ЧАСТЬ ВТОРАЯ

До сих пор я говорил главным образом о себе, о своих мыслях, чувствах, переживаниях — излагал историю собственной души. Теперь буду рассказывать и о людях, с которыми свела меня судьба. Начну издалека, с аэропорта, с того дня и часа, когда я потерял из виду Людникова-младшего.

Почти все пассажиры устремились к выходу, а Валя почему-то не спешила. Смотрелась в зеркальце, причесывалась, пудрила нос. Саша стоял около нее с портфелем в одной руке и красной курткой в другой — ждал.

— Идите, я сама, — решительно сказала она.

Он повиновался. Но, сойдя на землю, остановился у трапа. Она показалась в двери — в белом свитере и черных брючках, ладная, свежая, юная. Взглянула налево и направо, потом посмотрела на небо, словно желая убедиться, хорош ли он, этот мир, в котором ей предстояло жить. Улыбнулась, довольная тем, что открылось ей с первого же взгляда, и неторопливо стала спускаться. Саша смотрел на нее и думал: «Если она левой ногой коснется земли, непременно и скоро станет моей женой».

Еще какой-нибудь час назад он и не подозревал о ее существовании. Был свободен от женских чар, как ветер, ликовал по этому поводу и считал, что после того, что недавно случилось у него с Клавой, он никому не позволит закабалить себя.

Валя ступила на аэродромный бетон левой ногой. «Всё, милая! Отныне твоя судьба стала моей судьбой. Но ты этого пока не знаешь».

— Валя, дайте багажный номерок, — попросил он.

— Нет, я сама…

— Я буду ждать вас на стоянке. Бежевая «Победа». Левое крыло чуть поцарапано. Номер «49-31».

Она ответила властно, несколько раздраженно:

— Нет, не ждите меня. Я сама доберусь.

По ту сторону литой чугунной решетки, ограждающей летное поле от площадки для встречающих, стояла мать Саши в белом платье, белых туфлях, сероглазая, русоволосая. Если бы ее чудные волосы не были собраны в тугую солидную корону, ей нельзя было бы дать и тридцати. Саша поцеловал мать и спросил:

— Ну как ты? Как дед?

— Скучали. Ужасно. — Она внимательно-ревниво всматривалась в его лицо. — А ты?

— Тоже. Тебя и деда во сне видел…

— Да?.. Не похоже. — Она пригладила взъерошенные волосы сына, вытерла белым платочком его мокрый лоб. — Сашенька, ты какой-то сам не свой. Взбудораженный…

— Ты же знаешь, ребята прислали телеграмму! Бросил курортничать и примчался домой…

— И все?

— А что еще?

— Оглядываешься все время, кого-то высматриваешь.

Он не стал отказываться, засмеялся.

— Ну и мать! На сто метров под землей видишь! Ладно, скажу! Я в самолете такую девушку встретил!

— Девушку? В самолете?

— Вот она!

— Где?

— Вышла из багажного отделения. С белым чемоданом, в белом свитере…

Бросил куртку матери, портфель кинул на землю — хотел бежать навстречу девушке. Татьяна Власьевна удержала его.

— Она здешняя?

— Да. То есть нет. Приехала к нам на работу после окончания института. Инженер-строитель…

Татьяна Власьевна достала из сумки очки, надела их и стала бесцеремонно рассматривать приближавшуюся девушку. Валя подошла и, даже не взглянув на нее, строго сказала ее сыну:

— Я же просила не ждать меня!

— Извините, не расслышал… Познакомьтесь. Моя мама. Валя Тополева. Внучка Ивана Павловича Тополева, нашего первостроителя…

«Познакомьтесь»! Какое неточное для данных обстоятельств слово!

Зрелая женщина, мать взрослого сына. И юная девушка. Стоят лицом к лицу — безмолвствуют. Одна из них была красивой. Другая в полном расцвете красоты. Разведенная, брошенная мужем, возненавидевшая всех мужчин на свете, кроме своего сына. И девушка на выданье, ждущая признания ее величайших достоинств со стороны человека, лучшего из всех живущих на земле. Усталая, разочарованная Татьяна Власьевна и полная надежд Валя. Мать, которая боится, что первая встречная уведет ее единственного сына. И отважная захватчица, считающая, что ее святое право — любить и быть любимой. Мать, уверенная в том, что только одна она может по-настоящему любить свое чадо. И ее соперница, уверенная, что только одна она способна осчастливить будущего мужа… Но соперницы ли они? В их сердцах схлестнулись противоречивые чувства. Обе они одинаково надеялись и отчаивались. Искали одна в другой поддержки. И — отчуждались…

Татьяна Власьевна сняла очки, спрятала их в сумку.

— Саша сказал, что вы инженер-строитель. Я очень рада. Нашего полку, можно сказать, прибыло. Где вы хотели бы работать?

Говорила миролюбиво, почти ласково. Но на лице ее была вымученная улыбка, и она выдала ее с головой. Валя все поняла и сразу бросилась в контратаку:

— Буду работать там, куда пошлют!..

Татьяна Власьевна обиженно пожала чуть полноватыми плечами, с недоумением и укором взглянула на сына. Саша нахмурился и решительно взял Валю под руку:

— Пошли.

Девушка спокойно и мягко отвела Сашину руку, ясными глазами посмотрела на его мать и сказала:

— Так нам же не по пути.

Татьяна Власьевна молча повернулась и пошла к автомобильной стоянке.

— Пошли, — повторил Саша и снова взял Валю под руку.

На этот раз она не воспротивилась. Возле старенькой, потрепанной «Победы» Сашу и Валю догнала женщина в форме связиста.

— Вы прилетели из Соколова? — спросила она Валю. — Ваша фамилия Тополева? Вам телеграмма-«молния».

— Мне?! Откуда?

— Из Москвы. Распишитесь.

Валя расписалась дрожащей рукой. Она смотрела на телеграмму, не решаясь ее прочитать.

— Посмотрите, чья подпись, — попросила она Сашу. — Мамина, да?

Он развернул телеграфный бланк, взглянул на него, улыбнулся.

— Нет, подписала не мама.

— Читайте.

— «Благословляем твои первые шаги святой земле осиротевшие друзья», — прочитал он вслух.

Валя взяла из его рук телеграмму, сунула ее в сумку, с досадой сказала:

— Я им, барабанщикам, молнирую в таком же духе…

— А по-моему, ваши друзья хорошо сделали, что прислали телеграмму. Молодцы! Благословение друзей — доброе дело…

Саша уложил в багажник чемодан девушки и свой портфель, распахнул заднюю дверцу машины:

— Садитесь…

Татьяна Власьевна, сидя за рулем «Победы», нетерпеливо и тревожно ждала, как поступит Саша: сядет ли рядом с ней или уйдет к той… дерзкой девчонке?

Саша, захлопнув заднюю дверцу, уселся на переднее сиденье. Татьяна Власьевна готова была расцеловать сына за эту маленькую уступку ее ревности и тревоге…

«Победа» вырулила на проезжую часть аэропортовской площади и направилась в сторону города. Татьяна Власьевна, настороженная и строгая, смотрела прямо перед собой. Всего час назад она была доброй, приветливой, великодушной, а сейчас… Даже то, что случилось в главном мартене, где работает Саша, не вывело ее из себя. Теперь же ей казалось, что ее покой, ее семейное счастье, с таким трудом завоеванное, находится под угрозой. И откуда взялась эта хищница? Надо же было ей попасть как раз на тот самолет, в котором летел Саша!

Снизу, из долины, поднимался белый, зеленый многоэтажный город, а за ним — дымный, неоглядный, многотрубный комбинат.

Въехали на широченный и длинный, без конца и края, проспект. Слева и справа дома в девять, двенадцать этажей, облицованные светлой плиткой, с балконами, лоджиями. Звенит трамвай. Катятся красные автобусы. Несутся легковушки. На тротуарах многолюдно. На подстриженных лужайках бесстрашно кормится стая диких голубей. Саша оборачивается к девушке, осторожно улыбается.

— Ну, как она, земля наших отцов?

— Хороша! Лучше, чем я ожидала!..

— Сейчас вы увидите проспект Гагарина. Стадион и плавательный бассейн в самом центре города. Гигантское водохранилище… Мама, красный свет! Стоп! — завопил Саша и схватил руль.

Татьяна Власьевна резко затормозила. Из боковой улицы появился автобус. «Победа» чуть было не врезалась в него.

— Что с тобой, мамочка?

— Бери, Саша, руль, а я… я сойду.

Он пересел на место водителя, а Татьяна Власьевна вышла из машины и направилась к недостроенному высотному зданию. Валя строго посмотрела ей вслед и хладнокровно сказала:

— Все-таки нам с вашей матерью оказалось не по дороге.

Саша распахнул правую переднюю дверцу.

— Садитесь рядом со мной. Отсюда лучше увидите город.

Она молча пересела, и «Победа» двинулась дальше, к центру города. В автобусе, мимо которого они проскочили, Саша увидел вроде бы знакомое и очень удивленное лицо. «Кажется, Клава, — думал он. — Да, определенно она… Ну и что? Даже неловкости нет… Дружили и раздружились. Не я тому причиной. Другой ей приглянулся, сама призналась… Олег Хомутов с тринадцатой печи. Так себе мужик… Схватил я в цехкоме у Тестова горящую путевку и рванул на горный курорт. Думал, днем и ночью страдать буду по зазнобе-изменнице. Ошибся. Переоценил. День ото дня все меньше и меньше вспоминал. Значит, что получается? Не было никакой настоящей дружбы и любви? Просто так, в силу житейских обстоятельств, как говорят материалисты, сошлись. Чужие роли до поры до времени разыгрывали. Теперь — разгримировались…»


Рано или поздно, не сегодня, так завтра Валя и Клава должны были встретиться — в гостинице, или во Дворце культуры, или еще где-нибудь.

Встретились сейчас. На Пушкинском проспекте.

Клава ехала в автобусе. С ее места у окна отлично была видна знакомая «Победа», стоявшая почему-то на перекрестке. Потом она увидела и Сашку Людникова, свалившегося с курортного неба. Не один прибыл. Усаживал рядом с собой какую-то залетную кралю в белом свитерочке…

Еще за минуту до этого во всем мире не было более счастливой девушки, чем Клава. Все у нее было вроде бы хорошо: дома, на работе, с Олегом… Сашку вспоминала без всякого стыда и боли. Только с жалостью… И в одно мгновение, в считанные секунды, померкли, рухнули ее радости. Так скоро утешился? Не страдал от ревности?

Доехала до ближайшей остановки. Расталкивая стоящих в проходе, выскочила из автобуса на бульвар. Села на уединенную скамью, заплакала, да недолго и скупо льются злые слезы! Не к земле они гнут человека, а выпрямляют, придают решимость, силу. Клава встала, вытерла глаза. По бульвару проходило свободное такси. Усевшись в него, она велела ехать прямо и побыстрее. В конце бульвара догнала медленно идущую «Победу». Что она задумала? Ничего. Просто хочет увидеть своими глазами, куда он повезет свою новую любовь.

— Поезжайте вслед за этой машиной, — попросила Клава таксиста. — Не обгоняйте, но и не отставайте…

Водитель с любопытством посмотрел на свою пассажирку, насмешливо спросил:

— Вы что, гражданка, сыщик из уголовного розыска? Или сотрудник Обэхээс?

— Сыщик, — буркнула Клава. — Давайте вперед — и без разговоров!

— Сыщик в юбке! Чудеса!

Отменно хороша Клавдия Ивановна Шорникова, работница экспресс-лаборатории главного мартена, того самого, где работают ее отец и Сашка. Сталевары и подручные называют ее павой. Подруги завидуют ее красоте, ее всегда модным платьям, прическе и конечно же тому, что у нее много воздыхателей. Замужние ее боятся: как бы, чего доброго, не увела мужа.

С первого взгляда Клаве не дашь и двадцати — так она ослепительно свежа. Вглядевшись в нее, понимаешь, что ей больше двадцати пяти, что лучшее ее время уже прожито: ее не тронутые пинцетом брови часто без всякой причины сурово сдвигаются, румяные губы ни с того ни с сего стягиваются в суровую нитку, а прекрасные бирюзовые глаза не могут сосредоточиться на чем-нибудь одном, перебегают с предмета на предмет, будто что-то ищут, будто чего-то опасаются.

Валя с интересом разглядывает людей, идущих по бульвару, в тени деревьев, цветники, лужайки, красивые, один другого лучше, белостенные, с балконами, увитые зеленью дома, продовольственные и промтоварные магазины, яркие театральные афиши.

— Это улица Алексея Петрушина, коренного жителя города. До войны он сталеварил на первой печи. На той самой, где я теперь работаю. На рабочей площадке к опорной колонне прикреплена мемориальная доска с золотыми буквами. В его, Алеши, честь. Три года парень воевал счастливо. Сложил голову в Берлине за сутки до полной капитуляции гитлеровского рейха. Похоронен в Трептов-парке. А вот его мраморный бюст!

Не выходя из остановившейся машины, Валя внимательно вглядывалась в скульптурное изображение Алексея Петрушина.

— Хорошее лицо, — сказала она. — Открытое. Честное. Умное. Настоящее лицо героя. Таким он и был?

— Точно. Замечательный был парень Алеша.

— Вы это так сказали, будто знали его.

— Что вы! Когда он работал сталеваром, меня еще и на свете не было.

Она перевела взгляд со скульптурного портрета на лицо Саши:

— Вы чем-то похожи на него…

Он не смутился, положил руку на ее руку, тихо сказал:

— Кроме всего прочего, вы еще и великодушный человек.

Она покраснела и убрала руку из-под его руки. Поехали дальше. Замедлили ход около четырехэтажного, с колоннами здания.

— Это металлургический техникум, — сказал Саша. — Видите, как стены выщерблены? Моя работа! Три года грыз здесь гранит науки, пока получил диплом техника.

— Но вы же говорили в самолете, что учитесь на третьем курсе института.

— Окончив техникум, поступил в институт.

— И работаете сталеваром?!

— У нас на комбинате тысячи молодых специалистов, имеющих инженерные дипломы, до поры до времени вкалывают на рабочих местах горняков, доменщиков, сталеваров. Рабочего ума-разума набираются. С рабочими мозолями не потонешь ни в какой конторской прорве. И нос кверху не задерешь, когда станешь начальником… Стадион сейчас хотите посмотреть или потом?

— Я устала. Хочу отдохнуть. Отвезите меня в гостиницу.

— Через десять минут будем на месте.

И верно — не прошло и десяти минут, как Саша остановил машину у подъезда старомодного пятиэтажного здания, построенного еще в начале тридцатых годов.

— Вот и наша гостиница. «Центральная». Эпохи первой пятилетки.

Он вышел из машины, открыл дверь с правой стороны, подал Вале руку, помогая сойти на землю. Достал из багажника чемодан и повел свою подопечную в гостиницу.

В вестибюле за стеклянной перегородкой — дежурная, похожая на акулу в аквариуме. Глазами глубоководной хищницы смотрит на красивую девушку.

Валя достает паспорт, просовывает его в окошечко в перегородке.

— Есть у вас свободная комната?

— Нет и не будет в ближайшие три дня.

— А в общежитии можно устроиться?

— Общежитие на целую неделю заняли экскурсанты.

— Но где же мне ночевать? Я направлена сюда из Москвы работать.

— Как ваша фамилия? — чуть подобревшим голосом спрашивает дежурная. Берет паспорт, изучает его, изрекает неохотно: — Найдется для вас комната. Забронирована… Из Москвы забронировали.

— Из Москвы? Кто же мог забронировать?

— Не мое дело. Давайте будем оформляться. Заполняйте. — Дежурная подала ей анкету. — Номер оплачивается за три дня вперед. Согласны?

— Да, да, согласна! Могу и за целый месяц заплатить…

— Не возьму… Тут вам еще телеграмма-«молния». Вот.

Валя взглянула на Сашу, стоявшего в стороне, улыбнулась и, развернув телеграфный бланк, прочла вслух:

— «Да здравствует первый день вашей жизни легендарном заводе».

— Еще одно послание друзей? — спросил Саша.

— Я думаю, это проделки не друзей, а друга… Пети Шальникова, вашего земляка. Узнаю его почерк.

— Шальников не только мой земляк, но и приятель. Вот какое счастливое совпадение: ваш друг оказался и моим другом!

Валя подошла к Саше, пожала ему руку.

— Не буду вас задерживать. До свидания. Большое спасибо.

— До свидания. До вечера! В шесть буду ждать в сквере напротив гостиницы. Покажу ночной город…

Не захотел узнать, откажется она или согласится. Быстро ушел.

Не с Валей надо было ему терять драгоценное время! И не о ней думать. Ждут его не дождутся в цехе. Там он должен был быть еще час назад!.. Однако не угрызается он совестью. И ничуть не жалеет, что потратил время на Валю…

Открыв дверцу машины, Саша увидел… Клаву! Она привычно, по-хозяйски, расположилась на переднем сиденье. Туфли сняты. Ноги с голыми коленями подвернуты. Улыбается, а он с немым изумлением смотрит на нее. И не отвечает на улыбку. «Откуда взялась? — думает он. — Видела, как я провожал Валю? Ну что ж, тем лучше!»

— Здравствуй, Сашенька! С прибытием. Почему не отбил телеграмму о вылете? Почему лишил радости встретить тебя?

Он так ошеломлен ее напором, ее бесстыдством, что не находит слов для ответа.

— С прилетом, говорю, Сашенька! Как тебе отдыхалось? Очистил легкие от заводской пыли и газа? Набрался сил? Пропитался горным солнцем?

Говорила и говорила. Улыбалась и улыбалась. А он — будто ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Стоял истуканом.

— Чего же ты молчишь? В рот воды набрал? А может, ты, сердешный, перегрелся на горном солнышке? Или минеральной воды опился? Да ты слышишь меня? Здравствуй, говорю!

— Здравствуй, — буркнул Саша.

— У меня есть имя. Или ты на курортном приволье его забыл? Клавой меня зовут. Клавдией.

— Не надо так. Давай поговорим по-человечески…

Она чуть не задохнулась от того, что услышала.

— По-человечески?! А я что, по-звериному с тобой до сих пор разговаривала? — Схватила Сашу за руку, втащила в машину, посадила за руль. — Включай! Поехали! Подальше от ее глаз. Кто такая? Откуда?

Он не ответил. Молча смотрел на дорогу, переключал рычаг скоростей, поворачивал руль. Квартал за кварталом, улица за улицей оставались за кормой.

— Зачем ты ее сюда привез? Какие у вас планы? Что ей от тебя надо? Чего ты от нее добиваешься?

— Помолчи, Клава! Это самое лучшее, что ты можешь сейчас сделать…

— «Помолчи»! Легко сказать… — Она всхлипнула, закрыла лицо руками.

Любое испытание Саша способен выдержать, но не пытку слезами. Он сразу почувствовал себя виноватым, беспомощным, безвольным. Но, к счастью, Клава перестала плакать. Сухими, полными ненависти глазами взглянула на него, потребовала:

— Кто она? Говори!

Он ответил ей без раздражения, мягко, ласково, будто разговаривал с больным, капризным ребенком:

— Человек. Такая же, как мы с тобой. Инженер-строитель. Приехала на постоянную работу. Мы познакомились в самолете. По дороге в гостиницу я показал ей город. Еще вопросы будут?

— Будут! Скажи, пожалуйста, почему ты захотел ее подвезти в гостиницу? Почему эту кралю посадил рядом с собой, а не какую-нибудь старушку? Я видела, как ты перед ней мелким бесом рассыпался!.. Бессовестный ты, Сашка, и бесчестный!

Саша спокойно ее выслушал, спокойно сказал:

— Не тебе, Клавдия, произносить такие речи.

— Ты про что?

— Про то, как ты с Олегом…

Она расхохоталась:

— А ты, лопоухий, поверил? Я нарочно оговорила себя. Ревность твою хотела поджечь. И любовь. Очень прохладно ты любил меня в последнее время…

Легче и легче становилось Саше оттого, что Клава так разговаривала с ним. Каждое ее слово оборачивалось против нее же. Не любила она его. Держалась за него как за удобную, добротную вещь. Беснуется сейчас потому, что ее лишают привычной собственности.

— Клава, я хоть и лопоухий, но зато не слепой. Своими глазами видел, как ты с Олегом крутила роман. Да и не один я был свидетелем…

— Если и крутила, то тебе же назло. Ничего настоящего у нас с ним не было. Но теперь будет. Слышишь? Будет! Он давно приглашает меня во Дворец бракосочетания.

— Я бы на твоем месте, Клавдия, принял приглашение.

— А куда спешить? Олег от меня никуда не уйдет, а вот ты…

— Я уже ушел от тебя. И не сегодня. Тогда еще, когда узнал про Олега…

— Ну и катись себе на здоровье! Подумаешь!.. Таких, как ты, я найду только в нашем цехе штук сто, была бы охота. Проваливай, скатертью дорога, плакать больше не буду. До свидания!

Саша резко затормозил на многолюдной Комсомольской, неподалеку от центрального гастронома.

— Иди, — угрюмо сказал он.

Клава поняла, что дальше играть с огнем опасно. Прильнула к его плечу головой, умоляющим голосом проговорила:

— Прости… Сама не знаю, что говорю. В голове и сердце одно, а на языке другое. Пропаду я без тебя. Не бросай меня, Сашуня. Ревную к тебе всех, кто в юбке. И особенно эту… Понравилась она тебе? Скажи!

— Понравилась! — неожиданно для себя запальчиво ответил Саша.

Скорее по инерции, чем по необходимости, Клава спросила:

— Это правда?

— Да!

Она выскочила из машины, хлопнув дверцей так, что задрожали стекла. Побежала к магазину, чтобы побыстрее скрыться с глаз Людникова. В дверях столкнулась с пожилой, седеющей женщиной — своей матерью, Мариной Васильевной Шорниковой. Та отстранила дочь свободной рукой, смерила ее с ног до головы насмешливым взглядом:

— Ты что, голубушка, с цепи сорвалась?

Всю жизнь, со своими и чужими, Марина Васильевна разговаривает грубовато, но без злого, недостойного человека чувства. Не умеет сердиться на людей, даже когда они этого и заслуживают. И на всех хватает ее большого сердца. Люди любят ее. Нет у нее недругов. Самые языкатые бабы не сочиняют о ней небылиц. Завистливые не завидуют. Хмурые, встретившись с ней, улыбаются. Все соседки что-нибудь должны ей: кто черный перец, кто корицу, кто червонец, а она — никому ничего. Редко к кому ходит в гости, а в ее доме на улице Крылова с утра до вечера двери не закрываются. Ей шестьдесят, а она уже лет десять ходит в бабках. На улице Крылова ее чаще всего называют бабой Мариной. Это крупная, ширококостная женщина с морщинистым грубоватым лицом деревенской, никогда не отдыхавшей старой труженицы. Ни время, ни большой достаток в семье, ни долгая жизнь в городе не заставили ее поменять одежду, привычную и любимую с крестьянской молодости. На бабе Марине длинная темная юбка и кофта со сборками навыпуск. Черные, с проблесками седины волосы гладко зачесаны, разделены строгим пробором, наполовину прикрыты ситцевым неярким платком. В ушах, розовых и маленьких, как у девчонки, тяжело раскачиваются серьги с дешевыми камешками. Баба Марина малограмотная, еле-еле читает, но наделена умом и сердцем, каких не приобретешь ни в одном университете.

Клава не хотела выглядеть несчастной ни перед матерью, ни перед кем другим. Взяла себя в руки, заставила одубелые от злости губы изобразить улыбку:

— Я помочь тебе хочу, мама…

Баба Марина опустила на тротуар большую плетеную корзину, полную винных и водочных бутылок.

— От тебя жди помощи как от козла молока. Не увиливай. Я спрашиваю: где ты была? Кто тебя вдоль и поперек исхлестал? Почему не на работе? В прогульщики записалась?

— Не беспокойся. С разрешения мастера запоздаю на час-полтора.

— Не на все мои вопросы ответила, голубушка. Я спрашиваю: кто тебя так исклевал, что перья дыбом стоят?

— Ах, ты вот о чем!.. С Сашкой поссорились. Я тебе дома все расскажу…

— Все знаю наперед! Не может тебя Сашка Людников обидеть. Так что, доченька, не жалуйся: ни одному твоему слову не поверю.

— Ну и не верь! Сама скоро убедишься, какой он, твой любимчик!..

Клава хотела взять тяжелую корзину, но мать не дала.

— Не твое это дело, а мое, домохозяйское, таскать корзины. Шагай себе быстрее на работу. Иди, кому говорю!

Клава ушла. Баба Марина посмотрела ей вслед, вздохнула и раздумчиво проговорила:

— Эх, беда ты моя сладкая! С какого края тебя кусать, чем запивать — ума не приложу.

Она взяла корзину и, переваливаясь с боку на бок, поплелась к трамвайной остановке. Бежевая «Победа» бесшумно шла вдоль тротуара и остановилась как раз возле бабы Марины. Открылась дверца, из машины выскочил Саша Людников.

— Здравствуйте, Марина Васильевна!

— Ты, Сашко?! Откуда тебя черти вынесли на своих хвостах? Почто оборвал курортную жизнь?

— Неотложные дела в мартене, Марина Васильевна.

— Хорошо, коли так. Дела — это всегда хорошо. Делом человек на земле держится. Особенно ежели оно доброе. Твои-то какие?

— Недобрые, Марина Васильевна.

— Почто так? По твоей или чужой воле?

— Еще не знаю. Будем разбираться…

— Ну, а с ней, с Клавдией, почто не разобрался? Чего не поделили?

— Трудный это вопрос, Марина Васильевна… — Он посмотрел на корзину с бутылками. — Что это вы столько хмельного накупили?

— Меньше никак нельзя. Гостей ждем целую ватагу. Сто рублей ухлопала на портвейны и коньяки. Чистое разорение этот юбилей.

— Какой юбилей?

— Да ты что, с луны свалился? И стар и млад знают про юбилей Шорникова. Стыдись! Кому-кому, а тебе надо раньше всех пронюхать про тот юбилей. Ты что, на курорте разве газет не читал? На вот, просветись.

Достала из корзины какую-то покупку, завернутую в газету. Развернула, разгладила на груди газетный лист, протянула Саше.

— Тут все обсказано.

На первой полосе многотиражки «Металлург» напечатан портрет пышноусого, улыбающегося во весь рот сталевара в спецовке и каске, сдвинутой на затылок. Над ним крупный заголовок: «Сорокалетие трудовой деятельности старейшего сталевара, бывшего землекопа и грабаря Ивана Федоровича Шорникова». Саша вернул газету бабе Марине.

— Ради такого праздника не грешно и подчистую разориться семейству Шорниковых. Садитесь, Марина Васильевна, подвезу домой. Мне как раз надо на улицу Крылова.

— Не выдумывай! Нечего тебе делать на нашей улице. Поезжай, милый, своей дорогой, а я пойду. Поезжай, кому сказала! Да морщинам на лбу не давай волю — старят они тебя. Баской ты парень, хороший, стало быть, туз бубновый, а кралю себе выбрал не своей масти. Почто ни мычишь, ни телишься? Слыхал мои уговоры?

— Слышу. Согласен с вами…

— Вот и молодчина! Ну, а теперь посторонись, дозволь улицу перейти.

Саша не отступил. Схватил тяжеленную корзину, поставил в машину, а вслед за ней почти силком втащил и бабу Марину.


Тем временем Клава подошла к большому, стоквартирному, как здесь принято говорить, дому, занимавшему целый квартал, тому самому, около которого Саша высадил свою мать. Тяжело дыша, часто останавливаясь, Клава поднимается по некрутому, надежно, закрепленному временному трапу.

Выше нее, на десятом этаже, стоит Татьяна Власьевна. Рядом с ней прораб и его заместитель в темных, забрызганных цементом спецовках. У обоих озабоченные, хмурые лица. Свежий ветер полощет подол синего в белый горошек платья Татьяны Власьевны, пытается вырвать из ее рук развернутую кальку. Отсюда, с вершины недостроенного дома, далеко и хорошо видно: сотня цехов металлургического комбината, старый и новый город по обоим берегам водохранилища. Особняком рвется к небу мать-гора.

Татьяна Власьевна озабоченна, встревожена. Слушает и не слушает, что говорят ей прорабы.

— Нет, не могу я ваши предложения утвердить! — категорически заявляет она и отстраняет от себя кальку. — Делайте все по проекту. Никаких отступлений.

— Но мы же вам доложили, Татьяна Власьевна, — почтительно возражает прораб.

— Слышала. Недостающий гранит получите в срок. Мрамор отгружен.

— И все же я осмелюсь…

— Это не смелость, Петр Алексеевич, а перестраховка. И еще привычка иметь в резерве на всякий случай какое-то количество строительных материалов и свободные дни, чтобы в случае нужды заткнуть прорыв…

Прораб снял каску, вытер лысую потную голову.

— По одежке протягиваем ножки…

— Татьяна Власьевна, можно вас на минуту? — послышался женский голос.

Прораб, его заместитель и Людникова посмотрели вниз. Там, на площадке перед верхним звеном трапа, стояла Клава Шорникова. Выражение ее лица испугало Татьяну Власьевну. Она распрощалась со строителями и быстро спустилась к Клаве.

— Что с тобой, девочка?

Клава не отвечает. В глазах закипают слезы. Все понятно Татьяне Власьевне. Когда-то и она вот так же, отвергнутая, плакала на груди подруги…

— Успокойся. Самые лучшие мужики не стоят того, чтобы мы плакали из-за них. Ты уже виделась с Сашей?

Клава, всхлипывая, ответила:

— Виделась. И он выложил всю правду. Влюбился в другую…

— Так и заявил — «влюбился»?

— Ага!

— Не мог он тебе так сказать. Просто попутчица. Я познакомилась с ней. Встретились в самолете, поболтали и разошлись. Уверяю тебя!

— Ничего вы не знаете. Я своими глазами видела, как она… завладела. Увела. Украла. Что же мне теперь делать?

И после этих слов Клавы мать Саши заколебалась: стоит ли ей вмешиваться в жизнь молодых?..


Саша доставил бабу Марину на правый берег водохранилища, где в особнячках жили главным образом ветераны комбината, его заслуженные люди. Дом Шорникова ничем не отличался от других. Низкий забор перед фасадными окнами. Небольшой фруктовый сад, огород, гараж, сарай. Только наличники на окнах не голубые, как у всех, а чисто белые. Высадив бабу Марину и отнеся хмельной груз во двор, Саша сел в машину и погнал ее в левобережную часть города.

На Кировской, неподалеку от главной проходной комбината, он пошел на обгон медленно идущего самосвала со щебенкой. И в этот момент из-за грузовика выскочил какой-то сумасшедший велосипедист. Если бы Саша нажал на тормоз, самосвал неминуемо врезался бы в его машину. Он повернул чуть вправо, увеличил скорость и, промчавшись мимо велосипедиста, уклонился от столкновения с грузовиком. Не растерялся и велосипедист. Бешено завертел педалями, свернул на обочину и, перелетев через руль, упал в канаву.

Саша затормозил в безопасном месте, выскочил из машины и побежал к пострадавшему. К его радости, тот поднялся, отряхнулся, шмыгнул разбитым носом и вдруг завопил:

— Са-ашка, ты ли это?

— Я, Степа! Здорово.

— Это ты, друг любезный, меня в канаву загнал?

— Хочешь отблагодарить? Не уйди я круто вправо, ты мог бы очутиться в яме размером в три аршина.

— Ты думаешь? Ну, спасибо. С приездом! Как оно там, на курорте?

— Там-то хорошо, а здесь, я слыхал, плохо… Ты куда это мчался как угорелый? Почему не на работе?

— Бюллетеню я, товарищ бригадир. Спешу вот в поликлинику. Нет сил работать…

— Понятно. Решил отдохнуть?

— В самую точку попал, бригадир. И завтра, и послезавтра буду честным образом прохлаждаться. Баста! Степка Железняк кончил рабочую карьеру. Помнишь, откуда я пришел на завод? Прямо со школьной скамьи. И телом, и душой устремился в ге-ройские, не-победимые ряды р-рабочего класса…

— Хватит декламировать! Говори конкретно, что случилось.

— Разве ты еще не знаешь?.. Объегорили старики и тебя, и нас, твоих подручных. В поте лица мы варили сталь, а нас при подведении итогов положили на обе лопатки да еще грудь придавили сапогом: не пикни, дескать, побежденный, не смей кричать «караул».

— Можешь ты просто рассказать, что произошло?

— Я же так и рассказываю. Плохо слушаешь, бригадир, уши чем-то заложены… Ты мне вот что скажи: кто из сталеваров второго мартена в этом полугодии больше всего выплавил стали? Фактически это сделал молодой сталевар Александр Людников и его молодые, пригожие, кровь с молоком, подручные. Кто выполнил и перевыполнил социалистические обязательства? Опять же ты и мы, золотые твои помощники. Кто перекрыл на целых пять процентов за счет внутренних ресурсов производительность труда? Еще раз отличились мы, комсомольцы. Чья самая дешевая сталь? Наша! Кто наибольшее количество раз попадал в анализ, выдавая сталь точно по заказу? Мы, безусые рыцари старого мартена. А что пропечатано на казенной бумаге — на бумаге жюри? Первое место присудить усатому сталевару Ивану Федоровичу Шорникову. Его же, испытанного героя Шорникова, увенчать лаврами победителя в социалистическом соревновании. Ему же, почетному металлургу, почетному гражданину, первостроителю, ветерану труда, вручить денежную премию и знак, сделанный на Монетном дворе!

— Все? — мрачно спросил Саша.

— Могу от себя добавить. Не тебе, Людников, присуждают почетное звание лучшего сталевара, а Шорникову. Не в твою, а в его честь заиграет духовой оркестр и раздадутся аплодисменты. Все, что заработано тобой, присвоил себе твой наставник!

— Ну, это ты брось, Степа. Круто загибаешь. Иван Федорович не сам себе присудил премию… Ты же знаешь, он тоже здорово работал.

— Верно, но не лучше нас с тобой. Мы из собственной шкуры вылезли. Сами себя переплюнули, а он…

— Иван Федорович перекрыл все прежние свои рекорды.

— Верно, перекрыл. Свои. Но до людниковских не дотянулся. И это ему не понравилось: грозно посмотрел на жюри и директивно внушил призвать молодых да ранних к порядку, посадить, короче говоря, в лужу!

Дурашливый Степа достиг того, к чему стремился, — растравил Сашу.

— Поехали в цех! — скомандовал тот.

Запихнули в машину помятый, с вывернутым передним колесом велосипед и помчались к проходной.

Саша Людников вбегает на крутую железную лестницу, ведущую прямо с заводского центрального проспекта в цех, к тринадцати печам. Степан Железняк едва поспевает за ним.

В обоих концах цеха, южном и северном, всегда гуляет ветер. В середине жара, пекло, а тут продувной, не для слабых телом, сквозной холодок.

В гигантском, чуть ли не километровом пролете на рабочих площадках работает вторая дневная смена.

Как только Саша окунулся в жару и прохладу родного мартена, как только глотнул его прогорклого, с газком, воздуха, как только до его уха донесся тревожный звон колоколов, грохот металла, как только он увидел несгораемых, непробиваемых и непромокаемых ребят в суконных куртках, касках и синих очках, колдующих у печей, он сразу почувствовал себя другим человеком. Перестал злиться, негодовать. Успокоился. Стал выше житейских мелочей. И выше самого себя, такого, каким был час назад, вдали от доброго огня.

Он шел по шершавым стальным плитам рабочих площадок, вдоль фасадов печей, сквозь огненный будничный строй второй смены и чувствовал себя рабочим человеком. Пламя, бушующее во всех тринадцати мартенах, было огнем его души. Он синхронно с цеховым колоколом гудел медью и бронзой. Предупреждая об опасности, трубил в сирену вместе с электровозом. Лапы мостового заливочного крана, несущие к печи стотонный ковш с жидким чугуном, были продолжением его рук. Завалочные машины, искря электрическими разрядами, щелкая контроллерами, вторгались в печи длинными хоботами, на конце которых были мульды со скрапом. Был там же, на венчике хобота, и он, сталевар Саша, ревниво наблюдавший за тем, чтобы стальной лом ложился равномерно по всей площади плавильной ванны.

Тонкой струйкой лилась из ковша в изложницу доведенная до кондиции сваренная сталь — и Саша следил за тем, чтобы металл попадал куда надо. Каменщики футеровали огнеупорным кирпичом внутренности ковшей — и Саша подавал им раствор, огнеупорные бруски, подбадривал шуткой. Он заливал в печь чугун, пробивал лётку, выдавал готовую плавку. Управлял краном и электровозом. В четыре руки, рядом со своим соседом по печи, менял вышедшую из строя огнеупорную крышку на втором окне. Пил газировку. Дымил сигаретой. Зубоскалил с девчатами, подносчицами огнеупорной глины. И отчитывался перед мастером. Смотрел на приборы и звонил по телефону начальнику шихтового двора. Обжигал лицо, выравнивая пороги печей. Брал пробу для экспресс-лаборатории. Сдавал и принимал смену. Радовался и огорчался цифрам, мелом написанным на черной доске. Праздновал и работал. Все здесь держалось его рабочими руками, и он был неотъемлемой частицей рабочего мира, рабочего братства.

Шел привычным, спокойным шагом и в то же время рвался навстречу огненной буре. Здоровался со сталеварами, с подручными. Задавал на ходу вопросы. Шутил. Смеялся. Принимал поздравления с возвращением. Интересовался новостями. И никто ему не сказал о том, что его больше всего занимало. И он оценил чуткость и деликатность товарищей. Пламя то одной, то другой печи отражалось на его лице. Он шел, лавируя между препятствиями, обычными на рабочих площадках мартена. Завалочные машины, снующие туда и сюда. Платформы со скраповыми мульдами. Чугуновозы. Низко опущенные на маслянистых тросах клешни заливочных кранов. Электровозы. Гора выломанного огнеупора. Кучи доломита. Какие-то трубы. Еще горячий, сизо оплавленный заливной желоб. Кислородные баллоны. Сварочный аппарат. Черные змеи шлангов…

Степан Железняк и здесь еле поспевал за Сашей. Наконец ухитрился догнать. Взял под руку и подвел к огромному плакату, еще пахнущему свежей клеевой краской, украшенному хвоей и кумачом.

Фанерный лист выкрашен в рембрандтовские тона — темно-коричневые, постепенно переходящие в светлые. И на этом фоне как солнечное пятно — портрет. Красивый работяга! В спецовке, в синих очках, сдвинутых на лоб. Смуглолицый. Пышноусый. С неправдоподобно белозубой улыбкой. Под портретом славянской вязью вычеканено:

«Сегодня Солнечная гора отмечает сорокалетие трудовой жизни бывшего землекопа, грабаря, каменщика, бетонщика и монтажника, а ныне знатного сталевара — Ивана Федоровича Шорникова».

Саша перевел недоумевающий взгляд с плаката на своего подручного:

— Ну, и что?

— Тут все законно. Пошли дальше.

Подвел к другому плакату. На нем в тех же рембрандтовских тонах изображена группа сталеваров. На первом плане тот же пышноусый улыбающийся Иван Федорович Шорников с орденами, медалями, почетными значками на груди. Внизу написано:

«В первом квартале звание лучшего сталевара цеха завоевал Иван Федорович Шорников. Почетная ноша не согнула его богатырские плечи. Вперед и выше, наша гордость и слава, наш друг и отец! Там, где пройдешь ты, побываем и мы, твои последователи».

Степан Железняк осторожно толкнул локтем бригадира:

— Ну?

— Н-да… — неопределенно сказал Саша.

Легок на помине Иван Федорович Шорников. Неслышно подошел к Саше со спины, обхватив руками, защекотал шею жесткими усами.

— Здорово, Александр!

По голосу и по усам Саша понял, кто сгреб его в охапку. Освободился из объятий, приветливо сказал:

— Здравствуйте, Иван Федорович.

Степа демонстративно отошел в сторону от нежничающих соперников.

— Бросил курорт и примчался на мой праздник? Спасибо! Этого я тебе вовек не забуду.


На тыловой стороне мартена, на разливочном пролете, и малолюднее, и вроде бы скучнее, чем на фасадной. Но дважды в сутки, в момент выдачи плавки, и тут бывает весело.

В огнеупорном желобе клокотал молочно-розовый поток. Озаряя все вокруг, рассыпая миллионы искр, сталь лилась в жерло ковша. Выдавали плавку подручные Саши Людникова — коренастый смуглолицый Николай Дитятин, длинновязый, подстриженный ежиком Слава Прохоров и Андрей Грибанов, румянощекий, старательный в работе паренек. Все трое молча и серьезно смотрели на дело рук своих. В их молчании чувствовалась рабочая гордость. Да и как им не гордиться? Такие молодые, еще подручные, а уже самостоятельно варят сталь! И нисколько не хуже, чем в ту пору, когда ими командует Сашка Людников.

Степан Железняк подошел к друзьям, сообщил вполголоса:

— Прибыл Сашка! Сюда курс держит. Я уже ткнул его носом в лужу, в которую мы шлепнулись.

Вскоре показался и он, бригадир Саша Людников. В спецовке, в рукавицах и каске. Подошел к подручным, полушутя-полусерьезно гаркнул:

— Здорово, ребята! Разрешите доложить — прибыл по вашему приказанию!

— Здравствуй! Привет курортнику!

Саша из-под рукавицы посмотрел на поток стали. Лицо его стало розовым, в глазах отразился огонь.

— Дошли до меня ваши печальные новости…

— А разве они и не твои? — спросил Дитятин.

Саша повернулся лицом к своим подручным:

— Виноват, ребята, оговорился… Все мое — ваше! Все ваше — мое! Потому и бросил курортничать. Давайте думать, что предпринять. — Он обвел взглядом подручных. — Как работали, так давайте и обсудим положение — честно!

После этих его слов вспыхнуло на берегу огненной реки, под ее шорох и клекот, без трибуны и регламента собрание-«молния», страстное говорение.

— Соцсоревнование не только наше личное дело, а всеобщее, государственное, партийное… Надо с партийных позиций ударить по тем, кто любит загребать жар чужими руками!.. Кто лучше всех вкалывает и больше всех потеет на рабочем месте, тому и выдают за обеденным столом самую большую ложку! Так заведено в хорошем семействе… Я в эти треклятые три месяца вложил пять лет будущей жизни!.. Во Дворце культуры ни разу не был… Мужем себя чувствовал только по большим праздникам… Тестов, профсоюзный вождь в цеховом масштабе, целый квартал призывал нас вперед и выше, сулил златые горы и молочные реки с кисельными берегами, а пришло время расплачиваться — показал кукиш…

Когда все отвели душу, сбили пыл и пену, Саша сказал, обращаясь к первому подручному Дитятину:

— Ну, а теперь поговорим ответственно. Твое первое слово, Коля. Говори.

И Дитятин, как всегда сдержанно, деловито, сказал:

— Нам не присудили первое место потому, что оно понадобилось штатному передовику Шорникову. Юбилейный подарок получил наш дорогой соперник и друг Иван Федорович.

— Что ты предлагаешь? — спросил Саша.

— Идти в партком! В горком! К директору комбината! В редакцию! Вот какое мое предложение.

— Ну, а ты, Слава, что скажешь?

— Взять за шкирку начальника цеха и допросить с пристрастием, как все это случилось. Потом, вооружившись цифрами и данными, двинуться к директору комбината товарищу Булатову…

Дитятин не дал Прохорову до конца высказать свою мысль:

— К директору комбината, Слава, не надо ходить. Напрасный труд. Шорников и Булатов были закадычными дружками еще в первой пятилетке.

Степан Железняк коротко свистнул.

— Так, может, здесь собака и зарыта?

— И тут, и там. И еще где-то…

Людников внимательно и невозмутимо слушал товарищей.

— А ты, Андрей, почему в рот воды набрал? — спросил он, поворачиваясь к Грибанову. — Свое особое мнение имеешь или как?

Степан Железняк мрачновато усмехнулся.

— Ничего он не скажет… Потому как не видит на солнце ни единого пятнышка!

— А ты за меня не рожай, Степан Степаныч. Я еще и сам плодовитый, похлеще крольчихи. — Грибанов ногтем указательного пальца выбил из пачки «Беломора» папиросу. — Могу и высказаться, если вам так приспичило. Шорников справедливо награжден. Он весь выложился в этом квартале. Так что напрасно будете звонить в колокола — никто вас не услышит.

Все молчали, глядя на Грибанова.

— Что, братцы, носы повесили? — спросил Железняк. — Расшифровываете слова Андрюхи? Я их вам живо растолкую!.. Ударник коммунистического труда, будь ниже травы тише воды. Раз и навсегда заруби себе на носу, что ни мастер, ни главный инженер, ни начальник цеха, ни профсоюзный вождь Тестов, ни директор комбината товарищ Булатов никогда ни в чем не ошибаются! Вот как надо понимать Андрея Грибанова!

Андрей не чувствовал себя посрамленным. Уверенный в своей правоте, он сказал:

— Стыдно и противно смотреть, Степа, как ты надрывно вопишь: «Обидели! Объегорили! Задвинули!» На кого замахнулся? Кого записал в противники? Иван Федорович Шорников старейший рабочий комбината. Наша гордость. Он стал ударником коммунистического труда еще в тридцатые годы. За свою трудовую жизнь выдал тысячи и тысячи тонн сверхплановой стали. В прошлой пятилетке здорово работал и в этой вырвался вперед!

Сталевары молчали. Даже Железняк не сразу нашелся, что сказать.

Ковш на одну треть наполнился сталью. Николай Дитятин взял алюминиевую чушку, бросил ее в жерло ковша. Алюминий — самый сильный раскислитель. Сталь теперь окончательно созрела — доведена до полной кондиции.

Первым все-таки обрел дар слова Степан:

— Видали молодца? Слыхали? Нас раздевают догола средь бела дня, при всем честном народе, а нашему Андрею стыдно и больно, что мы оказываем сопротивление. Он считает, что все ладно!

Андрей Грибанов чувствовал за собой силу — многолетний авторитет Шорникова, всемогущего директора Булатова, начальника цеха Полубоярова, профсоюзного деятеля Тестова и стенную газету «Мартеновка».

— Да, Степа, я считаю, что все ладно, когда живу по правде Ивана Федоровича Шорникова. А вот ты… не понимаю, хоть убей, кому ты подражаешь, за кем тянешься. Десять лет учился в советской школе, был пионером, стал комсомольцем, а живешь не по общей правде, а по индивидуальной, шкурной!

Степан не обиделся. Сам был мастером на подобного рода выпады.

— Слыхали? Видали? Разоблачитель! Давай-давай, Андрюшка, срывай с меня маску, развлекай родную бригаду!

Саша Людников не вмешивался в схватку молодых петухов. Ему было интересно слушать обоих, хотя симпатии его были только на одной стороне…

Иссяк стальной поток, иссякло и страстное говорение. Как вспыхнуло, так и погасло…

Погасла стальная заря в разливочном пролете после того, как выдали плавку. Посумерничало, стало прохладно.

К притихшей, насторожившейся бригаде подошел инженер Полубояров. Высокий, поджарый, с военной выправкой. Лет под пятьдесят, но моложав. Лицо опалено огнем мартена, солнцем, ветром гор и морских просторов. Одет в рабочую, тщательно подогнанную спецовку. Обут в грубые, на толстой подошве башмаки. На голове белая каска. Из верхнего кармана куртки торчит край темного, взятого в квадратную рамку стекла. Полубояров протянул Людникову руку.

— Здравствуй. С возвращением. Как отдохнул?

Саша неопределенно пожал плечами.

— Плохо? Почему же вернулся раньше срока?

— А разве вы не догадываетесь, Николай Петрович?

Дитятин, Прохоров, Железняк и Грибанов молча смотрели на начальника, ждали, что он скажет. Полубояров тоже молчал. Достал из кармана жестянку с табаком, трубку, стал ожесточенно набивать ее душистыми волокнами «Золотого руна». Это был красноречивый намек: не желаю, дескать, распространяться на людях. И подручные сталевара поняли. Переглянулись и разошлись, оставив Людникова и Полубоярова наедине. Но и теперь Николай Петрович не спешил поделиться тем, о чем думал.

Начальник цеха и бригадир стояли над пропастью литейного двора. Там, на нижнем этаже мартена, шла привычная работа: тепловоз передвигал по рельсам платформы с пустыми, готовыми принять сталь изложницами; мостовой кран схватил за проушины ковш со сталью и понес к изложницам; сталеразливщики открыли стопор — хлынула молочно-розоватая струя; каменщики, уединившись в сторонке, споро и молча выкладывали огнеупорным кирпичом внутренности холодного ковша, прямо под их мастерки по толстой резиновой трубе под давлением поступала белесая, жидкая, как сметана, огнеупорная глина.

— Правда, что Шорникову дали первое место? — спросил Саша.

Дымя трубкой, Полубояров кивнул.

— Правда, что его показатели ниже показателей моей бригады?

— Ненамного…

— Почему же все-таки он первый, а моя бригада на втором месте? Как могло получиться такое, Николай Петрович? Как же вы, человек справедливый, честный, допустили несправедливость? Дело ведь не только в том, что это по нашей бригаде бьет. Бьет по завтрашнему дню цеха! Веру в соревнование подрывает…

— Обстоятельства могут быть сильнее меня, Александр…

— Не знаю таких обстоятельств, которые бывают сильнее людей, стоящих на принципиальных позициях!

— Пойми, Александр, я не твой противник. Жюри, присудившее первое место Шорникову, уверено, что поступило принципиально правильно.

— Где же принципиально, когда нарушен главный принцип нашей жизни — каждому по труду?

— В жюри практические люди, а не философы. Они по-житейски просто решили проблему: Людникову еще жить и жить, работать и работать, а Шорникову… В общем, я сначала был против того, чтобы Шорникову отдавать твое законное первое место, а потом… навалились на меня со всех сторон, уговорили ознаменовать производственной победой юбилей старика, его выход на пенсию — и я сдался. Вернее, даже понял, что нельзя иначе. Действительно, у тебя все впереди, а у Ивана Федоровича все позади.

Разговаривая, они перешли с тыловой, прохладной и тихой, стороны печи на фасадную — в жару, шум, многолюдье, в ослепительный свет тысячеградусного пламени, выбивающегося через пять завалочных окон. Остановились на рабочей площадке.

— Кто на вас навалился, Николай Петрович? — спросил Саша.

— Все понемногу… И больше всего вот этот…

Полубояров указал глазами на круглолицего, с румяными скулами, в пиджаке, при галстуке, но в защитной каске человека, деловито суетящегося у соседней, второй печи, — председателя профкома Тестова.

— Бешеную энергию развивает. Готовит постамент для торжественного чествования юбиляра и лучшего сталевара… Не люблю я этого чудо-деятеля, но поддался его уговорам — проголосовал за Шорникова.

— Вопреки своей совести, да?

— Нет. Я уже тебе сказал: сомневался, но убедился, что так надо.

Вот в этом месте доверительного разговора Людников и обрадовал Полубоярова неожиданными словами:

— Ну, если надо…

— Наберись терпения, Александр, — сказал Полубояров, повеселев. — Шорников сегодня пропоет, так сказать, свою лебединую песню.

— А если я помешаю ему прокукарекать?

— Ты этого не сделаешь! Пойми, машина уже завертелась. Несдобровать тебе, если сунешь палку в маховое колесо. Ну, договорились?

Саша не ответил. Но Полубоярову достаточно было и этого. Он и не рассчитывал на полное понимание.

Уладив, как ему казалось, одно трудное дело, Полубояров взялся за другое не менее трудное. По-свойски, улыбаясь, он спросил Сашу:

— Говорят, друзей на свадьбу приглашаешь?

— На свадьбу? Кто вам сказал?

— Экая новость! Да об этом все знают.

— Кроме меня. Не собираюсь я жениться, Николай Петрович…

Полубояров недоверчиво смотрел на молодого сталевара.

— Не собираешься?

— А почему вы об этом спросили?

— Потому, дорогой мой, что от твоей женитьбы зависит моя судьба. Ты, конечно, знаешь, что мы с твоей матерью давние друзья…

— Говорите попроще, Николай Петрович. Так я скорее пойму, чего вы от меня хотите.

— Я так и сделаю… Люблю я Татьяну Власьевну. И ей не безразличен. Мы давно поженились бы, но… Только после твоей женитьбы Татьяна Власьевна обещала переехать ко мне…

— Так что же я, по-вашему, должен делать, Николай Петрович? — спросил Саша.

— От тебя, как видишь, зависит, чтобы мы с Татьяной Власьевной стали мужем и женой…

— Теперь я, пожалуй, понял, почему вы проголосовали против меня, — жестко сказал Саша. — Боялись, что заподозрят в покровительстве будущему пасынку!

Полубояров не ответил. Опустил голову, повернулся и пошел прочь…


…Какова природа нравственного героизма? Где его истоки? Какое временное пространство отделяет зарождение героизма от его свершения — сиюминутного подвига? И что лежит в этом пространстве? Душевная работа? Размышление? Осмысление ошибок? Самолюбие? Тщеславие? Желание достойно прожить свою жизнь? Знает ли человек, когда именно свершает героический поступок? Не из будней ли складывается его героическая жизнь? И чем больше человек чувствует себя человеком, тем яснее понимает свои права, обязанности, ответственность не только за свою жизнь, но и за жизнь и благополучие товарищей по работе, за страну, за народ, за человечество. В капле его труда на благо других и проявлены его нравственность, его человечность…


Саша Людников направился на свое рабочее место. Подошел к печи настолько близко, что спецовка окуталась прозрачной дымкой испарений. Скулы, губы, подбородок охватило нестерпимым жаром. Но Саша терпел. Ему хотелось физической болью заглушить душевную.

В плавильной ванне все в порядке: пороги хорошие, в откосах нет прогаров, поди́на не нуждается в ремонтной наварке. Можно загружать скрап. И только Саша хотел подать команду машинисту завалочной машины, как тот сам понял, что пришло время действовать. Выдвижным хоботом подогнал платформы с мульдами к печи, ко всем ее окнам, и начал загрузку. Тяжелая обрезь слитков, швеллерных балок, рельсов, спрессованная сизо-синяя стружка, части комбайнов, косилок, тракторов, автомобилей, ведра, корыта, холодильники, велосипеды, утюги, кастрюли — все, что когда-то служило людям, теперь превратилось в скрап, отправлялось на переплавку, чтобы через десять часов воскреснуть в облике стали, из которой можно сделать новые тракторы, автомобили, комбайны, утюги, холодильники, кровельное железо, велосипеды. Простое, будто бы привычное превращение, но каждый раз оно завораживало Сашу, как завораживает человека творчество.

Внимательно следил он за тем, как распределялся лом по всей площади печи. Не должно быть завалов, толстых слоев в одном месте и тонких в другом. Машинист работал умело. Каждую мульду кантовал там, где надо. Черные глыбы равномерно ложились на бело-голубое, бело-синеватое, чисто белое огненное ложе, надежно затянутое огнеупорной наплавленной коркой.

Постепенно скрап из черного превратился в серый. Потом пожелтел, стал малиновым и наконец растворился, растаял в массе огня, стал плавкой, пока еще сырой.

Павильон с пультом управления мартеновской печью расположен напротив завалочных окон. Тут не так жарко, шумно и беспощадно светло, как на рабочей площадке. Можно перевести дыхание после бешеной работы, подышать прохладой, дать отдохнуть глазам, уставшим от ослепительного света, побыть одному, подумать.

Саша поднялся на капитанский мостик сталевара, проверил приборы, вытер пышущее жаром, мокрое от пота лицо, положил кисти рук на пульт управления. Перебирая черные и красные кнопки, думал свою тяжкую думу: «Кто же прав — Андрей Грибанов или все остальные ребята, Полубояров или я? Или все по-своему правы? Не может этого быть. Правда одна. Наше оно, первое место. Мы честно его заработали. Боролись за него и в этом полугодии, и в течение всей нашей жизни. Самолюбие не пережиток, как думают некоторые, не родимое пятно, а строгое человеческое чувство: броня достоинства, рабочая гордость. Соревнование в природе человека. Это криница, из которой мы пьем. Будет проклят, кто замутит в ней воду!.. Первое место — наше! Не имею права отказываться от того, что принадлежит бригаде. Безнравственно в моем положении прятаться в тень. Надо воевать за правду. Воевать и победить. Отстаивая справедливость, не побоюсь вызвать весь огонь противника на себя…»

Драки еще не было, не были разведаны силы противника, а Людников уже вволю намахался кулаками. И здорово выдохся. И начал падать духом. «Так-то оно так, конечно, однако… — уныло думал он, перебирая кнопки на пульте управления. — Всякая палка о двух концах. И правда тоже — наша и не наша. Плетью обуха не перешибешь. В этих словах, как их ни охаивают, народная мудрость, горький опыт многих поколений. Безумство храбрых — это красиво звучит, но… Будь мудро скромным, Людников! Работай без шума и не требуй награды за свой труд. Не задирай нос к небу, не зарься на пьедестал, на который по праву ветерана, прославленного солдата первой пятилетки, взойдет Иван Федорович Шорников…»

И перестал размахивать кулаками Саша Людников.

Никто так не умеет влиять на нас, как мы сами. Сами себя судим беспощадным судом. Сами себе выносим приговор. Сами приводим его в исполнение.

Людников взошел на капитанский мостик сталевара борцом за справедливость, а покинул его непротивленцем злу… Капитулянтство? Что вы! В подавляющем случае оно выступает под привлекательной личиной осознанной необходимости.

Возле установки, вырабатывающей газированную воду, ни души. Саша подставил стакан под шипящую ледяную струю. Он не только утолял жажду, но и заливал чадящие головешки самолюбия. Пил и гордился, что нашел в себе силы подняться над некрасивой игрой в соревнование. Выпил один стакан, принялся за другой. И тут увидел самого милого на свете, самого родного его сердцу человека.

Небольшого роста, сухонький, с седыми висками, в старенькой каске, в несвежей спецовке, человек этот пробирался правой, менее жаркой и более свободной, стороной мартеновского цеха. Старший мастер Влас Кузьмич Людников. Родной дед Саши, его учитель, ближайший друг. Варить сталь он начал в Донбассе, когда еще не было ни на карте, ни в действительности урало-кузбасской индустрии. Коммунистом он стал, когда еще не появились на свет родители Саши. Октябрьская революция для него не история, не далекое прошлое, а исток его жизни, его детство, юность. К тому году, когда Саша родился, его дед уже сварил сотни тысяч тонн стали для Уралмаша, Челябинского тракторного и еще дюжины заводов-гигантов. Когда Саша был октябренком, его дед стал Героем Социалистического Труда.

Только три раза в году, по самым большим праздникам, он прикрепляет к пиджаку четыре ордена Ленина, золотую звездочку, три ордена Трудового Красного Знамени, орден Октябрьской Революции. Но правительственные награды в течение всего года сохраняют свой золотой блеск на его груди. Каждому, и тому, кто не знает Власа Кузьмича, кто впервые его видит, ясно, что человек этот замечательный во всех отношениях, что он всю жизнь провел у огня мартенов. В течение сорока лет имел он дело с тысячеградусным огнем — и не сгорел, не обжегся, не попал под его власть, не превратился в стального человека. Смотрел на огонь, как орел на солнце.

Саша любил деда, гордился им. От него он впервые узнал, как всемогущ рабочий человек. Это он однажды взял Сашу за руку, повел на завод в мартеновский и сказал: «Вот, Сашок, твое рабочее место на всю жизнь».

Саша с радостью, с удивлением смотрел на деда. Переменился тот за эти две недели. Выше ростом не стал, не раздался в плечах, не помолодел. По-прежнему белым-белы виски, и все-таки — какой-то новый. Внушительно новый. Похож на великого полководца — такой же сухонький, мелколицый. Надень на деда старинный мундир с эполетами, накинь на плечи плащ — и не отличишь от Суворова…

Дед подошел к внуку, и его губы расползлись в доброй стариковской улыбке, обнажая широкую щербину в передних зубах. Саша засмеялся. Нет, дед совсем не похож на полководца!..

— Ты чего регочешь?

— Так… от радости, что вижу тебя. Здравствуй!

Дед отстранил его от себя, смерил с ног до головы оценивающим взглядом.

— Вот ты какой у нас шустрый да нетерпеливый: не заходя домой, на работу подался. Работа не волк, в лес не убежит.

И только после этих слов, сказанных не от души, а просто так, чтобы как-нибудь ознаменовать встречу, дед церемонно подал внуку руку и с чувством сказал:

— Здорово, Сашок! Ну как отдыхал? С пользой?

— Самую малость отдохнул. Ребята вызвали. Ты, конечно, в курсе дела…

— Я и посоветовал твоим подручным отбить телеграмму. Ну, что собираешься делать?

Саша молчал, подыскивая слова для ответа.

— Я спрашиваю: какие у тебя планы?

— А что бы ты сделал на моем месте?

— Я?.. — Дед осуждающе покачал головой. — Плохи твои дела, Влас Кузьмич. Двадцать пять лет натаскивал внука жить самостоятельно и ничего путного не добился. Эх, Сашко, Сашко! Ты же хозяином жизни стал. Все сложные вопросы обязан самостоятельно, без оглядки на дедов и отцов, решать.

— Я с тобой советуюсь, дедушка.

— Не совета ждешь, а указки: делай так-то и так, а не иначе. Не жди, внучек, ничего тебе не дам. Выкручивайся сам. Бывай здоров.

— Постой, дедушка!.. Вспомнил я твою любимую поговорку: «За одного молчаливого работягу трех говорливых хвастунов дают». Ты и теперь ее любишь?

— К чему это ты?

— А к тому, что к лицу ли нам, молодым сталеварам, бузотерить, идти в атаку на членов жюри и в передовики пробиваться? Свое место должны знать.

Говорил, не кривя душой. Выкладывал то, что выстрадал, продумал.

— Пустопорожняя твоя линия! — крикнул Влас Кузьмич тоненьким визгливым голосом. — Пустое соглашательство! Начальники любят вот таких, как ты, терпеливых работяг: из вас, лопоухих, безопасно и прибыльно выжимать энтузиазм!.. Ты же рабочий человек!..

Влас Кузьмич внезапно умолк: мимо в сопровождении фото- и кинокорреспондентов прошмыгнул плотный, сдобный, круглоликий, разрумянившийся от возбуждения Тестов. Старший Людников проводил его сердитым взглядом и снова принялся распекать внука:

— Ты же, говорю, рабочий человек! От рабочего корня вся правда на советской земле произошла. Тебе есть чем гордиться. Твою рабочую гордость, твою рабочую честь топчут шорниковским каблуком, а ты… Не ждал и не гадал, что у меня вырастет такой угодливый внук. Тьфу на тебя, да и только!..

Влас Кузьмич плюнул себе под ноги и засеменил прочь…


Про таких, как Людников-младший, обычно говорят: великие мастера осложнять себе и без того сложную жизнь. Я же о них скажу иначе: Людниковы осложняют себе жизнь, чтобы другим легче жилось!..

На первой печи заливали жидкий чугун. На второй, шорниковской, митинговали. В честь Ивана Федоровича. Саша внимательно следил за тем, как из восьмидесятитонного ковша, косо приподнятого мостовым заливочным краном, равномерной струей лился в печь жидкий чугун, как он соединялся с расплавленным скрапом. И еще Саша изо всех сил старался не смотреть, что происходит на соседней, шорниковской печи. Изнемогал в борьбе с самим собой и ничего не добился: все видел, все слышал…

Важный, лет сорока с чем-то человек в замшевой куртке и красном свитере, в замшевых мокасинах и красных носках, с тяжелыми очками на носу стоял перед группой кинооператоров и корреспондентов и внушительно, звучным дикторским голосом говорил:

— На заводах черной металлургии, как и на других предприятиях страны, давным-давно отменены гудки. Не будем сейчас обсуждать, хорошо это или плохо. Сегодня, сейчас, сию минуту, ровно в шестнадцать ноль-ноль, это правило будет нарушено… Гудок долгое время был верным спутником нашего пролетариата. Будил на рассвете, призывал к работе, к забастовкам, звал на баррикады…

«Хорошо, собака, говорит!» — с завистью подумал Людников-младший.

И тут же грянул забытый комбинатский ревун-бас. Морозом прохватило спину Саши. Слушал и невольно, через силу, улыбался. Как славно гудит! Жаль, что его отменили! Почему не посоветовались с теми, от чьего имени и для кого гудит гудок? При его звуках и комбинат, и город, да и вся жизнь выглядят как-то по-другому — ярче, праздничней!

— Слышите?! — с пафосом воскликнул в микрофон человек в замшевой куртке. — Под этот гудок наши горняки, сталевары, доменщики, прокатчики, литейщики, электрики, слесари, токари, механики, — словом, весь рабочий люд начинал и кончал рабочий день. Нет более прекрасной музыки для рабочего человека, чем эта — симфония гудка. Сегодня наш гудок воскрес, зазвучал, чтобы приветствовать Ивана Федоровича Шорникова, лучшего сталевара главного мартена, победителя в социалистическом соревновании!

Заводской ревун умолк. Диктор придвинул к себе треногу с микрофоном и продолжал:

— У подножья горы, на берегу древней реки, в когда-то безлюдных, глухих степях ныне неоглядно раскинулся город металлургов, горняков, строителей, рабочая столица великой промышленной державы, индустриальная крепость. Со дня основания комбината трудится на нем Иван Федорович Шорников. Его по праву называют первожителем нашего города. По возрасту ему давно надо быть на пенсии, но его не отпускает от себя родная, любимая мартеновская печь. Точнее сказать, он сам не может с ней расстаться. Прирос к ней душой. Верно, Иван Федорович?

— Так оно и есть. Куда денешься? — бодро ответил Шорников.

Кинооператоры, фотокорреспонденты перевели свои объективы на него. Он смущен, не знает, куда смотреть, что делать.

Диктор после короткой паузы снова привлек к себе внимание.

— Сегодня рабочая общественность главного мартена отмечает знаменательную дату в жизни Ивана Федоровича — шестидесятилетие. День своего рождения мастер огненных дел отметил выдающимся производственным достижением: сварил наибольшее по сравнению с другими сталеварами количество стали. Победитель удостоен высокого звания — лучший сталевар главного мартена. Товарищи по работе поздравляют Ивана Федоровича с двойным праздником!..

Зазвонил колокол мостового крана. Тревожно-радостно сигналил электровоз. Белые полотнища пламени вырывались из печи через открытые окна. Завалочная машина лихо пронеслась по широкой колее слева направо, открыв для кинооператоров и будущих телезрителей группу рабочих, поздравляющих юбиляра. Несколько человек подхватили Шорникова на руки и со смехом, с недружными криками «ура» неловко подбросили кверху…

Все это видел и слышал Саша Людников. Видел он и кое-что другое…

Старший мастер Влас Кузьмич Людников, прислонившись спиной к железной колонне, издали невозмутимо наблюдал, как чествовали Шорникова.

Инженер Полубояров, мрачно-задумчивый, в одиночестве стоял под черными неподвижными лопастями гигантского, сейчас выключенного вентилятора и усердно набивал трубку. К тому же, что происходило в цехе, он, казалось, был непричастен.

Неподалеку от него находилась Клавдия Шорникова. Она боялась, что отец, когда наступит его очередь ораторствовать, собьется.

Командующий парадом Тестов беспокойно, хотя к этому никаких не было оснований, оглядывался по сторонам: все ли в порядке, не нарушается ли железный сценарий праздника? В поле его зрения попал Саша Людников. Вот так сюрприз! Приехал! Да как вовремя. В ясную голову Тестова пришла счастливая мысль: пристегнуть к празднику Людникова. Правда, это не предусмотрено сценарием. Но каши маслом не испортишь. Все же на всякий случай он решил посоветоваться с Пудаловым. Береженого бог бережет.

Позади юпитеров, излучающих потоки жаркого света на съемочную площадку, стоял Пудалов, редактор комбинатской радиогазеты, в хорошо сшитом костюме, скрадывающем сильную сутулость, узколицый, с гладко зачесанными черными волосами, с белым платочком в верхнем кармане пиджака. Тестов подошел к нему и вполголоса, тоном заговорщика, сообщил важную новость:

— На своем рабочем месте появился Сашка Людников!

— Ну и что?

— Надо и его пригласить к микрофону.

— Ты гений, Тестов!

…Николай Дитятин, Слава Прохоров, Андрей Грибанов и Саша Людников забрасывали в печь хромомарганец…

Ведущий программу тем временем объявил:

— Слово имеет юбиляр. Пожалуйста, Иван Федорович!

Шорников спокойно, уверенно подошел к микрофону, откашлялся, разгладил усы, достал из кармана несколько листов бумаги и начал бойко читать заготовленную речь:

— Друзья! От всей души благодарю за горячие поздравления, за сердечные приветствия и за добрые пожелания. И даю вам слово, дорогие товарищи, что постараюсь исполнить ваш наказ: жить долго и дальше работать по-коммунистически. Старый конь, как говорится, борозды не испортит!..

Оторвался от бумаги, заулыбался. Хороша была улыбка на его высветленном огнем, с пышными усами лице.

Влас Кузьмич, наблюдавший за ним второй раз за этот день, плюнул себе под ноги. Любил старик этаким способом выражать свой гнев…

Спрятав под усами улыбку, Шорников продолжал:

— В первую пятилетку я прибыл сюда не в пассажирском поезде. И не в самолете прилетел. Приехал на своей рыжей кобыленке, запряженной в грабарскую телегу. Прискакал, по совести сказать, не на ударную стройку, не по зову партии и народа, не пятилетку выполнять, а длинный рубль зашибить. Пока я целковый до целкового складывал, наша землекопная артель стала бетонно-монтажной бригадой: мы вершок за вершком поднимали от земли первую домну, наряжали ее в бетон да в железо. Росла домна, рос и я, бывший сезонник, бывший землекоп, бывший мужик-пахарь…

Радиооператоры, вооружившись наушниками, бдительно контролировали звукозапись. Пудалов жестами и мимикой попросил машиниста мостового крана, чтобы тот сильнее звонил в колокол — создавал эффектный фон для речи Шорникова. Тестов наклонился к Пудалову, зашептал:

— По-моему, сразу после юбиляра должен выступить его законный наследник.

— Согласен.

Пудалов подошел к Саше:

— С приездом, дорогой!.. Поздравь старика! Ладно? Даю три минуты. Готовься, а я набросаю для тебя речугу! — Достал блокнот, авторучку и с профессиональной легкостью начал набрасывать речь.

Саша, сдвинув брови, смотрел на сутулого, узколицего человека в очках и думал: «С детства знаю, что такое честность. Не был ни трусом, ни лжецом, ни подхалимом. Никого не обманул, не предал. Всегда и всем говорил правду. А теперь… что сделаю теперь?..»

Вырвав из блокнота листок. Пудалов протянул его Людникову:

— Валяй, как говорится, с богом! Я, надеюсь, угадал, что тебе хочется сказать. «Поздравляю, дорогой учитель и друг… Горжусь… Желаю вам…»

— По бумажке не буду выступать, — решительно заявил Людников — Я так, по-своему.

Пудалов хлопнул Сашу по плечу.

— Что ж, рискнем! Не собьешься?

Дружные аплодисменты покрыли заключительные слова речи Шорникова. Иван Федорович вытер лоб платком, привычным жестом огладил усы. Ведущий поднес к нему микрофон.

— Иван Федорович, позвольте задать вам несколько вопросов?

— Задавайте. Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!.. Извините, если чего не так сказал…

— Все так. Много ли на комбинате ваших учеников?

— Не сосчитаешь! Есть они на каждой печи, в каждой смене.

Пудалов вытолкнул вперед Сашу Людникова, подмигнул Шорникову — говори, мол, о нем! Влас Кузьмич еще раз плюнул.

— Обезьяний цирк, да и только!..

— Есть среди моих учеников такой, кто работает не то что хорошо, а, можно сказать, отлично! Сталевар Александр Людников — хоть он и молодой, а я в годах — мой соперник. В труде мы с ним соперники, а в жизни друзья. Уж который, год соревнуемся. Трудно мне было в этом квартале угнаться за ним, за молодым да резвым. Думал, не мое оно, первое место, а его, моего счастливого соперника. Но когда жюри подбило все цифры, оказалось, что победил все-таки я. Нечего греха таить — обрадовался. Потом, конечно, огорчился. За своего ученика и друга огорчился. Он себя самого превзошел. На какой-нибудь волосок не дотянулся до победной черты. Я прошу вас, дорогие товарищи, поприветствовать от всей души Саню Людникова. Не победил он сегодня, но завтра все награды ему в руки!..

Напрасно Клава боялась за отца. Он и без бумажки, без подсказки со стороны превосходно сыграл роль великодушного победителя.

Ведущий подошел к Саше, спросил:

— Не желаете ли вы что-нибудь сказать по поводу юбилея вашего друга-соперника?

— Желаю! — Саша взял микрофон. Начал спокойно: — Дорогой Иван Федорович! Сегодня вам сказали много добрых слов. Скажу и я. Спасибо за все хорошее, что вы сделали для меня!

Тестов был доволен началом речи Людникова. Полубояров дымил трубкой, понимающе щурил глаза: молодец, мол, Саша, разумно поступает, не лезет на рожон. Юбиляр, судя по его улыбке, тоже был доволен. Влас Кузьмич с мрачным видом слушал внука. Обескуражены были мирным тоном своего бригадира и подручные Людникова Железняк, Дитятин, Прохоров.

Как бы размышляя вслух, Саша говорил:

— Мы каждый день читаем в газетах и журналах — «счастье трудового человека»… Какое же оно, это счастье, товарищи, в чем оно и откуда родом?.. Ты живешь в свободной стране, где у власти стоит народ. На заводе, в шахте, на фабрике, в мастерской, на железной дороге, в колхозе ты можешь проявить себя настоящим человеком. Не князь ты и не граф, не известная балерина, не прославленный, киноактер, а знаменит. Тебя уважают, любят, песни про тебя поют. Честный, творческий труд открыл перед тобой все дороги. Вот это и есть счастье трудового человека. Ради него наши отцы и деды Октябрьскую революцию совершили. И наш комбинат построен ради него!..

Все, кто находился на рабочей площадке второй печи, внимательно слушали Людникова. Тестов и Пудалов переглядывались, одобрительно кивали. Полубояров забыл о своей трубке. Слушал Сашу и сердцем тянулся к нему: любил умницу Сашу.

Влас Кузьмич с гордостью смотрел на внука. Ему ясно было, что тот скажет дальше!

— Мы все знаем основу закона нашей жизни — каждому по труду. — Саша повернулся к Тестову, в упор посмотрел на него. — А вот вы, товарищ, против этого закона. Свой нам подсовываете. Думаете, что счастье человек может получить только из ваших рук. И только тот имеет на него право, по-вашему, кто приглянулся вам, кто подходит под вашу мерку!

— Правильно! Молодец! — закричал Влас Кузьмич. — Это по-нашему, по-рабочему!

Дитятин, Прохоров, Железняк бешено аплодировали.

Андрей Грибанов осуждающе качал головой.

Клава закрыла лицо руками.

Пудалов сказал что-то Тестову и скомандовал съемочной группе:

— Выключайте!

— Выключайте! — сказал Саша. — Меня все равно услышат. Зачем я все это говорю? Не для того, чтобы зубами вырвать первое место. Во имя справедливости отважился испортить вам праздник!

Тестов, бледный, с трясущейся челюстью, подбежал к оратору:

— Ты с ума сошел, Людников! Собственным языком роешь себе яму!

Саша даже не взглянул на него.

— Иван Федорович, — продолжал он, — печально и больно смотреть на вас. Вы же знаете, что работали в этом квартале хуже нас. Почему же согласились на первое место? Откажитесь, пока не поздно, от всего, что на вас сегодня навесили любители барабанного боя. И без этого у вас достаточно заслуг, званий, орденов. Откажитесь, иначе совесть загрызет!

Шум. Возгласы одобрения. Сторонники Саши Людникова бьют в ладоши. Тестов и Пудалов растерянны.

— Я еще скажу, товарищи! — закричал Людников, дождавшись тишины. — Соревнование — святое дело для всех и каждого. В нем нельзя ни хитрить, ни ловчить. Нельзя ничего ни от кого утаивать. Никаких подтасовок, натяжек, самоуправства. Все должно быть чисто. Вот тогда это и будет называться соревнованием! Соревнование, внедряемое и опекаемое сверху, обречено да провал. Соревнование, которое начинается снизу, разгорается в пламя и охватывает всю страну. Где такое соревнование, там и хорошая работа, и сила, и правда, там коммунистический труд!

Клава Шорникова подбежала к Саше, бросила ему в лицо:

— Предатель!

Ошибался Людников-младший, когда полагал, что его выступление на празднике, устроенном в честь Шорникова, мгновенно восстановит попранную справедливость. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается…


После разразившегося в цехе скандала Тестов и Шорников вошли в кабинет начальника цеха. Передняя его стена сплошь застеклена, видны мартеновские печи и работающие около них люди. Организатор неудавшегося торжества задернул штору на стеклянной стене и положил руку на плечо Шорникова.

— Извини, Иван Федорович, хотя и ни в чем я не виноват. Не ожидал я такой выходки от Людникова!

— А я разве ждал?! Сорок лет честным трудом, верой и правдой служу советской власти, а он… Так наплевать в душу!.. Нет, я этого не оставлю!

— Правильно!.. Но почему он против тебя выступил?

— Зависть… Это с одной стороны. А с другой — Клава. Надоела она ему, другую кралю себе нашел… Он давно зацепку искал, чтобы разорвать дружбу со мной и отказаться от Клавы.

— Понятно!

— Гуляка был и его родной отец. Прижил Сашку с этой… Танькой Людниковой и бросил на произвол судьбы. Ну, и сынок пошел по кривой отцовской дорожке!

Распахнулась дверь, вошел мрачный и злой Полубояров. Шорников сейчас же, поджав губы и фыркая в холеные усы, поднялся и вышел. Тестов и Полубояров выжидательно смотрели друг на друга и молчали.

— Почему безмолвствуете, Николай Петрович? Почему не даете политическую оценку безобразному событию? — спросил Тестов.

Полубояров пожал плечами:

— А что тут говорить?.. Случилось то, что должно было случиться. Я вас предупреждал, Матвей Григорьевич.

— «Предупреждал»! Ишь какой умник объявился… Вы, как я вижу, не поняли, что произошло. Политический скандал! Подрыв авторитета общественных организаций! А кто виноват? На заседании жюри вы с пеной у рта защищали этого шкурника. И ему это стало известно. По существу, вы вдохновили Людникова!

Полубояров удрученно молчал. Страдал, презирал себя, но не возражал. Тестов разошелся и уже не мог остановиться:

— Вы отлично знали, с каким настроением приехал Людников. Почему же позволили выйти на трибуну? Почему допустили его к микрофону?

Теперь Полубояров осмелился возразить Тестову:

— Это вы с Пудаловым, а не я приглашал Людникова на трибуну!

Тестов молча мечется по кабинету. Останавливается перед Полубояровым.

— Если не заставите этого щенка извиниться перед Шорниковым, рискуете остаться без партийного билета и без должности начальника цеха!.. Воздействуйте на Татьяну Власьевну, а через нее на сына. Пусть Людников завтра же, придя на работу, всенародно покается.

— Этого я вам обещать не могу…

Постучавшись, вошел Андрей Грибанов.

— Что у вас? — недовольно спросил Полубояров. — Срочное что-нибудь?

— Срочное, Николай Петрович… Прошу исключить меня из бригады Людникова. Переведите куда угодно!

Тестов радостно оживился:

— Почему исключить? В чем дело?

— Не могу с Людниковым. Бузотер. Шкурник…

— Правильно, дорогой… как тебя величают?

— Андрей Афанасьевич.

— Правильно, Андрей, очень правильно ты понял Людникова! С настоящих партийных позиций… Ну, а что ты скажешь насчет его речи?

Грибанов бросил быстрый взгляд на Тестова, потом на Полубоярова — старался понять, какого ответа ждет от него начальство. Полубояров усиленно дымил трубкой, смотрел вниз, себе под ноги. Тестов поощрительно улыбался.

— Какая же это речь?! — Грибанов презрительно усмехнулся. — Лай бешеной собаки! От зависти взбесился…

— Правильно! — одобрил Тестов. — В этом все дело.

Грибанов оглянулся на дверь, снизил голос почти до шепота:

— Эта самая черная зависть чуть не довела нашу бригаду до забастовки!

— Вот как? Николай Петрович, слышите?

Полубояров не поднял головы.

— Степка Железняк притворился больным. И всех нас подбивал на симуляцию. Агитировал за то, чтобы все мы рассчитались, уехали…

Тестов подошел к Грибанову, положил ему на плечи руки:

— Спасибо, Андрей. На таких, как ты, цех держится. Можешь ты все это, что рассказал сейчас о Людникове и его друзьях, изложить на бумаге?

— Могу и на бумаге… Привычное дело для редактора «Мартеновки»…

— Вот тебе блокнот, самописка, кресло. Садись. Пиши!..


По высокому стальному виадуку, переброшенному через всю территорию комбината с востока на запад, шла толпа молодых рабочих. Цветные рубашки. Джинсы. Узкие брюки. Начищенные полуботинки. Сандалеты. Длинные, и не очень длинные, и совсем короткие волосы. Смех. Дым сигарет. Веселые восклицания. Чечетка, лихо отчеканенная на ходу…

Молодой рабочий народ возвращался с работы. Были тут Саша Людников, Коля Дитятин, Степа Железняк, Слава Прохоров. Вся бригада в сборе. Не было Андрея Грибанова.

Прошло более часа после того, как Людников выступил в цехе на митинге. Сдал смену, помылся под душем, надел все чистое, малость остыл на свежем воздухе. Но до сих пор не мог успокоиться. Волновался, как и в ту минуту, когда стоял перед микрофоном.

Степа Железняк отлично понимал, что сейчас испытывает его друг. Пристроился к нему, шагал нога в ногу и говорил:

— Не терзайся, бригадир! Все было правильно. Авторитетно тебе заявляю. Выступил хорошо, правильно. Говорил — и становился выше, вырастал. Говорил — и умнел.

Николай Дитятин согласился с тем, что сказал Железняк, но с оговоркой:

— Верно, Саша, ты здорово говорил. Но не думай, что дело сделано.

Саша слушал и Железняка, и Дитятина, кивал, а думал о своем. Внезапно остановился, посмотрел на доменные печи и сказал:

— Мировое чудо построили в глухой степи, двести миллионов тонн чугуна выплавили, двести пятьдесят миллионов стали, а жить по-настоящему до сих пор не научились!

Степан Железняк засмеялся:

— Э, нет, бригадир, под такой самокритикой не подпишусь. Живу я хорошо. И работаю неплохо. Выполняю и перевыполняю. На чужое не зарюсь. Не приписываю себе того, чего не сделал. Ни перед кем не подхалимничаю. Пью в меру. Смеюсь и говорю много — и все от души. Книжки читаю. Лекции слушаю. Светку люблю семь дней в неделю. На чужих жен долго не заглядываюсь. В общем и целом вполне доволен работой и жизнью!

Саша слушал и не слушал Степана. Думал о Вале, о том, что неосмотрительно назначил ей свидание сразу после работы. Опаздывает. Валя гордая, не станет ждать.

Прошли перекидной мост, спустились вниз, к центральной проходной, и очутились на Комсомольской площади. Тут, на автомобильной стоянке, на временном приколе, покрытая заводской пылью, стояла бежевая «Победа». Вчетвером сели в машину и поехали.

Остановился Саша неподалеку от гостиницы «Центральная», напротив сквера. Ему хорошо видны скамейки. Все пусты. Вали нет. Эх, растяпа!..

— Ты чего застопорил, бригадир? — спросил Степан Железняк. — Вези дальше! Я лично тороплюсь в ресторан.

— А мне пора домой, — сказал Коля Дитятин. — Обещал жене в кино пойти…

— Зачем тебе кино в такой день? — с негодованием воскликнул Степан Железняк. — Нам с тобой, Коля, сейчас шампанское требуется, коньяк или, на худой конец, холодная «Столичная». Да и оратору надо залить огонь души. И Славке Прохорову хочется сегодня покуражиться в честь героического выступления бригадира. Одним словом, Саша, вези нас в ресторан.

— В ресторан?.. — переспросил Саша. — А что, ребята, это неглупая мысль. — Не пить Саше хотелось, а говорить, говорить с подручными. Посмотрел на Дитятина, своего первого подручного и главного советчика. — Как ты, Коля, не возражаешь?

Железняк ответил за Дитятина:

— Не возражает! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Рули вправо!

Саша в последний раз окинул взглядом сквер…


Он и его подручные расположились у окна, за столом, заставленным бутылками и тарелками с закусками. Все навеселе. Все шумели. Один Саша трезво поглядывал на часы. Степа Железняк поднял бокал с вином:

— Друзья, выпьем за наше правое дело!

— За правду не пьют, Степа, — строго заметил Саша.

— Да?.. Тогда выпьем просто так… за чьи-то красивые глаза!

В тот момент, когда Железняк поднял бокал, пирующие были зафиксированы на пленку фотоаппарата. Но ребятам было так весело, так светло, что они даже не обратили внимания на мгновенную вспышку…

— А ты почему уклоняешься? — спросил Дитятин, заметив, что Саша не пригубил свой бокал. — Работаем вместе и пить должны вместе!

— Вы же знаете, я за рулем.

— Вечером гаишники ужинают, как и все нормальные люди. Пей!


Влас Кузьмич, весело насвистывая, вошел в подъезд своего дома, почти бегом поднялся по лестнице, нажал кнопку звонка.

Дверь открыла Татьяна Власьевна. На ней домашняя блузка, пестрый ситцевый передник, голова повязана косынкой, руки до локтей в муке и тесте.

— Ты один? — спросила она, заглядывая через плечо отца на лестничную площадку.

Влас Кузьмич, прищурившись, смотрел на дочь и тихонько насвистывал. Она рассердилась:

— Перестань! Я спрашиваю, где Саша?

— Скоро явится, не беспокойся, — отвечал Влас Кузьмич и опять стал тихо насвистывать.

— Что с тобой? В забегаловке успел побывать?

— Только собираюсь, Татьянушка! Ставь-ка лучше на стол графинчик, выпьем на радостях за Александра. Молодец, барбос! Знаешь, что он отколол сегодня?

— Знаю. Сообщили по телефону… Не ожидала, что оскандалится!..

— Да ты что, Татьяна?! Слыхала звон, да не знаешь, где он. Это Шорников оскандалился. Сашка нанес ему сокрушительный удар в самое чувствительное место!

Татьяна Власьевна мрачно молчала, глаза ее наполнились слезами.

— Понимаю… Тебе, Татьяна, хочется видеть своего сынка послушным, обтекаемым со всех сторон. Тьфу, да и только! — Влас Кузьмич плюнул и пошел в столовую, где уже был накрыт стол к ужину и кипел самовар…


Гостиница неподалеку от ресторана — через дорогу. Дойти до нее быстрее, чем доехать. Но Саша сел в машину, развернулся, подождал, пока по главной магистрали пройдут самосвалы, и проскочил Кировскую улицу. Оставил «Победу» перед сквером, поднялся на четвертый этаж, постучал в комнату № 77.

Дверь открыла Валя. На ней был все тот же беленький, легкий, так идущий ей свитерок. Она смотрела ему прямо в глаза и молчала.

— Добрый вечер, — смущенно проговорил Саша. — Опоздал… На работе задержался. Извините. Этого больше никогда не повторится.

— Я вас не ждала.

— Тем лучше. Значит, не теряли напрасно время… Поехали!

— Куда?

— Как это куда? Я же обещал вам показать ночной город.

— Ну, раз обещали… — Она улыбнулась, взглянула на ручные часики. — Нет, не поеду. Поздно.

— Сейчас только девять часов. Детское время…

— Ну… хорошо.

…«Победа» шла по старому, времен первой пятилетки, городу — по барачной улице.

— Как вам живется в нашем граде?

— Хорошо… Гуляла. Была там, где отец когда-то строил первые объекты. Написала ему большое письмо — подробный отчет о том, как прожила здесь свой первый день. А как вам работалось после курорта?

— Плохо…

— Почему?

— Потом как-нибудь расскажу…

— А почему не сейчас? Мне показалось, что для вас работа на первом месте, жизненная необходимость… Что же плохого случилось?

— То, что и должно было случиться…

— Усатые орлы все-таки подрезали крылышки молодым орлятам?

— Да. Но и усатым досталось. И еще не известно, кто возьмет верх.

— Молодые проявили безумство храбрых?

— Только начали проявлять. Все самое трудное впереди.

— Загадочно… Мне, впрочем, нравится таинственность. Скучно, когда люди все сразу разжевывают… Куда мы едем?

Машина миновала окраину какого-то поселка и натужно взбиралась в гору. Ни огонька вокруг, ни прохожего, ни деревца. Высокий бурьян. Громадные валуны.

— Я спрашиваю, куда мы едем?

— Поближе к звездам!..

Машина взобралась на вершину горы и остановилась. Все, дальше ехать некуда. Впереди далеко внизу — глубочайший карьер.

— Вот и звезды! Каждую можно потрогать…

В долине, куда только доставал глаз, сияли огни. Над тысячью заводских труб стояли колонны дымов. Вспыхивали голубовато-зеленые молнии электропоездов, бегущих к прожорливым домнам. Огромное, в полнеба, зарево поднялось в дальнем северном углу комбината, где сливали жидкий шлак…

Пахнет полынью. Магнитные глыбы лежат там же, где лежали, может быть, миллионы лет назад. Небо, усеянное звездами, висит прямо над головой. Дикая, первобытная земля. Вечное небо. И между ними Саша и Валя. Вчера они еще не знали о существовании друг друга, а сейчас…

Валя стояла на краю обрыва, лицом к ночному городу.

— Спасибо, Саша, что привезли меня сюда. Эту ночь я долго буду помнить.

— И я, — сказал Саша.

Валя не отрывала глаз от ночной панорамы города и завода.

— Я не сварила не одной тонны стали — и все-таки с гордостью любуюсь комбинатом. А какую же гордость должны испытывать вы, глядя на дело рук своих!

— Хотите, я отчитаюсь за все двадцать пять лет своей жизни?

— Зачем мне ваш отчет? Вы не мой подчиненный, я не начальница.

— Простите… Мне показалось, что вы заинтересовались моей жизнью. — Он взял ее руку. Заглянул в глаза. — Валя!.. Перед вами счастливейший человек на свете! И счастливым он стал с той минуты, как увидел вас…

Спокойно, не спеша освободила руку, насмешливо сказала:

— Старая, как мир, наживка, но на нее клюют и теперь. Да и как не клюнешь? О любви мечтает каждый. Говорите, говорите, Саша!

— Не надо так.

— Надо!.. По опыту подруг, по статистике я знаю, чего стоит так называемая любовь с первого взгляда и как бывают влюбчивы парни.

У него не хватило ни ума, ни выдержки стать ироничным, непосредственным, как она. Угрюмо сказал:

— Не понимаю, зачем тогда согласились поехать со мной?

— Как не поедешь с таким!.. Интересно! Сталевар эпохи НТР! Сын сталевара! Внук сталевара. Молодой орел… Кроме того, ваша влиятельная мама может оказать протекцию начинающему инженеру-строителю.

— Ну, знаете!.. То в прорубь, то в кипяток швыряете.

— А вы любите, когда с вами обращаются как со слабым полом?.. Ну, все! Поговорили по душам. Побывали на горе, под звездами. Можем спускаться на землю.

Саша сел за руль, подождал, пока Валя расположилась рядом, молча включил мотор и покатил вниз.


В квартире Людниковых в столовой горела люстра. На столе еще не остыл самовар. Татьяна Власьевна и Влас Кузьмич поужинали, немало наговорили друг другу обидных слов и теперь, оба уставшие, злые, отчужденные, были заняты каждый своим делом: он чинил электрический утюг, она что-то шила. Оба время от времени прислушивались к звукам, доносящимся с улицы, нетерпеливо поглядывали на дверь. Ждали возвращения Саши.

Внизу, на улице, раздался знакомый автомобильный сигнал. Татьяна Власьевна бросила шитье, подняла голову. Влас Кузьмич вышел на балкон и, перегнувшись через перила, посмотрел на улицу, залитую ярким светом луны. Бежевая «Победа» на полной скорости прошла мимо…


Саша и Валя молча ехали по ночному городу. Их отношения вступили в ту стадию, когда молчание не тяготит.

— Вот вы и дома, — сказал Саша, останавливаясь перед гостиницей.

Валя вышла из машины, протянула ему руку.

— До свидания. Спасибо за прогулку. Она была чудесной.

— Завтра утром мы побываем в горах, на горном озере.

— Завтра так завтра… А как же мартеновская печь? Разве вы завтра не работаете.

— Иду в ночную смену. Весь день свободен. Жду вас на заре на этом самом месте. Покойной ночи.

Валя проводила взглядом машину и побежала к подъезду. Пройдя пустынный вестибюль, она быстро поднялась наверх. Дежурная по этажу сказала:

— Тебя ждут не дождутся. Какая-то девушка. Полсмены торчит в коридоре…

Валя остановилась перед дверью своей комнаты, и к ней тотчас подошла Клавдия со свертком в руках.

— Я Шорникова…

— Здравствуйте, — беспечно откликнулась Валя. — Вы откуда? Не из отдела кадров?

— Нет, я сама по себе. По личному делу…

— По личному? Ко мне? Я только вчера приехала… Вы, девушка, не ошиблись? Вам кто нужен?

— Вы. Два битых часа вас, Валечка, дожидаюсь.

После легкого замешательства Валя окинула позднюю гостью внимательным взглядом и спросила:

— Что вам от меня нужно?

— В коридоре будем разговаривать?

Валя открыла дверь своего номера, сдержанным кивком пригласила Клаву войти. Та быстро вошла и уселась на диван, держа сверток на коленях.

— Я вас слушаю, — сказала Валя.

— Клавой меня зовут. Вам он, конечно, ничего не рассказал обо мне?

— Кто это «он»?

— Не притворяйтесь! По глазам вижу, что поняли, о ком я говорю.

— Вот теперь поняла… Вы угадали. Людников действительно не говорил мне о вашем существовании.

— «Существовании»!.. Слово-то какое подобрали. Я живу, а не существую! И дальше буду жить. Всем чертям назло. И ему, Людникову. И вам, столичная штучка. Понятно?

— Очень даже понятно. Жить хорошо, достойно — долг человека.

— Я-то живу достойно, а вот вы, барышня… Первый день в нашем городе и уже напакостили. Увели моего парня…

— Зря свирепствуете, Клава. На ваши оскорбления я не отвечу оскорблениями… Вы ослепли, озлобились от ревности. Мне вас жаль, Клава… Что вам нужно от меня?

Клава, вскочившая было с дивана, снова села и сказала бессильным, плачущим голосом:

— Откуда ты только свалилась на мою голову?

— Это самое могла бы сказать и я о вас и Людникове. Не нужен мне ваш парень!

— Слава богу! Наконец-то добилась человеческого ответа. Значит, уедешь? Завтра, да?

— Нет, не уеду. Я приехала сюда работать. И довольно, Клава. Я устала… Напоследок скажу: в положение обманутого попадает только тот, кто этого хочет!

Клава медленно поднялась и пошла к двери, прижимая к груди сверток. Пройдя шага три, обернулась, швырнула сверток к ногам Вали и скрылась за дверью.

На пол из разорвавшейся газеты вывалились фотографии. Валя опустилась на колени, стала их рассматривать. На всех, а их было много, Саша Людников и Клава. Взявшись за руки, смеющиеся, стоят они под вишней, осыпанной весенним цветом. Катаются на лодке. Сидят на крутом берегу горного озера. Вместе склонились над книгой. Играют в мяч… На обороте одной из фотографий она прочла:

Зови надежду — сновиденьем,

Неправду — истиной зови.

Не верь хвалам и увереньям,

Но верь, о, верь моей любви!

Сидя на полу, подперев голову рукой, Валя долго смотрела в ночное окно…


Саша взбежал по лестнице, вставил ключ в замок, но повернуть не успел — дверь открылась. На пороге стояла Татьяна Власьевна.

— Мама, почему ты не спишь? — мягко, почти заискивающе спросил Саша.

Татьяна Власьевна молча пропустила сына в прихожую, захлопнула дверь.

— Где ты был?

Он попытался отшутиться:

— Мамочка, я давно вышел из того возраста, когда…

— Я знаю, где ты был.

— Если знаешь, зачем спрашиваешь?

Татьяна Власьевна приготовилась резко поговорить с сыном, но он своей мягкостью обезоружил ее.

— Ах, Саша, что ты со мной делаешь!.. Иди ужинать.

Они прошли в столовую. Влас Кузьмич поднял голову от распотрошенного утюга и поверх очков насмешливо посмотрел на притихшую дочь.

— А ты почему не спишь, дедушка? — спросил Саша.

— Тебя дожидался, хотел защитить от ястреба. Зря боялся: хищник оказался ласточкой.

Татьяна Власьевна подала сыну ужин, села у края стола и, грея у самовара ладони, печально-тревожно смотрела на сына. Она не отказалась от мысли поговорить с ним.

— Саша, давай поговорим. И мне, и тебе это очень нужно.

— Что ж, давай… Мне это действительно нужно. — Он отодвинул тарелки, положил на стол локти и внимательно, с нежностью посмотрел на мать. — Я слушаю.

— Ты веришь, что я желаю тебе только добра?

— Конечно!

— Понимаешь, что все хорошее, что есть в твоем характере, я помогала тебе приобрести?

— Да, мама. Но я и сам не плошал. И дедушка не ленился. И рабочий класс. И комсомол..

— Веришь, что мне виднее, какой ты — как живешь, как работаешь, как люди относятся к тебе?

— Мать не может беспристрастно оценивать своего сына — либо пересаливает, либо недосаливает…

Влас Кузьмич сердито посмотрел на дочь.

— Ты чего, Татьяна, вокруг да около крутишься? Приступай прямо к делу! Скажи своему любимому сыну, что он скандалист, неблагодарная чушка, что оскорбил знатного Шорникова. И еще скажи ему, непутевому, что не имеет он никакого права разлюбить финтифлюшку Клавку. А ты, Александр, слушай и кайся!

— Ты это хотела сказать? — спросил Саша, по-прежнему с нежностью глядя на мать.

Она села рядом с ним, обняла его за плечи.

— Сашенька, родной мой! Ты безобразно выступил на юбилее Шорникова. Мне больно видеть тебя таким. Я боюсь, что ты хоть отдаленно станешь похожим на своего отца…

— Мой отец три года назад стал Героем!

— Твой отец сбежал от меня за два месяца до твоего рождения. Он был красив, прекрасно работал, но… он предал меня, оказался плохим мне мужем. Не знаю, какой он муж другой жене…

Саша поднялся, подошел к открытому окну, смотрел вниз, на пустынную улицу, курил и думал… Похож он на отца или нет?

Небо посветлело. В нем проступили первые сполохи утренней зари. Ночь все дальше отступала в горы. Водохранилище открылось от берега к берегу. Прозвенели первые трамваи. Прошумел автобус. Раскрывались окна в домах. Сквозь предрассветную дымку проступал темный силуэт комбината — трубы, трубы, тысяча труб.

Татьяна Власьевна неслышными шагами подошла к сыну, прижалась плечом к его спине.

— Если ты действительно любишь меня…

Он отстранился от матери.

— Чего ты хочешь?

— Восстанови добрые отношения с Иваном Федоровичем. Напиши в цехком, осуди свое выступление. И с Клавой помирись.

— Мама! — возмущение и тоска прозвучали в голосе Саши.

— Ты должен это сделать!

— Не могу! Понимаешь, не могу! И не хочу отказываться от самого себя.

— В погоне за славой, в борьбе за первое место ты уже зарвался. Остановись! Мы, Людниковы, никогда никому не завидовали. Даже отец твой… А ты… не понимаю, как ты оказался на краю ямы.

— О чем ты говоришь? Какая яма? Какая зависть? Да и кому завидовать — дутому победителю?

— До чего же ты резок…

Влас Кузьмич высоким, визгливым голосом закричал:

— Мой внук имеет право стоять за правду! Я ему это свое право передал! Да он и сам уже заработал его. Сашка работал в поте лица своего и победил любимчиков Тестова! Вот какой он, твой непутевый сын. Гордиться им надо, а ты его клюешь!

— Хорошо, — Татьяна Власьевна не сдавалась, — в производственных делах я могу ошибаться, но в личных…

— О чем ты говоришь? — с досадой воскликнул Саша. — Меня она называла любимым, а с другим… куролесила, мягко говоря…

— Не может быть! Это клевета. И ты поверил?

— Как же не поверить, если она сама призналась… Теперь тебе понятно, почему я вдруг сорвался и уехал в отпуск?

Влас Кузьмич отодвинул от себя отремонтированный утюг, собрал отвертки, шурупы, провода, кусачки, поднялся и, шаркая шлепанцами, пошел к себе. На пороге остановился, молча насмешливо посмотрел на дочь и закрыл за собой дверь.

Саша закурил новую сигарету и сказал:

— Мама, ты несправедлива и ко мне и к себе. Ты со всеми добра, хочешь угождать всем. Тебе нравится Полубояров, но ты из-за меня боишься выйти за него замуж. Как же, требуется благословение взрослого сына!.. Не требуется! Теперь о моем выступлении. Разве человек не должен отстаивать свои убеждения, свое достоинство? Разве он не имеет права на возмущение, столкнувшись с несправедливостью?

Татьяна Власьевна не перебивает сына.

— Ты хочешь, чтобы я помирился с Клавой? — продолжал Саша. — Но я с ней не ссорился. Она отвернулась от меня, обидела меня. Тебе бы радоваться, а ты… Вспомни, как ты возмущалась, когда Клава начала таскать меня по ресторанам, вечеринкам и танцулькам. Вспомни, как уговаривала: «Не пара тебе Клава». Я, дурак, тогда не соглашался с тобой. А теперь, когда понял, что собою представляет Клава, когда я встретил хорошую девушку, ты всполошилась, считаешь, что я поступаю бесчестно. Я, мама, люблю другую, люблю Валю. Вот все, что я могу сейчас тебе сказать…

У Татьяны Власьевны нет ни слов, ни сил возражать. Глаза полны слез.

Саша вышел из комнаты, спустился вниз. Вывел машину из гаража и поехал к гостинице. Помнил, все время помнил, что договорился с Валей встретиться на заре!..

Вали на условленном месте не оказалось. Подождав минут пять, поднялся на четвертый этаж. Дверь номера 77 была раскрыта, и он увидел Валю в простеньком ситцевом сарафане, с шелковой косынкой на плечах, причесана, свежа.

— Доброе утро.

— Здравствуйте. — Она пытливо вглядывалась в Сашу. — Что с вами? Почему вы такой? Будто возмужали лет на десять.

— Постарел, значит. Было отчего. Всю ночь с матерью разговаривал. До сих пор сам не свой. Руки дрожат.

— О чем у вас с матерью был разговор? Впрочем, извините, я не должна была спрашивать.

— Про жизнь говорили… Так мы поедем или не поедем в горы? Говорите прямо — да или нет!

Она засмеялась, пошла следом за ним.

…Промелькнули многоэтажные дома окраины, началась степь — неоглядная, росистая, освещенная первыми лучами солнца, в хлебах и травах, рассеченная асфальтовой дорогой. Они долго молчали. Наконец Валя спросила:

— Вчера вы хотели рассказать о себе… Что, расхотелось?

— Хотел. И хочу. Там, на озере, у костра, все расскажу… А сейчас… Сейчас надо песни петь или стихи читать.

— Прочтите что-нибудь… Лермонтова помните?.. «Зови надежду — сновиденьем, неправду — истиной зови, не верь хвалам и увереньям, но верь, о, верь моей любви!..»

Саша, не ведая, что летит в пропасть, подхватил:

— «Такой любви нельзя не верить. Мой взор не скроет ничего: с тобою грех мне лицемерить, ты слишком ангел для того»…

Валя с любопытством смотрела на него. Нет, он нисколько не смущен. По-видимому, забыл, что когда-то написал эти лермонтовские стихи на своей фотографии, подаренной Клаве…

Въехали на каменистый горб дороги и остановились. Отсюда хорошо было видно громадное озеро, раскинувшееся у подножья темных лесистых гор, освещенное утренним солнцем. Валя достала из сумки пачку фотографий, положила их на колени Саше.

— Вчера ночью я имела удовольствие познакомиться с Клавдией Шорниковой. Она забыла у меня в номере вот это. Передайте ей, пожалуйста.

Саша быстро поднял глаза на Валю и сейчас же снова опустил их.

— Вас удивляет, — сказала она, — почему я после встречи с нею поехала с вами? А почему бы не поехать? Я не из трусливых. И мне интересно наблюдать людей. Я уже говорила вам об этом вчера.

Саша медленно вел машину вниз, к озеру.

— Я вчера хотел рассказать вам о ней, но вы… Мы с Клавой до шестого класса сидели на одной парте. Вместе вступали в комсомол. В один день сдавали экзамены в техникум. Вместе готовились к сессиям. Вместе получали дипломы. Мы были друзьями… Она нравилась мне. Но потом…

Валя перебила Людникова:

— Сегодня вам разонравилась Клава, а завтра разонравится еще кто-нибудь. Остановите машину!

— Валя!..

— Остановите!

Затормозил, выключил мотор. Он и не пытался задержать Валю, когда она выходила из машины. Забытая ею косынка осталась на спинке сиденья.

Не оглядываясь Валя пошла по дороге в сторону от озера. Тревожный сигнал заставил ее обернуться. По пыльному проселку мчался лесовоз с бревнами. Выехав на асфальт, остановился около девушки. Молодой шофер распахнул дверцу кабины:

— В город? Садитесь.

И вот уже лесовоз летел степью. Шоферу явно хотелось поговорить со случайной спутницей. Белозубый, черноглазый парень протянул Вале большое яблоко:

— Ешьте. Из собственного сада. Сохранились от прошлогоднего урожая.

Она взяла краснобокое крепкое яблоко, поблагодарила, но есть не стала. Послышался резкий продолжительный сигнал «Победы». Шофер и Валя оглянулись. Сашина машина приблизилась к лесовозу и почти впритирку пристроилась к нему с той стороны, где сидела Валя. Из окна «Победы» высунулась рука Саши с косынкой.

— Возьмите! — крикнул он.

Она молча взяла и строго, с окаменевшим лицом, стала смотреть вперед, на дорогу. Шофер все понял. Чуть повернув руль, согнал «Победу» на обочину. Машина Людникова запрыгала на ухабах и исчезла в пыльном облаке.

— Вот так-то! — с удовлетворением сказал шофер и посмотрел на Валю.

Ждал благодарности, но она молчала. Даже не улыбнулась.


Истекало льготное свободное время отпускницы строительного института Валентины Тополевой, предоставленное ей по закону. Еще два дня — и надо приступать к работе.

Она не стала дожидаться конца этого срока. Скорее, как можно скорее определиться! Взяла свое направление и поехала в строительный трест — место будущей работы. Там ей сказали, что она должна обратиться к заместителю управляющего Людниковой Татьяне Власьевне.

— Людниковой?! — переспросила Валя. — Обязательно к ней? — Ей сразу вспомнились слова Саши о том, что его мать может помочь ей устроиться.

В кабинет вошла с подчеркнуто независимым видом. Смело направилась к большому столу, за которым сидела Татьяна Власьевна. Холодно, как с незнакомой, поздоровалась.

— Здравствуйте, — сдержанно откликнулась хозяйка кабинета и, пригласив девушку сесть, с некоторой опаской взглянула на нее.

Валя надменно сощурила свои прелестные серые глаза, отчего они перестали быть прелестными. Достала из сумки вчетверо сложенную бумагу, положила на стол.

— Меня направили к вам по разверстке. Вот моя путевка.

Она сидела, закинув ногу на ногу, не прикрывая коротенькой юбкой голые колени. С преувеличенным интересом разглядывала стены кабинета, мебель, пол.

Татьяна Власьевна долго и внимательно изучала путевку. Но не в бумагу смотрела она — себе в душу. И Валю украдкой разглядывала. Красивая, ничего не скажешь. Нежный цвет лица. Огромные серые глаза, чистые и доверчивые. Но зачем она, такая юная, старается выглядеть независимой, даже дерзкой? И еще Татьяна Власьевна думала о ночном тяжелом разговоре с сыном.

Валя потеряла терпение. Вскочила со стула.

— Насколько я понимаю, вы уже решили мою судьбу, но не знаете, в какой форме сообщить мне об этом. Не затрудняйтесь. Мне все ясно. Свободных рабочих мест у вас нет. Я вольна уезжать туда, откуда прибыла. Так ведь?

Татьяна Власьевна провела ладонями по гладко причесанным, с ровным пробором волосам, раздумчиво сказала:

— Чего вам в самом деле хочется, Валентина Павловна? Если желаете вернуться в Москву, я могу это устроить…

— Нет, в Москву я не вернусь. Хочу здесь работать! И буду работать!

— Не волнуйтесь, пожалуйста. Нет никакой проблемы с вашим трудоустройством. Свободные рабочие места у нас есть. С радостью примем молодого специалиста.

Валя в изнеможении опустилась на стул. Улетучились заносчивость, дерзость. Она стыдилась своей предвзятости. «Проклятый характер!» — подумала она, растерянно глядя на мать Саши.

— Простите, Татьяна Власьевна, — сказала она виноватым голосом, — я была уверена, что вы… сразу же тогда, на аэродроме, почему-то невзлюбили меня…

— И тогда, и теперь вы не поняли меня… Увидев вас, я подумала: милая девушка. Не вы меня испугали, а Саша. До вчерашнего дня любил одну, а сегодня вроде бы влюбился в другую… Я считала, что имею право предупреждать сына, требовать, советовать. Сейчас я уже так не считаю… Саша лучше меня знает, что и как ему делать…

Валя не хотела задавать никаких вопросов. Молчала.

— Где вы хотели бы работать, Валентина Павловна? У нас есть вакансия в проектном бюро. Могу поручить оформление постоянной выставки во Дворце культуры строителей…

— Пошлите, если можно, на какой-нибудь стройучасток. И еще лучше — на отдельный объект!

— Хотите начинать с самостоятельной работы? Правильно! Завидую я вам, Валентина Павловна. Вашей молодости. Вашему новенькому диплому. Вашей будущей работе. Всему завидую, что будет у вас, и, главное, — счастью. Не отказывайтесь от личного счастья ни при каких обстоятельствах. Не бойтесь, что скажут о вас люди, как посмотрят. Истинно счастливый человек всегда прав!..

Валя, всегда находчивая и смелая в разговоре, не знала, что сказать в ответ.

Кто-то не постучавшись вошел в кабинет. По радостно изменившемуся лицу Татьяны Власьевны Валя поняла, кто стоял позади нее.

— Доброе утро, мама, — проговорил Саша. — Я не помешал?

— Здравствуй… А почему ты не здороваешься с Валентиной Павловной?

Вале не захотелось, чтобы он сказал неправду, и поспешила ответить вместо него:

— А мы уже сегодня виделись. — И не прощаясь выбежала в коридор.

Она бежала, будто кто-то преследовал ее по пятам. В сквере напротив гостиницы села на скамейку. И тут же подошел Саша, сел рядом. Она не вскочила, не ушла, как он ожидал. И, спеша выговориться, сказал скороговоркой:

— Ничего плохого я Клаве не сделал. А мог бы… Хорошо и для нее, и для меня, что этого не произошло. Надо уважать, а не презирать человека за то, что он поумнел. Я был дурак дураком… Давно известно, что молодые ошибаются на каждом шагу. Я не исключение. И вы… вы тоже от ошибок не застрахованы…

— Моя жизнь вас не касается. Вы придумали себе какую-то другую Валю, в сто раз лучшую, чем я. У меня есть одно хорошее качество — чистоплотность. Но его-то вы и не приметили.

И ушла.


Выступление Александра Людникова на юбилее знатного сталевара привело редактора радиоузла Пудалова в ужас. Сначала он воспринял его как безобразную выходку распоясавшегося парня, испортившего прекрасную песню. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что выпад молодого рабочего против ветерана труда Шорникова серьезнее, чем просто дурачество, и больше, чем обида зарвавшегося новатора-скороспелки, однодневного мотылька. Нападая на Шорникова, Людников, по существу, опорочил принцип социалистического соревнования — каждому по труду, — хотя вроде бы и защищал его. Демагог! Придя к такому выводу, Пудалов ринулся к столу и настрочил разносную статью. Камня на камне не оставил от «порочной» позиции Людникова.

Статью он понес редактору многотиражки комбината Петрищеву. Так себе товарищ… Небольшого росточка. Узкоплечий, короткорукий. Выцветшие волосы, похожие на паклю. Веснушчатый. Неказист не только внешне: мирно сосуществует со всеми. Считает, видимо, что худой мир лучше доброй ссоры. Гнилая это позиция! Эх, дали бы ему, Пудалову, редактировать многотиражку, он бы сделал из нее лучшую заводскую газету в стране! Не боец Петрищев, но Пудалов вынужден идти к нему на поклон. А что делать? Презирать Петрищевых в открытую — непозволительная роскошь. Надо высоко сидеть, чтобы говорить людям то, что о них думаешь…

Петрищев еле-еле виден за огромным редакторским столом, заваленным книгами, журналами, бумагами, свежими гранками, сверстанными полосами завтрашнего номера газеты.

— Каким ветром занесло к нам? — спросил он Пудалова.

— Принес тебе статью-бомбу, начиненную размышлениями по поводу вчерашнего трудового праздника в главном мартене.

— Интересно! Однако, Мишенька, почему ты принес статью нам? Каждая редакция старается опередить другую, вставить ей перо в одно место, а ты…

— Моя редакция имеет свою специфику. Одно дело — печатное слово, другое — пущенное в эфир, на ветер, так сказать. Что написано пером, не вырубишь топором.

— Ты поразительно скромен. Отчего бы это, а? Ладно, давай твою бомбу.

Уткнулся в статью Пудалова и не оторвался от нее, пока не прочитал. Потер веснушчатую переносицу, крякнул.

— Острый сигнал… Однако! Надо проверить факты…

— А чего проверять? Ты же был на празднике, все слышал.

— Был. Слышал. И тем не менее…

— Забыл? Пожалуйста, можно время повернуть вспять.

Пудалов нажал кнопку портативного магнитофона, прихваченного с собою, и продемонстрировал Петрищеву неопровержимую истину.

— Вот тебе и проверка фактов, дорогой Петя!

— Да, вроде бы все так… Однако… что-то тут не так…

Пудалов очень вежливо, дружески, тихим голосом сказал:

— Петя, что с тобой? Неужели забыл решение бюро горкома — отпраздновать достойным образом в главном мартене трудовой юбилей Ивана Федоровича Шорникова?.. Прошу без обиняков ответь: будешь или не будешь печатать мою статью, критическое острие которой направлено против людей, игнорирующих решение бюро горкома партии?

— Лихо сформулировано! Однако… Скажи, почему ты так близко к сердцу принял эту историю?

— Здрасьте! Да как же я мог не возмутиться выступлением Людникова?

— Вроде бы оно так, однако… Не обязательно быть буржуем, чтобы выражать буржуазную идеологию. И не обязательно быть рабочим, чтобы исповедовать пролетарскую идеологию…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты мог подпасть под влияние тех, кому не по нутру оказалась критика Людникова.

— Чепуха! Никакой критики не было. Обида побежденного. Оскорбленное самолюбие.

— Документы проверял? Я имею в виду экономические показатели.

— Зачем их проверять? Доверяю решение компетентного жюри. И потом — цифры не всегда точно рисуют нравственный облик людей. Поступок — вот показатель нравственности!

— Поступки сталеваров выражаются только цифрами. Чьи цифры более нравственные — Людникова или Шорникова?

— Отказываешься печатать? Боишься?

— Боюсь за доброе имя газеты…

— Припудриваешь родимые прыщи, Петенька? До свидания, сверхосторожный Петрищев! Поищу смелого редактора…

Пудалов не пошел, как намекал, в редакцию городской газеты. Направился в более надежное место — к Тестову.


Что за человек Тестов? Так ли он прост и ясен, каким представлялся Саше Людникову?

Молодость с ее горячим сердцем, окрыленная чистотой помыслов, желанием как можно скорее проявить себя, нетерпеливая и нетерпимая, склонна преувеличивать Собственные способности и недооценивать возможности своих настоящих или мнимых противников.

Тестов невысок, но и не приземист. Одевается почему-то всегда в черное — зимой и летом. Нейлоновым рубахам предпочитает косоворотку, подпоясанную витым черным шнурком. Идеально круглая голова всегда тщательно выбрита. Нос крупный, костистый. Лоб высокий. Брови мохнатые. Лицо тяжелое, с землисто-восковым оттенком, лицо пещерного человека, редко видящего солнце. И при всем при том милая, добрая, приветливая улыбка, улыбка рубахи-парня. Улыбнется — и мигом все пещерное бесследно, как окалина, слетает с лица. К сожалению, он не знает, как хороша, человечна его улыбка, и потому редко ею пользуется.

Мартен для Тестова давно стал родным домом, а люди, работающие в нем, — друзьями, товарищами, побратимами. Ради них он работает и живет. С утра до вечера только и делает что заботится о них. Рук не покладает.

На комбинате добрая сотня неплохих рабочих столовых, но в главном мартене — одна из лучших, если не лучшая. Двухэтажная, как кафе на столичной улице Горького. Стены облицованы молочным кафелем. С потолка свисает богатая люстра. Столы покрыты цветным пластиком. Еда разнообразная, вкусная, недорогая. Овощей вдоволь. Фрукты не редкость. Очередей нет. Чистота. Порядок.

В главном мартене и красный уголок отличный. Большой читальный зал с пурпурными шелковыми полотнищами на окнах, с гигантскими фикусами по углам. Вдоль стен полированные книжные шкафы без замков и без запретительных надписей: «Не трогать!» Открывай любой, бери техническую книгу, роман. И тут Тестов поработал. Вошли недавно в строй великолепные душевые. Нажимал Тестов на администрацию, чтобы она раскошелилась, резко улучшила, в соответствии с веком научно-технической революции, бытовые условия рабочих, — и добился своего.

Безропотно тянет нелегкий свой воз Тестов, вол, не чувствующий ярма. Устраивает сталеваров в санатории, дома отдыха, а их детей в пионерские лагеря, в оздоровительные пансионаты. Вручает в торжественной обстановке ордера на квартиры. Посвящает в рабочие вчерашних десятиклассников. На свадебных церемониях поздравляет новобрачных, преподносит им памятные подарки, толкает застольные речи. Выдает оказавшимся на мели единовременное денежное пособие. Хоронит умерших пенсионеров. Выступает с праздничной трибуны. Митингует. Рапортует. Составляет резолюции. Готовит решения.

Особое внимание уделяет Тестов социалистическому соревнованию. Этот участок своей деятельности он считал главнейшим. Никому его не передоверяет, так как уверен, что только он может руководить им правильно.

Уверен он и в том, что знает лучше любого сталевара, как тот должен жить, работать, отдыхать, и потому обижается, когда его доброе намерение не оценивается должным образом.

Вот к этому весьма авторитетному товарищу Тестову, единомышленнику в борьбе за правильную линию жизни, линию горкома партии, и пожаловал Пудалов. Выложил на стол свое взрывоопасное сочинение и веско сказал:

— Моя статья о безобразном выступлении Людникова на юбилее нашего славного ветерана! Познакомьтесь, Матвей Григорьевич.

Тестов прочитал пять машинописных страниц и крепко пожал Пудалову руку.

— Ве-ли-колепно! Так говорю я. Так скажут и в горкоме. Наповал уложили распоясавшегося молодчика. Где вы собираетесь печатать статью? В многотиражке? Или в городскую газету понесете?

— Пусть опубликует ваша «Мартеновка».

— Ну, зачем же скромничать? Статья Пудалова украсит городскую и областную газеты.

— Сначала должна появиться в стенной. Так надо!

— Ну, раз надо… Вам, журналистам, виднее.

— Кто редактор «Мартеновки»?

— Грибанов. Подручный Людникова… Я с ним потолкую.

Так была решена судьба сочинения Михаила Пудалова.


Валя сдала документы, оформилась по всем правилам, побеседовала, как полагалось, с начальством рангом пониже Людниковой, приняла объект, поговорила с бригадирами и приступила к исполнению обязанностей прораба стоквартирного дома на улице Степана Разина. Исполнилось то, о чем мечтала чуть ли не с детства: стала полноправным строителем. Вступила на дорогу деда, отца. Ее называют теперь товарищ прораб.

Много дел обрушилось на нее в первый же рабочий день. Принимала панелевозы. Давала указания бригадирам. Подписывала накладные, путевки, требования. Произносила сотни слов, не имеющих никакого отношения к ее душевной тревоге. С головой окунулась в работу и все-таки не могла забыться: тяжесть лежала на сердце. Помнила встречу с Клавдией, последний разговор с Сашей…

В обеденный перерыв, когда десятиэтажная, стоквартирная махина затихла, обезлюдела, когда прораба перестали осаждать со всех сторон, сердце Вали заболело еще сильней. В одиночестве сидела она в прорабской, пила без всякого аппетита молоко, жевала бутерброд и перебирала в памяти события последних дней. Зачем в самолете она ответила на заигрывание молодца в красной куртке? Почему согласилась, чтобы он отвез ее в гостиницу и потом, ночью, на Солнечную гору? Дура, дура, дура!.. Себе изменила, и вот к чему это привело — ее оскорбила, унизила взбалмошная, распущенная девчонка Клава. И он, парень, тоже хорош. За версту видно — ловкач и бабник. Как подпустила его к себе? «Что же делать? — уныло думала Валя. — Как уйти от всего, что случилось? Да и не поздно ли спохватилась?..»


Татьяна Власьевна столкнулась с Полубояровым недалеко от строящегося стоквартирного дома. Он заботливо и встревоженно заглянул ей в глаза.

— Я вас разыскиваю по всему городу. Надо поговорить…

Татьяна Власьевна взяла его под руку и сказала:

— Пойдемте.

Пробираясь между огромными железными коробами с жидким, пахнущим сыростью бетоном, они вошли в еще не отделанное помещение первого этажа. В будущем универмаге не было ни души. Татьяна Власьевна уселась на краю штабеля досок. Полубояров сел рядом.

— Смотрите… — Достал из внутреннего кармана спецовки пачку бумаг, разложил их на доске перед Людниковой. — Вот квартальные показатели работы двух сталеваров, — сильно волнуясь, говорил Полубояров. — Печь Александра дала сверх плана три тысячи тонн стали, а печь Шорникова почти на тысячу меньше… Бригада Александра увеличила стойкость свода печи без капитального ремонта до трехсот плавок, а бригада Шорникова едва перевалила за двести… Я знал, кто победитель, но проголосовал за иконописного ударника. Уступил нажиму. Побоялся отстаивать Сашу, потому что вы… что я… Одним словом, хотел целым выйти из драки…

После долгой паузы Татьяна Власьевна спросила:

— Зачем вы мне все это рассказали?

Он не ответил. Татьяна Власьевна взяла руку Полубоярова, ласково посмотрела ему в глаза.

— Я знала, что вы человек мужественный и честный…


В резном старинном кресле, за большим столом, заваленным магнитофонными кассетами, папками, книгами, привычно сутулясь, сидел Пудалов, слушая магнитофонную запись. Длинные черные волосы зачесаны назад жесткой щеткой. Во рту дымилась сигарета, вставленная в янтарный мундштук. Пудалов выключил магнитофон и вопросительно-удивленно посмотрел на вошедшего посетителя в синей рабочей спецовке.

— Здравствуйте, — сказал Полубояров.

— Здравствуйте.

Приветствия с одной и другой стороны прозвучали как дуэльные выстрелы соперников.

— Жарко у вас, — сказал Полубояров, опускаясь в кресло и вытирая голову платком, — жарче, чем у нас в мартене…

Пудалов, слегка постукивая мундштуком по зубам, излучающим золотое сияние, любезно откликнулся:

— Благодарю за интересную информацию о температуре в мартене. Однако полагаю, вы не только с этим пришли.

— Да. Я пришел с тем, чтобы опровергнуть письмо Грибанова, подручного сталевара из бригады Людникова. Я считаю, что он исказил факты.

Пудалов выдохнул табачный дым, разогнал его рукой и спросил:

— Простите, чей вы адвокат? Я хочу сказать: от чьего имени выступаете? Вас кто-нибудь уполномочил вести этот разговор?

— Никто. Я пришел по собственной инициативе. И по долгу совести.

— Прекрасно!.. Совестливый человек — это человек в квадрате, так сказать. Какие же именно факты исказил в своем письме рабкор Грибанов? Разве сталевар Людников не выступал на юбилейных торжествах Ивана Федоровича Шорникова?

— Грибанов неправильно истолковал его выступление…

— Ошибаетесь — правильно истолковал! Речь Людникова была именно такой, как ее квалифицировал Грибанов. Бе-зо-бразной! Так свирепо наброситься на своего товарища по труду, на своего учителя, так низко ему позавидовать, так беспардонно оклеветать перед лицом честного народа!

— Людников сказал правду.

— Чью? Какую? Кому она нужна, кому выгодна?

— Правда не может быть выгодной или невыгодной. Правда есть правда.

— Вот так классовый подход к правде! Или вы считаете, что правда бесклассова? Простите!.. Вернемся к фактам. Факт, что вы, как член жюри, голосовали за Шорникова. Факт, что одобрили письмо рабкора Грибанова в нашу редакцию…

— Этого не было. Не одобрял!

— Хорошо, смягчим несколько формулировку. Вы не возражали, когда Грибанов в вашем присутствии сочинял письмо в редакцию. Факт, что пришли в редакцию с целью нажать на корреспондентов, защищающих рабочую честь передовика Шорникова. Остается выяснить, почему вдруг сделали поворот и переметнулись от Шорникова к Людникову… Не потому ли, что в будущем муже Татьяны Власьевны Людниковой заговорили родственные чувства?

Полубояров побледнел. Руки его сжались в кулаки. Пудалов испуганно вскочил со своего места. Но Полубояров не ударил его. Тихо сквозь зубы сказал:

— Как вы попали сюда? Такого пройдоху и на пушечный выстрел нельзя подпускать ни к печати, ни к радио!

Уже взявшись за ручку двери, обернулся, посмотрел на узкую прилизанную голову Пудалова.

— Вы пережили сами себя. Перестарок!

В квартире моего друга Егора Ивановича нежданно-негаданно появился именинник. Аккуратно выбритые щеки и подбородок. Золотые подстриженные усы. Запах одеколона. Белоснежная наимоднейшая рубашка, воротник которой, твердый и широкий, плотно охватив темную жилистую шею Ивана Федоровича, прямо-таки душил его. Шорников обнял старого товарища, гаркнул басом старого солдата-гвардейца:

— По веселому делу к тебе, Егор!

— Это и слепому ясно. Теперь ты без дела, просто так, не изволишь заглядывать. Времени не имеешь. Нарасхват, это самое, твоя знатная личность.

— В другой раз отыграешься, Егор. Сейчас слушай, чего балакать буду. Айдате ко мне на юбилей! Сабантуй начнется в семь вечера. Но ты приезжай пораньше. Я с тобой, ворчун, особисто, с глазу на глаз, хочу отпраздновать.

— Иван, садись, поговорим… Удобнее, прочно усаживайся.

Шорников нехотя сел. Егор Иванович начал, по своему обыкновению, издалека:

— Сорок лет назад ты, безусый паренек, худой, лохматый, иззябший, подошел к моему костру и робко спросил: «Дяденька, можно погреться?» Я сказал, это самое, тебе, помнится, так: «Грейся себе на здоровье. Не мой он, костер, а общий, артельный». Было такое дело?

— Было. Да к чему ты это все вспоминаешь?

— Не мешай, Иван, сказку рассказывать… В первой пятилетке ты был мужиком-сезонником, а я бывалым мастеровым. Ты приехал в наши края за длинным рублем, а меня рабочий класс Урала и всего Советского Союза послал начинать краеугольное строительство. Ты букву от буквы с трудом отличал, а я технические чертежи читал одним глазом. Было такое дело?

— Ну, было… К чему пытаешь про то, что нам известно?

— Потерпи… В первой пятилетке мы с тобой начали вскрышные работы на горе.

— И Андрюха Булатов вместе с нами был.

— Пойдем дальше. Мы с тобой заложили фундамент первого кирпичного завода. В моих руках был мастерок с цементом, а в твоих каменная глыба пуда на три. Так нас и увековечили. Андрюха Булатов остался за кадром.

— Эта газета до сих пор хранится в моем сундуке. Пожелтела. Края посеклись…

— Пошли дальше. Дорога длинная. Тридцатого июня ты, да я, да Андрюха Булатов, да еще тысяч десять строителей встречали первый поезд на железной дороге, только что проложенной…

— И это в моей душе зарубкой осталось. Мы в обнимку стояли на паровозной площадке, и нас с тобой увековечили корреспонденты. И такая фотография хранится в моем сундуке.

— Поехали дальше… Мы всегда рядом вкалывали на стройплощадке, вместе выступали на митингах один после другого, в бараке жили как братья-близнецы, за все это нас, это самое, окрестили Серпом да Молотом.

— Называли. Хорошее прозвище!..

— Пойдем дальше. Пятого сентября несколько сот работяг начали монтировать временную электростанцию. Ты был рядом со мной. Приглядывался, как я работаю молотком, зубилом, ключами, монтажной лопаткой, отвесом да ватерпасом.

— И такое было, Егор. И теперь я с благодарностью вспоминаю, как ты натаскивал меня всякому железному делу.

— Пойдем дальше…

— Уж больно медленно мы шагаем, Егор. До завтрашнего дня не одолеем свою дорогу жизни, если не прибавим шаг!

— Прибавим! Первого июля тридцатого года ты да я, Серп и Молот, под гром аплодисментов, крики «ура» и звуки духовых оркестров заложили в громадном котловане первый камень домны номер один. И под этот камень в специальной капсуле положили исторический акт. Перед тем, как замуровать его, мы с тобой прочитали его вслух для всего митинга…

— Не мы, а ты. Я в ту пору, сам знаешь, лозунга «Долой неграмотность!» не мог еще одолеть.

— Верно, я читал, а ты поддакивал, кивая, да во весь рот улыбался. Так тебя, улыбающегося, и засняли.

— Историческую фотографию я увеличил и повесил над телевизором.

— Видел. Пойдем дальше. Не разлучались мы всю первую пятилетку. И вторую вместе были. Все делили пополам — и заработки, и пайки, и похвальные грамоты, и премии, и подзатыльники. Девчат только любили разных, самостоятельно…

Иван Федорович засмеялся.

— Тебе, Егор, в этом деле больше везло, а я напоролся на грозную и бедовую дивчину. Она сразу прихлопнула мою парубоцкую жизнь, приковала к себе. — Беспокойно глянул на часы. — Уже двенадцать, а мы с тобой не продвинулись дальше второй пятилетки.

— Сейчас перескочим в девятую. Потерпи. Ты, Иван, в ту пору уважал меня?

— Еще как! Больше, чем начальника строительства товарища Гугеля Якова Семеновича. Ты был для меня первым человеком.

— Ну вот мы и приехали куда надо — в сегодняшний день… Ну, а теперь ты меня уважаешь, Иван?

— Сильнее, чем раньше.

— Совет мой примешь?

— Как же не принять, когда мы Серп и Молот. Друг без друга нам жить нельзя.

— Ну, так слушай… Откажись от первого места, от звания «лучший».

Если бы земля разверзлась под ногами Шорникова, если бы камни заговорили, он был бы менее потрясен. Долго молчал. Долго собирался с мыслями и силами.

— Отказаться?.. Это как же, Егор? Народ и государство наградили, а я… Вот так совет! Невпритык эти твои слова с твоей прежней линией…

— Не народ, не государство наградили тебя, а Тестов. И не твоя она, награда, а Людникова. Откажись! Не пустят тебя в рай с чужой славой!

В последние годы Шорников мало сердился на людей, но сейчас пришел просто в бешенство:

— Хватит! Не желаю слушать! Был ты моим другом, Егор, а стал вражиной. Забуду сюда дорогу. Прощай! На том свете встретимся. Не раньше!

Так закончилась дружба Ивана Федоровича и Егора Ивановича.

Я слово в слово записал все, что рассказал мне по свежим следам событий мой старый друг…


Покончив с одним рассказом, Егор Иванович переходит к другому. Он неистощим. Напичкан информацией всякого рода — приятной и неприятной.

— Слыхал новость, Саня?

— Их столько каждый день рождается в городе… Какую имеешь в виду?

— Строительный трест получил министерскую премию. Перевыполнил план. Повысил производительность труда. Добился большой экономии в расходовании средств и строительных материалов — металла, древесины, изделий из железобетона, жидкого бетона.

— Хорошая новость. Я рад за строителей.

— Погоди, это самое, радоваться. Давай сначала поплачем. Держи!

Егор Иванович вручил мне пачку листов. Просматриваю верхнюю страницу, исписанную мелким, аккуратным — красиво вычерчена каждая буковка — почерком.

— Что это?

— Комментарий, это самое, к министерской премии. Читай.

— «Кольца железобетонные — три штуки. Диаметром до двух метров. Всю весну валяются в сквере на улице Первостроителей. Бесхозные… Панели железобетонные. Двенадцать штук. Семь метров на три. Зарастают бурьяном на пустыре рядом с недостроенным Дворцом культуры…»

И далее следовал длинный перечень строительных материалов, брошенных и забытых. Дочитав всю пачку, я сокрушенно сказал:

— Твои комментарии, Егор Иванович, убийственны для нерадивых деятелей треста. Я их заберу. Не возражаешь?

— Бери, пожалуйста! Я их, это самое, для тебя специально составлял в надежде, что дашь им ход.

— Дам, Егор Иванович. Не сразу, но дам. После того, как разделаюсь с первоочередными, неотложными делами.

— Ну, если так, товарищ секретарь, так я тебе еще кое-что подброшу. Считал ты, сколько вокруг города индивидуальных садов? Не трудись, не думай. Подскажу. Не меньше тридцати тысяч. Во какая зеленая махина прикрывает город со всех сторон. Хорошо это, да? Еще как хорошо! Просто здорово. Но, это самое, и на солнце есть пятна. Раз появился индивидуальный сад, должен вырасти и садовый домик. Ну и вырастали. Как грибы после дождя. Это только так говорится — домик. Присмотрись получше — и увидишь домину! Не деревянную. Не кирпичную. Не шлакоблочную. Железобетонную! Или отлитую из бетона. Спрашивается, откуда садовладельцы брали материал? Покупали на коммерческих складах? Нет! Там ни жидкого бетона, ни железобетонных изделий не продавали и не продают! Выписывали в управлении треста? Нет! Выписывали только считанные десятки. Остальные двадцать девять тысяч девятьсот с чем-то приобрели дефицитный материал, это самое, слева, незаконным путем, у расхитителей народного добра. Это тебе, секретарь, тоже комментарий к министерской премии и повод для больших размышлений!

— Да, есть над чем подумать… Есть у тебя какие-нибудь предложения?

— Есть, но ты их отвергнешь как неприемлемые.

— Почему ты так думаешь?

— Обкатал, это самое, на других деятелях… Слушай. В один прекрасный, как говорится, день позвонил к нам в общественную приемную директор бетонорастворного завода и умолял: «Егор Иванович, Христом-богом прошу тебя помочь нашей беде!» Спрашиваю, что за беда. «Стыдно сказать, Егор Иванович». Подбодрил я директора: «Говори, не бойся. Я, как и врач, обязан хранить чужие тайны». Осмелел и признался: «Добрая половина машин с нашим бетонным раствором не доставляет груз на место назначения — на комбинатские новостройки». — «Куда же попадает раствор?» — «В индивидуальные сады. На отливку домиков, подвалов и даже бассейнов для купания. Помоги, Егор Иванович, изловить леваков». — «А вы, спрашивается, почему сами не ловите?» — «Руки наши коротки»…

Мой собеседник умолк, нарочито долго раскуривая сигарету.

— Что же ты еще сказал директору?

— Я сказал ему, что бороться с леваками необходимо всем и каждому. И беречь дефицитный бетонный раствор тоже надо. Привлекать к строгой ответственности расхитителей народного добра — долг, это самое, каждого из нас. Однако, сказал я, все это не даст нужного результата — не искоренит, зла на вашем заводе. Надо докапываться до причины хищения. Директор сразу, это самое, вопрошает: «Что за причина, Егор Иванович? Давай назови». — «Навостри, говорю, директор, уши и слушай. Поскольку тридцать тысяч трудящихся города обзавелись индивидуальными садами, то и вам, директору, горсовету и прочим организациям, надо было позаботиться и о садовых домиках. Не додумались. Не доперли. И что же получилось? Двадцать девять с чем-то тысяч любителей-садоводов, честных работяг, металлургов и строителей, стали невольными пособниками леваков, расхитителей, а то и сами брали на складах треста то, что близко и плохо лежит». Сконфузился директор, скомкал разговор, повесил трубку… Вот проблема, Саня, а? Нравственная, а не только хозяйственная. Ну, чего молчишь? Скажи что-нибудь.

— Цэ дило трэба розжуваты, как говорил мой отец…

— Ну вот, и ты туда же, куда директор, — в кусты!..

— Нет, Егор Иванович, я не туда, я в другое место… Подумаем над этой проблемой в обкоме…


Волкодав, увидев товарища Тестова, мирно помахал хвостом и даже позволил потрепать себя по густошерстной рыжей холке.

— Эй, хозяева, встречайте гостя!

Войдем и мы вслед за Матвеем Григорьевичем Тестовым в дом Шорникова на улице Крылова.

Большая парадная комната. Мягкая мебель. Ковер на стене. Голубые шелковые шторы. Стены увешаны почетными грамотами, в разное время полученными знатным сталеваром Шорниковым, его портретами, фотографиями, вырезками из журналов. На комоде, на тумбочках, на этажерках памятные подарки: статуэтки и вазы, изделия каслинских мастеров, расписные шкатулки палешан, мраморные чернильницы, никогда не знавшие чернил… Всего не перечислишь. На каждой вещи хромированная пластинка, а на ней выгравировано: «Лучшему сталевару…», «Учителю и другу…», «Стальных дел мастеру…», «Дорогому Ивану Федоровичу», «Победителю…» Длиннющий раздвижной стол завален богатой снедью и заставлен бутылками, графинами и кувшинчиками. В красном углу сидел Тестов. Подняв рюмку, он провозгласил тост:

— Пью за тебя, Иван Федорович, за твою неувядаемую жену-красавицу!

Тестов подмигнул бабе Марине, послал ей воздушный поцелуй. Не забыл и ее мужа — чмокнул в щеку.

— Правильно сказал, Григорьевич! — откликнулся Шорников. — Красавицей Марина выскочила за меня, красавицей и по сей день осталась.

Баба Марина стояла у стола, смущенная до слез, в шелковом цветастом платье, повязанная ситцевым фартуком, с рюмкой в руках.

— От моей красоты рожки да ножки остались, от нее всякий нос воротит. Давайте лучше выпьем так… за ясно небо да за землю зелену!

Опрокинула рюмку в рот, остатки водки выплеснула в потолок.

— Закусывайте, Григорьич. Ешьте чего душа желает. Все сами стряпали — и пироги, и студень, и колбасы, и пиво, и бражку, и первач. Только портвейн и коньяк покупали.

— Живем, как деды наши жили, по старинке, — добавил Шорников.

— По старинке, говоришь? — Тестов хлопнул ладонью по телевизору. — А это что такое? Предмет эпохи научно-технической революции и зажиточности рабочего класса. Всегда ты, Иван, сидел на пьедестале жизни!

— От такого долгого сидения у него штаны протерлись!

Баба Марина собрала грязные тарелки, ушла на кухню. Словам ее не придали значения. Привыкли к ее чудачествам. Проводив бабу Марину трезвыми глазами, Тестов сказал:

— Ну, Иван, малость погуляли, пора и за дело приниматься!

— Клавдия, айдате сюда! — крикнул Шорников.

Вошла Клава. Села, настороженно посмотрела на гостя. Тестов достал из портфеля чистый лист бумаги, авторучку.

— Бери, Клавонька, канцпринадлежности и расшифруй загадочное свое слово «предатель», которое ты бросила в лицо Людникову при всем честном народе. На мое имя пиши заявление.

— Ничего я не буду писать, — отозвалась Клава.

— То есть как это не будешь? — Тестов в недоумении повернулся к хозяину пиршественного стола. — Иван Федорович, ты же говорил…

Шорников положил тяжелую руку на плечо дочери.

— Пиши, Клавдия! Всю правду как есть. Фулиган и предатель должен получить свое сполна!

— Я сказала: ничего писать не буду…

— Что же получается, Клавдия Ивановна? — грозно вопрошал Тестов. — Вы клеветали на Людникова? Выходит, он не предатель?

— Думайте что хотите, а я никому жаловаться на свою судьбу не желаю! И довольно меня учить! Не девочка я несмышленая…

Вскочила, выбежала из комнаты.

Вошла баба Марина с тарелкой, полной свежей клубники. С откровенной издевкой посмотрела на мужа и почетного гостя.

— Не выгорел вам счастливый номер, друзья-приятели. Так-то оно лучше… Моя дочка оказалась умницей. Обрадовала, миленькая! Все свои грехи смыла. Ешьте клубничку. Подсластите горькие пилюли.

С улицы послышался стук в ворота, собачий лай. Баба Марина пошла к воротам, отодвинула засов и открыла окованную железом калитку. Перед ней стоял Полубояров.

— Здравствуйте. Дома Иван Федорович?

— Заходите. Прибыли в самый раз…

Тестов и Шорников с мрачноватым удивлением смотрели на гостя: они уже знали о его визите к Пудалову. Баба Марина осталась гостеприимной хозяйкой:

— Чем прикажете потчевать? Чистоганом прозрачным или золотистой брагой?

— Я пришел не выпивать. Хочу сказать… — Взглянул прямо, глаза в глаза, на Тестова и Шорникова. — Нехорошо мы поступаем с Людниковым!

Тестов осуждающе покачал головой.

— Здорово, начальник, обработала тебя Татьяна Власьевна, — сказал он. — Медовый месяц, медовые речи…

— На эту удочку вы меня не подцепите, Тестов. И не запугаете. Хватит!.. Я все равно скажу, что хочу.

Тестов заерзал на стуле, схватил нож, рубанул тупой стороной по столу.

— Предисловие интересное. И все-таки желательно ближе к цели. Как твое мнение, Иван Федорович?

— Не мешай ему, Григорьевич!

— Иван Федорович, поскреби свою душу, и ты увидишь, что Людников работает лучше тебя. Он рука об руку с наукой идет, а ты больше нутром тянешь, на глазок. Тебе — привилегии, а ему — трудности. Откажись от премии, будь человеком!

Тестов без нужды со звоном передвинул тарелки.

— Иван Федорович, да как ты терпишь?.. Дай отпор демагогу!

Шорников спокойно, с достоинством, разгладил годами ухоженные, роскошные усы.

— Рано вы меня в шлаковые отходы сливаете. Я еще поработаю, дам Родине сталь. Вот так. Больше нам не о чем калякать. Прощевайте.

— Нет, я еще не все сказал, Иван Федорович!.. Вы отбиваете у молодых желание честно работать, бороться за первые места.

— Ого! — воскликнул Тестов. — Лихо!

— Вы, Тестов, создаете рабочую аристократию, которая находится на иждивении у рядовых рабочих!

Тестов не дал дальше говорить Полубоярову. Закричал:

— Шорников и такие, как он, — становой хребет комбината!

— Помолчи, Григорьевич! Я и сам дам ему сдачи…

Иван Федорович прикоснулся, будто набираясь сил, к бархатной подушечке с орденами и медалями, лежавшей на столике у стены. Грузный, головастый, дыша водочным перегаром, подошел к Полубоярову.

— Все нам ясно и понятно. Вам милее Сашка Людников: как-никак он пасынок, а я — пришей кобыле хвост!

Тестов отодвинул кресло, выскочил из-за стола и попытался добить противника из пушки самого крупного калибра:

— Вышестоящие организации поручили нам провести юбилей Шорникова! Почему же вы саботируете?

— Все, что я вам сказал, скажу и самым вышестоящим…


Влас Кузьмич сидел у открытого окна, приколачивал набойки к своим рабочим башмакам, насвистывая старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Саша лежал на диване, курил и раздумчиво смотрел на портрет седой женщины в черной кружевной накидке.

— Дед, ты по любви женился на бабушке?

— Один петух женится без разбору. — Бросил взгляд на портрет, висящий на стене. — Строга была Ефросинья Петровна!.. Ни на кого, кто в юбке, не имел я права зыркнуть. До последнего своего дня строжилась: «Прокляну, говорила, Влас, тебя и на том свете, если женишься…» Вот жена была, вот любила!

— Ну а если бы она, когда была в девушках, не полюбила тебя, что бы ты делал?

— Хм!.. Я бы носом землю рыл, жар-птицу поймал — и доказал бы, что я стоящий жених!

В передней раздался звонок. Саша встал, открыл дверь и с радостным криком бросился к человеку, стоявшему у порога с чемоданом в руке:

— Здравствуй, Шальников! Откуда? Куда?

— Из Москвы прилетел… Может, пригласишь в дом?

Саша потащил Шальникова в столовую.

— Дед, посмотри, кто объявился!

— А, Петя! Привет! За чем пожаловал в родные края?

— Редакция «Комсомольской правды» поручила своему специальному корреспонденту написать очерк о самом молодом и самом лучшем сталеваре. Так сказано в командировочном удостоверении. — Достал из кармана бумагу, развернул ее перед Сашей. — Вот!.. Теперь смотри в мою душу и читай, что там написано! Увидал?

— Мелковатый почерк. Ничего не понял…

— Эх, ты, грамотей! Слушай! Написано: Шальников командируется в родные края по сердечному делу — повидать ту, которую… Ясное дело?

Влас Кузьмич покачал сивой, стриженной под бобрик головой.

— Столичный житель, высшее образование получил, а все такой же балабошка, каким был здесь!

— Какое же удостоверение настоящее, первое или второе? — улыбаясь, спросил Саша.

— И то, и другое. Выполню оба задания с честью и в срок. Приступаю к первому. Ты, Саня, вроде бы самый молодой сталевар комбината. И, говорят, лучший. Выходит, я должен писать о тебе.

— Ошибаешься. Самый лучший сталевар Иван Федорович Шорников. О нем и строчи.

— Старики не интересуют мою газету.

— Зря. Поговори с ним — и ты получишь великолепный материал о молодом сталеваре Людникове. Не теряй времени, Петя! Поезжай.

— А как же та, которая… Валентина Тополева?

— По дороге к Шорникову заедешь к той, которая… Она живет в гостинице «Центральная». Комната семьдесят семь.

— Вот это информация! Ты ее знаешь? Когда успел познакомиться?

— Успел уже и раззнакомиться…

— Что ты хочешь этим сказать? — Шальников шутливо замахнулся на Сашу кулаком. — Если что-нибудь плохое, уложу наповал!

— Напрасно ты бомбардировал ее телеграммами, благословлял ее первые шаги по святой земле. Она и без твоего барабанного боя марширует будь здоров — красиво, покоряет всех и каждого…

— И тебя, значит, не миновала чаша сия? Ну и ну! Саня, будь другом, проводи меня к Вале. Одному страшновато…

— Попроси о чем-нибудь другом… В общем, я не поводырь.

— Я понял тебя, несчастный! Не первая и не последняя жертва!..

Побывал Шальников и в главном мартене. Поговорил с Иваном Федоровичем Шорниковым. Встретился с Тестовым. Часа три рылся в документах планового отдела и делал выписки. Посетил Пудалова. Послушал магнитофонную запись речи Людникова. И с Клавой успел побеседовать. До позднего вечера работал. Вернулся на квартиру к другу около полуночи, сел пить чай и заявил:

— Завтра, Саня, улетаю. Материал для очерка собран…

— Что-то больно быстро, Петя. Пришел. Увидел. Победил… И чья же голова затрещит? Моя? Шорникова?

— Об этом узнаешь в самое ближайшее время. Читай «Комсомолку»!

— Чего темнишь, Петька?

— Не тяни жилы, Саня! Не имею права выдавать тайну спецкора. Может быть, редакция не согласится с моей позицией.

— Ну и гад же ты, Петька! Полосатый… Валю видел?

— А как же… Ну и натворил ты делов!

— Что натворил? Что она тебе сказала?

— Ты, Саня, должен знать это лучше меня…


Андрей Грибанов, подручный Людникова, босой, в трусах, с огромным шестом в руках, на конце которого пламенела тряпка, стоял на крыше сарая и, пронзительно посвистывая, гонял голубей. Увидев машину, остановившуюся у ворот его дома, спрыгнул на землю.

Из «Волги» вышел Николай Петрович Полубояров. Андрей подбежал к начальнику цеха, вытирая о штаны ладони.

— Милости просим! Вот не ждал!..

— Ну как? — держа руки за спиной, сухо спросил Полубояров.

Грибанов не понял, чем интересуется начальство. На всякий случай бодро и весело отрапортовал:

— Порядок!

— Голубей приголубливаешь? Сам себя голубком чувствуешь? Спишь спокойно? Аппетит не потерял? Совесть не грызет?

Глаза Андрея настороженно ощупывали Полубоярова: чего это он с подковыркой разговаривает?

— Я спрашиваю: где твоя совесть?

— Совесть?.. Разве я сделал что-нибудь плохое?

— Сделал! И себе, и мне, и всем. Оклеветал Людникова.

— Так вы, оказывается, за него?! А я-то думал…

— Слушай, голубятник! Если у тебя осталась хоть капля совести, иди к Тестову и забери клеветническое письмо.

— Пойду, Николай Петрович! — сейчас же согласился Грибанов. — Ваше слово для меня закон. Промахнулся я, левша этакая. Поедем! Но… боюсь, что поздно…

Очень они спешили, но все-таки опоздали. Стенгазета «Мартеновка» уже висела на своем обычном месте.


Бытовой пятиэтажный корпус главного мартена соединяется с цехом крытой галереей, воздвигнутой над железнодорожными путями, светофорами, автомобильными дорогами. Сталеплавильщики дважды в день — приступая к работе и кончая смену — проходят этот длинный высотный тоннель, преддверие горячей работы, доброго огня, делового шума и грохота, ослепительного света мартеновских печей. Мне по душе этот особый прохладный уголок необъятной территории комбината.

Я долго простоял около немудреного самодельного плаката, рассказывающего, как росла в цехе производительность труда сталеваров из пятилетки в пятилетку — от первой до ныне действующей. Никаких рисунков, только цифры. Черное по белому. Изучаю. Сравниваю. Хвалю пропагандиста, которому пришло в голову использовать для наглядной агитации такое удачное место.

Привлек мое внимание и стенд с фотографиями лучших сталеваров, разливщиков стали, шихтовиков. Всматривался в знакомые и незнакомые лица и радовался: каких трудяг, каких богатырей вырастили! Порадовал меня и алый транспарант с надписью:

«Первая пятилетка — наше славное детство, наша золотая юность. Девятая — вертикальный взлет нашей зрелости».

В этой же галерее я увидел стенную газету «Мартеновка». В глаза сразу бросилась черная шапка: «О распоясавшемся комсомольце Людникове». Под нею напечатаны статья Пудалова и письмо в газету Андрея Грибанова. В текст вмонтированы две фотографии. На первой запечатлен Людников перед микрофоном. Подпись под ней была лаконична: «Одна сторона медали». На второй изображены Саша Людников и его друзья в ресторане, за столом, на фоне бутылок. Подпись: «Вторая сторона медали. Снимок сделан через полчаса после того, как Людников произнес юбилейную речь». Слышал я, как реагировали мартеновцы на эту «сенсацию»:

— Вот это да! Вышибут парня отовсюду…

— Не пропадет! Дальше огня не пошлют.

— Кто на знатного подымет меч, тот от меча и погибнет!

— Не с Людникова надо стружку снимать, а с того, кому в первую очередь дают скрап и жидкий чугун, кого первым обеспечивают кислородным дутьем, кому до конца жизни забронировано первое место!

— Жаль Сашку Людникова. Осрамили хорошего парня…

— Нечего таких шустрых жалеть. Поперед батька в пекло полез. Теперь, когда его мордой об стол стукнули, поскромнее станет…

Видел я, слышал, как обсуждали «Мартеновку» и Саша Людников, Николай Дитятин, Слава Прохоров, Степан Железняк. Сначала негромко, но крепко выругались. Потом стали возмущаться:

— Ну и пройдохи! В наш же карман залезли, а кричат: «Караул, грабят!..»

— Мстят за справедливую критику. Дадим сдачи. Напишем опровержение!

— Младенец ты, Слава! Видел за свою куцую жизнь хоть одно опровержение? Напечатано — значит, правильно…

— Ах, Андрюха Грибанов, чертячьи рога!..

— Хватит, братва! — остановил друзей Саша. — Вредно перед горячей работой нервы трепать.

Нормальный разговор. Истинное человеческое братство предполагает, а не исключает, и критику, и самокритику, и беспощадную требовательность, и правдивость, и справедливость. Принцип — каждому по труду — лежит в основе рабочего братства. Где соблюдается этот принцип, там невозможно дутое величие. Все, казалось бы, ясно. Но как трудно — знаю по собственному опыту — эту ясность, простоту, государственную необходимость сделать доступной всем и каждому. И прежде всего тем, кто определяет, кому быть первым в социалистическом соревновании, а кому вторым.

Как же быть с «Мартеновкой»? Посоветовать снять ее? Нет! Людникову-младшему нанесен удар. Но вместе с тем и поднялась буря общественного негодования против Тестова, против его методов руководства соревнованием, против незаконных, безнравственных привилегий, предоставленных Шорникову. Постараюсь сделать все, чтобы победил принцип каждому по труду…


Влас Кузьмич вернулся с работы позже обычного. Пришел мрачный, тихий. Татьяна Власьевна встревожилась:

— Ты что, папа?

— Дожили мы, Татьяна, до черного дня… «Мартеновка» расчихвостила Сашку! — Достал из кармана записную книжку, надел очки и прочитал: — «Зависть и неблагодарность руководили молодым сталеваром, когда он вылез на рабочую трибуну и произнес хулиганскую речь». — Глянул поверх очков на дочь, сердито хмыкнул. — Вот, оказывается, какого сына и внука воспитали Людниковы. Слушай дальше. «Распоясавшийся зазнайка и скандалист…»

Раздался резкий звонок. Влас Кузьмич вышел в переднюю, открыл дверь, впустил Полубоярова.

— Утешать пришел? Каяться? Поздно спохватился…

Втолкнул гостя в комнату. Татьяна Власьевна сидела в углу дивана и плакала. Николай Петрович подошел к ней:

— Не надо, Танюша! Не плакать мы должны, а воевать за правду…

Влас Кузьмич разглагольствовал, стоя посреди комнаты:

— Выпрямляй кочережку, пока она горяча, на голове супротивников. Иначе правду не откуешь. Завтра же подамся в обком, пробьюсь к первому секретарю и скажу: «Вот, Федор Петрович, до чего довело ваше спокойное отношение к моему острому сигналу. Я вам писал, предупреждал. Почему же не приняли мер?..»


Настало время рассказать о моем первом, самом первом разговоре с Людниковым-старшим.

Влас Кузьмич встретил меня тогда ехидной усмешкой.

— Прибыли вы, товарищ Голота, на место происшествия к шапочному разбору! — Плюнул на железную плиту, шаркнул рабочим башмаком. — Плохое положение в главном мартене стало еще хуже, чем было в то время, когда я подал сигнал тревоги. Однако один дурак умно сказал: лучше поздно, чем никогда…

И он увел меня в укромное местечко, поведал во всех подробностях, что произошло в цехе. Я выслушал старого мастера и сказал:

— Влас Кузьмич, вы ударили в набат две недели назад, а Шорникова тянут за уши на пьедестал три месяца. Почему же вы, лично вы, секретарь парторганизации, так долго терпели это?

— Ничего в ту пору я не терпел, товарищ Голота. Не грех, думал я, поспособствовать старому сталевару на его последней трудовой вахте: создать особо благоприятные условия, обеспечить победу в соцсоревновании. Словом, куда ни крути, куда ни верти, а я тоже собственноручно тянул Шорникова за уши на пьедестал. Было такое дело в самом чистом виде, к моему стыду. Помогал богатому богатеть, а бедному беднеть. Делал счастливым одного, отбирая счастье у всех остальных. Против своей совести поступал, непартийно, и сам об этом, глупак этакий, не ведал. Тьфу, да и только! К счастью, вовремя понял, что поступаю неправильно…

Пришлось мне прервать поток самокритичного красноречия Людникова-старшего:

— Ну, а как же и когда поняли, что поступаете неправильно?

— После того, как побывал на съезде партии, послушал генеральный доклад и выступления делегатов. Всего за пять дней высшую партийную школу закончил. Яснее стал видеть. Проверил себя, свой комбинат, свой цех строгой мерой партии, ее умом. И увидел наши прорехи, в том числе и эту… шорниковскую.

— В горком обращались?

— Нет. Боялся, что меня неправильно истолкуют. Ведь бюро горкома вынесло постановление насчет Шорникова. По случаю его шестидесятилетия…

— Тут что-то не так, Влас Кузьмич. Не мог горком вынести постановление, гарантирующее победу Шорникова в социалистическом соревновании.

— Правильно, точно такого, как вы говорите, постановления не было, но похожее было. Не в лоб, так по лбу. Можете проверить.

— Проверю… Да, тугой узел захлестнулся в главном мартене.

— Мертвый узел. Его не развяжешь голыми руками. Рубить надо. Я вам еще не все успел сказать. Есть у Шорникова важный защитник…

— Вы про кого говорите?

— Водились они в молодости — Андрюха Булатов и Ванька Шорников. Что было, то было…

И тут проблема Булатова! Я некоторое время помолчал, внимательно разглядывал некрупное мальчишеское лицо Людникова-старшего, его худощавую, сухонькую фигуру. Хорош старик. Вовсе не богатырь с виду, как положено быть металлургу, покорителю тысячеградусного огня, а мечет молнии.

— Влас Кузьмич, я полностью буду на вашей стороне, если все обстоит так, как вы рассказываете.

Позиции до конца прояснились. Говорить нам больше ни к чему. Мы распрощались.


Вечером, после семи, я заглянул в горком. В это время Колесов всегда на месте. Любит в тишине, в одиночестве подумать, подвести итог рабочему дню, распланировать работу на завтра.

Партработа!.. Прекрасное поле человеческой деятельности. Приобщаешь людей к жизни страны, народа, партии, государства. Держишь руку на пульсе каждого горняка, металлурга, строителя. Радуешься всему, что добыто. Огорчаешься потерям, недоделкам, неряшеству, показухе на том или ином участке…

Колесов обрадовался, увидев меня. Будто год были в разлуке. Вышел из-за стола, протянул руку. Выспрашивал, как здоровье, самочувствие.

— И сегодня я к вам, Василий Владимирович, на огонек и по делу. Скажите, было решение бюро горкома о том, чтобы отметить юбилей сталевара Шорникова?

— Ивана Федоровича?.. Было. Единодушно проголосовали. И правильно сделали. А вы… вы в чем-нибудь сомневаетесь?

— Пожалуй, нет Как было сформулировано решение?

— Очень хорошо его помню. «Поручить товарищам Тестову и Пудалову должным образом отметить сорокалетие трудовой деятельности Ивана Федоровича Шорникова, сталевара главного мартена». Формулировал я, вносил предложение Булатов. Вас встревожил скандал в главном мартене?

— А вас?

— Нехорошо получилось… Людникову не следовало выступать с такой речью. Это мое личное мнение. К тому же предварительное. Безнравственно обижаться на то, что не тебе, а твоему соседу, товарищу по работе присуждено первое место…

Не ждал я таких слов от Колесова. Резко сказал:

— Людников защищал не себя, а принцип каждому по труду.

— Как защищал?! Где?! Бригадир, депутат горсовета, студент третьего курса института, политически грамотный парень должен бы знать, что такого рода вопросы разбираются не на юбилейном празднике!

— Социалистическое соревнование прежде всего дело тех, кто трудится и соревнуется. Людников правильно сделал, что воспользовался подходящей для данного случая трибуной — рабочим местом и митингом. Ковал железо, пока было горячо.

Колесов озабоченно смотрел на меня. Впервые мы не понимали друг друга. Пришлось прояснить свою позицию:

— Василий Владимирович, я размышляю вслух. Пытаюсь разобраться, кто прав — дед и внук Людниковы или Тестов с Пудаловым и Шорниковым. Рассчитываю на вашу помощь.

— Да, да, конечно…


Был я и у Пудалова. Побеседовали. Рассказав о выступлении Людникова в главном мартене, Пудалов сделал такой великодушный вывод:

— Безобразный, конечно, случай, но совершенно не типичный для советского образа жизни. Более того — он нетипичен для самого Александра, хорошего сталевара, комсомольца, депутата горсовета.

Пудалов говорил и упивался ладным своим слогом. Был он в замшевом пиджаке, в красной в черных цветочках рубашке. От его прилизанных волос разило бриолином. Курил длинную сигарету, вставленную в янтарный мундштук. Пускал душистый дым колечками к потолку и время от времени с тревогой поглядывал на меня сквозь наимоднейшие, в сияющей оправе, очки: достаточно ли я высоко оцениваю его личные достоинства?

— Наш, советский образ жизни не повседневная бытовщина, не все то, что существует в том или ином виде, так или этак проявляет себя. Натурализм давно осужден и в литературе, и в политике… Советский образ жизни — это…

Он вынудил меня вступить в разговор:

— Действительность, освобожденная от всего неприятного, сложного, драматического, нежелательного? Образцово-показательная жизнь? Так я вас понял?

— Упростили несколько… Мы не скрываем, что у нас пока еще не все трудящиеся являются ударниками коммунистического труда. Однако впередсмотрящий был, есть и будет ведущей силой, образцом для подражания и тем самым типичной фигурой советского образа жизни.

— Ну а как быть с теми, кто рядовой, обыкновенный, но кто и душой и телом с советской властью и ее порядками? В каком образе жизни они существуют?

— Судьбы отдельных людей не всегда идентичны всеобщей судьбе, судьбе миллионов, судьбе народа…

Говорит как пишет. Грамотей! Такого не переубедишь!.. Для него, конечно, и Колокольников, и Федора Бесфамильная, и Леонид Иванович Крамаренко и его сын тоже нетипичны. Отретушировал, отлакировал действительность. Ну, а ты, Пудалов, что за явление — типичное или нетипичное? Воздержусь спрашивать. Можно вспугнуть мыслителя. Выясним наши позиции несколько позже. В другом месте.

— Советский образ жизни тем и прекрасен, что доступен всем, — сказал я и прихлопнул в одностороннем порядке дискуссию.

Пудалов молча, весьма почтительно в знак согласия со мной склонил прилизанную голову.

Ушел я от него не с пустыми руками. Получил во временное пользование магнитофон и несколько кассет с лентами, на которых были записаны юбилейные речи о главном мартене.


История, которую я рассказываю по ходу действия, по горячим следам событий, развивается далеко не так, как мне бы хотелось. Один хороший писатель, Стендаль, сказал, что в высшей степени безнравственно не изображать действительность правдивой. Вот как! Писатель, отступивший от правды жизни, безнравствен. Трижды безнравствен партработник, побоявшийся посмотреть правде в глаза!..


Виделся с глазу на глаз с женой Ивана Федоровича Шорникова. Дома не было ни мужа ее, ни дочери. Восстановил с ее помощью недостающее звено. Вот исповедь бабы Марины:

— Всю правду, видно, надо выкладывать. Припекло! Куда от нее денешься?.. Навечно я приклепана к Ивану. Не его славой, не собственным доминой в пять комнат, с верандой, погребом, кладовкой, гаражом и садом. Сорок лет совместно живем! Привыкла. Да и Клавдия у нас. Непутевая девка, а все ж таки кровинушка родная. Поздняя она у нас, потому не вызрела умом и сердцем. Ничего, и от такой не отказываюсь. Ругаю любя… И его, Ивана, в молодые годы любила. Мы с ним в землекопской артели работали — он грабарем, я кухаркой. На двадцать пять мужицких ртов готовила я борщи, каши да барабулю с салом, таком и маком. На Иване веревочные лапти, дерюжные штаны и рубаха, а на мне вылинявшая, истертая до дыр юбка, ситцевая кофтенка, а ноги босые, черные да порепанные. Он малограмотный, я неграмотная. И не побрезговали друг другом. Всей артелью свадьбу сыграли, но «горько» не кричали: хмельного ни капли не было. Закон воспрещал пить на стройке водку и самогон. Сухим тот закон назывался… Муж и жена, а гнезда своего не построили. Иван в бараке на двести пятьдесят мужицких голов жил, а я приютилась около барака, под навесом, рядом с печкой. Ни мне нельзя сунуться к мужу, ни ему к жене: все время на людях. Как стемнеет, бежим на Солнечную гору. Тишина была там, ветерок теплый, трава некошеная, духовитая. Перина — земля. Одеяло — небо. Подушка — мужнина рука. Лады! Хорошо! А на зорьке айдате вниз — он к грабарке, а я к ложкам, чашкам и артельному котлу. К зиме нам в бараке выделили семейную квартиру — закуток, отгороженный горбылем, с ситцевой занавеской вместо двери. Ох, и радовались же мы своему углу! Три года, до пуска второй домны, жили в тесноте и обиде, в табачном дыму, обложенные матом со всех сторон. Ваш брат мужик слова не может сказать, чтобы не поперчить его похабщиной. В ту пору ничего не стеснялась. Иной раз и сама посылала подальше какого-нибудь рукастого надоедливого ухажера. Днем кухарю, бывало, а вечерами и ночами мужикам рубахи да подштанники стираю. Чертоломила, рук не жалела, рубли зарабатывала. Приданое хотела купить — кровать с никелированными шишками, постель, миски с ложками. Комнату нам, ударникам, обещали вскорости предоставить.

Почто я тебе байки рассказываю про то, как жили в молодости? Неглупая у тебя голова, должна догадаться. И в бедности, и в голоде, и в холоде мы с Иваном друг в дружке души не чаяли. Никогда нам не было скучно. Не из-за чего было ссориться. В одну сторону тянули. Ликбез вместе окончили. На курсы повышения квалификации в обнимку ходили. В один день на мартен определились — Иван в подручные сталевара, а я в крановщицы на шихтовом дворе. В обед бегали друг к дружке — я к его огню тулилась, а он к моему холоду. Ох, и жили же мы добряче! Не разлей вода, да и только. Десять полюбовных годов пролетело как один день. По старой привычке мы с Иваном летними ночами взбирались на свою гору — небом укрывались, землю под бока подстилали, и нам было мягко, сладко да светло. Одним только угрызались: детей не было. Потоскуем по нерожденным ребятишкам и еще больше друг дружку любим. Ваня не бражничал, когда и сухой закон отменили. Все деньги домой приносил. С гулящими бабами не знался. Одну меня почитал. Так любил, так любил, что иной раз и заговаривался. «Ты, говорит, моя богородица пресвятая!.. Да святится имя твое!..» А когда родилась у нас Клавочка, жизнь совсем хорошей стала. Жили мы в ту пору уже в премированном доме. В этом самом. Директор Головин на серебряном блюде преподнес. Мебель справили, сам видишь, какую. Люстру купили хрустальную чешскую. Три тыщи не пожалели. Тарелки, ножи, вилки, чашки с блюдцами — немецкие. Ковры — китайские. И на автомобиль не поскупились потратиться. А чего жалеть? Иван Федорович стал знатным, денег получал много да еще каждый месяц премии отхватывал — то двести, то триста, а то и все пятьсот. И я кое-чего домой приносила. И Клавдия в общий котел тащила. Все у нас было и есть. На сберкнижке — тыщи. А полюбовность, какая была в молодости, пропала. Ищи ветра в поле!.. Кто виноват? Приходит с работы злой, несловоохотливый. Раньше богородицей величал, а теперь и Мариной язык не поворачивается назвать. Ведьмой я для него стала. И я на него всех чертей вешаю. Раньше и в дерюге Иван для меня красавцем был, а теперь и в аглицкой да итальянской шерсти, в орденах да знатности страшилищем выглядит. Вот до чего дошло! Иван теперь почитает только свое начальство, да и то на выбор. Как же, знатная личность! Голову, как верблюд, стал задирать. Все, говорит, сам знаю, все сам понимаю. Сам с усам. Куда там! Ни одной книжки не прочитал за целый год. Над газетой засыпает. И телевизор переносит, только когда на свое изображение смотрит. Пивом да водочкой стал баловаться. На этих… банкетах на даровщинку приучился пить. Хлещет теперь не с товарищами, не с дружками, а сам, в одиночку. Не то осторожничает, не то боится, что ему, денежному, за троих малоденежных придется расплачиваться. Горе ты мое, Иван! Горе на старости лет…

Сам ни с кем не дружит и мне запрещает водиться с подругами. А у меня их полгорода. В молодости я пристрастилась вышивать, кроить, шить. И теперь этим делом в охотку занимаюсь. Бабы знают, какая я мастерица, — просят помощи, совета. Никому не отказываю. А Иван рвет и мечет. «Ты, говорит, чересчур доступная. Смотри, как бы тебе эта доброта боком не вышла». Чего боится, ума не приложу. Не понимаем мы теперь друг дружку. Все, что ни скажем, — невпопад. Да ведь не зря старая поговорка до сих пор среди молодых да новых живет: нелюбимая жена все невпопад говорит… Много отхватил Иван наград и премий. И чем больше получает, тем больше хочет. Первое, только первое место ему подавай! До того, бессовестный, дошел, что у Сашки Людникова законную его премию перехватил. И еще смеялся: «Ничего, Сашка молодой, свое еще получит. А я должен уйти на пенсию не абы как, а с барабанным боем». Срамник да и только… Здорово пропесочил его на юбилее Сашка Людников! Почаще бы вот так лоск снимать, он бы опять человеком стал. Мое, домашнее ругательство мало помогает. И надоело, по правде сказать, нянчиться. Не маленький. В умных президиумах красуется. Не надо его туда приглашать. Хватит! Насиделся за красным столом. Пусть другие, совестливые, посидят. Вы бы похлопотали, товарищ секретарь. Удружите бабе Марине. Да и ему, Ивану, хорошо будет. Может, он и помягчает, поласковей наша жизнь станет… Похлопочете? Спасибо! Не зря, значит, открылась как на духу. Ну что еще рассказать? Вроде больше нечего. Наговорилась! Даже язык опух и заплетаться стал. Смочить его надо. Может, и вы бражки выпьете? Холодная, из погреба. Ну, как желаете… До свидания. Заходите. Наберусь сил, так еще чем-нибудь поделюсь. В такой же вот день приходите, когда ни Ивана, ни Клавдии дома нет. Неразговорчивая я при них. Придете? Лады! Буду ждать. Идите, не бойтесь! Я собаку в сарай заперла и кость ей бросила…


«Дело Людникова» созрело до такой степени, что пора встретиться с Колесовым — поделиться результатами проделанной мною работы.

Пришел я к нему в наилучшее его время — вечером. Добрых три часа рассказывал обо всем, что мне стало известно. Колесов внимательно, не спуская с меня глаз, слушал и озабоченно поглаживал голову. Когда я закончил, сказал:

— Материалы, которыми располагает горком, не расходятся с вашими. Вопрос ясен. Будем обсуждать его на бюро горкома.

— Интересно, какую позицию займет Булатов? — спросил я.

— Булатов?.. Хм… Трудно предсказать поведение Андрея Андреевича. Мужик он своенравный. Так что не решусь сказать ничего определенного о том, как он поведет себя на бюро.

— Мне кажется, он не настолько своеволен, чтобы защищать Шорникова.

— Не буду удивлен, если горой встанет за Шорникова. Не удивлюсь, если и махнет на него рукой.

— Но они же друзья!

— Были. С тех пор, как Булатов занял верхнюю ступеньку на служебной лестнице, у него нет друзей. Дружба отнимает много времени. Для одного лишь друга он почему-то делает исключение — для Егора Ивановича.

Я вспомнил встречу с Олей на кладбище и спросил:

— Ну, а как его личная жизнь?

— Нет ее, личной жизни! Домой приезжает в полночь, а то и под утро. И по воскресеньям шастает по комбинату, подгоняет людей: «План, дорогой товарищ, давай план, не подводи себя, нас, государство»… Ольга Васильевна как-то жаловалась мне: «Для жены у Андрея тоже один приемный день в месяц. И то не в каждый».

У меня на языке вертелся вопрос о царице Тамаре. Хотел спросить, как же Булатов ухитряется выкраивать для нее время. Сдержался. Не позволил себе мелочиться.

— В последнее время Булатов полюбил одиночество. Присутствует на собрании или заседании, вроде нормально смотрит, слушает, улыбается, подает реплики, а все равно чувствуется, что витает он где-то. Никто ему не нужен. Один-одинешенек. Разъединственный. На голову выше всех прочих.

Говорил Колесов о директоре серьезно, бесстрастно. Не судил, не иронизировал. Просто сообщал, каково положение на самом деле. Привычный язык человека, ничего не делающего на скорую руку, медлительного на суд и расправу.

Я был первым секретарем горкома около десяти лет, а он секретарствует всего три года. Хорошо помню, как он делал свои первые шаги в качестве секретаря первичной организации листопрокатного цеха. Собственно, мне он обязан тем, что стал не инженером-производственником, а партработником. И он этого не может забыть. Но нет никаких моих заслуг в том, что он стал первым секретарем. Когда я выдвигал его на партработу, то не думал, что он так далеко пойдет. Энергия, ум, талант, любовь к партработе, преданность ей проложили ему дорогу в кабинет первого.


На повестке дня один вопрос — о руководстве социалистическим соревнованием в главном мартене. За большим столом сидели члены бюро горкома, приглашенные — Тестов, Пудалов, Шорников, Полубояров, Влас Кузьмич, Александр Людников.

Колесов предоставил слово Тестову. Докладчик не спеша, с достоинством поднялся. В руках кипа бумаг. В глазах спокойствие. Тщательно выбритая голова сияет. Косоворотка темная. Пиджак новенький. Лицо отпаренное, будто отутюженное, — ни морщинки, ни единого волоска, обойденного бритвой. Представительный пятидесятилетний здоровяк, уверенный в том, что живет и работает как надо, не знающий угрызений совести. Удивительно! Люди его склада в подобных ситуациях чувствуют себя обычно крайне неуютно. Почему же Тестов так внушительно солиден? Заручился поддержкой Булатова? Не знает, как настроены Колесов и я?

Почти не заглядывая в приготовленные бумаги, Тестов обстоятельно доложил, сколько в цехе было ударников коммунистического труда в прошлой пятилетке и сколько стало теперь, как за это время выросла производительность труда, кто с кем соревнуется, как и кем учитываются результаты. Сталевару Шорникову уделил особое внимание. Рассказал, как Иван Федорович из квартала в квартал выполнял и перевыполнял план, как завоевал первое место и звание лучший сталевар. О Людникове не очень-то распространялся, сказал о нем вскользь, добродушно-пренебрежительно. Говорил тридцать минут — уложился в регламент. Сел на свое место с чувством исполненного долга.

Булатов хлопнул по столу ладонью, горячо, от души, похвалил оратора:

— Толково! Дельно! Ясный ответ на вопрос, почему главный мартен хорошо работает, опережая прочие цехи.

Колесов строго взглянул на директора и сказал, что не может согласиться с его репликой. Он расценил доклад Тестова как попытку негодными средствами выдать черное за белое, скрыть от членов бюро истинное положение вещей.

Булатов, слушая Колесова, пожимал плечами. Тестов побагровел. Пудалов низко опустил прилизанную, с пробором голову. Шорников теребил роскошные усы. Людников-старший ерзал на стуле, тихонько ударял по столу маленьким кулаком, как бы одобряя все, что говорил секретарь горкома. Людников-младший неотрывно смотрел на Колесова.

— В главном мартене, — говорил Колесов, — плохо руководят социалистическим соревнованием. Партийная организация предоставила Тестову право действовать по своему усмотрению. И вот результат — острейший конфликт между Шорниковым и Людниковым. Но, к счастью, секретарь парторганизации Влас Кузьмич осознал свою ошибку и немало сделал, чтобы ее поправить… — И он подробно изложил историю с его письмом в обком.

Булатов с бесцеремонностью человека, привыкшего высказываться, когда ему хочется, перебил Колесова:

— Странно все это, дорогие товарищи! Цеховую склоку возвели в ранг серьезного конфликта, достойного обсуждения на бюро горкома!

Высказался, пренебрежительно поджал губы и стал что-то рисовать на листе бумаги. Колесов спокойно ответил Булатову:

— Большинство членов бюро, Андрей Андреевич, к вашему сведению, придерживается другой точки зрения. Мы обсуждаем не цеховую склоку, а большой, принципиальный вопрос.

Вот здесь я впервые подал свой голос.

— Поддерживаю большинство, — сказал я.

Булатов бросил рисовать, быстро и с удивлением взглянул на меня:

— Вот как!

— Да, так, Андрей Андреевич. Уверен, что и вы через какое-то время, терпеливо выслушав секретаря горкома, присоединитесь к большинству. Факты, как и динамит, дробят самые высокие и упрямые горы. Извините, Василий Владимирович, продолжайте.

Колесов положил на стол портативный магнитофон и прокрутил пленку, на которую были записаны выступления Пудалова, Шорникова, Людникова. Потом прочитал «письмо в редакцию» Андрея Грибанова и рассказал, кем оно было организовано. Не забыл и о «Мартеновке». Развернул огромный, туго свернутый лист ватмана для всеобщего обозрения. Вспомнил и то, что говорили сталевары по поводу травли Людникова. Сослался на статью в многотиражке. Закончил он так:

— Шорникову были предоставлены на рабочем месте большие преимущества, потому он из года в год и ходил в передовиках. Тестов поддерживал Шорникова: за одним ударником легче ухаживать, чем за многими. Какая же это склока, Андрей Андреевич? В том, что это настоящий и глубоко принципиальный конфликт, я убедился, побеседовав с рабочими главного мартена. Конфликт комбинатского масштаба. Я бы даже сказал — государственного! И особенно ясно это стало мне после того, как я нашел поддержку своим мыслям у самых знаменитых зачинателей стахановского движения. Не удивляйтесь! Я сейчас объясню, как они поддержали меня… Два выдающихся человека своего времени, Алексей Стаханов и Валентина Гаганова, шахтер и ткачиха, недавно, в канун Красной недели, поделились своими мыслями с читателями «Комсомольской правды» о социалистическом соревновании как неотъемлемой части советского образа жизни. Много и справедливо было сказано о наших достижениях. Явственно прозвучала и законная тревога. «В соревновании, — писал Алексей Стаханов, — необходимы «культ» высшей рабочей нравственности, незыблемая принципиальность в оценках. Здесь как нигде нетерпимы лакировка, подтасовка фактов. Всякая фальшь утяжеленным бумерангом возвращается к своим «инициаторам». Сколько и мне встречалось в жизни «маяков на час» — передовиков, не выдержавших испытания временем и славой. Не хочу сказать, что все они с самого начала были дутыми величинами. Фальшь произрастает из другого: человек вкалывал ради длинного рубля, но его чуть ли не силком тащили в герои, делали образцом для всех остальных. Нам не все равно, с кого «делает жизнь» начинающий рабочий, под чью поступь он подлаживает свой неуверенный еще шаг. Опыт передовиков лишь тогда кажется нам привлекательным, когда сами его носители соответствуют необходимым социальным критериям, нашим представлениям о долге и рабочей чести…» — Колесов отложил в сторону один лист и взял другой. — «Вот, скажем, у нас на комбинате, — писала Гаганова, — ежемесячно определяется лучший в данной профессии молодой рабочий. Побеждает сегодня вроде бы один, завтра другие, а посмотришь — в победителях одни и те же лица. Нет, я не сомневаюсь, что они поистине победители, и не сомневаюсь, что им надо воздать должное. Но не случится ли однажды, что узкий круг победителей станет соревноваться внутри себя, а остальные, кто вне круга, потеряют интерес к лаврам лидеров? Не махнут ли рукой эти остальные и на само соревнование, в котором им заранее уготована роль побежденных? А почему, кстати, лидер должен быть один?»… Товарищи члены бюро, я не утомил вас цитатами?

Со всех сторон раздались голоса:

— Все это очень интересно… К месту. Ко времени… Продолжайте, Василий Владимирович!

Колесов говорил более часа. Внушительная смелость Тестова улетучилась. Пудалов сник и не пытался этого скрыть. Булатов же, когда Колесов закончил, посмотрел на него добрыми глазами, дружески улыбнулся и развел руками.

— Вы переубедили меня, дорогой товарищ! Ввели директора в заблуждение красивые разглагольствования некоторых деятелей, — он кивнул в сторону Тестова. — Есть и еще причина, почему на первых порах я поддерживал Тестова. Ни для кого не секрет, что мы с Иваном Федоровичем Шорниковым закладывали фундамент комбината. Ну вот мне и хотелось достойно проводить заслуженного человека на покой. Бюро горкома меня поддержало. Но товарищи из главного мартена по-своему истолковали наше доброе отношение к Ивану Федоровичу. Переусердствовали!

— Какие ваши предложения? — спросил Колесов.

Булатов закрыл один глаз, другим зыркнул на Колесова и сказал:

— Премудрый Соломон, будь на моем месте, предложил бы такую формулировку: пусть оба станут победителями — Шорников и Людников!

— Два первых места? Два лучших сталевара? — спросил Колесов.

— А почему бы и нет? Один лидер — хорошо. Два лидера — совсем хорошо!

Находчивость Булатова сняла напряженность, царившую в зале с первых минут начала работы бюро. Все улыбались. Даже Тестов и Пудалов повеселели. Предложение Булатова давало им возможность выйти сухими из воды. Тестов, выступая с покаянной речью, с воодушевлением говорил:

— Верно, переусердствовали мы, выполняя постановление бюро горкома насчет того, чтобы достойно проводить Ивана Федоровича на заслуженный отдых! Постараемся впредь не спотыкаться на ровном месте. Вовремя нас поправили, натолкнули, как говорится, на путь истинный. Теперь мы старую икону не будем мазать елеем…

Яростно выпячивал Шорникова. Яростно открещивается от него. Пришлось Колесову еще раз выступить:

— Я категорически против предложения товарища Булатова.

— Почему? — воскликнул директор.

— Сейчас мы и это выясним. — Колесов перевел взгляд на Шорникова. — Иван Федорович, в начале года ваша бригада выдвинула встречный план.

— Правильно. Выдвинула. Но…

— Собственное обязательство не выполнено? Это вы хотите сказать? Не сдержали рабочее слово, данное стране, своим товарищам?

Шорников молчал.

— А вы, товарищ Людников, выполнили встречный план?

— И перевыполнили.

— Значит, сдержали слово?

— Старались.

Колесов повернулся к Булатову:

— Теперь ясно вам, Андрей Андреевич, отношение большинства членов бюро к вашему соломонову решению? Нельзя венчать венком победителя побежденного. Мы за то, чтобы коллектив, перед которым тот или иной сталевар, горновой или вальцовщик обязался выполнить и перевыполнить план, постоянно и строго следил, как держится данное им слово. Мы за то, чтобы все щели были закрыты для желающих пробиться в передовики с помощью громкой фразы и былых заслуг!

Я попросил у секретаря горкома слово. Обвел взглядом членов бюро и сказал:

— Безоговорочно поддерживаю товарища Колесова. И считаю своим долгом кое-что добавить к тому, что так хорошо изложил в своем выступлении Василий Владимирович. Мы, товарищи, действительно обсуждаем не цеховую склоку, а принципиальную, коренную проблему, которая красной нитью проходит через все решения последнего партийного съезда. Вспомните, что и как сказано в Отчетном докладе ЦК о нашей Конституции, о наших законах, о правах и достоинстве советского человека. Цитирую по памяти: «Уважение к праву, к закону должно быть личным убеждением каждого человека. — Я посмотрел на Тестова, Пудалова, Булатова и продолжал: — Это тем более относится к деятельности должностных лиц. Любые отступления от закона или обход его, чем бы они ни мотивировались, терпимы быть не могут». Вот как определенно, товарищи, сказано с трибуны съезда. И далее: «Не могут быть терпимы и нарушения прав личности, ущемления достоинства граждан. Для нас, коммунистов, сторонников самых гуманных идеалов, это дело принципа».

Булатов усердно закивал, соглашаясь со мной:

— Верно, прекрасные слова! Я слышал их своими ушами. Весь зал Дворца съездов стоя аплодировал докладчику!..

Да, слышал. Да, аплодировал. Булатов был делегатом XXIV съезда партии. Слышал, да на ус, как говорится, не намотал.

— Сейчас, товарищи, как мне кажется, очень полезно посмотреть на то, что произошло в главном мартене, и с самой высокой, исторической вышки… Россия, совершив в семнадцатом году социалистическую революцию, стала самой передовой в мире в политическом отношении страной. С тех пор мы, советские люди, росли не по годам, не по дням, а буквально по часам. Мы неустанно и упорно поднимали не только экономику, но и боролись за истинно прекрасную жизнь на земле. Для всех людей. Для каждого человека, живущего интересами народа. Немало на великом пути было промахов, недостатков. И все же теперь, в девятой пятилетке, наш образ жизни, обусловленный социалистическими законами, социалистической экономикой, стал самым гуманным за всю историю человечества. И поэтому в силу нашей высочайшей политической и человеческой нравственности мы беспощадно боремся с теми, кто идет не в ногу с народом и так или иначе, по своему недомыслию или благодаря неизжитым пережиткам, мешает нам жить. Ни рабочая спецовка, ни большой производственный стаж, ни даже партийный билет не делают нас идеальными во всех отношениях. Вы, Тестов, вы, Пудалов, и вы, дорогой Иван Федорович, вольно или невольно, однако беспощадно попирали священные права Людникова. Права, завоеванные им в социалистическом соревновании. Да, товарищи, с в я щ е н н ы е! Ибо социалистическое соревнование было, есть и будет высшей школой политического, экономического, трудового и нравственного воспитания. Мой дед Никанор Голота еще в прошлом веке был шахтером на донецкой шахте. Так вот однажды забойщик Голота, наделенный былинной силой и удалью, обремененный большой семьей, угнетенный нищетой согнанного с земли мужика, дерзнул за двенадцатичасовую упряжку вырубить обушком и выдать на-гора втрое больше угля, чем выдавали другие забойщики. Хозяин шахты, известное дело, был рад, не поскупился на магарыч. А товарищи Никанора люто возненавидели его — для них он стал предателем рабочего братства, хозяйским прислужником. Устроили трудяги Никанору темную… Вернемся, товарищи, в наши дни. У нас созданы все условия для того, чтобы каждый человек, даже далеко не богатырь, мог проявить себя в труде. Молодой сталевар Александр Людников стал победителем потому, что полностью развернулся как талантливый, сознательный, технически подготовленный рабочий человек. Он мобилизовал все свои силы, завоевал законное право быть на комбинате самым передовым, самым уважаемым сталеваром, достойным премии и награды! Вы же, Тестов и Пудалов…

— Ваша правда! Все понял! — отчаянно выкрикнул Тестов.

Пудалов, ни на кого не глядя, сказал тихо:

— Повинную голову, товарищ секретарь обкома, с плеч не секут…

Не отмолчался и старик Шорников. Поднялся, разгладил рукой пышные усы.

— Я, товарищи, отказываюсь от первого места. Не мое оно, Сашкино. Догнал он меня и перегнал. Честь ему и слава. От чистого сердца говорю все это.

И тут произошло непредвиденное. Людников вскочил, с грохотом отодвинув тяжелое кресло, подбежал к Ивану Федоровичу, крепко обнял его. Старик расплакался.

Минутой позже Колесов спросил:

— Какие будут предложения, товарищи?

Второй секретарь горкома сказал:

— Есть предложение обязать треугольник главного мартена пересмотреть свое решение по итогам социалистического соревнования в пользу товарища Людникова.

Других предложений не было. Проголосовали единогласно. Булатов, поднимая руку, смотрел на меня и улыбался.

Иван Федорович Шорников на другой же день подал заявление об уходе на пенсию. Место его занял Николай Дитятин, первый подручный Саши Людникова.


На выезде из города, на Северном большаке, обогнал молочного цвета машину, доверху набитую чемоданами, узлами, свертками. За рулем женщина в красном. Вот оно как! Царица Тамара покидает завоеванное царство и бежит куда глаза глядят. Напрасные страхи. Ничем не оправданная паника. По моим сведениям, никто и ничто ей не угрожает. Наверное, случилось что-то такое, о чем я еще не знаю. Любовница получила отставку? Сама бросила милого? Покидает корабль, которому угрожает гибель?

Не удержался, махнул рукой, кивнул, улыбнулся — ничуть не злорадно, вполне прилично.

Не ответила. Поджала злые губы, гордо отвернулась. Пират не желает спускать черный флаг и перед лицом явного поражения.

Загрузка...