Кнюшке был добродушный немец, в жилах которого текла медлительная кровь предков — лабазников, булочников, огородников с окраин и пригородов Кельна и Магдебурга.
Близкий гром пушек вызывал у него мучительную икоту и другие нарушения отличного по своей природе пищеварения, которым всегда славились его предки.
Но здесь, в частях третьего эшелона, воинский дух вполне заменяли ему хозяйственные способности, педантическая добросовестность при выполнении приказов и умение угодить начальству,
Кнюшке быстро привык к положению маленького диктатора на вверенном ему участке и с энтузиазмом извлекал многие удобства и выгоды с этим связанные. Война — войной, но надо же позаботиться о фрау Кнюшке и дочерях Марии и Гертруде. Он посылал им ценные посылки, считая это вполне законной компенсацией за те убытки, которые причинило дому отсутствие хозяина.
Успехи в прохождении воинской службы и в получении материальных выгод рождали у Кнюшке естественное чувство удовлетворения собственной особой. Философ Декарт утверждал, что ему не приходилось встречать людей, которые были бы склонны жаловаться на недостаток ума, отпущенного им природой. Тем более далек был от этого комендант немецкого гарнизона Франц Кнюшке.
В свободные минуты он был склонен к размышлениям. Обычно после сытного обеда у нега появлялись благодушные мысли, а иногда и ценные идеи, которые он считал важным для государства.
Несколько раз Кнюшке снились даже сны, будто он встречается с самим фюрером и запросто (во сне это было так легко и так нестрашно!) излагает ему свои теории.
— Людей, — говорит он, — надо побеждать не только мечом, но и добром. Если хорошо поставить дело, то те же самые люди, которых так просто расстрелять или повесить, могут целую жизнь с пользой и выгодой работать на вермахт. Вместо озлобления появится чувство благодарности, сегодняшние враги осознают сами превосходство великой немецкой нации и добровольно, с пользой для себя же самих ©ступят в полное повиновение фюреру…
Во сне Кнюшке рассуждал убедительно и долго. Он был красноречив, логичен, и Гитлер, дружески хлопая его по плечу, говорил:
— А у тебя, Кнюшке, голова, государственная голова!
И подвешивал ему железный крест на китель.
Когда листовка «Подвиг русской женщины Серафимы Дегтяревой» была получена комендатурой, Кнюшке приказал развесить ее повсюду, на заборах и на воротах домов.
В этот день, заснув после обеда, Кнюшке опять увидел во сне фюрера и развивал идею о том, что в глазах будущих поколений образ фюрера должен стоять рядом с ликом Христа.
Он проснулся от резкого звука автомобильной сирены и, выглянув їв окно, увидел знакомый нам камуфлированный «опель» майора Грейвса.
Через минуту сам штурмбанфюрер вошел к нему в кабинет в светлосером плаще и в дымчатых очках, темневших под козырьком фуражки.
Кнюшке торопливо отсалютовал.
Он запомнил этого важного эсэсовца со времени его недавнего приезда к командиру дивизии и был, пожалуй, несколько испуган его появлением. Тем не менее он постарался не выдать себя и как мог любезнее осведомился, чем может быть полезен штурмбанфюреру и нет ли у герр Грейвса желания отдохнуть или подкрепиться с дороги.
— Ну, что же, — сказал Грейвс, — я, пожалуй, не против.
Он спросил, здесь ли еще находится этот знаменитый теперь лейтенант Курт Штолыц, в судьбе которого такую благородную и романтическую роль сыграла русская женщина.
Кнюшке поспешил заверить штурмбанфюрера, что указанный Штольц находится совсем недалеко отсюда, в госпитале, что жизнь его вне опасности настолько, что за ним можно сейчас же отправить связного и привести лейтенанта сюда, если это только потребуется герр Грейвсу.
— Я предпочту поехать к нему сам, — сказал Грейвс. — Появляться неожиданно вошло у меня в привычку. Надеюсь, для вас это лишено неприятности? — добавил он усмехаясь.
Кнюшке угостил его отличной русской яичницей со свиным салом и водкой, настоенной на чесноке, так как Грейвс пожаловался на простуду.
За едой Кнюшке совсем успокоился и стал даже развивать свои любимые идеи, иллюстрируя их примером с овцой, которую сначала хотели убить, а потом удовлетворились тем, что остригли. За что овца была весьма благодарна.
— Всякий, — сказал Кнюшке, — предпочтет отдать свою шерсть за то, чтобы ему сохранили жизнь. В сущности в этом и должна состоять экономическая и моральная основа «нового порядка», вводимого фюрером в Европе.
Грейвс от души смеялся и вполне одобрил его идею.
Разговор на высоком интеллектуальном уровне очень нравился Кнюшке и льстил его самолюбию.
Правда, иногда коменданту казалось, что на тонких губах Грейвса появляется ироническая улыбка, но Кнюшке не допускал мысли, что эта улыбка может иметь отношение к тем идеям, которые он излагал.
Через час Грейвс встал из-за стола и предложил проводить его в госпиталь. Он имеет намерение лично побеседовать с лейтенантом Штольцем.
По дороге, сидя на кожаном сиденье машины рядом с штурмбанфюрером, Кнюшке сообщил, что госпиталь, в который они едут, раньше принадлежал русским и что там нашлось много перевязочного материала и различных медикаментов.
Не удержавшись, он похвастал, что ему удалось привлечь к сотрудничеству здешнего русского врача, настроенного вполне лойяльно.
Грейвс посмотрел на него с удивлением, но ничего не сказал.
Они уже подъехали к широкому деревянному — зданию с большими окнами и свернутой в одном месте крышей.
Машина остановилась у ворот, и Кнюшке повел Грейвса по деревянной панельке к крыльцу.
К сожалению, комендант совсем забыл предупредить о своем приезде. Их никто не встретил. Коридор, в который они вошли, был пуст, большинство дверей — заперты.
Наконец появился заспанный санитар и объявил довольно неучтиво, что все раненые позавчера отправлены автобусом в тыл, а новая партия еще не поступала.
— Позвольте, а где раненый лейтенант Штольц? — воскликнул Кнюшке, ловя на себе полный грозного недоумения взгляд Грейвса.
Санитар торопливо повел их в дальний конец коридора, где на дверях значилась русская надпись: «Учительская».
— Вот здесь, — оказал он, распахивая дверь.
Действительно, на койке под одеялом ясно обозначился силуэт спящего человека. Над ним на белой стене висел портрет какого-то русского с пронизывающим, недружелюбным взглядом, редкой светлой бородкой и бакенбардами на молодом лице.
В комнате было полутемно, очевидно, день уже сильно клонился к вечеру.
— Прикажете разбудить? — учтиво спросил Кнюшке.
— Я сам, — сказал Грейвс.
Он подошел к кровати и протянул руку, чтобы тронуть раненого за плечо.
— Герр лейтенант! — позвал он проникновенным тоном, но вдруг почувствовав что-то неладное, с недоумением отдернул одеяло.
Перед ним лежала зеленая поношенная шинель, свернутая наподобие человеческого тела.
— Что за комедия? — брезгливо спросил Грейвс.
Кнюшке растерянно молчал.
В довершение ко всему он чувствовал подступающую из желудка икоту.
Санитар, удивленный не менее других, подошел к кровати, взял шинель и молча разглядывал ее на свету.
— Да это же моя шинель, — пробормотал он, глядя на пришедших с тем же вопрошающим недоумением, как и они на него.
19 августа
Как все хорошо, как замечательно, как превосходно!.. Я совершенно счастлива! Вот уже никогда не думала, что можно быть счастливой в оккупации. Оказывается, можно! Оказывается счастье — это сознание, что ты делаешь именно то, что нужно, добиваешься успеха в этом, несмотря ни на что…
Да, я счастлива. Это пишу я, Тоня Тростников а, ученица девятого класса «а» 19 августа 1941 года в нашем родном поселке, занятом немцами.
Сегодня мы переправили К. на ту сторону, в «район Огородникова». Папа оставался на этом берегу, а мы с тетей Симой и К. перебирались на лодке. Какие у него хорошие, внимательные и грустные глаза!.. Наверное, ему трудно было решиться на этот шаг. Я бы ни за что не решилась. Тетя Сима теперь останется там, на той стороне. Ей тут нельзя: начнутся подозрения, допросы…
Я вернулась одна. Те парни, что провожали меня обратно к реке, смотрели на меня с настоящим уважением, я это видела в их глазах. И вот честное комсомольское, мне не было страшно нисколечко. Папа все время ждал меня в кустах за пристанью. Надо же! Ведь это так опасно. Он очень беспокоился за меня. Милый папа, он стал неузнаваем за последние дни. Какая-то уверенность появилась в нем. Хладнокровие, твердость.
Я спросила его потом, почему бы и нам не перейти к Огородникову.
— Нам надо быть здесь. Здесь мы нужнее, — сказал он очень убежденно.
22 августа
Сегодня, сейчас я видела его мать — фрау К. Это было так неожиданно, так жутко и страшно…
Я пошла на могилу Майи Алексеевны и нарочно кругом — через парк, чтобы не проходить по школьному двору: там теперь немцы, в нашей школе их госпиталь.
Опять я нарвала цветов, но на этот раз даже у могилы у меня было хорошее, легкое чувство: она бы одобрила то, что мы делаем!
И вдруг слышу чьи-то рыдания, глухие, тяжелые. Там на дворе, у забора. Я была уверена, что это кто-то из наших. Подкралась и вижу: стоит на коленях женщина, припала головой к могиле и плачет. Плечи ее дрожат, седые волосы выбились из-под черной кружевной косынки и разметались.
— Хейнрих! Майн либер кинд![11]
Боже, сколько горя, сколько невыносимого горя в этом чужом возгласе, произнесенном на чужом языке!
Нет, нет, я не могла этого вынести. Я пробралась во двор и подошла к ней.
Как все-таки плохо знаю я этот язык, хотя и получала пятерки! Я не могла ей ничего объяснить, я только положила ей руку на голову. Она вздрогнула и подняла на меня глаза, — полные какого-то скорбного отчаяния.
— Эр ист ам лебен унд гезунд![12] — сказала я.
Она, быть может, не поняла меня или, скорее,
не поверила мне и что-то заговорила (взволнованно и быстро. Я ничего не могла понять, кроме того, что она часто повторяет это слово: «Гезунд! Гезунд», — то вопросительно, то недоверчиво и тревожно. Она все время оглядывалась вокруг, словно желая позвать кого-то, кто мог бы рассеять ее недоверие или разделить радость, которая то озаряла ее лицо, то исчезала снова, словно вопугнутая новым сомнением.
Я хотела ей объяснить, что нужно молчать, что это должно быть только между на-мн и никто не должен этого знать, иначе будет очень плохо и ему и другим. Но у меня не хватало слов, чтобы объясниться. Уже каких-то два раненых солдата приближались к нам на своих костылях.
— Комм! — крикнула я первое, что пришло мне в голову, и потянула ее за руку за собой.
Я уже раскаивалась в том, что затеяла все это, и снова прошмыгнула за забор в парк. Но, должно быть, боясь совсем потерять меня из-вида, она поспешила за мной. Раненые отстали, и кое-как мне удалось объяснить, чтобы она подождала меня тут, что я позову отца.
Я побежала к папе в аптеку. Там, как назло, торчал какой-то эсэсовец в дымчатых очках, и мне стоило труда отозвать папу в сторону, чтобы объяснить ему, что произошло.
Он начал упрекать меня в неосторожности. Но все-таки он пошел в парк. Я должна была остаться в аптеке. Милый, милый, папа, будь добрым, будь умным, будь осторожным!..
Как все хорошо, бывает же!.. Правда, папа вернулся поздно, заставил-таки меня помучиться. Я уже думала, не произошло ли чего! Но все отлично. Он рассказал ей все. Это настоящая женщина и настоящая мать. Она все поняла и приняла. Хотя, конечно, этому помогло счастье, которое она испытала оттого, что он оказался жив.
Самая трудная судьба покажется легкой по сравнению с тем, что все уже кончено навсегда… Она дала папе записку для сына, и он сказал, что разрешит мне завтра перебраться через реку. Как он, вероятно, обрадуется этой вести! Хорошо бы устроить их встречу. Папа сказал, что это слишком рискованно. Посмотрим! За нами, кажется, никто не следит…