняла, что в полотере что-то испортилось. Сперва она испугалась, а потом решила, что самое правильное — считать, будто полотер сломался сам, стоя в углу. С трудом она оттащила его на место и ушла к себе.

Вскоре захлопали двери. Потом в коридоре раздались шаги. Тоня прислушалась. «Шор, шор, шор…» — это зашлепала в своих туфлях Мария Гавриловна. А вот это — «цок, цок, цок…» — застучала каблучками Рита. Из кухни донеслись голоса. Может быть, это уже Ольга Эрастовна? Вот сейчас она придумает опять натирать пол и станет удивляться.

Пришла Анна Андреевна, посмотрела на подозрительно притихшую Тоню и отправилась на кухню.

Тоня приблизилась к двери и стала слушать, не говорят ли на кухне что-нибудь про электрополотер. Но на кухне говорили о том, что надо написать в газету, чтобы с улицы убрали пивной ларек, потому что пьяницы безобразничают и с ними нет никакого сладу. Тони это не касалось, и она успокоилась.

Пришел Петр Васильевич. В театре был выходной день, и Рябиков ходил по всяким своим делам. Теперь он вернулся, снял пиджак и переодел туфли.

— Какие дела, дочка? Есть новости?

Тоня помотала головой.

— Неужели так-то уж ничего нет нового?

— Ничего.

Рябиков взял девочку за подбородок и заглянул ей в глаза.

Тоня застеснялась и отвела лицо в сторону.

— Значит, хороших новостей так и нет. Ну, ладно. — Петр Васильевич отыскал газету и хотел с ней усесться на оттоманку. Но тут вдруг Тоня сказала:

— Есть новость. В школе не задали уроков.

— И все?

Тоня чуть вздохнула:

— И еще есть новость.

— А ну-ка!

Она перешла на шепот:

— Сломался полотер.

— Какой такой полотер?

— Которым натирают пол.

— Где?

— У нас дома. Ольги Эрастовны.

— Вот те раз! Как же так он сломался?

Тоня молчала опустив голову.

— У Ольги Эрастовны сломался?

Тоня снова помотала головой. Уши ее покраснели.

— Нет. Ее не было дома. Сам сломался.

— Как же это он так, взял и сам сломался? — Рябиков отложил газету.

— Я только хотела натереть пол на кухне. Для всех.

— Так ведь там же не паркет.

Тоня молчала.

— Ты что же, сама его туда потащила? — продолжал Петр Васильевич.

— Только ящичка я не тащила.

— Какого ящичка?

— А он такой маленький, черненький, — Тоня показала, какой там был ящичек.

— Трансформатор?

— Я только вставила, а он погудел и перестал.

— Ах ты техник!

— Я хотела, чтобы на кухне было красиво.

В этот момент в комнату вошла Анна Андреевна.

— Слышала новости? — сказал Петр Васильевич. — Натирала пол на кухне наливайкиным полотером и включила его без трансформатора. А он же у них старый, на сто десять, — и он рассмеялся.

Аня схватилась за щеку:

— Этого нам только не хватало! Что же ты смеешься, Петя? Что теперь люди скажут…

— Кто смеется? Я совсем не смеюсь, — лицо Петра Васильевича сделалось преувеличенно строгим.

— Как это ты так отличилась?

— Что же это, Тоня? Разве можно брать и ломать чужие вещи? — сказала Аня.

Тоня взглянула на Петра Васильевича. Может быть, здесь она найдет сочувствие. Но ни сочувствия, ни оправдания ей не было. Взрослые молчали. Плечи Тони мелко задрожали.

— Плакать поздно. Не надо было брать. Как теперь с Наливайками объясняться? Ведь ты уже большая.

— Ладно, я с ними поговорю. Но это верно. Не надо брать чужих вещей, дочка.

Рябиков погладил Тоню по голове и пальцами стер с ее щеки слезу.

Тоня уже не плакала, но, как и раньше, глядела в пол.

Аня взглянула на Петра Васильевича и, вздохнув, вышла с баночкой соды, за которой приходила.

Петр Васильевич понимал — Аня права. Понимал и казнился. Но что делать? Он не мог видеть Тониных слез. И он тоже вздохнул и сказал Тоне:

— Вот видишь?

Потом он пошел к Наливайкам и осторожно постучал в двери их комнаты.

— Да, да!.. — послышалось оттуда.

Петр Васильевич отворил двери. Супруги готовились к своему позднему обеду. Шурша шелковым халатом, Ольга Эрастовна хлопотала между столом и сервантом. Наливайко, в полосатой курточке, читал у лампы дневного света. Когда вошел Петр Васильевич, он обернулся. Кандидат любил всякие новости.

Петр Васильевич кашлянул и рассказал семейству о том, что случилось в их отсутствие.

Узнав, что новость касается порчи домашнего имущества, Евгений Павлович надел очки и снова уткнулся в книгу. Этим он как бы хотел показать, что это дело целиком компетенции Ольги Эрастовны.

— Я его возьму и починю. Может быть, только перегорел предохранитель. Она, видите ли, включила без трансформатора. Ну, и вот… — Закончил свою неловкую речь Рябиков.

Вместо ответа Ольга Эрастовна посмотрела в сторону мужа:

— Это ты, конечно, Евгений, оставил там?

Не оборачиваясь, кандидат неуверенно пожал плечами.

— Так я возьму его, — продолжал Петр Васильевич.

— Берите, — Ольга Эрастовна снова принялась накрывать на стол. — Придется теперь все убирать в комнаты.

— Я думаю, больше этого не повторится, — сухо произнес Рябиков.

— Да нет, пустяки, — спохватилась Ольга Эрастовна. — Конечно, ребенок! — она выдавила улыбку. — Я только хотела сказать: будет у вас теперь забот, Петр Васильевич.

— Будет, — Рябиков кивнул и вышел из комнаты.

— Вот ведь он же еще и обиделся, — сказала Ольга Эрастовна. — Жили люди спокойно, а теперь… Нет, я, конечно, не против детей. Аня еще молодая. Они бездетные. Понятно. Но ведь сколько хлопот!.. В квартире одну оставишь — думай, не натворила бы чего-нибудь, на улицу уйдет — не случилось бы что с ней… О школе тоже думай… Есть, конечно, и радости, — Ольга Эрастовна задумалась. — Если бы у меня в молодости была отдельная квартира, мы бы, наверное, тоже мечтали о маленьком живом существе. Как ты думаешь, Женик? — неожиданно обратилась она к молчавшему за рабочим столом мужу.

— Я думаю, я думаю… — буркнул, не отрываясь от книги, Наливайко. — Я думаю, что детей не заводят и не отказываются от них по квартирным соображениям.

Ольгу Эрастовну задело.

— Может быть, ты хочешь сказать, что в свое время это я не захотела, чтобы у нас кто-нибудь был?

— Причем тут мы! Я вообще… — Евгений Павлович понял, что допустил неосторожность, которая будет ему дорого стоить.

— Посмотрела бы я на тебя! Что бы ты сказал, если бы такая Тоня похозяйничала тут хоть один день… Садись, пожалуйста, есть.

Садиться было еще рано, так как приготовления к обеду не были закончены, но Евгений Павлович забрал книгу и послушно перебрался к другому столу.

Глава 17 СТРАННЫЕ ВЗРОСЛЫЕ

Не догадываясь о том, какие чувства вызвал его приход в семье Наливайко, Петр Васильевич сидел за столом и насвистывал перед разобранным на газетном листе электрополотером. Машина оказалась старой и никуда не годной. Она уже доживала свой технический век. Предохранитель действительно перегорел. Но и другие части имели изрядно потрепанный вид. Петр Васильевич делал то, что было возможно сделать в домашних условиях. Он старательно перетирал детали, чистил их, смазывал и ставил на место.

Он предполагал провести вечер совсем по-иному, и вот дочка дала ему неожиданную работу. Но самое удивительное было то, что ему доставляло непонятную радость чинить старую рухлядь, которую поломала Тоня. Он делал это с таким усердием, словно отремонтированный полотер мог доставить дочке необыкновенную радость.

Тони в комнате не было. Аня устроилась на кушетке, штопала детские чулки. Петр Васильевич отлично понимал, что Аня осуждала его мягкость, что вот, например, сегодня ему следовало поговорить с Тоней по-отцовски серьезно, а он глупо радуется тому, что ремонтирует этот разваливающийся на ходу электроприбор.

И Аня словно поняла его мысли. Неожиданно она рассмеялась, показала мужу надетый на гриб детский чулок и сказала:

— Вот видишь. Я тут, а ты там — оба на дочь работаем. Похожи на настоящих родителей. — Она немного помолчала и добавила: — Нет, Петя. Так уж оно, видно, сложилось — если ей и будет доставаться, так только от меня. Она меня боится, а тебя — нет. Тебя любит. Ну что ж, пусть так. Кому-то надо…

— Ну, подожди, подожди, — возразил Рябиков. — Не все я ей потакать стану.

— Ой ли! — и Аня опять рассмеялась.

А Тоня меж тем уже забыла о всех огорчениях. Она сидела на стуле в комнате Риты, болтала ногами и смотрела эстрадный концерт по телевизору. Играл оркестр, и пели певцы. Но это было не самое интересное. Самое интересное было то, что Марии Гавриловны дома не оказалось, она ушла в кино, а у Риты сидел гость. Гость был моряком, в пиджаке с блестящими пуговицами. Он сидел рядом с Ритой на диване и тоже смотрел телевизор.

Когда Тоня вошла в комнату, Рита торопливо встала и познакомила ее:

— Это Юрий Всеволодович. Он приехал из Мурманска, — сказала она. — А это наша соседка Жульетта.

Так, значит, это и был тот самый «один человек», которому Рита писала письма? Он тоже встал и пожал Тоне руку. Потом опять сел на диван. От него пахло одеколоном. Рита была одета в новое платье и туфельки, но никуда не спешила, а сидела на диване рядом с моряком и смотрела телевизор.

Тоню тоже усадили. Только не на диван, а на стул перед телевизором. Рита принесла картонку с пирожными и велела выбрать, какое она хочет. У Риты Тоня никогда не смущалась. Она взяла пирожное и стала есть. Было очень хорошо смотреть телевизор и есть пирожное.

Тоня покончила, с пирожным и обернулась. Рита и моряк сидели совсем рядом на диване и держались за руки, как дети. Когда Тоня на них посмотрела, они отодвинулись друг от друга.

— Там вам далеко. Идите сюда. Тут есть стулья, — позвала Тоня.

— Нам видно, — сказала Рита.

Концерт по телевизору кончился, и стали говорить что-то совсем неинтересное. Тоня поняла, что Рите и ее гостю тоже было скучно. Она решила их немного повеселить. Соскочила со стула и побежала к себе в комнату. Там, не обратив внимания на то, чем занимается Петр Васильевич, схватила недавно подаренный ей фильмоскоп и кинулась назад.

Когда она распахнула двери в Ритину комнату, моряк и Рита резко отодвинулись друг от друга, и Тоня подумала, что они поссорились. Она поняла, что пришла вовремя.

— Давайте смотреть фильмоскоп! — предложила она. — Здесь сказка про Карлика-Носа. Он очень смешной.

Тоня уселась на диван между Ритой и ее гостем.

— Давайте зажжем свет, — сказала она.

Но Рита не согласилась:

— Сейчас по телевизору будет интересное. Иди садись туда. А фильмоскоп мы потом посмотрим.

Моряк встал и заходил по комнате. Звездочки на его плечах, как снежинки, белели в темноте.

Тоня немного посидела у телевизора. Но ничего интересного так и не было. Рита и моряк тоже, наверное, ждали, что вот-вот начнется веселое. Они притихли за Тониной спиной. Она подумала, чем бы их развеселить.

— Я сейчас, — вдруг сказала Тоня.

Она вернулась к себе и стала рыться в портфельчике, разыскивая книжку про «Золотой ключик». Уж этой-то сказкой можно занять Риту и ее гостя.

Но когда она вбежала к ним, Рита сразу же поднялась навстречу. Они все еще сидели на диване и скучали.

— Тоня, — сказала Рита, — тебе пора спать. Поздно.

— Я хотела вам почитать.

Моряк ничего не сказал. Он только щелкнул крышкой портсигара и положил в рот папиросу.

Рита взяла Тоню за плечи и повернула лицом к коридору:

— Иди, Тонечка. Время. И телевизор сегодня неинтересный.

Двери закрылись. Тоня осталась одна.

«Странные взрослые, — подумала она. — Им же хочешь сделать как лучше, а они сами не хотят. Ну и пусть».

Она снова отворила двери. Моряк вскочил с дивана.

— Отдайте фильмоскоп, — сказала Тоня.

Ей отдали фильмоскоп и закрыли двери. Вдруг Тоня увидела в конце коридора Олега Оскаровича. Он шел из кухни с кастрюлькой и держал ее через полотенце. Тоня вспомнила, что Олег Оскарович не любит, когда в коридоре горит свет. Она кинулась к выключателю и повернула его.

— Кто это сделал? — послышался голос в темноте.

— Я, Тоня.

— Сейчас же зажги. Я могу обвариться.

— А вы сами сказали, надо беречь электричество.

— Да. Но не тогда, когда человек идет с кипятком. Зажги!

Тоня включила свет. Кукс прошел к себе в комнату, поставил кастрюльку на мраморную подставку и тогда выглянул в коридор:

— Вот теперь следует погасить.

Но в коридоре уже никого не было, и Олег Оскарович выключил свет сам.

Тоня вернулась к себе.

Петр Васильевич кончил чинить полотер и опустил его на пол.

— Внимание! — предупредил он. — Сейчас будем пробовать.

Полотер был включен в черный ящичек, который стоял раньше в коридоре. Петр Васильевич щелкнул рычажком. Машина запела свою электрическую песню и легко заползала по паркету.

— Работает, и еще почище, чем раньше! — весело крикнул Рябиков.

Тоне опять захотелось поводить полотер, но она не решилась просить об этом и убрала руки за спину. Петр Васильевич выключил машину. В комнате сделалось тихо.

— Больше не смей его брать. Не надо трогать чужого. Слышишь? — сказал он Тоне.

— У нас в детдоме не было чужого, — сказала Тоня.

— То детский дом, а тут коммунальная квартира, — непонятно пояснил Рябиков. — Вот здесь, в комнате, все наше. Твое, мое, мамино… А там чужое. Если тебя просят о чем-нибудь — делай, а без спросу — нет.

— Хорошо, — кивнула Тоня. — Я без спросу не буду.

Тут Петр Васильевич опять включил и выключил электрополотер.

— Слышишь, как гудит?

Петр Васильевич наклонился, чтобы поднять с полу ящичек. Они были одни в комнате. Быстрым движением Тоня обняла его за шею и коротко чмокнула в щеку.

— Ну, ладно, — сдавленно произнес он. — Смотри…

А Тоня подумала о том, какие смешные эти взрослые: те — сидят в темноте и не хотят, чтобы им читали веселую книжку, когда самим скучно. А тут… Сначала ее ругают за то, что сломался полотер. А теперь, когда его починили и Ольга Эрастовна сердиться больше не будет, Петр Васильевич смотрит на нее так, будто готов заплакать.

Но Тоня ничего не сказала, решив еще подумать об этих странных вещах.

Глава 18 ДОБРЫЕ И ЗЛЫЕ

Петр Васильевич проверял свет выносных прожекторов, когда его позвали к телефону.

— Рябиков, из дому звонят!

Время было неподходящее. Аня не должна была еще вернуться. Петр Васильевич заспешил по узкому коридору.

— Слушаю! Кто говорит?

— Это Петр Васильевич?.. — запищало в трубке.

— Да. Я слушаю, — он узнал голос Тони. — Что тебе, дочка? Почему ты звонишь?

— Я нашла твой номер. Тут записано.

— Что тебе?

— Знаешь что? Можно мне оставить собачку? Ведь ты разрешишь. Она ничья. Я привела ее из садика.

— Какую собачку, Тоня?

— Лохматенькую. Она немножко хромая, но хорошая. Она сначала была грязной, но я ее вымыла в ванной. И она теперь дрожит. А Мария Гавриловна говорит, что ее нужно отвести назад… Не надо ведь, правда? — надрывалась в трубке Тоня.

— Что ты придумала? Где ты взяла собаку?

— Говорю же, в садике, на углу. Она ничья собачка. Потерялась…

— Тоня, — сказал Петр Васильевич. — Не смей брать никакой собаки. Отведи туда, где взяла.

— Ей там холодно.

— Найдутся хозяева. Отведи.

— Мне ее жалко.

— Отведи, отведи.

— Василиса на нее фыркает, но я им не дам драться.

— Тоня, слышишь, что я тебе говорю? Сейчас же сведи в сад чужую собаку. У нас в комнате ей негде жить.

— Пусть она будет всех вместе, как Васька.

— Все не захотят. Я знаю.

— Ну, можно, она полежит, пока ты придешь? Ну, можно?!

Петр Васильевич почувствовал: еще немного — и он согласится. Но уж если собака останется до его возвращения, отказать Тоне потом не хватит сил. И Рябиков проявил твердость.

— Нет. Нельзя, — сказал он. — Делай, что тебе говорят. И не мешай мне. Я на работе. Слышишь?

— Слышу, — тихо сказала Тоня. В трубке щелкнуло, и аппарат засигналил короткими гудками.

— Что-нибудь дома стряслось? — спросила проходившая мимо костюмерша с десятком одетых одна на другую островерхих шляп.

— Да нет, — пожал плечами Рябиков. — Дочка… Знаете… Придумала взять собачку с улицы.

— Добрая душа, — вздохнула костюмерша и понесла шляпы дальше.

Когда он вернулся домой, собаки в квартире уже не было и никто о ней не вспоминал. «Добрая душа» Тоня встретила его молча. Петр Васильевич знал: так она выражала свой пассивный протест досадившим ей взрослым. Она могла молчать несколько часов, послушно делать все и молчать. А у Петра Васильевича при этом боролись два чувства: одно требовало, чтобы он делал вид, будто не замечает ее упрямства; другое, более близкое его натуре, вопреки рассудку, сближалось с Тониной обидой. Ему было жаль, что пришлось помешать добрым намерениям девочки.

Помолчав некоторое время, Рябиков не выдержал.

— Ну, — спросил он, стараясь казаться вовсе незаинтересованным, — куда же ты дела свою собачку? Нашлись хозяева?

Тоня решительно помотала головой.

— А где же она?

— У Толика.

— Как у Толика?

— Он попросил свою маму, и она оставила. Мы повесили объявление на дереве. Его мама сперва не хотела, но Толик просил, просил… И она оставила собачку, хоть до утра. А утром придут хозяева.

— Ну, а если хозяева не придут?

— Толик все равно не даст ее прогнать. Он добрый.

Рябиков понял, что это камешек в его огород. Нужно было понимать — он злой, потому что не пожалел собаки. И в квартире тоже, наверное, все злые. До чего же ему хотелось объяснить дочери, что он и без уговоров позволил бы оставить собачку, живи они в отдельной квартире. А так одна она, Тоня, доставляла соседям столько беспокойства. Но ведь получилось бы, что он перед ней чуть ли не оправдывается. Нет, Тоня должна привыкать к слову «нельзя». Об этом Петр Васильевич хорошо знал из статей о воспитании детей, которыми стал интересоваться в последнее время. Правда, всякий раз приходил к печальному выводу, что далек от рекомендуемых педагогических истин.

Перед сном Рябиков докуривал сигарету на утихшей, чисто прибранной кухне. Он думал о том, что ему — в общем покладистому и уступчивому — нравится настойчивость, которая стала проявляться в маленьком Тонином существе. Та черта, которой, может быть, не хватало ему в жизни. Он понимал — упрямство дочери принесет им с Аней еще немало хлопот, и все же не предпочел бы ему кротость и послушание.

Глава 19 ДЕЛА БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ

Были новости.

На улице выстроили леса из железных труб и стали наводить красоту на давно не ремонтированном фасаде дома. Во дворе меняли какие-то трубы. Двор изрыли канавами и ядами. Домой пришлось ходить по железным мосткам. Мостки гремели, и Тоня любила на них прыгать.

Были новости и дома.

Олег Оскарович напечатал рассказ о том, как девочка в коммунальной квартире, решив натереть «общий» пол, взяла чужой старенький электрополотер и сломала его. Девочке крепко попало. Но другие жильцы, объединившись, купили новый отличный электрополотер и предложили им пользоваться и владельцам давно изношенной машины. Чувство коллективности победило. В квартире задумали приобрести даже общий пылесос. Вышло так, что напроказившая девочка сломала долголетние индивидуальные устои.

Мария Гавриловна поверила в подлинность описанных событий.

— Вот уж правильно люди в той квартире поступили, — заявила она.

— Это вы в точку, — сказала Рита, увидев Кукса. — Будто и не вы писали.

Олег Оскарович не обиделся. Он решил, что это все-таки комплимент.

Августа Яковлевна тоже не осталась равнодушной.

— Поздравляю, поздравляю, — заулыбалась она, повстречав в коридоре соседа. — Очень милая вещица… Есть наблюдательность. Я, знаете, придирчивый читатель… В молодости я предсказала большую будущность Маяковскому. Все тогда на меня махали руками… Поздравляю. Ребенок у вас — прелесть!

Супруги Наливайко своего мнения о сочинении Кукса не высказали, хотя все знали, что газету они видели и рассказ прочли.

Впрочем, вечером следующего дня, когда на кухне собралась женская половина квартиры, Ольга Эрастовна, не обращаясь ни к кому, вдруг сказала:

— Действительно. Кто в наше время, когда кругом такие события, станет трястись над каким-то электроприбором. Наш, например, и стоит в коридоре, чтобы им могли пользоваться другие.

Свой успех Кукс перенес с достоинством человека, способного на большее. Он давно подозревал, что создан не для эстрадной сатиры. Купив несколько номеров вечерней газеты, где рассказ его был напечатан с рисунками, он, отодвинув в сторону сметы, уселся за стол, готовый к новым литературным подвигам.

Были новости и другие.

С некоторых пор Рита перестала ходить на танцы.

Что-то вообще изменилось в ее жизни. По утрам она столь же стремительно, как и прежде, покидала квартиру с толстой книгой в руках. Зато вечерний режим был резко нарушен.

Тоненькие каблучки уже не стучали в седьмом часу в коридоре. По вечерам Рита сидела дома, читала или смотрела телевизор. А порой — что-то мелко и длинно писала на листках почтовой бумаги. Мария Гавриловна ходила по квартире молчаливая и загадочная. Чувствовалось — надвигаются немаловажные события.

Однажды Рита принесла домой большой, пахнущий лаком чемодан с пластмассовыми уголками. Стало понятно: жить в квартире Рите осталось недолго.

Так оно и случилось. Вскоре ее тетка сообщила соседям, что Рита «записалась с военным». Это был тот самый моряк, который раза два появлялся в квартире и стеснительно здоровался с теми, кто ему встречался, а потом бесшумно исчезал в поздние часы.

Вечерней Рите пришел конец. Начес, напоминавший уланскую каску, обрел более сдержанные очертания. Движения сделались медлительней и уверенней.

И вот не стало знакомой нам Риты дневной. Ее молодой муж, военно-морской летчик, служил на Севере и теперь вызывал Риту к себе. Был куплен билет до Мурманска. Рита взяла расчет и стала готовиться к отъезду.

Узнав о том, что жить молодые будут в Заполярье, Ольга Эрастовна невольно поежилась:

— Главное, чтобы у вас была теплая квартира. Холода там фантастические.

— Ничего, другие живут, и мы привыкнем, — не задумываясь ответила Рита.

Ее поздравляли несколько дней.

Аня и Петр Васильевич подарили Рите складной электрический утюжок.

— На два напряжения, — пояснил Рябиков.

Мария Гавриловна вздохнула:

— Жизнь твоя теперь перекладная будет. Везде сгодится.

Августа Яковлевна, узнав об отъезде, обняла Риту.

— И очень хорошо, — произнесла она. — Молодые люди должны начинать с трудного. В мое время считалось бог знает каким подвигом уехать жить в Иркутск. Но были всегда передовые люди.

Наливайко посоветовал выписать «Ленинградскую правду».

— Будете себя чувствовать как дома.

Олег Оскарович пожал Рите руку. Сказал, что в Мурманске есть областная филармония и свои три газеты. Затем он удалился к себе в комнату и сделал какую-то запись в памятной книжке.

Больше всех печалилась Тоня. Сколько было весело проведенных вместе вечеров! Обыкновенно в эти часы в квартире все бывали заняты. Наливайки сидят в своих комнатах. Кукс стучит на машинке. Августа где-то ходит. А к Рите всегда можно пойти, поговорить с ней о том, что нового в школе. Да и Рите всегда было что порассказать Тоне.

— Вот я и уезжаю, — сказала Рита.

Тоня вздохнула.

— Я тебе напишу, — сказала Рита.

— Только печатными буквами. Хорошо?

— Ладно. Не скучай без меня.

— Я тебе тоже напишу. И вы тоже не скучайте с Юрой.

— Ты приедешь ко мне в гости? — спросила Рита.

Тоня задумалась:

— Когда вырасту большая.

— Можно и раньше. Я тебя буду ждать.

Это был их последний разговор в квартире. Потом Риту провожали. На вокзал ехали на такси. Аня вызвалась помочь Марии Гавриловне посадить Риту в вагон. Взяли с собой и Тоню. Ехали через площадь, мимо белой церкви. Потом по улице Маяковского.

Вокзал, с которого уезжала Рита, назывался Московским.

Тоня спросила:

— Почему он Московский? Ведь ты уезжаешь в Мурманск.

— В Мурманск поезда идут с Московского, — объяснила ей Рита.

Потом она поднялась по ступенькам в длиннющий зеленый вагон и смотрела на них через большое потное окно. Рита все время что-то говорила, но слышно ее не было. Тогда Рита пальцем нарисовала на стекле паровозик с дымом, и Тоня поняла — это значило: «Приезжай!»

Поезд тронулся с места ни с того ни с сего. Не было даже гудка. Рита поплыла в окне. Она замахала рукой, и Тоня вдруг почувствовала, что начинает плакать. Но она все-таки удержалась, только проглотила что-то соленое. Все трое пошли рядом с вагоном, но поезд побежал быстрее, и Риты почти не стало видно. Мария Гавриловна вытащила платок — глаза у нее были мокрые.

— Зачем вы плачете? — сказала ей Тоня. — Ей не будет скучно. Там ведь Юра.

Начиналась обманчивая ленинградская зима.

С утра квадрат двора белел выпавшим снегом. Днем столбик уличного градусника снова переваливал нолевую отметку. С крыш текло. Внизу густело бурое месиво. Погода упрямо не слушалась календаря.

В один из сырых, дышащих простудой дней Петр Васильевич впервые побывал на родительском собрании в школе. Случилось так, что собрание совпало со свободным днем в театре, и Аня отправила в школу мужа.

Ушел он туда чуть взволнованный, немного торжественный, а вернулся задумчивым и решительным.

— Тоня, — строго спросил Рябиков, когда все трое собрались за вечерним чаем, — почему ты мяукала на уроке?

Как всегда бывало в таких случаях, уши Тони вспыхнули, а голова опустилась вниз.

— Ну, объясни, зачем это ты?

— Это мальчишки, — выдавила из себя Тоня. — А мяукать они вовсе не умеют. Я им показала, как мяукают.

— На уроке?

— А они на уроке мяукали.

— Но ведь ты была еще дежурной!

Тоня заметила, что в ложке, которую она держала, кроме лампочки виден и кривой абажурчик.

— Тебя ведь за это оставили дежурить на другой день.

— Дежурной быть интересно. Я и повязку не отдавала.

— Кроме того, еще болтаешь на уроках.

— Это не я болтаю. Со мной все болтают.

— Ну, а ты не отвечай, — вставила Анна Андреевна.

— А не отвечать невежливо.

— Если ты станешь продолжать, тебя придется наказывать, — стараясь не выдать улыбки, сказал Рябиков.

Тоня очень быстро съела и выпила то, что требовалось, и встала из-за стола.

— Спокойной ночи, — ангельски кротко сказала она и, раздеваясь, с показной аккуратностью развесила на стуле свою одежду.

Вскоре молчаливо допивающие чай Рябиковы убедились, что Тоня спит.

— Их эта Анна Львовна сказала: «Девочка смышленая, живая. Даже чересчур, говорит, живая». А я думаю, Аня, ведь хорошо, если живая? Хуже, вдруг бы тихонькая… Как ты думаешь? — осторожно допытывался Петр Васильевич.

— И я так думаю, — согласилась Аня.

— «Соображает, говорит, ваша дочка хорошо».

Немного помолчав, Аня задумчиво сказала:

— Да, «ваша дочка»… А замечаешь, Петруша, меня мамой никак не назовет. Мамой Аней, и то как-то так — по научению.

— Ну, ну, погоди немного, — Петр Васильевич положил свою крепкую ладонь на Анину руку. — Еще сказала: «Бойкая она у вас. Общественница!»

И он улыбнулся, пытливо заглядывая в глаза жене.

Глава 20 БОЙКАЯ ОБЩЕСТВЕННИЦА

Анна Андреевна вернулась с дневного дежурства, и занялась домашними делами. Тоня гуляла во дворе.

Уже стало темнеть и зажгли свет, когда в комнату Рябиковых с лестницы раздался резкий и долгий звонок.

Аня вытерла руки и заспешила узнать, кто это так настойчиво нажимал кнопку. Отворив двери, она увидела незнакомую женщину. На ней было наскоро накинуто пальто. Из-под кое-как повязанной косынки выбивались волосы. Округлое, с мясистым подбородком, лицо женщины было разгорячено, глаза пылали ненавистью ко всякому, кто бы сейчас ни попался на ее пути. Рядом стояла бледная Тоня — женщина крепко держала ее за рукав. За ними громко всхлипывала и тянула покрасневшим носом худощавая беловолосая девчонка. По лестнице поднимался Толик Бобро. Он, видимо, поотстал от всех остальных.

— Это ваша такая? — излишне громко выкрикнула женщина, толкая Тоню навстречу Анне Андреевне.

— Да. Это наша дочь. Что случилось?

— До-очь! — передразнила растрепанная женщина. — Хулиганка она, а не дочь! Следили бы за вашей дочерью, если она такая у вас. Хуже уличной! Глядите! Ни за что-почто Леру мою избила… И что это за несчастье на нашу голову! Было у нас в доме все тихо, по-хорошему…

При этих словах беловолосая девчонка принялась всхлипывать и шмыгать носом еще громче.

— Вы входите, — Анна Андреевна посторонилась, чтобы пропустить женщину в квартиру. Но та, видно, не торопилась покидать площадку.

На шум приотворились двери напротив, и выглянула мать Толика. Увидев сына, она немедленно потребовала его домой и снова захлопнула двери.

— Некогда мне по чужим квартирам ходить! Своих у меня делов хватает! — продолжала кричать дурным голосом женщина, но все же протиснулась вместе с Тоней в коридор. За ними вошла и осталась стоять между двойных дверей ее Лера.

— Вон, глядите, нос до крови разбила и кашне новое ей порвала! — Женщина обернулась и показала надорванный край шарфика на шее дочери.

— Я ничего не рвала. Я только ей дала… — сказала Тоня.

В коридор уже вышла Мария Гавриловна. Высунув голову из дверей своей комнаты, за событиями наблюдал Кукс.

— Ты что это, Тоня? В чем дело? Скажи, что произошло? — растерянно спросила Анна Андреевна.

— Во, видали? «Я ей дала!..» — продолжала шуметь растрепанная. — Да я и предупреждать не стану. Еще раз будет распускать руки… Я за свое дитя такое дам! Полное право имею. Ни на что не погляжу.

— Объясни, в чем дело? За что ты била девочку? — не обращая внимания на крик женщины, старалась дознаться Анна Андреевна.

Тоня, не глядя ни на кого, молчала.

— Глядите, молчит, когда нашкодила, — женщина уже обращалась к Марии Гавриловне и Куксу. — Да надо не посмотреть, что она из особых, а прямо в милицию. Пусть штрафуют, раз теперь с родителями…

— Из каких особых? Что вы кричите? Никаких особых тут нет… — вдруг спокойно сказала Анна Андреевна.

Но скандалистка не обратила внимания на то, как это было произнесено. Она продолжала орать свое, приглашая других к сочувствию.

— Знаем каких!.. Наберут тут всяких приютских и не следят… Вот из таких и выходят…

— Тоня, — сказала Анна Андреевна. — Тоня, сейчас же иди в комнату. Ну, а вы… — продолжала она, когда убедилась, что Тоня закрыла за собой дверь. — А вы… Еще одно такое слово, и я вас выброшу из квартиры… Это моя дочь. Моя и ничья больше… И я вам не позволю!.. Придет отец, и мы во всем разберемся. А теперь уходите!.. Слышите, уходите немедленно!

И тут только крикливая женщина посмотрела на Аню. Посмотрела и невольно отошла к дверям, которые уже на всякий случай распахнула ее Лера. Вероятно, намерения Ани не оставляли сомнений, потому что женщина, внезапно умолкнув, сделала несколько шагов назад и очутилась на площадке, а Анна Андреевна захлопнула дверь.

С лестницы еще слышались угрозы, обещания вызвать милицию, но Аня уже не обращала на них внимания. Нервы ее не выдержали. Уткнув голову в руки, она тут же в коридоре оперлась о стенку и горько заплакала.

Олег Оскарович осторожно прикрыл двери и даже не стал запираться на ключ.

— Ну вот еще! Этого не хватало…

Мария Гавриловна обняла Аню и увела ее к себе. В квартире снова наступила тишина. В одиночестве затихла в комнате слышавшая все Тоня.

Когда домой вернулся Петр Васильевич, Тоне был устроен допрос.

— За что все-таки ты била ее? — спрашивал он дочку.

— За то, — следовал короткий ответ.

— Но все-таки за что же?

— За дело. Она знает.

— Она знает. Но мы тоже хотим знать, — терпеливо вмешалась Аня.

Тоня молчала.

Уравновешенный и спокойный Петр Васильевич начал терять терпение.

— Но, упрямая ты девчонка! — неожиданно вспылил он. — Не могли же вы драться просто так. Что случилось? Из-за чего?!

— Не скажу, — вдруг твердо произнесла Тоня.

— Не скажешь?

Тоня молча помотала головой.

Петр Васильевич тяжело вздохнул и заходил по комнате.

— Как же ты можешь не говорить отцу, когда он тебя спрашивает? — положив руку на плечо девочке, попробовала добиться от нее признания Аня.

Но ответа не последовало.

Походив по комнате, Рябиков остановился и, глядя на Тоню, строго сказал:

— Если ты не хочешь говорить, значит, ты виновата.

— Пусть, — кивнула Тоня, и губы ее сжались.

— Хорошо, — продолжал Петр Васильевич, стараясь казаться спокойным. — Я больше не хочу с тобой разговаривать.

Глава 21 УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВОЙ

Список проступков Тони был велик.

Испачкала чужие сапожные щетки.

Увела со двора детей. Дети вымокли и могли получить воспаление легких.

Испортила чужой полотер.

Приносила домой щенка. Щенок оказался уличной собакой. Он подрался с Василисой и разбил любимую чашку Марии Гавриловны.

Посланная за батоном, пропадала целый час: смотрела, как «разрезали» асфальт. Ане пришлось бежать на улицу разыскивать ее.

Пускала мыльные пузыри из пластмассовой ванночки Кукса. Ванночка потерялась. По всему коридору шли мокрые следы.

Привела домой подруг. Съели не только купленные для нее яблоки, но и все котлеты, которые были приготовлены на два дня.

И еще многое. Но последнее — избиение девочки неизвестно за что — квалифицировалось уже как хулиганская выходка.

Аня попробовала было говорить с дочкой по-своему:

— Ты ведь у нас умница. Мне ты скажешь, что же у вас там случилось. Ведь у нее кровь из носа шла.

Но Тоня упорствовала, и Аня решила взять дочь суровостью. Отношения их с этой минуты не выходили за рамки бытовых забот. Аня говорила: «Садись кушать», «Иди вымой руки», «Убери со стола», «Ложись спать». Тоня все выполняла точно и молча.

В их комнате больше не слышалось смеха. Стало тоскливо.

В квартире все, кто как мог, старались помочь воспитанию своенравной девочки.

Мария Гавриловна наступала:

— Вон оно, смотри — мать от тебя плачет. Мыслимо ли, хуже мальчишки, в драку… А с тобой всё по-хорошему. Нас отец, бывало, розгами… Мы и знали, как старших почитать.

— Теперь детей не бьют, — сказала Тоня.

— А раз не слушаешь… Вот и растете хозяевами. Не стану с тобой телевизор смотреть…

Ольга Эрастовна сказала:

— Я думала, ты хорошая девочка. Хотела тебе сделать к Новому году подарок. А ты смотри какая оказалась. Мало что не слушаешь взрослых, так еще и дерешься.

— А мне подарка не надо, — сказала Тоня и ушла в комнату.

Даже Наливайко перестал с ней шутить и, встречаясь с Тоней, смотрел на нее печально и вздыхал.

И только Василиса по-прежнему, мурлыча, терлась о Тонины ноги. Но много ли наговоришь с Василисой!

Так и шли дни.

А Тоня молчала и считала себя правой. Правой, что бы там все взрослые, сколько их есть, ни думали. А говорить она никому не станет, что бы они с ней ни делали. Вот если была бы Рита!..

Глава 22 ТОНЯ ИСПРАВЛЯЕТСЯ

До зимних каникул оставалось недолго.

Понемногу забывалась история с учиненной во дворе дракой. Тоню туда гулять больше не пускали. Да она не особенно и стремилась. На улице было сыро и холодно. На душе Тони невесело.

Притихшая после всех прегрешений, она решила стать хорошей. Без напоминаний отправлялась спать и готовилась удивить всех отметками.

В квартиру № 77 пришла открытка. Ниже адреса значилось: «Для Тони».

На одной стороне открытки были бушующие зеленые волны. Над волнами на фоне бледного неба летали чайки. На другой — марка с кремлевской башенкой и Ритино письмо, написанное маленькими печатными буквами:

«Милая Тоня!

Я по тебе соскучилась. Это снято здешнее море. Оно холодное. Еще холодней нашего. Мы живем у самой бухты. Тут красиво. А чайки летают к нам на балкон. Корабли уходят в море и гудят нам: «До свиданья!» А с моря пахнет рыбой. Скоро начнутся северные сияния. Говорят, они очень красивые. Вот бы нам посмотреть с тобой вместе! Помнишь, ты рисовала? Когда-нибудь приедешь — увидишь все сама. Учись хорошо и слушай маму и папу. Всем передай привет.

Рита».

Дальше был Ритин адрес, а еще ниже мелко напечатано: «Мурманск. Баренцево море».

Открытка Тоне понравилась. Особенно чайки и море. Она ее носила показывать в школу, а потом решила прикрепить над своей кроватью. Но если повесить так, чтобы смотреть картинку, — не видно Ритиного письма, а повесить наоборот — пропадают море и чайки. Тоня подумала и привязала открытку к спинке кровати над головой. Получилось так, что можно было смотреть на море, а потом повернуть и читать то, что написала Рита. Хотя письмо вместе с адресом Тоня запомнила наизусть.

И опять становилось жаль, что в квартире нет Риты и не с кем потихоньку посмеяться над Куксом или, сидя рядом, почитать книжки.

А тут еще неожиданно отправилась в Москву Августа Яковлевна. Вдруг она вспомнила, что давным-давно не бывала у своих столичных племянниц и не видела нового чудо-дворца, выстроенного в стенах Кремля.

Уехала Августа Яковлевна незаметно, как всегда уходила из дома. На дверях ее комнаты повис замок, который имел символическое значение, потому что любое из колец, на котором он держался, могло быть вынуто самым незатруднительным способом.

Пока в квартире была Августа Яковлевна, Тоня могла иногда пойти к ней, поразглядывать странные картины или потрогать зеленого старичка на козлиных ногах.

На улице слякоть. Во дворе делать нечего. Тоня вернется из школы, поест, поделает уроки, поговорит с Василисой, посмотрит на Ритину открытку, перевернет на другую сторону и опять посмотрит. Потом выйдет в коридор, походит, поглядит на соблазнительно стоящий в углу полотер, но и не подумает к нему прикасаться.

И вдруг нашлось хорошее занятие. После уроков ходили компанией по квартирам, звонили в звонки и требовали ненужную бумагу. В некоторых квартирах им кричали:

— Никакой бумаги у нас нет. Уже всю взяли.

И тут же захлопывали дверь.

В других вообще не отворяли — звони не звони. Зато бывало и так, что школьникам даже очень радовались. Один старичок в красных лыжных штанах сказал им:

— Немного подождите, старатели.

А потом вытащил столько связанных веревками газетных пачек, что они с трудом унесли.

Ребята постарше собирали металлический лом. Они ездили с тележкой со двора на двор и собирали все, что там валялось, — ржавые листы железа, помятый кусок водосточной трубы, кем-то выброшенную старую детскую коляску.

Тоня шла домой из школы, когда мальчишки с тележкой, на которой лежала исковерканная велосипедная рама, въехали к ним во двор и остановились, потому что провезти тележку через рытвины во дворе было трудно. Тут их и увидела дворничиха Люба.

— Давайте-ка отсюда, ничего у нас нет! — закричала она школьникам.

Но те стали просить:

— Мы найдем чего-нибудь, тетенька. Что так зазря валяется.

— Нету тут ничего, говорят… Еще утащите ленгазовое имущество. Потом отвечай за вас. Езжайте…

— Не утащим, — отвечали мальчишки. — Куда нам эти решетки! Вот если бы у вас медные штуки были!..

Тут Тоня вспомнила про старую кровать, на которую иногда натыкалась Августа Яковлевна и от которой она так хотела избавиться. Тоня решила, что настал момент ей помочь.

— У нас есть медная штука, — сказала она мальчикам. — Только очень тяжелая.

— Где, где? Покажи! — закричали они.

— На четвертом этаже. Целая кровать. Вам не унести.

— Ого! Еще как унесем… Мы вчера железную бочку свезли. Где она?

— В квартире.

— А нам не дадут.

— Дадут. Одна старушка ее выбросить хочет, а ей не поднять. Пошли за мной!

Тоня побежала по двору, перепрыгивая через наполовину засыпанные канавы. Мальчики оставили свою тележку и устремились за ней.

Был час, когда в квартире в одиночестве томилась Василиса. Заснув, она пропустила уход Олега Оскаровича и теперь вынуждена была ожидать первого, кто вернется домой, чтобы отправиться на дневную проверку подвалов. От нечего делать Василиса уже в который раз вынюхивала опустевшую мисочку из-под рыбы, хотя отлично знала, что давным-давно съела все, что там было. Вдруг в коридоре что-то негромко зашебаршило. Василиса подняла голову и кинулась в переднюю.

Как только в дверях показалась Тоня, Василиса приветствовала ее коротким «му-у-рк, мурк» и заспешила на лестницу. За дверьми она увидела еще несколько ног. Тоня была не одна. Впрочем, Василису мало занимали те, кто пришел с девочкой, она благоразумно подалась в сторону и в следующий миг уже бежала вниз по ступенькам, торопясь туда, где ее, наверное, уже заждались.

— Кошка выскочила! — крикнул кто-то из мальчиков.

— Пусть, — сказала Тоня. — Она погулять. Входите!

Мальчики все вместе протиснулись в квартиру и неловко замялись на резиновом коврике. Тоня зажгла свет.

— Вот, — сказала она. — Смотрите!

— Ух, какая здоровенная! — восхитился один из сборщиков, оглядывая прислоненную в углу кровать.

— Меди — законно! — сказал другой.

Тоня оглядела коридор. Тихо. Дома никого. На двери Августы Яковлевны сиротливо висел замок. Из Москвы она не вернулась. Тоня решила, что это даже хорошо. Вот приедет, обрадуется!

— Берите! — скомандовала она мальчикам.

Они какую-то минуту колебались. Потом один сказал:

— Взялись, парни!

— Беремся!

Кровать повалили набок. При этом старые ее пластины издали бронзовый вздох, а ножки проехали по паркету, оставляя двойные царапины. Оно оказалось увесистым, это железное чудовище, столько лет досаждавшее Августе Яковлевне, и мальчики с трудом оторвали его от пола.

Тоня распахнула двери на лестницу. Кровать, как могла, сопротивлялась. Она застряла в первых дверях, потом во вторых. Звенела, призывая кого-нибудь на помощь, скрежетала и вырывалась из рук мальчишек, пытаясь доказать, что с нею нелегко справиться.

На свете, наверное, не было и отцов этих розовощеких упрямцев, а она уже блестела начищенными медными шарами, украшая модным видом петербургскую квартиру. На ней спали и старели люди. Здесь в коридоре она выстояла блокаду и войну. Сколько лет потом дожидалась лучшей участи, и вот все было кончено…

В последний момент кровать еще уцепилась ножкой за коврик при входе, словно хотела, чтобы и он разделил с ней участь изгнанника. Но ковер оставили на своем месте, а она очутилась на лестнице.

Перегнувшись через перила, Тоня с площадки наблюдала, как мальчишки волокли тяжелую добычу.

Когда внизу хлопнули двери, она вернулась в квартиру. Тоня уже не видела, как кровать уложили на тележку и, придерживая, чтобы она не свалилась, повезли прочь со двора. Облезлая и зеленая, она при дневном свете в самом деле выглядела старым изношенным хламом и не привлекла ничьего внимания.


Вероятнее всего в квартире не скоро бы заметили внезапное исчезновение кровати, если бы не Тоня, которой не терпелось похвастаться.

Как только вернулась домой Мария Гавриловна, Тоня бодро сообщила ей:

— А мы чудище на лом сдали!

— Какое чудище?

Мария Гавриловна вынула ключ и стала отворять свою комнату.

— Августы Яковлевны кровать с шариками.

— Так она что же, вернулась уже?

— Как же она вернется? Ее на тележке увезли.

— Кого?! — Мария Гавриловна испуганно обернулась.

— Кровать железную.

— Фу ты! Да я тебя про Августу спрашиваю.

— А, она… Нет, еще не приехала.

— Кто же кровать-то увез?

— Мальчишки. Я им отдала.

Мария Гавриловна не сразу поверила тому, что говорила Тоня. Она зажгла свет и осмотрела опустевший угол:

— Это как же так? Неужели увезли? Кто же тебе велел?

— А никто. Она давно сказала, что это чудище ей надоело. Она хотела, чтобы кто-нибудь помог выбросить. А мы не выбросили, а сдали в утиль. А теперь его переплавят, и будет трактор.

— Господи! — Мария Гавриловна всплеснула руками. — Выходит, ты, Антонина, чужое имущество на свалку отправила?!

— Не на свалку, а в утиль! — поправила ее Тоня.

— И дома никого не было?

— Не было никого. Мы всё сами. Знаете, какая она тяжелая! Взрослым и то бы не снести. Одному мальчику чуть ногу не придавило.

Но Мария Гавриловна уже не слушала Тоню.

— Ой, девчонка, девчонка, что же ты наделала! — причитала она.

Это было только начало новых неприятностей. А потом пошло.

Вернулась с работы Аня.

— Как же ты это могла додуматься, Тоня?! — горько воскликнула она. — Что же теперь мы Августе Яковлевне скажем?

Хотя Тоня и почувствовала, что произошло неладное, она никак не могла понять, в чем теперь виновата: она только хотела помочь Августе Яковлевне.

Явился к обеду Петр Васильевич, узнал о происшедшем, даже не стал ничего говорить. Строго спросил:

— Ты не знаешь, в какой пункт они ее свезли?

Но так как Тоня об этом понятия не имела, он велел ей не уходить, а сам сразу же оделся и ушел из дому.

Вернулся он скоро. Сбросил пальто и сообщил:

— Кровать эту чертову куда-то дальше из пункта приема успели отправить. Теперь ищи-свищи.

Молча пообедав, Петр Васильевич отправился на работу.

А Тоня думала про себя, что, когда из Москвы вернется Августа Яковлевна и похвалит ее, — все станут у нее просить прощения, что зря ругали.

Глава 23 ДО СВИДАНЬЯ, МАМА С ПАПОЙ!

Была у Петра Васильевича тетка Прасковья Федоровна, по-семейному — просто тетя Панюша.

Панюша жила в поселке Тайцы, минутах в сорока с лишним езды по Балтийской дороге. Там у ее мужа, отличного плотника, когда-то был собственноручно выстроенный добротный дом. Дом сгорел во время войны. Муж Прасковьи Федоровны умер. Время раскидало детей. Панюша одна коротала свой век в Тайцах.

По-старушечьи нетребовательная, жила она в маленькой комнате с кухонькой и подобием веранды. Летом сдавала неказистое жилье дачникам, сама перебиралась в оклеенный изнутри обоями сарайчик, с окошечками величиной в тетрадку.

Раза два в год, по теткиным праздникам, Петр Васильевич и Аня наезжали к ней в гости. Привозили нехитрые подарки: ситцу на платье или какой-нибудь платочек. Иногда Панюша, захватив «своего» лучку или морковки, наведывалась в город, пила чай, рассказывала тайцевские новости. Потом, бестолково потолкавшись по универмагам, снова уезжала к себе.

На зимние каникулы было решено отправить Тоню к тете Панюше.

Девочке хорошо побыть две недели на воздухе — рассудили Аня с Петром Васильевичем. В свободные дни они станут посещать дочку, заодно выполняя свой родственный долг перед теткой.

Про себя каждый из них еще подумывал о том, что все-таки надо увезти Тоню на некоторое время и дать соседям привычно пожить в квартире. Тем более трудно надеяться на спокойствие в каникулы, когда Тоне придется подолгу оставаться одной.

В отсутствие дочки Петр Васильевич и Аня собирались подвести итоги прожитого втроем времени и выработать дальнейший план воспитательных мер.

Мысль повезти девочку за город нравилась обоим. Говорили об этом полушепотом, ночью, когда Тоня крепко спала.

И вдруг Аня тихо сказала:

— А ведь скучно без нее станет. Привыкла я. Бегает рядом, делает что-то свое.

Аня не видела, как счастливо улыбнулся ее словам муж. Кашлянув, Петр Васильевич произнес тоном умудренного в родительском деле человека:

— Ну, ну… Придется и расставаться. Не все вместе. А летом… Лагеря или что. Не станешь же ты держать ее при себе в городе. Вернется, я ее в цирк на елку поведу.

И Аня, вздохнув, умолкала.

Тоне так и объявили, что она поедет на каникулы в Тайцы к тете Панюше. Будет там дышать воздухом и ходить на лыжах.

Тоне не хотелось уезжать. Куда лучше оставаться в городе. Но возраженья были бы напрасны. Все равно ее никто не послушает. Взрослым ничего не докажешь.

С тетей Панюшей она была знакома. Эта толстая тетка в сером платке уже приезжала при Тоне в город. Ане нужно было куда-то выйти. Она оставила их вдвоем. Прасковья Федоровна пила чай и поглядывала на Тоню. Потом вздохнула и сказала:

— Сирота ты моя горемыкая.

Тоня не знала, что такое сирота, но поняла, что тетя Панюша ее жалеет, и ей это не понравилось. Ехать к тетке Панюше в Тайцы у Тони не было желанья.

Шли последние дни декабря. Зима не установилась. Словно желая скрасить унылые сумерки, по вечерам зажигались убранные к празднику витрины магазинов.

И вот настал последний день занятий. Темнело теперь рано, и Тоня вернулась из школы, когда за окнами уже сгущалась густая синева. В квартире она не застала никого. Гуляла где-то и Василиса.

Тоня неторопливо переоделась в домашнее платье, поела и задумалась. Завтра ее отвезут к тетке Панюше. Купили даже лыжи. Но какие тут лыжи, когда на улице мокро, как летом после дождя. И кино там, наверное, нет. И телевизора тоже.

И вдруг Тоне подумалось, что ее, может быть, только обманывают, что везут к Панюше на каникулы, а на самом деле возьмут и оставят там жить навсегда. Потому что в квартире ее никто не любит. И тетка Панюша сказала — горемыкая. И мать Лерки кричала: «Она из особых!» А папа и мама? Ругают ее из-за этого чудища Августы Яковлевны. А что, если они никакие ее не папа и не мама?

Тоня опустилась на оттоманку. Острые плечики ссутулились. Ей вдруг сделалось нестерпимо жаль себя. Вот если кто-нибудь сейчас рассказал бы всю правду… И еще научил, как не ехать к толстой тетушке в Тайцы. Вот если бы дома была Рита. Она понимала Тоню.

Рита!..

Рита звала ее к себе и обещала показать море, пароходы и чаек.

Конечно! Она сейчас же сразу поедет к Рите и все, все ей расскажет. Мурманск — это, наверно, не далеко… Сколько стоит билет? Детский недорого. У Тони есть рубль, его дал ей Петр Васильевич на что она захочет. Она еще не потратила ни копейки.

Тоня вскочила на ноги. Рубль в целости и сохранности лежал в коробочке из-под духов. Тоня вынула его оттуда и сжала в кулаке.

Сейчас же, скорей к Рите, пока еще никто не пришел, а то ее ни за что не пустят.

Тоня торопливо отвязала открытку с морем и чайками. Адрес написан. Она найдет.

Тут она увидела Люсю, которая сидела на окне и смотрела во двор, где ничего не было видно. Тоня подумала: не взять ли ее с собой? Но решила, что кукла может замерзнуть на севере, ведь у нее нет теплого пальто.

— Я еще приеду. Ты не скучай и будь хорошей, — сказала ей Тоня и поцеловала Люсю.

Еще немного, и Тоня застегивала последние пуговицы на своем пальтишке. Ботики были уже на ногах. Красная с белым помпончиком шапочка надета. Повязан и шарфик. Кажется, все!

Ритина открытка и рубль лежали в кармане. Ключей она не возьмет. Зачем они ей?

Тоня вышла в коридор. Никого! Осторожно отворила двери на лестницу и прислушалась. Кажется, никто не поднимался. Стараясь как можно меньше шуметь, осторожно захлопнула двери и побежала вниз.

Ей повезло. Во дворе не встретился никто из детей, и дворничихи тоже не было.

И вот Тоня на улице. Идет снег. Он похож на мелкие клочки папиросной бумаги. Освещенные фонарями, они кувыркаются в черной мгле неба. Одни, более счастливые, ложатся на шапки и плечи прохожих и еще белеют на них некоторое время. Другие падают на асфальт и сразу же превращаются в серое жидкое месиво.

Тоня знала, что в Мурманск уезжают с Московского вокзала: она провожала Риту. Такси тогда проехало по площади и свернуло на улицу Маяковского. Тоня знала и эту улицу. Один раз они с Петром Васильевичем гуляли по ней и дошли до самого Невского. А там близко и вокзал — напротив станции метро с круглой башенкой. Можно дойти и пешком. Совсем недалеко.

Только бы ее никто не увидел! Тоня пошла к Литейному и, выбрав минуту, быстро перебежала проспект. Вот она уже на другой стороне. Дальше площадь, а за ней улица с деревцами — это Маяковского.

Как ярко горят фонари! Если задрать голову и смотреть на фонарь — похоже на спустившуюся луну. А снежинки перед ними становятся черными и летают, как мушки.

Какая долгая улица! Тянется и тянется… Тоня даже устала, пока шла по ней. Но вот и яркие цветные огни. Много света. Невский. Она уже совсем близко от вокзала.

Народу на Невском полно. Все куда-то спешат. Все взрослые, а если и встречаются дети, они идут за руку или рядом с большими. Тоне тоже лучше не идти одной. Она выбрала высокого и толстого дядю в очках, с большим портфелем, и пошла рядом, делая вид, что они вместе. Толстяк не обратил на нее никакого внимания. Задумавшись, он быстро шагал в сторону вокзала. Тоне приходилось почти бежать.

Они уже подходили к станции метро, как вдруг Тоня увидела идущего навстречу Олега Оскаровича. Она сразу узнала его похожее на желудь лицо. Олег Оскарович, наверно, тоже увидел ее, потому что Тоня заметила, как он удивился, что рядом с ней не Петр Васильевич или Аня, а кто-то совсем незнакомый. Кукс даже приостановился и посмотрел им вслед, а Тоня, как ни в чем не бывало, пошла еще ближе к высокому дяде и даже подержалась за его портфель.

Пройдя несколько шагов, Кукс обернулся. Маленькая спутница толстяка с портфелем, не оглядываясь, продолжала идти рядом с ним. Тогда Олег Оскарович понял, что девочек, похожих на Тоню, в городе, наверно, так же много, как и шапочек с белым помпоном, и спокойно направился дальше.

Глава 24 ПРОПАВШЕЕ СОКРОВИЩЕ

После работы Аня не сразу пошла домой: надо было кое-что купить — до праздника оставалось несколько дней.

Дело близилось к вечеру, когда Аня поднималась по лестнице в свою квартиру. Хотя она знала, что дома для Тони все приготовлено и девочка должна быть сыта, ее не покидало какое-то беспокойное предчувствие.

Двери в комнату, как она и ожидала, оказались незапертыми. Тоня дома. Аня потянула дверь и удивилась: свет был потушен.

— Тоня! — неуверенно позвала она, повернув выключатель и оглядывая пустую комнату.

Аня поставила сумку на стул и выглянула в коридор.

— Тоня!.. Тоня, ты где?!

Из кухни с утюгом в руках показалась Мария Гавриловна.

— Нету ее, — сказала она. — И не было, как я пришла. Гуляет, видно.

Аня сняла пальто и задумалась. «Гуляет?! Нет, так поздно Тоня гулять не должна. К тому же весь день шел снег. На улице сыро». Во дворе Аня не встретила никого из детей.

Она еще раз осмотрела комнату. Тонино школьное платье аккуратно повешено на спинку стула. Ключи лежат на столе. Обед съеден. А пальто Тониного на месте нет. Но ей было строго запрещено куда-либо уходить. Почему же она все-таки не послушалась?

Чем больше над этим думала Аня, тем тревожней становилось у нее на душе.

На кухне Ольга Эрастовна сбивала белки в сверкающей прозрачной машинке. Мария Гавриловна доглаживала белье. Два стареньких чугунных утюга поочередно калились на синем огне конфорки. Стопка тщательно выглаженного белья пестрела на табуретке.

— Гляди, — показала взглядом Мария Гавриловна. — Откуда и берется?! Ведь одна живу.

Она вздохнула. Пока в квартире была Рита, Мария Гавриловна, бывало, нет-нет да и пожалуется, что с племянницей «одно беспокойство» и что «пора бы пожить и одной — годы-то не те». Но теперь, когда Риты не стало, Мария Гавриловна явно скучала и не знала, куда деть свои еще не до конца растраченные силы.

— Вы давно дома? — спросила Аня.

— Да уже часа два буду. Ты что, о Тоне? Ну, что там. К подружке, поди, побежала.

— Возможно, в квартире напротив? Она ведь, кажется, ходит к ним, — вставила Ольга Эрастовна.

— Я ей никуда не позволила уходить, — сказала Аня.

Ольга Эрастовна ничего не сказала, только выразительно взглянула на Аню.

Аня стала снова одеваться. Нужно было сходить в школу. Тоня могла быть только там.

На лестнице все же решилась и осторожно позвонила в квартиру напротив. Дверь отворил сам доцент.

— Извините, пожалуйста, — сказала Аня. — У вас нет нашей Тони?

Большой и рыхлый Бобро удивленно смотрел на нее через очки без оправы.

— Нет, не думаю… — проговорил он. — У нас будто никого…

Из-за спины отца показался Толик.

— А где ваша Тоня? — спросил он.

— Не знаю. Куда-то ушла. Уже давно, — Аня поблагодарила и еще раз извинилась. Бобро в свою очередь раскланялся и закрыл дверь.

Аня сошла вниз. Во дворе дворничиха Люба лениво сметала в сторону мокрое снежное месиво.

— Весь день валил. Только и перестал, — сказала она.

Аня спросила, не видела ли она Тоню. Та перестала мести.

— А что, пропала?

— Ушла куда-то без спросу.

— С ними все станется, — сказала Люба и снова равнодушно засвистела метлой.

Двери школы оказались плотно закрытыми. Светилось только окошко первого этажа с цветами на подоконнике и домашней занавеской. Нет, Тони тут, конечно, не могло быть.

Аня надеялась, что по возвращении она уж обязательно найдет дочку дома. Но лишь отворила двери, как в коридор вышла Мария Гавриловна. Из дверей кухни выглянула Ольга Эрастовна.

— Ну что, нашлась?

— Нет, — покачала головой Аня. — Не знаю, что и подумать.

— Да никуда не делось твое сокровище. Гуляет где-нибудь, и все, — неуверенно произнесла Мария Гавриловна.

Аня пошла к себе. Стала вынимать покупки из сумки. Но делала она это механически.

Напряженно прислушиваясь к тому, что происходит в квартире, она не услышала, а, скорее, почувствовала, что кто-то отворял своим ключом входную дверь. Аня торопливо вышла в коридор.

— Здра-авствуйте! Привет всем, кто дома! — чуть грассируя, весело произнесла Августа Яковлевна, внося потертый саквояж, к ручке которого был прикреплен голубой ярлычок аэрофлота.

Оказалось, что Августа вернулась домой из Москвы на самолете.

— Какая прелесть! — стала она во всеуслышание восхищаться еще в коридоре. — Подумать только, как я могла прожить столько лет и не летать! Сидишь в кресле, как в ландо… Да какое там ландо! В экипажах трясло. А тут — дома. Что за роскошь эти ТУ. Час — и ты в Ленинграде… Просили зачем-то привязаться. Раздавали какие-то пакеты… Мне совершенно ничего не понадобилось. Я читала «Огонек».

И вдруг Августа Яковлевна оборвала свой восторженный монолог.

— Что-нибудь случилось? — спросила она, заметив неладное в лице Ани.

— Августа Яковлевна, у нас куда-то пропала Тоня.

— То есть как это пропала? Что с ней? — Августа поставила саквояж на пол.

Аня сказала, что Тони уже давно нет дома и ничего о ней не известно.

Старуха облегченно вздохнула.

— Ну, зачем так волноваться? Найдется. Я уверена, напрасная паника… Жульетта непосредственный ребенок. Ну, увлеклась чем-нибудь… Чего только не видела я в жизни… Мой племянник на даче упал в колодец. Сейчас он доктор астрономических наук…

— Августа Яковлевна, — продолжала Аня. — Тоня тут у нас отличилась. Никого не было дома. Она привала мальчиков и отдала им вашу кровать. А те сдали ее на лом. Петр Васильевич потом поговорит с вами.

— О чем поговорит?! — удивленно и даже как-то строго спросила Августа. Она вытащила из сумки свои очки-лорнет и посмотрела в тот угол, где столько лет стояла старая кровать. — О чем он будет со мной говорить? Я очень благодарна Жульетте. Наконец-то!.. Столько лет я умоляла помочь мне убрать эту тяжесть, и никто… А добрый ребенок… Можно будет двигаться без риска посадить синяк.

Августа Яковлевна снова склонила голову над сумочкой и вытащила из нее ключ от своего символического запора.

Прошло еще немного времени, и раздался звонок.

— Тоня!.. Это она! Она ведь ушла без ключей, — Аня кинулась отворять дверь.

На площадке стояли Бобро с сыном. Доцент выглядел так строго, что не оставалось сомнений — он явился по серьезному делу. Он держал за руку Толика. Мальчик был взволнован. Глаза его смотрели широко и испуганно.

— Прошу прощения, — осторожно начал Бобро.

— Входите, пожалуйста, — отступила Аня.

Толик с отцом вошли в квартиру.

— Мы слышали, — продолжал уже в коридоре Бобро, — у вас потерялась дочка. Дворничиха полагает, так она сказала моей жене, что девочка убежала из дому.

Лицо Ани вспыхнуло. Она оглянулась, в коридор вышла Мария Гавриловна. Ольга Эрастовна застыла на пороге кухни.

Бобро испытывал заметное смущение.

— Мне сказали, — продолжал он, — девочка была наказана за драку во дворе.

— Была, — кивнула Аня.

— Так вот, мне бы хотелось вам кое-что сказать…

— Пожалуйста, идемте к нам.

Аня повела их в комнату. Выглянувшую в коридор Августу Яковлевну Аня тоже позвала с собой. Она ждала дурного, и ей не хотелось быть одной.

Толик с любопытством оглядывал тесное жилище Рябиковых. Доцент, видимо, спешил выложить то, что его волновало. Он не стал садиться, несмотря на Анино приглашение.

— По-моему, произошло недоразумение, и досадное, — продолжал он. — В некоторой степени здесь виноват и Толик, потому что молчал.

— Я дал Тоне честное… — насупился мальчик. — Она велела никому не говорить.

— Хорошо, что ты сказал хоть сейчас. Девочка была права, — доцент строго посмотрел на сына. — Ну, повтори, пожалуйста, что произошло во дворе.

— Лера не хотела играть в прятки, — тихо начал Толик. — А все хотели. Тогда Лера сказала Жульетте, что она детдомовская и только всех заводит. А Жульетта сказала, что это она раньше жила в детском доме, а теперь у нее есть папа и мама. Тогда Лера стала орать, что никаких папы и мамы у нее нет и что ее только обманывают, что она нашлась, а она подкинутая.

Толик умолк.

— А потом? — спросил Бобро.

— А потом Жульетта ее стукнула. Но только никакого шарфа она не рвала, только дала ей по носу. Шарф Лера разорвала сама. Нарочно. Все видели. А она кричала: «Ага, ага!.. Вот скажу маме!..»

— Какая злая девчонка! — произнесла Августа Яковлевна.

— По-моему, это меняет дело, — вопросительно посмотрел на Аню доцент.

— Спасибо, что сказали, — проговорила она и попыталась улыбнуться.

— Мама его не пускала прежде во двор, — кивнул на сына Бобро. — Но теперь она убедилась, что это было неверно. А с вашей Жульеттой они непобедимы, — доцент улыбнулся. — Пусть она к нам часто приходит. Толик ее любит, и они хорошо играют.

Первой Аниной мыслью после ухода Толика с отцом было позвонить мужу. Она скажет, что Тоня пропала. Может быть, он что-нибудь знает или догадается, куда она могла пойти.

И вдруг Ане пришла мысль, от которой вспыхнули щеки. А что, если Тоня отправилась в детский дом, к Нине Анисимовне?! Пошла сказать, как тоскливо ей живется в квартире среди взрослых, не понимающих ее людей. Сказать, что мать с отцом ее тоже не любят.

Аня приложила ладони к горящим щекам. Какой стыд! Нет. Случись такое, их бы немедленно известили. Но что же тогда с ней?! Одна тревожней другой вставали перед ней картины.

— Девочка найдется, — твердо произнесла Августа Яковлевна. — Нужно спокойно обдумать, куда она могла пойти. Я уверена, она где-нибудь недалеко.

Сидеть дома и сложа руки думать Аня не могла. И все же слова Августы Яковлевны чуть успокоили ее: а если и в самом деле Тоня заигралась и бегает где-то поблизости.

Нет, не нужно звонить в театр и тревожить мужа. Он все равно сейчас не сможет ничем помочь. В том, что Тони нет дома, виновата только она. Это она до сих пор не поняла открытой и легко ранимой души девочки. Только бы она отыскалась. Такого никогда не повторится.

Через несколько минут Аня снова шла через двор. Если она не найдет девочку в ближайших кварталах — остается одно: идти в милицию.

По улице, пряча мокрые лица в воротники пальто, торопливо шли люди. Они спешили домой, где их ждали дети. И вдруг Аня поняла, что никогда в жизни не обретет спокойствия, случись что-нибудь с маленькой озорной девчонкой, которая именно сейчас казалась ей особенно родной.

Глава 25 КТО ВИНОВАТ?

Лишь только захлопнулась дверь за Аней, в коридоре снова собрались все жильцы. Вышел с карандашом в руках и Евгений Павлович Наливайко.

Августа Яковлевна рассказала о том, что сообщили Ане Бобро с сыном.

— Какой характер, а! — вырвалось у Ольги Эрастовны. — И ничего не сказала…

— Гордая натура. — Это сказал Наливайко.

— А мы-то все на нее, малую! — всплеснула руками Мария Гавриловна. — Знают все эту Лерину мать. Еще в блокаду знаменитая. И дочь, поди, в нее.

Ольга Эрастовна запротестовала:

— Я, например, ничем не позволила себе обидеть ребенка. Ну, поговорила с ней…

— Чего там, — продолжала наступать Мария Гавриловна. — Все позволили. Полотер сломался — чужое взяла. Попало. Щенка покормить привела — ругают. Какая ей тут жизнь?

Ольга Эрастовна недоумевала:

— Так ведь вы же чашку свою жалели.

— Бог с ней, с чашкой. Беда какая!

— Как будто я беспокоилась о своем полотере?! Действительно!

У Евгения Павловича был несколько виноватый вид.

— Понятно, мы сгустили краски. Но эта история с кроватью… На нее следовало реагировать, хотя бы в воспитательных целях.

— Ах, прошу вас, оставьте, пожалуйста, кровать! — воскликнула Августа Яковлевна. — Она никому тут не нужна. Я бы только похвалила Жульетту.

Мария Гавриловна, видно, уже позабыла свой разговор с Тоней о розгах.

— Один ребенок в квартире был, — сказала она, — так и того довели… Пузыри пускала… Будто долго вытереть пол. А ей, может, радость.

— Боже мой! Да кто же к этому всерьез относился?

— Дело не в пузырях, — прервал жену Наливайко. — Ей нанесли оскорбление. Она, как умела, вступилась за свою честь и не захотела посвящать взрослых… А мы… — он замялся. — А мы не поняли, и вот…

— Такие чувства, — добавила Августа, — в человеке следует развивать, а не подавлять.

— Да кто же их подавлял?

Было похоже, что Ольга Эрастовна упреки принимала на свой счет.

В самый разгар возникшего стихийного объяснения в коридоре появился Кукс. Олег Оскарович вошел в квартиру, как всегда, с черного хода. На него не обратили внимания, но Кукс прислушался к разговору.

— Потерялась Тоня? — внятно спросил он. — Я ее видел!

— Когда?! — это вырвалось у всех сразу. Взоры обратились к Олегу Оскаровичу.

— Ну, так часа два назад… Нет, больше. Я вышел из гостиницы. Был у знакомого главного режиссера.

Как всегда уснащая речь ненужными подробностями, Кукс рассказал, как встретил на Невском Тоню, которая шла в сторону метро и вокзала с каким-то солидным человеком.

— И вы ее не остановили? — Августа Яковлевна посмотрела на Кукса через свой лорнет.

— Фантастически! Вы бы ее хоть окликнули, куда она? — Ольга Эрастовна так осуждающе глядела на сметчика-литератора, что тот даже растерялся.

— Видите ли… Во-первых, я торопился… А во-вторых, как предполагать… Такой солидный человек, с портфелем…

— Да мало ли подлецов всяких… Портфель, может, и нарочно. А то надо, и бороду приклеит. Заведет куда… Вон тут одну поймали…

— Навряд ли, чтобы по Невскому, — опроверг разошедшуюся Марию Гавриловну Наливайко.

— Возможно, кто-нибудь из школы, и она сейчас вернется, — высказала слабую надежду Августа. — Вы не ошиблись? Это точно она?

Олег Оскарович неуверенно пожал плечами:

— По-моему, это была Тоня.

— Нужно сообщить в милицию, чтобы дали сигнал по всем отделениям города, — у Наливайко был решительный вид. Он двинулся к телефону.

— Кроме милиции, — продолжал он, — необходимо навести справки в больницах… Обратиться в «скорую помощь».

— Фу ты! Типун на язык! — замахала рукой Мария Гавриловна.

— Я оптимистка. Все кончится хорошо, — было видно, что Августа Яковлевна успокаивала прежде всего себя.

И вдруг они услышали командный голос Кукса:

— Прежде всего — логика! Никакой преждевременной паники, — он уже было отомкнул дверь своей комнаты, но раздумал в нее входить. — Следует действовать организованно. Если, как вы говорите, она убежала из дому, ее следует искать в районе Московского вокзала. В этом возрасте начинается тяга к скитаниям… Девочка могла заблудиться. Вокзал я беру на себя.

С этим заявлением, поразившим всех, кто знал Олега Оскаровича, Кукс положил ключ в карман пальто и, не говоря больше ни слова, вышел через парадный ход.

Только он ушел, Евгений Павлович решительно уселся у телефона. Наливайко надеялся напасть на Тонины следы, не снимая домашних тапочек.

Мария Гавриловна оделась потеплее и сказала, что побродит и поищет Тоню поблизости.

— Кто знает, может, девчонка рядом где заплуталась.

Уставшая с непривычной дороги Августа ушла к себе. Еще в автобусе по пути из аэропорта она с удовольствием думала о том, как будет отдыхать с книгой в своей широкой постели. Но теперь решила не ложиться до тех пор, пока не узнает, что тревога была напрасной.

Ольга Эрастовна задержалась на кухне и всякий раз с облегчением вздыхала, когда ее муж, дозвонившись до очередного приемного покоя, узнавал, что в больницу никакой девочки с улицы не поступало.

Обычно по вечерам в квартире № 77 не обращали внимания на звонки в передней и на них не выходили. Каждый считал, что это его не касается. Если звонили долго и настойчиво, отворять двери шел тот, чьему терпению наступал предел. А сейчас на всякий сигнал следовала немедленная реакция. Близоруко щурясь, выходила Августа Яковлевна. Наливайко бросал свой пост у телефона и, опередив старуху, спешил отворить дверь. В коридор с надеждой выглядывала Ольга Эрастовна.

Звонили несколько раз. Кто-то запоздалый и несведущий, в красном шарфе, спрашивал Риту. Дворничиха приносила счета на оплату квартиры. Звонили, чтобы пустить Василису, которая в полном неведении квартирных событий задержалась на прогулке.

Тоня не появлялась.

Глава 26 ШЕЛ ПО УЛИЦЕ МАЛЮТКА

В детстве Олег Оскарович увлекался сочинениями Конан-Дойля. Он знал, что тайну преступления следует начинать раскрывать там, где были обнаружены последние его следы.

Кукс прибыл на то место Невского, где повстречал Тоню в обществе незнакомого человека с портфелем.

Разумеется, ничего наводящего на ее след он здесь не увидел и немедленно отправился на вокзал.

Олег Оскарович обошел огромный мраморный вестибюль, дважды побывал в зале ожидания, заглядывал на перрон и на всякий случай даже в ресторан. Все было напрасно.

Подумав, Кукс решил воспользоваться помощью вокзального начальства.

Пока он старательно и, как полагал, достаточно образно описывал Тонины приметы дежурному по вокзалу, а тот беспомощно пожимал плечами, в разговор вмешалась уборщица. Обернутой в тряпку щеткой она вытирала кафельный пол и вдруг, замерев, спросила Кукса:

— В красной шапочке, говоришь, с белой бомбой?

— Ну да, глаза такие проникновенные… Очень живой ребенок.

— Глаз не видела, а так схоже… Сидела с теткой толстой рядом. Та в платке…

— Может быть, с дядькой? С портфелем? — попробовал помочь ей встревоженный услышанным Кукс.

— Дядьки не было, а тетка верно, и девочка небольшая, курносенькая.

— Скорей всего она!

— Где вы видели? — спросил уборщицу дежурный по вокзалу и взялся за телефонную трубку.

— В зале ожиданья. Часа два уж. Да, может, и не та. Мало ли девчонок, — уборщица задумалась. — Тетку-то я потом еще заметила. Она к поезду бежала.

Олег Оскарович был готов снова кинуться в зал ожидания, хотя только что там побывал.

Дежурный по вокзалу позвонил в несколько вокзальных точек. Тони никто не видел. Справился в кассе. Узнавал, не покупала ли девочка в красной шапочке самостоятельно куда-либо билет. Но и в кассах Тони не примечали.

От дежурного Олег Оскарович ушел с мало обнадеживающими сведениями. И все же он считал, что напал на след девочки. По всему получалось, что уборщица видела именно Тоню. Теперь было необходимо логично рассудить, куда она могла направиться с вокзала.

Из автомата Кукс с трудом дозвонился до дома. Телефон все время был занят. От Наливайко Олег Оскарович узнал, что никаких сведений о Тоне до сих пор нет. Тогда он сообщил, что имеет основания предполагать, что их беспокойная соседка была на вокзале, и станет продолжать поиски.

Олег Оскарович подумал о том, что Тоня снова могла выйти на Невский. Витрины магазинов на проспекте были украшены к Новому году и светились весело и привлекательно. Вполне возможно, рассуждал про себя Кукс, девочка могла увлечься и не заметила времени.

Гипотеза Олега Оскаровича держалась на зыбкой почве. Очутись Тоня одна в этот час на Невском, она давно бы была препровождена домой. В сущности Олег Оскарович надеялся на счастливое «а вдруг!». Но глазным в его идее было не терять надежд и не уподобляться тому самому лежачему камню, о котором известно, что под него не течет и вода.

Вдохновленный этими оригинальными соображениями, Кукс вступил на шумный вечерний проспект и направился в сторону Адмиралтейства.

В то время, как Олег Оскарович продолжал свои поиски на улицах города, а кандидат Наливайко, с радостью не обнаружив ни в одной больнице Тони, требовал решительных действий от милиции; в то время, как Мария Гавриловна, нагулявшись и вдоволь наделившись квартирной бедой со встречными старухами, все еще бессмысленно бродила вокруг дома, а отчаявшаяся Аня уже сидела в дежурной комнате районного отделения и ждала, пока центральная служба милиции получит сведения со всего города, — в это время позабывшая о всех горестях Тоня весело хохотала в первом ряду кинотеатра «Родина», всей своей отзывчивой душой переживая приключения храброго корнета Азарова.

Фильм шел к концу. Тоня уже второй час находилась в отличном настроении. Но до того, как попасть в кино, ей пришлось пережить не очень-то спокойные минуты.

Она побывала на Московском вокзале. Побродила по залам с холодными мраморными стенами. Узнала, что поезд в Мурманск пойдет только завтра, и решила, что можно подождать. Во-первых, рассуждала Тоня, было уже темно, и, значит, завтра недалеко. А во-вторых, на вокзале отыскался зал ожидания. Тоня сама прочитала вывеску над дверью и вошла в зал. Там она уселась на скамейку рядом с толстой теткой и стала ждать. Положив ноги на перевязанные веревками чемоданы, тетка спала, и Тоня догадалась, что она тоже ждет завтрашнего поезда. Какая-то старушка подметала в зале пол и посматривала на Тоню. На всякий случай Тоня подвинулась ближе к спящей. Старушка провела щеткой под Тониными ногами и, ничего не спросив, пошла дальше.

Но ждать поезда, да еще до завтра, оказалось скучно. Тоня подумала о том, что дома ее, наверно, уже хватились. Ахает и удивляется, куда она делась, Мария Гавриловна. Василиса ходит по квартире, мяукает и зовет Тоню. Стало весело при мысли о том, что ее, наверное, ищут во дворе и на улице. И никому не догадаться, что она здесь и едет к Рите. Потом она подумала, что, когда вернется, ей попадет за то, что она поехала к Рите без спроса, да еще в нечищенных ботинках. Но Тоне так не хотелось к тете Панюше!

Она слезла со скамейки и вышла из зала. К поездам спешили люди с чемоданами. На Тоню никто не смотрел. Она была одна. И вдруг Тоня решила, что, если она сейчас пойдет к папе Петру Васильевичу и скажет, что не хочет к тете Панюше, он поймет ее. Да, вот сейчас она пойдет к нему в театр, заберется в будочку с цветными глазками и расскажет все, все… Где театр, Тоня знала. Нужно пойти по Невскому, потом по улице. Потом будет сад с Пушкиным. Там и театр. А к Рите?! К Рите она поедет в другой раз, с утра.

Через несколько минут она уже шагала в толпе прохожих по ярко освещенной людной стороне проспекта. Две женщины тащили елку, похожую на колючего разлапистого зверя. Тоня сейчас же пошла рядом и даже взялась за одну из веток, так что другим казалось, будто елку несут втроем.

Но не успела Тоня дойти до нужной ей улицы, как елка неожиданно повернула и поползла в подворотню. Тоня опять пошла одна. Но тут она увидела знакомую улицу и в конце ее сад. Тоня побежала по ней и оказалась на площади. Еще издали она увидела большие, до самого неба, буквы:

К
И
Н
О

Откуда они здесь взялись? Раньше она их тут не видела.

Тоня подошла ближе. За чистыми стеклами были выставлены картинки. Скакали на конях гусары в больших шапках, такие, каких лепил Толик. Танцевали девушки в длинных белых платьях. Тоня нащупала в кармане смятый рубль, на который собиралась ехать в Мурманск. Ей так захотелось в кино. В театр она еще успеет. Ведь спектакль идет целый вечер.

Тоня сбежала вниз к кассам. Там толпилась группа старших школьниц. А что, если для маленьких уже поздно? Тоня подошла к школьницам, протянула рубль:

— Девочки, возьмите мне билетик!

— А тебе что, не дают?

Тоня невразумительно пожала плечами.

— Мы скажем, что она с нами, — сказала высокая девочка во взрослой шляпе. — Ты близко живешь?

— Близко, — кивнула Тоня.

Вместе с большими школьницами она прошла через контроль. Уже были отворены двери в зал, и люди спешили через фойе. Школьницы пошли в девятый ряд, на который были куплены места. А Тоня побежала в первый. Она всегда любила сидеть в первом ряду. Тут не заслоняла ничья голова. Ряд оказался почти целиком свободен, и Тоня трижды меняла кресло, выбирая самое лучшее место.

И вот теперь Тоня, позабыв все, наслаждалась тем, что происходило перед ее глазами. Картина заканчивалась. Побитые французские солдаты убегали из России. Переодетая мальчиком смелая Шура прыгала с веток прямо в седло и стреляла по врагам. Кругом все палили. Было и смешно и не страшно. Потом французов победили. Гусары поехали верхом и запели. Дали свет в зале. Вместе со всеми Тоня вышла из кино, но не на улицу с садиком, а куда-то во двор, а потом на набережную.

Опять пошел мокрый снег, и на тротуарах было липко. Сколько же сейчас времени? Тоня даже побоялась спрашивать у взрослых. Может быть, уже ночь и дома ее ищут. Может быть, Аня уже плачет и думает, что она умерла. Скорей к папе, в театр! Теперь только он может за нее заступиться. Но где же площадь? Тоня незаметно пошла сзади девочек, с которыми проходила в кино. Они свернули за угол. И Тоня вслед за ними, к своей радости, очутилась на той же площади. Вдали, за густой сеткой деревьев, сиял огнями ярко освещенный вход. Конечно, это был театр! Тоня побежала вокруг площади. Она знала, что переходить прямо нельзя. Бежать было далеко. Но вот она оказалась перед огромными дверьми. Что-то незнакомое было в этих дверях, в которые, наверно, мог пройти поезд.

Возле дверей стоял высокий молодой человек без шапки. Он читал двухэтажную афишу:

Б

А

С

К

Е

Т

Б

О

Л

— Скажите, пожалуйста, это театр? — вежливо спросила Тоня.

— Нет, это Зимний стадион.

Откуда тут взялся стадион?

— Спасибо.

Тоня отошла в сторону. Непонятно, куда же делся театр. Он всегда был тут, на площади. Она увидела, что с другой стороны тоже был какой-то вход. Наверно, это и был театр. Просто она пошла не туда. Тоня побежала вокруг площади. Но и здесь ничего похожего на театр не оказалось.

Оттого, что набегалась, Тоне сделалось жарко. Она расстегнула две пуговицы пальто и задумалась. Куда же все-таки мог подеваться театр, где сейчас в своей будочке сидит Тонин папа и не знает, что она его ищет.

Захотелось немного отдохнуть. Тоня перешла дорогу и направилась в сад. Там она сядет на скамейку и подумает о том, куда, словно в сказке, мог пропасть театр.

Тоня вошла в садик. Мокрый каменистый песок заскрипел под ногами. В саду было пусто, только очень молоденький папа гулял со своим маленьким сыном.

Как раз когда Тоня входила, молоденький папа громко сказал:

— Ну, сынуля, все. Потопали, а то, наверное, мама нас потеряла.

Тоня забеспокоилась еще больше. Если теряются папы с детьми, так о ней, наверно, уже и думать перестали. Нужно все-таки куда-то идти. Она хорошо помнила: театр находился напротив садика, где стоял Пушкин. Сколько раз ходила мимо. Пушкин рукой показывал на театр. Но тут, к своему ужасу, Тоня увидела, что посреди садика не было никакого Пушкина, а на его месте темнел большой камень.

Тоню охватил страх. Исчез не только театр, но и такой красивый каменный Пушкин. Тоня бросилась вдогонку за молодым папой с мальчиком. Они еще шагали через площадь.

— Скажите, пожалуйста, — поравнявшись, торопливо спросила Тоня, — вы не знаете, куда делся Пушкин?

— Какой Пушкин? — молодой папа удивленно остановился.

— Вот такой, — Тоня подняла руку и изобразила, какой был Пушкин. — Он стоял там, в садике.

— Ах, такой! Памятник… Он никогда тут не стоял, девочка, — сказал молодой папа.

Глава 27 БЛИЗИТСЯ ЗАВЕРШЕНИЕ СОБЫТИЙ

Олег Оскарович прошелся по всему Невскому, раскланялся с двумя знакомыми, посмотрел витрину «ТАСС» за стеклом гастронома № 1, достиг Дворцовой площади, но Тони так и не встретил. Пошел снег. Кукс не сдавался. Дойдя до конца проспекта, Олег Оскарович снова позвонил домой и опять не узнал ничего нового.

Вероятно, единственное, на кого теперь следовало надеяться, была милиция. Она должна была разыскать Тоню, которую не могли найти столько взрослых людей.

Олег Оскарович печалился о том, что ему не удалось отыскать Тоню и показать квартире, на что он, Кукс, способен. Кроме того, он чувствовал себя виноватым в том, что так опрометчиво не остановил Тоню и не спросил, куда она идет. Вот если бы он ее нашел!

Склонный к самоанализу, Олег Оскарович задумался над тем, почему он принимает столь деятельное участие в судьбе приемной дочери Рябиковых. Но ответить на свой вопрос Кукс не мог. Странно, но сейчас совершенно забылись сердившие его выходки беспокойной соседки, а вот Тонин веселый смех и любопытные глаза, которыми она следила за его пальцами, когда он печатал на машинке, — помнились и не давали покоя не склонному к сентиментальности сметчику.

Подумав, Кукс решил, что именно он должен сейчас отправиться в театр к Рябикову, по-мужски сообщить все, что ему, Куксу, известно, и предложить свою помощь.

Созрев для такого решенья, Олег Оскарович свернул на площадь, прошел под известной кинозрителям всего мира аркой Главного штаба и, обгоняя праздные пары, форсированным шагом двинулся по проспекту в обратную сторону.

Когда это бывало нужно, Олег Оскарович умел быстро ходить. Не прошло и четверти часа, как он уже приближался к служебным дверям театра.

Взвизгнула пружина, и Кукс оказался в маленьком, тускло освещенном помещении перед окошечком, за которым скучала вахтерша. Рядом была дверь. Над ней скромная стеклянная табличка:

ПРЕДЪЯВЛЯЙТЕ ПРОПУСК

Олег Оскарович просунул голову в окошечко, пробитое в такой толстой стене, что оно могло служить амбразурой для пушки.

— Не откажите в любезности. Как вызвать электрика Петра Васильевича Рябикова?

— Нельзя их вызвать сейчас. Спектакль. Вот кончится скоро, и придут.

Откуда-то сверху из чрева старого здания и в самом деле доносились напевные звуки оркестра.

— Виноват, а долго еще ждать?

— Теперь скоро. Миниатюры сегодня. Недолгая… — через амбразуру вахтерша не без интереса взглянула на Кукса. — Что это их все сегодня? Только что дочка спрашивала. Или ушла?

— Какая дочка?

Олег Оскарович невольно обернулся. У стены, против окошечка, стояла жесткая скамья-диван, а на ней, подперев щеку ладонью, прижатой к подлокотнику, спала девочка в красной вязаной шапочке с белым помпоном.

— Тоня…

Олег Оскарович произнес это так тихо, словно боялся, что звуки его голоса могут спугнуть девочку. Но Тоня даже не пошевелилась.

В первый момент Кукс растерялся. Нужно было немедленно принимать какие-то меры. Но главное… Главное — сообщить домой, что Тоня нашлась. Он опять протиснулся в амбразуру, за которой сидела невозмутимая вахтерша.

— Слушайте, нельзя ли от вас позвонить? Срочно.

— Во время спектакля с регулятором не соединяем.

— Да нет. С городом. Совершенно необходимо.

— С городом не соединяется.

— Тогда, пожалуйста! Будьте любезны, я вас очень прошу! Посмотрите, чтобы она никуда не делась. Вот здесь. Эта девочка, дочка…

Вахтерша удивленно взглянула на Олега Оскаровича. Потом поднялась и в свою очередь посмотрела на спящую девочку.

— Заснула, пригретая-то. А мне и ни к чему.

Кукс бросился на улицу. Забежал за угол. Дверца прозрачной, как стакан, будки автомата была гостеприимно раскрыта. Двухкопеечные монеты Олег Оскарович на всякий случай всегда носил с собой. Два раза он путал, набирая номер. Через стекло будки было видно — к театру съезжались такси с зелеными огоньками. Сейчас кончится спектакль. Наконец номер был набран правильно. Трубку в квартире сняли сразу.

— Евгений Павлович, — стараясь придать своему голосу обычное строгое выражение, произнес Кукс. — Тоню я нашел. Она сейчас у отца в театре.

— Это факт? Это точно? — спросил Наливайко.

— Это совершенно точно. Говорю я. Мы скоро будем!


Через десять минут Петр Васильевич Рябиков, наскоро задраив регулятор, спешил на вахтерский пост.

Спектакль сегодня был из тех, которые кончались рано. Петр Васильевич с удовольствием предвкушал, как придет домой, может быть, выкупается в ванной, почитает книгу — воспоминания прожившего много лет генерала. Эти книги Рябиков любил. Завтра предстояла поездка с Тоней к тетке.

Как только отзвучал последний оркестровый аккорд и золотистый занавес опустился к рампе, в регуляторской зазвонил телефон. Рябикова срочно требовали на вахту.

— Кто там? В чем дело? — спросил он.

— Не знаю. Домашние ваши, наверно. И дочка тут, — вахтерша положила трубку.

Дочка! Конечно, с Аней. Что это им вздумалось?

Зал еще гудел аплодисментами. Обгоняя покидавших оркестровую шахту музыкантов, Петр Васильевич торопливо шел лабиринтами театра. Нет, ничего не могло случиться. Просто, наверное, гуляли.

За дверьми вахтерского поста его встретил Кукс.

— Ничего не произошло, — начал он, увидев взволнованного Рябикова. — Она здесь и спит… Там нас ждет такси…

Глава 28 ПОРА И РАССТАВАТЬСЯ

В двенадцатом часу ночи в квартире № 77 обыкновенно наступал покой. Редко кто зашлепает на кухню или зажжет свет в ванной. Только задумчивое чиканье машинки Кукса нарушало тишину.

А сегодня в позднее время бодрствовала вся квартира. На прибранной кухне, этом отмирающем форуме, которых все меньше и меньше остается в городе, не утихала беседа. И только Тоня — причина взволновавших квартиру событий — спала в своей постели.

Час назад ее, спящую, доставили домой. Аня встретила их на улице. Несмотря на то что роль Кукса во всей этой истории не была такой уж значительной, ему казалось — не включись он вовремя, дело могло обернуться плохо.

Олег Оскарович с достоинством прошел мимо высыпавших в коридор соседей. Дома к нему вернулась привычная аскетичность.

Вскоре Петр Васильевич курил на кухне свою традиционную, последнюю за день, сигарету. Здесь же, против обычного, находился Наливайко. Он работал над лекцией и попросил жену сварить кофе, а затем явился и сам. Пришла и Мария Гавриловна. Хотя дела у нее не нашлось, старухе захотелось побыть с другими.

Из своей комнаты со смятой открыткой в руках вышла Аня.

— Смотрите, — растерянно улыбаясь и ища в соседях сочувствия, сказала она. — В кармане пальто нашла. Уж не к Рите ли она собиралась, на вокзале-то была?

— Бог ты мой, к Рите! Вот придумала, — ахнула Мария Гавриловна.

— К Рите! Любопытно… — задумчиво произнес Наливайко.

— С Ритой они были большими друзьями, — сказала Ольга Эрастовна.

Аня все еще смотрела на открытку, будто хотела там вычитать больше, чем написано. Потом она вздохнула и вернулась к себе.

— Вот ведь Рита… — продолжала думать вслух Мария Гавриловна. — Веселые они обе… Моя-то теперь там учиться пошла. Школу, пишет, кончить хочу. В вечернюю поступила… Вот, выходит, они и понимают друг друга — школьницы.

Все промолчали, и вдруг Петр Васильевич сказал:

— У нас сегодня постановили: мне квартиру в новом доме дают. К весне, может, и переедем.

Ольга Эрастовна слегка вздохнула.

— Отдельная квартира — это, конечно, хорошо. Но мы, знаете, не очень и стремимся. Привычка… Все-таки — район и люди…

Наливайко пришла удачная мысль для лекции, и он отправился ее записать.

Разошлись и остальные.

Успокоившись, улеглась в своей гигантской постели Августа Яковлевна. С утра ей предстояло немало дел. Она ведь так долго не была в Ленинграде.

Отодвинув надоевшие ему сметы, Кукс задумчиво сидел над машинкой. В голове его, кажется, зарождалось нечто куда более значительное, чем рассказ для вечерней газеты.

Вернувшись в комнату, Аня расправила открытку с чайками и повесила ее над головой дочки на прежнее место. Пусть все будет, как раньше.

Она еще почистила Тонино пальтишко, потом прибрала в комнате. Смертельно усталая, только теперь окончательно обретшая покой, уже раздеваясь, она сказала мужу:

— Знаешь, что она тут, как засыпала, бормотала? «Я, говорит, Жульетта Петровна…» Да. Не знаю и с чего.

— Так и сказала?

— Ясно так сказала, — Аня чуть помолчала и продолжала: — А может, не повезем ее к Панюше. У меня отгульные дни есть. Да и попрошусь, потом отдежурю. Как думаешь?

— И я так думаю, — кивнул Петр Васильевич.

Аня погасила свет.

Откуда-то с Литейного слышалось, как гудел компрессор. Там шли ночные работы. Вскрывали старый асфальт. Меняли рельсы.

ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ

1

Ну вот и все! Все, все. Теперь все, — повторяла она, беззвучно шевеля губами.

То, чего так страшилась последние месяцы, что неотвратимо надвигалось с каждым днем, от чего просыпалась по ночам и, лежа на боку, холодела: скоро, уже совсем скоро. Никуда от этого не уйти, никуда… Как она этого боялась. Готова была молиться: только бы подольше, еще недельку, хоть несколько дней!.. Бывало и наоборот, думала: скорей бы уж, скорее!.. Все равно это случится. Ничего теперь не сделаешь, ничего. Поздно. Сама виновата. Так тебе и надо!.. Никому не жалко, нисколько не жалко… Твердила себе, пугаясь этого неизбежного часа, плача и жалея свою загубленную молодость. Да и не молодость, молодости-то еще никакой не было. Едва из девчонок вышла…

Выслушивали ее доктора, прикладывали холодный стетоскоп ниже груди, щупали живот, говорили, что все протекает нормально. В кабинете молчаливо стояла мать. Замерев, следила за доктором, боялась упустить его слова. В руках всегда сжимала кошелек и аккуратно сложенный платочек. Почему-то запомнился этот сжатый в правой руке кошелечек. Доктор благодушно шутил: «Будет мальчик». Мать слушала без улыбки. Главное для нее, наверное, было то, что «все протекает нормально». Это для матери, а ей было все равно. Что бы там ни говорили врачи, как бы ни уговаривали не бояться, она боялась и знала, если выживет — никого ей не надо. Одна останется. Напрасно мать на что-то надеется, напрасно переживает, ничего ей не будет. Хоть из дому потом пусть выгоняет — на своем настоит. Мать все равно не дождется, потому что ей самой никто не нужен. Совершенно теперь никто…

Говорили ей, как услышишь, что под сердцем шевельнется, будто застучится, на волю попросится, так и обомлеешь, будешь ждать, только бы на свет появился…

Она все слушала женщин, молчала, а про себя думала: только бы отмучиться, а там… Нет, нет! Решено бесповоротно.

И ничего она не слышала, не шевелилось под сердцем, была только тяжесть и голова болела и кружилась.

Теперь все осталось позади: нестерпимые боли, какие-то лица в марлевых тюрбанах. Ее куда-то катили вдоль длинного коридора с желтыми, как луна, фонарями на потолке, слышались приглушенные разговоры. Кто-то сказал: «Какая молоденькая!..» Ничего больше не вспоминалось… Нет, все-таки что-то помнилось. Будто еще кто-то сказал: «Мальчик…» Или нет, ничего этого не было. Ей просто думается сейчас. Да какая разница? Что ей, она все равно не собирается…

Лежала на койке с пружинной сеткой. В палате было шесть таких коек, и не все заняты. Лежала, закрывшись с головой простыней, не желая никого видеть. Не зная, утро сейчас или день. Не все ли равно…

Теперь ничего не болело. В теле ощущалась слабость и еще необыкновенная легкость. Будто исхудала в одну ночь: и руки, и ноги — все сделалось легким. Она гладила свой внезапно провалившийся живот и удивлялась, куда он делся. Если бы могла, она бы сейчас же ушла из больницы, ушла не оглядываясь, не задумываясь о том, что оставляет здесь что-то родное, частицу себя. Главное то, что она была свободна, опять свободна… Никогда больше с ней такого не повторится. Конечно. Все! Все. Теперь — только одна.

Но уйти было нельзя. Надо было лежать. Лежать и приходить в себя еще несколько дней, и это было хуже всего.

Она сейчас ненавидела все вокруг. Эти крашенные масляной краской бледно-палевые стены, и этот потолок с такими же, как в коридоре, матовыми шарами-светильниками, и чисто протертое решетчатое окно, за которым виделось белесо-голубое небо.

Утром она отказалась кормить новорожденного. Когда их, сложенных в ряд, как белые полешки, привезли на никелированной каталке, когда разносили по койкам к матерям и те с робостью и страхом принимали младенцев в свои еще порой совсем неумелые руки и приближали беззубые беспомощные рты к набухшим соскам, мечтали только об одном: «Только бы взял грудь» — и счастливо улыбались, если новорожденный принимался чмокать, втягивая в себя материнское молоко. Вот тогда, на раздавшийся над ней голос сестры: «Мамочка, кормить!» — она, не снимая с головы простыни, сказала:

— Не буду.

Она знала, что сестра стоит над ней с протянутым на руках ребенком. Пусть стоит. Она не станет смотреть на младенца. Он был ей не нужен.

— Мамаша, кормить надо, — спокойно повторила сестра, наверно уже повидавшая здесь всякое.

Ответом было молчание.

— Ну, мамочка, хватит капризничать, — продолжала сестра, стараясь обернуть дело по-своему. — Есть же хочет. Вон какой парень. Три кило семьсот… Глянь-ка!

Но она не хотела смотреть на новорожденного. Он ей был безразличен, как и те другие, которых старательно кормили по соседству молодые матери.

— Сказала вам, не стану. Уносите.

Палата затихла. Лежа под простыней, она чувствовала, что на нее сейчас обратились взгляды всех. К койке — она это услышала — подошла другая сестра. Голос был усталый, немолодой.

— Что? — спросила она.

— Не кормит, — пояснила тихо другая, по всему видно, помоложе.

— Как это так? А ну, мама-ша-а! — настойчиво проговорила подошедшая и потянула простыню.

Изо всех сил она ухватилась за простыню.

— Отстаньте. Все равно не стану.

— Новое дело, а кто будет за тебя? — будто бы удивилась молодая сестра.

Не знаю. В палате тихо зашептались.

— Как это не знаешь, а помрет он?

— Не помрет. Кормите искусственно.

— Смотри, все изучила. Твой ребенок-то, не чужой.

— Все равно, — сдавленно послышалось из-под простыни. — Куда хотите девайте. Не буду кормить.

Женщины в палате зашептались громче. Шепот переходил в возмущение. Ну и пусть. Ей было совершенно все равно.

— Ну, бессовестная, — вздохнула пожилая сестра. — И откуда только они берутся.

— Довольно, мамаша, берите ребенка и кормите. Нечего!

Молодая решила подействовать строгостью. Но и из этого ничего не вышло. Она откинула простыню и зло бросила:

— Не приставайте, что пристали?! Не буду, не буду, не буду!.. И в руки брать не стану. Уносите. Кормите сами, у вас все есть.

Молоденькая мать снова плотно укрыла голову простыней, дав понять, что больше разговаривать не намерена.

— Пойти Вере Акимовне сказать? Вот еще несчастье, — с горечью проговорила сестра. Та, что была постарше.

— Ну, нет на тебя…

Это сказала другая. Сказала уже как-то устало и безнадежно и отошла от койки.

Вскоре каталка с накормленными и спящими новорожденными удалилась. Голодного унесли на руках. В палате сделалось так тихо, что было слышно, как за больничными окнами в садике бойко чирикают воробьи.


Еще недавно она ничем не отличалась от тех, кто вместе с ней поступил в больницу. Все они страшились родов, вспоминали близких и робко надеялись, что все кончится хорошо. Они были объединены, как объединяются люди в общей тревоге.

А теперь она была одна. Между ней и теми, кто лежал рядом в палате, образовалась пропасть. Ее не понимали. Ее не могли понять. Ее презирали.

Усталые молодые матери, впервые накормив новорожденных, каждый из которых, конечно же, был самым удивительным, должны были бы отдыхать, позабывшись в тихой полудреме. Но они не спали. Они смотрели в ее сторону.

Теперь они, эти счастливые, все были едины против нее. Для этого им не требовалось ни сговариваться, ни даже говорить друг с другом. Они все вместе — она одна. Разве могли они ее понять!

Но ей и не надо, чтобы они ее понимали. Разве они сумели бы!.. У них все было как надо, по-нормальному, по-человечески… У нее наоборот. И пусть кто хочет осуждает ее. Пожалуйста, сколько вздумается. Как хотите! Она все равно поступит так, как решила.

По палате распространился приторный запах очищенных апельсинов. Их ели чуть ли не на всех койках. Город в эти дни был завален апельсинами. Апельсины продавали в магазинах и фруктовых ларьках на улице. И, конечно, роженицам приносили самые лучшие.

Апельсиновый запах проник и к ней под простыню. Он был ей сейчас ненавистен, как и те, кто их ел, с удовольствием причмокивая. И у нее в тумбочке рядом с бутылкой кефира и сдобными булочками лежали красные корольки, которые она так любила. Мать это хорошо знала и тоже постаралась. Передачу принесли с утра, как и другим. Но она равнодушно взглянула на то, что ей принесла мать, и попросила убрать все в тумбочку. И теперь ей ничего не хотелось. Ничего не надо, ничего… Лишь бы ее не трогали. Оставили в покое.

Все-таки она решилась. Им не удалось заставить ее взять ребенка. Как они ни требовали, она устояла. И пусть те, кто рядом, считают ее последней… Не их это дело. Так она решила давно. Так только и могла сделать. Ну и ладно. Хотят — пусть презирают ее. Ей безразлично. Она будет жить для себя.

Закрыв глаза, видела взгляд матери. Последний ее взгляд, когда попрощались в приемном покое. Умоляющий взгляд ее глаз, полный напрасной надежды. Ее лицо, будто стянутое на скулах, сжатые без улыбки губы. Непривычные для нее слова:

— Иди, иди, доченька… Дай бог…

Она ничего не обещала матери, но и не говорила о своем бесповоротном решении. Было ни к чему. В последние дни владело ею безразличие. Не хотела видеть никого. Двигалась по квартире словно в каком-то забытьи. И даже присутствие матери, когда та приходила с работы, переносила с трудом. И мать, видимо, это понимала. Старалась держаться так, будто ее тут и не было. Говорила мало и тихим голосом. И телевизор включала так, что едва было слышно.

Она отлично понимала — мать боится начинать с ней разговор. Может быть, она и догадывалась о намерении дочери, но тем более не решалась обмолвиться и словом. Она же молчала, потому что знала — в том, на что решилась, никогда не получит поддержки матери.

Ей еще думалось, что, может быть, она умрет, и тогда все было бы таким простым. Ничем не надо терзать себя. Иногда приходила мысль, что умрет обязательно, и думать об этом было жалостно и сладко. А то совсем напротив, брал ужас. Неужели так может быть?.. Ведь она же такая молодая. Совсем почти ничего не видела, не жила, ничего не сделала… За что же, за что?

И вот все было позади. Она поступила, как задумала. Мать ничего — смирится. Что попишешь. Не выпроводит же ее, в самом деле, из дому. А здесь? А ну их всех! Не знает она никого и не хочет знать. Никогда больше ее и не увидят. Пусть радуются тому, что у самих все хорошо. Ее это не касается.

И больничные. Ну поругают ее, поругают. А что сделают?! Ничего не могут. Есть такой закон — ее право. Не первая она и не последняя. Сами вскормят и отдадут куда надо. Слышала она, узнавала, были такие случаи, и не один раз.

Ну, а она сама? Забудет. Уже, кажется, забыла. Не видала его, и как не было у нее, не было.

Вот и кончилось, что началось в прошлом году и казалось никогда не поправимым. Теперь и думать больше не надо. Ни о ком не надо. Снова сама для себя. Все! Все!

Под простыней становилось душно. Попробовала сдвинуть ее с лица и посмотреть, что делается рядом. Думала, что все на нее смотрят. Лежала на всякий случай с прищуренными глазами.

Но оказалось — на нее никто вовсе не смотрел. Женщины не то спали, не то дремали на своих койках.

С левой стороны тихо переговаривались две матери. Одна молодая, круглолицая и розовая. Такая, казалось, что не только что отмучилась, а словно вернулась с лыжной прогулки. На полных ее губах мелькала довольная улыбка; другая была много старше. Рядом с розовой казалась старухой, хотя и было ей, наверно, куда меньше сорока. Прибранные назад волосы открывали худощавое лицо, впалые щеки и лоб с наметившимися морщинами. А глаза у женщины были большие, серые и словно напуганные.

— Я Глебке своему и говорю, а что, если двойня? — торопливо шептала молодая. — Живот у меня во какой был, не видели? Ну чего будем делать? А он незадумчивый, Глебка-то. А что, говорит, выкормишь и двоих. Ты здоровая, вон какая. Хоть на выставку… — Она хихикнула и продолжала: — Ему-то конечно… Не понимает. А я все думала, ну в самом деле… Сестра одна, старушка, успокоила. Парень, сказала, у тебя, молодуха, будет. Здоровенный парень, геройский. Вот погляди, и надо же — по ней и вышло. Четыре кило сто! — Молодая мать помолчала, но, видно, не терпелось ей поделиться своими прошлыми опасениями. — А ну бы вдруг, — опять начала она. — Ну бы вдруг и двойняшки. Куда деться?.. Повезли бы домой двоих. Глебка бы ничего. Может, кто его знает, и рад бы был. Он все про меня беспокоился. Видели, чего наприсылал! А дома я на открытки детские глядела, чтобы красивый родился. А Глеб мне: «Чего глядишь, на меня похожий будет, и все тут». И скажите пожалуйста! Глянула я — голова с яблоко, а чисто Глебов портрет. Сейчас, может, тут за решеткой ходит, меня в окно поглядеть надеется. Нельзя вставать, а то бы я ему показалась. Все в порядке, и сын у нас во какой!..

О господи, господи!.. Она готова была зажать уши. До чего нестерпима была эта чужая радость, так неприкрыто высказанная. Сколько ей лет было, этой толстухе? Может, немногим больше, чем ей… Смотрите, не унимается. Да заткнись ты со своим Глебкой! Мне-то какое дело. Мне зачем слушать?

— А что же, бывает, — негромко отозвалась другая. — И три бывает, ничего, живут. Если молодая да здоровая, сил хватит. У меня-то третья. Первый парень. Шестнадцатый уже, а это опять девчонка… Муж-то ничего. «Пусть, говорит, и девчонка, мне — одно». А и спокойнее с девчонкой. Старшая станет помогать растить. Теперь что — квартира у нас. Первого-то я в общежитии выкармливала. В комнатке нас три матери. Так получилось… Муж у меня на другом этаже в мужском, а я тут мыкаюсь, кашку на общей плитке подогреваю… И болел, и все было… Сколько я наплакалась. А ничего — вырос парень. Ростом-то уже с отца. Вот как вместе придут, увидишь.

Нет, не выдержала она. Повернулась на другой бок, снова натянула простыню на голову.

Не слушать этого. Ничего не слышать!

Зажмурила глаза. Уснуть бы сейчас. Уснуть и снов никаких не видеть. Но не шел сон.


Когда это было? Кажется, уже давно.

Высокий и узкий цех № 4, куда ее определили сразу после училища. За окнами еще не задается весна, а солнце уже во всю шпарит в окна и заливает цех золотистым светом. Стрекочут машины. Много их. Длинный ряд женщин и девушек — склонились над столиками, шьют. Когда Валя отрывается от своей работы, видит перед собой тех, что сидят впереди. Видит вытянутые, как по нитке, ряды столов с машинами и сливающиеся в одну цветастую линию лоскуты материи, из которых шьются платья.

Стрекот машин соединяется в общий единый гул. Но все привыкли к нему, и шум машин не беспокоит, даже наоборот, когда приходит перерыв и машины одна за другой обрывают свой ход, наступившая тишина в цехе кажется странной. Словно чего-то не хватает. И вот удивительно — музыка по радио становится будто лишней и мешающей говорить, а в часы, пока работаешь, она, кажется, даже помогает.

Впереди Вали за машиной сидит Людка Разумная. Надо же, чтобы человеку досталась такая фамилия! Сколько еще в училище было на этот счет шуток. Вот уж не подходила к Людке ее фамилия. Была она простой и необидчивой. С подругами ладила. Старательная была девчонка. Но насчет ума, тут не отличалась. По общим предметам соображала слабо. Встанет к доске и молчит, молчит, только уши пламенеют, но по практике шла хорошо. Шить научилась раньше других, и Людку хвалили. Училище окончила подходяще. Вместе их с Валей определили в четвертый цех, где работа была тонкая, — шили легкие платья и халатики.

Людка старалась. Валя оторвется от машины и видит не по-девичьи широкую Людкину спину. Людка склонилась над шитьем. На ней блузка с короткими рукавчиками — в цехе тепло, а весной от солнца и жарко, — правой, чуть ли не до плеча обнаженной рукой Людка прижимает материал. Умело ведет его. Руки у нее могучие. Не швеей ей бы быть, а машину грузовую водить. Но нет, Людка Разумная любит свою работу. Очень ей хочется научиться шить красиво. Когда платье готово и получилось ничего, Людка поднимает его на плечиках выше себя и любуется, будто не верит, что сама сшила.

Бывает так, они сдают готовые платья вместе с Людкой. Приемщица придирчиво оглядывает швы и все остальное, и оба платья проверку проходят. Оба соответствуют и идут в готовую продукцию. Но мастер цеха Юлия Федоровна увидит, что они обе сдают платья, подойдет, оглядит работу и найдет местечки где-нибудь на стыке, возьмет и покажет Людке.

— Смотри, Разумная, как у Дорониной выходит. Ровненько, чисто что там, что тут, Молодец, Валя… Художественная работа.

Любит Юлия Федоровна это слово. Вале даже как-то стыдно бывает в такие минуты. Скажи, какое у нее художество! А Людка стоит, слушает, слова не скажет, только порозовеет вся. Косички у нее торчат в стороны. Она на работе волосы заплетает ленточками и становится похожа на школьницу. Бывают такие нескладные девчонки в последних классах. Вымахает ростом, да еще вширь раздается. Фигура как у женщины, а она девчонка, и платье на ней девчоночье. Посмотришь — смешно.

А она, Валя, ростом не больно вышла. Но это ей вообще не мешало. Мальчишки все равно приставали. Где могли с нею заговаривали — и в клубе, и на танцах, и на улице. Да только ей никто не нравился. Какой ни подойдет, она подумает: нет, не такого дожидалась. Совсем не такого.

Подруга по цеху Лера Тараканенко смеялась: «Все прекрасного принца ждешь? Напрасны ваши мечты. Нету теперь принцев. Не то что в карете за тобой… На такси и то норовят за наш счет проехаться. Я-то их знаю. Меня ни один, хоть каким он пуделем ни стригись, не объедет».

Но объезжать Леру и не требовалось. Она сама каждый месяц в кого-нибудь влюблялась. На улице встретится с кем-нибудь. Идет, только в глаза ему заглядывает. А тут смотришь, уже с другим, и такая же будто счастливая. Девчата про нее говорили: «Тараканенко не теряется», но Валя Леру не осуждала. Каждый живет по-своему. Она, Валя, так не может. Она, наверное, из другого материала.

Про Валю говорили, что у нее красивые глаза. Большие, черные, с синевой, и улыбка хорошая.

О своей жизни Валя знала, что отца она лишилась, когда еще носили ее в фабричные ясли. Но как и когда умер и где похоронен, о том разговор не заходил. Ну а Вале, что ей, раз отца никогда не видела. Бегала девчонкой в школу — мать для нее все старалась сделать, «чтобы не хуже, чем у других», и было не хуже. В школе Валя сидела прибранная и аккуратная и училась сносно. Только не было у нее никаких математических способностей. С шестого класса без слез задач не решала. И объяснить, помочь было некому. Потому что мать по математике и того, что Валя, не знала. Ходила она в классы продленного дня и кое-как за алгебру и прочее получала тройки.

Когда закончила восьмой и отчаялась, что дальше ей математики не осилить, мать согласилась отдать ее в фабричное училище. Вздохнув, сказала:

— Мотористкой хочешь быть? Ну что ж, дело хорошее, а руки у тебя ловкие.

Валя была рада. Фабрика манила чем-то неизвестным. Нравилось, что пройдет немного времени, и станет она называться работницей. Дальше кто там знает, что еще будет, а шить она любила с детства. С пяти лет обшивала своих кукол, и были они у нее наряднее всех подружкиных. Такие нарядные, что тех зависть брала. Бывало, споры о кукольных нарядах кончались и слезами, шумными ссорами.

Вот в те-то дни, когда надо было определяться в училище, Валя впервые увидела свое свидетельство о рождении. Мать пошла на кухню, а документы оставила в комнате на столе. Валя раскрыла свидетельство — против фамилии отца чернел прочерк. Валя все тогда поняла. Большая уже была. Закрыла обложку свидетельства и ничего матери не сказала.

Через несколько дней, когда Валя уже была принята в училище, дома произошел разговор.

— А где отец мой похоронен? — внезапно спросила Валя.

— Чего это ты? — Мать будто вздрогнула. — Да разве я тебе не говорила? На родине его, далеко, в сибирском городе.

— Где?

— Я уже название запамятовала. Маленький город в Курганской области. Оттуда он родом, — сбивчиво, не умея обманывать, говорила мать.

— Неправда, — сказала Валя, — не умер мой отец.

Мать замерла. Глаза сделались большими, напуганными. Губы дрогнули.

— С чего это ты?

— Прочерк у меня в свидетельстве. Вот с чего.

Валя видела, как заблестели глаза матери, но слез не было. Обе молчали, потом мать проговорила:

— Умер он для нас с тобой. Нет его.

И продолжала сидеть застывшая. Ждала, наверное, что Валя сейчас начнет ее расспрашивать о том, что столько лет так таила. Но Валя больше ни о чем ее не спрашивала. Ей было жаль мать. Может быть, впервые за все годы было жаль. Вспомнила она мужчин, которые редко приходили к ним в гости. Вспомнила и про то, как мать совсем было собралась замуж, а потом все расклеилось. Мать объясняла своей знакомой с фабрики, почему ничего не вышло с замужеством, коротко бросила: «Нельзя мне. Выпивает он. Вальку жалко». Думала тогда, наверно, что Валя не поймет, о чем шла речь, а она все поняла и про себя была рада, что дядька тот «выпивает» и, значит, жить у них не будет.

Все это она тогда вспомнила и поклялась себе, что ничего такого, что случилось с матерью, с нею никогда не будет.

Какая же цена ее клятве!


В тот зимний день в цеху так же было солнечно. Хорошо было сидеть за машиной. На улице морозно, а тут тепло. Женщины работали в легких платьях и блузках. На Вале было тогда красненькое полушерстяное платьице. Шила его сама. Платье было простенькое, но Вале шло, и она любила ходить в нем на работу.

Часа за полтора до обеденного перерыва у нее закапризничала машина. Начала давать перебои, рвала нитку. Машина была новая. Валя недавно с ней освоилась, только привыкла, и надо же! Пробовала наладить сама, ничего не получалось. Валя остановила машину и позвала Юлию Федоровну. Но и та помочь не сумела. Пожала плечами и сказала: «Не понимаю, в чем тут дело. Наших-то я все фокусы знаю, а это новая, импортная. Сейчас вызовем Владимира Кирилловича. Пусть разбирается». И пошла к телефону, чтобы вызвать механика.

Но оказалось, что Владимир Кириллович, за которым были закреплены машины четвертого цеха, был в командировке.

— Какой-то Вадим сейчас придет, — сказала Юлия Федоровна.

Незнакомый Вадим появился через несколько минут. Пришел, как всегда приходят механики, со спортивным чемоданчиком. Только у Вадима он был не такой, как у других механиков. Те таскали с собой добела протертые на углах фибровые чемоданишки, а у Вадима был чемоданчик аккуратный, новенький и чистый. Сам Вадим оказался высоким пареньком лет двадцати, может быть больше, с лицом будто застенчивым и простым. У него были русые волосы, гладкие, словно шапочкой надетые на голову и закрывавшие уши. Шею целиком скрывал высокий воротник свитера-водолазки.

— Где тут осечка? — спросил он, ставя чемоданчик на стол возле мастера.

Юлия Федоровна провела его к Валиному месту.

— Вот, чешская фокусничает.

— Нитку рвет, — пояснила Валя.

Механик попросил лоскуток и, усевшись на ее место, стал шить, выводя на лоскуте сложные зигзаги. Потом поднялся и, ни слова не говоря, пошел за своим чемоданчиком.

Усевшись снова, он раскрыл машину и углубился в ее смазанные стальные внутренности. Юлия Федоровна ушла к себе. Валя стояла рядом с механиком. Ей было интересно следить за его работой. Время от времени, не отрывая взгляда от обнаженных узлов, Вадим пускал машину в ход. Странно было видеть его тяжелый ботинок на толстенной подошве вместо тапочек на ноге швеи, нажимающей педаль.

Валя заметила, что лишь Вадим вошел в цех, Лера Тараканенко, оторвавшись от работы, глядела на механика. И теперь она нет-нет да и кидала взгляды в их сторону. И не только Лера. И другие девушки старались как бы ненароком его рассмотреть. Но он, кажется, ни на кого не обращал внимания. Был занят машиной.

И вдруг он оторвался от механизма, поднял лицо и, посмотрев на Валю, улыбнулся:

— Все понятно. Нашел, где загвоздочка.

У него были карие веселые и ласковые глаза, зубы ровные. Валя случайно взглянула в эти глаза и почувствовала что-то совсем до тех пор незнакомое. Ее будто обожгло. Испугалась, не заметили бы другие. Но никто ничего не заметил, а он наладил машину и, закрыв свой чемоданчик, ушел, сказав на прощанье, чтобы в случае чего его позвали снова. А Валя весь день не могла уже забыть этих глаз.


С того дня все и началось.

Он скорее всего и не запомнил ее. Были на фабрика девушки — загляденье…

Но вот удивительно. На другой день он явился без вызова и подошел прямо к Вале.

— Ну как, — спросил, — крутится нормально?

— Нормально, — ответила Валя, опустив голову над шитьем и отчаянно покраснев. — Теперь не рвет.

Но он почему-то не уходил. Продолжал стоять рядом и следить за ее руками. И, конечно, в их сторону стали оборачиваться, а Лера даже послала улыбочку. Подошла Юлия Федоровна. Вадим сказал:

— Пришел проверить. Я ж тут заменил кое-что. Интересуюсь, все ли в порядке.

— Спасибо, пока не жалуемся, — ответила Юлия Федоровна и посмотрела на Валю. — Так, что ли?

— Хорошо идет, ровно, — подтвердила та, по-прежнему не поднимая головы.

— Ну пока, — оказал Вадим и ушел.

Юлия Федоровна направилась на свое место в конторку. Она шла вдоль цеха, а от машины уже оторвалась Тараканенко. Посмотрела вслед механику и во всеуслышанье удивилась:

— Умереть, какие чудеса! То три дня не допросишься, чтобы гайку подтянули, а тут являются надо не надо…

И она многозначительно хихикнула.

Но на Лерину реплику никто не отозвался, и ей ничего не оставалось, как снова взяться за работу. И все же в конце перерыва, когда Валя пила газировку, Тараканенко, скорее всего нарочно, оказалась рядом и сказала Вале:

— А он ничего, этот волосатенький. Новенький, что ли? Упал, по-моему, на тебя. Гляжу, стоит, и глазки вниз. Ты там опять что-нибудь поломай, пусть явится.

— Еще что! Ну и вредная ты, Лерка, — вспыхнула Валя. — Я-то здесь при чем. Я что, звала его?

— А чего краснеешь-то, чего краснеешь? — беспечно засмеялась Тараканенко, явно привлекая внимание других. — Он и без поломки еще придет. Это точно, как метро ходит… Давай на спор! Все убито — любовь с первого взгляда.

Вале не хотелось продолжать глупый разговор. Она пошла и села за свою машину, хотя до начала работы оставалось еще несколько минут. Валя сидела, раскладывала скроенный материал и думала о том, до чего же прозорлива Лерка. Ведь надо же, все заметила. Только насчет любви с первого взгляда тут, конечно, лишнее. Понятно, что Вадим действительно приходил насчет машины. Был он на фабрике человек новый, и машина для него малоизвестная, вот и интересовался… Ну, а что касалось ее, — ну как Лерка догадалась?! Ей и в самом деле отчего-то хотелось, чтобы он снова пришел и опять бы возился с ее машиной, задумчиво разглядывая механизм. А она бы снова стояла рядом, следила за его руками.

Прошло три дня, машина работала безотказно, и Вадим больше не появлялся. Вале и видеть его за это время ни разу не пришлось. Тараканенко тоже помалкивала. Не любила она ошибаться в своих предположениях. Первые сутки Валей и в самом деле владело какое-то беспокойство. Покидала проходную в толпе работниц, и все ей казалось, вот сейчас он подойдет к ней… И по улице шла, думалось — идет рядом, догоняет ее. Даже оборачиваться не решалась. Утром тоже, когда приближалась к фабрике, не было покоя. А вдруг ждет?

Но получилось все совсем по-другому.

Увиделись они на четвертый день на ее улице. Вадим шел навстречу в коротком пальтишке и меховой шапке пирожком. На шее выбившийся наружу мохеровый шарф. Руки держал в карманах пальто. Ветрено было на улице и еще морозно.

Было это в субботу. В двенадцатом часу Валя шла в магазин, чтобы купить стиральный порошок. Мать затеяла стирку, а порошок был на исходе. И тут, откуда ни возьмись, навстречу он. Можно сказать, почти столкнулись — она и до угла не дошла. Столкнулись, и оба растерянно остановились, глядя друг на друга.

— Здравствуйте, — сказал он и посмотрел на Валю, как ей показалось, обрадованно и немного стеснительно.

— Здравствуйте, — ответила она, смутившись.

— Вы куда?

— Так, по делу.

— Далеко?

— Не очень. А вы что, живете на нашей улице?

Он засмеялся.

— Нет, я не здесь. Я случайно попал. Выходной сегодня.

— Я тоже выходная.

— Знаю.

— Откуда? Я не всегда в субботу.

Он пожал плечами.

— Про сегодня знаю.

Вале почему-то сделалось приятно оттого, что Вадим знал о том, что сегодня у нее выходной день. Похоже было, что и попал он сюда вовсе не случайно. Вадим, все так же радостно глядя на нее, сказал:

— Знаешь что, пошли в кино. На дневной.

— У меня дело, — неуверенно проговорила Валя.

— Успеешь потом.

— Вообще-то можно…

Валя подумала, что пока матери порошка хватит, а потом принесет. Как хорошо, что вышла на улицу в новом пальто и сапожках. Суббота. Мало ли кого могла встретить из знакомых. Вот и встретила. Будто догадалась. И удивилась сама себе, как это она сразу согласилась идти в кино. Спросила совсем глупо:

— А на что пойдем? Может, я видела картину?

Но нет, Валя хитрила. Ей было все равно сейчас, какую картину смотреть. Если бы шла и та, которую видела, она сделала бы вид, что будет смотреть впервые.

— В панорамном, — сказал он, — идет «Погоня». Американская. Поехали?

— Ладно, ты тоже не видел?

— Нет, говорят интересная.

Оба они не заметили, как совершенно свободно перешли на «ты». Да и о каких «вы» тут могла идти речь!

— На автобус! — Вадим и она двинулись в сторону остановки.

Пошли рядом. Странно, но Вале сейчас и в голову не приходило, что мать может ее хватиться.

В автобусе было свободно. Уселись и вдруг смолкли, будто не знали, о чем теперь говорить.

— Выходим, — скомандовал Вадим, когда автобус свернул вдоль Таврического сада.

Успели к самому началу сеанса.

Пока Валя ждала на обледеневшей площадке гранитной лестницы у входа в кино, Вадим сбегал вниз к кассам и вернулся довольный, помахивая зелененькими билетами.

— Порядок! Из брони, отличные!

Схватил Валю за руку и потащил бегом к дверям. Валя раздумывала, надо ли предложить ему деньги за билет или это обидит его. До сих пор она ходила в кино с подружками или с компанией фабричных. Тогда все было очень просто. Каждый платил за себя, а тут? Ничего не сообразив лучше, она на ходу спросила:

— Сколько стоит?

Вадим остановился, посмотрел на Валю. Пальцем сдвинул на затылок свою шапку и смешно замигал:

— Ты это с чего?

Валя улыбнулась. Неловкость исчезла.

И вот, сидя рядом, они уже смотрели картину. Вале понравился молодой шериф. В широкополой шляпе с ремешком под подбородком и увесистым пистолетом на боку. Город, где он жил, был наполнен злыми бессовестными людьми. Благородный шериф в одиночестве боролся с бандитами в роскошных костюмах. Его предали, а потом зверски били бывшие друзья. Пьяные мальчишки жгли машины. Город пылал огнем.

Как Вале хотелось, чтобы повезло хорошему парню, сбежавшему с каторги, как она переживала и за шерифа, как жалела их… Время от времени она хватала за рукав сидящего рядом Вадима и сжимала его руку. Ей становилось страшно.

— Они убьют его, да, убьют?

Всякий раз, когда Валя судорожно хватала за руку Вадима, он напрягался и сидел не шелохнувшись, словно готовился защитить Валю, если это потребуется.

Ночные ужасы кино окончились. Тихим утром израненный шериф вместе со своей красивой женой покидали проклятый ими город.

Дали свет. Люди молча пробирались меж рядов к выходу. О виденном не хотелось говорить.

Валя и Вадим вышли на улицу. Серое небо повисло над городом. Деревья были припущены чистым снегом. Снег словно выбелил улицу.

Не сговариваясь, они пошли пешком вдоль липовой посадки по улице Чайковского. На автобусной остановке толпился народ. Они не спешили на автобус. Заговорили о картине.

— Ужас, — сказала Валя.

— Ты про что?

— Про Америку эту. Надо же, а?!

— А-а, хватает там всякого… — кивнул Вадим.

Он вынул пачку сигарет. Щелкнул пальцами по донышку и, поймав зубами одну из них, закурил.

Шел и покуривал. Говорили мало. Они еще не привыкли друг к другу, и каждому хотелось скорее слушать, чем говорить.

Так дошли до Литейного и повернули влево. Вскоре Вадим приостановился.

— Кафе «Гном». Зайдем, а?

— Я ничего не хочу, — сказала Валя.

— Ну хоть мороженого.

— Мороженого можно.

Маленькое помещение после улицы показалось темным, свободных столиков не было, но в углу за одним сидели двое. Пошли туда и, спросив разрешения, заняли свободные стулья. Вадим отправился в буфет. Валя ждала. Вспомнила, ведь с утра ушла за стиральным порошком… Появился Вадим с двумя металлическими вазочками. В вазочках матово холодели сложенные горкой цветные шарики. Вадим поставил мороженое на стол, снова ушел и вернулся с наполненными фужерами. Валя взглянула. В фужерах пузырьками играло шампанское.

— Ну зачем это, Вадим?!

— Пустяки, понемножку. Запивать, — пояснил он, как ей показалось, чуть смутившись, и положил на стол перед Валей плиточку шоколада. Валя хотела запротестовать, но только слегка вздохнула. В конце концов, ей было приятно, что за нею ухаживают, и ухаживают по-хорошему, может быть так, как она о том давно мечтала.

Шампанское оказалось слишком холодным; отпив глоток, Валя поежилась. Вадим засмеялся:

— Закусывай мороженым.

— Обледенею, — улыбнулась Валя.

— Я мороженое могу есть когда угодно, — сказал Вадим. — Между прочим, в войну один иностранный корреспондент написал про наших: «Народ, который в тридцатиградусный холод ест на улице мороженое, непобедим!»

— Мороженое и я могу, — сказала Валя. — К этому, — показала глазами на шампанское, — не привыкла.

— А портвейн?

— Ну, когда чуточку.

— Учтем, — наклонил голову Вадим.

— Лучше не надо, — рассмеялась Валя.

Он спросил:

— Ты что по вечерам делаешь?

Валя задумалась. В самом деле, что она делает по вечерам? В общем, пожалуй, ничего. Не спеша ответила:

— Читаю, ну кое-что по дому. Телевизор, иногда в кино… Ну, в общем, как все. Все думаю, не пойти ли учиться в техникум… Пока не решила.

Вадим помолчал. Отодвинул опустевшую вазочку и улыбнулся:

— А я, знаешь, боялся сперва, не замужем ли ты. Теперь замуж рано выскакивают. Потом вижу, кольца на руке нет.

— Ну вот еще, замуж! Куда там… — оживилась Валя, — придумал тоже… Я и вообще-то… — Господи! Опять это «вообще». Вот привязалось словцо! Она умолкла, не договорив. Потом спросила:

— А ты не учишься?

Он помотал головой:

— Нет пока. Закончил курс науки. Я немного по спорту. Разряд имею.

— О! По какому виду?

— Бокс.

— Здорово!

Она поняла, что Вадим не случайно затеял этот разговор. Ему хотелось дать ей понять, что он не как все. Он и механик, и боксер-разрядник.

Валя спросила:

— Часто тренировки?

— Сейчас по три раза в неделю. Мы скоро на соревнования двинем в Ригу.

Вале вспомнилась американская картина. Подумалось: как хорошо, когда твой друг может постоять за тебя. А Вадим вдруг спросил:

— На районные соревнования позову, придешь?

Не задумываясь кивнула:

— Позовешь — приду.

— Ты пей шампанское, — сказал он.

Рассмеялась:

— А это не обязательно.

Покончили с мороженым. Валя, придерживая фужер за тоненькую ножку, чуть водила им по стеклу столика. Неожиданно она сказала:

— Я закройщицей хотела бы стать. У меня, все говорят, линия есть.

Зачем это она сказала? Похвастаться, что ли, думала. Не к чему было говорить.

Но он, кажется, и не обратил внимания на ее слова.

Вадим проводил ее до самого дома. Ни о чем они не уславливались. Он сказал, что завтра у него тренировка. Бросили друг другу на прощание «увидимся» и разошлись.

Переждав на лестнице несколько минут, Валя бегом бросилась в хозяйственный магазин и вскоре уже, запыхавшись, предстала перед матерью с сеткой, наполненной пачками порошка.

— Ты где же это была? Я уж не знаю что и думать!

Валя быстро стянула пальто, повесила его на плечики, сняла шапку и, отряхнув ее, повернулась к матери:

— Была, мама. Ну, так получилось… Бывает же. Не сердись, пожалуйста. Я тебе помогу постирать… Мне даже хочется…


Помнилось, как пришла в понедельник на фабрику. Еще приближалась к проходной, тревожилась — а ну он ждет у входа или во дворе, где расходятся корпуса. По дороге задумывала, какие они скажут друг другу первые слова. Или прищуривала глаза и видела его сидящим рядом за столиком со сдвинутой на затылок шапкой и прядкой волос, спадающих на лоб. А то вдруг ей казалось, что ничего этого не было — субботнего утра, темного зала кино. Не было и его. Не было потом и улицы с заснеженными липами и пузырьков в ледяном шампанском — все это ей просто померещилось.

Когда подходила к фабрике, казалось, что все знают, как она, забыв обо всем, побежала за Вадимом, стоило ему только ее позвать. Знают и посмеиваются. Больше всего боялась той минуты, когда встретится с ним и все, кто будет рядом, увидят, что с нею делается.

С этими мыслями и дошла до своего цеха и удивилась, что никто и ни о чем ее не спросил и любопытных взглядов не было. День начался, как обычный рабочий день. Юлия Федоровна назначала операции. Дружно стучали машины, ползли из-под иглы клинья маркизета, звучало радио…

Для всех, но не для нее.

За окном синело, и валил мокрый снег. Шили при электрическом свете, как и в начале зимы, а для нее словно пришла весна. Сегодня любопытная Лера к ней не проявляла внимания. Не до Вали ей сейчас. По приметной бледности лица можно было догадаться, что выходные дни Тараканенко не проскучала дома. Если бы Лера пригляделась к Вале Дорониной, она бы с удивлением заметила, что пришла та на работу в своих чуть ли не лучших туфлях и что волосы Вали были прибраны с особой тщательностью, а глаза смотрели живо и весело.

Все-таки не прошло незаметным Валино настроение. Когда она сдавала работу, Юлия Федоровна спросила:

— Ты что это сегодня такая?

Валя покраснела, но сделала вид, что не поняла вопроса.

— Какая?

— Как именинница выглядишь.

— А-а, в гости иду к подружке. День рождения, — по-прежнему краснея, солгала Валя.

В перерыве Валя пошла в столовую. Среди ребят Вадима видно не было. Напрасно она задержалась и после конца работы, сделав вид, что хочет закончить операцию. Он и не заглянул в цех.

В одиночестве шла домой. Началась оттепель, и под ногами было мокро. Не жалея дорогих туфель, она ступала по раскисшему снегу. Она прикидывала, чем сейчас займется дома и как проведет вечер. О Вадиме старалась теперь не думать. И вдруг он вырос перед ней, кажется на том же месте, что и в субботу.

— Здравствуй!

От неожиданности Валя вздрогнула. Стоял улыбающийся, руки в карманах пальто.

— Ты как здесь, откуда?

— Обогнал тебя и жду.

— Как же успел?

— Уметь надо.

Довольно улыбнулся.

— Я тебя видел сегодня. Два раза. Утром и потом…

— Почему же не подошел?

— Да так. Не хочу, чтобы на фабрике видели. У нас механики — горлопаны, и потом девчонки… Тебе тоже зачем… Пошли опять в кино. Я билеты еще вчера взял. «Великан» на Петроградской. Новая комедия идет. Посмеемся. Начало в двадцать. Дуй домой, поешь, — он посмотрел на часы. — Я через час подгребу сюда же.

— Спасибо. Я занята сегодня. Я не могу, — сказала Валя.

— Занята? — кажется, он удивился. — Чем?

— Есть дело.

Вот какой. Она должна по первому его зову бежать куда ему вздумается… А сам не подошел на фабрике, боялся, увидят ребята. Ну и что? Почему? Выходит, можно смеяться над тем, что он дружит с такой девчонкой. И билет опять взял в кино куда-то далеко, не хочет, чтобы их замечали вместе. Еще полчаса тому назад она была бы счастлива, если бы Вадим опять позвал ее, но теперь нет, как бы ей того ни хотелось…

— И нельзя?.. — продолжал он.

— Не могу.

Взглянула на Вадима и вдруг увидела, что он совершенно скис. Растерянно топтался на месте. Для чего-то вынул из пальто два соединенных билетика и печально смотрел на них. Вале даже сделалось жаль его. Он славный и, наверное, совсем бесхитростный, а может, к тому же еще и стеснительный, потому и боялся, чтобы их увидели. Но отступать было поздно. Нельзя было отступать.

— Пойди с кем-нибудь, — посоветовала Валя.

Он взглянул ей в глаза так, словно хотел сказать: «С кем я еще могу пойти?» Но ничего не сказал и убрал билеты.

О чем еще было говорить? Оба помолчали.

— Ну, пока тогда. Я пойду, — сказал он.

— До свиданья. Так и разошлись.

Весь вечер у Вали было плохое настроение. Мать, заметив это, не трогала ее. Пробовала читать — не шло. Смотрела старую картину по телевизору и ловила себя на том, что совсем не вникает в то, что происходит на экране.

Спать легли рано. Пока не уснула, виделся ей Вадим, как он стоял смущенный с билетиками в руках. Сперва ей сделалось даже жаль Вадима, не обидела ли она его? Но потом гораздо больше пожалела себя. Что-то не выходит у нее в жизни, не получается. Вроде девчонка как девчонка, а вот другие носятся, веселятся, любовь крутят, а она что?! Неужели же у них тут и конец?! Ведь сама она… Но как же быть иначе, как?!


Нет, концом это не было.

Несколько дней не виделись.

Вадим не подстерегал ее больше на улице. Не встречала она его ни на фабричном дворе, ни в людных коридорах в часы перед началом работы или к вечеру.

На третий день он окликнул ее неподалеку от фабрики. Она шла домой.

— Валя!

Не останавливаясь, повернула голову. Старалась держаться как можно спокойнее.

В руках его был туго набитый небольшой портфель. Вадим пошел рядом, спросил:

— Что завтра вечером делаешь?

— Не знаю.

Не могла она ему опять сказать, что занята, что у нее дело. Ведь обрадовалась так, что только и думала: лишь бы он не заметил ее волнения. Нет, он не забыл о ней.

— Завтра у нас районные. Помнишь, я тебе говорил? Придешь?

— Куда?

— Я тебе напишу адрес. На Левашовском. Спортзал при стадионе. Будешь?

— А билеты? — спросила она.

— Пропустят так. Скажешь — на соревнование.

Она замедлила ход. Вдруг рассмеялась.

— Я ведь и фамилию твою не знаю.

— Верно, — согласился он. — Как-то так вышло. Камышин моя фамилия. Вадим Камышин. А ты Доронина, да?

— Запомнил?

— Легко. Артистка такая есть.

— Меня и в цехе девчата артисткой зовут, — сказала Валя. — Просто из-за фамилии…

— Ты на нее похожа.

— Ну да, выдумал. Она красивая.

Прошли еще немного, он сказал:

— Я запишу тебе адрес… Понимаешь, на тренировку опаздываю.

Остановились возле уже освещенной витрины «Гастронома». Вадим поднял и расстегнул портфель, там лежал синий тренировочный костюм. Вадим порылся в портфеле и отыскал записную книжку. Вытащил из кармана шариковый карандашик. Написал адрес. Вырвал листок и вручил Вале.

— Лучше всего третий трамвай до Чкаловского.

— Найду, — сказала Валя.

Вадим еще что-то мялся, не двигаясь с места. Застегнув портфель, сказал:

— А в «Великан» я тогда не ходил. Билеты отдал.

Валя пожала плечами. Взглянула на Вадима. Глаза их встретились.

— Ты одна придешь? — спросил он.

— Одна, — твердо сказала Валя и заметила… Нет, ей это не показалось, он словно просветлел.

Они разошлись. Валя заторопилась домой. Спешили по тротуарам прохожие, случалось, ее толкали, но Валя не сердилась. Все люди ей казались в тот час хорошими и добрыми. Манила теплом маленькая квартира, где ее ждала мать с ужином и вечерним уютом.

Уже поднимаясь по лестнице, заметила, что до сих пор сжимает в руке записку Вадима. Она развернула ее и при свете лампы над площадкой второго этажа перечитала адрес и время, к которому надо было успеть в спортзал. Потом раскрыла сумочку и положила записку в боковой карманчик.


На следующий день в дымной сини зимнего вечера, сойдя с трамвая на незнакомом ей углу, Валя шла по пустынному Левашовскому мимо длиннющего заводского корпуса. Беспокойно поглядывая по сторонам, думала — туда ли идет, не опоздать бы!

До сих пор она видела бокс только в кино или по телевизору. Не понимала, что в нем за радость. Только лупят друг друга. Но то, что Вадим был боксером, Вале нравилось. Не такой, как все, парень. Вспомнила, как сама в школе занималась художественной гимнастикой. Потом бросила. Зря, пожалуй, бросила.

Она ожидала, что попадет в закрытый стадион, где высоко вверх со всех сторон будут громоздиться скамьи, переполненные народом, но все оказалось куда более простым. На полу большого спортивного зала был уложен одноцветный ковер, по краям его стойки с натянутыми канатами в три ряда. По углам, по диагонали одна против другой, две табуретки, и больше ничего.

С двух сторон стояло по нескольку скамеек. На них уже сидели зрители. Пока их было немного, скамейки пустовали. Валя отыскала себе местечко в третьем ряду и, усевшись, стала ждать. Понемногу народ прибывал. Скамьи постепенно заполнялись.

Зажгли полный свет, и соревнование началось. Из глубины зала вышли две боксерские команды. В ближайшей к Вале шел Вадим в таком же, как и у других, синем тренировочном костюме. Он шел вслед за пареньком ниже его ростом с эмблемой на груди. Вадим шагал под запущенный по радио марш, наклонив голову вниз, как бы глядя на пятки идущего впереди. Он не смотрел по сторонам в публику и вовсе не искал глазами Валю.

Объявили товарищеское командное соревнование. Шеренги боксеров двинулись навстречу друг другу и стали пожимать руки. Потом также под музыку, не очень старательно чеканя шаг, ушли.

В первой паре бились довольно-таки щуплые парнишки. Увидела бы Валя любого из них на пляже, не подумала бы, что это боксеры. Ребята мелко подпрыгивали и редко ударяли друг друга. За ними неустанно следил высокий седоватый судья в белом. Иногда боксеры сцеплялись и повисали один на другом, и тогда судья разнимал их. В зале смеялись. Соперники расходились и снова пританцовывали, ища момент для удара. Были они похожи на молодых петушков и тем веселили Валю. В третьем раунде одному из них все-таки удалось взять верх. Довольно ловко и неожиданно он нанес партнеру удар в подбородок. Тот покачнулся, но удержался на ногах. Не успел он ответить, как первый ударил еще и еще. Парень пытался закрываться, уходить от наступавшего, но было уже поздно. Тот прижал его к канату. Прозвучал гонг, бой был окончен.

Когда на ринг вышла вторая пара, Валя сразу увидела, что бокс совсем не смешное зрелище. Двое противников — ребята покрепче и потяжелей предыдущих — с первой минуты дрались так, что в публике уже не было слышно смешков. Зал затих. Незаметно бой увлек и Валю. Она стала болеть за белесоватого, некрасивого, но отчаянного паренька. Он не очень-то удачно защищался, но все же умудрялся наносить удары; судье хватало работы с боксерами, потому что оба, как поняла Валя, часто нарушали правила. Вдруг Валя увидела, как из угла рта белесого потекла струйка крови. Парень не обращал на это внимания и продолжал драться. Решительно наступал на противника. Судья остановил бой. Он был прекращен за преимуществом того, кто дрался с беленьким. Судья поднял вверх его руку. Послышались слабые аплодисменты. Парню, за которого болела Валя, уже вытерли кровь. Ребята пожали друг другу руки в огромных, как мячи, перчатках и покинули ринг.

И вот Валя почувствовала, как вспыхнули ее щеки.

В третьей весовой паре объявили Вадима и какого-то Бабасюка. Еще секунда, боксеры появились за канатами.

Ростом Бабасюк оказался выше Вадима. Это был крепко сложенный скуластый парень с темными курчавыми волосами и толстыми, как у негра, губами. Из соседнего помещения он вышел в коротеньком халате, который тут же сбросил и кому-то передал. Когда были названы фамилии его и Вадима, по скамье прошел говорок. Но уловить, что говорили, Вале не удалось. Она оглянулась и увидела, что зал теперь был переполнен. На скамьях не оставалось ни одного места. Многие стояли.

Несмотря на то что кончался февраль, тело Бабасюка было загорелым, но вернее он был такой смуглокожий.

Рядом с ним бледнотелый Вадим в красных трусах, еще больше оттеняющих белизну кожи, выглядел совсем не эффектно. К тому же Валя заметила, он немного сутулился. Может быть, происходило это от стеснения перед публикой. Вадим был, конечно, не пара любому из тех, что открывали соревнование, и мускулатура его не выглядела такой заметной, как у противника. Но все же было понятно — на ринге крепкий парень. Пока судья проверял перчатки на их руках, пока шла подготовка к бою, Валя изо всех сил старалась, чтобы Вадим узнал ее. Она даже чуть приподнялась с места. Но он ее или не видел, или не хотел замечать. Он не глядел в публику и, казалось, вообще никуда не глядел. Сейчас он был не очень похож на того Вадима, которого она хоть и немного, но уже знала. Он был каким-то другим, неулыбчивым, замкнутым, очень от нее далеким.

Начался бой. Валя со страхом увидела, что Бабасюк стал сразу решительно наступать на Вадима, прижимая то к одному, то к другому краю каната. В последний момент Вадиму все же удавалось уходить от удара. А удар у Бабасюка, наверное, был сильным. Вадим только защищался, ловко прыгал и прикрывал перчатками лицо, грудь и плечи. Но вот Бабасюку удалось ударить Вадима, правда удар получился какой-то скользящий. Бабасюк тут же едва не получил удар в ответ, но успел подставить перчатку.

Теперь они уже оба вкруговую танцевали на ринге. Бабасюк упорно искал возможности ловчей ударить Вадима, но всякий раз попадал в его перчатки. Вадиму приходилось трудно. Валя уже ни минуты не сомневалась, что победит Бабасюк, оглядывалась по сторонам и понимала — так считают и все заполнившие зал. Ей только хотелось, чтобы Вадим как можно дольше продержался на ринге. Вспомнилось, как текла кровь по щеке у белобрысого паренька. Что, если с Вадимом… Зачем ему этот бокс! К счастью, раздался удар гонга. Первый раунд был закончен.

Секунданты поставили табуретки. Несколько минут боксеры сидели друг против друга по углам ринга, безвольно опустив усталые руки на канат. Их обмахивали полотенцами. Тренер Вадима что-то нашептывал ему на ухо. Это был полуседой коренастый человек в черном свитере с воротником под самый подбородок. Наставляя Вадима, он так жестикулировал, будто сам дрался на ринге. Отдых был коротким. Противники снова кинулись в бой. Теперь удары шли чаще. Если Вадиму удавалось пробиться сквозь защиту, почти немедленно следовал ответный выпад. Бабасюк действовал решительно. Несколько раз ему удавалось ударить Вадима. Был момент, когда казалось, тот не устоит на ногах. Валя боялась, сейчас Вадим упадет и судья, стоя над ним, станет отсчитывать секунды.

Бабасюк меж тем все больше входил в раж. Было слышно, как он громко сопит. Казалось, сил в запасе у него еще сколько угодно, уже не верилось в то, что Вадим продержится до конца. В зале не было ни одного равнодушного. Зал гудел. Кто-то громко подбадривал Вадима, какие-то две девчонки с длинными волосами напротив Вали вскакивали с места, хлопали в ладоши и кричали всякий раз, когда Бабасюку удавалось потеснить Вадима. Их тут же, положив руки на плечи, усаживали сидевшие сзади. Казалось, зрители стремились переорать друг друга.

И опять наступил перерыв, и снова боксеры, тяжело дыша, опускались на табуретки. И опять тренеры вытирали их полотенцем, охлаждали обмахиванием и что-то нашептывали.

Неподалеку от себя Валя видела заблестевшую от пота спину Бабасюка. Было заметно, как вздымались его ребра. Значит, и ему не так-то просто давался бой. И тут же она увидела, что Вадим заметил ее, узнал и теперь смотрел в ее сторону. Нет, не только в ее сторону, именно на нее. Что-то похожее на улыбку дрогнуло на его губах. Глядя из своего угла, он словно спрашивал: «Ну как, ничего держусь?..» Как ей хотелось крикнуть ему: «Да, да, это я, Вадим!» И будто какая-то не виданная никому связь возникла между ними в этом переполненном зале.

В третьем раунде боксеры усилили нажим друг на друга. Теперь они часто схватывались вплотную, как борцы, избегая далеких ударов, но судья немедленно разнимал их и заставлял драться снова. Чувствовалось — оба изрядно устали, и Бабасюк уже не казался таким бодрым, как вначале. А Вадим, он все-таки еще бился. Он выдерживал удары и умудрялся отвечать на них. Время шло уже к концу, когда Бабасюк вдруг сделал удачный рывок. Вадим не успел защититься, и на него обрушились удары в грудь, по ребрам, в голову. Он качнулся и, казалось, сейчас упадет на канат. Валя едва удержалась, чтобы не вскрикнуть. Зал гудел, и нельзя было понять, то ли это одобрение действий Бабасюка, то ли жалость к Вадиму. Валя не могла смотреть на ринг и зажмурилась. Она не знала, сколько так сидела, — секунду, две, десять, но вдруг услышала, как будто взорвался зал. Кто-то топал ногами, десятки людей что-то кричали… Все кончено, решила она. Но, только открыв глаза, поняла, почему так шумели на скамьях. Неизвестно когда Вадим перешел в наступление и теперь уже лупил, да, именно лупил здоровенного Бабасюка, вдруг отчего-то ставшего будто беспомощным, потерявшим волю защищаться. Тогда Бабасюк кинулся и повис на плечах Вадима, пока их снова не разнял судья. Бабасюк еще раз пытался броситься на Вадима, но было уже поздно, прозвучал гонг. Взбудоражившая зал схватка закончилась. Опустив руки и тяжело дыша, боксеры ждали решения.

Судьи совещались невыносимо долго. На скамьях с нетерпением переговаривались болельщики. Наконец послышалось громкое: «Победил Вадим Камышин!» — и судья на ринге поднял вверх правую руку Вадима. Счастливый, немного растерянный, он сжимал руку Бабасюка (перчатки им уже сняли). Недавние противники перешагнули через канат и покинули ринг. Зал гремел аплодисментами. Что-то кричали молодые ребята — товарищи Вадима по спортклубу. «Неверно, неверно!» — возмущенно пищали длинноволосые девчонки напротив Вали. «Орите, орите сколько угодно, — думала она. — Все равно мы победили!»

После боя Вадима с Бабасюком народу в зале поуменьшилось. Теперь на ринге дрались боксеры тяжелого веса.

Во время следующего перерыва из дальних дверей появился Вадим, уже одетый в свой светлый пиджачок и голубую рубашку без галстука. Он пробился сквозь ряды скамеек и, добравшись до Вали, сел рядом. Соседи с готовностью потеснились, уступая место победителю. На него смотрели и с другой стороны, и оборачивались те, что сидели на скамьях впереди. Ей стало весело. Она гордилась тем, что Вадим был около нее, что на него заглядывались.

Он сказал:

— Спасибо, что пришла. Я ждал тебя.

— Как обещала, — ответила Валя. — Ты не сразу меня увидел?

— Как только вышел, но не хотел на тебя смотреть.

— Почему?

— Так. Лучше не надо.

— А потом?

— Потом посмотрел.

— Не помешало?

— Не знаю.

— Ты молодец, Вадик! Ты такой молодец… Знаешь, я так боялась за тебя…

— Ну, чего тут… Товарищеские же…

Но она видела — видела — ему было приятно. Она в первый раз назвала его Вадиком и заметила, как щеки его покрылись румянцем.

Сидя рядом с Валей, Вадим потихоньку объяснял ей, что делалось на ринге, и она, кажется, уже начала чуть разбираться в боксе. Во всяком случае, поняла, почему боксеры все время «танцуют» и почему держат руки согнутыми, а перчатки на высоте подбородка. Было хорошо сидеть с Вадимом и чувствовать себя не просто зрительницей, а чем-то причастной к происходящему.

Она даже пожалела, когда в последний раз пробил гонг и соревнования окончились. Как свою победу ощутила радость, когда объявили, что командное первенство одержал спортклуб Вадима. Рассмеялась и шутя сказала Вадиму:

— Ура! Мы победили!


Она ждала его у освещенного фонарями входа на Левашовский.

Пошел снег. Невесомые и легкие снежинки, словно мошки, роились в голубом свете фонарей.

Снег падал на Валину шапочку и плечи. Она поднимала голову, смотрела вверх, откуда летели и летели снежинки. Они ложились на ее щеки и лоб и сразу же таяли, приятно холодя разгоряченное лицо.

Выходили ребята с чемоданчиками. Иных провожали девушки, другие вываливались мужской компанией. Заметив Валю, отпускали шуточки или во всеуслышание звали с собой. Вышел и Бабасюк. Валя сразу узнала его. Был он одет в короткое пальто и меховую кепку. С ним шли те самые девчонки, которые вскакивали с мест. Одна из них держалась ближе к боксеру, другая, взяв ее под руку, заглядывала в лицо что-то им доказывавшего Бабасюка.

Наконец со знакомым ей портфелем появился Вадим.

— Акопян, тренер, задержал, — оправдывался он. — Никак нельзя было уйти…

— Да ладно, — сказала Валя, — ничего, недолго.

Она была счастлива, что он вышел и был один, не с ребятами, сейчас пойдет с ней и, наверно, проводит до самого дома.

Вадим подхватил Валю под руку, и они пошли в сторону трамвая. С Левашовского свернули на светлую улицу Ленина. Город затихал. Снег густо ложился на тротуары. Идти было мягко. Под ногами слегка поскрипывало.

— Пойдем до Большого, — сказал Вадим, когда они переходили трамвайную линию. — Там на что-нибудь сядем.

Валя согласилась. Как было хорошо вдвоем! Она ощущала тепло руки Вадима. Какая твердая у него рука!

На углу узенькой, незнакомой ей улицы, сквозь летящий снег, неоном светилась надпись.

— «Сне-жин-ка!..» — прочла Валя. — Смотри, так кафе называется… И снег идет.

— Зайдем, — предложил Вадим. — Кажется, еще можно.

Толкнули дверь. Запахло кофе…

На них никто не обратил внимания. Сидящие за одним из столиков трое мужчин тянули из стаканов светлое вино и были заняты разговором. Буфетчица углубилась в подсчеты и щелкала костяшками счетов.

— Кофе, — сказала Валя, усаживаясь.

— А может, немножко вина, а?

— Ну, мне совсем капельку.

— Какого?

— Все равно. Лучше сухого.

— Есть!

Он улыбнулся и вразвалочку пошел к стойке. Там что-то шипело и хлюпало. Вадим сперва принес вино в стаканах, потом чашечки с кофе и четыре пирожка.

Есть хотелось, и пирожки были кстати.

Сперва решили выпить вина.

— Много, — сказала Валя, подняв стакан. — Ну, ладно, за твою победу!

Как-то неуверенно Вадим кивнул и разом выпил все свое вино. Поставив стакан, сказал:

— Случайно, наверно, получилось, сам не знаю как. Бабасюк ведь сильнее меня считается и опытнее. Я с другим должен был драться. С тем бы полегче, но они выставили Бабасюка. У того вроде травма. Бабасюк в их команде лучший в нашем весе. Ну, что делать… Акопян говорит: «Изматывай и уходи сколько сможешь». Решил, продержусь сколько смогу, а там уж и сам попробую.

— Так это ты нарочно все прыгал, прыгал сперва?

Он засмеялся.

— Конечно. В боксе главное — маневр. Зря размахивать руками только силы терять. Он бы побил меня, да уж очень хотел поэффектней пройти, я это понял и закрывался. Удар у него, между прочим, будь здоров… А все-таки он попался, не ожидал. Слышала, как вся его капелла орала. Я знал, если два раунда продержусь, на последнем он будет уже не тот. Мои будут три минуты.

— Какие три минуты?

— Последние. Раунд — три минуты.

Валя удивилась. Неужели бой продолжался только по три минуты?

— Три по три — всего девять, — весело продолжал Вадим, наслаждаясь ее неосведомленностью. — И перерыв по одной минуте, пока в чувство приходим и лекции слушаем. Одиннадцать минут — вся игра.

— Девять минут! С ума сойти! Да ведь на вас смотреть было страшно.

— Так это же все равно, что бегом до Пушкина.

— И ты еще ничего.

— Тренировка. А вообще-то и самому три минуты иногда за час кажутся. Я ведь не думал, что победим. Рад был, хоть устоял. Судьи дали по очкам за тактику боя… Разговоров там было, в раздевалке! Ничего, Акопян не ворчал. Он и сам-то, думаю, не ожидал.

— Все-таки ты молодец, — повторила Валя.

— Мне рефери по очкам насчитали.

Она видела, он был рад, что она хвалит его. Глупый, неужели не понимал: если бы и проиграл, для нее все равно был бы таким же милым, а она, может быть, даже тогда была бы ему нужнее, чем сейчас.

Они не заметили, что остались в «Снежинке» одни.

— Молодые люди, закрываем! — певуче сказала буфетчица.

Поднялись… Вадим взял стоящий на стуле портфель.

— Спасибо, — сказала Валя. — До свиданья.

— Всего хорошего, — ответила буфетчица, отворяя им двери.

К Валиному дому подошли, когда на улицах стало уже совсем пустынно.

Сейчас они расстанутся. Вот уже и ворота ее дома. Как жаль! Лучше, если бы он был далеко. Они шли и держались за руки. Он сжимал ее пальцы. Было поздно, но они не смотрели на часы. Сколько прошло времени?.. Да не все ли равно! Им не хотелось расставаться.

Они остановились возле ее дома.

— Которые твои окна? — спросил Вадим.

— Вот те. Два на третьем этаже. Раз, два… Пятое и шестое. Видишь?

— Спят ваши?

— Нет. Мамы нет дома.

— В ночную работает?

— Нет. Уехала к тете на выходной.

Зачем она это сказала?.. Зачем? Вадим понял все по-своему.

— Я пойду, пора, — осторожно высвободила руку.

Но он снова завладел ее пальцами.

— Подожди. Ну, малость…

Он смотрел на нее и чего-то ждал. Вдруг спросил:

— Можно, я у тебя немного посижу, согреюсь?

Валя помотала головой.

— Боишься?

— Нет. Нельзя.

— Не веришь. Ясно.

Помолчали. У нее начали деревенеть коленки. Осторожно он снова начал:

— Я бы погрелся и сразу ушел.

Она подняла на него взгляд. Он был похож на мальчишку, которому отказывали в самом желанном. Глаза Вадима не таили хитрости. Валя рассмеялась:

— Как не понимаешь!..

— Ладно. Пока…

Он даже не пытался поцеловать ее. Отнял руку.

— Ты иди. Я подожду, пока закроешь двери.

— Зачем? Я не боюсь.

Он смотрел на нее так, словно не понимал, о чем она говорит.

Вошли в парадную. Валя спиной двинулась к лестнице. Нащупала первую ступеньку. Вадим остался внизу. Она еще раз кивнула ему и, повернувшись, побежала на третий этаж. Взлетев на свою площадку, посмотрела вниз. Его не было видно. Отворив дверь и придерживая ее, негромко крикнула:

— Вадим, порядок!

— Ага! — гулко прозвучало снизу.

Потом проскрежетала пружина, и двери на улицу захлопнулись. Она вошла в квартиру.

Нашла выключатель и первое, что сделала, — взглянула на себя в зеркало и вслух сказала: «Ничего».

Сняла пальто. Повесила на плечики и вошла в комнату. Светлели прямоугольники окон. Резкие тени ломались на сгибе меж стеной и потолком. Занавеска не была задернута. Валя подошла, чтобы прикрыть ее. Невольно она заглянула через окно вниз. На противоположной стороне, освещенной фонарем, одиноко стоял Вадим. Он смотрел на ее окна. Валя хотела включить электричество и дать ему знак, чтобы немедленно уходил. Но не стала этого делать, а, не зажигая огня, пошла на кухню. Решила поставить чайник на огонь. Удивительно, но спать совсем не хотелось. Едва успела наполнить чайник, снова потянуло к окну, в комнату. Пошла туда и увидела — Вадим все стоял на улице, на том же месте.

Что это он? В эту минуту Вадим снова посмотрел на ее окно, поправил воротник, сунул руки в карманы. Кажется, собрался уходить. Но куда же в такой час? Не раздумывая, она кинулась в переднюю, выскочила на площадку и бегом вниз по лестнице.

— Вадим!

Он даже не вздрогнул, смотрел на нее, будто знал, что его позовут. Сорвался со своего места и, улыбаясь, пошел напрямик, пересекая пустынную улицу.

— Сумасшедший, что ты делаешь! — теперь она почему-то зашептала. — Идем. Там двери отворены.


Наверное, все так и должно было быть. Ей все равно бы от этого никуда не уйти.

Суждено ей это было, суждено. Так, кажется, говорили прежде, а какая разница!

Он сидел напротив нее за столом в их чистой кухоньке.

— У нас есть «старка», хочешь? Осталась с Нового года.

— Конечно, с тобой.

Принесла из комнаты разлинованный золотыми полосками графинчик и такие же две стопочки.

Валя сделала бутерброды с колбасой. Налила Вадиму чаю. Вадим попробовал «старки» и сразу же запил чаем.

— Здорово! Грог.

— Ешь. — Валя пододвинула тарелку с бутербродами.

Но его не надо было просить. Он ел с удовольствием. Еще бы, потерял столько сил.

— А боксеры пьют? — спросила Валя.

— В общем-то, не рекомендуется. Но сегодня можно. И потом, какой я боксер… Так, от нечего делать. Я больше техникой болею. Мечтаю куда-нибудь на Каму или еще подальше.

— Все-таки хорошо быть сильным. Всегда за себя постоять можно. Никто тебе не страшен.

— Возможно, но чтобы уж никто…

— Вот если бы к нам кто-нибудь пристал на улице…

— Смотря по обстоятельствам. Я драться не люблю. Никогда не дрался.

— Ха! Смешно. Ну а если бы напали хулиганы?

— Ну, если бы напали, тогда…

Как ей нравилось, что он такой. С Вадимом было ничего, ничего не страшно.

Потом они сидели рядом на диване в комнате. Зажжен был только ночник под зеленым колпачком. Вадим ждал часа, когда начнут ходить трамваи.

Молчали. Им было хорошо и молчать. Валина голова сама по себе склонилась на плечо Вадима, Ей казалось — они были знакомы так давно.

В коридоре горел забытый свет, Валя поднялась, сказала:

— Я сейчас… Загашу, что зря…

Вернулась. Вадим протянул руку, взял Валины пальцы, потянул ее к себе и обнял за талию. На его лицо падал свет. Она видела широко открытые глаза, ласковые и нежные… Такие, что лучше бы в них не смотреть. Откинула ему волосы со лба и увидела на виске ссадину.

— Что это?!

— Пустяки. Бабасюк отшлифовал. Прическа помогла. Если бы рефери заметил, мог бы и остановить бой.

— Больно? Надо смазать.

— Ерунда. Заживет.

— Бедный…

Она наклонилась к нему и прижалась губами к больному месту. Он приподнял голову. Валины губы сами встретились с губами Вадима.


Кажется, они совсем не спали. Слышалось, по проспекту, вдали, пошли первые трамваи.

Наконец Вадим задремал, и она ускользнула с дивана. Когда вернулась, он сидел в майке и брюках, встретил ее стеснительной улыбкой.

— Надо идти, — сказал Вадим. — Мама, наверно, с ума сходит, куда я пропал…

И тогда она впервые подумала о том, что ничего, совершенно ничего не знает о нем. Ей и не приходило в голову, что у него есть семья — мать и, наверно, отец. Еще четверть часа назад Вадим принадлежал лишь ей, ей одной на всем свете.

Надевая на руку часы, он взглянул на них.

— Может быть, еще успею домой…

Ей казалось, он уже не думал о ней. Его занимало другое, но когда расставались, снова с силой потянул ее к себе, выронив портфель, стиснул в объятиях и стал гладить по волосам, лицу, шее, покрывая их поцелуями.

Вадим ушел, осторожно отворив двери на лестницу и стараясь не шуметь. Нужно было спешить и Вале. Проходя мимо зеркала, она взглянула на себя и именно в ту минуту впервые поняла, что уже никогда не вернется к ней то, что ушло навсегда. Поняла и нисколько о том не пожалела.

Девчата с работы будто бы ничего в ней не заметили необычного. Приближался конец месяца. Шла горячка. Трудились, не отрываясь от машин. Было не до нее. И она, словно не зная усталости, работала старательно и споро, не поднимая головы от шитья, сама удивляясь тому, как умудрилась ничего не запороть, потому что вместо раскроенной шотландки видела перед собой Вадима, его спутанные волосы на лбу и кроткую сонную улыбку, когда он устало задремал рядом с ней.

С той ночи и началось ее счастье.

2

Тихо было в палате. Женщины отдыхали на своих койках. Кое-кто спал или дремал, думая о своем. Валя лежала лицом к стене. Услышала, как в другом конце комнаты отворилась дверь и раздался приглушенный голос пожилой сестры:

— Вот та, Вера Акимовна, в углу. Совсем молоденькая. Ну скажи пожалуйста…

— Хорошо, хорошо, — прерывая старуху, зазвучал другой голос мягко и так тихо, что Валя едва услышала. — Приду минут через десять. Вы не трогайте ее…

— Да мне как скажете. Есть же такие… — уже не таясь, продолжала сестра. Снова чуть проскрипела и затворилась дверь. Голоса смолкли.

А Валя заметалась по койке. Путалась простыня в ногах. Неудобной, твердой и теплой казалась подушка.

Значит, не все, не все еще! Сейчас начнут ее терзать снова. Что им надо от нее?.. Зачем им это? Смешно — ее надеются уговорить?.. Ведь просила, умоляла избавить ее от родов. Не помогли, ну и пусть теперь сами отвечают.

Прошли дни ее безоблачного счастья, про такое только в книгах читалось. Это когда любовь под голубым небом. Когда не ждешь ни грома, ни молнии, а кругом будто все тебе улыбается.

Были у нее такие дни.

До чего же им было хорошо вдвоем! И когда рядом сидели в кино, и когда в обнимочку бродили по улицам или сидели за столиком в кафе-мороженое. Но еще было лучше оставаться только вдвоем. Тогда не надо было никого стесняться, ни оглядываться. Все становилось дозволенным, все…

Мать часто работала в вечернюю смену, и Вадим приходил к Вале. Он никогда не опаздывал, и все-таки у нее тревожно начинало стучать сердце. Придет ли? Не случилось ли что? Но вот раздавался звонок с лестницы. Короткий знакомый звонок, и Валя чуть ли не бегом кидалась отворять двери.

Встречались они на фабрике, кидали друг на друга затаенные, полные восторга взгляды и расходились, не заговорив. Так хотел Вадим. Он хотел, чтобы никто не знал об их отношениях. Смешной, долго ли можно было прятаться?.. И так уже многие замечали. Но с намеками никто не приставал. Даже завистливая Лерка Тараканенко помалкивала. Валя понимала — Вадим правился Лере. Давно она поглядывала своими подсиненными глазами на Вадима, да напрасно. Вот и делала вид, будто ничего про их любовь с Вадимом не знает и знать не хочет. Но однажды все-таки не хватило у нее выдержки. Было это в буфете. Вадим прошел мимо, едва, как это между ними и водилось, кивнул Вале, а она… ничего не могла с собой поделать, вспыхнули у нее щеки. Лерка — та все заметит, спросила так, чтобы все слышали:

— У вас с ним что, того?..

И нарисовала наманикюренным пальчиком в воздухе крестик, что должно было значить: «все?!»

Валя будто не поняла Тараканенко.

— Ты о чем?

Но та только хихикнула, скривив губы.

— Не прикидывайся, не слепые. Все знаем про вас, товарищ Доронина, хоть вы и скрытная.

— Дура ты, Тараканенко, — не найдя, как ответить лучше, сказала Валя и встала. — Тебе-то что?

Она хотела еще прибавить: «Завидно стало, да?», но удержалась. Сидевшие за столиком девчата затихли. В разговор не вступили, но, видно было, таили улыбочки. Значит, догадывались. Ну и пусть, решила Валя. Ей было все равно, пускай хоть все на свете знают.

Вернулся из командировки Владимир Кириллович, и в цех, если вызывали механика, Вадим больше не приходил.

Дома у него Валя не бывала ни разу. Он ее к себе и не звал. Иногда охватывала тревога: а что, если там, в его семье, и таилось для нее недоброе? Почему ему не хотелось, чтобы она у него побывала?.. А потом гнала от себя эти мысли. Зачем ей к нему? С какой стати она там? У Вадима есть младшая сестренка. Жива у них и бабушка. Отец Вадима — водитель такси, мать — жактовский техник-смотритель. Все это он ей рассказал сам. Больше про Вадимову семью не знала ничего.

Долго ли могло продолжаться это их розовое счастье?

Откуда она знала? Ведь не с кем даже было поделиться своей тайной радостью.

Не было у Вали закадычной подруги — такой, от которой нет секретов. Может, это было и к лучшему. Мать она любила. Одна она у матери — Валентина. Но и матери не могла открыть того, что было на душе, не могла поделиться ни счастьем, ни минутой сомнения. Как же про то расскажешь матери?.. А мать, она, возможно, о чем-то и догадывалась. Валю она ни о чем не расспрашивала, хотя порой смотрела на нее так, словно хотела сказать: «Что у тебя, дочка? Открылась бы мне, все ли у тебя хорошо?»

Но Валя молчала и радовалась тому, что мать не досаждала вопросами.

И все-таки. Как-то раз мать, уходя в вечернюю смену, заметила, как Валя поправляла волосы перед зеркалом. Видно, женское чутье что-то ей подсказало. С заметной тревогой посмотрела на дочь.

— Ты гляди, Валентина, берегись. Жизнь-то одна.

Будто не поняв, про что речь, Валя спросила:

— Ты о чем, мама?

И та ответила:

— Да так. Взрослая ты уже. Думай сама.


Никогда ей не забудутся часы, когда помрачнело для нее все вокруг, что до тех пор только светилось.

Еще за день будто ничего не угрожало. Были с Вадимом на танцах. На танцы они ходили редко. Ему все некогда, тренировки. А уж если ходили, то куда-нибудь далеко. В тот вечер занесло их на Васильевский остров, в Мраморный зал Дворца. Танцевать Валя любила, а получалось как-то не в охотку. К удивлению Вадима, не было еще и десяти — попросилась домой…

До чего же хорошо было на улице! Весна… Широкий, как река, Большой проспект по краям в нескончаемых аллеях старых лип. Свернули по пустынной улице к Неве и вышли на набережную. Вплотную к парапету, устало посапывая, теснились белые пароходики. Солнце уже зашло. Вдали на горизонте тлело подожженное закатом небо.

Нет, не забыть ей того заката. Это догорало ее недолгое счастье.

С утра почувствовала себя плохо.

Мутило, будто съела накануне вечером что-то испорченное. Тяжелой сделалась голова. Встав, ощутила непривычную слабость в ногах. Потом все прошло и позабылось, а через два дня снова…

Вот тогда и охватил ее страх. Ведь сколько времени ничего не случалось. Привыкла и спокойненько думала — так и пойдет дальше. Но опять будто все наладилось. Стала надеяться, что причины тут другие. Переутомилась за последние дни, ела плохо. Не было аппетита. А тут вдруг и аппетит появился. Все будто вошло в норму, и она ждала счастливого исхода. Ни слова не сказала тогда Вадиму. Зачем поднимать панику, пугать его.

Потихоньку от матери сходила в консультацию. Больше сомнений не было. Определили беременность на втором месяце. Вернулась домой, легла на диван лицом в подушку. Что же будет?.. Не плакала. Глаза оставались сухими. Только думы, думы, одна ужасней другой.

Главное, решила, нужно, чтобы ни о чем не догадалась мать, и Вадим пусть ничего не знает. Еще девчата, подруги по цеху. Ох, если они проведают!.. Ну, да откуда им было догадаться?.. Вадиму не сказала ничего, а он ходил, смеялся, смотрел на нее восхищенно. Раз как-то весело заметил:

— Ох, Валькин, — так он ее забавно называл: «Валькин», — выглядеть ты стала!.. Хоть по улицам с тобой не ходи, — мужики засматриваются.

Не выдержала тогда, обхватила его голову, изо всех сил прижала к груди, чтобы не увидел выступивших у нее слез. Вадим высвободился, взял за руки и, отстранившись, удивленно спросил:

— Ты что это?

— Ничего, — сказала. — Люблю!.. — и снова притянула к себе.

С тех пор он посматривал на нее со скрытой тревогой. Может быть, о чем-то догадывался, а возможно, она его удивляла той горячей лаской, что внезапно обрушила на него.

А на фабрике ничего. Работала не хуже прежнего. Юлия Федоровна, как и раньше, ставила ее в пример, обещала, что вот-вот повысит разряд. До разряда ли ей было! Выплакаться бы перед кем-нибудь вволю, спросить, что же делать.

И вдруг поняла: только он, один-единственный, может ее понять и утешить.

Не могла больше скрывать от него, самого родного на свете. Решилась.

Такой был тихий, задумчивый вечер. Окно на улицу раскрыто настежь. Откуда-то слышалась музыка. Хорошая музыка, немного грустная.

Он пришел без плаща и без кепки. Ходил по комнате. Что-то ему не сиделось на месте. Предложила чаю. Махнул рукой.

— Что ты, какой тут чай! Пиво надо сегодня пить. Хочешь, пойдем? Может, в бар попадем, посидим.

— Не хочу пива, — сказала она. — И вообще ничего не хочу.

— Ты чего это, Валь?

Уловила в голосе его настороженность. Может быть, уже и стал догадываться, а не расспрашивал, потому что сам боялся узнать. Наверное так, решил — раз она ничего не говорит, и допытываться не надо. Минуту еще постоял, потом сел рядом на диван, взял ее руку.

— Ну, что ты?..

Сидели какое-то время молча. Вадим напряженно ждал. Валя наклонила голову. Не отпуская его руки, полушепотом проговорила:

— Все, Вадим. Случилось со мной… Попалась я…

Почувствовала, как дрогнула его рука и замерла. Тихо, словно не понимал, о чем шла речь, спросил:

— Как попалась?.. Про что ты?

— Про то. Сам знаешь.

Молчал, не отбирая руки. Валя уже не сжимала его ладони. Как-то неожиданно для себя просто сказала:

— Ну, а как же иначе? На что было надеяться?

— Да ведь не говорила ты. Ничего не было.

— Не было. Теперь есть.

— Точно знаешь?

Кивнула головой.

— Врачи определили, — сказала она.

— Твоя мама знает?

Подняла на него взгляд и увидела. Пропал румянец на щеках, и той милой улыбки не было. Валя дважды решительно мотнула головой:

— Нет. И не узнает.

Он, хоть и не хотел того показать, обрадовался. Ему просто, лишь бы никто не узнал. И все-таки спросила:

— Что будем делать, Вадим?

Пожал плечами, не сразу ответил:

— Как что? Сама знаешь.

— Знаю, — не поднимая головы, ответила Валя и добавила: — Боюсь.

— Ну, чего бояться. Теперь все законно, и медицина как положено.

Удивило, как он спокоен. Но нет, он не был спокоен. Словно потерявшись, продолжал:

— Ты не думай, Валюшка, я… Молодые же мы еще очень. Рано.

А в нее будто вдруг вселился дух противоречия. Захотелось досадить ему. Взяла и сказала:

— Бывают и моложе.

Вадим опустил голову. Молчал. Потом тихо проговорил:

— Мои против будут. Стеной встанут. Я уж это знаю.

— Твои? Кто — твои?

Вздохнул:

— Родители, понятно.

Видела она, как ему нелегко было о том говорить, отлично видела, но обида на Вадима брала свое.

— Мама с папой? — натянуто рассмеялась Валя. — А что нам до них? Мы сами взрослые.

— Конечно, — кивнул он. — А где жить будем? У вас одна комната.

— А как другие живут?

— Не знаю. Разве я думал. Мне еще учиться…

— А мне?

Он растерянно молчал. Она не унималась:

— А мне ничего не надо, да?

Он продолжал молчать. Сидел, опустив голову, и тогда она с вызовом бросила:

— А если я ничего не стану делать? Будь как будет.

Негромко выдавил из себя:

— Твое дело. Что я могу…

Вот теперь, кажется, она готова была разрыдаться, но сдержалась и только воскликнула:

— Значит, все я одна? Я, только я?.. И думать должна была раньше я, и мучиться теперь одной, и жизнь свою погубить, так, да?!

— Ну почему, почему ты так?..

Он сидел ссутулившийся, такой растерянный и жалкий, что Вале внезапно захотелось его утешить. Она вдруг почувствовала себя гораздо старше его, серьезнее и рассудительнее.

Рассмеялась и сказала уже совсем иным тоном:

— Глупенький ты. Да нарочно я все это тебе. Так, нашло на меня… Давно все решила. Не беспокойся, и мама ничего не узнает… Может, и вообще никто. Просил бы ты меня, так и то бы не стала.

Окончательно сбитый с толку, Вадим теперь не знал, что сказать.

— Валя, Валюша, да ведь я за тебя!.. Я на все готов…

— Будто, — улыбаясь и снова бесконечно веря ему, мягко проговорила Валя.

Нет, он не собирался бросать ее. Он ее все же любил. Надо было только избавиться от того, лишнего, кто хотел появиться на свет столь непрошенно, и все пойдет у них по-старому, светло и радостно.

Только бы любил ее, как раньше.


Повернулась в сторону палаты и посмотрела, что делается.

Все по-прежнему, только розовая толстуха… Надо же, все-таки не удержалась. Вскочила с койки и уже у окна делает знаки через стекло. Смотри пожалуйста!.. Показывает, какой у нее большой получился сын. И щеки надувает. Изображает, какой он толстый и здоровый. Тычет пальцем в стекло, на кого-то показывает. Это, наверно, значит: «Весь в тебя…» Там, понятно, ее муж. Стоит, наверно, у решетки сада, счастлив до безумия. Сгорает от нетерпения — поскорей бы забрать свою толстуху с ребенком домой.

«Ну что за бессовестная! Хоть бы постеснялась других. Все люди как люди — лежат на своих коечках, хоть и знают — ждут их дома не меньше. Ждут, готовятся. Скорей бы! — думают. Сюда привезли одну, а ждут вдвоем!»

Да, ждут всех.

А ее?.. Ее никто не ждет. Нет, мать ждет. Тоже двоих ждет и надеется. Только напрасно ждет. Дождется одной Валентины. И девчонки из цеха не дождутся. Ничего им не видать. Не придется ее жалеть. И злорадствовать таким, вроде Леры Тараканенко, не придется. «Что, дескать, кончились твои любовные радости?!» На фабрику Валя решила больше не возвращаться, а в свой цех и подавно. В декрет ушла потихоньку. У нее и заметно еще ничего не было. Знали, конечно, догадывались, но никто к ней не приставал. Ушла так, будто уходила в обыкновенный отпуск. Не вышла как-то раз в утро на работу, и все. Может, теперь уже и сидит за ее машиной новенькая. Пусть сидит.

После того дня, когда все открыла Вадиму, встречались по-привычному. Был он внимательным, может даже более чутким, чем прежде. Так же ходили в кино или просто гулять. И к ней он заходил, только теперь пореже и словно с оглядкой. Можно было подумать — чего-то опасается. Чего?!

Решилась она тогда и пошла в поликлинику. Шла туда, чувствовала дрожь в коленках. Все оглядывалась. Казалось, кто-то за ней следит. Не давала покоя тревога — а ну не разрешат аборта, скажут «нельзя!», что тогда?.. Голову кружило от такой мысли.

А вышло неожиданно легко. Убеждали бы ее раньше, так не поверила бы. Осматривала ее врач, маленькая седая женщина в очках с толстыми стеклами. Ничего не сказала лишнего и вопросов ненужных не задала, только и спросила:

— Замужем?

Валя помотала головой.

— Нет.

Ожидала — сейчас начнется. Но ничего не началось. Старенькая докторша на нее, кажется, больше и не взглянула. Бросила: «Одевайтесь!», потом присела на крашенный белой эмалью стул и принялась что-то записывать в незаполненной Валиной «истории болезни».

И часу не прошло — выписали ей в поликлинике направление. Сказали, куда нужно обращаться, и отпустили. До чего же получилось нежданно просто. Самой не верилось. Выскочила на улицу, словно вырвалась на свет из темницы. Шла домой — радовало все вокруг. Шумели на ветру побелевшие от городской пыли тополя, безбоязно расхаживали под ногами сытые голуби.

Вадиму полученное направление показала в тот же вечер. Он взял в руки. Перечитывая, как ей виделось, будто даже просветлел. Возвращая бумажку, стеснительно проговорил:

— Молодец ты, конечно, что решила… Ну как нам иначе быть? Только потом не скажешь, что это я тебя заставил?

— Не скажу, — твердо отвечала Валя. — Не бойся.

Он пожал плечами:

— Да разве я боюсь?.. Не в том…

Больше и разговоров не было. Оба старались обходить беспокойную тему. Оба надеялись — минуют горькие дни, и вновь ничего не станет мешать их прежним отношениям. Будут в другой раз умнее, вот и все. Нет, не остыла Валина любовь к Вадиму. Может быть, сделалась еще горячее. И он ее — видела — любил не меньше прежнего. Не холоднее — жарче сделались их ласки. Может, потому, что чувствовало Валино сердце — скоро их любви конец.

Подходило время ложиться в больницу. На фабрике Валя хитрила. Решила написать заявление и попросить трехдневный отпуск за свой счет. Сочинить, что ей необходимо съездить навестить больную тетку. Она не сомневалась — отпустят. Хуже дело было с матерью. Никак Валя не могла сообразить, что придумать, как объяснить, зачем ей и куда надо… Прикидывала: а что, если не спешить, объявить вдруг! Или даже оставить записку: так, мол, и так-то… Может быть, так лучше всего?

Все было, в общем, обдумано, кроме одного. Боялась. Ой как она боялась!.. Слышала Валя — операция не опасная. Тысячи делают, и ничего. А ее страшило. Снились сны один хуже другого: просыпалась в жарком ознобе и с трудом успокаивалась лишь к утру. Все бредилось — обязательно умрет она. Умрет от ножа. И нож этот видела во сне. Острый, блестящий. Просыпалась и долго не могла заснуть.


Раз ночью мать услышала, как она металась в постели. Встала, подошла и присела на краю дивана.

— Ты чего это, Валюшка?

— Да нет, мама, так. Не спится, душно…

А душно не было. Окно на улицу на ночь оставалось раскрытым настежь. Но мать как будто поверила и скоро снова устало заснула.

Нет, нет, не хотелось ей с тем спешить и не спешила. Было еще время. Ненадолго отодвигался тот час, а все же и неделя, и каждый прожитый день теперь казались такими удивительно хорошими.

Встречалась она с Вадимом. Гладила его и ласкала. Был он тихоньким и смотрел на нее выжидательно. Ничего ей не говорил и не подталкивал, и не отговаривал. А раз как-то ей показалось… будто он хотел остановить ее. Смутно мелькнула у нее такая надежда, но и пропала. Ну да и верно. С чего бы?! Продумали же они. Как же иначе. Теперь дело оставалось только за ней. Он-то что тут?!

Как-то после работы ее вызвали в комсомольский комитет. Передали девчата из цеха. Сказали, что Маргарита просила ее зайти сразу после работы по серьезному делу. Неладное что-то было в том. Их цеховой комсорг была в отпуске, и к чему она понадобилась Маргарите, Вале до конца дня так и не удалось узнать.

Членские взносы у нее были уплачены аккуратно. Может быть, какое-нибудь поручение? Вот уж нашли время! Теряясь в догадках, она пошла в комитет с чистым сердцем. И любопытство было, и тревога — что им от нее надо?

Как вошла в тесную комнатку их комитета, сердце сразу оборвалось.

За письменным столом сидела их комсомольский секретарь Маргарита Горошко. Сидела, сжав губы, такая строгая, какой Валя видывала ее редко. Чем-то она напоминала Валину школьную учительницу, которую в классе называли «Принципиально». В справедливости Маргариты никто никогда не сомневался. Потому и избирали ее секретарем уже не один год. А вот душевности у Маргариты Горошко не хватало. Не шли к ней, чтобы делиться хорошим или рассказать о своей беде. Все знали — Маргарита выслушает внимательно, даже в чем-то поможет, и будет это толково и рассудительно, но вместе погоревать или порадоваться — за этим девчата к Маргарите не ходили. Может быть, так и должно было быть. Как-никак комсомольский секретарь она одна, а на фабрике сколько девчат, и у каждой свое. Маргариту Горошко уважали и чуть даже побаивались. Видела она порой то, что не каждому было видно.

Сидела Маргарита за своим столом в белой, свежей блузке. Она всегда одевалась красиво и просто. Короткие волосы зачесаны по-модному. При встрече Маргарита улыбалась и была приветлива, но выходило это у нее как-то деланно. А сегодня и вообще не было на ее лице улыбки. Глаза вниз, на стол. В комнате были еще две девушки и парень — члены комитета, и у них лица подчеркнуто серьезные.

— Садись, Валя, — сказала Горошко, привстав и пожав ей руку. — Ну, как ты живешь?

Поздоровались с Валей и другие, пододвинули ей стул, чтобы села поближе к секретарскому столу. Потом наступила странная тишина. Все молчали, будто не решаясь начать разговор. Маргарита перекладывала лежащие на столе брошюрки и все ровняла их одну к Другой.

— Как живу? Обыкновенно, — пожала плечами Валя. — С чего это про мою жизнь?

Услышала, как одна из девушек, членов комитета, глубоко вздохнула.

Маргарита наконец оставила в покое книжечки.

— Вот что, Валентина, — начала она, по-прежнему глядя в стол. — Может быть, конечно, это и не до конца наше дело, но не можем мы так проходить безучастно… Ты у нас хорошая девушка, передовая… — она остановилась, подыскивая слова, и продолжала: — Не в том, разумеется, дело. Мы хотели просто так, по-товарищески, чутко… В общем, по-комсомольски. Тебе-то к нам ни с чем не хотелось прийти?.. Может быть, нелегко бывает решиться?..

Валя замерла, насторожилась.

— А с чем я должна была приходить? — как бы вовсе не понимая, чего от нее хотят, переспросила она.

И опять наступила заминка. Слышно было, как за стенами гудела машинами фабрика.

Тут вдруг и сорвалась Томка Никитина — недавний член комитета, девчонка, знавшая Валю со времен ФЗО.

— Ну что ты скрытничаешь, Доронина, что прикидываешься? Ведь бросил же тебя Камышин, так?.. Чистеньким таким, ни при чем ходит. И близко его с тобой нет. Знаем — будет у тебя ребенок… Как тебе одной?..

Кровь прилила Вале в виски. Она закрыла лицо ладонями и опустила голову. Чувствовала, как пламенеют щеки. Услышала — сидящий в комнате парень угрюмо проговорил:

— Известно, по закону тут особенно-то нельзя… Мы не про то… Но свой же он, наш…

— Это что же за моральный облик у парня? — возмутилась другая девчонка.

— Любовь же у вас, говорят, была, куда все делось? — опять заговорила Никитина.

— Да не про то вы все, не про то, — прервала их Маргарита. — Ты спокойно, Валентина… Никто тут, конечно, не способен административно… но ты должна знать — ты не одинока, Валя Доронина..

— Бросать так человека… Разве это по-человечески?! Современный парень, разрядник… — не унималась Томка.

— Может, мы побеседуем с ним?.. Может быть, он объяснит нам свой поступок… Как ты, не против?.. Без тебя, конечно. Возможно, недоразумение у вас… Может быть, и прояснится что?

Валя видела, как к ней осторожно обращалась Маргарита. Значит, они еще не вызывали Вадима, не говорили с ним. Кто-то очень жалостливый сбегал в комитет, и пошло: надо помочь Дорониной, проявить чуткость, окружить теплом, может быть и принять меры по комсомольской линии… Вот оно, выходит, что.

Она оторвала руки от лица. Было такое чувство, словно внезапно сделалось холодно. На лбу выступила испарина. Валя оглядела всех, кто был в комнате.

— Вы что?.. Кто кого бросил?! Просила я вмешиваться? Какое кому дело?! Не знаю никакого Камышина и знать не хочу. Ни при чем он тут. Слышите, ни при чем, и не вздумайте… Зря страдаете. Ложная ваша тревога, ложная!..

Выпалила все это и выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Кинулась по лестнице вниз, не видя никого, бежала к проходной.


Никогда ей не забыть лица матери в тот вечер. Домой Валя вернулась поздно. Надеялась, что мать уже спит, но оказалось — ждала ее.

Лишь вошла в комнату, поняла — матери все известно. Днем она случайно наткнулась на Валино направление в больницу. Валя положила его в старый комод в коридорчике, в комод никто из них не заглядывал. А тут матери вдруг что-то в нем понадобилось.

Теперь злополучный листок лежал на столе развернутым. Мать выжидающе смотрела на нее. Будто еще не верила написанному, надеялась, что здесь какая-то ошибка.

Тихо спросила:

— Что же, Валентина, матери ничего не сказала? Враг я тебе?.. Думаешь, я не догадывалась? Давно мое сердце чуяло неладное.

Самым тяжким было то, что мать говорила спокойно. Лучше бы она кричала, проклинала ее. Такое снести было легче. Пошумит и утихнет. Случалось, потом вздыхала: «Рассерчала я вчера. Ты уж, Валентина, старайся, не доводи мать». И все налаживалось. Но когда мать говорила так, тихо, без возмущения, Вале становилось не по себе. Значит, переболело у матери внутри, и не могла она ни кричать, ни ругаться.

Хотелось сказать: «Мое это дело, только мое, и беда моя». Но ничего она не сказала, молчала, глядя в пол. А мать неожиданно поднялась, шагнула к Вале и, заглянув ей в глаза, горячо заговорила:

— Доченька, родная. Да неужели ты верно решилась на это?

Спросила еле слышно и коснулась рукой лежащей на столе бумажки.

— Ведь девочка ты еще совсем… Думают ли они, врачи-то, что дальше с тобой будет?.. Я не допытываюсь, ни про что тебя не спрашиваю, — торопливо говорила мать. — И кто он, знать не хочу.

Вале сделалось жарко. Не помнила, как сказала:

— Ни при чем он тут. Сама я решила…

— Валя, Валюшка, — продолжала мать. — Дочка моя, молить тебя буду… Богом прошу: не делай с собой этого, не калечься смолоду.

Валя схватилась руками за голову. Не в силах была слышать слова матери. А мать все говорила:

— Доченька, кровинка моя!.. Хочешь, я на колени перед тобой стану, просить буду. Не губи себя. Страх меня берет — а ну, не кончится добром.

Мать и в самом деле будто была готова пасть на колени. Сжала Валину руку в запястье, умоляюще говорила и говорила:

— Да ты не бойся, Валюшечка!.. Вырастим, выкормим. Все я сделаю для тебя. Не пожалею никаких сил. В надомницы уйду, нянчить стану… Не бойся. Ничего не бойся…

— Что ты, мама? — Валя отвернулась к стене. — Одной, значит, как ты, всю жизнь прожить?

— Да не погубишь ты свою жизнь, Валечка. Верь мне, родная. Не кончится жизнь у тебя. Все возьму на себя. Пусть он и бросил тебя — проживем, и еще как!

— Не бросил он меня, никто не бросил! — с отчаянием закричала Валя. — С чего ты…

Силы внезапно оставили ее. Она опустилась на диван. Худенькие плечи затряслись. Прерывая слезы, продолжала:

— Сама я, сама… Никому нет никакого дела, и ты меня не мучь. Не могу по-другому.

Мать села рядом. Сперва молчала, потом, как в детстве, стала осторожно гладить ее по волосам.

— Да ничего, дочка… Не изводись понапрасну. Как решишь, так и будет… Верно, взрослая ты, большая. Есть еще время, и обдумаем вместе. Не сужу я тебя, Валентина, что делать. Сама проглядела. Только как бы лучше. Одна ты у меня, никого больше.

И от этого материнского участия, от ее ласковых слов потеплело на душе у Вали. И снова, как бывало давно, почувствовала она себя маленькой девочкой. Не отрывая рук от лица, опустила голову, уткнулась в колени матери, сквозь высыхающие слезы повторяла:

— Мама, мама!.. Мама…


Но как ни умоляла мать, Валя не изменила своего решения.

Третий месяц уже шел. Давно отцвели тополя. Начали желтеть листья березки в скверике на углу. Лето стояло сухое, изнурительно знойное. Дожди выпадали редко. Вернулась Валя из отпуска. Никуда она не ездила. С утра отправлялась на Острова, забиралась поглубже и сидела на скамейке с книгой в тени старых деревьев.

Подходили к концу сроки, обозначенные в направлении. Слышала Валя от других — торопиться не следует, легче будет. Так поясняли женщины.

А времени оставалось все меньше и меньше. С каждым днем приближался неотвратимый час.

И тут случилось непредвиденное. Она простудилась. Простудилась среди лета и заболела. Свалил ее грипп. Какой-то особенный грипп, с трудным названием. Слегла в постель с высокой температурой. Мать в ту неделю не ходила на работу. Сама осунулась, сделалась не похожей на себя. Врачи боялись, как бы не было осложнений на сердце, не позволяли Вале вставать и ходить.

Одна она знала причину своего тяжелого состояния. Кончился срок ее направления.

Опоздала она все же лишь на пять дней. Ей еще не разрешали и выходить на улицу, но как только осталась одна, собрала что было необходимо, забрала документы и пошла в больницу. Дома оставила записку. В конце приписала: «…Прости, мамочка. Иначе поступить не могла». Знала, что огорчит мать, но ей был нужен только Вадим. Раз дала ему слово — надо держать.

Сейчас она с закрытыми глазами вспоминала, как спешила в больницу с чемоданчиком по скользким от опавшей мокрой листвы тротуарам. Тревожно билось сердце, надеялась: покажу больничный листок, уговорю. Ну что такое пять дней!


Толстуха наконец-то оторвалась от окна. Довольная, вся так и сияет. Наступило время обеда. Молоденькая сестра принесла еду и Вале. Без лишнего сказала:

— Сядь, поешь хоть немного. Сил-то сколько потеряла.

Валя послушно взяла тарелку с супом. Есть сперва не хотелось. Но аппетит откуда-то взялся. Тарелку с жиденьким супом прикончила, быстро принялась за котлету с макаронами. Котлета была невкусная. Совсем не такая, какие дома готовила мать. Поев, Валя поправила подушку и опять легла. Прикрыла глаза, думала об одном: только бы скорее вырваться отсюда.

Страшила мысль о первой встрече с матерью, когда она придет домой одна. Потом решила: ничего, мать смирится. Вспомнила, как мать старательно шила для маленького «приданое». Подрубала розовую фланель на пеленки, кроила распашонки и подгузнички… Не хотелось Вале на то смотреть, а сказать матери ничего не могла.

Долго она не могла решиться объявить Вадиму, что ей придется рожать, что делать аборт поздно, врачи не разрешают.

Но вот уже не могла дольше молчать, раз он сам не догадывался.

В тот вечер он пришел в девятом часу. Где-то задержался.

— Хорошо, что все-таки пришел, — сказала Валя. — Думала, и не придешь сегодня.

— Обещал же, — пожал он плечами.

И вот случилось то, чего Валя давно ждала. Знала, что это непременно когда-нибудь будет. Ждала и страшилась этого часа.

Вадим набрал в грудь воздуху, выдохнул и сказал:

— Знаешь, Валь? Уезжаю я на стройку. Договорился уже обо всем и заявление подал. Отпускают. Скучно мне тут, а там машины мирового класса.

Сказал и спрятал взгляд, ожидая, что будет. Хорошо, что спрятал. Не видел, как задрожали ее губы. Вот, значит, что. Собиралась она ему сообщить новость, а вышло наоборот.

— Куда? — еле слышно спросила она.

— Набережные Челны. Слышала про такие?.. На стройку автомобильного гиганта… Ты только не думай, Валь. Оглянусь я там и тебя вытащу. Для тебя дела тоже хватит. Там кругом молодежь.

Вот, значит, он какой! Хороший, внимательный ее Вадимчик. Не собирается ее бросать, хотел к себе выписать. И вдруг Валю взорвали эти давно, видно, продуманные им слова. На какой-то миг она почувствовала себя здоровой и свободной. Она тряхнула головой, усмехнулась.

— Вывезешь, не оставишь одну? И на том спасибо. А спросил ты меня: хочу я бросать свою работу, фабрику, маму? Кто я тебе, чтобы за тобой ехать, ну, кто, скажи?

Подхватило ее и понесло. Вылилась наружу вся горечь. Вадим сидел ошеломленный. Ничего он не понимал. Раньше только одно и слышал от нее: люблю, люблю…

— Валь, да ты что?! Я ведь… Ну, если решим, понятно. Мы же с тобой говорили, помнишь?

Ничего она в ту минуту не помнила, но так же внезапно, как вспыхнула, и остыла. Опустилась на диван. Больше на Вадима не глядела. Он почувствовал, что с ней происходит неладное. Подошел, коснулся рукой ее волос и прижал Валину голову к себе. Никогда он так не делал… Валя схватила его за руку. Не было у нее больше злости. Вмиг куда-то улетучилась гордость. Он, только он один мог сейчас защитить ее от всех бед, успокоить и утешить.

— Вадик, Вадим, — подавив слезы, проговорила она. — Ничего ты не знаешь. Самая я разнесчастная на свете… Сдуру, со злобы это я на тебя… На себя кричать надо.

Не отпуская его руки, торопясь, будто боясь, что он уйдет не дослушав, рассказала, как ходила в поликлинику, уговаривала врачей, билась в бессилии.

Потом оставила его руку и спросила!

— Что же делать, Вадим? Что теперь делать?

Он как-то весь съежился, отчужденно проронил:

— А я откуда знаю, что теперь делать… Сама же ты говорила: успеется, не беспокойся.

— Да я же болела, а теперь прошли все сроки.

Он стоял, повернувшись к ней спиной. Засунул руки в карманы брюк и смотрел в окно. Помолчав, глухо сказал:

— Что я могу?..

В этих его словах послышалось ей то, что теперь твердила она про себя, о чем и раньше думала. Одной ей за все отвечать, одной.

Как-то неуверенно Вадим все-таки спросил:

— Может быть, мне не ехать?

И, повернувшись к ней, посмотрел так, словно говорил: «Хочешь, останусь, но чем я могу тебе помочь, ну чем?»

— Твое дело, — ответила Валя. — Собрался — поезжай.

Он сел рядом с ней на диван. Теперь молчали оба. Нет, не мог он ее ничем утешить. Знала это она не хуже его.

Спросила:

— Когда едешь?

Не поднимая головы, он пробормотал:

— Послезавтра. Билеты уже есть. Не один я, с парнями.

Валя встала. Ноги были словно ватными, она еле держалась.

— Счастливо, — проговорила она.

Не зная, как это принимать, Вадим сказал:

— Я тебе напишу. Сразу напишу.

— Иди, — сказала она. — Мама скоро вернется.

Вадим тоже поднялся с дивана. Она не смотрела в его сторону и опять услышала:

— Ва-аль, ты не думай…

Резко обернулась и почти крикнула:

— Что мне не думать, ну что, что?!

Он не знал, что отвечать, а она с внезапно явившимся спокойствием отрезала:

— Уходи, Вадим.

Ссутулясь, он пошел к двери.

Первым порывом Вали было бежать за ним, догнать на лестнице, схватить за руку: «Постой, не уходи!.. Как же я одна-то? Как мне жить теперь?» Но она не побежала, сдержалась и решила — будь что будет, а из сердца вычеркну.

3

Проснулась Валя от знакомого возгласа:

— Мамочки, приготовиться!.. Везем, везем!.. Кормить!.. Всем кормить!

Подумалось: неужели и к ней пристанут опять?.. Неужели не отстали, не поняли?!

Валя снова завернулась с головой в простыню и замерла без движения.

Скоро услышала, вернее почувствовала — кто-то подошел к ее койке. Она лежала не шелохнувшись, отвернувшись к стене. Тот, кто подошел, осторожно положил руку на ее плечо, прикрытое простыней. Валя стиснула зубы.

— Ну, ну, успокойся, — произнес мягкий женский голос.

Нет, это не был голос ни молодой, ни той шумной сестры. Послышалось — к койке подвинули табуретку. Потом рука осторожно и настойчиво старалась поднять простыню с Валиной головы, но Валя вцепилась в нее изо всех сил.

— Ну что ты, ну что?.. Душно же. Дышать тебе нечем. Не бойся. Давай поговорим.

Скорее из любопытства, Валя открыла лицо. Против нее на табуретке сидела женщина с худощавым лицом.

— Знаю, все знаю, — немного певуче и так тихо, что слышала только одна Валя, сказала, женщина в белой шапочке.

Это была доктор, та самая, голос которой Валя слышала утром, когда в палате говорили о ней.

— Что вам надо? — процедила Валя сквозь зубы. — Я ведь, кажется, уже все сказала. Не старайтесь, не уговорите.

— А я пришла не уговаривать, — не обратив внимания на ее грубость, продолжала докторша. — Тебя как, Валентиной зовут?

— Зачем вам?

— Как же говорить без имени, Валя! Меня, например, зовут Вера Акимовна.

Валя упорно молчала.

— Знаю, что ты одинока, — снова заговорила Вера Акимовна. — У тебя мама есть. Она ждет тебя дома. Не одну ждет — с внуком. Сказали ей, что родила ты легко. Ребеночек хороший, и ты здорова.

— Напрасно ждет, — отрезала Валя.

— Понимаю, но бывает, что и никто не ждет, а они не отказываются.

Что ей до других?! Валя старалась не глядеть на докторшу. И опять упрямо:

— Зря вы, зря слова тратите.

— А маму свою тебе не жалко?

— Мать тут ни при чем. Не возьму!.. Сказала ведь… Что еще от меня надо?..

— А ты не злись, Валентина. Не возьмешь ребенка — твое дело. Оформим юридически, и уйдешь домой, А сейчас не злись. Ты еще слабая, и нервничать тебе, вредно. Молоко горьким сделается.

— Незачем мне оно.

— Тебе не нужно — нам необходимо.

— Как это вам?

— Научим цедить, и твоему же ребенку пойдет.

— Не надо мне его.

— Значит, окончательно решила?

— Окончательно, — сказала Валя.

— Хорошо. — Докторша поднялась с табуретки. — Больше об этом говорить не будем. Теперь у меня к тебе вопрос: хочешь, чтобы ребенок твой выжил?

Валя молчала, ждала.

— Я тебя спрашиваю, Валя, хочешь, чтобы твой ребенок… Ну пусть не твой — наш, — хочешь, чтобы он выжил? Согласна ты нам помочь?

— Что вы еще от меня хотите, что вы мучаете меня?

— Ты должна его покормить. Один раз. Всего один раз, и все. Сейчас же, немедленно.

— Не стану!..

— Он в тяжелом положении, Валентина. Он может умереть. А если и выживет — будет хиленьким.

— Неправда!

Валя почти крикнула. Конечно же, ее обманывали. Хотели заставить. Но перед собой она увидела глаза пожилой женщины. Глаза, которые не могли лгать.

А докторша сдержанно продолжала:

— Он даже наверно выживет. Мы постараемся. Нам это в десятки раз труднее, чем тебе, но мы сделаем что можем, и ты его никогда не увидишь. Но разве тебе не хочется, чтобы он вырос здоровым?

Валя резко повернулась, уткнула лицо в подушку. Вера Акимовна все еще стояла возле ее койки. И тогда Валя опять метнулась в постели, скинула простыню и с решительным отчаяньем проговорила:

— Давайте, раз вам это так надо.

Новорожденного принесли удивительно быстро. Он не кричал, наверное еще спал. Сестра приблизила его к Валиной груди. Вера Акимовна опять оказалась рядом. Валя зажмурила глаза. Тяжеленькое, перепеленатое существо дали ей в руки. Валя его не видела, не хотела видеть. Лишь слегка приоткрыла щели глаз. Сквозь опущенные ресницы расплывалось красненькое пятнышко. Мягкими губами новорожденный ухватился за ее сосок и неожиданно засосал так жадно, будто делал это уже не впервые. Валя слышала его почмокивание и чувствовала какое-то необъяснимое облегчение и вдруг пришедший покой.

Через несколько минут сестра сказала:

— Теперь другую грудь, мамаша.

Ребенка переложили, и он, как ни в чем не бывало, принялся высасывать молоко из другой груди. Каким же он оказался ненасытным. Но другую грудь он сосал недолго и скоро оставил сосок, откинув головку.

И тут Валю внезапно охватила тревога. А вдруг ее обманули и сунули ей чужого ребенка? Может быть, такого, чья мать сейчас не могла кормить. Эта нелепая мысль заставила ее открыть глаза в тот самый момент, когда она уже должна была передать новорожденного в руки сестры.

Тому, что произошло дальше, стала свидетелем вся палата — освободившиеся от своих младенцев матери, сестры и доктор Вера Акимовна.

— Вадим!.. Вадим!.. — не помня себя, закричала Валя.

До чего же был похож на него этот крохотный человечек, с обмотанной, как у матрешки, головой. Никогда бы она не поверила, что бывает этакое сходство с отцом у новорожденного. У него был нос Вадима, рот и даже лобик.

Сестра еще не успела принять у Вали ребенка, а Валя теперь прижимала его к себе и, совсем не обращая внимания ни на кого, жарко шептала:

— Мой, мой!.. Родной, милый!.. Никому не отдам ни за что. Мой, только мой!

И вот она опять дома.

Теперь они здесь втроем. Втроем, вопреки всему тому, что решила про себя Валя. Они живут втроем: Валентина, ее мама и малышок. Малышок — так она назвала его про себя, когда еще кормила на больничной койке, — и так же стали называть с того дня, когда мать привезла их домой. И такой была мать в тот день серьезной, сосредоточенной и счастливой. Приняла из рук сестры завернутого в одеяло Малышка и осторожно понесла на руках впереди Вали. Пакет с ним был таким большим, что казалось, ребенка там не сразу и найдешь. Уложенный в конверт, он спал в своей пуховой постели и первый раз дышал воздухом улицы.

Пока ехали домой в такси, пока поднимались по лестнице, Вале все думалось, как же она будет жить дальше. Как потекут теперь ее уже материнские дни?

В комнате увидела — диван потеснился и у стены стояла аккуратно застеленная, видно у кого-то перекупленная, но еще хорошая кроватка с ножками на колесиках. На кухне на табуретке невероятного размера эмалированный таз — купать маленького. Мать обо всем позаботилась. Сколько ей это стоило хлопот! Если бы мать знала обо всем, что происходило в палате!

Валя взглянула на кроватку. Пакет с маленьким уже лежал в кроватке, где ему было суждено расти. И внезапно ей сделалось страшно. Не будь его в кроватке!.. Если бы он остался там!.. Если бы сына нельзя было вернуть?!


Шли дни. Малышок беспрестанно требовал к себе внимания.

Про фабрику, про девчат Валя сейчас не вспоминала. Работать там больше не собиралась. Пусть ее там забудут, и она забудет про всех.

Но фабрика напомнила о себе сама.

Первой к ним в гости пришла Юлия Федоровна. Она без лишних разговоров поздравила Валю и вручила ей две пары веселеньких, в мелких цветочках, ползунков.

На другой день к вечеру в квартиру позвонили. Малышок спал. Мать хлопотала на кухне. Валя пошла отворять двери и, раскрыв их, ахнула. На площадке стояли Маргарита Горошко и Томка Никитина, а перед ними новенькая детская белая коляска с верхом. Маргарита еще держала в руках что-то завернутое в бумагу, похожее на коробку конфет. У обеих был смущенный и немного растерянный вид.

— Можно к тебе? — спросила Тома.

— Входите, чего же…

Они вкатили коляску и вошли сами. Сразу же Маргарита чуть торжественно произнесла:

— Это тебе фабком и от девчат-комсомолок.

— И это тоже тебе. — Маргарита торопливо развернула свою ношу. — Книга «Детское питание». Нужная вещь. У меня сестра по такой книге кормила.

— Тут все по науке, — вставила Томка.

Вошла мать, поздоровалась с девушками, пригласила в комнату. Вкатили туда и коляску. Валиной матери коляска понравилась.

Потом девушкам показали спящего Малышка.

— Хорошенький, — сказала Маргарита.

Томка замахала руками:

— Чур-чур!.. Надо говорить — уродец… Моя бабушка всегда так говорила. Чтобы не сглазить. Тогда и вырастет красивенький.

Но это было еще не все.

Дня через два утром, когда матери дома не было, явилась Лера Тараканенко. Вот уж кого Валя не ожидала сейчас видеть, так это Леру. Отворив дверь, Валя не знала, что ей и делать. Лера тоже какие-то секунды молчала, потом, поборов нерешительность, сказала:

— Здравствуй. Я на минутку. Пустишь?

На ней была модная шляпка с полями, из-под которой на плечи падали длинные прямые волосы. В руках Лера держала большой бесформенный пакет.

— Заходи, пожалуйста.

Лера вошла и остановилась в коридорчике, не смея пойти дальше.

— Я вот тебе тут… Не тебе — маленькому…

Она хотела было развернуть пакет, но Валя сказала!

— Не спеши. Раздевайся.

— Можно?

— Да что ты, в самом деле, — не выдержала Валя.

Лера вздохнула свободней и развернула пакет. В нем оказался желтый плюшевый мишка.

— Твоему, — сказала Лера.

— Господи! — воскликнула Валя. — Куда же ему! Он еще и побрякушек не понимает, сам меньше этого…

— Ничего, — заспешила Лера. — Мишка подождет, а твой вырастет. Я думала-думала, что принести?

— Спасибо. Ничего бы не надо.

— Ну да! Скажешь.

Пошли в комнату. Лера с любопытством поглядывала в сторону прикрытой марлей кроватки. Тихо спросила:

— Спит?

— Спит.

— Можно посмотреть?

Подошли к кроватке. Лера шла тихо, на цыпочках и говорила шепотом. Валя сдвинула марлевую накидку, Малышок спал, смешно поджав губы.

Лера с какой-то робостью и нескрываемым любопытством разглядывала Валиного сына, а та исподволь наблюдала за ней. Узнает ли? Увидит ли Лера, что похож на Вадима? Если и увидит — не скажет. Лера тихо спросила:

— Как зовут?

— Малышок пока, — рассмеялась Валя.

— А вообще-то?..

— Не знаю. Еще не придумала.

Валя снова прикрыла кроватку спящего, и они обе отошли.

— Молодец ты, Валька, — решительно выпалила Лера. — Знаешь, ты, может, и не поверишь, но я бы так же поступила.

Валя не отвечала. Даже самой близкой подруге теперь не сказала бы, что происходило с ней в больнице. Помолчав, спросила:

— А ты-то как живешь?

Та непонятно улыбнулась, пожала плечами.

— Какая у меня жизнь, Валя… Сама знаешь, — вздохнув, добавила: — Я решила — никого мне не надо. Ну их всех, дармолюбов. К тебе шла — хотела захватить бутылочку портвейна, да ведь тебе нельзя сейчас.

— Нельзя.

Валя улыбнулась. С чего это Лера Тараканенко заговорила с ней так открыто? Раньше все скрытничала. Но ведь то было раньше. Теперь уже казалось — давно.

О том, как Валя решила назвать сына, мать ее не спрашивала. Валя даже удивлялась тому, но сама разговора не заводила. И все-таки пришел день. Прошли все сроки. Нужно было идти в загс, регистрировать новорожденного. Тогда мать и спросила:

— Как же назовем-то, решила ты?

Валя взглянула на мать. Конечно, про себя та уже перебрала десятки имен, но Вале ничего не говорила, все ждала и догадывалась, что Валя уже придумала для сына имя. И Валя сказала:

— Вадимом будут звать. Вот так.


Пришла осень. Ветреная и студеная. В садике неподалеку от дома Валя находила заветрие, ставила коляску против себя, усаживалась на скамейку и читала. Как-то она подумала, что если бы не Вадимушка, она бы, наверно, не прочитала столько интересных книг.

На работу она не спешила. Валина мать не соглашалась отдавать Малышка в ясли и требовала, чтобы Валя побыла с ним подольше.

О Вадиме старшем Валя вспоминала редко. Он не подавал о себе вестей. Иногда ей припоминалось его лицо, глаза и такая не похожая ни на чью улыбка, но и вспомнить их она не могла. Вадимовы черты вытеснились из памяти Вадимчиком маленьким. Он уже умел улыбаться.

Был холодный день. Валя забрела в глубину скверика к глухой стене дома, где кончалась дорожка. Коляску поставила так, чтобы на нее падали лучи солнца и согревали спящего Малышка. Подняв воротник пальто, уткнулась в книгу. Народу в этот час в садике было совсем мало. Погруженная в чтение, она не сразу почувствовала, что кто-то подошел к ней и смотрит на нее.

Подняв голову, вздрогнула. На дорожке стоял Вадим. Он был в той же знакомой куртке и, как всегда, без кепки. Руки держал за спиной.

Их взгляды встретились. Вадим смотрел на нее опасливо, не решаясь подойти, ждал. Наконец сказал:

— Здравствуй, Валя.

— Здравствуй, Вадим.

Он подошел ближе. Она захлопнула книгу и положила рядом с собой. И тогда она протянула ему руку. Пожатие было обыкновенным, ничего не значащим.

— Ты что, в отпуск? — спросила Валя.

Спросила так, будто они были лишь знакомыми и теперь случайно встретились.

— В командировку, на три дня, — ответил Вадим.

Кивнула: понятно.

— Твой? — Вадим мотнул головой в сторону коляски.

— Мой, а чей же? — пожала плечами Валя.

— Можно посмотреть?

— Посмотри…

Так бы она ответила и любому другому, кто бы захотел взглянуть на ее сына. Приподнялась со скамьи, заглянула в коляску, убедившись, что ребенок спит, снова села. Пусть смотрит один.

Вадим вплотную подошел к коляске. Ни он, ни Валя не произносили ни слова. Она опять взялась за книгу, будто собралась читать.

Молчали долго, потом он спросил:

— Как зовут?

Он выжидающе глядел на Валю, а она, как ей казалось, спокойно выдержала его взгляд. Могла ответить: «А не все ли тебе равно?», но неожиданно сказала:

— Вадимом.

Он, наверно, подумал, что Валя смеется над ним. Весь как-то напрягся. Не выдержав, переспросил:

— Правда?

Она пожала плечами: «Не хочешь — не верь».

А Вадим все стоял и смотрел на ребенка. Валя зачем-то встала и поправила одеяльце.

Вадим нерешительно сел рядом, потом спросил:

— Чего же ты не написала? Адрес у тебя был.

Она не ответила. Снова пожала плечами. В свою очередь спросила, и опять будто как у постороннего:

— Как там живешь?

— В общем нормально. Работаю на промышленных холодильных установках. Заново все пришлось постигать.

— А бокс как?

— В общежитии у нас ребята занимаются. Ну, и я так, иногда, балуюсь… К весне обещают комнату. Семейным квартиры дают…

Молчали.

— Я был на фабрике, мне сказали, что ты дома, — после долгой паузы проговорил Вадим.

Он взял книгу с ее колен, спросил!

— Интересная?

Она опять не ответила. Сидела не шелохнувшись, смотрела на рыжие листики на дорожке.

И вдруг она испугалась. Что, если Вадим сейчас уйдет и ничего не скажет. Она пыталась уверить себя, что он ей безразличен… Но почему же тогда вся дрожит оттого, что он сидит рядом, почему боится, что он уйдет?

Превозмогла себя, встала и сказала:

— Нам пора.

Забрала книгу из его рук и положила в коляску.

Вадим тоже поднялся.

— Можно, я провожу вас?

— Ни к чему. Мы спешим.

И, кивнув ему, тронула коляску с места. Чуть сипели колеса, оставляя на дорожке узкий двойной след. Она катила коляску и думала о том, что, если Вадим пойдет рядом, она не будет знать, что делать. Уже у самого выхода на улицу Валя обернулась. Вадим все еще стоял на прежнем месте и глядел им вслед.

Загрузка...