Как попал в бор Никишка Маляр, он не помнил. Знал лишь, что вечером в харчевне пьяный поспорил с прасолами, был избит и выброшен на улицу. Отлежавшись в придорожной канаве, он заслышал в темноте стук колес и выполз на дорогу.
Шатаясь, Никишка с трудом поднялся на ноги. Когда телега поравнялась с его тощей фигурой, влез на задок и, бесцеремонно хлопнув по плечу возницу, затянул фальцетом:
…Не во времичко роди-ился,
Не во времичко жени-ился,
Взял я женушку не мудру,
Не корыстну из себя-я-я!
Смахнув пьяную слезу, Никишка обнял мужика.
— Грусть-тоску хочу тебе поведать, мякинное брюхо. Э, да разве ты поймешь? — махнул он безнадежно рукой.
— Мы темные, — покосился возница на непрошеного пассажира.
Не встретив сочувствия, маляр обозлился.
— А ты знаешь, кого везешь? — тыча пальцем в свою плоскую грудь, заговорил он. — Жи-во-писца! Понимаешь ты это? Жи-во-писца. Это, брат, тебе не колеса дегтем мазать, уменье нужно.
— Знамо, — неохотно отозвался крестьянин.
— Зосима и Савватия кто в соборе писал? Я, — продолжал хвастать Никишка. — У скотопромышленника Мокина в его двоеданской[1] молельне лик Спаса кто писал? Я. Эх ты, редька с квасом, — хлопнул он мужика по плечу. — Откуда?
— Мы из Галкиной, — неохотно ответил тот.
Никишка выдернул из-под возницы чапан и, положив его под голову, растянулся на телеге.
Прислушиваясь к мерному стуку колес, маляр уснул. Когда телега поднялась на высокий косогор, крестьянин сошел с нее и, поправив чересседельник, подвинул ближе к себе топор. Место было глухое, пользовалось недоброй славой.
Лошадь легко бежала под гору. Никишка проснулся от резкого толчка на ухабе. Не успев схватиться за облучину, свалился на дорогу и, поднявшись на ноги, в недоумении захлопал глазами. Было темно. Прислушиваясь к стуку телеги, маляр выругался и побрел вперед. Вскоре он нащупал ногами деревянный настил моста, спустился вниз и залез между стоек. Там было сыро. Пахло перепрелой травой, плесенью. Свернувшись в клубок, Никишка забылся тяжелым сном. Разбудил его предутренний холодок. Он услышал чьи-то тяжелые шаги. Неизвестный, остановившись на мосту, издал резкий свист. Из леса ответил второй. «Господи, спаси душу раба твоего Никиты, не оставь в милости своей, укрой от татя ночного».
В тишине наступающего утра были слышны приглушенные голоса:
— Проезжал?
— Нет…
На востоке показалась небольшая оранжевая полоска, постепенно расширяясь, охватывала небосклон.
Никишка, точно хорек, выглянул из-под моста и, увидев за спиной одного из незнакомцев топор, в страхе полез обратно, припал тощим телом к земле.
Вскоре робкие лучи солнца перекинулись через косогор и легли над лесом. И, как бы приветствуя наступление дня, нежно запели птицы, застучал дятел, вливаясь в общий хор пернатых певцов. Маленькая ящерица, подняв передние лапки на камешек, уставила на Никишку блестящие бисеринки глаз. В городе ударили к ранней обедне. Густые звуки меди, наполнив лес, таяли далеко в сумрачных полях.
Маляр лежал не шевелясь, перебирая в памяти святых. Вскоре что-то тяжелое упало на мост. На Никишку напала икота, в страхе он закрыл рот; со стороны города к мосту приближался тарантас.
— Косульбайко, — произнес настороженно один из грабителей, — как кони забегут на мост, хватай их под уздцы, а с киргизом я сам управлюсь.
Когда конские копыта застучали по настилу моста, над оврагом пронесся испуганный крик:
— Уй! Не нада убивать, не нада…
У Никишки волосы поднялись дыбом.
Через несколько секунд грузное тело Косульбая полетело на дно оврага.
— Распряги коней! — свирепо крикнул один из грабителей. На мост сначала упала дуга, потом концы оглобель. При каждом стуке Никишка безотчетно втягивал голову в узкие плечи и бессвязно шептал:
— Трое-ррручица, спаси!
— Лошадей спрячь у Селивана, за деньгами потом придешь, — продолжал распоряжаться тот, что постарше.
— Благодарствую, — ответил насмешливо второй, — исшо чо скажешь? Поищи-ка дураков в другом месте. Дели сейчас!
— Васька! — в тоне грабителя послышалась угроза. — Забыл уговор?
Маляр, припав к щели моста, увидел, как старый, пошарив за спиной, стал вытаскивать топор. Страх прижал Никишку к земле. «Господи, не дай погибнуть рабу твоему!»
— Назар! Брось топор, а то зарежу, — изогнувшись кошкой, молодой грабитель выхватил из-за голенища нож.
— А, боишься топорика-то, боишься, — зловеще зашептал старший и, выругавшись, взмахнул топором. Василий перемахнул через дорогу и скрылся в лесу.
— Деньги тебе, деньги, — нагибаясь к шкатулке, забормотал старый грабитель, точно помешанный. — Мой грех, мои деньги! — Бережно подняв шкатулку, озираясь по сторонам, он стал спускаться с ней в овраг. Никишка высунул голову из-под прикрытия и, заметив притаившегося за деревом Василия, юркнул обратно.
Прошло несколько минут. Молодой грабитель вышел из леса и направился по следам старика.
Никишка, осмелев, вылез из-под моста.
Старый грабитель пробирался тальником к заброшенной каменоломне. За ним, крадучись, шел молодой.
Никишка переполз дорогу и, спрятавшись в кустарнике, залег на краю обрыва. Вскоре до него долетело несколько фраз:
— Зачем тебе, Назар, деньги? Все равно пропьешь. — В голосе Василия послышалась жалостливая нотка. — А мне избу поправить надо, валится. Поделим добром, а?
— Добром и говорю: тебе лошади, мне деньги, — сердито ответил тот. — Езжай к Селивану на заимку, там скроешь коней.
— Твой Селиван такой же жила, как и ты, — угрюмо произнес Василий. — Стало быть, не дашь?
Через редкую поросль тальника было видно, как Василий взмахнул ножом.
Никита от волнения подался вперед.
Василий, цепляясь свободной рукой за кусты, точно пьяный, неуверенно карабкался вверх, часто останавливался и тяжело дышал.
«Похоже, топором его старый ударил, прихрамывает», — пронеслось в голове Никишки.
Выбравшись из оврага, Василий опустился на землю и, с усилием стянув с правой ноги сапог, вылил из голенища кровь.
— Жилу рассек проклятый. — Лицо грабителя было мертвенно бледно. — Жить, говорил, будешь не хуже лавочника. А теперь? — тусклые глаза его остановились на шкатулке. — Наказал господь, — перевернувшись на бок, он затих, казалось, уснул.
В лесу — тишина. Спрятавшись за старый трухлявый пень, Никишка выжидал.
Вскоре Василий, обхватив ствол дерева, сделал попытку подняться, но тотчас же бессильно опустился на траву.
Никишка, метнувшись к шкатулке, схватил ее, воровато оглядываясь, помчался через кусты. Выбрав в частом осиннике укромное место, закопал шкатулку в землю.
Был день троицы. В Марамыше ударили к ранней обедне. Звуки колокола тихо плыли над базарной площадью, над рекой, окраинами и замирали где-то далеко на полях. От земли шел легкий пар, закрывая плотной пеленой каменные, крестовые дома и пузатые амбары городской слободки, и, поднявшись до вышки пожарной каланчи, пополз по увалу, охватывая крепкие дома ямщиков, избы горшечников и пимокатов. Гонимый легким ветерком туман повис над оврагами, по краям которых стояли наспех сколоченные лачуги. Жили здесь пришлые люди, голь перекатная без роду и племени. Редкое лето не случалось пожара, а после каждый раз, точно грибы в замшелом бору, у оврагов вырастали харчевни и притоны. Порой по ночам прорывался истошный крик: «Караул! Убивают!» И, прислушиваясь к нему, степенные горожане, испуганно крестясь, сползали с теплых перин, торопливо ощупывали оконные засовы и дверные крючки. Запах прокисших овчин и шерсти смешивался здесь с запахом гнили, отбросов скотобоен, в которых возились вялые, рахитичные дети.
Заштатный город Марамыш издавна славился на все Зауралье своими хлебными базарами, сотни тысяч пудов шли через него из степного Тургая. Три дороги, точно змеи, вились через Марамыш. Первая шла из Тургая, пересекала Троицк и выходила через город к маленькой железнодорожной станции. Вторая легла через башкирские земли, ныряла в густые перелески, петляла по богатым заимкам, по деревням и селам Челябинского уезда и круто спускалась с увала в Марамыш. Оторвавшись от берегов спокойного Тобола и пробежав по казачьим станицам, протянулась к городу третья дорога.
Ярмарки были богатые. Из Екатеринбурга и Каслей везли чугунное литье, из Ирбита и Шадринска — щепной товар, из Канашей — обувь, из казахских стойбищ гнали скот; скрипели двухколесные арбы, и с веселым перестуком спускались в котловину парные брички с хлебом степных хуторян.
В это утро богатый хлеботорговец Никита Захарович Фирсов проснулся не в духе. И было отчего. Уехавшие вчера монашки из челябинского женского монастыря выклянчили у жены две трубы самого тонкого холста, взяли без спроса у работника Проньки плетенные накрест ременные вожжи и не заплатили за недельный постой.
— Нахлебницы христовы! Тьфу, чтоб их холера взяла! — кряхтя, Никита вылез из-под одеяла и, почесав бок, подошел к зеркалу.
Со стекла на него глядело узкое, продолговатое лицо, беспокойные, острые глаза, тонкий хрящеватый нос, бледные поджатые губы, за которыми скрывался ряд мелких зубов.
Недоброй славой пользовался Никита, бывший маляр, у марамышских купцов.
— Боюсь я его… в базарные дни так и шмыгает возле возов с хлебом, — говорил в кругу своих близких друзей краснорядец Петраков. — «Езжайте, говорит, господа хохлы и храброе казачество, на мой двор. Платить, говорит, буду дороже на две копейки против прасолов! Весы у меня без обмана». Ну, и валит к нему народ. Улицы все запрудит хлебом, а у наших амбаров пусто.
— А намедни пришел в собор. Взял на двадцать копеек свечей, зажег перед святыми иконами, не успели, слышь ты, за здравие царствующего дома пропеть, как он дунет на свечки-то и огарки в карман, жила! — поддакнул мельник Широков.
— Да и сынки-то не лучше! Старший-то — Андрей — все графа Толстова под мышкой таскает. А младший, и не говори, бесшабашная головушка растет. Прошлый раз еду я по башкирской деревне. Гляжу: из ихней мечети народ вывалился, галдят. Оказывается, Сергей, сын Никиты, достал где-то пархатого поросенка и подбросил его к молельне. Ну, махометы, известно, свиней не любят — и взяли в колья эту нечисть. А Сергей вертится тут же на коне верхом и гогочет.
— А Дашка-то Видинеева с ума сходит по Сергею-то! Не успела по мужу сорокуст отслужить, а дела уже забросила: Сережка Фирсов на уме. Мельницу на Тоболе старому коршуну Никишке продает. Заимка — шестьсот десятин земли — без пригляда стоит. Лес у ней мужики воруют. Срамота! Покойный муж, царство ему небесное, капитал ей оставил огромный. Таперича Никишка-то Фирсов возле нее и вьется, за сына Сережку метит, мало своего богатства, к чужому подбирается, — заметил один из прасолов.
То, что говорили про сыновей Фирсова, было в известной доле правда.
Старший сын, Андрей, учился в инженерном училище в Петербурге. Это был крепко сложенный молодой человек, не по летам вдумчивый и серьезный, со светло-голубыми глазами, с мягкими чертами лица.
Второй сын, Сергей, годом моложе Андрея, являлся полной противоположностью брату. Порывистый, смелый, забияка и гармонист, он не боялся ходить по горянской слободке, парни которой были в постоянной вражде с городскими. Лицо младшего Фирсова можно бы назвать красивым, если бы его не портили густые, как у отца, сросшиеся у переносицы брови. Когда Сергей смеялся, они поднимались вверх, точно крылья хищной птицы. В его легкой, почти неслышной походке, гибкой фигуре чувствовались ловкость и сила, которой особенно гордился отец.
— В меня парень растет, в обиду себя не даст, — говорил он жене. — А из того книжника помощи ждать нечего: со скубентами да со ссыльными компанию водит.
— Каждому своя планида, — вздохнула Василиса Терентьевна.
— Достукается до острога, вот вся тут и планида! — отрезал отец.
— Женить бы надо. Может, образумится, — тихо сказала жена.
— Хватилась, матушка, — язвительно пропел Никита. — У него в Кочердыкской станице краля есть. То и гляди, поженятся и нас с тобой не спросят.
— Кто такая?
— Дочь казачьего фельдшера Степана Ростовцева. Учительница. — Супруги замолчали.
— Слава богу, у Сергея этой дури нет. — Заложив руки за спину, Никита зашагал по комнате. — На него вся надежда. Дело становится большое, а я старею…
— А как с Агнией? — напомнила жена про дочь.
— Что Агния? Кончит ученье — и нет девки дома, — ответил Фирсов и, приблизив лицо к жене, тихо сказал: — Примечаю я, что Дарья Петровна Видинеева…
Василиса вздохнула:
— Не ровня она ему. Ей, поди, лет под тридцать, а Сергей только в годы входит.
Никита подскочил, как ужаленный, зашипел:
— Тетеря ты сонная! Ведь Дашка-то полгорода купить может, а ты заладила: не молода, не пара. А я тебе скажу, дура, что лучше этой пары на свете не найдешь. Ежели бы Дашкин капитал к рукам прибрать, можно такое дело, поставить, что все Зауралье ахнет. В Верхотурье лаптевские заводы так тряхну, что братья не очухаются до второго пришествия. Все паровые мельницы от Челябинска до Зауральска молоть мой хлеб заставлю. Да кто против меня устоит? А? — приблизив к жене побледневшее, с хищным оскалом лицо, зловеще прошептал Фирсов. — Дай только время, все Зауралье заставлю на карачках ползать.
Василиса испуганно отодвинулась от мужа. В эту минуту Никита был страшен.
В церкви Петра и Павла продолжали звонить к утренней обедне. Никита отошел от зеркала и, обругав еще раз уехавших монашек, резким движением распахнул окно.
— Куда черти Проньку унесли? — высунувшись из окна, Фирсов оглядел широкий двор.
Работника не было.
— Василиса! — крикнул он жене. — Пошли стряпку за Пронькой, должно, в малухе[2] сидит, лешак, да найди мою гарусную рубаху.
— Рубаха в сундуке, достань. У меня руки в тесте.
— Я что сказал? — Никита отошел от окна и, зло посмотрев на дверь, дернул себя за жиденькую бородку.
— Не с той ноги встал, что ли? — обтирая руки о фартук, спросила с порога жена и сердито сдвинула брови.
Это была рослая красивая женщина из старой кержацкой семьи. Вышла она замуж за Никиту тайком от родителей, когда тот малярил в отцовской молельне.
В молодости Фирсов попрекал ее старой верой. Когда родился первый сын, отец ее наказал привезти внука на заимку. Встретил он их сердитым окриком: «На колени!»
Широкий двор был выложен камнем. Молодые от самых ворот до крыльца ползли на коленях к грозному старику. Василисе мешал ребенок, мешала длинная юбка. Никишке ползти было легко. Сунув стеженый картуз под мышку, он работал коленями быстрее жены, успевая хитро оглядывать вершининские амбары и навесы, под которыми стояли крашеные брички и ходки. «Хорошо живет старый черт, не пополз бы, да, может, благословит что-нибудь на приданое. Да и «на зубок» Андрейке даст». Со старинной иконой вышла мать Василисы. Когда молодая пара приблизилась к крыльцу, отец не торопясь сошел со ступенек и огрел Никишку плетью. Маляр поежился и, уставив плутоватые глаза на старика, произнес: «Простите, тятенька».
Второй удар плети пришелся по спине Василисы. Чуть не выронив сына из рук, она залилась искренними слезами: «Простите, родимый батюшка».
Старик отбросил плеть и, подняв дочь на ноги, сказал с суровой лаской: — Бог простит. Поднимайся! — кивнул он головой все еще стоявшему на коленях маляру. Никишка вскочил на ноги и, ударив себя в грудь, посмотрел преданными глазами на богатого тестя:
— Богоданный тятенька! В жисть не забуду вашей милости.
— Ладно, ладно, не мети хвостом. — Благословив дочь и зятя иконой, старики ввели молодых в дом.
Вечером подвыпивший тесть говорил Никишке:
— Вот что, зятек, болтаться тебе по малярному делу нечего. Толку от этого мало, да и нам, старикам, иметь такого зятя срамно. Думаю определить тебя в Марамыш к хлебной торговле. Есть у меня тысяч пять хлебушка. И начинай помаленьку. Дом и амбары я тебе уже приглядел.
К капиталу тестя Никишка приложил богатство Косульбая, умело повел торговлю и через несколько лет стал полным хозяином хлебного рынка. И чем больше Никита богател, тем сильнее была его тяга к наживе.
Против базарной площади, недалеко от церкви Петра и Павла, Фирсов построил двухэтажный дом, каменную кладовую и амбары.
Со стеклянной террасы хорошо была видна заречная часть города с кожевенными и пимокатными заводами, кособокими избами мастеровых и густым сосновым лесом, среди которого петляла мелководная речушка.
На площади стоял памятник Александру II. За ним длинными корпусами протянулись торговые ряды, низенькие церковные амбары и большие дома купцов. На перекрестке двух улиц, в саду, за чугунной решеткой из каслинского литья, виднелось белое двухэтажное здание купеческой вдовы Дарьи Видинеевой.
Однажды, когда были убраны леса с фирсовского дома, Никита Фирсов вышел на хлебный базар. Солнце только что выглянуло из-за ближнего бора, осветило рыночную площадь, длинный ряд возов.
По неписаному закону открывал хлебный рынок купец Степан Широков. Он назначал и цену на зерно. Попробуй пикни кто из конкурентов — задавит, по миру пустит, несдобровать.
Отставной унтер-офицер Филат Скачков следил за порядком на базаре, сидя на крылечке дома.
Посасывая трубку, унтер поглядывал на молчаливых мужиков, понуро сидевших на возах.
— Прибавят купцы или не прибавят? — гадали хлеборобы. — Староста с налогами покоя не дает. Лавочнику платить надо…
— Вот ведь не выходит! Чаевничает, а тут жди. Время-то какое, на пашне бы надо быть.
— Почем? — прервал речь крестьянина незнакомый человек и, запустив руки в пшеницу, стал разглядывать крупные зерна.
— Сорок копеек, — неуверенно ответил мужик.
— Сыровата. Даю без двух. Степан больше тридцати пяти не даст, — говорит купец, отрывая листок из своей книжки. — Вези вон туда, — показал он на новый дом Фирсова.
Обрадованный крестьянин взялся за вожжи.
— Продал? — спросили его с соседнего воза.
— По тридцать восемь за пуд, — направляя коня на дорогу, ответил тот. Вскоре длинный ряд подвод потянулся к каменной кладовой Никиты Фирсова.
Унтер вскочил на ноги, поспешно спустился со ступенек крыльца. Увидев нарушителя базарных порядков, твердым солдатским шагом направился к нему.
— По какому праву?! — спросил он, грозно хмуря седые брови.
Из-под стеженого картуза на Скачкова блеснули глаза с хитринкой.
— Кто есть такой? — наступает на него унтер. — Почему без спроса хлеб покупаешь? — усы Скачкова топорщатся. — Тягаться со Степаном, шушера, вздумал? А?
— Коза с волком тягалась, рога да копыта остались. Хи-хи-хи! — захихикал новый купец. — Вот тебе загадка: сидит дед во сто шуб одет, кто его раздевает, тот слезы проливает. Не отгадал? — И, похлопав Филата по плечу, сказал ласково: — Не мешай, служивый, на хлебном базаре Никита Фирсов объявился.
Во двор Фирсовых зашел незнакомый человек, одетый в старый пиджак, в прорехах которого виднелись скатанные клочья серой ваты. Ноги обуты в порванные бахилы[3], из которых торчали грязные пальцы и концы портянок. Кудлатую голову прикрывала монашеская скуфейка. Был он широк в плечах, могуч. Окинув взглядом окна верхнего этажа, он уселся на ступеньки крыльца. В доме Фирсова после обеда все спали. Лишь на кухне гремела посудой недавно взятая из деревни стряпка вдова Мария Сорокина. Увидев бродягу, она закрыла дверь на крючок.
«Варнак, наверно. Ишь, рожа-то как у разбойника. Как бы не стащил что, — пронеслось у нее в голове. — Проньку лешак на сеновал затащил, дрыхнет, турнуть этого мошенника некому». Прислонившись к подоконнику, Мария стала наблюдать за монахом.
Тот зевнул и, перекрестив рот, не торопясь вынул из кармана холщовых брюк берестяную коробочку. Постучал пальцем по крышке, открыл и, захватив щепоть истертого в порошок табаку, со свистом втянул его в широкие ноздри приплюснутого носа. Смахнув с усов зеленую пыль, раскрыл рот, с наслаждением чихнул.
Проходивший недалеко от крыльца петух с испуга подскочил на месте и сердито покосился на бродягу. Чихнув еще раз, тот спрятал коробочку и передвинулся в тень.
— Во здравие чихаете, — сказал с усмешкой вышедший на крыльцо Никита Захарович.
— Благодарствую, — пробасил тот и не спеша поднялся на ноги. — Вы и есть владыка дома сего?
— Что нужно? — сухо спросил Фирсов.
— В писании сказано: просящему дай, от хотящего не отвращайся… Живот мой пуст, как турецкий барабан. Покорми.
Никита Захарович с любопытством посмотрел на монаха.
— Кто такой?
— Аз есмь человек, — уклончиво ответил тот и, помолчав, добавил с деланной грустью: — Лисицы имеют норы, птицы — гнезда, а человеку негде приклонить голову.
— Ты что, из духовного звания?
По лицу незнакомца пробежала легкая тень.
— Челябинской епархии бывший дьякон. Окончил духовную семинарию, знаю латынь и бранные слова на всех языках мира.
— Служил? — продолжал расспрашивать Фирсов.
— В Косулинском приходе. За усердное поклонение Бахусу, за совращение сорокалетней отроковицы, сиречь блуд, вылетел из церковного лона, — весело ответил пришелец.
— Имя?
— Никодим Федорович Елеонский, имею от духовной консистории направление в чертоги Вельзевула и гражданский паспорт. — Расстрига вытащил из-за пазухи помятый документ и подал его Никите.
— Ладно. Скажи стряпке, чтобы покормила, я скоро вернусь, — отрывисто бросил Никита и поднялся наверх.
«Этого кутейника надо поближе посмотреть. Может, пригодится, — подумал он. — Андрей не торговец, Сергей еще молод. За мельницей смотреть надо, да и с хлебом забот немало. Одному не управиться. Пускай поживет, посмотрю. Для испытки пошлю сначала на мельницу, а потом с Сергеем на ярмарку в Троицк».
Через полчаса Фирсов спустился вниз, но расстриги на кухне не было.
— Подала ему миску щей, калачик положила — смял, исшо просит. Давай, говорит, красавица, мечи, что есть в печи. Подала каши — съел, перекрестил лоб, выпил полтуеса квасу, сгреб подушку и ушел, — пожаловалась Мария хозяину.
— Куда? — поспешно спросил Никита.
— В кладовку спать. Я ему кричу, что там кринки с молоком стоят, а он: «Наплевать мне, говорит, на твои кринки, что я кот, что ли? Не вылакаю. А хозяину скажи, чтоб меня не тревожил. Высплюсь — сам приду».
— Ладно, пускай дрыхнет, — махнул рукой Никита. — Проснется, пошли ко мне.
Через час, сопровождаемый любопытными взглядами домочадцев, Елеонский, вместе с хозяином, вошел в маленькую комнату, которая служила Фирсову кабинетом.
— Вот что, Никодим…
— Федорович, — подсказал тот.
— Никодим Федорович, дело, как ты знаешь, у меня большое. Надежных людей мало. Поживи пока у меня. Поглянемся друг другу — поведем дело вместе. А как начнешь дурить — пеняй на себя, не маленький. Сколько лет?
— Сорок восьмой, — ответил расстрига. — Вот только… как насчет моих риз? Ветхие стали, — сказал Никодим, оттянув рукав грязной рубахи. — Правда, — продолжал он, — в писании бо сказано: «Что смотрите на одежды свои? Поглядите на полевые лилии, как они цветут, не ткут, не трудятся», — расстрига усмехнулся и почесал грязной пятерней затылок. — Насчет лилии сказано правильно. А в жизни бывает так: оделся в пальто с котиковым воротником — Иван Иванович, а в рваную шубенку — Ванька сукин сын.
— Ладно, сегодня же получишь новую одежду. В баню сходишь, — перебил его Никита, глядя на руки Никодима. — Жить будешь во флигеле. Там одну половину занимает мой старый приказчик, вторая — свободна. Ты семейный?
— Вдов, — Елеонский опустил голову и вздохнул, — через это и свернул с пути праведного…
На следующий день Мария, увидев расстригу, ахнула. Никодим был одет в просторную гарусную рубаху, опоясанную крученным из шелка поясом, в плисовые шаровары и новые яловые сапоги со скрипом.
— Ну вот, теперь на человека похож, — оглядывая будущего помощника, сказал довольный Никита и повел расстригу к семье.
Двухэтажный дом Фирсова имел несколько комнат. Наверх шла узкая витая лестница, которая выходила на женскую половину дома — к Василисе Терентьевне. Нижний этаж разделяла каменная стена: кухня и небольшой закуток для работницы — слева, просторная кладовая, где хранилось хозяйское добро, — справа.
Со двора вход в кладовую закрывался низенькой массивной дверью, висевшей на кованных из железа петлях.
Парадное крыльцо было выложено плитами чугунного литья. Широкая лестница с блестящими, покрытыми лаком перилами поднималась на веранду.
Никодим вместе с хозяином вошел в столовую и бросил беглый взгляд на обстановку. Стены были оклеены голубыми обоями, над столом, накрытым белоснежной скатертью, опускалась массивная люстра с позолоченными купидонами. По углам и возле окон стояли кадки с фикусами, олеандрами.
— Прошу любить и жаловать — моя старуха, — кивнул Никита на сидевшую за самоваром жену, — большая чаевница.
— Значит, мне компаньонша, — Елеонский сделал учтивый поклон хозяйке и подал ей руку.
— А это мой младший сынок, — показал Фирсов взглядом на стройного юношу, который был занят разговором с миловидной девушкой, по-видимому, сестрой. Сергей поднялся со стула.
— Достойный представитель дома сего, — оглядывая молодого Фирсова, произнес расстрига. — Ну, будем знакомы, — и энергично пожал руку Сергея.
Никита повернулся к девушке.
— Дочь Агния.
Девушка неохотно протянула руку. Ее губы дрогнули в чуть заметной усмешке, и, свысока оглядев гостя холодными красивыми глазами, она повернулась к брату.
«Пустоцвет», — подумал недружелюбно расстрига и опустился на стул.
Сергей украдкой поглядывал на пришельца.
Выпив три стакана чаю, Елеонский простился с хозяевами и ушел к себе во флигель.
— Кто это, папа? — спросил Сергей.
— Бывший дьякон. Окончил духовную семинарию. Мой будущий помощник, — барабаня пальцами по столу, ответил отец.
— А я думал, конный прасол.
— Настоящий опричник с картины. Ему бы с алебардой стоять у лобного места, — поморщилась Агния и добавила: — Лицо как у Малюты Скуратова.
— Да, пожалуй, этот дядька если давнет кого, дух вылетит, — Сергей подошел к отцу. — Где ты его взял?
— Сам пришел. Да в таком виде, что срамота смотреть.
— Пьет, наверно? — заметила Василиса Терентьевна.
— Похоже, гулеван, — ответил Фирсов, — посмотрю, что будет из него. Думаю отправить его на первых порах на Тобол: с подвозом хлеба стало плохо. — Поднявшись со стула, Никита зашагал по комнате. Неожиданно остановился, круто повернулся к сыну и отрывисто спросил:
— Где вчера был?
Сергей опустил голову.
— Идите! — кивнул женщинам Никита.
Василиса Терентьевна и Агния торопливо убрали посуду со стола и закрыли за собой дверь.
— Что молчишь? Отвечай!
— Играл на гармошке горянам, — смущенно произнес младший Фирсов.
— Вот что, играть-то играй, да не заигрывайся. Знаю, кто тебя манит — Устинья. Хотя и живут ее родители в достатке, но ямщик всегда останется ямщиком. Запомни раз и навсегда.
Сергей отвернулся, подошел к окну.
— Сходил бы ты как-нибудь к Дарье Петровне, посидел бы у ней вечерок, — вкрадчиво добавил Фирсов. — И то прошлый раз вспоминала тебя.
— Нечего мне у ней делать, — произнес недовольно Сергей. — В хозяйственных делах я ей не помощник.
Никита погладил бородку, опустил хитрые глаза.
— Об этом она со мной, слава богу, советуется. Вот только насчет каких-то бумаг просила тебя зайти. В грамоте я не силен, а другим не доверяет. Зайдешь?
— Ладно, буду в воскресенье, — неохотно ответил Сергей.
Никита привлек сына к себе.
— Тебя, дурачок, берегу. С Дарьей-то поласковее будь.
— Устиньей ты мне, папаша, не попрекай: может, люба она мне. — Сергей смело посмотрел отцу в глаза.
Незадолго до пасхи растаял снег. Распускалась верба. По обочинам дорог важно шагали грачи и, поднявшись в воздух, наполняли поля веселым криком.
В один из апрельских дней по косогору, с трудом вытаскивая колеса из грязи, тащилась запряженная в телегу лошадь. Возница то и дело понукал коня, бросая взгляды на седоков: симпатичную девушку, одетую в теплый жакет, и стражника. Сзади шел человек, лицо которого дышало бодростью и уверенностью. На вид ему было лет тридцать, чуть заметная седина на висках и ряд морщин, прорезавших высокий, выпуклый лоб, свидетельствовали о том, что жизненный путь этого человека был нелегок. Придерживая одной рукой небольшой чемодан, девушка, казалось, целиком была увлечена открывшейся внизу панорамой города.
Телега затарахтела колесами по бревенчатому настилу моста. Стражник сердито пробурчал что-то под нос и, взглянув на шагавшего сзади ссыльного, махнул ему рукой: «Садись!» Тот подошел к телеге и уселся рядом с девушкой.
— Вот мы и дома, — произнес он с едва заметной усмешкой и, помолчав, продолжал: — Пять лет — срок небольшой, — и, как бы успокаивая спутницу, тепло сказал: — Я уверен, что и здесь мы найдем друзей.
— Признаться, каждый раз, когда я вижу незнакомые места, меня охватывает грусть по родному городу, — вздохнула девушка и поправила выбившуюся из-под платка прядь волос.
— Не надо унывать, — мужчина энергично тряхнул головой. — Я уверен, работы в Зауралье для нас — непочатый край.
Стражник зевнул и, перекрестив рот, скосил глаза на ссыльных:
— Работа, конечно, найдется. Это верно. Было бы прилежание.
— Его у нас хватит, — ответил ссыльный, понимающе переглянувшись со своей спутницей.
Телега остановилась возле большого двухэтажного дома полицейского управления. На крыльце показался надзиратель.
— Этапные? — спросил он небрежно и, не дожидаясь ответа, кивнул головой на дверь: — Веди! Пакет передай дежурному, — бросил он стражнику, пытавшемуся вытянуть из-за пазухи какую-то бумагу.
Скоро ссыльных вызвали к приставу.
— Вы подождите, — сказал тот девушке, которая шагнула в кабинет вместе с товарищем.
Осторожно сняв сургучную печать, пристав углубился в бумаги, бросая порой взгляд на стоявшего перед ним мужчину.
— «Григорий Иванович Русаков, возраст 30 лет, осанка свободная, шаг крупный, — рассматривая регистрационную карточку ссыльного, бормотал он. — Рост — один метр семьдесят сантиметров, местожительство — город Николаев, профессия — слесарь». Тэк-с… — пристав отложил карточку в сторону и принялся читать решение суда. — М-да, — промычал он неопределенно: — «За участие в политической стачке отбыл заключение. Приговорен дополнительно к пяти годам ссылки». Тэк-с. «Член Российской социал-демократической рабочей партии, большевик». Ясно. — Сунув бумаги в ящик, пристав поднялся на ноги и покрутил в воздухе пальцем: — Эти штучки-у нас не пройдут! У марамышских мужичков революционеры не в почете. Шалишь, брат, это вам не пролетариат. Да-с. Паламарчук!
В дверях показался надзиратель.
— Оформите прибывшего, — распорядился пристав и кивнул головой Русакову. — Можете идти.
Ссыльный круто повернулся и вышел из кабинета.
— Следующий!.. Нина Петровна Дробышева? — Оторвавшись от бумаг, пристав посмотрел на ссыльную. — Такая молоденькая и уже сидела в тюрьме, ай-ай-ай, как нехорошо. «Член Российской социал-демократической рабочей партии, большевичка! Дочь присяжного поверенного из Одессы, образование — высшие женские курсы». Что такое? Невероятно, — вытащив из кармана носовой платок, он вытер потное лицо. — Вы — интеллигентный человек, из хорошей семьи, да как вы попали в большевики?
— Это мое дело, — сухо ответила девушка. — Прошу побыстрее оформить прибытие. — Дробышева отошла к окну и стала смотреть на улицу.
— Жалко, жалко вашего папашу, человек, он, видимо, уважаемый и вдруг…
— Прошу продолжать свое дело, — бросила через плечо Нина.
— Вы, сударыня, забываете, что находитесь в моем распоряжении, — произнес ледяным тоном пристав.
— Я знаю об этом…
— После того, как найдете квартиру, явитесь ко мне, — не спуская глаз с ссыльной, распорядился пристав.
— Хорошо, — Нина направилась к выходу.
— Постойте, — услышала она за спиной. — У меня есть знакомая, весьма почтенная… я дам вам адрес и надеюсь, она уступит вам одну из комнат. — Глаза полицейского чиновника сощурились, как у кота.
— Благодарю. Найду сама, — девушка закрыла за собой дверь.
— А хорошенькая, канашка, — прищелкнул пальцами пристав и, поднявшись, зашагал по кабинету. — Большевики, меньшевики, эсеры! Дьявол! Хлопот сколько с ними, — выругался он. — Эти куда опаснее, чем Кукарский и Устюгов. М-да, дела!.. За Словцовым поглядывать надо. Да и старший сын Никиты Фирсова доверия не внушает, — продолжал размышлять пристав о своих поднадзорных и, взяв фуражку, вышел из полицейского управления. В одной из улиц он заметил ссыльных. «Надо сказать Феофану Чижикову, чтобы установил надзор за их квартирами…
Русаков проводил Нину до ближайшего переулка, побрел по направлению к реке. Доносились звонкие голоса детей, крики встревоженных гусей. Поднявшись на мост, Русаков прислонился спиной к перилам. Мягкие тени легли на город. С реки тянуло прохладой. Прошел какой-то купец, подозрительно оглядев стоявшего с узелком на мосту, и растаял в сгустившихся сумерках.
«Куда идти? Кто пустит глядя на ночь чужого человека?»
Сквозь грустные думы Русаков расслышал цокот конских копыт на мосту. Пара лошадей приблизилась к ссыльному.
— Чего стоишь? — услышал Русаков добродушный голос.
— Ночевать не знаю где…
— А ты кто такой?
— Ссыльный.
— Политик?
— Да.
— Ишь ты, какое дело! Так, стало быть, тебе ночевать негде? Ну, садись, — уступая место, ямщик отодвинулся в глубь тарантаса. — Поедем ко мне. Переночуешь и поговорим насчет жилья.
Спустившись с моста, лошади перешли на крупную рысь. Промелькнул ряд домов, и тарантас остановился.
Небольшой пятистенный домик земского ямщика Елизара Батурина стоял на пригорке и приветливо смотрел крашеными наличниками на расстилавшийся внизу торговый Марамыш. Вверх от него, сжатый огородами, тянулся небольшой переулок, обрываясь возле сараев. За сараями — бор, охватывающий котловину города с трех сторон. Ямщик открыл ворота.
— Ну, вот мы и дома, — произнес он довольно и, взяв за повод лошадей, ввел во двор. Скрипнула дверь. На крыльце показался рослый парень, сын ямщика.
— Епифан! — крикнул отец. — Выпряги коней и задай им корм. Заходи в дом, — сказал он ласково ссыльному.
Григорий Иванович поднялся по ступенькам крыльца, вошел в комнату, положил узелок на лавку.
— Эй, Устиньюшка, принимай гостей, дочь! — громко сказал хозяин.
Из маленькой горенки вышла с шитьем в руках девушка.
Семья у Елизара была небольшая. Сыну Епифану шел девятнадцатый год. Устинья — годом моложе.
Как-то зимой нужно было везти земского начальника в соседнюю волость. Елизар запряг тройку, на которой обычно развозил начальство.
— Далеко ли, тятенька? — заметив его сборы, спросила Устинья.
— С земским.
— Довези меня до магазина: надо шелковых ниток купить для вышивки.
— Одевайся.
Одевшись в короткий из мятого плюша жакет и накинув шаль, Устинья вместе с отцом вышла во двор, где Епифан держал под уздцы готовую тройку.
— Ну, как новокупка? — спросил отец сына про левую пристяжную, которую недавно купил в степи.
— Едва поймал, мечется, как дикая. С трудом шорку надел.
Елизар подошел к лошади, погладил ее по гладкой спине, поправил шоркунцы[4]. Пристяжная косила кровавые глаза и часто всхрапывала.
«С норовком», — подумал Батурин и бросил дочери: «Садись!» Коренник и вторая пристяжная спокойно вышли за ворота. «Новокупка» сначала потопталась на месте, потом рванулась в сторону, и только крепкие вожжи заставили ее идти в ряд с парой.
Устинья попросила у отца вожжи. Елизар уступил место дочери.
Девушка взмахнула кнутом, и коренник с места взял на крупную рысь. Второй удар кнута заставил его прибавить ходу, и тройка, звеня колокольцами, понеслась по улицам города. Довольный Елизар поглаживал черную с проседью бороду.
Промелькнули дом Фирсова, базарная площадь и квартира земского.
— Устя! Куда тебя лешак понес? — крикнул Елизар. Девушка повернула улыбающееся лицо к отцу и, не выпуская вожжей, ответила:
— Прокатиться хочу.
Тройка бежала ровно, оставляя за собой улицу за улицей. Вот и окраина. Впереди виднелась прямая, точно стрела, дорога. Поднявшись на ноги, Устинья задорно взмахнула кнутом и крикнула:
— Голуби!
— Устя! Ошалела, что ли? Мне ведь земского везти надо, — придерживаясь за облучину, заорал Елизар.
— Подождет. Эй, милые, пошевеливай! — точно пропела Устинья.
Откинув голову под дугу, коренник помчался во весь опор. Рядом, расстилая по ветру пышные гривы и хвосты, красиво изогнув шеи, летели пристяжные. Азарт гонки передался и старому ямщику.
— Дай вожжи, — стремительно отстранив дочь, он подался корпусом на облучок.
— Грабят! — завопил он дико.
Устинья со смехом откинулась в глубь кошевки.
Прогнав еще с версту, Елизар завернул взмыленных лошадей обратно.
Девушка вышла из кошевки возле квартиры земского.
«Эх, парнем бы тебе родиться», — подумал Елизар, глядя вслед дочери.
Устинья, раскрасневшаяся от быстрой езды, вошла в магазин. Выбирая нитки, почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Повернувшись вполоборота, увидела стоявшего недалеко от прилавка юношу, одетого в черный полушубок. Поправив платок, девушка поспешно рассчиталась за нитки и, сбежав с крыльца, торопливо зашагала по улице.
На рождественских святках в дом Батурина ввалилась толпа ряженых. Они со смехом вытащили из-за стола Епифана и Устинью и стали кружить по комнате. Заиграл гармонист. В избе зазвучала уральская «Подгорная».
Моя милка семь пудов,
Не боится верблюдов… —
выделывая коленца, ухал один из ряженых. Взмахнув платочком, Устинья вышла на круг.
В Марамыше девки — мыши,
А в Кургане — кургаши,
А в Кургане — кургаши,
У нас на горке хороши… —
задорно пропела она и, остановившись перед «стариком», пристукнула каблуками и игриво повела плечом. Тот погладил кудельную бородку, вышел на круг и поклонился. Елизар вопросительно посмотрел на жену. Улыбнувшись, та шутливо погрозила ему пальцем.
— Вижу, и тебе, старый дуралей, поплясать охота. Куда уж нам, — проговорила она, — отошло, видно, времечко.
Подперев щеку рукой, мать ласково смотрела на танцующих. Дочь плавно прошлась раза два по кругу, на какой-то миг замерла, затем, гордо откинув голову, под торопливые звуки музыки дробно застучала каблуками:
Мой-то милый долговязый
Только веники вязать.
Провожал меня до дому,
Не сумел поцеловать.
За ней, отбивая чечетку, отчаянно хлопая руками по голенищам сапог, мелко закружился «старик».
Девушки, красуйтеся,
Да в бабью жизнь не суйтеся…
— Ух! — танцор взлетел вверх, вихрем закружился возле девушки.
Елизар, не утерпев, крикнул сыну:
— Епифан! А ну-ка нашу, горянскую!
Парень не спеша вышел на круг, посмотрел на сестру, поправил чуб, яростно грохнул коваными каблуками об пол и стремительно закружился. Лихой, веселый гармонист, склонив голову на плечо, с увлечением растягивал меха. Теперь плясали все ряженые.
— Пошли, мать! — Елизар подошел к жене и погладил бороду.
— Ну тебя к лешакам, не дури, — отстранила его та рукой. — Пусть пляшут молодые.
Наконец, ряженые высыпали на улицу. Епифан с Устиньей вышли их провожать. У ворот ее задержал «старик». Выждав, пока толпа скроется за углом, прошептал на ухо:
— Приходи завтра вечером на мост.
— Стану я к какому-то старику бегать, что мне, горянских ребят мало, что ли? — улыбнулась Устинья.
«Старик» поспешно стянул с себя бороду. Девушка смутилась: перед ней стоял тот незнакомый парень, которого она не так давно встретила в магазине.
— Придешь? — юноша с надеждой посмотрел на Устинью.
— А вы чьи будете? — спросила она несмело.
— Фирсов Сергей, может, слыхала? Наш дом стоит на площади.
— Знаю… С городскими мы не водимся, наши ребята не любят их.
— А мне какое дело, лишь бы ты меня любила, — Сергей сделал попытку обнять девушку, но та, упираясь локтями в его грудь, строго сказала: — Ишь ты, какой прыткий! Догоняй-ка своих, а то отстанешь.
— Придешь?
— Спрошу у тятеньки, — рассмеялась Устинья и, вырвавшись от Сергея, поднялась на крыльцо. Наклонившись на перила, долгим, внимательным взглядом посмотрела на юношу.
— Приду, — чуть слышно прошептала она.
Следующий день тянулся томительно долго. С утра Устинья вызвалась съездить с Епифаном за сеном, помогла сметать сено на крышу и вечером, подоив корову, ушла в светелку. Долго смотрела в висевшее на стене небольшое зеркальце, разглядывая смуглое, как у отца, лице с тонкими дугообразными бровями, темно-карие глаза, красиво очерченные губы. Откинув со лба прядь каштановых волос, улыбнулась, обнажая ряд ровных зубов. Оглядев мельком статную фигуру, стала одеваться. Выйдя за ворота, торопливо зашагала к мосту. На перекрестке двух улиц, где жили пимокаты и горшечники, ее остановил оклик.
Оглянувшись, Устинья увидела Осипа Подкорытова, поспешно идущего к ней.
— Устя, постой, — рослый, широкоплечий здоровяк, лихо сдвинув на затылок шапку, не здороваясь, хмуро спросил: — Куда пошла?
— А ты что за допросчик? — девушка гордо посмотрела на парня. — Куда хочу, туда иду.
— В слободку? — продолжал расспрашивать тот.
— А хотя бы и туда, тебе какое дело?
— Устя, если узнаю, что ты водишь компанию с городскими, пеняй на себя.
— Больно-то мне нужны они, — ответила та сердито и, слегка двинув плечом парня, шагнула вперед.
— Постой. У вас вчера ряженые были?
— Были, да сплыли.
— Епиха шибко хвалил там одного плясуна, поглядеть бы его охота, — сказал Осип загадочно и сжал губы.
— Приходи в церковь на паперть, покажу, он там с кошелем стоит, — сдерживая смех, ответила Устинья.
— Устя, если что узнаю, вот те крест, худо будет! — снова пригрозил Подкорытов.
Лицо девушки залил румянец.
— Ты не пужай, не пугливая, — круто повернувшись, Устинья поспешно зашагала к слободке.
Осип несколько минут постоял неподвижно. Заметив бегущую собаку, от злости запустил в нее камнем.
Устинья приблизилась к мосту. Солнце только что спряталось за увалом, окрашивая в розовые тона редкие облака, плывущие на север. Сверкала макушка соборного креста, и в тихом вечернем воздухе уныло бумкал церковный колокол. Выждав, пока пройдут подводы по мосту с хлебом, девушка перешла на другую сторону и неожиданно столкнулась с Сергеем.
— Устинька, — юноша взял ее руку, — а я думал, что не придешь.
Зарумянившееся лицо девушки выдавало радость.
— Замешкалась маленько… — вспомнив разговор с Осипом, она нахмурилась.
— Тебе никто не помешал? — заметив ее волнение, спросил Сергей.
— Нет, — неопределенно протянула девушка и, улыбнувшись, спросила: — Ноги не болят после вчерашней пляски?
— Хоть сейчас готов плясать, — весело ответил юноша и взял Устинью под руку. — Походим немножко? — Свернув с моста, они направились в один из переулков.
Над дальним бором выплывала бледная луна. На узкую улочку легли сумрачные тени. Выбрав одну из скамеек у ворот небольшого дома, Сергей с Устиньей опустились на нее. Девушка смотрела на звезды, которые то исчезали на небе, то появлялись вновь. На душе было легко и отрадно. В переулке послышался скрип снега, шаги. Устинья поправила платок и отодвинулась от Сергея.
Прошел какой-то парень и, пристально посмотрев в лицо девушки, неожиданно повернул обратно.
— Пора домой, — беспокойно сказала Устинья и поднялась.
— Кто это? — спросил Сергей.
— Наш горянский, Федотко, дружок Осипа.
— А кто такой Осип?
Устинья замялась.
— Парень один… мой ухажер, — улыбнулась она через силу.
— Ну, а ты?
— Не по душе он мне, — глаза Устиньи встретились со взглядом Сергея; Фирсов неожиданно обнял ее.
— Люб я тебе или нет?
— Не спрашивай, — тихо ответила девушка. — Хорошо мне с тобой. Так бы и просидела до утра. Вот только боюсь, как бы тебя не встретили кольями наши горянские ребята. Пойдем лучше стороной.
До дома Устиньи прошли задними улицами.
— Погоди маленько, — девушка скрылась на минуту во дворе и вынесла пятифунтовую гирьку на ремешке.
— Вот тебе оборона, тятин кистень. А то, может, переночуешь у нас в малухе?
Сергей отрицательно покачал головой.
— Нет, пойду. А гирьку возьму на всякий случай, может, пригодится, — и, помолчав, спросил тихо: — Где встретимся?
— Приходи на неделе. У нас девушки будут прясть, брату я скажу… да, пожалуй, он придет за тобой. Бойся Федотки, он, наверно, уже сказал Осипу, и ждут где-нибудь.
Сергей сделал попытку поцеловать Устинью, но та ловко вывернулась и закрыла калитку на крючок.
— Спокойной ночи.
Пимокаты и горшечники ложились спать рано, берегли керосин. Прислушиваясь к тявканью собак, Сергей прошел уже половину улицы. За углом крайней избы заметил двух человек, притаившихся за штабелем бревен, лежавших на берегу реки. Сергей почувствовал прилив сил, буйную радость предстоящей драки и смело шагнул к штабелям.
— Здравствуйте вам, разрешите прикурить, — услышал он насмешливый голос. Коренастый Федотко загородил дорогу, За ним стоял второй парень, лицо которого Сергей не мог рассмотреть. «Наверно, тот и есть Осип», — промелькнуло в голове.
— А ты ослеп, что ли, видишь, не курю. Если надо, прикуривай у приятеля. Отойди с дороги, — сказал он решительно.
— Ох, как вы меня напугали, шибко я боюсь!
— Хватит тебе с ним толковать, дай ему по загривку!
Сергей прикинул расстояние: от штабеля до насыпи — шагов пять. «Если ударить Федотку, можно будет проскочить». Недолго раздумывая, выхватил из кармана гирьку. Перепрыгнув через упавшего парня, метнулся к насыпи, но почувствовал сильную боль в ногах и скатился вниз.
Очнулся он глубокой ночью. Хотел подняться, но ноги слушались плохо. Пополз на насыпь. Вот и мост. Опираясь на перила, с трудом перебрался на ту сторону и побрел к своему дому.
На стук вышел Прокопий. Увидев едва стоявшего на ногах молодого хозяина, помог добраться до комнаты. Встревоженный Никита погнал работника за врачом.
— Кто тебя исхлестал? — сидя у кровати, допытывался он.
В соседней комнате горячо молилась Василиса Терентьевна:
— Пособи, пресвятая владычица, не оставь своей милостью раба твоего…
…За время болезни Сергей похудел, осунулся. Подолгу сидел у окна. Дышал на обледенелые окна в надежде увидеть Устинью. Однажды показалось, что она стоит на противоположной стороне улицы. Но мороз затянул стекло узором, и фигура девушки расплылась. Сергей торопливо соскреб лед, но улица уже была пустынна.
На первой неделе великого поста заехала Дарья Видинеева, женщина лет тридцати, с красивым, мягким лицом, серыми спокойными глазами, глядевшими из-под густых черных бровей. Толстые косы, лежавшие короной, как бы подчеркивали важность ее осанки.
Никита Захарович не знал, куда и усадить дорогую гостью. Дарья Петровна заехала будто по делу, но хитрый Никита понял настоящую причину ее визита.
Сергей по обыкновению был с ней сдержан. За чаем Дарья Петровна украдкой поглядывала на его побледневшее лицо. Было заметно, как дрожали ее руки в поисках носового платка.
Ее муж, богатый скотопромышленник и землевладелец, утонул весной при переправе скота через Тобол. Никита Захарович помогал ей в хозяйственных делах. Как-то, поймав пристальный взгляд вдовы на Сергее, повел себя по-иному.
Сейчас, сидя за столом, он всячески старался угодить гостье, нажимая порой на мягкий полусапожок супруги, показывая глазами то на варенье, то на пироги.
— Жду вас на поминки во вторник, — поднимаясь из-за стола, проговорила Дарья Петровна. — Скоро год как скончался муж. Приезжайте всей семьей. — Простившись со стариками и Агнией, она протянула руку Сергею. Юноша, скрывая смущение, шумно отодвинул стул.
На обеде у Дарьи Петровны гостей было мало. Утром прикатил на рысаке местный исправник, старый холостяк Пафнутий Никанорович Захваткин. Был он по обыкновению навеселе и, выпив несколько рюмок малиновки, окончательно раскис.
— Рано, рано умер Василий Николаевич, — он поднес надушенный платок к покрасневшим глазам и, с трудом ворочая языком, продолжал: — Мужчина, скажу вам, — орел.
Вскоре исправник задремал.
Дарья Петровна сделала слуге знак, и тот, обхватив грузное тело Захваткина, вынес к подъезду, уложил в санки и махнул рукой кучеру.
Пришел соборный протоиерей.
Наконец, не спеша вошли Никита Захарович с женой.
— А где же Сережа? — глаза хозяйки беспокойно забегали по лицу Никиты.
— Задержался. Скоро придет, — тихо ответил он и занял стул.
Василиса Терентьевна поправляла кашемировое платье с воланами, а пока хозяйка занималась гостями, успела осмотреть гостиную. Бархат, ковры, трюмо с множеством безделушек из кости и ореха, мягкая плюшевая мебель, горки серебра и посуды в старинном буфете, украшенном инкрустациями, — все говорило о богатстве дома. Дарья Петровна по случаю поминок мужа оделась в черное платье из тяжелого шелка, которое выгодно оттеняло белизну ее лица и шеи.
Сергей пришел, когда уже закончился молебен и гости усаживались за стол. Глухонемой слуга Стафей, одетый в сатиновую рубаху и плисовые шаровары, стоял за спиной хозяйки. Улавливая ее незаметные для гостей знаки, он выносил из кухни разные блюда. Мясного по случаю поста не полагалось. Никита Захарович по просьбе хозяйки угощал мужчин наливками, которых у Дарьи Петровны было в изобилии, сам пил мало.
Провожая гостей по домам, Дарья Петровна шепнула Сергею:
— Останься.
Молодой Фирсов молча кивнул. Когда закрылась за стариками дверь, Дарья быстро подошла к нему и, заглянув в лицо, спросила:
— Почему такой пасмурный? Не доволен, что остался?
Юноша повернулся к хозяйке и, взяв ее за руки, притянул к себе.
— Дарья Петровна, не хочу тебя обманывать, другая у меня на уме.
— Кто, скажи, кто? — губы женщины задрожали.
— Устинья Батурина, дочь ямщика, — тихо сказал Сергей.
Взгляд Дарьи стал холодным.
— Ты ее любишь?
— Не знаю, — с трудом произнес Сергей и, точно стряхивая с себя тяжесть, сказал окрепшим голосом: — Выпьем, Дарья Петровна, раз справлять поминки, так лучше по обоим.
— По ком еще? — Глаза Видинеевой настороженно прищурились.
— По Устинье, — ответил решительно Сергей, подойдя к столу, наполнил стакан вином и залпом выпил.
— Вот это дело, — повеселела Видинеева.
Доставая икру, она прикоснулась грудью к плечу Сергея. Им овладело непонятное, одурманивающее чувство. Быстро отодвинув стакан, он порывисто поднялся, с незнакомой ему ранее силой грубо обнял Дарью и жадно припал к разгоряченным губам.
…Проснулся он, когда уже было светло. На широкой кровати красного дерева под балдахином, разметав по подушке пышные косы, спала Дарья. На ковре, катая клубок ниток, играл кот. Приподнявшись на локте, юноша долго смотрел на разрумянившееся лицо Дарьи. Боясь потревожить ее сон, тихо оделся и вышел во двор. Здесь его встретил глухонемой Стафей и, восторженно промычав, показал сначала на блестевший купол церкви, потом на дом хозяйки, истово перекрестился, отбросил метлу и, схватив юношу, закружил его с мычанием вокруг себя.
…Вернувшись из гостей, Никита Захарович долго бродил из угла в угол в своей комнате.
— Неужто дурак проворонит свое счастье, а? Ведь капитал-то какой, миллионщица. Господи, вразуми ты его, — шептал он.
Когда часы пробили полночь, он успокоился и пошел в спальню. Василиса Терентьевна спала крепко, пожевывая во сне губами. Никита, двинув жену в бок кулаком, привалился к стене.
Поднявшись на рассвета, он на цыпочках подошел к дверям комнаты Сергея, приоткрыл дверь. Кровать была пуста.
Потирая на ходу руки, Никита зашагал обратно в спальню, зажег лампаду, опустился на колени и, крестясь, подумал:
«Плохой лак попал: борода-то у Савватия святого облупилась, на вершок короче стала, чем у Зосима. Надо прошпаклевать. Сергей ночевал у Дарьи, дай бог удачи».
Перекрестившись еще раз, Фирсов поднялся и облегченно вздохнул.
Перед пасхой Устинья вместе с горянскими девушками пошла в городской собор.
Войдя в левый предел, где обычно молились женщины, они протискались через толпу ближе к амвону и торопливо закрестились. Двенадцать евангелий читал сам протоиерей. Устинья украдкой разглядывала молящихся. Впереди стояла дородная женщина с мальчиком, сбоку старушка, одетая в старомодное пальто, широкий воротник которого был осыпан блестками. Взглянув через ее плечо, девушка изменилась в лице. Недалеко от царских врат молился Сергей. Рядом с ним дама — в накинутой на пышные плечи ротонде. Трепетавшее пламя свечей освещало молодое, чуть надменное лицо. Сердце Устиньи заныло. Она ревниво следила за каждым движением Сергея. Вот он вместе с женщиной опустился на колени. Она, прижавшись плечом к нему, устремила красивые глаза на икону. Через несколько минут юноша помог ей подняться и повернул бледное лицо к Устинье.
«Нет, не узнал, — с горечью подумала девушка. Сердце билось учащенно. — Не узнал, а может быть, чуждаться стал? Богатая рядом… — К горлу Устиньи подкатил тяжелый ком. — Сергей, Сереженька», — шептала она и, готовая разрыдаться, ткнулась лицом в платок.
Третий удар колокола прозвучал для девушки, как похоронный звон, она опустилась на колени и стала горячо молиться. Стоявшая рядом старушка внимательно посмотрела на нее и прошамкала:
— Молись, молись, отроковица, слова святого писания облегчают душу, и через них тебе будет уготован путь в царствие небесное.
Близко к полночи раздался двенадцатый удар колокола. С зажженными свечами, вделанными в цветные бумажные фонарики, народ повалил из собора.
Оберегая слабо трепетавшее пламя свечи от струи воздуха, Устинья вышла на паперть.
Вскоре под руку с незнакомой дамой показался молодой Фирсов. Что-то оживленно шепча, он приближался к Устинье. Снова заколотилось сердце. Девушка, побледнев, с трудом оторвала глаза от Сергея. Тот прошел, не заметив ее. Устинья до боли закусила губы и, смешавшись с толпой, спустилась с паперти. Сергей помог женщине подняться на подножку мягкого фаэтона и, усевшись рядом, застегнул полость.
— Трогай! — послышался его голос.
Над Марамышем спускалась теплая апрельская ночь. Было слышно, как шумела река, заливая вешней водой небольшие островки, поросшие березняком и мелким кустарником; на стремнине, точно боясь отстать друг от друга, неслись изъеденные водой и солнцем рыхлые льдины. Натыкаясь порой на каменистый берег, они ползли вверх и, падая, рассыпались мелкой шугой. Где-то в выси, в черном, как бархат, небе мягко перекликались казарки[5] и, рассекая частыми взмахами крыльев густую темень, летели стаи чирков. В торговой слободке, чуть ли не в каждом доме, светились огни.
То тут, то там мелькали сотни зажженных фонариков идущих из собора прихожан. Казалось, по улицам города плыли мерцающие звезды, то исчезая, то снова появляясь. Устинья одиноко зашагала к дому. Ее уже ждали.
На игрище Устинья с братом пришли, когда там было уже полно девушек и парней. Епиха по случаю праздника надел новую гарусную рубаху, опоясанную узкой покромкой, пышные кисти которой доходили до колен плисовых шаровар, заправленных в шевровые сапоги. Голова была густо смазана репейным маслом; из-под щегольского картуза смотрели на девушек веселые, как у сестры, темно-карие глаза. Ростом он выше Устиньи, сложен крепко. Темное от загара лицо, с черными, как у отца бровями и чуть вздернутым носом, выражало решительность и отвагу. Под стать ему была и красавица сестра.
На небольшой поляне поставлены два высоких столба с толстой перекладиной. С высоты качелей лежащий внизу Марамыш был виден, как на ладони.
Оська Подкорытов и Федотко Осокин, усадив Устинью с подругами, встали на концы широкой доски и, держась за веревки, начали медленно раскачивать качели.
Парни и девушки взлетали все выше. Слышался визг, смех.
— Тише ты, лешак, упадем!
Федотко подмигнул товарищу, и парни стали нажимать сильнее. Скрипели блоки: вниз-вверх, вниз-вверх.
Приятно кружилась голова, и при стремительном взлете вверх Устинье казалось, что внизу, в котловине города, вместе с ней взлетали на воздух дома, площадь, рощи и собор. И Осип, который не спускал с нее глаз, тоже, казалось, взлетел. С его головы упала фуражка, и при каждом движении вниз волосы цвета спелой пшеницы поднимались. Нажимая ногами на доску, он задорно кричал:
— Наддай, Федотко! Еще наддай! — Качели, казалось, вот-вот переметнутся через перекладину. Розовая рубаха Осипа мелькала, точно воздушный шар. Умаявшись, парни спокойно остановились, а качели взлетали то вверх, то вниз, тихо и плавно сокращая полет.
Устинья думала: «Никто, ни одна душа на свете не знает, как сегодня со мной обошлись… Как плюнули в сердце! — Почти в полузабытьи она повторяла за Осипом: — Наддай… Наддай еще!»
Затвердела без дождей земля, до июня была бесплодной. После Петрова дня хлынул сильный ливень. Затем, не переставая, пошли дожди. Зерно набухло и стало подавать запоздалые ростки. Наступал голод.
Никита Захарович вместе с Никодимом объезжал села, скупая за бесценок скот. Проезжая станицы, завернул по пути на паровую мельницу, стоявшую на Тоболе, купленную недавно у Видинеевой. Там у мельницы проводил летние каникулы старший сын Фирсова Андрей.
Хозяйским глазом окинул Никита добротные постройки. За ними возле скотных дворов ютились землянки казахов. Поселковая улица пустынна. Только двое парнишек сидели на дороге и, нагребая поочередно песок в засаленную тюбетейку, сыпали его друг другу на голову. Маленькие скуластые лица, обтянутые коричневой от загара кожей, сухие лопатки и ребра напоминали скелеты.
С трудом опираясь на палку, прошла старуха, закутанная в белый платок, и, крикнув что-то малышам, повернулась к Фирсову. Глубоко ввалившиеся глаза, мертвенная желтизна лица, беззубый рот с отвисшей челюстью были страшны.
— Дай хлеба, — глухо сказала она и протянула иссохшую руку. — Ашать дай. Малайка скоро пропадайт, — кивнула она головой в сторону ребят и, путая русскую речь с казахской, продолжала: — Шибко жалко. — Губы женщины задрожали. — Моя пропадайт — не жалко, малайка жалко, дай хлеба.
Никита отвернулся, молча вошел в дом.
«Где его я вам напасусь!» — думал он, шагая по комнате. Изредка бросая взгляд на окно, видел, как старая женщина безмолвно продолжала стоять с протянутой рукой. Фирсов сел спиной к окну и стал рассматривать лежавшую на столе книгу.
В сенях безмятежно храпел Никодим. Листая страницы, Никита Захарович увидел чье-то письмо. Почерк был незнакомый.
Оглянувшись, точно вор, прочитал:
«Андрей!
После того как ты уехал, я долго думала над твоими словами, что идеалом человека является служение народу и что моя роль, как сельской учительницы, здесь огромна. Но скажи, что я могу сделать сейчас, когда люди умирают от голода? Нужна реальная помощь, а не разговоры о высоких идеалах. Ни ты, ни я хлеба не имеем. А вот твой родитель вместе со своим цербером Никодимом скупают скот по дешевке, предлагая взамен него хлеб по два рубля за пуд. Недавно наши станичники ездили в Марамыш за зерном. Твой папаша открыл кладовую, где хранилось больше пятнадцати тысяч пудов покрытого плесенью хлеба. Зерно, видимо, было ссыпано сырое и от долгого лежания превратилось в сплошную глыбу. Казакам пришлось отбивать его ломами, чихать от зеленой пыли и благодарить «благодетеля» за то, что взял с них втридорога.
Вот вторая высшая точка зрения людей, которые признают в жизни один только принцип: дави — или тебя задавят.
P. S. Не сердись за это письмо. Сегодня я зла на себя, на тебя и в особенности на тех, которые свои волчьи законы ставят выше людских. Приезжай, мои будут рады, а о себе я и не говорю…».
Никита Захарович бережно сложил письмо.
— Однако занятная девица. Ловко отделала нас с Никодимом. Как она его назвала — це-цер-бер, что-то непонятно. Надо будет спросить у кутейника и кстати рассказать кочердыкскому попу об этой учительнице. Пускай ее приструнит.
Увидев в окно шагавшего по дороге Андрея, он сунул письмо в книгу. В дверях показалась плотная фигура молодого человека, одетого в студенческую форму и высокие болотные сапоги. Открытое, приятное лицо было хмуро. Поставив ружье в угол, Андрей сухо поздоровался с отцом.
— Где твои утки? — спросил Никита и посмотрел на пустой ягдташ.
— Убил штук шесть и роздал казахам, — ответил молодой Фирсов. — Люди голодные… — и, желая переменить разговор, спросил: — Как здоровье мамы?
— Здорова. Все шлют тебе поклон. В августе Агния именинница — приедешь?
— Да, ради мамы. Я ее давно не видел.
Наступило тягостное молчание.
Шагая по комнате, Никита изредка бросал косые взгляды на сына. Тот, отвернувшись к окну, выстукивал по стеклу пальцами какой-то марш.
— Отец, я слышал, что вы продаете хлеб голодающим по два рубля за пуд? — спросил он через плечо.
— Да. А что, разве дешево? Что ж, можно еще накинуть копеек тридцать. Как твое мнение?
Андрей круто повернулся к отцу.
— Вы наживаете богатство на страданиях людей.
— Дальше?
— Это преступно!
— Прошу акафисты мне не читать! Это мое дело! — стукнул кулаком по столу Никита. — Если тебе не глянется, живи своим умом. Понял? Но на мое наследство не рассчитывай!
Андрей усмехнулся:
— Мало вы меня знаете, отец! Я никогда, ни за что не возьму ваших денег, нажитых нечестным путем. Вы хорошо знаете, что я живу уроками.
Худое лицо старшего Фирсова задергалось. На миг промелькнули перед ним давно забытые события в Варламовском бору.
— Ладно, — процедил он сквозь зубы, — ссориться не будем, — и, опустившись на стул, заговорил, точно больной: — Блажь у тебя в голове, вот что… Помолчав, добавил: — Погорячились мы. Мать велела приезжать. Закис ты здесь. Да и Агния соскучилась, приедешь?
— Подумаю… — Андрей вновь отвернулся к окну.
— Деньги-то переводить тебе в Петербург или по-прежнему будешь отказываться? — спросил отец хмуро.
— Не нужно. Повторяю еще раз: денег я не возьму! — произнес Андрей раздельно.
— Что ж, губа толще — брюхо тоньше. Они мне и здесь нужны!
После отъезда отца Андрей оседлал коня и выехал с мельницы.
Почерневшая, точно от пожара, равнина была безжизненна. Только изредка зелеными оазисами виднелись заросли тальника, и порой среди кочковатых болот попадались редкие поляны пожелтевшей осоки. В раскаленном от жары воздухе стояла тишина. Впереди всадника, повиснув в воздухе, неслышно трепетал крыльями зоркий чеглок[6].
Проехав безлюдную улицу станицы, Андрей остановил коня у ворот небольшого уютного домика. На дворе его встретил высокий, худощавый казак — отец Христины.
— Проходи, проходи в комнату, — сказал он добродушно.
— Христина Степановна дома? — спросил Андрей.
— Дома, где ей быть. Да вот она и сама.
На крыльце, приветливо улыбаясь, стояла Христина. Ее энергичное, с тонкими чертами лицо сияло от радости. Откинув на спину тяжелую косу, Христина быстро сбежала со ступенек и крепко пожала руку Андрея.
— Хорошо, что приехал. Кстати, у меня есть интересный журнал. Только что получила, но давать тебе боюсь, — улыбнулась она.
— Почему?
— Там есть одна статья, невыгодная для нас, женщин, — с легкой иронией отозвалась Христина.
— Не понимаю, — пожал плечами Андрей.
В комнате, усадив гостя на стул, девушка подошла к этажерке и, спрятав журнал за спину, спросила:
— Ты анатомией не занимался?
— Нет, это не моя специальность.
— Ну так вот, слушай! — Христина раскрыла журнал.
— Недавно в Англии госпожа Фенвик Миллер прочитала целый ряд лекций о правах женщин в народном голосовании. Она доказывала: хотя в анатомических учебниках и говорится, что мозг женщины весит на четыре унции меньше мозга мужчины, участие женщин в выборах в парламент так же необходимо, как и мужчин.
Андрей улыбнулся.
— Ты смеешься? Доволен, что мой мозг меньше твоего на четыре унции? — Христина стала тормошить Андрея. — Значит, я менее способна думать и размышлять, чем ты?
Андрей с хохотом отбивался от наступавшей на него девушки.
Закат, постепенно суживаясь, уступал место-сумраку августовской ночи. Молодые люди вышли за околицу станицы и, прижавшись друг к другу, долго шли молча. Обоим было хорошо и радостно от мысли, что они вместе.
— Я долго думал о том, что ты написала, Христина, — мягко заговорил Андрей, — и сделал вывод, что чем скорее я порву с той средой, где вырос, тем будет лучше, — выдержав паузу, добавил: — и честнее.
— Но ты еще учишься? — произнесла в раздумье Христина.
— Что ж, проживу уроками.
— Андрюша, ты только не сердись… — Христина ласково посмотрела на Андрея. — Ты можешь рассчитывать на нашу с папой помощь.
— Ты хочешь сказать — на твою? На семнадцать рублей жалованья сельской учительницы? Нет. При всем уважении и… даже больше, чем уважении… я не согласен.
Христина припала к его плечу.
Откуда-то издалека послышалась песня. Женский голос тоскливо выводил:
При широкой долинке
Горит печальная луна,
Не слышно голоса родного,
Не слышно песен ямщика…
Поднимаясь в высь темного неба, песня зазвучала жалобой:
Куда мой миленький девался,
Куда голубчик запропал?
Он в вольну сторону уехал,
Весточки мне не послал…
Андрей привлек Христину к себе.
— Радость моя!.. — произнес он с чувством.
В Троицке открылась летняя ярмарка. Фирсов решил направить туда Сергея с Никодимом.
«Испытаю, что из него будет, — думал он про расстригу. — Ежели окажется неглупым человеком, поставлю на большое дело».
Молодой Фирсов с Елеонским приехали в самый разгар торжища. Гостиница, серое двухэтажное здание, на облупленном фасаде которого висела покосившаяся вывеска, стояла на углу базарной площади.
— Разумеешь сие, юноша? — тыча пальцем на вывеску, спросил с улыбкой расстрига. — И все прочее… Чувствуешь?
Сергей был не в духе.
— А ну тебя к черту… В этих европейских номерах кошками пахнет, — входя в полутемный коридор, поморщился он и крикнул в пустоту: — Эй! Кто там?
Из-за небольшой конторки, точно паучок, выкатился маленький пухлый человечек, одетый в потрепанный с короткими фалдочками сюртук и широчайшие брюки.
Забежав проворно за барьер конторки, он уставил рачьи глаза на гостей.
— Есть ли у вас свободные комнаты? — хмуро спросил Сергей.
— Только для вас… Только для вас… закатывая глаза, пропел тот и, сорвавшись с места, повел жильцов на второй этаж. — Пожалуйста! Вот комната Элеоноры Сажней, — показывая на обитую мягким плюшем дверь, прошептал он благоговейно.
— Что за птица? — прогудел Никодим.
— О! Ви не знать божественную Элеонор, московскую певицу? О!
— Ладно, потом посмотрим эту небожительницу, а теперь веди в номер, — приказал расстрига.
Первый день приезда на ярмарку для Сергея с Никодимом прошел незаметно: нужно было договориться с гуртоправами, узнать цены на пшеницу и скот, побывать в лавках.
Вечером, возвращаясь в гостиницу, они остановились перед огромной афишей и прочли:
«Внимание!
Проездом из Москвы во Владивосток известная певица Элеонора Сажней выступает сегодня в клубе Благородного собрания. В концертной программе: песенки Вертинского, мелодекламация и разнообразный дивертисмент. Начало в 9 часов вечера. Спешите!»
Сергей посмотрел на часы. Было половина седьмого.
— Закатимся, Никодим? — спросил он.
— Сходим, — согласился расстрига.
Концерт московской певицы начался с большим опозданием. Сергей с Никодимом вошли в клуб в компании новых знакомых по ярмарке: Дорофея Павловича Толстопятова, богатого заимщика, и Бекмурзы Яманбаева, известного скотопромышленника из Бускуля. Заняв места в первом ряду, Никодим исчез с Бекмурзой и вернулся в зал только после второго звонка. По их лицам было видно, что друзья успели выпить.
— Мало-мало сегодня гулям, киятра смотрим… — Бекмурза сощурил раскосые, заплывшие жиром глаза. — Водка пьем, русский депка зовем, шибко гулям.
Сергей внимательно посмотрел на раскрасневшегося от вина расстригу и сказал внятно:
— Чтобы этой дури не было. Понял?
Тот обиженно промолчал.
Полупьяный Бекмурза повернулся к Дорофею:
— Мах-хомет-то водку не велит пить. Мы мало-мало хитрим. Когда махомет спит, мы пьем маленько.
— Я те попью, — погрозил пальцем Толстопятов. — Денег завелось у тебя много, что ли?
— Акча бар! — хлопнул себя по карману Бекмурза и уставился глазами на медленно поднимающийся занавес.
Вскоре на сцену вышел тонконогий вихлястый человек с помятой физиономией и, коверкая русский язык, начал:
— Милсдари и милсдарыни! Элеонора Сажней исполнит романс Вертинского.
Похлопав в костлявые ладони, он скосил глаза на кулисы. Вся в черном, в сопровождении пианистки вышла на сцену певица.
Ваши пальцы пахнут ладаном, —
прозвучал ее мягкий голос.
На ресницах спит печаль…
— Буль-буль, соловей-то пташка! — заерзал на стуле Бекмурза. — Латна поет.
Полный грусти голос Элеоноры продолжал:
Ничего теперь не надо нам,
Ничего теперь не жаль…
Зажав бороду в кулак, Никодим не спускал жадных глаз с певицы. Казалось, что-то далекое, давно забытое вновь воскресло у него в душе.
…В церкви дьякон седенький…
Расстрига почувствовал, как тяжелый ком подкатывается к горлу. Рванув ворот рубахи, он откинулся на спинку стула. Эту песенку любила его жена.
— Чепуха какая-то, — пробормотал Сергей.
Когда стихли редкие хлопки, нежный голос Сажней продолжал:
…Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Сергею показалось, что певица смотрит на него. Он невольно отвел глаза. Через пять минут конферансье объявил о выходе трагика.
На сцену, одетый в рогожную мантию, с бумажной короной на голове, вышел артист.
Бледное, с нездоровым румянцем лицо, воспаленный блеск глаз, сухой кашель, который был слышен еще до выхода, выдавали тяжелую болезнь.
Трагик подошел к рампе, не спуская глаз с Яманбаева, сказал властно:
…Садитесь! Я вам рад.
Откиньте всякий страх
И можете держать себя
Свободно…
Ничего не понимавший Бекмурза растерялся, но, взглянув на дремавшего Дорофея, успокоился.
…Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных…
Голова артиста опустилась на грудь. Он продолжал глухо:
…И очень устаю…
Как вам понравилась моя столица?
Вы из далеких стран?
Глаза трагика снова остановились на Бекмурзе.
— Моя Буксульский… — поднимаясь со стула, ответил тот громко. В публике зашикали. Никодим дернул полупьяного друга за бешмет.
— Тише ты, черт.
— Сам шорт! Человек-та спрашивает откуда? Ну, моя сказал. Вот кукумент, — сунул он расстриге паспорт.
— Гы-гы-гы, ха-ха-ха, — понеслось с галерки.
— Безобразие! Вывести! — Некто в казачьей форме офицера поднялся с сиденья и, подойдя к Бекмурзе, прошипел злобно:
— Выйди, свинья!
— Не тронь! — побледневший Сергей встал между Бекмурзой и офицером. Начинался скандал. На галерке раздался топот и свист. Подобрав мантию, трагик ушел за кулисы. Занавес опустился.
Офицер размахнулся. Никодим со страшной силой рванул его за китель. Тот, перелетев два ряда, шлепнулся в проходе. Пользуясь суматохой, Дорофей Толстопятов скрылся. Через полчаса порядок был водворен. Стражники увели Сергея с Никодимом в полицейский участок.
Расстрига проснулся перед утром. Усевшись на низенькие, покатые нары, стал оглядывать при свете ночника камеру.
— А обитель-то не тово, дрянная.
По сырым стенам ползали мокрицы. Через решетку окна в сером сумраке рассвета — пустырь, за ним — пологий берег Уя. Дальше шла степь, на которой изредка маячили юрты приехавших на ярмарку казахов.
— Из-за чертова мухамета сиди теперь, — пробурчал Никодим, перешагнул через спавшего Сергея, подошел к окну.
— Попробовать разве? — упершись ногой в стену, он потянул железные прутья к себе. — Крепко сидит, не скоро выворотишь. — Заметив в правом косяке окна выдавшийся толстый кузнечный гвоздь, к которому была прикреплена основа решетки, расстрига уцепился за прутья, рванул и кубарем скатился с нар. — Не могут решетки сделать, черти, как следует, — поднявшись, он потер ушибленное колено.
Проснувшись от шума, Сергей приподнял голову.
— Что случилось?
— Ничего, вылазить пора, — ответил спокойно Никодим и показал глазами на пустой пролет окна.
В полдень, походя по ярмарочным рядам, они неожиданно встретили Бекмурзу.
— Начальник, который-та хотел мало-мало кулаком мне давать, к нему на квартир ходил, сто рубля платил, потом оба каталашка ездил, нет, номер ездил — нет, куда девался, не знам, — заговорил он весело.
— Из-за тебя, байбак, пришлось ночь провести черт знает где, — сказал сердито Никодим.
— Зачем ругаться, теперь пойдем мой юрта бесбармак ашать. Латна?
Никодим посмотрел на Сергея.
— Некогда. Надо еще скота голов двести купить, — ответил тот. — Ярмарка на исходе.
— Вот смешной-та, — Бекмурза дружески похлопал по плечу молодого Фирсова. — Теперь ты мой тамыр — друг, зна́ком. Теперь скажи: Бекмурза, надо двести голов! Бекмурза дает. Триста — дает. Нада тышша бык — дает. Шибко хороший зна́ком. Все даем, деньги мало-мало ждем. — Сергей с Никодимом переглянулись: знакомство с Бекмурзой сулило им большие выгоды. Поняв друг друга без слов, они направились к стоянке Яманбаева. С Бекмурзой приехали на ярмарку жены — старая, высохшая, точно лимон, Зайнагарат и красавица Райса. Вокруг белой кошемной юрты хозяина, которая стояла на пригорке, полукругом были расположены жилища его людей — сакманщиков и чабанов. Жили в каждой юрте по нескольку человек. От постоянного дыма и резкого запаха слезились глаза, накожные болезни изнуряли тело: Бекмурза подчиненных не баловал.
Всходя в свою юрту, он что-то сказал сидевшей у огня Зайнагарат — та вмиг исчезла. Возле стен горкой стояли окованные жестью сундуки, поверх которых были сложены ковры и пуховые подушки. Бекмурза хлопнул в ладони. Вошла закутанная в белый платок Райса и, взглянув украдкой на гостей, поставила турсук[7] с кумысом перед хозяином.
— Большой калым платил, — показывая рукой на молодую жену, заговорил Бекмурза. — Пятьдесят баран, десять конь, три кобыл, коров-то забыл, шибко большой калым давал.
— А не ругаются они между собой? — спросил с любопытством Никодим.
— Пошто ругаться. Моя мало-мало плеткой учим, — показал он на висевшую у входа плеть. — Калым платил, тапирь хозяин. Хотим ока[8] дарим, хотим речка бросаем.
Райса молча развернула перед гостями коврик и поставила деревянные чашки.
Бекмурза несколько раз встряхнул турсук и, приложив к нему ухо, произнес:
— Добрый кумыс. Маленько пьем, потом бесбармак ашаем.
Поборов брезгливость, Сергей выпил. Через час полупьяный хозяин, обнимая Никодима, пел:
У Бекмурзы есть хороший друг
Сережка, живет он в каменной юрте
Со светлыми, как день, окнами…
— Шибко добро поем? — уставился он осоловелыми глазами на Фирсова.
— Хорошо, — махнул тот рукой и откинулся на подушки.
— Марамыш-та — шибко хорош. Пять кабак есть, моя там был.
— А ты приезжай после ярмарки дня через три в гости. У меня сестра именинница.
— Ладно, едем, — согласился Бекмурза.
В гостинице Фирсова ждала телеграмма:
«Закупай скота больше. Имею контракт с интендантством. Подыщи компаньона».
Спрятав телеграмму, Сергей поднялся с расстригой к себе в комнату.
Через несколько минут послышался осторожный стук. Круглая голова хозяина гостиницы просунулась в полуоткрытую дверь.
— Вас, Сергей, просит к себе Элеонор.
— Хорошо, приду.
— Берегись аспида и василиска в образе женщины, — погрозил пальцем Никодим и, подняв руку, продекламировал:
…Этим ядом я когда-то упивался,
И капля страсти слаще мне была,
Чем океан необозримый меда.
— Я вижу, ты не прочь в этом меду и сейчас свою бороду обмочить? — усмехнулся Сергей.
Ночью Никодим проснулся от неясного шума, который доносился из комнаты Сажней. Послышался звон разбитой посуды, падение тяжелого предмета.
Вскочив с кровати, расстрига быстро оделся и вышел в коридор.
— Так играть нечестно, — несся голос Сергея.
Приоткрыв дверь, расстрига увидел молодого Фирсова, стоявшего у стола против какого-то господина, одетого в штатское платье.
— У вас крапленые карты! Ими играют только жулики! — Сергей стукнул кулаком по столу.
— Вы пьяны, милостивый государь! — Одутловатое, с нездоровым оттенком лицо игрока приблизилось к Сергею. — Вы забыли, что находитесь в порядочном обществе, щенок!
Сергей рванул скатерть со стола и крикнул в бешенстве, заглушая грохот посуды.
— Мошенники!
В комнате поднялся невообразимый шум. Ударом кулака Сергей сшиб с ног игрока. Казачий офицер схватился за эфес шашки. К нему подскочил Никодим и рванул за темляк. Запнувшись за лежавшего на полу пьяного трагика, офицер упал. Расстрига навалился на господина с помятой физиономией и, схватив его за горло, прошипел злобно:
— Деньги!
По комнате металась испуганная певица.
— Деньги! — задыхаясь, прохрипел Никодим.
Шулер пошарил рукой в кармане и вынул пачку ассигнаций.
Ломая руки, Элеонора кинулась к Сергею:
— Растащите их: они задушат друг друга.
— Никодим, брось ты его, а то на самом деле отправишь на тот свет. Ну их к чертям!
Елеонский поднялся и, сунув деньги за пазуху, с ненавистью посмотрел на Сажней.
— Облапошить хотели парня, не удалось!
Утром, когда город еще спал, Сергей и Никодим выехали на заимку Толстопятова.
Заимка Дорофея Толстопятова стояла на полпути к Марамышу. Обнесенная высоким частоколом, с массивными воротами, она напоминала скорее пересыльную тюрьму, чем жилье богатого землевладельца. В ограде, заслоняя купы деревьев, стоял большой дом, сложенный из толстых бревен. Справа, прячась в зелени старых берез, — старообрядческая молельня. Хозяин был беспоповец, не признавал икон и новых церковных книг.
За оградой, на опушке леса, виднелось несколько ветхих избушек, где жили толстопятовские работники.
Дорофей встретил гостей приветливо.
— Уж не обессудьте, — говорил он им, поглаживая бороду. — Живем в степи, добрых людей видим редко; чем богаты, тем и рады. — Сергей с любопытством рассматривал потолок и стены, расписанные яркими красками.
— Семья у меня небольшая, — продолжал хозяин, — сам да старуха, Агриппиной зовут, да дочка Феония. Только не дал бог ей счастья. Маленькую роняли с крыльца, теперь с горбом ходит, — вздохнул он, — да, признаться, и умишком-то не богата.
Из-за косяка выглянуло одутловатое, с синими прожилками лицо горбуньи. Хихикнув, девушка скрылась. Жена Дорофея, высокая, худая женщина с мрачным лицом, молча поклонилась гостям и стала собирать на стол.
— Хозяйство, слава те, господи, немалое. Одних работников осемнадцать человек. Из переселенцев, рассейские. Всех обуть, одеть надо, а начнешь на работу посылать — хлеба, говорят, дай. А где я им его напасусь. Ну и стряпают бабы с лебедой да с отрубями. Едят, слышь ты, — обрадованно закончил он. — Присаживайтесь к столу! С дорожки-то по маленькой выпить надо! — Выбивая пробку, он хлопнул бутылкой о ладонь и налил рюмки.
Агриппина поставила на стол пироги с капустой и свиное сало. Сергей после рюмки водки с аппетитом принялся за еду. Не отставал и Никодим.
— Добавь-ка, — кивнул Дорофей жене. Та вынесла из чулана большой, чуть розоватый кусок сала и, разрезав его на мелкие части, поставила на стол.
— А добренькое у тебя сало, Дорофей Петрович, — сказал Никодим.
— Боров был подходящий, пудов на шесть. Вот только заколоть пришлось не вовремя.
— Почему?
— Парнишку у поселенки съел, — ответил спокойно Дорофей.
Никодим от изумления разинул рот и, выронив сало из рук, спросил чуть слышно:
— Как так?
— Притча такая. Просто сам дивлюсь, — развел руками хозяин. — Дарьин-то парнишка, так зовут поселенку, ползунок был, не больше года. Ушла, значит, она на покос и оставила его со старшим братишкой. А изба ее стояла рядом со свинарником. Свиней-то у меня, слава те, господи, штук тридцать, не считая поросят. Ну вот, ушла, значит, на покос, наказала старшему глядеть за годовиком. Ейный-то парнишка, стало быть, уснул, а маленький-то, лешак его возьми, выполз из избы, дай — к свинарнику. Добрался, значит, до жердей, потянулся ручонками и — кувырк в загон. А свиньи — что, известно, сгрудились вокруг него и давай катать. Взрослых-то никого не было. Я со старухой отдыхал втапор в сенках. Боров-то у меня был — чисто зверюга, людей близко не допускал. Ну, стало быть, кинулся на мальчонку и разорвал на части. Я, значит, сплю. Прибегает Дарья, раскосматилась, глаза дикие, завыла: «Будь вы прокляты! Дите мое съели». Я ей говорю: не вой. Пудовки две хлеба отсыплю, борова заколю, мясца еще дам… Друг ты мой, что она делала! Билась о землю головой, волосы рвала, а остатки сынишкиной-то рубашонки прижала, слышь, к груди, да так это дико завыла, что мороз по коже.. А борова-то пришлось зарезать: на людей стал кидаться, — вздохнул с сожалением Дорофей и предложил: — Давайте еще по рюмочке!
Сергей поспешно вышел из-за стола. Округлив изумленные глаза, Никодим спросил с трудом:
— Ну, а Дарья что?
— А что Дарья? Известно, повыла да и перестала. Куда ей деться? У кого найдет лучше? Только вот стал я примечать, — понизил голос Дорофей: — с умишком-то у ней неладно что-то стало. Как бы не свихнулась баба совсем; хлебом-то она у меня забралась до рождества. Убыток, — вздохнул он. — Может, еще покушаешь? — подвинул сало Дорофей.
— Спасибо, — ответил сухо Никодим и вышел вслед за Сергеем.
Молодой Фирсов стоял на крыльце и, навалившись грудью на перила, безучастно смотрел на вечернее небо. Его тошнило.
— Людоеды мы с тобой, — покачал он головой и спустился с крыльца, сел на скамейку возле ворот. Ничто не нарушало вечерний покой степи. Мимо прошла неслышно какая-то женщина и точно растворилась в вечерней полумгле. Сергей поднялся со скамейки и, опустив голову, зашагал в степь. Душевная пустота овладела им, и чем дальше он удалялся от страшного жилья, тем сильнее чувствовал одиночество. Вспомнил Устинью, с которой не встречался со времени драки с горянами, тихую ночь в переулке ее дома. За курганом поднималась луна, заливая мертвым светом равнину. Пахло полынью, богородской травой и кипреем, которым так богаты степи Южного Зауралья. Вернувшись на заимку, Сергей разбудил Никодима. На рассвете они выехали в Марамыш.
Никодим запил. Закрыв на ключ свою комнату, вынул из-за пазухи бутылку водки.
Вскоре проходившая по коридору работница Мария услышала тяжелый вздох. Припав к замочной скважине, стала наблюдать. Никодим налил стакан и, посмотрев на свет, с жадностью выпил. Налил второй, молча опрокинул и его в рот, обвел тяжелым взглядом стены и потолок и, опираясь рукой о стол, поднялся со стула.
Из комнаты послышалось печальное гуденье:
…Ничего теперь не надо нам.
Ничего теперь не жаль…
— Милая Стеша, мать дьяконица, подруга моя! Спишь в земле! А я вот бодрствую и не могу найти покоя…
Расстрига тяжелым шагом подошел к висевшей в углу иконе и опустился на колени.
— Да направится молитва моя, как фимиам перед лицом твоим, — произнес он глухо. — Воздеяние рук моих как жертва вечерняя…
В комнате послышался звук, похожий на рыдание. Закрыв лицо руками, Никодим прошептал молитвенно:
— …Господи, владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия, празднословия, не даждь ми…
Стукнувшись лбом об пол, расстрига поднялся на ноги, подошел к столику и, взяв бутылку, с жадностью припал к горлышку. Через несколько минут, прищелкивая пальцами, он горланил весело, искажая арию герцога из «Риголетто»:
…Если красавица
В объятия кидается,
Будь осторожен… —
Мария плюнула и отошла от дверей. Дня через два расстрига явился в дом Фирсова в рваной рубахе и в старых галошах на босу ногу. Он хотел было проскользнуть в свою комнату незаметно, но неожиданно столкнулся в коридоре с Никитой.
— Как погулял, добрый молодец? — спросил тот и строго добавил: — Следуй за мной.
Закрыв дверь, Фирсов подошел к Никодиму и, не спуская с него ястребиных глав, сказал жестко:
— Если ты не умеешь держать себя в моем доме, можешь идти на все четыре стороны. Понял?
— Хорошо, — ответил тот кротко и повернулся к выходу. — Я уйду, Никита, но без меня тебе будет плохо! Жалеть будешь, ибо одна у нас с тобой дорога в геенну огненную, а идти туда тебе одному скучновато.
— Убирайся вон, кутейник! — затрясся от злобы Фирсов. — Кто из нас угодит к сатане, будет видно. Но пьяницам туда дорога верная.
Сергей вернулся с охоты под вечер. Узнав о пьянстве Никодима, забеспокоился.
— Надо его найти и привести домой!
— Я его выгнал, — махнул отец рукой. — Срамота, явился в исподней рубахе, в галошах на босую ногу, как бродяга.
— Как выгнал? — спросил в изумлении Сергей.
— Вытурил и все.
— Послушай, отец. Я с этим не согласен: Никодим честный человек.
— Не вижу.
— Если ты не хочешь видеть, так я знаю. Его нужно найти сегодня же, — заявил твердо Сергей.
— Ну, пошли работника по кабакам, раз так уж он тебе нужен, — сердито произнес Никита.
— Я сам пойду искать!
Пьяный расстрига сидел в «сладком краю», в харчевне, и, грохая кулаком по столу, говорил своему соседу, отставному регистратору Феофану Чижикову:
— За мной Фирсов явится, потому без меня у него дело не пойдет!
Захватив жиденькую бороденку в кулак, Феофан с собачьей покорностью посмотрел расстриге в глаза.
— Если не сам придет, так Сергей искать будет. — Поднявшись, Никодим продолжал: — Теперь мы с Никитой возьмем мужика за горло вот так!.. — Схватив стул, он грохнул его об пол. Раздался треск и испуганный крик хозяйки. Бросив обломки в угол, расстрига наклонил побледневшее лицо к Феофану. — Разорву любого на части, кто мешать нам будет, — прошептал он, точно безумный.
Чижиков в страхе отодвинулся и пролепетал чуть слышно:
— Страшной вы силы человек.
— Сила человека не в руках, а вот где, — постучал себе пальцем в лоб Никодим и, повернувшись к рябой и рыхлой харчевнице, сказал коротко: — Сотню пельменей и полбутылки водки!
— За стул кто платить будет? — спросила та.
— Я.
— Давай деньги, — протянула она руку.
— Отвяжись, — двинул ее плечом Никодим и обратился к Чижикову: — Что такое человек?
Феофан, кашлянув в кулак, произнес неуверенно:
— Человек есть царь природы.
— А ты?
Отставной регистратор заерзал на стуле.
— Ты тоже царь природы? А? Что молчишь?
— Не могу знать, — пролепетал он.
— Не знаешь, так я тебе скажу: ты, рожденный от мухи и комара, ждешь, когда подам тебе водки, за которую готов продать свою мерзопакостную душонку. Понял?
Чижиков выпятил по-петушиному грудь и одернул полы засаленного сюртука.
— Милостивый государь, прошу не оскорблять. Мой родитель, дай ему, бог, царства небесного, дослужился до звания казначея, а покойная мамаша была дочерью волостного писаря.
— Ну, ладно, Феофанушко, не обижайся, — расстрига облапил Чижикова, — выпьем.
Через час Никодим, положив голову на стол, храпел на всю харчевню, у его ног, свернувшись калачиком, спал Феофан Чижиков.
Проснулся Елеонский от сильной встряски. Открыв отяжелевшие веки, равнодушно посмотрел на стоявшего перед ним Сергея.
— Пойдем, Никодим Федорович, домой, — сказал тот мягко.
— Милое чадо. Нет у меня пристанища на земле, ибо я уподобен древнему Иову и валяюсь где попало. Сир и наг и деньги все пропиты.
— Пойдем, я достану.
Никодим тяжелым взглядом посмотрел на юношу.
— Запой у меня. Болезнь такая, — сказал он глухо. — Не бросай меня, Сергей. Пригожусь тебе еще в жизни. Поддержи в эти минуты. А то свихнусь!
Андрей приехал в Марамыш за день до именин сестры. Усадив возле себя брата, Агния начала рассказывать городские новости.
— Скоро в кинематографе Степанова пойдет картина «Камо грядеши» по роману Генриха Сенкевича. Говорят, очень интересная. В особенности сцена в римском цирке. Да, в городе появилась очень симпатичная особа, зовут ее Нина Дробышева. Я тебя познакомлю с ней на пикнике. Смотри, не влюбись, — погрозила она пальцем. Андрей улыбнулся.
— На этот счет будь спокойна. У твоей Нины Дробышевой, вероятно, целый хвост поклонников, и где нам, степнякам, — деланно вздохнул он. — Кто она?
Агния пожала плечами.
— Не знаю. По разговорам, дочь присяжного поверенного, выслана в Марамыш за связь с революционными кружками. Между прочим, — добавила Агния, — на днях прибыли еще трое политических ссыльных. Один бывший студент, остальных не знаю… Еще новость: приехал Штейер. Ты его помнишь, сын аптекаря. Окончил юнкерское училище и гостит у стариков.
— К старикам ли он приехал? — Андрей лукаво посмотрел на сестру. Девушка вспыхнула: она была неравнодушна к Штейеру.
— Кто еще будет на пикнике? — перевел он разговор.
— Виктор Словцов…
— Виктор здесь? — спросил живо Андрей. — Давно?
— Недели две. У него неприятность по университету.
— Вот это новость… — протянул Андрей. — Виктор здесь!
Словцова он знал по городскому училищу. Это был жизнерадостный юноша, балагур и весельчак. Сын сельского учителя, Виктор после окончания гимназии поступил в Московский университет, и Андрей не видел его года три. Узнав от Агнии адрес, он направился к школьному другу.
Словцов жил на окраине, у старой просвирни. Фирсов нашел его на огороде занятым окучиванием картофеля. Бросив тяпку, Виктор раскрыл объятия и крепко расцеловал Андрея.
— Наконец-то! Ну, пойдем в мое убежище!
— Надолго приехал?
Виктор развел руками:
— Как тебе сказать? Пожалуй, насовсем, — усмехнулся он. — Чаю хочешь? — И, не дожидаясь согласия друга, крикнул в боковушку: — Марковна, поставь-ка самоварчик.
Из маленькой комнаты вышла старушка и, увидев Андрея, всплеснула руками:
— Господи, Андрюша. А мой-то Алексеевич, — взглянула она добрыми глазами на Словцова, — каждый день вспоминал. Собрался было идти в степь, на мельницу, я и котомку ему с сухарями подготовила.
— Ну-ну, Марковна, не выдавать семейных секретов, — улыбнулся Виктор.
Когда женщина вышла, Андрей спросил озабоченно:
— Я слышал, у тебя по университету неприятность?
— Да, исключили, — вскочив со стула, Словцов зашагал по комнате. — Реформаторы! Прожженные плуты! Ты пойми: за время столыпинского закона вышло из крестьянской общины и закрепило землю в личную собственность свыше двух миллионов домохозяев. Половина из них вышла на отруба, многие оказались нищими только потому, что не было сил и средств обрабатывать землю. В результате столыпинского жульничания помещикам и кулакам досталось сто шестьдесят миллионов десятин плодородной земли и огромные площади леса! Ты подумай! — Остановившись перед Андреем, он покачал головой:
— Обнищавших крестьян двинули к нам, на Урал и в Сибирь. Бросили на произвол судьбы, кинули в объятия нового ростовщика — крестьянского банка, который с благословения правительства вытягивает последние жилы из мужика. Разве это не преступление перед человечеством?
— Ну хорошо, — остановил его Андрей. — Исключили из университета, а дальше что думаешь делать?
Виктор пригладил волосы и отошел к окну.
— Пойду пока по стопам отца — учителем, надеюсь на твою протекцию, — улыбнулся он.
Андрей усмехнулся:
— Просчитался, дружище: с протекцией Андрея Фирсова у тебя, кроме неприятностей, ничего не выйдет.
— Не понимаю, — пожал плечами Словцов.
— Здешнее начальство поглядывает на меня косо. Тебя удивляет?
— Да…
Андрей рассказал о ссоре с отцом и о связи с революционными кружками Петербурга.
— Вот оно что, — протянул Виктор. — Я, признаться, считал тебя лишь богатым либералом и только. Ты мне и раньше нравился своей прямотой и честностью взглядов, но то, что ты сказал сейчас, меня радует.
Друзья уселись за чай.
— Агния мне говорила о какой-то Нине Дробышевой, ты ее знаешь? — спросил Андрей.
— Встречал раза два… Она — убежденная марксистка. Не советую тебе вступать с ней в спор, — улыбнулся Виктор, — разнесет в пух и прах.
— Посмотрим. Хотя я и не коммунист, но общее в споре что-нибудь найду.
— Сомневаюсь, — продолжая улыбаться, заметил Виктор. — Компромиссов она не признает.
Андрей пожал плечами, помолчав, спросил:
— В Марамыш прибыли еще трое политических ссыльных. Кто они?
— Не совсем точно. Двое являются административно высланными на год. Третий — по решению суда. Русаков Григорий Иванович, по профессии слесарь, как человек и собеседник очень интересен. Я тебя познакомлю с ним. Между прочим, имеет большое влияние на Нину Дробышеву. Если, как я сказал, она неплохой теоретик, то у Русакова сочетается два качества: теория марксизма с революционной практикой. Остальные двое принадлежат к экономистам. Вернее, один — Кукарский, а второй — Устюгов, тип тургеневского Базарова.
Город спал. Повернув на одну из улиц, Андрей заметил фигуру человека, который неслышно шел за ним, прижимаясь к заборам домов.
«Шпик. — Фирсов прибавил шагу. — Не отстает. Проучить разве?» Повернув круто обратно, он направился к незнакомцу. Тот притворился пьяным и, шатаясь, прислонился к забору.
Чиркнув спичкой, Андрей посмотрел ему в лицо. Перед ним стоял Феофан Чижиков — отставной коллежский регистратор.
— Ты что, заблудился, милейший?
Феофан заморгал красноватыми глазами и съежился, точно от удара.
— Дайте три рубля, и я ничего не видел и ничего не знаю, — заискивающе произнес тот и протянул руку.
Встряхнув за шиворот Чижикова, Фирсов сказал с презрением:
— Жаба болотная, шагай, пока цел.
Место для пикника было выбрано на Лысой горе, в трех километрах от города.
Это была небольшая возвышенность, покрытая густым лесом, круто обрывавшаяся над рекой, одна сторона которой переходила постепенно в широкую равнину, а дальше на десятки километров раскинулась таежной глухоманью. С вершины открывался чудесный вид на городок, утонувший в зелени.
Прокопий уже суетился на опушке, раскладывая на траве содержимое ящиков и корзин. Со стороны обрыва появился Феофан Чижиков.
— Перья заострить! — завидев бутылки, скомандовал он и подошел к работнику. — Канцеляристы, по местам! — Схватив бутылку, хлопнул пробкой и, отмахиваясь одной рукой от Прокопия, с жадностью припал к горлышку.
— Вот, бумажная душа, пьет и меня не спрашивает.
Со стороны дороги неслась песня:
…Сосны зеленые,
с темными вершинами,
тихо качаясь, стоят…
Впереди большой группы молодых людей в студенческом кителе нараспашку шел Виктор Словцов.
Дирижируя, пел:
…Снова я вижу тебя, моя милая,
В блеске осеннего дня…
Поднявшись на поляну, Виктор взмахнул рукой. Песня смолкла.
— Нашей дорогой хозяйке в день именин — ура! — раздался чей-то голос.
Молодежь дружно подхватила клич: эхо замерло в лесу.
Улыбаясь, Агния подняла глаза от букета полевых цветов, которые преподнес ей Штейер, кивнула красивой головкой:
— Спасибо, господа!
— Ура! — гаркнул при виде хозяйки полупьяный Чижиков и, подбросив фуражку со сломанным козырьком, ловко поймал ее на лету.
— А ты чему обрадовался, старый дурак? — хмуро оборвал его Прокопий. — Господа веселятся, а нам с тобой легче, что ли?
— Привычка. Смотри, кажется, господин офицер идет, — завидев длинного, как жердь, Штейера, сказал он торопливо и вытянулся в струнку.
— Это что за чучело?
— Отставной коллежский регистратор! — козырнул Чижиков.
Штейер махнул рукой и опустился на землю.
Андрей с Ниной Дробышевой отстали от компании и поднимались в гору не торопясь.
Дробышева шагала неслышно. Ее нельзя было назвать красавицей, но продолговатое лицо с чуть раскосыми глазами было приятно. Это впечатление усиливалось, когда она улыбалась и на щеках появлялись ямочки.
— Я так рада, что познакомилась с вами, — говорила она. — После Одессы Марамыш кажется мне тихой пристанью, но прогрессивная мысль и здесь найдет отклик. Скоро, скоро в Зауралье наступит весна! Так будем же ее вестниками! — произнесла она страстно и, скрывая волнение, наклонилась к цветам. — А хорошо жить и бороться, — обрывая лепестки, задумчиво продолжала она. — Хорошо сознавать, что твои силы, знания нужны народу! — Подняв глаза на Андрея, она спросила: — Вы любите Горького? — И, не дожидаясь ответа, продекламировала:
…Это смелый Буревестник гордо реет
между молний над ревущим гневно морем,
то кричит пророк победы:
— Пусть сильнее грянет буря!..
Дробышева гордо откинула голову. Казалось, она видит могучую птицу, высоко парящую под небом Зауралья. Взмахнув решительно рукой, повторила с силой:
— «Пусть сильнее грянет буря!»
Завидя Андрея, Чижиков стремительно скрылся в кусты.
Веселье на опушке бора было в разгаре.
— Андрей Никитич, у нас идет флирт цветов. Усаживайте свою даму и включайтесь в игру! — крикнула одна из подруг Агнии. — Вы знаете, Петр Сергеевич прислал мне жасмин, — девушка кивнула головой на гимназиста Воскобойникова, сына пристава.
— А что он означает? — спросил, улыбаясь, Андрей.
— Слушайте! «Три грации считалось в древнем мире, родились вы и стало их четыре», — прочитала она. — Как вам нравится? Я, выходит, четвертая грация! Ха-ха-ха!
Оглядев толстую фигуру девушки, Андрей насмешливо бросил:
— У Петра Сергеевича тонкое представление о женской грации.
— Господа! Выпьем за здоровье милой хозяйки, — поднимаясь с земли, заговорил Штейер. Гости чокнулись. Вскоре на поляне зазвенела песня:
…Быстры, как волны.
Дни нашей жизни,
Что день, то короче к могиле наш путь…
Обнимая Фирсова, Виктор пел:
…Налей, на-лей, то-ва-рищ,
За-здравную чару,
Бог знает, что с нами
Слу-чит-ся впе-реди!
Горел яркий костер. Дым, сползая с обрыва, тонкой пеленой висел над рекой и, расплываясь, таял далеко на полях. В вечернем воздухе, над бором, тихо плыли звуки церковного колокола.
Прислушиваясь к его медному гулу, Андрей запел:
…Вечерний звон,
Вечерний звон,
Как много дум
Наводит он…
Нина Дробышева, положив руку на его плечо, казалось, вся отдалась песне.
Недалеко от костра Штейер спорил с Воскобойниковым.
— Я тебе говорю, что платонической любви не существует!
— Ты не понимаешь этого чувства, — упорствовал гимназист. — Платоническая любовь — это высший идеал любви. Допустим, — гимназист подвинулся ближе к приятелю, — я питаю к девице икс одно лишь духовное влечение, без примеси чувственности. Как это назовешь?
— Глупостью. Поверь мне, что твоя девица икс сочтет тебя круглым дураком и не будет с тобой здороваться.
— А по-твоему, что такое любовь?
— Самое обыкновенное физиологическое чувство, состоящее из раствора поваренной соли с примесью «охов» и «ахов», ведущих в конечном итоге к венцу.
— Это прозаично. — Гимназист поднялся на ноги и продекламировал:
…Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега.
— Чепуха!
— Полегче! — сердился Воскобойников. — Во всяком случае я имею уже среднее образование и право на первый классный чин.
— От этого умнее не будешь.
Разговор начал звучать на высоких нотах, грозил скандалом.
Агния поспешила к молодым людям.
— В чем дело, господа?
— Сей юноша утверждает, что платоническая любовь есть высший идеал. Но скажу, что он так ошибся, как ошибался, покупая у старого аптекаря касторку вместо цианистого калия, когда думал отравиться со своей «Офелией» из девятого класса гимназии! Ха-ха! — залился пьяным смехом Штейер.
Вскоре все разбрелись по лесу. Андрей сидел одиноко у потухшего костра и, наблюдая за слабыми вспышками огня, думал о Христине.
На второй день молодежь собралась у Фирсовых. В компании двух молодых людей явился и Виктор.
— Михаил Кукарский, — одергивая модный жилет, на котором болталась тонкая позолоченная цепочка, отрекомендовался один.
«Это «экономист», помощник присяжного поверенного», — подумал Андрей и перевел глаза на угрюмо стоявшего человека, одетого в косоворотку и плисовые шаровары, заправленные в кожаные сапоги.
— Иван Устюгов, — подавая руку, сказал тот хрипловато и внимательно, точно изучая, посмотрел на Андрея мрачными глазами.
Плоское, скуластое лицо Устюгова, с низким покатым лбом, приплюснутым носом, со сросшимися густыми бровями, полными чувственными губами, было неприятно. Устюгов имел привычку широко расставлять ноги, не вынимая при этом рук из карманов своих цыганских шаровар.
«Прототип Никодима новейшей формации», — оглядывая нескладную его фигуру, недружелюбно думал Андрей.
— Я очень рад с вами познакомиться, — кивнул тот. — Надеюсь, в моей словесной битве с Кукарским вы будете на стороне «отверженного», каким меня считают в обществе вот этих маменьких сынков, — кивнул он в сторону гимназистов, столпившихся возле Штейера:
— Не зная ваших убеждений, вексель не выдаю, — улыбнулся Андрей.
— Ловко сказано, — заметил Кукарский и потер руки.
— Господа, кто желает играть в карты, за мной! — послышался голос Агнии.
За молодой хозяйкой ушли Штейер и несколько гимназистов.
Шаркнув ножкой и прижав руку к сердцу, Кукарский остановился перед Дробышевой и продекламировал:
…Без вас хочу сказать вам много,
При вас я слушать вас хочу,
Но молча вы глядите строго,
И я в смущении молчу…
Та улыбнулась:
— Вы полны противоречий.
— А именно?
— Вы не только не молчите в моем присутствии, но и прекрасно декламируете стихи.
— Пардон! Это, так сказать, веление сердца…
— Которое напичкано сонетами и чувствительными романсами, как фаршированная щука, — насмешливо отозвался из угла Устюгов.
— Вы не понимаете поэзии! — бросил Кукарский.
— Смотря какой, — спокойно ответил тот. — Песенок и романсов, вроде «Безноженьки» Вертинского или «Негра из Занзибара» и прочей декадентской чепухи не признаю так же, как и «Прекрасную даму» Блока, хотя последнего люблю за «Матроса». Послушайте! — Устюгов вышел на середину комнаты и, расставив по привычке ноги, хрипло продекламировал:
…И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Все потеряно, все выпито!
Помолчав, он обвел глазами слушателей и продолжал:
…А берег опустелой гавани
Уже первый легкий снег занес…
В самом чистом, в самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?..
С трудом сдерживая охватившее волнение, Устюгов поник головой.
— Вот моя поэзия, — продолжал он тихо. — Поэзия выброшенного из жизни человека, поэзия о грубой правде жизни, а не вздохи о нарциссах. Я отрицаю и некрасовское «Размышление у парадного подъезда»!
— Почему? — спросила его Нина.
Устюгов повернулся к ней на стоптанных каблуках сапог и ответил резко:
— Мужик должен взять железные вилы и топор, не размышлять у подъезда, а ворваться в хоромы и поднять барина на вилы, разгромить, сжечь дотла!
— Да ведь это же бунтарство, — спокойно возразила Дробышева. — Когда нет организации, эти попытки обречены на провал.
— Пускай они кончаются неудачей, но эти вспышки народного гнева заставят кое-кого призадуматься о судьбе России, — ответил хмуро Устюгов.
— Задумываться не будут, — поднимаясь, бросила Нина. — Просто-напросто перепорют мужика, и все пойдет по-старому.
— Что же, по-вашему, нужно?
— Нужна, повторяю, организация. Без нее немыслима революционная борьба, — заговорила горячо Дробышева. — Только под руководством марксистской партии возможна победа!
— У меня свой взгляд на судьбу России, — запальчиво ответил Устюгов.
— Какой?
— Для того, чтобы народ был счастлив, нужно разрушить церкви, театры, музеи, фабрики, заводы, станции, сжечь все и начать новую жизнь. Человек новой жизни должен одеваться в сотканную им самим одежду, его единственным оружием должна быть дубина. Все зло, все несчастия людей происходят от машин и прогресса.
— Значит, если верить вашей идее, мы должны вернуться к пещерному веку? — спросил Виктор.
— Да, — решительно тряхнул головой Устюгов.
— Своим мышлением вы недалеко ушли от этой эпохи, ярым проповедником которой являетесь. Признаться, — продолжал Виктор с сарказмом, — на этом поприще вы делаете успехи. Надеюсь, — Словцов не скрывал насмешки, — что очередной декларацией вы объявите «Сумасшедшего» Апухтина. — Виктор порывисто вышел на середину комнаты и продекламировал:
…Вы знаете, на днях
Я королем был избран всенародно…
В комнате послышался сдержанный смех.
— Но у апухтинского героя все же были проблески сознания, что, к сожалению, незаметно у нашего нового пророка возвращения к Адаму.
— Браво, Словцов! — поддержали присутствующие.
Нина улыбнулась.
— Вы берете под сомнение мои умственные способности? — обиделся Устюгов.
— Нет, зачем, — заговорил серьезно Виктор, — наоборот, я отдаю должное вашему кругозору, но вся беда в том, что объем ваших знаний не вмещает самого главного.
— А именно?
— Что весь корень зла, о котором вы говорили, заключается в непонимании роли пролетариата в борьбе с буржуазией.
— Но пролетариат еще не организован, — задумчиво произнес Устюгов.
Виктор подошел к нему вплотную и проникновенно сказал:
— Устюгов, ты хороший парень, но идешь не той дорогой, по которой тебе, сыну трудового крестьянина, надлежало бы идти. Вспомни свое детство, нужду и всю дикость деревенской жизни. Сейчас, когда твои знания особенно нужны народу, ты витаешь где-то в эмпиреях, в мире беспочвенных и вредных суждений. Пойми глубже страдания народа, вернись к реальной жизни, ибо бытие определяет сознание, но не наоборот. Поверь мне, что все эти разговоры о разрушении машин, идея возврата к патриархальной жизни выгодны лишь нашему злейшему врагу — капитализму.
В комнате стало тихо. Точно освежающий ветерок, пронеслись слова Виктора, развеяв туман беспредметных суждений Устюгова. Иван стоял с низко опущенной головой. Андрей был задумчив.
Первым нарушил молчание вернувшийся из соседней комнаты Штейер:
— Господа, Воскобойников утверждает, что честь изобретения паровой машины принадлежит иностранцам. В качестве подтверждения он ссылается на учебники.
— Ну и что же, правильно, — пожал плечами тот, — спорить не о чем.
Виктор подошел к Воскобойникову.
— Если в вашем учебнике будет написано, что солнце восходит на западе, значит, тоже правильно?
Воскобойников в смущении пожал плечами.
— Это консерватизм, — продолжал Словцов. — Упорное нежелание признать право изобретения за простым русским мастером Ползуновым. Лакейство перед буржуазной наукой.
— Но ведь буржуазная наука не однобока. В частности, в ней заложена идея «гражданина мира», как высший идеал человечества, — заметил молчавший Кукарский. — Да, гражданин мира! Гражданин вселенной! — Кукарский повел рукой.
— Да. Человек — это звучит гордо, так говорит Горький, — задумчиво отозвалась Нина.
— Но почему вы представляете гордого человека только в будущем?
При последнем вопросе взгляды присутствующих обратились к Нине.
— Когда будет достигнута свобода, когда человек будет хозяином, но не рабом, когда ему будут принадлежать духовные и материальные ценности страны, только тогда он оправдает слова Горького.
В комнате наступила минутная тишина. Кукарский спросил:
— А гражданин мира?
— Вредная утопия, — ответил Словцов и заговорил взволнованно:
— Вспомните слова Белинского: «Кто не любит отечество, тот не любит и человечество»… И, если верить вашему «гражданину мира», то я, как русский человек, должен отказаться от родины, должен отбросить национальные традиции, национальную культуру, ее богатства, отказаться от Александра Невского, Суворова, Пушкина, Льва Толстого, Чернышевского и других имен, составляющих нашу гордость. Ведь это безумие! — потряс он кулаком. — Ваш «гражданин мира» отрицает самостоятельное существование государства и его право на самоуправление. Ваш «гражданин мира» стоит за ликвидацию национальной независимости народов. Это подлость! — выкрикнул он. — Эта самая последняя ступень падения человека! Предательство! — Бледное лицо Словцова покрылось красными пятнами. — Стыд! Позор!
Наступило тяжелое молчание.
— Отказаться от интересов родины, быть чуждым своему народу, его культуре, стать предателем! — продолжал глухо Виктор. — Вот к чему ведет ваша философия!
Глаза Кукарского растерянно блуждали по лицам слушателей. Оправившись от смущения, он заявил:
— Но ведь сама идея «гражданина мира» прекрасна?
— Да, как прекрасен удав, когда он глотает кролика. У него тоже есть идея!
— Вы, Словцов, кстати напомнили о еде, — послышался из угла насмешливый голос Устюгова. — Кушать смертельно хочется, распорядитесь насчет чая, — обратился он к Андрею.
Когда кончился вечер, Нина и Словцов вышли вместе. Подняв воротник шинели, Виктор говорил:
— Жаль, что сегодня не было Русакова.
— Да, очень! — согласилась девушка. — Его присутствие принесло бы кое-кому большую пользу.
Андрей проснулся поздно. Наскоро выпив чай, он направился к Словцову. Тот под навесом старого сарая выпиливал из фанерного листа рамки для портретов.
— Вступай в наш кооператив, — сказал он весело, протягивая Андрею руку. — Правда, членов только двое, я да Марковна, но по уставу открыт доступ и другим. Как ты думаешь, Марковна, — крикнул он, — можно Андрея Фирсова принять в наше кооперативное общество?
— Можно, — махнула та приветливо рукой. Только пускай со своим инструментом идет.
— Она у меня человек практичный. Покупай лобзик и включайся в общественную форму труда.
Виктор повел своего друга в комнату.
— Ну как спалось? — спросил он Андрея.
— Плохо. Все еще нахожусь под впечатлением вчерашних споров.
— Да, — задумчиво произнес Виктор. — Иван Устюгов искренен, его еще можно убедить, но Кукарский — это законченный тип меньшевика. — Помолчав, Виктор продолжал: — Он причисляет себя к лагерю реформаторов и является сейчас председателем клуба приказчиков в Зауральске. Эта организация сильная, опора местных меньшевиков. Кстати, у тебя есть намерения пойти сейчас к Русакову?
— Да, — ответил Андрей. — Знакомство с Русаковым мне обещала и Нина Дробышева.
Приближаясь к ямщицкой слободке, где жил ссыльный, Виктор продолжал:
— Русаков — большой оптимист. Ни тяжелые условия ссылки, ни каторжные этапы — ничто не сломило его. Епифан! — крикнул Словцов парню, сидевшему на скамейке небольшого домика. — Григорий Иванович дома?
— Дома! Заходите!
Встретил Русаков гостей на крыльце.
— Давненько не был, — сказал он мягким баритоном, пожимая руку Словцову.
— Знакомьтесь…
Андрей с уважением пожал широкую ладонь ссыльного.
— Ваша фамилия мне знакома. Вы не сын хлеботорговца Фирсова? — Русаков внимательно посмотрел на Андрея.
— Да.
— Слышал о вас и о вашем папаше, — произнес он, слегка сдвинув брови. — Проходите в комнату.
Андрей вошел к Русакову. В углу стояла простая железная кровать, затянутая цветным пологом, три стула, возле окна под книгами — небольшой стол.
Григорий Иванович обратился к Словцову:
— Как здоровье Марковны?
— Бегает, — ответил тот. — Беспокойная старуха.
Григорий Иванович посмотрел на Фирсова.
— Что-то я вас не видел раньше. Вы здесь живете? — обратился он к нему.
— Нет, я учусь в Петербурге. Каникулы провожу на мельнице отца, у знакомого мне механика.
— Почему не дома?
— Не разделяю взглядов отца на жизнь и живу самостоятельно.
— Это еще не все, — вмешался Виктор в разговор. — Там, недалеко от мельницы, живет такое симпатичное существо…
— Что же, все это достаточно веские причины и делают честь Андрею Никитичу. Устенька! — крикнул, приоткрыв двери, Русаков. — Самоварчик бы нам.
Поймав на себе ласковый взгляд квартиранта, Устинья поправила косу и пошла в кухню. Фирсов успел заметить красивую, статную фигуру девушки.
— Между прочим, у Никиты Фирсова есть интересный субъект, — заговорил Словцов и, улыбнувшись Андрею, продолжал: — Однажды на улице навстречу мне шагает огромный человечище. Вытянул руки и рычит, аки зверь: «Варавва, дай облобызаю». Винищем прет от него за версту. «Скорбна юдоль моя. Эх, студиоз, студиоз! Пойдем, — говорит, — в кабак». Облапал меня ручищами и загудел, как колокол:
…Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать земли вращенье…
«Может, я пью от неустройства жизни, а?» — «Не знаю, но человек, — говорю, — себе хозяин». А он так ехидно: «Если ты хозяин, поезжай обратно в свой университет». Чтобы отвязаться от пьяного, отвечаю шуткой: «Рад бы в рай, да грехи не пускают». — «Вот то-то и оно, — расстрига поднял указательный палец: — бог есть внутри нас, остальное все переменчиво».
Русаков прошелся по комнате.
— Теория богоискательства не нова… За последние годы ею начали увлекаться слабонервные интеллигенты. — Григорий Иванович провел рукой по волосам и продолжал не спеша: — Нашлись так называемые «новые апостолы» марксизма, в частности Базаров, Берман и последователи у них нашлись типа Елеонского, — последнюю фразу Русаков произнес с нескрываемым презрением.
— …Мы должны бороться с любой разновидностью религии. Это азбука всего материализма и, следовательно, марксизма, так учит Ленин. Кстати, у меня сохранился экземпляр газеты «Пролетарий», где опубликована передовая статья Ленина «Об отношении рабочей партии к религии». Советую почитать, — с довольным видом он передал газету Андрею. — Только прошу вернуть: она нам потребуется.
Устинья поставила самовар на стол и украдкой посмотрела на Андрея, которого знала по слухам.
«На Сергея не похож, больше на мать», — подумала девушка, расставляя посуду.
— Епифан, заходи в комнату, — заметив, как в дверь просунулась голова Епихи и скрылась, пригласил Григорий Иванович.
Епиха робко переступил порог и остановился в нерешительности.
— Заходи, заходи, не бойся, — подбадривал его Русаков и подвинул стул.
— Это брат Сергея Фирсова, Андрей, — показал он на Андрея. — Тоже социалист, как и я.
Епиха недоверчиво уселся на краешек стула.
— Диво берет, — осмелев, оглядел плотную фигуру Андрея в студенческой тужурке и заговорил: — Сергей Никитович-то весь в отца и капиталом ворочает не хуже Никиты Захаровича, а вы, стало быть, больше по ученой части?
— Будущий инженер, — ответил за Фирсова Виктор.
В тихий августовский вечер, когда с полей медленно плыли серебряные нити паутинок, Русаков переоделся и направился в мастерскую, которую Елизар Батурин устроил в старой заброшенной бане. Русаков раздул угли и, сунув в них паяльник, осмотрел старый, позеленевший самовар, который дал течь.
Вошел Епиха, молча уселся на мельничный жернов, лежавший у порога, и стал наблюдать за работой.
Стачивая рашпилем заусенцы и наплывы олова, Григорий Иванович спросил:
— Ты умеешь отгадывать загадки?
— А ну-ка, может, отгадаю, — Епиха в нетерпении полез в карман за кисетом.
— Один с сошкой, семеро с ложкой. Отгадай.
Закурив, Епиха задумался.
— Не знаю, — признался он. — Мудреная…
— Эх ты, горе луковое, — улыбнулся Русаков. — А еще хвалился, что умеешь отгадывать. Слушай: это мужик пашет землю, а за ним с ложками в руках тянутся поп, староста, урядник, писарь и другие захребетники.
Лицо Епихи озарилось улыбкой:
— А ведь верно, Григорий Иванович. Как это я не догадался.
Часто заходили к мастеру покурить Осип и Федотко, усаживались на старый жернов и молча вынимали кисеты. Григорий Иванович откладывал в сторону начатую работу.
— Закури-ка нашего, уральского, — предлагал Федотко. Ссыльный, не торопясь, свертывал цигарку и, затянувшись табаком, одобрительно кивал головой:
— Крепок.
— Самосад, — довольный Федотко переглянулся лукаво с Осипом. — Прошлый раз дал покурить одному антиллигенту, так он чуть от дыма не задохнулся…
— А что такое «антиллигент»? — Григорий Иванович вопросительно посмотрел на Федотку.
— Антиллигент — это значит, — ответил бойко Осокин и презрительно сплюнул, — тот, кто носит брюки навыпуск и галстук бантиком.
— Нет, ребята, не так надо понимать это слово…
— А мы не про всех, — оправдывался Федотко.
— Про кого, например?
— О тех, кто нос задирает перед нашим братом, — мрачно отозвался Осип.
— По-вашему, если человек одет по-городскому, значит, он интеллигент?
— Ясно!
— Нет! — горячо заговорил Русаков. — Настоящий интеллигент — это тот, кто зарабатывает хлеб своим трудом и знания которого идут на пользу народа, ну, например, учитель, доктор, писатель. Интеллигенты бывают разные. Иные служат народу, иные — капиталисту, защищают его интересы, их в один ряд ставить нельзя… Вы слышали про таких интеллигентов, как Белинский, Чернышевский и Добролюбов?
Парни не спускали внимательных глаз с ссыльного, рассказывающего о героической жизни революционных демократов.
Наступал вечер. В переулке, где стояла мастерская, тихо ложились от заборов мягкие тени.
— Приходите почаще, нам еще о многом надо потолковать, — пожимая парням руки, говорил Русаков.
Как-то зимой, подрядившись везти зерно в Челябинск, на архиповскую мельницу, Епиха по привычке забежал к Русакову.
— Еду утром в уезд. Подрядили везти муку, — сообщил он. — Идет целый обоз.
— Что ж, поезжай. Кстати, не сможешь ли ты, Епифан, передать письмо одному человеку? Как его найти, я тебе расскажу. — Русаков вынул из кармана пиджака небольшой конверт: — Письмо очень важное и передать его нужно лично в руки. Сможешь ли ты это сделать? — Глаза Русакова смотрели на Епиху строго.
Парень замялся.
— Насчет политики?
— Да, — ответил твердо Русаков. — Я на тебя надеюсь, Епифан, спрячь только подальше.
— Боязно, Григорий Иванович, — неуверенно протянул тот, — а вдруг кто узнает? Тогда как?
— Пойдем оба в Сибирь, — улыбнулся Русаков и шутливо сдвинул шапку ему на глаза. — Волков бояться — в лес не ходить.
Веселый тон ссыльного ободрил Епиху, и, поправив шапку, он ответил:
— Ладно, передам.
Дней через десять Епифан рассказывал:
— Ну и дружок у тебя живет в Челябе, принял, как родного брата! Прихожу с письмом, прочитал и в горницу повел меня. Правда, домишко у него неказистый и сам одет бедно, но душевный человек. Напоил чаем, сходил со мной на постоялый. Помог запрячь лошадей и увел их к себе. Три дня я у него жил. Не отпускает на постоялый, да и все. Велел тебе поклонник передать и вот эту книгу. — Епиха достал из-за пазухи завернутую в газету книгу.
Русаков бережно развернул ее и, взглянув на обложку, обрадовался.
— Ну, Епифан, большое тебе спасибо, — и крепко потряс ему руку.
— С этой книжкой, — продолжал Епиха, — подрожал я дорогой. Остановились на ночь на постоялом в деревне. Народу набилось много. Залез я с Оськой на полати и сунул ее в изголовье под армяк. Утром просыпаюсь — книжки нет. Она, милая, в пиме и лежит. Стал припоминать. Верно, ходил ночью лошадей проведать, сунул ее спросонья в пим и забыл.
В городском саду играл оркестр. Русаков не спеша направился к бору, темневшему на окраине города. Хотелось побыть одному, сходить к обрыву. Этот лесной уголок он любил и раньше. Речка вилась среди столетних деревьев, петляла по опушке бора и вновь пряталась в его густой заросли. Русаков прошел Лысую гору и, цепляясь за ветви, стал спускаться с обрыва. Впереди, за рекой, лежала равнина, и на ней виднелись полоски крестьянских полей. Усевшись на выступе камня, Русаков снял кепку, провел рукой по волосам. Слышался тонкий аромат увядающих трав и смолистый запах деревьев. Казалось, ничто не нарушало безмолвия леса. Только где-то наверху был слышен нежный голос горлицы, и над верхушками сосен неслись монотонные звуки церковного колокола.
Русаков давно не имел вестей из родного города.
— Многих нет в живых, — прошептал он. — Что ж, живые будут бороться, падать, вставать и идти к заветной цели.
Река тихо плескалась о берег. Слегка качались широкие листья кувшинок. За рекой слышен рожок пастуха. Это напоминало Григорию Ивановичу далекое детство.
…Степь. Богатый хутор немца-колониста. Горячая земля жжет босые ноги пастушонка Гриши. Старый Остап, положив возле себя длинный кнут, спит под кустом. Палящее солнце, оводы гонят подпаска в прохладу ленивой речки. Пара молодых бычков, задрав хвосты, несется в хлеб. Пока мальчик выскочил из воды, они уже были там. Тарахтит рессорная бричка хозяина. Увидев бычков, он останавливает коней и, размахивая кнутом, бежит навстречу подпаску. Резкий удар обжигает мальчика. За ним второй. Багровея от злобы, немец кричит, коверкая русские слова: «Паршиви щенк!»
Вечером Остап, сидя возле избитого мальчика, жалостливо выводит что-то на своем рожке.
Так и прошло детство. Затем прощанье с Остапом, и четырнадцатилетний паренек, закинув котомку за спину, ушел в город, три дня скитался по улицам Николаева, добывая кусок случайным заработком. Работа на заводе, знакомство с революционерами, подпольные кружки, арест.
Григорий Иванович вспомнил, как он плыл в лодке мимо островка, заросшего лозняком. Скрылись из глаз купола церквей, заводские трубы, крыши богатых домов. Загнав лодку в узкий проход среди камыша, выпрыгнул на берег. Невдалеке виднелась небольшая березовая роща, и Русаков, оглядываясь, направился к ней. На небольшой поляне уже собралось человек тридцать участников маевки. Выступал председатель местного Совета рабочих депутатов.
— …Булыгинская дума — это неуклюжий маневр царизма. Им не расколоть-революции, они не оторвут нас от народа! Наша задача — бойкот булыгинцам. Нужно разъяснить трудящимся, что это — ширма, за которую прячется реакция перед лицом революции.
Неожиданно на поляну выбежал подросток с криком: «Нас окружают!» На опушке показались полицейские. Слышны свистки, топот бегущих людей. Григорий Иванович бросился в прибрежные кусты. В роще прохлопало несколько выстрелов.
Вечером он добрался до заброшенного сарая и провел там ночь. Домой идти было опасно. Только через три дня после маевки его схватили жандармы…
Вздохнув, Русаков поднялся. Внизу оврага потянуло сыростью. Лес стоял молчаливый и грустный, как бы жалея о разлуке с солнечным днем.
К Виктору Русаков пришел уже в сумерках. Из комнаты слышались возбужденные голоса спорящих людей.
«Очередное сражение с Кукарским», — подумал он и толкнул дверь.
— …Повторяю, стачка не должна носить политический характер. Выступления рабочих должны сводиться только к экономическим требованиям. Если объединить то и другое, то получится мешанина, которая, кроме вреда, ничего не принесет, — засунув по обыкновению пальцы за жилет, говорил Кукарский.
— Это чистейший вздор и глупость, — горячился Виктор. — Революционная массовая стачка содержит в себе и политические и экономические требования. Отрывать одно от другого невозможно.
Заметив Русакова, Словцов обратился к нему:
— Григорий Иванович, Кукарский говорит, что революционного характера массовые стачки не должны иметь. Ведь это же чистейшей воды экономизм?
— Да, — Григорий Иванович, посмотрев в упор на Кукарского, произнес: — Ваши мысли, господин Кукарский, не новы. Это или отступление от марксизма, или прямая измена ему.
— Но позвольте, — Кукарский развел руками, — я нахожусь здесь на правах оппонента…
— Которого никто не приглашал, — хмуро заметил Виктор.
— Хорошо, в таком случае я ухожу, — схватив фуражку, Кукарский повернулся к выходу. — Но все же я не теряю надежды, что на эту тему мы продолжим разговор, — заявил он с порога.
— Лично с вами я считаю бесполезным его вести, — ответил решительно Русаков.
— Почему?
— Меньшевик всегда останется меньшевиком, какой бы фразой он ни прикрывался, — сдвинув брови, ответил Григорий Иванович.
— Ах вот как, — протянул Кукарский, — мне кажется, вы просто уклоняетесь от дискуссии, — прищурил он глаза. — Но позвольте думать мне так, как я хочу, — бросил он надменно и хлопнул дверью.
…Утром Андрея разбудил отец:
— Поднимайся, внизу околоточный ждет. Достукался, — и, запахнувшись в халат, косо посмотрел на сына. — Сколько раз тебе говорил: не связывайся с сыцилистами, так нет, не послушался.
— Это касается только меня, отец, — одеваясь, ответил спокойно Андрей.
Никита по привычке торопливо забегал по комнате:
— Ишь ты, ево касается, а меня не касается? А ежели пальцем будут тыкать, что сын купца Фирсова сыцилистом стал, тогда как?
— Ответьте, что у старшего сына своя дорога, — холодно заметил Андрей.
Никита круто повернулся к нему.
— Вот тебе мой сказ: свою вывеску «Торговый дом Фирсова и сыновья» марать не позволю. Не тобой дело начато, не тобой будет кончено.
— Может быть, и мной. Поживем — увидим, — многозначительно ответил Андрей и, хлопнув дверью, спустился в кухню, где сидел полицейский.
— От господина исправника пакет, — подавая бумагу, козырнул тот. Андрей вскрыл конверт и, пробежав глазами письмо, сказал:
— Хорошо, скажите, что буду.
— Распишитесь на конверте. Такой порядок-с, — вновь козырнул околоточный.
К исправнику идти рано. Андрей решил побродить по лесу. Омытые утренней росой молчаливо стояли молодые березы. В одном месте ветви деревьев так густо сплелись, что пришлось с трудом выбираться на небольшую поляну, заросшую травой, из которой выглядывали фиолетовые колокольчики и белая ромашка.
Гудели шмели. По широким листьям лопуха ползали божьи коровки. За кромкой леса шли поля. Показался пахарь.
Налегая на сабан, дергал вожжой заморенную лошаденку, которая с трудом тащилась по неглубокой борозде.
Поравнявшись с Андреем, крестьянин остановил лошадь и, опустившись на деревянную стрелу сабана, вытер рукавом рубахи лоб.
— Нет ли покурить? — спросил он без улыбки.
Андрей подал папироску. Худое с жиденькой бородой лицо, домотканная из грубого холста рубаха, грязные опорки и вся тощая фигура крестьянина выглядела точно осиновый пенек, обглоданный зайцами.
Сделав большую затяжку, пахарь закашлял и потер рукой плоскую грудь.
— Ржи думаю немножко посеять, — обращаясь не то к Андрею, не то к самому себе, промолвил он и уныло посмотрел на клячу. — Плохо тянуть стала… овса-то с весны нет, а на подножном корму много не наработаешь. Да и год-то был неурожайный…
— Ну, а земство разве не помогает? — спросил Андрей.
— Помогает, — криво усмехнулся мужик. — Сунулся я как-то в кредитное товарищество, а мне кукиш показали: таким, как я, голоштанникам, ссуды не дают.
— А кому же дают? — заинтересовался Андрей.
— Кто побогаче, тем и кредит. А наш брат хоть песни пой, хоть волком вой, не жди, не учуют…
— Можно обратиться в Крестьянский банк.
— Одно только название, что крестьянский, а на деле там лавочники да купцы орудуют.
— Значит, по-твоему, и обратиться за помощью не к кому?
— Подохнешь и домовину не сколотят, а не только помощь живому человеку дать, — бросив в сердцах папироску, крестьянин подошел к лошади, поправил шлею.
— Разрешите еще одну… — видя, что Андрей раскрыл портсигар, попросил он и, закурив, тронул коня вожжой. — Загон мне до обеда надо допахать. Ну ты, дохлая! — крикнул он на лошадь и, налегая на поручни сабана, зашагал по борозде.
«Где же выход? — думал Андрей. — Так щедра природа и так безотрадна крестьянская доля.
Нужна не конституция, не парламент, ограничивающий власть царя, а более радикальные меры… И прав Русаков, когда говорил: либеральная буржуазия с ее парламентом — это та же петля для рабочих и крестьян. К черту! — выругался Андрей. — Нужно другое!»
…Захваткин в кабинете просматривал почту. Круглое мясистое лицо с большой бородавкой на щеке лоснилось от жира, круглые, чуть навыкат глаза были сонны.
Заслышав шаги, он выжидательно посмотрел на дверь.
— Пришли? Из уважения к вашему почтеннейшему родителю я решил побеседовать с вами, как это говорят, по душам. — Захваткин уставился рачьими глазами на посетителя. — Ваши взгляды на переустройство общества, скажу прямо, подпадают под действие закона о государственных преступниках и могут иметь за собой неприятные последствия. Да-с, — он откинулся в глубь кресла. — Мне прискорбно говорить об этом, но, знаете, служба, — развел он руками. — Вы курите?
— Спасибо.
Закурив, Захваткин продолжал неторопливо:
— Брожение умов — это, так сказать, знамение времени. Я сам когда-то, в дни молодости, был привержен к идеям либерализма. Но, благодарение богу, — Захваткин поднял глаза к потолку, — эти семена заглохли, не успев дать росток.
— Я чувствую, что и мои либеральные идеи также приходят к концу, — заметил со скрытой усмешкой Андрей.
— Вот и чудесно! — Опираясь на ручки кресла, исправник приподнял тучное тело. — Я вижу, батенька мой, вы человек неглупый.
— Благодарю за комплимент, — сухо поклонился Фирсов.
— Да-с, неглупый, — не замечая иронии, продолжал Захваткин.
— И чем скорее порвете знакомство с разными там Русаковыми, Словцовыми и прочими бунтовщиками, тем лучше.
— В рекомендательных списках знакомых я не нуждаюсь, — ледяным тоном произнес Фирсов.
— Мое дело, милостивый государь, предупредить вас… Повторяю, что только из уважения к вашему родителю вы пользуетесь свободой, дарованной нам монархом.
Перед глазами Андрея промелькнули картины голода казахов, сгорбленная фигура крестьянина.
— Венцом этой свободы вы считаете девятое января 1905 года? Залитых кровью рабочих, декабрьские баррикады Пресни? Пытки и виселицы? Да я всеми силами буду бороться против этой свободы, и вам меня не сломить! — выкрикнул горячо Андрей.
— Вы забываетесь, милостивый государь! — лоснящееся лицо Захваткина побагровело. — Вы находитесь в полицейском управлении, но не на тайном сборище. Предупреждаю последний раз, что, если не порвете связи с ссыльными, я вынужден буду принять суровые меры. Можете идти.
Андрей поспешно вышел из кабинета. В этот день он долго бродил по кривым переулкам города, усталый, поднявшись к себе в комнату, лег на диван.
«Жаль Христины нет со мной. Один… Чужой в этом доме».
Скрипнула дверь, показалась одетая в темное Василиса Терентьевна.
— Что, мама?
Она уселась рядом, провела рукой по его волосам. Он доверчиво припал к плечу старой женщины.
— Тяжело мне…
— Знаю, — тихо промолвила Василиса Терентьевна и, вздохнув, сказала: — И мне несладко. Сам-то стал чистый скопидом, на свечку жалеет. Сережа совсем отбился от рук: одни гулянки на уме. Да и ты редко бываешь дома. Не с кем слова вымолвить. Агния по магазинам да по портнихам, мать забывать начала. Одна у меня надежда под старость — ты… — Помолчав, Василиса Терентьевна спросила: — Зачем звали в полицию?
— Пустое дело, — уклончиво ответил Андрей.
— Пенял отец сегодня, что вырастила сына на кривую дорожку.
— Дорога моя прямая, мама, к лучшей жизни ведет, — стараясь подобрать понятные матери слова, тихо говорил Андрей. — Знаю, труден будет путь, но своей цели достигну.
— Ну, дай бог! — Поцеловав сына, Василиса Терентьевна поднялась на ноги и, осенив его крестным знамением, вышла.
Захватив с помощью Дарьи Видинеевой паровые мельницы на Тоболе, Никита Фирсов стал подбираться к фирме «Брюль и Тегерсен» — крупному мясопромышленному комбинату датчан в Зауральске.
Денежные средства кооператоров были ограничены, и Фирсов повел с ними тонкую игру.
— Тебе, Александр Павлович, мешать я не буду, — говорил Никита заводчику Балакшину, главному учредителю союза маслодельных артелей. — Перерабатывай молоко, разводи свиней, а где надо, я подсоблю деньгами. У тебя контракт с датчанами есть? — спросил он неожиданно.
— Да, часть свинины я сдаю на консервный завод, — ответил Балакшин.
Шагая по мягкому ковру, Никита говорил не торопясь:
— Опутывают нас иноземцы, ох, опутывают. Сам посуди, — Фирсов, заложив руки за спину, остановился перед хозяином: — в Челябинске два завода принадлежат немцам и бельгийцам. До самого Омска по всей железной дороге склады американца Мак-Кормика. В Омске засели немец Ган и швед Рандрупп. На винокуренных и пивоваренных заводах хозяйничают иностранцы, и здесь орудуют датчане, а нашему брату, купцу, и повернуться негде. — Помолчав, Никита продолжал: — Слышал я, что масло и свинину ты отправляешь в Англию?
Балакшин, поглаживая пышную с проседью бороду, внимательно слушал гостя.
— Да.
— Ну вот, и ты со своими артелями ихнюю же руку тянешь, а какая польза?
— Мне от фирмы Тегерсена один убыток, — заметил хозяин.
— А ежели нам с тобой, допустим, создать свою компанию, ас, ас… как это на ученом языке называется? — Фирсов наморщил лоб и уставился на ковер. — Припомнить не могу, ведь говорил же мне этот кутейник…
— Ассоциацию, — подсказал Балакшин, который когда-то учился в коммерческом училище. — Что же, я не прочь… Мне эти «Брюль и Тегерсен», признаться, крепко, ножку подставляют. Создают свои механизированные маслодельные заводы, и артелям тягаться с ними трудновато.
— Не удержаться им против нас, — забегал по привычке Никита, — деньгами я тебе пособлю. Начинай накидывать цену на молоко с пятачка, а там посмотрим, кто кого.
— Ну, хорошо, а разницу в повышении цен кто оплачивает?
— Я.
Хозяин задумался.
— Допустим, цену повышаем. Но Тегерсен не может останавливать маслодельные заводы, ясно, что будут оплачивать молокосдатчиков по ценам выше артельных. Но когда-то должен быть предел?
Никита хитро улыбнулся:
— Ты только начни их бить, а я уж добью.
— Опасная игра. — Балакшин затеребил бороду. — Требуются большие деньги.
— Для начала я открою вам кредит в Крестьянском банке тысяч так на пятнадцать, — заявил Никита.
— Ну, а если мы не выдержим конкуренции? — продолжал расспрашивать осторожный Балакшин.
— Брюль и Тегерсен лопнут скорее, чем мы, — заявил уверенно Никита. — Для пользы дела я поставлю в ваше правление своего человека.
— Я посоветуюсь, — поднимаясь, заявил хозяин. — Прошу денька через два заглянуть.
Через неделю в степь к Бекмурзе прискакал гонец от Фирсова с приглашением в Марамыш по важному делу. Попутно фирсовский человек, с таким же наказом, заехал и к Дорофею Толстопятову. Бекмурзе отвели боковую комнату, в которой когда-то жил Андрей. Стряпка Мария ругалась, подтирая заплеванный гостем пол. Не выносил «кыргыцкого духа» и сам хозяин, но из уважения к богатству скотопромышленника свое недовольство не выказывал. Сергей приезду своего степного друга обрадовался.
Тут же приехал и Дорофей Толстопятов. Увидев его в дверях комнаты, Сергей порывисто поднялся со стула и, посмотрев с презрением на Дорофея, вышел на улицу. Никита проводил его сердитым взглядом.
— Что сделалось с парнем?
Бекмурза громко захохотал:
— Моя знат… Сережка свинья ашал…
Видя, что Толстопятов не сердится, Никита с гостями закрылся в кабинете.
Поговорив о погоде и прочих малозначащих вопросах, хозяин перешел к делу.
— Бекмурза Яманбаевич, ты кому теперь скот продаешь?
— Зауральск гоням, — ответил тот коротко.
— Кто еще в Зауральск гоняет? С ними ты в дружбе живешь?
— Вместе пьем. — Узкие, заплывшие жиром глаза Бекмурзы весело смотрели на хозяина.
— Та-ак, — задумчиво протянул тот и хрустнул костлявыми пальцами. — Можешь ты нажать на них, чтобы скот они в Зауральск не гоняли?
— Можна. У меня сарский бумага есть, — вытаскивая из-за пазухи пачку векселей, заявил Бекмурза.
Никита, точно ястреб, схватил ценные бумаги: скотопромышленники Тургая влезли в долги Яманбаеву на большую сумму.
Довольный Фирсов потер руки.
— Заворачивай их скот в Марамыш, — заявил он весело Бекмурзе. — Будем свою скотобойню строить. Мясо пойдет теперь мимо Зауральска в Екатеринбург и Москву. Какая твоя думка?
— Моя согласна, — хлопнул себя по коленке Бекмурза.
Никита перевел глаза на Толстопятова.
— Я не супорствую, — произнес медлительный Дорофей. — Свиней могу закупать у мужиков, съезжу в Александровку и Всесвятскую к хохлам.
— Сколько деньги нада? — спросил нетерпеливый Бекмурза.
— Пока немного, — ответил Никита. — На первых порах тысяч восемьдесят. — Фирсов испытующе посмотрел на Яманбаева.
— Латна, даем.
— Ну, а ты как, Дорофей Павлович? — спросил его хозяин.
Осторожный Толстопятов поднял глаза к потолку.
— Тысяч двадцать могу… — вздохнул он, — с деньгами-то у меня плоховато.
К осени скотобойня была готова. Построили ее недалеко от заимки Дарьи Видинеевой, и Сергей переехал туда.
Бекмурза, договорившись со скотопромышленниками, погнал гурты в Марамыш, на новую скотобойню. Консервный завод «Брюля и Тегерсена» в Зауральске остался без сырья и к весне заглох.
Не выдержав конкуренции с маслодельными артелями, остановились и заводы датчан по переработке молока.
Никита денег не жалел. Он потянулся к деньгам и Дарьи Видинеевой. В правление сибирских маслодельных артелей, по настоянию Никиты, вошел Никодим.
Весной к дому Фирсова подкатила дорожная коляска. Из нее вышел средних лет господин, одетый в пепельного цвета макинтош с желтыми отворотами из шагреневой кожи. На ногах гостя одеты модные ботинки. Перекинув привычным жестом под мышку трость с серебряным набалдашником, он протер носовым платком пенсне с золотой пружиной. Продолговатое с желтым оттенком лицо, бесцветные глаза, под которыми свисали дряблые мешочки, тонкие бескровные губы, маленькие завитые колечком усики, длинный стручковатый нос — все в фатоватой фигуре приезжего было неприятно.
— Скажите, пожалста, это дом Фирсоф? — спросил он выходившую из ворот стряпку Марию.
— Ага. Только Никиты Захаровича дома-то нету. Вам его, поди, надо? Ладно, скажу хозяйке, — Мария повернула обратно в дом. Приезжий смахнул пыль с макинтоша и не торопясь последовал за ней.
Увидев незнакомого человека, Василиса Терентьевна смутилась. За последнее время в дом Фирсова постоянно заходили прилично одетые люди и вежливо просили хозяина о помощи.
— Гони их в шею, стрекулистов, — говорил сердито Никита жене. — Бездельники, балаболки. Умеют только языком чесать.
Но важная осанка гостя, манера держать себя с показным достоинством возымели свое действие. Василиса Терентьевна пригласила гостя в дом.
— Мартин Тегерсен, — подавая руку хозяйке, отрекомендовался он. Сняв в передней макинтош и шляпу, мимоходом взглянув на себя в зеркало, вошел в гостиную.
Усевшись на стул, не спеша разгладил складки брюк и вежливо спросил:
— Ви супруг Никит Захарович Фирсоф?
— Да, — Василиса Терентьевна шумно поднялась со стула. — Пойду насчет самоварчика похлопочу, — и, облегченно вздохнув, спустилась в кухню.
Мартин стал разглядывать богатую обстановку, но заслышав легкий шелест платья, выжидательно уставился на дверь.
Показалась Агния. Тегерсен вскочил со стула и церемонно поклонился. Девушка подала руку, и гость почтительно припал к ней. Одетая в поплиновое платье голубого цвета, отделанное дорогим гипюром, Агния произвела на старого холостяка сильное впечатление. Полусогнувшись и прижав руку к сердцу, Тегерсен произнес:
— Ошшень рад видеть вас. Ви дочь Никит Захарович?
Девушка кивнула головой и показала гостю на стул. Придерживая складки тщательно выутюженных брюк, Тегерсен присел.
— Как вам понравился наш городок?
— Ошшень милый. Увидев вас, я мог бы сказывайть, — откинув руку, Тегерсен продекламировал:
Нефольно к этим берег
майн тащит нефидимый сил…
Спрятав улыбку, Агния всплеснула руками:
— Как чудесно! — увидев входившую Василису Терентьевну, обратилась к ней: — Мама, господин Тегерсен, оказывается, артист!
— О! Как кофорится ргосский поговорка: «кушайт мед вашим губ», — произнес самодовольно гость.
За чаем Мартин, стараясь быть любезным, болтал без умолку.
Василиса Терентьевна, поглядывая на него из-за самовара, думала: «С виду степенный, а стрекочет, как сорока».
Агнии гость понравился. Оживленно беседуя, Тегерсен не заметил, как вошел Никита Захарович и хмуро посмотрел на гостя.
«Хлыст из благотворительного общества», — недружелюбно подумал Фирсов и сухо поздоровался.
— Мартин-Иоган Тегерсен!
Лицо хозяина преобразилось. Он заговорил радостно:
— Дорогой ты мой, да каким ветром занесло тебя к нам? Вот не ждали, вот не ждали! Мать, принеси-ка нам бутылочку рейнвейна, — и, поманив жену за дверь, сказал на ухо: — Ту, что со спиртом!
«Дрянный рейнвейн. На следующий раз надо привезти с собой хорошего вина», — думал датчанин, выпив рюмку.
Никита Захарович догадывался о причине приезда датчанина в Марамыш и держался настороженно.
Учтиво раскланявшись с женщинами, Тегерсен ушел вместе с хозяином в кабинет.
— Поговорим о деле. Мой акционер господин Брюль ошшень озабочен состоянием маслодельных заводов. Он мне поручил разговаривайт с вами, Никит Захарович, и о судьбе консервного завода. — Стараясь выражаться более правильно, Тегерсен говорил медленно. — Ваша политик ошшень умно. Диктат на молочном рынок вызывайт нашей фирме кризис. Господин Брюль и я думайт продать маслодельный заводы вам.
— На каких условиях, Мартын Иванович?
— На условий их балансовой стоимости… — Тегерсен выжидательно умолк.
— В бухгалтерии человек я несведущий. Вся она у меня здесь. — Никита вынул из кармана небольшую записную книжку: — У вас четырнадцать заводов в Зауральском и Петропавловском уездах. Видел я их. Цена им не больше восьми тысяч каждому, включая погреба, надворные постройки и оборудование. Стало быть, если их взять все вместе, то получится… — Никита, найдя нужную запись, заявил: — Сто двенадцать тысяч. Из них я делаю скидочку, и тысяч восемьдесят можете получить при условии, если половина дивиденда от консервного завода пойдет мне…
Несмотря на врожденное спокойствие и привычку не терять самообладания при коммерческих сделках, Тегерсен порывисто вскочил:
— Никит Захарович, прощайт мое слоф, ведь это, это… как по-рюсски, разбой!
— Что ж, раз мои условия вам не подходящи, гневаться не надо, — ответил спокойно Фирсов, — но молоко пойдет в артели, ваш консервный завод мясо не получит, — сказал он жестко и отвернулся от бегавшего по комнате Тегерсена. — Могу добавить, что Промышленный банк, где хранятся ваши векселя, на днях их должен опротестовать. Выбирайте любое.
— Ми подумайт. Ответ ей получите через три дня. До свидания. — сухо поклонившись, Тегерсен вышел. Спускаясь с крыльца, он увидел Агнию и с кислой улыбкой приподнял шляпу: — До свидания!
Через несколько дней Никита получил от фирмы «Брюль и Тегерсен» письмо, в котором акционеры, соглашаясь с условиями Фирсова, приглашали его в Зауральск для уточнения деталей их будущей совместной деятельности.
Став полноправным пайщиком фирмы датчан, Никита Захарович всю силу своего капитала обрушил на союз маслодельных артелей. Затихнувшее взвинчивание цен на молоко вспыхнуло вновь, и мелкие артели с кустарным производством стали лопаться одна за другой, как мыльные пузыри.
Захватив сырьевые рынки Зауралья, Фирсов стал протягивать цепкие руки к лесопильным заводам в Верхотурье.
К Устинье присватался вдовый казак из станицы Зверинской Евграф Лупанович Истомин. Она отказала, хоть ей и льстило сватовство серьезного, почитаемого всеми человека.
Осенью Епиху, Оську и Федотку взяли в солдаты.
Епиха, прощаясь с сестрой, посмеивался:
— Засидишься в девках до конца войны, Осипу потом тебя пропью…
Поплакала Устинья по брату, погоревала и по Осипу: хоть и баламутный парень, но все же до встречи с Сергеем они всегда были на игрищах вместе.
Перед отъездом ребята зашли к Григорию Ивановичу.
— На службу царскую? — спросил Русаков и внимательно посмотрел на рекрутов.
— А ну ее к ядреной бабушке, — махнул рукой Федотко.
Ребятам тяжело было расставаться с Григорием Ивановичем, которого они полюбили. Грустно было и на душе у Русакова: эти простые, доверчивые парни стали близки и дороги ему.
— Жили мы хорошо и дружно, — начал он тихо и, помолчав, обвел взглядом притихших гостей. — Скоро вы наденете солдатские шинели, и, кто знает, может быть, вас заставят стрелять в таких же рабочих, как я.
Пылкий Федотко вскочил на ноги.
— Чтоб я стрелял?! Григорий Иванович, да за кого ты меня считаешь? Неуж враг я тебе? — В голосе Федот-ка послышалась обида. — Да я морду набью, кто поднимет винтовку на рабочего брата. Во! — Осокин завертел увесистым кулаком.
— Постой, не шуми, — остановил его Осип и обратился к Русакову: — Мы так думаем, Григорий Иванович, пускай нас хоть в каталажку садят, а «Боже, царя храни» петь не будем.
— Придет время, мы царю другую песню споем, — сказал уверенно Русаков.
В тот день пьяные Оська с Федоткой долго буянили у ворот фирсовского дома, требуя Сергея. Прокопий пытался их уговорить, но рекруты начали ломиться в ворота, и только подоспевшие стражники успокоили их.
Скучно стало в доме Батуриных после проводов. Плакала мать, хмурился Елизар. Пасмурная ходила Устинья. После покрова новое, более тяжелое горе навалилось на девушку: Сергей Фирсов женился на Дарье Видинеевой. Отец первый раз после отъезда сына повеселел:
— Подрядился к Никите Фирсову на целую неделю гостей развозить по городу. Сын Сергей женится.
Не заметил отец, как побледнела дочь, как ушла в горенку и, прижимаясь лбом к холодному стеклу окна, долго стояла молча.
Наутро она встала как больная. Отец чистил во дворе кошевку. Увидев дочь, крикнул:
— Устя! Вплети гнедому ленты, скоро выезжать.
Девушка вернулась в дом, открыла сундучок, вынула широкие розовые ленты и, накинув полушубок, неторопливо пошла к конюшне. Погладила гнедого по гриве, не выдержав, заплакала. Конь скосил на нее темные глаза и мягкими губами стал шевелить выбившиеся из-под платка волосы. Плохо слушались руки, вплетавшие ленты в густую гриву.
Выйдя из конюшни, Устинья направилась к Григорию Ивановичу, переступила порог и вяло опустилась на лавку. Увидев ее заплаканное лицо, ссыльный участливо спросил:
— Что с тобой?
— Так, — ответила неопределенно девушка и, подперев рукой щеку, стала смотреть в окно.
— Обидел кто? — продолжал допытываться Русаков. — Или неприятность? — Устинья отрицательно покачала головой и крепче сжала губы.
— Не пойму, — подойдя вплотную, он положил руку на плечо девушки. — Ага, теперь я начинаю кое-что понимать. — Вздохнув, сказал задушевно: — Устинька, надо пережить и это. Время все исцелит. Вот когда у нас не будет ни бедных, ни богатых — все будет по-другому, — продолжал он.
— Родилась я не вовремя? — горестно сказала девушка.
— Ты родилась в тяжелое время. Нужно взять себя в руки. Больше прислушивайся к разуму, чем к сердцу: оно, в особенности у девушек, неспокойное.
Устинья с благодарностью посмотрела на Григория Ивановича.
— Ну вот, я вижу, тебе и легче, постарайся не думать о нем.
Русаков опустился на лавку рядом с ней. Вместе с жалостью в нем вспыхнуло более сильное чувство, ростки которого он старался заглушить давно.
Часто, сидя за книгой, невольно прислушивался к ее голосу. Понимая, что между ними большая разница в возрасте, гнал мысль о девушке. Сейчас, всматриваясь в похудевшее лицо девушки, хотел успокоить, приласкать Устинью, сказать что-то большое, радостное.
— Не печалься… Может быть, сойдутся в жизни пути-дороженьки с другим, который будет тебя любить по-настоящему, — вырвалось у Русакова. Он в волнении отошел к окну.
Решив тряхнуть кошелем, Никита Захарович выписал из Новониколаевска несколько бочек с обской стерлядью, фрукты, вина. Из Шадринска привезли в корзинах живых гусей. Приглашения были разосланы во все концы Зауралья.
За два дня до свадьбы прибыл Мартин-Иоган Тегерсен, прикатил Бекмурза с красавицей Райсой, появился Дорофей Толстопятов со своей угрюмой Агриппиной. Дом Фирсова загудел от голосов гостей.
Сам жених находился больше у Дарьи Видинеевой, чем дома.
Церемонию приема гостей невеста поручила купцу первой гильдии, известному проныре Петру Ивановичу Кочеткову, ее дальнему родственнику. Кочетков когда-то бывал в больших городах и обедал однажды у губернатора. Не было только подходящего шафера для невесты. Местные купеческие сынки пользовались в Марамыше и окрестностях незавидной репутацией. По совету свекра, Дарья Видинеева остановила свой выбор на достойном представителе фирмы Мартине-Иогане Тегерсене. Датчанин был наверху блаженства.
— О ви, королева, повелевайт, — произнес он, восторженно закатив глаза. — Я котов целовайт ваш чудный шлейф.
— Зачем? — улыбнулась Дарья. — Прошу вас только следить за тем, чтобы на мой шлейф не наступали ногами.
— Карашо. Ваш… как по-рюсски? — Мартин покрутил пальцем в воздухе: — Ваш покоренный слюга.
— Похоронный? Вы остроумны. Но умирать я пока не собираюсь.
— Утифительный рюсски язык, — пробормотал про себя озадаченный Тегерсен.
Народу в соборе набилось много. Толпа любопытных стояла и за оградой. Невеста была одета в платье лилового цвета из тяжелого шелка. На ногах — белоснежные туфли из атласа, с золотой отделкой. На груди Видинеевой покоилось бриллиантовое колье, подарок жениха. На руке — массивный браслет, изображающий змею с глазами из драгоценных камней.
На шаг от невесты, в черном фраке, в ослепительной манишке, приподняв белобрысые брови, стоял чопорный Мартин-Иоган Тегерсен.
Сергей был бледен.
В день свадьбы, как только замолкли за мостом колокольцы отцовских коней, Устинья начала поспешно собираться. Матери дома не было. По торопливым движениям девушки, ее измученному лицу Григорий Иванович понял, что с ней творится что-то неладное, и вышел на крыльцо. Вскоре показалась Устинья и сделала попытку проскользнуть мимо.
— Ты куда, Устенька? — спросил он. Девушка опустила голову.
— Туда, — сказала она тихо. Ее пальцы нервно забегали по опушке полушубка.
— Нет, идти тебе нельзя. — Взяв ее за руку, Русаков потянул девушку в избу. — Идти тебе нельзя.
— Пусти! — надрывно выкрикнула Устинья. — Пусти, может свет мне не мил, в прорубь легче. Пусти! — девушка забилась в руках Русакова. Полные слез глаза ее с мольбой смотрели на квартиранта. — Григорий Иванович, что это такое? Сережа! Сереженька! — и, припав доверчиво к плечу Русакова, девушка зарыдала.
Григорий Иванович, стиснув зубы, с силой толкнул плечом дверь избы. Помог Устинье раздеться и, усадив на лавку, взял за руки.
— Зачем ты будешь мучить себя в церкви. Поверь, он не стоит слез. Не стоит твоих унижений.
На город спускалась ночь. Веселье в доме Фирсова было в полном разгаре.
Никита Захарович, одетый в частобор из тонкого сукна, блистая недавно полученной медалью «За благотворительность», суетился возле гостей. Василиса Терентьевна, одетая по случаю свадьбы сына в бархатное платье, отделанное черным бисером, с тревогой поглядывала на Бекмурзу, который, усевшись по-казахски на ковре, ловил за ноги женщин. С пьяных глаз он уцепился за Тегерсена и, потянув его за гладко выутюженные брюки, крикнул весело:
— Ассаляу-маликум. Айда мало-мало конский колбаса ашать.
Райса сердито тронула мужа рукой, и Бекмурза выпустил из рук лопотавшего что-то на своем языке датчанина.
Никодим Елеонский сидел рядом с Сергеем, ежеминутно поправляя сползавший с накрахмаленного воротничка модный бант. За последнее время он приобрел привычки солидного, уважающего себя человека и в ловко сшитом фраке походил на крупного промышленника.
Молодежь ушла в комнату Андрея и занялась фантами.
— Вы — Ундина, — лепетал Тегерсен Агнии, восторженно глядя на белокурые волосы девушки, не замечая иронических взглядов гостей.
«Совсем ошалел датчанин от сестры», — подумал Андрей и хитровато сказал соседу:
— Воскобойников, уведи девушек на танцы…
— Сейчас я с ним устрою шутку, — подмигнул весело гимназист. Через несколько минут, пошептавшись с Никодимом и помаячив с глухонемым Стафием на кухне, он вернулся с большим подносом, на котором стоял пузатый графин водки и два бокала. Следом вошел Елеонский.
— Господа, в день бракосочетания Сергея Никитича с уважаемой Дарьей Петровной я считаю долгом чокнуться с дорогим гостем Мартином Ивановичем Тегерсеном! — обратился расстрига к присутствующим. Налив бокалы, он поднес один датчанину. Агния с подругами вышла.
— Теперь, господа, я предлагаю тост за процветание фирмы «Брюль и Тегерсен», компаньоном которой имеет честь состоять наш уважаемый Никита Захарович! — Налив второй бокал, Никодим снова подал его Тегерсену.
Тегерсен выпил и долго нюхал взятую со стола хлебную корочку.
— Третий бокал я предлагаю выпить за здоровье всеми уважаемой нами Василисы Терентьевны, — не давая передышки Тегерсену, Никодим налил вина и вновь подал его гостю.
Мартин Иванович сделал протестующее движение рукой, но бокал выпил и раскрыл рот, как рыба, выброшенная на берег.
Елеонский скосил глаза на графин и перевел глаза на Воскобойникова. Вскоре тот вернулся со вторым графином.
— Предлагаю выпить за здоровье юной хозяйки.
— За Ундин? С утофольствием! — захмелевший Тегерсен храбро выпил и четвертый бокал. Покачнувшись, опустился на стул и, откинув голову, уставился осоловевшими глазами на потолок. — Ми феликий народ, ми тринадцатый фек владел Англия, Норвегия и Швеция, — усы датчанина затопорщились. — Мой предок был северный фоин. Мы ошшень храбри… — Не закончив речь, он свалился и пополз на четвереньках под стол. Молодежь закатилась смехом. Запыхавшись от танцев, в комнату вбежала Агния и, повертев хорошеньким носиком, выскочила, как ошпаренная. Свадебное пиршество продолжалось пять дней.
Андрей едва нашел время поговорить с братом.
— Ты, кажется, зимой заканчиваешь училище? — спросил тот.
— Да.
— Я говорил уже с отцом. Он думает направить тебя в Зауральск.
— Мало ли что он думает. У меня свои планы на будущее, — хмуро произнес Андрей.
— Что ты намерен делать?
— Посмотрю, — уклончиво ответил Андрей. Сергей резко сказал:
— Нам с отцом не хочется, чтобы ты водил компанию с ссыльными!
— Это мое дело, — сдержанно ответил Андрей.
— Но ты забываешь, что интересы нашего дома…
— Повторяю, это мое дело. Я отдаю отчет в своих поступках и прошу не указывать, где и с кем я должен быть.
— Но ведь это кладет пятно на нашу фирму?
— Меня не касается, — отмахнулся Андрей.
— Как не касается? — Сергей в упор посмотрел на брата.
— Очень просто. У вас с отцом одни взгляды на жизнь, у меня другие.
— Ты что, намерен совсем отойти от дела?
— Да, — твердо заявил Андрей.
— Окончательно перекинулся к социалистам? — Выдержав паузу, Сергей отчеканил:
— Мы тебе не позволим якшаться с людьми, у которых за душой нет ничего.
Андрей усмехнулся.
— Если ты хочешь знать, они богаче нас с тобой: у них будущее, а вы с отцом его не имеете. Впрочем, ты не поймешь!
— Однако дешево ты меня ценишь! Как бы не ошибся! — зловеще произнес Сергей.
— Не беспокойся, не ошибусь. Говорить с тобой о законах развития общества — значит переливать из пустого в порожнее.
Чувство отчужденности к брату овладело им. Сухо простившись, Андрей вышел.
Утром он был уже на Кочердыкской дороге. Завернувшись потеплее в тулуп, отдался воспоминаниям о первой встрече с Христиной. Как-то, гостя в Челябинске у товарища, он попал на выпускной вечер в женской гимназии. Во время торжественной части объявили имя выпускницы для получения золотой медали, к столу подошла девушка среднего роста, со смуглым лицом, умными карими глазами. Сделав легкий реверанс сидевшим за столом, она вернулась на место. Андрей пригласил ее на кадриль. Усталые, они вышли в тенистый сад гимназии и, сев на скамейку, разговорились. Христина Ростовцева, так звали девушку, собиралась ехать на работу в школу в станицу Кочердыкскую, где жили ее старики.
Юноша предложил ехать вместе через Марамыш. Выйдя из вагона на маленькой станции, они наняли ямщика.
Проводя летние каникулы на мельнице отца, недалеко от станицы, Андрей встречался с Христиной часто. Эти отрадные дни оставили в его душе радостное, волнующее чувство. И теперь, изредка бросая взгляды на заснеженные поля, березовые рощи, покрытые куржаком, на медленно плывущие облака, он думал о встрече с девушкой.
В станицу Андрей приехал поздним вечером. Потонувшая в снегу, она казалась вымершей. Лишь в редких избах светились слабые огоньки да кое-где глухо тявкали собаки.
На стук вышел отец девушки и, узнав Андрея, торопливо открыл ворота.
— Милости просим! Давненько не были, — сказал он, помогая обметать снег с тулупа. Фирсова. — Пойдем в избу.
Христина с матерью пили чай. Девушка порывисто выскочила из-за стола.
— Андрюша!
После шумных свадебных дней в Марамыше с беспробудным пьянством гостей, бесшабашной гонкой на лошадях, Андрей почувствовал душевное спокойствие, которого ему недоставало в последнее время.
За чаем рассказал семенные новости. Принимая стакан от Христины, коснулся ее пальцев и на миг задержал их в своей руке. Лицо девушки покрылось румянцем. Взглянув на родителей, она погрозила Андрею пальцем. Тот улыбнулся и долго не спускал глаз с любимого лица.
После чая Христина увела гостя в горенку, плотно прикрыла дверь и, подойдя к нему ближе, протянула руки.
Андрей порывисто обнял ее и прошептал:
— Ждала?
До околицы его провожала Христина. За ночь подморозило, и снег под полозьями кошевки пел однообразную песню.
Они не заметили, как промелькнул ближайший лесок и открылась ровная многоверстная равнина. Прислонившись головой к плечу Андрея, девушка задумчиво слушала звон колокольцев.
Весть о войне с Германией всполошила тихий Марамыш.
Возле церковной ограды, опираясь на палки, группой стояли старики. Играла гармонь. Какой-то пьяный парень, отбивая чечетку, ухал:
Хороша наша деревня,
Только улица грязна,
Хороши наши ребята,
Только славушка худа.
Чуть ли не в каждой избе слышался плач.
Никита Захарович крикнул кучеру:
— Езжай быстрее.
Лошадь взяла крупную рысь.
«Хлеб надо придержать, в цене взыграет», — думал Фирсов.
Жену он застал в слезах.
— Андрюшу в армию берут, — всхлипнула она.
— Перестань выть. За царем служба не пропадет, не один Андрей идет, — расхаживая по комнате, говорил Фирсов. — Дело от этого не пострадает.
В день отъезда сына в армию Никита сказал ему:
— Вот что я думаю… — помолчав, пытливо посмотрел в глаза. — Пускай другие дерутся, а нам с тобой и здесь дела хватит. Скот надо отправлять на бойни, да и с хлебом забот много, с Сергеем нам не управиться, а Никодим — человек пришлый. — Подойдя вплотную к сыну, заговорил тихо: — А что, если воинскому дать так это сотни три? Может, освободит от службы?
Андрей покачал головой.
— Нет, отец. Я должен идти в армию. Стыдно будет мне, когда тысячи кормильцев идут на фронт, оставляя полуголодные семьи. Я должен выполнить свой долг. — Молодой Фирсов вышел из комнаты.
Никита Захарович недружелюбно посмотрел ему вслед и прошептал:
— Не хотел в отцовском доме хлеб есть, погрызи солдатские сухари, авось поумнеешь.
Перед отъездом Андрей зашел к Словцову. Лицо Виктора было серьезно.
— Слышал, слышал, за царя, веру и отечество воевать идешь, — подавая руку Фирсову, заговорил он. — Что ж, может быть, и я скоро за тобой… — и, сжав кулак, сурово сказал: — Но бороться за благополучие Николая и приближенных, шалишь, не буду. За веру? Как ты знаешь, я атеист. За отечество? Согласен. Только не за отечество Пуришкевичей, Родзянко и Коноваловых, а за другое, обновленное отечество.
— Но ведь царское правительство и родина пока неотъемлемы?
— Вот именно — пока… — Словцов подсел ближе к другу. — Большие дела будут, Андрей. Тяжелые испытания придется перенести нам. Но выдержим… За нами могучее оружие — правда. Россия будет свободной, радостной страной. Разве для этого не стоит жить и бороться?
Приятели крепко обнялись.
— Зайди к Григорию Ивановичу, — посоветовал Словцов.
Андрей нашел Русакова, как всегда, в мастерской. Увидев Фирсова, тот обтер руки о фартук.
— На защиту отечества? — Григорий Иванович пытливо посмотрел на Андрея.
— Да, иду по мобилизации, — ответил тот и опустился на порог.
Русаков уселся рядом, не спеша закурил.
— Сколько событий произошло за последние годы, — начал он в раздумье. — Ленский расстрел, майские забастовки, крестьянские выступления. Да, Россия вступила, наконец, в полосу революционного подъема. Война, на неизбежность которой указывал Ленин, стала фактом. Но правду от народа не скрыть.
В Кочердыкскую станицу приехал Андрей под вечер. Возле управы стояла толпа пожилых казаков. По улицам носились конные. На крыльце, взмахивая форменной фуражкой, раскорячив ноги, что-то кричал толстый сотник Пономарев.
Фирсов подъехал ближе, поднялся на седле.
— Оренбургские казаки с честью постоят за царя-батюшку, веру православную и отечество, — надрывался сотник. — Не так ли, старики? — По передним рядам казаков прошел одобрительный гул.
— Тем, кто не имеет коня, сбрую и амуницию, они будут выданы из станичной управы.
— Хорошо тебе петь, толстый боров, — услышал возле себя чей-то голос Андрей, — когда провожать из дому некого. Живете с женой, как гусь с гусихой.
— А как же быть с иногородними?
— Иногородних в пехоту! Не сидели они в казачьих седлах и сидеть не будут. Лайдакам среди казаков не место!
Андрей повернул к домику Христины. Девушка встретила его на крыльце.
— Андрюша, ты уходишь? — прошептала она и заплакала. — Я боюсь этой войны, Андрей. У меня тяжелое предчувствие: мне кажется, едва ли я тебя увижу еще. Почему так, сама не знаю.
Когда они вошли в горенку, Андрей привлек девушку к себе.
— Не надо заранее падать духом. Я обязательно вернусь к тебе, хорошая моя.
Торговый Марамыш был охвачен военным угаром. В здании Благородного собрания и в Народном доме устраивались благотворительные базары и лотереи. Уездные дамы бойко торговали цветами и сувенирами. Владельцы паровых мельниц жертвовали на «алтарь отечества». Отъезжающим на фронт офицерам устраивались пышные проводы.
За буфетными стойками молодые купчики исступленно орали:
— Да здравствует Россия!
— Смерть тевтонам!
Особенный восторг у толстосумов вызвало появление в Народном доме пьяного Бекмурзы. Он явился в вышитой русской рубахе и лаптях. Завидев богача, купечество подхватило его на руки и стало качать.
В Народном доме шел благотворительный базар. Бекмурза денег не жалел:
— Тышшу даем, две даем, — разбрасывая радужные ассигнации, кричал он в пьяном угаре. — За сарь воевать пойдем, за вер воевать пойдем!
— Бог-то у нас с тобой, Бекмурза, один, только вера разная, — говорили купцы, отплевываясь от поцелуев Яманбаева. — Ваш-то мухамет не велит водку пить, а ты пошто загулял?
— Мало-мало хитрим, — подмигнул Бекмурза, — вместо кумыса водку пьем.
Городской управой было назначено шествие по главным улицам города.
Во главе шло духовенство и члены городской управы. За ними, подняв иконы и хоругви, важно шагали купцы, нарядные дамы, гимназистки и реалисты. В хвосте тесной кучей шли приказчики, владельцы мелких лавочек, пельменщицы из «обжорного ряда».
Расстрига, взяв под руку Кукарского, орал вместе с краснорядцами «Боже, царя храни»…
За священниками с портретом царя твердо и уверенно ступал Никита Фирсов. Рядом в новой вышитой рубахе, гордо откинув голову, — Сергей.
…Сильный, державный…
Царская твердыня казалась им незыблемой, никогда и ни за что не поколеблются ее устои, а с ними и их богатство.
Христина получила первое письмо от Андрея.
«Я в Киеве, в школе прапорщиков, — писал он. — Марширую по плацу, изучаю военное дело, топографию и жду назначения в действующую армию. Настроение, признаться, паршивое. Через город идут беженцы. Куда? Сами не знают. Лишь бы подальше от немцев. На днях видел колонну пленных. Вид, надо сказать, не особенно воинственный. Получил письмо от Виктора. Он в Галиции в пехотном полку рядовым. Из дому Агния сообщила, что Константин Штейер (между нами говоря, неприятная личность) служит при штабе генерала Краснова.
Из наших казаков пока никого не встречал. Вероятно, на фронте. Целую тебя крепко. Привет старикам. Твой Андрей».
Девушка бережно сложила письмо. Мысли были далеко, в незнакомом городе, возле Андрея. «Сказать бы ему, что сегодня на уроках у меня был священник. Что-то часто повадился в школу. Зачем к нему заезжал Никита Фирсов? Не догадывается ли о наших отношениях? Неспроста поп ходит в школу. Надо быть осторожнее», — решила она.
Вошла мать.
— Там какой-то господин тебя спрашивает, — кивнула она на соседнюю комнату.
Христина поправила прическу и сказала:
— Пусть зайдет.
Вошел Никодим. Он был в новом костюме, в казанских вышитых пимах, гладко причесан и тщательно выбрит.
— Христина Степановна? — он вопросительно посмотрел на девушку. — Можно присесть? — и, не дожидаясь согласия хозяйки, опустился на стул. — Я жалею, что не был с вами знаком раньше. Моя фамилия Елеонский, Никодим Федорович.
Гость сразу перешел к делу.
— Вот что, уважаемая. Как близкий друг дома Фирсовых я считаю обязанностью осведомиться насчет писем от Андрея Никитича, — и, помолчав, добавил: — Старик Фирсов беспокоится…
— Какое отношение это имеет ко мне? — спросила Христина.
— Дело в том, что мой патрон, зная ваши отношения с сыном, поручил мне справиться, нет ли от него писем.
— Странно, — Христина внимательно посмотрела на гостя. — Я хорошо знаю, что Фирсов-отец никогда не питал нежных чувств к старшему… По-моему, судьба сына ему безразлична.
Расстрига поднялся со стула.
— Мне известно, что вы держитесь крамольных взглядов, не одобряете существующий порядок. Более того, — возвысил он голос, — вы несете хулу на царствующий дом и помните: это может кончиться для вас плохо.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила девушка.
Расстрига посмотрел на Христину с усмешкой:
— Никита Фирсов требует, чтобы вы прекратили писать Андрею, чтобы вы вели себя, как подобает дочери казака. Поняли?
— Писать Андрею мне никто не запретит. В отношении последнего — согласна. Я вела и буду вести себя, как подобает дочери честного человека, будь он казак или безземельный крестьянин. Поняли? — спросила она в свою очередь.
— Боюсь, как бы вам не пришлось расстаться со школой…
Не простившись, Никодим вышел из комнаты.
Солнце припекало сильнее. На завалинках, прижимаясь к теплым стенам, грелись козы. На буграх местами чернела земля. По улицам Марамыша бежали первые весенние ручьи и, пенясь в дорожных выбоинах, исчезали под рыхлым снегом. На солнцепеке, купаясь в теплой земле, лежали куры. На высоком рваном плетне, точно часовой, стоял зоркий петух. Вдруг он издал короткий предупреждающий звук. Куры тревожно завертели головами по сторонам.
Во двор Елизара Батурина вместе с Русаковым вошли двое рабочих кожевенного завода Афонина.
Русаков провел гостей в маленькую комнату.
— Значит ты, Илларион, считаешь, что организация «рабочей группы» при военно-промышленном комитете даст нам возможность контролировать производство, улучшить положение рабочих? — спросил Русаков пожилого рабочего, продолжая начатый разговор.
— Видишь ли, Григорий Иванович, — заговорил тот, — организация «рабочей группы» при комитете поднимает дух рабочих. Если на кожевенном заводе уполномоченными будут рабочие, то ясно, что производительность труда увеличится, а с ней и заработная плата. Так я говорю, Вася? — обратился Илларион к молодому товарищу.
— Ясно, — поддакнул тот.
— Нет, товарищи, не совсем ясно, — перебил Русаков. — Вот ты говоришь, что если у нас будут свои уполномоченные, это поднимет дух рабочих и производительность труда пойдет в гору. Это верно. Но кому это нужно? Вашим хозяевам. Царскому правительству для ведения позорной войны. Капиталистам, чтобы сильнее затянуть петлю на шее рабочего. Поймите, если мы увеличим выработку, мы укрепим положение капиталистов. Это только видимое повышение заработной платы. Ведь хозяин никогда не будет обеспечивать рабочего так, чтоб тот смог восстановить силы, затраченные на производство продукции сверх обычной нормы. Ясно?
— Тоже ясно, Григорий Иванович… очень уж трудно живется, — заметил молодой рабочий.
— Вася, сейчас тебе трудно, но если капиталисты выиграют войну, нам будет еще труднее.
— Что советуешь? — спросил Илларион.
— Нужно бойкотировать выборы «рабочих групп», — сказал Русаков твердо. — Не поддаваться на меньшевистскую удочку. Вредное это дело, ненужное.
— Но мы, как русские, должны защищать свою землю, — не сдавался Василий.
— Не только должны, но и обязаны, — сурово ответил хозяин. — Нужно только понять, что земля, о защите которой ты говоришь, принадлежит помещикам и церкви. Ты согласен защищать их интересы?
— И не думаю…
— Значит, настоящий патриотизм сейчас заключается в том, чтобы разъяснить, что только революция может дать родину, она — единственная возможность обрести народу отечество.
Василий опустил голову.
— Пожалуй, верно, — после некоторого раздумья ответил он.
В комнату вошла Устинья с шипящим самоваром.
— Вот это хорошо, — потер руки Русаков, — теперь попьем чайку.
— Там вас Нина Петровна спрашивает, — сообщила Устинья.
— А, Нина, заходи, заходи, как раз к чаю! Тебе, Нина, нужно совместно с Василием провести беседу с рабочими кожевенного завода Афонина, разъяснить им характер «рабочих групп».
Кожевенный завод Афонина расположен на выезде из города. Кругом разбросаны землянки и насыпные бараки, в которых жили рабочие. Зимой от железных печурок стоял чад, к нему примешивался запах мокрых портянок и одежды. Тут же сушились и детские пеленки. Маленькие лампы, подвешенные к низкому потолку, бросали мутный свет на длинный ряд деревянных нар, земляной пол, на котором копошились дети.
Зимние бураны заметали снегом рабочую окраину. Весной окраина превратилась в сплошное болото. Из луж торчали разбитые ведра, старые башмаки и разная рвань, отравляющая воздух нестерпимым зловонием.
Нина с Василием подошли к проходной будке завода и предъявили пропуск.
В захламленном жестью и чугунным ломом заводском дворе работали женщины и дети.
Низкие, черные от времени и дыма заводские корпуса, из разбитых окон которых высовывались грязные тряпки.
Василий ушел разыскивать знакомого кожевника, а Нина подошла к группе женщин, работавших на сортировке лома. Двое из них, девушка-подросток и беременная женщина, силились поднять тяжелую тавровую балку, но каждый раз балка с грохотом падала на кучу лома.
Беременная, высокая женщина, с синими прожилками на бледном лице, сложив руки на животе, укоризненно сказала помощнице:
— Ты, Даша, враз бери, а то нам не поднять, — и, увидев подходившую Нину, с жаром заговорила: — Женское ли дело такую тяжесть поднимать? — показала она рукой на балку. — Мне не под силу, а Дашутке и вовсе. Какая она помощница? Работаем с шести утра до шести вечера, а что получаем? Восемнадцать копеек в день. А не угодил чем мастеру — штраф. Маята одна. Поднимай, Дашутка, — скомандовала она.
Дробышева положила руку на плечо работницы:
— Надо отстаивать свои права.
— Мой муж заговорил как-то зимой о правах — до сих пор без работы ходит. Вот они, права-то. Поднимай! — сердито крикнула женщина помощнице.
— Погоди, погоди, — мягко заговорила Нина. — В одиночку мы прав не добьемся. Нужна организация. Только в ней сила, — и, повернувшись к Василию, спросила: — Ну, как?
— Самого хозяина как раз нет, старшего мастера вызвали в промышленный комитет, сейчас начнем.
Из цехов группами и в одиночку стали выходить во двор рабочие.
Поднявшись на кучу лома, Нина окинула взглядом толпу и четко сказала:
— Товарищи! Наше собрание будет коротким. Война легла тяжелой ношей на плечи рабочих и крестьян. Такая война нам не нужна. Партия большевиков — единственная партия рабочего класса — не на словах, а на деле проявляет заботу о трудовом народе. Меньшевики, лакеи буржуазии, выдвигают идею создания «рабочих групп» при военно-промышленных комитетах. Кому это выгодно? Кому выгодно выматывать последние силы из рабочих? Только капиталистам. Посмотрите на эту женщину, на эту девочку, которые не в силах поднять тяжелую балку, — рука Нины протянулась в сторону работниц, — но от них требуют: поднимай, надрывайся и работай на проклятых капиталистов. — Нина задыхалась от гнева. — Они хотят, чтобы мы были их рабами. Не бывать этому! Рабочий видит несправедливость, и он скажет сегодня: «Долой меньшевистскую выдумку — «рабочие группы» при буржуазии! Долой войну, которая приносит слезы и страдания женам и матерям, уносит в могилы тысячи рабочих и крестьян! Война нужна капиталистам для захвата чужих земель, для наживы, для кабалы и порабощения трудящихся».
Толпа всколыхнулась.
— Долой хозяйских холуев!
— К чертям!
— И так измотались!
— Никаких «рабочих групп»!
— Да здравствует революция! — прозвенел в задних рядах чей-то молодой голос.
— Большевики стоят за свержение царского правительства, за восьмичасовой рабочий день, за пролетарскую революцию! — закончила Нина пылко. Увидев паренька, бегущего от проходной будки, сказала: — Теперь, товарищи, спокойно расходитесь по местам.
Двор опустел. Нина с Василием, идя к выходу, встретились со старшим мастером, высоким угрюмым мужчиной.
— Вам что здесь угодно? — спросил тот, подозрительно оглядывая Нину.
— Я из городской управы, — ответила та, не останавливаясь.
На улице Нина и Василий поспешно разошлись в разные стороны.
Не сбылось пророчество Епихи: Устинья не дождалась Осипа. Слишком тяжела была измена Сергея. Устинья махнула на себя рукой и вышла замуж за Истомина:
«Хоть девочку его, сироту, подниму. Станет она меня «мамой» звать, вот и утеха…» — думала девушка.
Истомин состоял в запасе второй очереди. Жил небогато, характером был смирный. Молодой жене всячески угождал. Не чаяли души в новой снохе и старики Истомины. Семья была дружная, и Устинья понемногу стала забывать девичью боль. Пятистенный домик мужа стоял на крутояре, внизу протекал спокойный Тобол. За рекой, по опушке бора, вилась дорога в Марамыш. За бором — бахчи, казачьи пашни и покосы. Вверх по Тоболу шли станицы до самого Троицка. Места были привольные, непаханные. На далеких озерах гнездились птицы, ружьем не пуганные.
Тоскливо было сначала Устинье в степном краю. Летом, когда дули горячие ветры из Казахстана, все замирало в станице. Лишь время от времени, обжигая босые ноги о песок, пройдет с ведрами молодая казачка. Прячутся куры под прохладу навесов, под телеги и сенки. Промчится по улице, задрав хвост, ошалелый от жары теленок. И опять тишина.
Евграф уехал в соседнюю станицу Уйскую. Старики спят в прохладных сенях. Устинья, прячась от яркого солнца, сидя в углу комнаты, обметывает петли на новой рубахе мужа. Но вот, приподняв скатерть на столе, достала письмо и стала по складам читать.
«Здравствуйте, дорогая сестрица Устинья Елизаровна. Пишу вам из далекой Финляндии. В крае здешнем много леса и озер. Живем в казармах, на ученье не жалуемся. Гоняют нас с раннего утра до поздней ночи. Унтер попал хороший. Взводный у нас прапорщик Петр Воскобойников, землячок — сын марамышского пристава, настоящая заноза.
Дорогая сестрица, Устинья Елизаровна, не забывай тятеньку с маменькой. Со здоровьем у них стало плохо. Пригоны разваливаются. Кабы не Григорий Иванович, пришлось бы коровам мерзнуть на стуже. Он помог пригоны починить, пособил вывезти корм с лугов. Пишет он мне частенько и от родителей, и от себя. Съездила бы ты, Устинья Елизаровна, попроведала стариков.
С любовью шлю низкий поклон твоему супругу Евграфу Лупановичу. Еще кланяюсь твоему свекру Лупану Моисеевичу с супругой. Еще велел передать тебе привет Федот Поликарпович. Служит он в Балтийском флоте и плавает недалеко от нас.
Посылаю тебе карточку, снялся с Осипом.
Остаюсь жив-здоров, твой братец Епифан Елизарович Батурин».
Вот он, братец, Епиха. Не узнать. Бравый, красивый. Солдатская фуражка — набекрень. Глядит сурово. Руки по швам. Голову держит прямо. На погонах лычка ефрейтора. Рядом — хмурый Осип. «Эх, Оська, Оська, разошлись, видно, наши пути-дороженьки и не сойдутся. Сердце не приневолишь!»
Вспомнила Устинья Сергея, сурово свела брови: «Обернулся сокол коршуном, ранил душу девичью, променял любовь на золото. А я-то верила! — молодая женщина поникла головой: — Оберег меня человек… Григорий Иванович…» — вздохнув, Устинья положила карточку в конверт.
Евграф приехал около полуночи. Устинья зажгла лампу, поставила на стол кринку молока, стаканы и хлеб. Муж к еде не притронулся.
— Собирай завтра с утра на царскую службу. Приказ от наказного атамана есть, — сказал он.
Дня через три Евграф Истомин, простившись с семьей, выехал в Троицк.
А еще дня через два, уложив на телегу литовки, грабли, вилы и захватив с собой пришлого бобыля — кривого Ераску, Устинья со свекром выехали на покос.
Кривой Ераска, несмотря на горькую нужду, был неунывающий мужичонка, с реденькой мочальною бородкой, небольшого роста, балагур. Все его имущество состояло из ветхой избушки, старого заплатанного армяка, больших бахил и заклеенной во многих местах варом самодельной балалайки. Лупан всю дорогу косился на завернутую в старый мешок Ераскину «усладу», которая лежала вместе с граблями, но поденщику ничего не сказал.
Над степью поднималось солнце. Пахло полынкой, медоносами и тем особенно густым запахом разнотравья, который бывает только в степях Южного Зауралья. Пели жаворонки. Недалеко от дороги, поднявшись из густой травы, тяжело размахивая крыльями, пролетела дрофа.
Лупан завертелся на телеге, разыскивая ружье. Пока он его доставал из-под Ераскиной «услады», птица скрылась за кустами тальника.
Старый казак с досады ругнул поденщика:
— Чем балалайкой трясти, лучше бы дробовик завел, гляди, какого дудака упустили. Обед был бы.
Беззаботный Ераска ухмыльнулся.
— Ну, какая беда. Был дудак, да улетел, — размотав мешок с «усладой», он подвинтил колки и ударил по струнам:
Поп попадью ругал за кутью… —
запел он скороговоркой.
Устинья улыбнулась.
— Ну, лешак тя возьми, мастер ты играть, — повернулся к нему Лупан.
— А я и ваши казачьи песни знаю.
Настроив балалайку, Ераска прокашлялся.
…Уж ты доль, моя долинушка,
Ты раздольице, поля широкие,
Ничего ты, долинка, не спородила,
Спородила, долинка, высокий дуб…
Протяжная песня понеслась над луговиной и замерла в береговых камышах.
Косари подъехали к старому шалашу, когда солнце было уже высоко. Ераска стал выпрягать лошадь, Лупан пошел смотреть старые отметины. Устинья вымела из шалаша прошлогоднюю траву и стала готовить обед. Свекор вернулся хмурый: часть покоса, который примыкал к реке, выкосили работники Силы Ведерникова.
«Мало ему своего, так на чужой позарился», — подумал Лупан про богатого станичника и, усевшись недалеко от шалаша, стал отбивать литовки.
Первый прокос прошел Лупан. За ним махал литовкой Ераска. Следом шла Устинья. На пятом заходе старый казак устал. Уморился и слабосильный Ераска. Одна лишь Устинья не чувствовала усталости и нажимала на тщедушного балалаечника.
— Наддай, Герасим, а то пятки срежу! — кричала она задорно. Он пугливо озирался на жвыкающую за спиной литовку.
Поужинав, Ераска взял свою «усладу» и подвинулся к огню. Устинья, собрав посуду, подбросила хворосту и, глядя, как тают, взлетая, искры костра, задумалась.
Лупан, свернув по-казахски ноги, чинил при свете костра шлею.
— Ты лучше сыграй опять нашу, казачью, чем разводить трень-брень, — сказал он.
— Можно, — согласился музыкант. — Я, Лупан Моисеевич, не только казачьи, но и татарские и хохлацкие песни знаю, — похвалился он. — Какую тебе?
— Давай про «Разлив», — кивнул головой старик.
Заскорузлые пальцы Ераски забегали по тонкому грифу балалайки. Перебирая струны, он протяжно затянул:
Разливается весенняя вода,
Затопила все зеленые луга…
Оставался один маленький лужок.
Собирались все казаки во кружок.
Вы здоровы ли, братцы казачины,
Товарищи мои…
В черном небе мерцали звезды. Песня умолкла. Косари стали укладываться на отдых.
Никита Фирсов полностью завладел мясным рынком Зауральска.
На фасаде большого двухэтажного дома красовалась вывеска: «Торговый дом — Фирсов, сыновья и К°». В числе компаньонов был Бекмурза Яманбаев, хозяин лучших пастбищ Тургайской степи. Тысячные гурты скота шли к железнодорожным станциям и отправлялись в Москву, Петроград и на фронт. Прибрав к рукам заимки и леса Дарьи Видинеевой, Никита подумывал захватить целиком и мощный мясопромышленный комбинат датчан.
Мартин-Иоган Тегерсен сделал официальное предложение Агнии. Никита Захарович для вида поломался, но в душе был рад предложению богатого датчанина.
Видя расположение дочери к «козлу Мартынке», как он мысленно называл своего будущего зятя, Никита Захарович потирал руки. «А Брюля и так спихнем», — думал он.
Сергей к замужеству сестры отнесся равнодушно. За последнее время он стал частенько выпивать, колотил Дарью.
Василиса Терентьевна горевала о судьбе дочери. До свадьбы она нет-нет, да и спросит:
— Ну зачем он тебе? Штейер-то лучше…
— Ну, — отмахнулась беспечно Агния. — Со Штейером — фи! Мартин Иванович обещал после войны съездить со мной за границу. Посмотрю Париж, послушаю оперу, а потом на воды в Карлсбад. А что интересного в нашем городишке?
Мать вздыхала и молилась, но успокоения не находила.
«Уж лучше бы жить с Никитой в бедности, чем в теперешнем богатстве, — размышляла она. — Бывало, выпьет он тогда, придет такой ласковый да добрый. А сейчас — настоящий стратилат. Правда говорится, что через золото слезы льются. Вот и Сереженька стал неладно жить. Одна надежда на Андрюшеньку… Вернется со службы, уйду к нему…»
…Однажды, возвращаясь из Тургайской степи через станицу Зверинскую, Сергей заметил впереди идущую женщину. Босая, подоткнув слегка подол, она несла в одной руке туес, во второй узелок.
Поравнявшись с ней, Сергей изменился в лице. Ткнул поспешно в спину кучера:
— Жди у озера, — и выпрыгнул из тарантаса. — Устинька!
От неожиданности та выронила туес из рук, молоко ручьем хлынуло в колею.
— Сергей Никитович! — Устинья, часто дыша, в смущении поправила подол домотканой юбки.
Молодой Фирсов сделал попытку обнять ее, но Устинья сильным движением оттолкнула его:
— У меня муж на войне, Сергей Никитович, — побледнев, произнесла она гордо.
— Да неуж ты все забыла? Устинька! Знаю, я виноват, — произнес он горестно. Помолчав, сказал глухо: — Может, мне белый свет не мил, может, тоскую по тебе, а ты встретила меня, как недруга…
У Устиньи перехватило дыхание. Собрав волю, она твердо сказала:
— Видно, богатство было дороже тебе слез моих девичьих. Теперь пеняй на себя, поезжай к своей Дарьюшке, заласканной старым муженьком.
— Устинька, пожалела бы меня, чем говорить такие слова! — крикнул он надрывно.
— А ты меня жалел, когда целовал постылую? Уйди с дороги, не мучь! — вырвалось у ней. Схватив пустой туес, Устинья быстро зашагала к покосу.
Сергей кинулся за ней, свалил с налету в густой ковыль и прижал к земле.
Устинья вывернулась. Сильный удар в лицо оглушил Фирсова. Женщина бросилась бежать. Шатаясь, Сергей поднялся с травы и, пнув туес, не оглядываясь, побрел к дороге.
Лупан отложил молоток, которым отбивал литовки, покосился на молодуху.
— Что за тобой черти гнались, что ли, запыхалась? — спросил он подозрительно.
— Торопилась, тятенька, поспеть к обеду, — подавая узелок с хлебом, сказала Устинья. — Так торопилась, что и молоко забыла взять.
— Ну и память у тебя, девка, — покачал головой Лупан и занялся своим делом. — Крупы принесла?
— В мешочке с хлебом лежит, — ответила Устинья. Войдя в шалаш, обхватила руками горевшие щеки, долго стояла не шевелясь.
Сгустились тучи. За Тоболом погромыхивало.
Щурясь от солнца, Лупан поглядел на небо и стал торопить косарей, которые шли последний прокос.
— Бросайте, быть грозе, — сказал он тревожно.
Ераска, задрав бороденку, долго шарил по небу единственным глазом. Устинья была рада передышке. После обеда она косила вяло, чувствуя во всем теле расслабленность. Машинально махала литовкой, видя перед собой побледневшее лицо Сергея, его злобный оскал зубов. Устало зашагала она за Ераской. Внезапный порыв ветра подтолкнул ее вперед. Из-за реки, крутясь, неслись клочки сена, береговой песок, промелькнули, как листы бумаги, тревожно кричавшие чайки. Степь нахмурилась, покрылась серой, холодной пеленой. Новый порыв ветра чуть не сшиб Устинью с ног. Над Тоболом, озарив на миг трепетным светом камыши, полыхнула молния. Затем раздался сухой треск, и воздух наполнился грохочущим гулом. Запнувшись за испуганного Ераску, который полз на четвереньках, Устинья вбежала в шалаш.
Блеск молний, грохот грома заставил ее ухватиться за перекладину. Тяжелое гнетущее чувство одиночества охватило женщину. Весь измокший, в шалаш влез Ераска и забился в угол.
Гроза прошла быстро, снова выглянуло солнце. Устинья долго смотрела на залитую солнцем степь. Изумрудами сверкали на траве дождевые капли. В свежем воздухе слышалась трель жаворонка, и где-то у Тобола, точно радуясь солнечной тишине, затянул свою несложную песню чибис.
Перед глазами Устиньи лежали покосы, река. Как бы отдыхая после грозы, все дышало мирным покоем. На душе Устиньи стало легко и отрадно, как у человека, перенесшего тяжелую душевную боль.
Тегерсен, оторвавшись от бумаг, с наслаждением вытянул под столом длинные ноги и закурил.
В дверь постучали. В кабинет вошла молодая, скромно одетая женщина и спросила:
— Я слышала, вам требуется секретарь?
— Да, ви предлагайт свои услуг? Карашо, документ?
Просительница подала паспорт.
— Ви Марамыш? О! Мой супруг тоже Марамыш.
— С Агнией Никитичной я немного знакома, — сказала Дробышева.
— Карашо, карашо. Ми создавайт вам лючий условий, — Тегерсен вышел из-за стола. — Завтра занимайт вот эта приемная комнайт…
— Я прошу, дать мне возможность съездить на несколько дней в Марамыш, — попросила Дробышева.
— Карашо, карашо, — торопливо согласился Тегерсен.
Когда посетительница ушла, он сложил губы сердечком, поднес к ним пальцы и прищелкнул языком. Затем, сделав руку кренделем, представил, как обнимет новую секретаршу за талию, и, склонив голову набок, закатил в блаженстве глаза. За этим занятием его застала Агния.
— Мартин, — стягивая на ходу белую лайковую перчатку, заговорила она торопливо, — я еду на смолинские дачи. Вернусь поздно, — и, подставив розовую щечку для поцелуя, капризно притопнула ножкой. — Да целуй же быстрее. — Тегерсен осторожно приложился губами.
— До свидания! — помахал он рукой.
Через вымощенный булыжником двор Агния вышла на улицу, опустила на лицо густую вуаль, подошла к поджидавшему ее офицеру.
— Мой дуралей пока ничего не подозревает, — улыбнулась она своему кавалеру и зашагала с ним к стоящему на углу извозчику.
Получив согласие хозяина, Нина Дробышева выехала с попутчиком в Марамыш.
Был жаркий день. Заморенная лошаденка бежала мелкой трусцой, лениво отмахиваясь хвостом от оводов. По сторонам дороги лежали поля, заросшие пыреем. Кое-где виднелись отдельные островки дикой сурепки. Сумрачный вид крестьянских пашен дополняли оголенные рощи. Червь поел всю листву.
Возница, угрюмый на вид мужик, из деревни Растотурской, на вопросы отвечал неохотно. Склонив голову на чемодан, Нина задремала. Приехала она в Марамыш в полночь. Утром направилась к Григорию Ивановичу.
Русаков, завидя подходившую Нину, снял фартук.
— Как съездила?
— Неплохо, — здороваясь с Русаковым, ответила Дробышева и посмотрела по сторонам.
— Прости, Нина, — улыбнулся Григорий Иванович, — я так рад встрече с тобой, что забыл даже обязанности хозяина. Сейчас закрою мастерскую и пойдем ко мне.
— Как Устинья Елизаровна живет? — спросила Нина.
— Вышла замуж. — В голосе Русакова прозвучала нотка грусти. Усадив гостью, Григорий Иванович попросил:
— Рассказывай…
— Связь с местной подпольной организацией я установила, — медленно начала девушка. — В городе чувствуется влияние меньшевиков, в особенности на консервном заводе. Среди привилегированных рабочих, главным образом мастеров, идея создания «рабочих групп» нашла поддержку. Учитывая эту опасность, Зауральский подпольный комитет в помощь своим людям направил меня на консервный завод. Теперь я являюсь личным секретарем господина Тегерсена, — улыбнулась Нина.
Русаков выбил пепел из трубки и неторопливо сказал:
— Нужно держать тесную связь с легальными организациями. Я имею в виду профсоюзы, больничные страховые кассы, рабочие кооперативы и культурные общества. Передай товарищам: нужно вовремя возглавить движение народных масс. А ростки, здоровые, крепкие ростки, появились уже всюду. На днях мой хозяин получил письмо от сына. Война вызывает недовольство солдат, началось брожение. Епифан с Осипом за неповиновение начальству попали в штрафную роту и отправлены на фронт. В деревне Закомалдиной крестьяне разнесли по бревну хлебные амбары Фирсова. У Бекмурзы Яманбаева бедняки отбили гурт скота. Искры революции вспыхивают всюду.
Григорий Иванович прошелся несколько раз по комнате, внезапно спросил:
— Как устроилась?
— Сняла у одной старушки комнату. И, кажется, пользуюсь вниманием господина Тегерсена, — улыбнулась Дробышева и брезгливо поморщилась.
На следующий день она выехала обратно.
Мартин Тегерсен встретил ее с изысканной любезностью. Приняв театральную позу и отчаянно перевирая слова, продекламировал:
…Слушайт колос твой,
Звонкий, ласковий,
Как птишка в клетке,
Сердцем прыгает…
Сдерживая улыбку, Дробышева деланно всплеснула руками:
— Мартин Иванович, это бесподобно, восхитительно! — Тегерсен зажмурился, как кот, которого погладили по шерстке.
Дня три ушло у Нины на приведение в порядок переписки фирмы. Освоившись с обстановкой, она могла бывать в цехах. Однажды, проходя по заводскому двору, Нина увидела немолодого возчика, стоявшего возле телеги, на которую он только что накладывал тес.
Видимо, Тегерсен, проходя мимо, нечаянно задел о колесо ногой и запачкал светло-серые брюки дегтем.
— Ви, рюсски… Не знайт, где стоять!
— А ты, господин, отошел бы подальше, чем тереться о мои колеса. Дегтю и так мало, — скрывая усмешку, говорил возчик.
— Молчайть! Молчайть! — визгливо выкрикнул Тегерсен.
— А ты не лайся, коли сам виноват, — произнес тот спокойно.
— Свин!
— Кто? Как ты назвал? — возчик торопливо стал отвязывать лагун с дегтем. — Ну-ка, поругайся еще, — произнес он с угрозой. — Вот дерну тебя мазилкой, и пятнай стулья. Хо-зя-ин, — протяжно сказал он и сплюнул.
Тегерсен зайцем шмыгнул за штабель теса и, едва не столкнувшись с Ниной, попятился.
— Извиняйт.
Дробышева сделала вид, что ничего не заметила, прошла мимо. Ее заботило другое: нужно было выдать несколько пропусков на завод членам подпольной организации. Бланки хранились у нее. Круглый штамп был у Тегерсена, а без штампа постоянный пропуск был недействителен.
Нина поспешно вернулась в кабинет и, выдвинув ящик стола, торопливо проштемпелевала несколько бланков.
На следующий день на заводе между утренней и вечерней сменой у рабочих мест появились листовки, призывающие к свержению царя и бойкоту «рабочих групп» при военно-промышленном комитете. Листовки оказались и в железнодорожном депо, и на рабочих окраинах города.
Подпольная организация партии большевиков города Зауральска действовала.
В Марамыш стали прибывать пленные. Как только появились первые подводы, на площадь сбежался народ. Небольшой отряд во главе с сердитым офицером оттеснил любопытных ближе к домам. Часть подвод с пленными повернула на дорогу, ведущую в казачьи станицы.
На городской площади осталась небольшая группа немцев и один, видимо больной, чех. Он пугливо озирался. Молодое, смуглое, как у цыгана, лицо, с едва пробивавшимися черными усиками, выражало тревогу, вся фигура с накинутой на плечи зеленой шинелью была по-детски беспомощна.
— Должно, хворый, — произнес кто-то из толпы.
— Поди, голодный, — сочувственно сказала пожилая крестьянка и, подойдя к пленному, подала кусок хлеба.
К ее большому смущению, пленник поцеловал ей загрубелую руку и с жадностью принялся за еду.
— Мой-то Василий тоже, поди, голодный сидит в окопах, — вздохнув, женщина участливо посмотрела на чеха.
Пленника увел к себе горянский мужик Федор Лоскутников, который жил недалеко от Елизара Батурина.
Новый работник, к удивлению хозяина, хорошо знал пашню, умел запрягать коней и косить траву. Звали его Ян. Лоскутников жил небогато и часто жаловался на больные ноги. Единственный его сын погиб на войне, и все хозяйство лежало на снохе Федосье. Это была еще молодая крепкая женщина. Порой она ворчала на чеха:
— Иван, все тебе маячить приходится. Воз сена на крышу сметать — показывай, лошадь запрягать — опять толмачь! Скоро ли ты научишься нашему языку, немтырь несчастный?
— Рюсс, рюсс, — улыбался Ян.
— Рюсс, рюсс, — добродушно повторяла Федосья. — Дай сюда вилы.
Пленник непонимающе смотрел на женщину.
Сняв с воза вилы, Федосья подошла к Яну.
— Вилы, — похлопав по черенку, говорила она. — Вилы, понял?
— Виль…
— Ну вот. Теперь смотри: сено, — тыча вилами в воз с сеном, продолжала учить Федосья. — Повторяй: се-но.
— Сено, — свободно сказал пленник.
— А когда смечешь воз на крышу, — показала она рукой на пригон, — иди пить чай.
— Чай, кофе, — улыбался Ян.
— Кофе только господа пьют, а мы крестьяне.
— Кофе, господарь, — торопливо кивал головой пленный.
Постепенно Ян начал усваивать русский язык и уже свободно понимал хозяев. Как-то Федор спросил:
— Ты, Иван, женат?
Тот отрицательно покачал головой:
— Земли нет, хаты нет, работал в усадьбе господаря.
— Ишь ты, стало быть, в работниках жил? А невеста есть?
Лицо чеха помрачнело.
— Теперь нет, — коротко ответил он. — Письмо получил — вышла замуж.
— Не горюй, найдем тебе другую. — Федор погладил бороду и украдкой поглядел на Федосью. За последнее время он замечал, что сноха чересчур ласкова с пленным и, уезжая на пашню, старалась оставить свекра дома. В душе Федор был рад: попался хороший послушный работник, вот только плохо, что военнопленный. Под предлогом починить лопнувшую дугу, он пришел к Русакову. Показал поломку.
— Пустяковое дело, — ответил тот. — Наложим железный обруч, и все будет в порядке.
Когда работа была сделана, Федор, потоптавшись в нерешительности у порога, спросил несмело:
— Григорий Иванович, посоветуй. Видишь ли, какое дело…
— Говори, Федор, я тебя слушаю, — подбодрил Русаков.
— Видишь ли, — Лоскутников отвел глаза в сторону. — Замечаю я, что сноха к пленному льнет.
— Ну так что же? Пленный, может быть, не по своей охоте на войну пошел. Не беда.
— Да ведь он врагом считается.
— Неправда, — горячо возразил Русаков, — неправда, Федор, как тебя по батюшке?
— Терентьевич, — подсказал тот.
— Федор Терентьевич, враг тот, кто послал его на войну. Причем здесь Иван?
— Люди будут осуждать, — вздохнул Федор.
— А ты не слушай.
— Да как не слушать-то? Скажут, сын погиб на войне, а он снохе потворствует.
— Виноваты в смерти сына вот кто… — Григорий Иванович показал на богатые купеческие дома. — Федосья не виновата. Вот кто виноват в смерти твоего Петра, — рука ссыльного властно протянулась по направлению торговой слободки. — Твое хозяйство рушится, — продолжал он, сдерживая волнение, — а они на крови твоего сына капитал наживают. Погляди на себя, — повернулся к старику Григорий Иванович, — ты еле ноги таскаешь, а они катаются на рысаках.
Крестьянин вздохнул.
— Не так живи, как хочется, а как бог велит, — покачал он в раздумье головой.
— Вот в этом-то и беда наша, — ответил Русаков. — Этой поговоркой давят нищую деревню, стараются опутать мужика. Висит она тяжелой гирей на его руках. Губит темнота крестьянина, и ему кажется, будто нет выхода из горькой доли.
Лоскутников внимательно слушал ссыльного.
— А выход из нужды, Федор Терентьевич, есть. Его нам показывает партия большевиков, рабочий класс, и вот когда мы дружно, рука об руку сокрушим на пути все, что мешает Федосье и Яну, жизнь станет радостной.
Собеседники помолчали.
— Жалко Петруху, — губы старика задрожали. — Один был сын, и того не стало, — поник головой старик. Точно встрепенувшись, спросил: — Так мне не препятствовать Федосье?
— Нет, — коротко ответил ссыльный. — Если Иван хороший парень, вместо сына будет тебе.
— У меня такая же думка, только боюсь, как бы беды с ним не приключилось. Народ-то ведь разный. На уме каждого не побываешь. Ну, прощай… На душе как-то полегче стало.
Закинув дугу на плечо, Лоскутников побрел к дому.
Беда для Яна и Федосьи пришла неожиданно. В один праздничный день, когда Федосья была уже беременна, их на улице встретила группа подвыпивших парней. Раздалось улюлюканье, свист. В чеха полетел камень. Схватив за руку Яна, побледневшая Федосья хотела спрятаться с ним во дворе соседнего дома, но ворота оказались закрытыми.
На шум из переулка выскочил Пашка Дымов. Из-под кубанки, на низкий лоб вывалился кудрявый чуб, раскосые глаза смотрели нагло. Увидев Федосью с пленным, он бросился их догонять.
Сильным ударом сшиб Яна с ног. Падая, тот крикнул Федосье: «Беги!» Но женщина опустилась над ним. Удары посыпались на нее. К Григорию Ивановичу вбежал Елизар с криком: «Бьют чеха!» Русаков кинулся к месту свалки. Лавочник, оттащив Федосью, топтал коваными сапогами чеха и орал:
— Бей нехристя! Лупи, ребята, б… — показывая на лежавшую без памяти Федосью, выкрикивал он.
Елизар, размахивая колом, прорвался вперед. Дымов мешком повалился на землю. Пьяные парни, точно стадо диких кабанов, Напирали на ссыльного.
— Бей политика!
Бросив Дымова, Елизар вцепился в ближайшего барышника и смял его под себя. Прасолы прижимали Русакова к забору. На улице слышался крик, топот, ругань и плач испуганных женщин. На выручку Русакова и Елизара бежали вооруженные чем попало пимокаты и горшечники. Толпа прибывала.
Пользуясь замешательством прасолов, ссыльный поднялся на забор и страстно крикнул:
— Граждане! Остановитесь, что вы делаете! Вы избили пленного чеха, такого же труженика, как и вы! Избили женщину за то, что она полюбила человека другой национальности, который невольно пошел на войну, который батрачил у помещиков. На кого поднялась ваша рука? На своего же брата, бедняка.
Соскочив легко с забора, Русаков подошел к Яну. С помощью Елизара и горян перенес избитого пленного в дом Лоскутникова. Женщины помогли подняться на ноги Федосье.
Поздней осенью на запад, к фронту, двигался эшелон с солдатами и военным имуществом. В классном вагоне, в группе офицеров находился Андрей Фирсов, получивший назначение в один из полков действующей армии.
На одной из полуразрушенных станций эшелон начали разгружать. Возле теплушек суетились солдаты, с платформ стаскивали окрашенные в зеленый цвет пушки, двуколки, походные кухни.
Андрей, пройдя станционные пути, свернул в садик и опустился на скамейку. На дорожках лежала пожелтевшая листва, тонкие паутинки медленно плыли по воздуху.
«У нас, наверное, уже зима. — И живо представил он занесенную снегом станицу, домик и комнату любимой девушки. — Христина, вероятно, в школе».
Андрею показалось, что он слышит стук мела по классной доске и мягкий, грудной голос девушки. Промелькнула последняя встреча с ней, проводы, и, точно из тумана, выплыло ее заплаканное лицо. Казалось, оно близко-близко наклоняется к нему, стоит только протянуть руку, привлечь к себе.
Резкий гудок паровоза вернул Фирсова к действительности. Вздохнув, он поднялся со скамьи.
На запасных путях по-прежнему сновали серые фигуры солдат, сцепщиков, слышался лязг буферов.
Часть, в которую направлялся Андрей, находилась в деревушке, в двадцати километрах от станции. Фирсов положил небольшой чемодан на телегу и зашагал следом.
Дорога была размыта дождями, исковеркана колесами тяжелых гаубиц, кое-где виднелись вырытые снарядами воронки, наполненные водой.
По сторонам тянулись неубранные поля кукурузы, початки были втоптаны в грязь.
С трудом вытаскивая ноги из вязкой глины, Андрей попытался заговорить с крестьянином, но тот, плохо зная русский язык, только сокрушенно качал головой и понукал заморенную лошаденку.
Штаб полка помещался в просторной халупе, уцелевшей от обстрела.
Андрея встретил щеголеватый адъютант.
— Полковника, к сожалению, нет. Прошу подождать.
В чуть заметном кивке головы, в наглом взгляде прищуренных глаз Андрей почувствовал скрытое пренебрежение штабника к нему, неопытному прапорщику.
— Денщик, чаю гас-падам офицерам! Садитесь, гас-пада, чай пить. Пра-шу вас, прапорщик, к столу, — бросил адъютант небрежно.
Офицер, лежавший на лавке, скинул с себя шинель и поднялся.
— У нас осталась водка? Страшно голова трещит, — увидев Фирсова, сухо поклонился: — Капитан Омарбеков.
Одутловатое, с нездоровым оттенком лицо офицера было неприятно.
Разговор не клеился. Штабные заметно чуждались Фирсова, и Андрей, выпив чашку чаю, накинув шинель, вышел.
На окраине улицы горели костры, Андрей побрел к ним.
Отблески пламени освещали усталые, давно не бритые лица солдат. Увидев «прапора», солдаты неохотно подвинулись, уступая место.
Фирсов раскрыл портсигар.
— Закуривайте!
Заскорузлые пальцы солдат мяли тонкие папиросы, рассыпая табак.
— Закурите лучше нашего, зауральского, — вытаскивая кисет, улыбнулся один и стал свертывать цигарку.
— Ты из Зауралья? — живо спросил Андрей и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Значит, земляки?
— А вы откуда?
— Из Марамыша, — ответил Фирсов.
— И впрямь земляк, — обрадованно заговорил солдат. — Мы горянские, — продолжал он. — Нас здесь несколько-человек: Епифан Батурин, Осип Подкорытов и я. Слышь, Епифан, — обратился он к одному из солдат, — господин прапорщик, оказывается, из Марамыша.
Лежавший возле костра рослый солдат в серой шинели, доходившей ему едва до колен, поднял глаза на Андрея.
— Я вас знаю, — произнес он не спеша. — Мы с вами встречались у Григория Ивановича Русакова. Не помните?
— Вы сын ямщика Батурина? — спросил радостно Андрей.
— Да, — ответил Епиха и, свертывая цигарку, продолжал, не скрывая усмешки: — Родителя вашего тоже знаем. Праведной жизни человек.
— За отцовские дела я не ответчик, — резко ответил Фирсов.
— Правильно, отец сам по себе, сын сам по себе, — вмешался в беседу первый солдат и, стараясь загладить неприятный разговор, спросил: — Что из дому пишут?
— От отца писем не получаю и сам не пишу, — ответил Андрей и, помолчав, спросил в свою очередь: — А вам что пишут?
— Нужда заела, последнюю корову со двора свели, — безнадежно махнул рукой солдат. — Теперь там Тегерсены хозяйничают, — продолжал он. — Заводчик Балакшин кооперативное товарищество организует, а кто в правлении сидит? Поп да богатые мужики. Вот тебе и товарищество. Это товарищество овец с волками, — рассказчик сплюнул на огонь. — В единении — сила, — произнес он с насмешкой. — Тит Титыч жмет руку Ваньке безлошадному. Картина! — и тут же крикнул проходившему мимо здоровяку: — Оська, зайди!
Когда тот подошел, значительно сообщил: — Знаешь, кто наш господин прапорщик? Брат Сергея Фирсова. Родной брат!
Тревожно стало на сердце Андрея от мрачного взгляда Осипа. Не поняв его, Фирсов подумал: «Велика же ненависть к богатству моей семьи!»
…Рота, куда Фирсов был назначен взводным командиром, несколько дней подряд отбивала яростные атаки неприятеля. Сила артиллерийского огня нарастала.
Омарбекова не было видно. Связавшись по телефону со штабом полка, Андрей получил приказ контратаковать неприятеля на своем участке.
Над окопами взвилась ракета — сигнал к контратаке. Андрей выскочил из траншеи:
— Ура!
— А-а-а, — разнеслось по полю. Солдаты кинулись навстречу врагу.
Фирсов смешался с ними, выпустив из пистолета все пули, с силой ударил рукояткой здоровенного немца и, подняв винтовку упавшего, обрушился ею на врагов. Рядом с ним дрался Епифан Батурин, недалеко, пробивая путь штыком, упорно шел вперед Осип Подкорытов.
Обычно добродушное лицо Епифана было искажено злобой. Казалось, несокрушимая сила влекла его в гущу врага. Разгоряченный боем, он яростно пробивался через вражеские ряды к знамени. Плечом к плечу шли остальные солдаты. Левая щека Осипа была рассечена, но он не чувствовал боли, яростно работал штыком, не отставая от Батурина.
Фирсов отбивался шашкой от наседавших на него врагов. Если бы не подбежал Осип, Андрею пришлось бы плохо. Солдат прикладом свалил ближайшего немца. Остальные попятились.
Из маленького, чудом уцелевшего леска выскочила конная сотня оренбургских казаков и кинулась наперерез вражеским уланам. Свалка продолжалась вокруг неприятельского знамени. Рослый Епифан, точно таран, пробивался к плотной группе врагов, окруживших знамя; от винтовки его остался один ствол. Приклад был сломан, коробка разбита, и штык стал не нужен. Верхняя губа Батурина рассечена, и кровь залила подбородок.
Стоявшая в резерве вторая сотня оренбургских казаков решила исход контратаки.
Возвращаясь в свой блиндаж, Андрей заметил прижавшегося к брустверу человека. Приглядевшись к тощей фигуре, узнал батальонного командира Омарбекова.
Чувство отвращения охватило Фирсова. Сделав вид, что ищет что-то под ногами, Андрей наклонился, не громко, но внятно произнес:
— Трус!
Омарбеков съежился, точно от удара, и умоляюще произнес:
— Ради бога, не предавайте гласности.
Андрей круто повернулся от батальонного и поспешно зашагал по окопу.
В блиндаже Андрей повалился на постель; однако, заслышав чьи-то шаги, приподнялся. Вошел вестовой.
— Вас вызывают в штаб полка.
— Иду, — Андрей неохотно поднялся, отправился в штаб. Увидев Фирсова, Омарбеков отвернулся.
Командир полка фон Дитрих, полный седеющий мужчина, казалось, весь был поглощен изучением полевой карты.
— Прапорщик Фирсов прибыл по вашему вызову.
Фон Дитрих поднял глаза от карты.
— Из батальона капитана Омарбекова?
— Так точно.
— Сегодня я представляю вас к получению звания подпоручика и к георгиевскому кресту второй степени. А сейчас, — фон Дитрих повернул надменное лицо к адъютанту, — приготовьте приказ о временном назначении Фирсова командиром второй роты вместо убитого в бою подпоручика.
К Фирсову подошел Омарбеков и заискивающе произнес:
— Поздравляю с наградой.
Андрей, не скрывая отвращения, посмотрел на командира. Пробормотав что-то невнятное, Омарбеков отошел.
Зима. Маленькая галицийская деревушка, где была расквартирована часть фон Дитриха, утонула в глубоких сугробах.
Первую весть о Февральской революции принес Епиха. Ворвавшись в избу, точно ураган, он еще с порога крикнул:
— Николашку убрали! Сейчас вестовой прискакал из штаба корпуса, рассказывал…
Фирсов поспешно оделся и, пристегнув кобуру револьвера, торопливо зашагал вместе с Епихой к штабу.
— Подожди здесь, — шепнул он.
Батурин, не выпуская винтовки из рук, остался в сенях.
Омарбеков уныло сидел в углу, недалеко от него два-три молодых офицера обсуждали вполголоса манифест об отречении царя от престола.
— Поздравляю, — увидев Андрея, произнес сквозь зубы фон Дитрих. — Император Николай уже не правит Россией, — полковник скривил губы. — Зная ваш авторитет среди солдат, надеюсь на совместные усилия по укреплению дисциплины нижних чинов. Война должна быть доведена до победного конца!
— Я придерживаюсь другого мнения, — сухо ответил Андрей.
— А именно? — фон Дитрих вперил в него глаза.
— Война не популярна среди нижних чинов. Солдаты устали и стремятся домой.
— А вы? — Полковник резко поднялся из-за стола.
Омарбеков испуганно икнул и тревожно завертел головой.
— А вы? — Лицо фон Дитриха побагровело. Не сдерживая бешенства, он в исступлении заорал: — Большевик! Пораженец!
— Да, большевик, — четко сказал Андрей.
Фон Дитрих выхватил револьвер, но, увидев ощетинившийся штык вбежавшего Епихи, отпрянул.
На деревенской улице стихийно возник митинг.
Андрей взобрался на табурет и, оглядев солдат, громко произнес:
— Товарищи! Иго царизма пало. Но до полной победы революции далеко. У власти стоит буржуазия. Каждый из нас должен подумать, идти ли ему в ногу с кулаком и помещиком, или следовать за большевистской партией в борьбе за мир, за свободу, за землю! Других путей нет. Я уверен, что крестьяне и рабочие, одетые в солдатские шинели, пойдут единственно правильным путем. Сегодня мы должны избрать представителей в полковой комитет. Да здравствует нерушимый союз рабочих и крестьян! Все под красное знамя революции!
На митинге по предложению Епифана Батурина в полковой комитет были избраны Андрей Фирсов, Федор Осколков, бывший грузчик Новороссийского порта, и несколько солдат из соседних рот.
Однажды Андрей заметил небольшую группу австрийских солдат, которые вышли из своих окопов, направляясь в сторону его участка.
Расстояние между окопами небольшое, ясно слышались голоса:
— Русс! Камрад!
Австрийцы шли без оружия, продолжая кричать:
— Русс, русс, камрад!
Они спустились в русские окопы, и, оживленно переговариваясь на своем языке, начали совать в руки солдат папиросы и консервы.
Увидев офицера, на миг замолкли.
— Русс, камрад, — осмелев, один из них раскрыл перед Фирсовым портсигар.
Андрей взял папиросу. Большинство австрийцев — из Закарпатья. В роте Фирсова находилось несколько украинцев. Те и другие плохо понимали друг друга, подкрепляли слова оживленной жестикуляцией. Вечером большая группа солдат во главе с Батуриным пошла в австрийские окопы и вернулась поздно.
Перед утром Епиха влез в блиндаж Фирсова и, боясь потревожить командира, тихо улегся рядом.
Первым проснулся Андрей и, поглядев на безмятежно храпевшего Батурина, улыбнулся: «Спит после гостебы».
Братание началось и в других ротах. Фон Дитрих вызвал к себе Фирсова.
— Приказываю прекратить братание с неприятельскими солдатами. Открывать по ним огонь, не жалея патронов. Вы меня поняли, господин подпоручик?
— Понял. Но это невозможно, — ответил Андрей невозмутимо.
— Почему? — сдерживая себя, спросил полковник.
— Братание солдат принимает массовый характер и идет по всему фронту. Вы, очевидно, об этом знаете, — сказал раздельно Фирсов.
Офицеры, находившиеся в халупе, насторожились.
— Не рассуждать! — фон Дитрих стукнул кулаком по столу.
— Прошу не кричать. Я вам не денщик, — круто повернувшись, Андрей вышел из штаба полка.
В крупных городах России начались забастовки. На фронте отдельные части отказались идти в наступление, и фон Дитрих, зная, что снятие Фирсова, за которого стояли солдаты, в данной обстановке невозможно, ограничился строгим выговором.
Андрей вернулся в блиндаж.
Епиха разжигал железную печурку, сырые дрова горели плохо, и он ворчал:
— Надоело вшей кормить в окопах. Скоро ли это кончится?
— Скоро, Батурин, скоро, — отозвался из угла сидевший на корточках Осколков.
— Скоро конец войне, — повторил Осколков и, повернув лицо к Андрею, спросил: — Ребят вызывать в блиндаж?
— Нет, сегодня не нужно, пускай отдыхают, — ответил тот. За последнее время вокруг Андрея стали группироваться революционно настроенные солдаты. Андрей радовался, что в полку положено начало крепкому ядру большевистской организации.
Через несколько дней после митинга ненадежный полк по настоянию фон Дитриха отвели в глубокий тыл, в район Пскова. Андрей Фирсов, как представитель солдатского комитета, находился в штабе полка.
Весть о свержении самодержавия дошла до Марамыша в первых числах марта 1917 года. К Никите Захаровичу примчался с заимки перепуганный Толстопятов.
Наспех привязав взмыленного жеребца, быстро поднялся наверх. Никита уже знал от сына историю со свиньей и не мог сейчас скрыть брезгливости. Нехотя подал руку и торопливо вытер ее.
— Осиротели, — овечьи глаза Дорофея были влажны. Вынув из кармана клетчатый платок, он оглушительно высморкался и, сложив руки на животе, с надеждой посмотрел на Фирсова. — Как таперича быть?
Никита по привычке забегал по комнате, полы его частобора развевались.
— Худо, Дорофей Павлович, худо. Сам не знаю, что делать. — Круто остановившись перед гостем, он заявил: — Остается, пожалуй, одно — надеяться на бога и добрых людей, — помолчав, добавил: — На днях говорил мне один человек, что господин Родзянко взял в руки власть. Сказывают, из наших, — Никита понизил голос до шепота. — Еще появился какой-то Керенский из присяжных. Может, наладится с властью-то.
— Дай, господь, — облегченно вздохнул Дорофей, — а я, признаться, оробел. Сам посуди, — как бы оправдывая себя, заговорил он, — пришли позавчера ко мне на двор эти самые голоштанники из переселенцев, давай поносить разными словами, Дашкинова парнишку припомнили, что свинья съела. «Конец, говорят, тебе будет скоро, толстопузый». Это мне-то, значит. Ну, я не утерпел. Сгреб централку — и на них. Всех, говорю, перестреляю! Пристав спасибо скажет. А они, слышь, сгрудились да к крыльцу. «Твоего пристава вместе со стражниками в прорубь пора, — кричат. — И тебя заодно!» На ступеньки поднялись. Что делать? Кругом степь, людей добрых нет. Я, значит, в избу, дверь на крючок. Покричали, покричали, да и разошлись. Старуху мою насмерть перепугали, а Феоньюшка, дочка моя слабоумная, в голбец залезла, втапор так и выманить не мог.
— Смириться надо, — ответил Никита, — на первых порах поблажку дать: скажем, насчет хлеба. В долг отпусти. А придет время, — глаза Никиты расширились, — так давнем, что кровь брызнет! — Фирсов развел узловатые пальцы рук и, сжав их, приблизился к Дорофею.
— Земли надо? Дадим, не поскупимся — по три аршина на каждого, — прошептал он зловеще, взглянув на киот, перекрестился.
— Страдал господь, когда шел на голгофу. Так, должно, и нам придется. Как у тебя с хлебом? — неожиданно спросил он Дорофея.
— Тысяч шесть наскребется, — притворно вздохнул Толстопятов.
— Вот что, Дорофей Павлович, держать его тебе опасно. Того и гляди разнесут амбары. Продай мне.
— Можно, пожалуй, — согласился тот. — Как думаешь рассчитываться? — спросил он осторожно.
— Не сумлевайся. Миропомазанник ушел, да деньги остались.
— И то правда, — согласился Толстопятов.
Заключив сделку, довольный Дорофей утром выехал из города. Проезжая казахское стойбище, неожиданно встретил Бекмурзу.
Тот торопливо подгонял серого иноходца. Увидев Дорофея, круто осадил коня, закивал головой:
— Селям!
— Здорово, Бекмурза. — Толстопятов придержал лошадь. — Далеко бог несет?
— Марамыш, Сережка едем, толковать мало-мало надо.
— А што за притча?
— Сарь-то Миколай свой юрта бросал, как тапирь быть ?
— А тебе не все ли равно? Николай-то ведь русский царь, а не киргизский, — ухмыльнулся Дорофей.
— Вот чудной-та. Сарь-та каталажка имел, казак имел, Джатак мой лошадь тащил, стражник мало-мало нагайкой его стегал. А тапирь как?
— И теперь дуй этих нищих в хвост и в гриву. — Дорофей, свесив ноги из кошевки, продолжал: — Царя нет, да порядки прежние остались.
— Вот это латна.
Друзья расстались.
Никодим отречение царя встретил без радости.
— Осталась земля русская без хозяина, церковь православная без опоры, — жаловался он Сергею.
Молодой Фирсов был ко всему равнодушен.
— Провались все в тартарары, — махнул он рукой.
— Как это понять? — Никодим внимательно посмотрел на молодого хозяина.
— Очень просто, — ответил тот. — Политика мне не нужна. Лишь бы дело не страдало, а на остальное наплевать.
Митинг устраивали местные меньшевики. К Народному дому стекался народ. Кожевники с Анохинского завода, пимокаты, горянские мужики во главе с Елизаром Батуриным. Из Заречья на городскую площадь пришли фронтовики. Люди теснились в проходе, у входных дверей. Стоял неумолкаемый гул голосов. В первых рядах партера были видны форменные фуражки гимназистов, модные шляпки дам, красные бантики приказчиков и мундиры служащих казначейства.
На сцене, за длинным столом, сидела группа меньшевиков во главе с Кукарским. Тот играл тонкой золотой цепочкой, которая болталась на модном жилете. Русаков подумал: «Главный краснобай… Послушаем, о чем будет петь».
Потрясая кулаком, Кукарский патетически восклицал:
— Граждане великой неделимой России, власть узурпатора пала! Мы, — оратор разжал пальцы, на них сверкнули золотые кольца, — от имени трудящихся города требуем передать всю полноту власти Временному правительству! Мы говорим, что только истинно русские люди, желающие довести войну до победного конца, могут управлять страной! Да здравствует обновленная Россия! Да здравствует Учредительное собрание, которое определит судьбу родины и выполнит священную миссию, возложенную на нас союзниками!
Гимназисты и приказчики аплодировали стоя, дамы от волнения сморкались в надушенные платочки.
— Долой с трибуны! — выкрикнул один из фронтовиков.
— В прорубь их!
— Долой! — настойчиво закричали из разных углов зала. Под сводами Народного дома раздался четкий голос Русакова:
— Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует партия большевиков!
Кукарский, пытаясь что-то сказать, размахивал руками и, навалившись туловищем на барьер трибуны, в исступлении кричал:
— Граждане, граждане!
В ответ раздался оглушительный свист, улюлюканье, и адвокат безнадежно махнул рукой. Русаков поднялся к трибуне. Лицо его было спокойно. Шум в партере и на галерке затих.
— То, что говорил сейчас адвокат, — это призыв к старому ярму помещиков и капиталистов, — начал он. — Трудовой народ никогда не пойдет за вами, — оратор повернулся к группе меньшевиков и повторил с силой: — Никогда!
В напряженной тишине уверенно звучал голос Русакова:
— Рабочие и крестьяне знают, что их дорога, их путь к счастью — только с большевиками.
— Правильно! — радостно поддержал кто-то из группы фронтовиков.
— Режь правду-матушку, — гаркнул бородатый кожевник и, работая локтями, стал приближаться к Русакову.
На него зашикали:
— Тише ты, медведь, куда прешь?
— Любо, ребята, говорит, — лицо бородача расплылось в улыбке.
— И нам любо, однако не лезем, — резонно заметил Елизар.
— Нас опять хотят ввергнуть в кабалу к Фирсовым, Широковым и другим толстосумам. Этому не бывать! — Русаков энергично взмахнул рукой. — Пускай не путаются у наших ног разные господа Кукарские и прочая нечисть, обреченная историей на свалку!
Казалось, толпа вот-вот сдвинется с места и сметет жалкую кучку меньшевиков, сидевших на сцене. Русаков повернул гневное лицо к Кукарскому:
— Вы поняли меня, господин адвокат?
Тот съежился, точно от удара. Постучал карандашом о стол.
— Вы нарушаете регламент.
— К черту ваш регламент! — послышалось с галерки.
— Дуй их, Русаков!
— О каких истинно русских людях вы говорите? — не отрывая глаз от лица Кукарского, продолжал Русаков. — О князе Львове, которого царь метил в премьер-министры? О Гучкове, Милюкове и Рябушинском — российских капиталистах и помещиках. Об эсерах? О Керенском, подлом лакее буржуазии? Да, они нужны вам, но скоро наступит час, когда беднота вас сметет.
Русаков повернулся лицом к народу.
— Товарищи! Марамышский комитет партии большевиков поручил мне открыть митинг на площади. Все, кому дороги завоевания революции, за мной! — Григорий Иванович спрыгнул со сцены в партер.
Толпа хлынула за Русаковым.
В дверях образовался затор. Каждому хотелось скорее попасть на площадь.
Кто-то догадался вынести из Народного дома скамейку. Поднявшись на нее, Русаков обвел взглядом толпу.
Площадь была запружена народом; многие влезли на заборы, стояли на широком крыльце фирсовского дома, из окна которого на миг высунулась голова Никиты и тотчас исчезла.
Яркое солнце светило щедро. Над головами людей высоко в небе кружились голуби, то взмывали вверх, то, сложив крылья, камнем падали вниз, то, сверкая опереньем, кувыркались в солнечных лучах. Глядя на их игру, мягче становились суровые лица людей.
— Дорогие друзья, товарищи, братья! Прежде всего передаю вам радостную весть: в ночь на третье апреля в Петроград приехал вождь рабочего класса и трудящихся крестьян Ленин! — Стоявшая тихо толпа всколыхнулась, затем, точно повинуясь какому-то порыву, дружно грянула:
— Да здравствует Ленин! Ура! Ура!
Полетели вверх шапки, картузы, кепки, вся площадь пришла в движение.
— …Ленин сказал: отобрать землю у помещиков, церквей и кулаков, передать ее деревенской бедноте.
Мощный взрыв рукоплесканий и новые возгласы «ура!» огласили площадь.
— Ура-а-а! — размахивая шапкой, Елизар Батурин начал целоваться с фронтовиками.
Какой-то древний старик, приложив руку к тугому уху, спрашивал соседа:
— О чем галдят? Ась?
— Ленин велел отдать землю без выкупа крестьянам!
Старик набожно перекрестился.
— Слава те, господи, дождался-таки, — и, заметив в толпе новое движение, вновь завертел головой по сторонам: — О чем еще толкуют? Ась?
— Приказано всех стариков женить на молоденьких солдатках, — крикнул задорно ему на ухо какой-то паренек.
Кругом захохотали. Дед сердито сплюнул и отошел от насмешника.
— Тише вы, галманы! — прикрикнул на весельчаков стоявший неподалеку мужик.
Большое, волнующее чувство овладело Григорием Ивановичем при виде огромного людского моря.
— Товарищи! Большевистская партия под руководством Владимира Ильича Ленина зовет нас к победе социалистической революции! Зовет к борьбе за лучшую жизнь, за Советы, за счастье трудового народа. Партия большевиков говорит: только тот имеет право на землю, кто ее обрабатывает своими руками. Партия считает, что настоящим хозяином страны должен быть только рабочий класс И крестьянская беднота. У нас есть враги, которые будут всеми силами цепляться за власть. Эти враги — капиталисты, помещики, меньшевики и все те, кто хочет надеть на крестьянина хомут, приковать рабочего к станку, выматывая из них последние силы. Война, о которой говорил господин Кукарский, нужна только богачам. Мы, большевики, против грабительской войны, против захвата чужих земель и порабощения народов. Мы боремся за справедливый мир! Да здравствует свобода, да здравствует социалистическая революция, да здравствует мир!
Над толпой заколыхалось красное полотнище.
Народ двинулся по главной улице города за группой фронтовиков. Впервые над Марамышем звучал свободно боевой гимн Коммунистической партии:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Русаков был уверен, что этот новый мир уже идет твердой поступью навстречу социализму.
Встревоженный демонстрацией, Никита Захарович выехал в Зауральск. Утро было безветренное. В березовых рощах, опушенных инеем, молчаливо сидели на теплых гнездах клесты. Недалеко от дороги из березняка выскочил заяц, следом за ним помчался второй, и, подпрыгивая на ходу, они закружились на блестевшем насте. Сидевший на облучке Прокопий заулюлюкал, и зайцы стремительно бросились в лесок.
— Ты что, сроду не видел их, что ли? — сердито проворчал Никита и уткнул нос в енотовый воротник дохи.
— Весну чуют, — ответил Прокопий и полез за кисетом. — Весна-то нынче дружная, — продолжал он. — Все живое радуется.
— И ты, поди, рад? — буркнул Никита.
— О чем мне горевать? Посуди-ка сам, — работник повернулся лицом к хозяину. — Все мое добро — рубаха-перемываха, а в кармане вошь на аркане, — ответил он с усмешкой.
— К чему эту речь ведешь? — настороженно спросил Никита.
— Так, к слову пришлось, — уклонился от ответа Прокопий и подстегнул коня. — Но-о, ты, шевелись, байбак.
В одной из деревень, возле сельской управы, теснился плотной стеной народ. На высоком крыльце, опираясь рукой о перила, стоял хромоногий солдат и, взмахивая шапкой, что-то кричал. Прокопий поехал тише.
Фирсов откинул воротник, прислушался:
— Церковные, кабинетские земли немедля поделить. Видинеевский лес отобрать в общество, — говорил солдат.
Никиту точно подбросило: поднявшись на ноги, он уставил ястребиные глаза на солдата.
— Сноповязки, лобогрейки на Дарьиной заимке взять на учет. Сеять будем в первую очередь безлошадным вдовам и солдаткам.
— А где взять семена? — раздался чей-то голос.
— Семена возьмем из церковных амбаров, распределять их будет сельский комитет.
— А как со старостой?
— По шапке его, — решительно выкрикнул солдат.
— Выберем свой Совет из крестьянских депутатов.
Не спуская горевших ненавистью глаз с фронтовика, Никита сквозь зубы процедил Прокопию:
— Трогай!
Опустившись на сиденье кошевки, он еще раз посмотрел в сторону говорившего солдата.
— Чтоб тебе вторую ногу оторвало, окаянный дьявол!
Никита поднял воротник и плотнее закутался в доху. Несмотря на поздний час, улицы города были полны народу. Слышались песни, но пьяных не было. Во всю ширину Дворянской улицы был растянут транспарант.
«Это еще что такое?» — подумал Фирсов с тревогой и стал читать: «Мир хижинам, война дворцам!» По улице шли люди с красными бантами на груди. Порой проносились легкие сани именитых граждан, спешивших, видимо, к центру города. Прошел с песнями взвод солдат. Обгоняя пехоту, на взмыленных конях проскакал, разбрызгивая талый снег, казачий разъезд.
Вот еще транспарант, на котором крупными буквами было выведено: «Да здравствует социалистическая революция!» Недалеко от дома Тегерсена на улице — третий: «Да здравствует партия большевиков и товарищ Ленин!»
Зятя Фирсов застал в постели с компрессом на голове.
— Мигрень, — протянул Тегерсен. Усы его обвисли, под глазами мешки. Возле кровати на маленьком столике стояли флаконы с лекарствами и коробка с леденцами.
— Ви понимайт, мой рабочий требовайт восьми час работайт, требовайт контроль производства. О-о, — Мартин Иванович схватился за голову, — майн гот, мой бог, завод есть большевик! — выкрикнул он пискливо и зашарил рукой по столику, разыскивая мигреневый карандаш.
— А что это за люди? — осторожно спросил Никита.
— О, ви не знайт большевик? — Тегерсен при последнем слове безвольно откинулся на подушку.
«Кислятина! — подумал Фирсов. — Не такого бы мужа Агнии надо! Поторопился маленько со свадьбой, промашку дал», — и, с нескрываемым презрением взглянув на «козла Мартынку», круто повернулся навстречу входившей дочери.
Агния с сияющим лицом подошла к отцу, поцеловала его в щеку. Судя по беззаботному виду, нарядному платью, запаху тонких духов и манере держаться, дочери Фирсова жилось неплохо.
Ночью кто-то постучал легонько в окне и поднялся на крыльцо. С трудом узнав в худом бородатом казаке мужа, Устинья радостно охнула и повисла у него на шее. Поднялся с лежанки Лупан, запричитала мать, точно по покойнику.
Зажгли лампу. Евграф снял винтовку и, передавая жене, сказал:
— Поставь пока в чулане, не ровен час, кто-нибудь зайдет. — Осторожно повесил походную сумку на гвоздь и пригладил волосы. — Ну, здравствуйте! Поди, не ждали? — улыбнулся он слабо и, схватившись за грудь, надсадно закашлял.
— Немецкого газу немного глотнул, — точно оправдываясь, тихо произнес Евграф и опустился на лавку. — Хватит, повоевал, — махнул он рукой и посмотрел на статную жену: — Как хозяйничала?
— Ничего, управлялись с тятенькой помаленьку. Пришел как раз к севу, — ответила Устинья, собирая на стол.
— Плохой из меня пахарь… — Евграф снова закашлял. — Грудь болит, да и суставы ломит.
Утром, когда старики ушли работать в огород, Устинья долго смотрела на спящего мужа. «Похудел как: нос заострился, глаза впали. Должно, намаялся на войне-то». Тихо поднялась с кровати и, сунув ноги в ичиги, пошла к реке за водой.
В ту ночь вместе с Евграфом Истоминым вернулся с фронта давний друг Василий Шемет. Весть о приходе фронтовиков быстро разнеслась по станице.
Народу в избу набилось много с утра. Всем хотелось узнать про родных. Василий Шемет, молодой казак с красивым, энергичным лицом, которое портил лишь глубокий шрам на правой щеке — след сабельного удара.
Явился Поликарп Ведерников, здоровенный казак, сын вахмистра Силы Ведерникова, председателя станичного комитета. Пришел он неспроста. В прошлом году отец его отобрал у Лупана лучший покос в пойме Тобола. Узнав, что Евграф дома, он послал Поликарпа звать Истомина, которого в душе побаивался, в гости, чтобы уладить дело.
Евграф сидел за столом гладко выбритый, в чистой полотняной рубахе, на груди два георгиевских креста за храбрость. Идти к Ведерниковым он отказался и, провожая Поликарпа до порога, сказал громко:
— Передай батьке, чтоб убирался с моего покоса, пока голова цела! Понял? Хватит ему пухнуть от вдовьих слез.
Нетерпеливый Шемет вскочил с лавки и крикнул вслед Поликарпу:
— Паучье гнездо!
Тот круто повернулся в дверях и смерил его с ног до головы.
— Вояки: отдали Россию немцам!
— Замолчи, гадюка! — побледневший Шемет схватил со стены шашку Лупана. — Зарублю!
Поликарп выскочил за ограду и сгреб лежавший возле завалинки кол. Шемет рвался из цепких рук женщин и казаков.
— Да отстань ты от него, лиходея. Вася, не надо! — отчаянно кричала Анисья, жена Шемета, круглая, как шар, с озорными глазами женщина.
— Пустите! — отбиваясь, продолжал кричать Василий, скрипя зубами. — Я кровь проливал за отечество, а он, гад, такие слова!
— Уходи по добру! — Евграф сурово посмотрел на Поликарпа, который продолжал куражиться, не выпуская кола из рук.
— Пускай Васька выйдет, я дам на память!
— На память? — разбросав женщин и казаков, висевших на его руках, разъяренный Шемет выскочил из сеней. — Гадюка, привык с бабами воевать! — засучивая рукава, произнес он с угрозой.
От угла истоминского дома отделилась небольшая фигурка кривого мужичонка с самодельной балалайкой в руке. Подкравшись сзади к Поликарпу, Ераска взмахнул своей «усладой». Раздалось короткое «дзинь». Писарь медленно выпустил кол и, ошалело выпучив глаза, посмотрел на нового противника.
— Мое вам почтение, Поликарп Силантьевич, — ухмыльнувшись, Ераска погладил жиденькую бородку: — Коевадни вы сами просили сыграть вам чувствительное, но я, значит, и подобрал мотивчик. Уж не обессудьте на музыке!
Наутро Истомин направился к Василию, который жил на выезде к Тоболу. Шемет поправлял развалившийся заплот, обтесывая колья для изгороди.
— Раненько принялся за работу, — протягивая кисет с табаком, сказал Евграф.
— Не терпится. Тын развалился, крыша на избе осела. Надо новые стропила ставить.
Воткнув топор в толстую жердь, Василий закурил.
— Насчет бревен придется в комитет идти, без бумажки лесник не отпустит, — заметил он.
— Председателя Ведерникова попросишь, — Евграф спрятал кисет и продолжал: — От чего ушли, к тому и пришли: как правили атаманцы, так и сейчас правят.
— Недолго им придется хозяйничать, — заявил твердо Шемет.
— Долго-недолго, а власть опять богатеи взяли. Сил у нас маловато. Может, подойдут казаки с фронта, тогда поговорим с комитетчиками. — Подумав, Истомин добавил: — Надо съездить в Марамыш к Русакову.
— Это к тому, о котором говорила Христина Ростовцева? — спросил Евграф. — Что ж, съездим!
Наложив гостинцев родителям, Устинья проводила мужа до моста и крикнула вслед:
— Узнай, не сулится ли Епиха домой! — понурив голову, повернула обратно.
В доме Истоминых скучно. Устинья работала в огороде, помогая свекру строить парники. Тут же возле нее вертелась девятилетняя падчерица Анютка, разглядывая через разноцветные стеклышки яркое солнце. На заборе, хлопая крыльями, горланил петух. Теплый ветер приносил с собой аромат увядших с осени трав. Перед Устиньей на миг промелькнуло исхудавшее лицо мужа, задорный Оська, и точно из далекого тумана выплыл облик Сергея. Зимними ночами, которым, казалось, не было конца, он неотступно стоял перед ней. Устинья вставала с постели, зажигала лампу и, прислушиваясь к скрипенью сверчка, сидела с прялкой до тех пор, пока не онемеют руки. Она ненавидела Сергея, думала: все пройдет, забудется — и все сильнее рвалась к нему.
Гостя у родителей, она узнала, что Сергей стал часто скандалить — требует от отца раздела. Василиса Терентьевна разъезжает по монастырям. Похудела, часто плачет. Дарья вино начала хлестать: с мужем нелады. Как бы совсем умом не свихнулась.
«Не ходи сорок за двадцать. Когда шла за молодого, что думала?»
В воскресенье Устинья увидела и сама в церкви Дарью Видинееву. Одетая пышно, с накинутой на голову черной косынкой, из-под которой выбивался серебристый локон, жена Сергея тихо молилась, устремив неестественно блестевшие глаза на икону. Когда-то властное, красивое лицо поблекло, вся фигура казалась расслабленной, вялой.
Перед отъездом Устинья, идя на базар, чтобы купить на платье, встретила Сергея.
Молодой Фирсов, играя шелковыми кистями пояса, шагал легко и свободно, небрежно кивая головой на почтительные поклоны знакомых. Его гибкая, стройная фигура, резкие черты лица, мрачные глаза, блестевшие из-под густых черных бровей, говорили о необузданном нраве хозяина.
Устинья, спрятавшись за угол магазина, проводила Сергея взглядом. Тревожное чувство овладело ею, и даже теперь она не могла найти покоя.
Когда на поля легла вечерняя прохлада и Лупан ушел поправлять суслоны, Устинья обратилась к лежавшему недалеко от костра Ераске, который помогал Истоминым убирать хлеб:
— Сыграл бы что-нибудь, Герасим.
— Можно, — охотно отозвался тот и, взяв балалайку, вопросительно уставился на хозяйку: — Что сыграть-то?
— Ту песню, что на прошлой неделе играл, помнишь?
— А, про казачку, сейчас! — Настроив «усладу», Ераска тронул струны.
…Скрылось солнце за горами,
Сидит казачка у окна.
Сидит она с душой унылой,
И слезы льются из очей.
Выдержав паузу, певец продолжал:
…О чем, о чем, казачка, плачешь?
О чем, бедняжечка, грустишь?
Неожиданно для музыканта зазвучал голос Устиньи, полный тоски:
…О, как мне не плакать.
Как слезы не лить?
Печаль меня смущает:
Велят милого забыть…
Не выдержав, Устинья разрыдалась.
Подошел свекор, сердито посмотрел на музыканта:
— Опять расстроил бабу!
Ераска предусмотрительно отполз от сердитого Лупана в сторону и ответил виновато:
— Я только про казачку сыграл.
Старик опустился возле Устиньи и сказал, сдерживая ласку:
— Не реви, может, Евграф скоро придет… А ты не смей больше про это тренькать, — заявил он грозно музыканту. — Еще услышу — балалайку о пенек…
Ераска, подхватив свою «усладу» под мышку, поплелся к шалашу.
Евграф вернулся. А покоя Устинья не нашла. Стараясь отогнать мысли о Сергее, Устинья с силой всадила железные вилы в кучу и подбросила навоз на гряду.
— Не вертись под ногами, а то ушибу нечаянно, — крикнула она падчерице.
Под вечер к Устинье забежала Анисья Шемет, ойкнув, повалилась на лавку.
— На задней улице у Черноскутовых-то что делается! Ой! Господи! — выкрикнула она и, закрыв ладонью пухлое лицо, закачалась, как маятник.
Устинья отбросила холстинку, через которую процеживала молоко:
— Что случилось?
Рассыпая слова, точно горох, та зачастила:
— Степан с фронта пришел, а Васса, сама знаешь…
Устинья побледнела. Семью Черноскутовых она знала. Степан был взят на фронт прямо с лагерного сбора. За два года о нем ничего не было слышно. Писали станичники, будто он зарублен немцами. Потом про Вассу, жену Степана, пошли нехорошие слухи. Зимой Васса родила. Кто был отец, никто не знал. Молчала об этом упорно и сама Васса, тихая, застенчивая, похожая на девушку казачка. Бережно пеленала сына и, слушая, как он гулькал, была счастлива.
Неожиданно появился в отцовской избе Степан. Увидев зыбку, не снимая вещевого мешка и фуражки, выхватил шашку и перерубил толстый ремень, соединявший зыбку с очепом. Зыбка грохнула на пол, раздался плач ребенка. Яростно крикнув помертвевшей жене: — Сволочь! — Степан выскочил из избы.
Вассу спрятали. Возле избы Черноскутовых стал собираться народ. Заглядывали в окна и, увидев тесно прижавшихся друг к другу стариков, молча качали головой и отходили. Вскоре пьяный Степан, выйдя из-за угла соседней улицы с обнаженной шашкой, подбежал к отцовскому плетню и начал крошить плотно слежавшийся тальник.
Через полчаса вяло опустился на сваленные колья и закрыл лицо руками. В избе было тихо. Любопытные казачки, прячась за изгородью палисадников, не спускали глаз с неподвижно сидевшего Степана. Вот он снова вскочил на ноги, дико оглядел притаившуюся улицу и, точно бешеный, начал рубить подпорки старой амбарушки. Полетели щепки, сверкнула искра: видимо, Степан ударил о толстый кузнечный гвоздь, замшелая крыша сползла набок. Он оторвал доску и начал часто хлестать дверь. Наконец удары посыпались реже, Степан ослабел. В это время, к ужасу казачек, на улице показалась Устинья. Шла не торопясь, не спуская спокойных глаз со Степана, смело подошла к нему и, обхватив с материнской нежностью голову фронтовика, притянула к себе. Степан очнулся.
— Устиньюшка, се-стри-ца! — И надрывный, ноющий звук пронесся по улице: «ы-ы-ы!». За плетнями послышались всхлипывания, показалась на пороге избы сгорбленная горем мать, за ней, сутулясь и часто моргая красными веками, отец. В тяжелый, точно звериный, вой Степана влились плачущие голоса женщин. Кто-то догадался сбегать за Вассой. Прижимая к груди ребенка, с побледневшим лицом, она торопливо бежала по улице, на миг остановилась перед Степаном и произнесла со стоном:
— Прости!
Фронтовик поднялся на ноги и, махнув Вассе рукой, с помощью Устиньи добрался до избы. Уложив пьяного Степана в постель, она ушла домой.
Утром, чуть свет, она снова направилась к Черноскутовым, тихо открыла дверь и, увидев сидевшую у зыбки мать Степана, остановилась у порога. Старуха со счастливой улыбкой помаячила в сторону спящих в обнимку сына со снохой и тихо шепнула:
— Наладилось.
Возвращаясь, Устинья заметила, как с верхней улицы выехала группа вооруженных казаков и стала спускаться к реке. Она прижалась к перилам моста, пропуская всадников. Впереди ехал на рыжем жеребце Сила Ведерников, за ним Поликарп и еще несколько зажиточных станичников. У каждого за плечами была винтовка. Женщина проводила их взглядом, догадываясь, что отряд Силы Ведерникова решил отобрать у мужиков покосы, которые те захватили с неделю назад.
«Будет свалка», — подумала она с тревогой и, вбежав в дом, разбудила Лупана.
— Не с кем ехать на выручку мужиков: Евграф с Шеметом в городе. В станице не больше двух-трех фронтовиков, ну да, скажем, еще Степан Черноскутов. Однако попытаюсь.
Ехать на покосы Степан согласился.
«Помочь мужикам надо, — седлая отцовского коня, думал он. — Жаль, что вчера от пьяной дурости клинок затупил. Зазубрины есть», — виновато улыбнулся, помолчав, сказал Устинье с чувством:
— Спасибо, выручила, а то бы набедокурил, — и, подтянув подпругу седла, легко вскочил на коня.
Лупан дал Степану винтовку Евграфа.
Подъезжая к деревенской поскотине, они заметили большую толпу мужиков и баб, вооруженных кольями, железными вилами. У некоторых за поясом были топоры. Поскотина была закрыта. Со стороны дороги, у ворот, приподнявшись на стременах, что-то кричал толпе Сила Ведерников.
Лупан повернул коня в объезд. Степан последовал за ним. Заехав с противоположной стороны деревни, казаки пришпорили коней и понеслись по безлюдной улице.
Заметив мчавшихся всадников, толпа шарахнулась. Раздались крики:
— Обходят!
Навстречу выбежал с винтовкой солдат, вскинул ее к плечу и крикнул:
— Стой! Стрелять буду.
Вынырнувший из толпы Ераска ухватился за его винтовку.
— Не видишь, что ли: это — Лупан, с ним — Степан, а третьего не знаю. Наши люди…
Получив неожиданную помощь, мужики осмелели.
— Ну-ко, слазь с вершны, толстопузый! И не думай, покос все равно не отдадим.
— Самовольничать не позволю! — кричал, не слезая с седла Сила. — Покосы и земли еще царем нам дарованы, косить не дадим.
— Давай-ка, отъезжай подальше от греха, — сказал ему подъехавший вплотную к воротам Лупан. — Не будоражь народ!
— Я с тобой еще поговорю в комитете, — погрозил ему нагайкой Ведерников.
— Отчаливай! — Степан открыл ворота и, обнажив шашку, крикнул мужикам: — За мной, ребята!
Группа Ведерникова под напором толпы постепенно отходила от поскотины. Не спуская злобных глаз со Степана, Сила начал снимать с плеча винтовку.
— Спрячь винтовку, царский ублюдок! — яростно кричал Черноскутов.
Сила круто повернул коня:
— Мякинники! Большевики!
— Колом его, кикимору!
— Старорежимник!
Ведерников поскакал от ворот, отчаянно ругаясь и грозя кулаком:
— Я вам попомню, голь перекатная!
— Отчаливай!
Евграфу с Шеметом удалось добраться до Марамыша лишь поздно ночью.
Батурины спали. На стук вышел незнакомый человек в кожаной тужурке и рабочих сапогах. Спросив, что им нужно, пропустил приезжих в комнату, а сам ушел в боковушку, где жила когда-то Устинья.
Елизар, увидев зятя, стал торопливо одеваться.
— Не ждали. Мать, а, мать, — потряс он за плечо спящую жену, — вставай, Евграф приехал.
Женщина поднялась с постели и всплеснула руками:
— Евграф Лупанович, вот радость-то!
Утром, за чаем, Евграф спросил:
— Должно, ночью дверь нам открывал твой квартирант Русаков?
— А вы откуда его знаете?
— Устинья говорила, — помолчав, Евграф добавил: — Уж сильно его хвалила. И в Кочердыкской мы о нем слышали от дочери Степана Ростовцева.
— Спит он еще, наверное… Пойду узнаю, — Елизар направился к квартиранту.
— Здесь я, здесь, уже живой, — улыбаясь, Григорий Иванович подошел к гостям, поздоровался, провел по привычке рукой по волосам и, обратившись к Евграфу, спросил: — Значит, вы и есть муж Устиньи Елизаровны?
— Да.
Русаков взглянул на Евграфа. В его душе на миг вспыхнуло чувство неприязни и тотчас погасло. «Может быть, Устинья с ним счастлива?» Стараясь отогнать ее образ, Русаков повернулся к спутнику Евграфа.
— Это мой товарищ. Мы с ним из одной станицы, — сказал Истомин, показывая глазами на Василия.
Шемет крепко пожал руку Русакову и внимательно посмотрел на него. Крепко сбитая фигура, простое лицо рабочего, с коротко подстриженными усами и гладко выбритым подбородком, спокойные движения, уверенный голос располагали к Русакову.
— Фронтовики? — Григорий Иванович бросил беглый взгляд на георгиевские кресты на груди обоих.
— С Евграфом Лупановичем из одного полка, — ответил Шемет.
— Он кавалер всех четырех степеней, — заметил Евграф. — Приказ был о его производстве в чин подхорунжего. Да вот с крестами-то у Василия заминка вышла. Разжаловали за подстрекательство казаков к бунту. Чуть под расстрел не попал. Революция спасла.
Русаков украдкой поглядывал на Шемета. Открытое, мужественное лицо казака, его военная выправка пришлись по душе Григорию Ивановичу: «Пожалуй, из него выйдет неплохой командир. Надо иметь в виду».
— Коммунисты?
Евграф отрицательно покачал головой.
— Оформляться было некогда. Домой торопился…
Василий же вынул из кармана гимнастерки удостоверение члена партии большевиков, выданное одним из райкомов Петрограда.
Русаков бережно сложил удостоверение вчетверо, передал его хозяину и поднялся из-за стола:
— Сегодня приходите после обеда на партийное собрание, — он назвал адрес. — Не прощаюсь, увидимся.
Гости направились осматривать город.
— Давно не были, — одеваясь, сказал тестю Евграф, — да и обнов надо купить Устинье, дочке и старикам.
Марамыш изменился мало. На улицах стояли полицейские, но уже без формы. В купеческих магазинах шла бойкая торговля. Сохранились и старые вывески государственного казначейства, кредитного банка и земского присутствия. По-прежнему мелькали офицеры, чиновники и нарядно одетые дамы с собачками. В магазинах приказчики с красными бантами на груди учтиво называли покупателей господами и угодливо подставляли стулья богатым клиентам.
Навстречу фронтовикам шел широкоплечий, среднего роста мужчина в широчайших галифе из красного сукна, заправленных в голенища хромовых сапог, на которых звенели серебряные шпоры. Лихо заломлена кубанка. Огромный чуб закрывал низкий, покатый лоб, смуглое с узкими раскосыми глазами лицо — неприятно. На боку, поверх цветной шелковой рубахи, — массивная, покрытая лаком деревянная кобура, из которой торчала рукоятка тяжелого парабеллума. Положив руку на эфес сабли, ножны которой были украшены богатой резьбой и инкрустациями, он слегка раскачивался на кривых ногах, привыкших к седлу.
Приглядевшись, Евграф воскликнул:
— Да ведь это Пашка Дымов. Вот дьявол, смотри, как оделся, а? Вот чучело гороховое. Эй, Пашка, постой!
Услышав свое имя, тот повернулся на голос и, расставив широко ноги, спросил хрипло:
— Кто кличет?
— Да протри ты глаза! Своих не узнаешь?
— Геть! — Дымов ударил рукой по ножнам сабли. — Какое вы имеете право так называть командира отряда анархистов? Башку снесу!
— Да ты что, башибузук, не узнаешь нас, что ли? — усмехнулся Евграф. — А еще однополчанин, — произнес он с укоризной.
Дымов огляделся, видя, что чужих близко нет, шагнул к казакам.
— Вы, ребята, так мой авторитет подорвать можете. Всякая контрреволюционная сволочь хихикать начнет. Я, брат, здесь их устрашаю. — Пашка самодовольно погладил жидкие усы и хлопнул по кобуре парабеллума. — В Самаре достал, а саблюка казанского мурзы. У одного богатого татарина в доме маленько пошуровал. Ну и взял на память. Пошли в пивную! — Видя, что фронтовики замялись, продолжал хвастливо: — Деньги здесь, брат, с меня никто не берет!
— А где твои отрядники? — поинтересовался Евграф.
Пашка сдвинул кубанку на затылок, ухмыльнулся и покрутил в воздухе пальцем.
— Только вы, ребята, молчок. Я, брат, купчишек на бога беру. Стоит мне стукнуть в пивной кулаком по столу и гаркнуть: «Геть! Братва, по коням!» — так они, друг мой, эта самая неорганизованная масса, кто куда! Ну и пошла слава: у Пашки Дымова тысячный отряд. Живу, брат, во! — анархист выставил большой палец. — Может, вы запишетесь для почина в мой отряд, а? Вот бы стали орудовать, мать честная! Все бы кадетики ползали передо мной, а?
— Нет, валяй уж один, нам с тобой не по пути!
На партийном собрании Евграф с Шеметом сели недалеко от председательского стола. Большинство собравшихся было в солдатских шинелях. На краю скамейки молодой матрос беседовал с двумя башкирами. В глубине большой комнаты устроилась группа крестьян. Были тут рабочие с кожевенных и пимокатных заводов. Народ прибывал. В комнате стало тесно. Вскоре показался Русаков.
— Товарищи! — прозвучал его четкий голос. — На повестке дня у нас один вопрос: Апрельские тезисы вождя нашей партии Владимира Ильича Ленина.
— Советы рабочих депутатов являются единственной формой революционного правительства: нам необходимо завоевать там большинство и тем самым изменить политику Советов, а через них изменить состав и политику правительства. Такова установка Ленина.
Евграф подтолкнул Василия и зашептал:
— Правильно ведь: у нас хозяином Сила Ведерников, в сельских комитетах тоже сидят богатеи…
В комнате послышался приглушенный шепот:
— Точно! Правильно! Так!
— …Буржуазия будет крепко держаться за свои права. Наша задача заключается в полном отказе от поддержки Временного правительства. Нужно покончить с империалистической войной, которая выгодна лишь капиталистам, и вести борьбу за мир.
Среди фронтовиков началось движение. Евграф с Шеметом, чтобы лучше слышать Русакова, пересели ближе.
— Только власть Советов может обеспечить мирную и радостную жизнь трудового народа. Мы знаем: борьба будет нелегкой, но мы победим!
Последние слова Русакова потонули в шуме рукоплесканий.
— Я считаю, что нам нужно познакомить с Апрельскими тезисами рабочих Анохинского кожевенного завода и бедноту сел и станиц Зауралья. Ваше мнение?
Истомин с Шеметом поднялись точно по команде.
— Мы хорошо знаем своих станичников, — заговорил Василий, — поэтому, как коммунисты, беремся провести беседы по станицам.
— Так, — довольный Григорий Иванович что-то записал на своем листке. — К рабочим Анохинского завода я пойду сам.
Осенью в Марамыш возвратились с фронта солдаты: Епиха Батурин и его дружок Осип. Явился Федотко. Вид его был грозен. Опоясанный пулеметными лентами, с двумя гранатами, висевшими по бокам, он на следующий день пришел в уком к Русакову.
Григорий Иванович, завидев на пороге матроса, пригласил:
— Проходи!
Федотко, вытянувшись во фронт, козырнул:
— Младший канонир Балтийского флота Федот Осокин явился в ваше распоряжение.
Русаков поднялся:
— Федот, да ты ли это? Прости, братец, я ведь тебя не узнал, — воскликнул он радостно, обнимая матроса. — Возмужал, да и вид-то у тебя боевой. Коммунист?
— Я ведь, Григорий Иванович, коммунистом стал, когда еще плавал на «Отважном». Давай теперь работу. Не терпится.
— Это хорошо, что тебе не сидится дома. Но только вот что, — лицо Русакова стало озабоченным. — Придется тебе эти воинские доспехи снять, — потрогал он рукой пулеметную ленту. — Гранаты спрячь в надежном месте. Пригодятся. Епиху с Осипом видел?
— Так точно, — козырнул Осокин, — вчера маленько гульнули. Осип напился с горя, а я с ним за компанию.
— А что у него за горе? — насторожился Русаков.
— Видишь ли, Григорий Иванович, тут такое дело… — Переминаясь, Осокин заговорил в смущении. — Осип до солдатчины фартил с Устиньей — сестрой Епифана.
— Как то есть «фартил»? — не понял Русаков.
— Ну, ухаживал… Любил, значит. А Устинья в войну вышла замуж за другого. Осипу обидно стало, что она не дождалась. Вот и загулял. Зашли мы в пивную, а тут Пашка Дымов к нам привязался. Я не стерпел и дал ему так… слегка помял…
— Так это ты выставил из пивной анархиста Дымова?
Федот виновато опустил глаза. Со вздохом сказал:
— Не удержался. Маленько поскандалил, — и, набрав воздуху, выпалил: — Терпеть не могу разную сволочь.
— Погоди, погоди, — брови Русакова сдвинулись. — Ты знаешь, что твоя драка в пивнушке на руку нашим врагам? Знаешь о том, что сейчас нужно быть особенно осторожным в своих поступках?
Матрос беспокойно переминался с ноги на ногу.
— Григорий Иванович, так я на радостях выпил. С ребятами два года не виделся… С фронта ведь пришел, домой.
— Домой? Нет, ты не дома, — сказал сурово Русаков.
— Как не дома? — Осокин поднял непонимающие глаза.
— Да, не дома, ты сейчас на фронте, — ответил спокойно Русаков. — Только этот фронт сложнее военного. Там ясно, где враг, а здесь он притаился.
Григорий Иванович подвел Федота к окну.
— Ты видишь дом Фирсовых? Снаружи все спокойно, а внутри засел хитрый и беспощадный враг.
— Знаю, что внутри враги! Один Сергей чего стоит! — задорно произнес Осокин.
Русаков вспомнил об Устинье, смолк и долго глядел в окна фирсовского дома. С усилием он показал на здание меньшевистского совета.
— И там враги. Они предают революцию, маскируясь революционными фразами. Теперь ты понимаешь сложность обстановки?
Федот кивнул:
— Моя вина, Григорий Иванович, каюсь.
— Ну, я тебе не поп! Что ж, первая вина прощается, — сказал тот дружелюбно. Простившись с Русаковым, балтиец вышел на улицу.
Городок дремал. Лишь на берегу реки были слышны голоса детей. В тени заборов лежали овцы и телята. Из открытых настежь дверей магазинов слышался стук костяшек на счетах. Разморенные жарой приказчики играли на опустевших прилавках в шашки, изредка бросая ленивые взгляды на стеклянную перегородку, за которой хозяин подсчитывал барыши. На улицах тишина и безлюдье.
«Полный штиль, — подумал Федот и, поправив бескозырку, огляделся. — Куда лечь курсом? Пойду к Епихе», — решил он.
Епифан во дворе седлал лошадь. Увидев друга, перевел коня под навес и уселся с ним на ступеньках крыльца.
— Далеко собрался?
— В Кочердыкскую станицу. Письмо надо доставить от своего бывшего ротного Фирсова к учительнице. — И в ответ на вопросительный взгляд Федота добавил: — Он старший сын Никиты Фирсова.
— Никиты Фирсова?! Ты что за буржуйского сына хлопочешь? — спросил Федот угрюмо. — Мы их на «Отважном» за борт повыкидывали, а ты нянчишься с ними?
— Нет, зачем, — ответил спокойно Епиха. — Ты не горячись. Мы тоже со своими офицерами разделались, и в этом деле помог нам Андрей Никитович, теперь начальник штаба революционного полка.
— Не верю я Фирсову, это тесто на буржуйских дрожжах замешено, — сказал Осокин.
— А мы с тобой, выходит, на опаре? — улыбнулся Епиха.
— На ней самой, — повеселел Федот, — о нашу, брат, корочку буржуйские зубы ломаются. — Помолчав, добавил: — Ну, раз ты горой стоишь за своего командира, дело твое. Андрея Фирсова я до войны не знал. А вот его брательнику Сережке мы с Осипом один раз крепко по ногам дали. Помнишь?
— И стоит: тот настоящая контра, — заметил Епиха.
За последние годы Епиха возмужал, стал шире в плечах, в его медлительных движениях чувствовались сила и уверенность. Загорелое лицо на первый взгляд казалось суровым: темно-карие глаза были неласковы, угрюмы.
Крепыш Федотко еще с детства чувствовал его превосходство над собой в кулачном бою и в горячих спорах. И теперь, поглядывая на могучую фигуру друга, сильнее проникался к нему уважением. Смелый и решительный, Епиха вместе с тем был осторожен и благоразумен.
Григорий Иванович вскоре подметил эти качества в молодом Батурине и, посоветовавшись с членами укома, поручил ему, как коммунисту, организацию боевой дружины в станице Зверинской.
Дул горячий ветер. Побурели и поникли травы. Точно расплавленное серебро, блестели на солнце солонцы. Мертвящую тишину Тургайской степи порой нарушал клекот беркута и редкий посвист сусликов. Иногда пробежит тушканчик и, завидев тень орла, стремительно зароется в песок.
Унылый пейзаж дополняли мертвые озера, окаймленные голыми берегами. Кругом — ни коня, ни человека. В синеве степи видны лишь одинокие курганы, следы старых могил. Иногда в низине, на ковыльном просторе, промелькнут две-три юрты пастухов, косяк лошадей, и снова — гнетущее безмолвие. Ближе к берегам Уя и Тобола шли заросли тальника, за ними редкие перелески, речные заводи, поросшие ярко-зеленой стелющейся травой, камыши, где день и ночь слышен гомон птиц. Почуяв воду, быстрее бежит конь, исчезает сонливость у всадника: приподнявшись на стременах, он бодро смотрит через заросли на лежавшую впереди станицу.
Христина, забравшись в густую тень жимолости, в палисаднике, читала книгу. Заслышав на улице топот коня, раздвинула кусты и увидела незнакомого всадника, который расспрашивал о чем-то проходившую по дороге женщину. Вот он повернул лошадь к воротам дома Ростовцевых и бодро соскочил с седла.
Христина подошла к калитке.
Епиха козырнул по военной привычке и спросил вежливо:
— Случайно вы не Христина ли Степановна?
— Да, — ответила девушка, пытливо глядя на приезжего.
— Я вам весточку привез от Андрея Никитовича.
Христина вспыхнула, сдерживая радостное волнение, схватила письмо.
В белом платье, стройная, с большими выразительными глазами, девушка понравилась Епихе.
— Поторопился я отдать письмо…
— Почему?
— Надо бы сначала заставить вас поплясать.
— Плясать я не мастерица, — тепло улыбнулась Христина. — А за письмо большое спасибо. Заводите коня во двор, я сейчас открою ворота.
«Баская деваха, под стать Андрею Никитовичу», — подумал Епиха и, привязав коня под навес, последовал за девушкой в дом.
Пока мать Христины занималась с гостем, девушка прошла в свою комнату и разорвала с волнением конверт.
«Милая Христина!
Пишу тебе после долгого перерыва. Не знаю, дойдет ли письмо: человек, которому я его вручил, подвергается не меньшей опасности, чем я. Коротенько о событиях: после свержения царя я был избран солдатами в полковой комитет и назначен начальником штаба. На долю нашего революционного полка выпало сдерживать натиск немцев, чтобы не пустить их на родную землю. После пришлось защищаться с тыла от реакционных частей генерала Корнилова. Как видишь, твой Андрей находится все время на поле брани.
Горизонт ясен. Цель тоже. Не скрою: сильно желание видеть тебя, родная. Но что значит мое желание, когда личное подчинено воле партии. Придет час, когда я снова увижу тебя!
Итак, мой друг, будем шагать заре навстречу!
P. S. Ты можешь во всем положиться на подателя сего письма, Епифана Батурина. Да, я забыл: по слухам, Виктор Словцов был отправлен с экспедиционным корпусом во Францию и оттуда бежал морем во Владивосток. Сейчас, возможно, находится где-то в Сибири. Передай мой сердечный привет старикам.
Христина бережно сложила письмо и подошла к окну. Целый год она ничего не знала о судьбе жениха.
— Андрюша, Андрюша, если бы ты был со мной! — Заслышав шаги Батурина, поспешно вытерла глаза.
— Еще раз вам большое спасибо за письмо! Вы доставили мне большую радость.
Батурин, прямо посмотрев в глаза Христине, произнес не торопясь:
— Андрей Никитович дал мне наказ беречь вас и помогать во всем. А сейчас я вот нуждаюсь в вашей помощи… — и, помолчав, продолжал: — Григорий Иванович говорил мне, что вы секретарь местной комячейки. Вот его записка.
Христина быстро пробежала глазами ее содержание.
— Хорошо. Когда собрать коммунистов?
Вечером, открыв собрание, Христина предоставила слово Епихе.
— Товарищи! Подлая буржуазия при помощи своих хозяев — меньшевиков и эсеров полностью захватила власть в свои руки. Контра издала приказ об аресте нашего учителя Владимира Ильича Ленина, но партия укрыла Ленина в глубоком подполье и сказала нам, чтоб мы готовились.
Казаки вскочили с мест. Епиха сжал огромный кулак и потряс им в воздухе.
— Мирная революция кончилась! Штык и шашка будут теперь решать наше право на свободу! К оружию!
В тот вечер коммунисты Кочердыкской станицы записались в первый конный красногвардейский отряд.
Накануне сенокоса с Никитой Фирсовым случилось несчастье: когда он проезжал заимку, конь испугался верблюдов и, закусив удила, понес. Никита, намотав вожжи на руки, уперся ногами в передок тарантаса, силясь удержать жеребца, но тот, обезумевший, несся прямо на заброшенную постройку и, стукнув тарантасом о фундамент, поволок на вожжах упавшего Фирсова через рытвины. Никиту привезли домой без памяти. Правая рука оказалась сломанной, плохо слушались ноги.
Через неделю растотурские мужики вывезли с Дарьиной заимки все машины, в том числе новую сноповязалку «Мак-Кормик», которую он купил на шумихинском складе за бесценок.
Паровая мельница на Тоболе, правда, охранялась милиционерами, но помольцев не было: оборудование стало ржаветь. Бездействовали и маслодельные заводы. Кабинетскую землю, около двух тысяч десятин, которую он арендовал в Башкирии, поделили переселенцы.
Не лучше шли дела и у зятя. Консервный завод в Зауральске остановился, не было сырья. Бекмурза кочевал и не подавал вестей о себе. Растерявшийся Тегерсен несколько раз приезжал к тестю за советом. Его компаньон Брюль, оставив на память обесцененные акции, укатил через Сибирь на родину.
К несчастью, открылся недуг Дарьи: она пила запоем. Сергей дома почти не находился: вместе с Никодимом сколачивал трещавшие по швам дела «Дома Фирсовых». В сопровождении милиционеров появлялся среди возбужденной толпы переселенцев, шагал в затихшей котельной мельницы, подолгу стоял у застывших мощных сепараторов маслодельного завода, обходил пустые цехи консервного завода Тегерсена.
— Важно — не унывать, — утешал он Никодима. — Временное правительство за нас. Игра в Советы скоро окончится, и все пойдет по-старому.
Болезнь жены не трогала Сергея.
— Пора ей убираться с моей дороги, — говорил он расстриге.
Проезжая однажды по Дворянской улице, молодой Фирсов увидел афишу, извещавшую зауральцев о гастролях певицы Сажней. Вечером он встретился с Элеонорой, а на следующий день, вручив озадаченному импресарио значительную сумму денег, увез певицу в Марамыш. Никита, услышав о любовнице сына, пришел в ярость, потрясая здоровой рукой, кричал в исступлении на Сергея.
— Для кого наживал?! А? Чтобы со своей арфисткой профурил? Жену богоданную бросил?
— Не богом данную, а тобой, — ответил спокойно Сергей, продолжая бесцельно смотреть в окно.
— Молчать! Щенок!
Молодой Фирсов стремительно повернулся от окна и взглянул тяжелыми, ненавидящими глазами на отца.
Никита, точно ожидая удара, натянул одеяло на голову. Прислушиваясь, как затихают шаги Сергея, Никита рванул ворот рубахи и, задыхаясь, произнес едва слышно:
— Мать, пи-и-ть… — и, пошарив дрожащей рукой в воздухе, с хрипом откинулся на подушки.
Обеспокоенная Василиса Терентьевна послала за врачом.
— Легкий удар. Пройдет. Больному нужен покой, — выписав лекарство, врач уехал.
Из комнаты нетвердой походкой вышла Дарья. Василиса замахала на нее рукой, и женщина с виноватой улыбкой повернулась к выходу. Когда-то красивое лицо ее стало дряблым, как у старухи. Глаза утратили прежний блеск, были безжизненны и тусклы. Целыми днями Дарья не выходила из комнаты и порой, заслышав шаги мужа, в страхе закрывалась на ключ. Единственным человеком в доме Фирсовых, искренне жалевшим ее, был глухонемой дворник Стафей. Встречая на дворе хозяйку, он жалобно мычал, сокрушенно качая стриженной под кружок головой. Дарья печально улыбалась, показывая сначала на локоны седых волос, и прикладывала указательный палец ко лбу. «Поседела от дум», — читал глухонемой по ее мимике и, вздыхая, маячил: «Уйдем из этого дома, уйдем в степь, на заимку!» Дарья отрицательно качала головой. Она не могла оставить Сергея. Закрыв лицо руками, поспешно отходила от дворника. Стафей грозил огромным кулаком фирсовскому дому и, опустившись на скамейку, долго сидел в задумчивости.
Василиса Терентьевна не раз пыталась говорить со снохой, увещевала, стыдила. Дарья продолжала пить.
Сергей, освободившись от дел, проводил время в диких кутежах и окончательно махнул рукой на жену: «Скорее свихнется».
Развязка пришла неожиданно. В августе, когда он кутил с Элеонорой на ближайшей ярмарке, Дарья повесилась. Хоронили ее скромно. За гробом шли Василиса Терентьевна, Стафей и несколько старушонок. Когда вырос холмик на могиле, глухонемой припал к свежей земле и долго лежал неподвижно.
Утром он собрал свои пожитки и ушел неизвестно куда.
Приближалась осень. Холодный ветер шумел в голых ветвях акации и жимолости, наметая кучи пожелтевших листьев к опустевшим газонам фирсовского сада. Улетели птицы. Крупные капли дождя неторопливо стекали с окна, Никита сидел в глубоком кресле, напоминая старую нахохлившуюся птицу в опустевшем гнезде.
Русаков вместе с матросом выехал в Звериноголовскую. В степи было неспокойно. Начались стычки между комитетчиками и фронтовиками.
В Кочердыке станичный исполком, где засели богатые казаки, пытался обезоружить местных коммунистов. Только вмешательство Христины предотвратило свалку. Не лучше было и в Звериноголовской. Значительная часть фронтовиков была в эскадроне Шемета в Марамыше. Сила Ведерников стал притеснять их семьи. Отдельные вооруженные группы казаков, стоявших за советскую власть, скрывались по глухим заимкам. Нужно было обеспечить их руководством. Посоветовавшись с членами укома, Русаков взял с собой Осокина: матрос давно просился в «штормовую непогодь» и скучал во время «городского штиля».
Епифан Батурин по заданию укома налаживал организацию боевых дружин в селах и деревнях.
Обстановка в стране была тревожной. После июльской демонстрации в Петрограде назревала открытая борьба с контрреволюцией. Корниловское восстание открыло глаза многим, кто еще верил в «демократию» Керенского. Ряды большевиков Зауралья пополнялись. За батраками и крестьянской беднотой потянулись и середняки. В селах, где в Советы пролезли кулаки и их прихлебатели, при дележе видинеевского леса и земель дело дошло до драки. Поднималась беднота. Политическая атмосфера в Зауралье накалялась.
Сила Ведерников отнял у мужиков сено, которое те накосили на казачьих лугах.
— Даровые работнички попали, — глядя на длинный ряд подвод с сеном, потянувшихся с лугов к станице, злорадствовал Ведерников. Возле каждого воза ехал вооруженный казак из сотни.
— Нагайкой пошевеливайте этих лапотошников, — учил Сила казаков, — пускай другой раз не зарятся на чужие луга.
Мужики были угрюмы. Фронтовиков каратели угнали в Зауральск. Пьяные избили зачинщиков в съезжей избе и бросили в каталажку. Избитый Ераска лежал на холодной печке, зябко кутаясь в рваный армяк. Как только каратели уехали, он с помощью соседки перебрался в ее избу.
Голодная скотина ревела в пригонах, бродила по свалкам навоза в поисках кормов.
Через неделю после налетов белоказаков на Донки Ераска, только поднявшись на ноги, ушел неизвестно куда. На заброшенных заимках появились вооруженные люди.
Русаков с Федотом приехали в Кочердыкскую станицу ночью. До самого утра в комнате Христины светился огонь и слышались возбужденные голоса.
— Пора готовиться к вооруженному восстанию! — говорил Русаков. — Нужно копить силы для борьбы за власть Советов. Временное правительство доживает последние дни. Революция приближается!
Тут же на собрании был разработан план захвата власти в Кочердыке.
Христина выехала, в отдаленные казахские аулы, где скрывались от карательного отряда фронтовики.
Григорий Иванович оставил Федота в Усть-Уйской станице и продолжал свой путь на Звериноголовскую. Выехал рано. Земля за ночь подстыла, и лошадь бежала легко.
Не доезжая до мельницы, он заметил небольшую группу всадников, ехавших навстречу, и оглянулся. Кругом лежала ровная степь. Ни кустика, ни бугорка, где можно было укрыться от врага. Русаков отстегнул кобуру револьвера и, приподнявшись на стременах, стал вглядываться вдаль. Ехали четыре вооруженных казака: впереди, раскачиваясь в седле, — тучный всадник на гнедой лошади, сзади, растянувшись цепочкой, двигались с винтовками остальные.
— Враги или друзья? — Григорий Иванович еще раз окинул глазами степь и, тронув коня за повод, поехал навстречу. Передний казак крикнул что-то ехавшим сзади, и те сняли винтовки.
— Кто такой? — заплывшие жиром глаза Силы Ведерникова в упор посмотрели на Русакова.
— Я не обязан отчитываться перед тобой! — ответил сердито Григорий Иванович и сделал попытку объехать казаков.
— Стой! — Ведерников поднял руку с нагайкой. — Куда едешь? — И, повернувшись к казакам, сказал многозначительно: — Ребята! — Те защелкали затворами винтовок.
— Большевик?
— Да, — твердо ответил Русаков. — Что вам нужно?
— Заворачивай обратно в Усть-Уйскую! — скомандовал Ведерников. — Там разберемся. А револьвер-то дай сюда! — протянул он руку к Русакову.
Сопротивляться было бесполезно.
Часа через два в избу фронтовика Ошуркова, где остановился Федот, поспешно зашел казак-сосед. Матрос разбирал затвор винтовки.
— Утром поймали в степи большевика и привели в исполком, — не снимая шапки, заявил с порога вошедший.
Матрос вскочил на ноги.
— Какой он из себя?
— Плотный, голова стрижена под машинку. В плечах широк.
Федот накинул полушубок и, прицепив гранату, бросил отрывисто:
— Пошли в исполком. Это Русаков.
Ошурков, одеваясь, повернулся к жене:
— Сбегай за фронтовиками, пускай сейчас же идут в исполком, — и, открыв подполье, вынул оттуда винтовку. — Пошли.
Все трое поспешно зашагали к станичному комитету. В коридоре услышали твердый голос Русакова:
— Отвечать на ваши вопросы отказываюсь!
Федотко пнул ногой дверь, шагнул в комнату. Русакова допрашивал Сила Ведерников. Кобура револьвера болталась у Русакова на ремешке, на лице виднелась ссадина.
Матрос выхватил гранату:
— Вон отсюда, сволочи!
Перепуганный Ведерников распахнул окно и лег толстым животом на подоконник. Ошурков рванул его за широкие лампасы, и в тот же миг тучное тело Ведерникова перелетело за окно. Остальные комитетчики, выхватив клинки, сбились тесной кучей в угол.
Разъяренный Федот, продолжая размахивать гранатой, шагнул к белоказакам и повторил возбужденно:
— Вон отсюда!
Озираясь, точно затравленные волки, те потянулись возле стен к выходу.
На крыльце их встретили подбежавшие к исполкому фронтовики.
— Бросай клинки!
Защелкали затворы винтовок. Угрюмые комитетчики один за другим побросали шашки. Ночью в доме Ошуркова Русаков ушел в горенку и, усевшись за стол, при свете висячей лампы стал что-то писать. Неожиданно со стороны палисадника раздался выстрел, дзинькнуло стекло, и пуля, разбив лампу, впилась в стену. Русаков отпрянул от стола, встал за косяк. Прогремел второй выстрел.
— Из-за угла стреляют гады! — услышал он приглушенный шепот Федота. Наткнувшись в темноте на Григория Ивановича, матрос сказал с тревогой: — Ложись на пол!
Было слышно, как в кухне жена Ошуркова испуганно шарила рукой по столу, разыскивая спички.
— Не зажигай, — тихо заметил муж. Женщина опустилась на постель.
Остаток ночи прошел тревожно. В доме Ошуркова не спали, чутко прислушиваясь к шорохам улицы. Как только показался рассвет, хозяин вместе с матросом осторожно вышел за ограду.
— Стреляли через палисадник. Смотри, вон сломанная ветка.
Утром на митинге Русаков говорил:
— Враги посылают пули из-за угла. Они знают, что приходит их последний день и в своей злобе не останавливаются ни перед чем!
Толпа загудела.
— Наш лучший ответ врагам — взять власть в свои руки! Да живет революция!
После выборов в станичный комитет, куда вошли в большинстве фронтовики, Григорий Иванович вместе с матросом выехал в соседнюю станицу.
Зима наступила ранняя. В середине ноября повалил снег и шел несколько дней подряд. Затем ударили морозы, установился санный путь. В деревнях и станицах по-прежнему было неспокойно. Стычки бедноты с представителями властей начали охватывать новые волости.
В Марамыш в одиночку и мелкими отрядами стали стекаться с уезда вооруженные люди окольными дорогами, избегая богатых заимок; в город прибывали обычно ночью, размещались в избах кожевников и пимокатов.
В укоме партии людно. В караульной комнате, на полу, спали вповалку только что прибывшие дружинники.
В небольшой комнате Русакова собрались коммунисты.
Григорий Иванович вынул из бокового кармана аккуратно сложенный лист бумаги и, разгладив на столе, обвел взглядом присутствующих.
— Получено письмо Колющенко. Власть в Челябинске и Зауральске перешла в руки трудового народа. План захвата правительственных учреждений Марамыша таков: на тридцатое ноября назначено заседание меньшевистского совета. Из Зауральска ждут Кукарского, комиссара Временного правительства. Наша задача: изолировать меньшевиков, арестовать их руководителей, которые будут на заседании, и затем после окружения гарнизонной роты занять почту, телеграф. Как ты думаешь, товарищ Батурин, — обратился Русаков к Епифану, — кому можно поручить захват меньшевистского совета? — и, не дожидаясь ответа, предупредил: — Учти, задание ответственное и от успеха операции зависит весь ход восстания!
— Пойду сам! — решительно тряхнул головой Епиха.
— Решено. А на почту и телеграф?
— Пошлем Осипа, — ответил Батурин.
— Так, в казначейство?
— Федота Осокина.
— Горячий он парень, — покачал головой Русаков. — Как бы не натворил что-нибудь.
Епиха задумался.
— Придется держать с ним связь. Дадим ему группу фронтовиков с кожевенного завода вместе с товарищем Петровым.
— Хорошо, — согласился Русаков. — С казармами у нас выяснено?
— Да, половина людей там свои. Окружение поручается товарищу Шемету, — повернулся Епиха к молчаливо сидевшему за столом казаку. Тот ответил коротко:
— Я готов.
— По сведениям, карательный отряд сотника Пономарева начинает движение к Марамышу. — Русаков поочередно посмотрел на Батурина и Шемета. — Что предпринято?
— В Звериноголовской их встретит заслон Евграфа Истомина со Степаном Ростовцевым, — заявил, поднимаясь, Шемет.
— Григорий Иванович, а как быть с группой Дымова? — спросил Батурин.
— Если будут мешать, разоружить! — сказал тот твердо.
С осени анархист Пашка Дымов подобрал себе ватагу из уголовников, изредка делал набеги на богатые заимки и неделями пьянствовал. Недавно он вернулся из очередной «экспедиции».
За день до заседания меньшевистского совета в сопровождении конвоя прибыл Кукарский. Заседание открыл председатель Марамышского совета Устюгов, глава местных эсеров. Предоставив слово гостю, он слушал, развалясь в председательском кресле. Плоское лицо его сияло.
— Господа, я должен сообщить вам пренеприятное известие: большевики полностью захватили власть в Петрограде, Москве и других городах Центральной России… — начал Кукарский и, вынув носовой платок, потер им усы. — Но казачество и крестьяне Зауралья не питают ни малейшей симпатии к большевистским Советам и стоят за нас.
В зале послышались одобрительные хлопки. Устюгов лениво позвонил в колокольчик. Когда стало тихо, Кукарский, теребя на груди золотую цепочку от часов, продолжал:
— Повторяю, что казачество и крестьянство Зауралья не склонны принимать марксистскую доктрину, ибо она противоречит их укладу жизни, который большевики хотят разрушить. — Оратор снова потер усы платком и бросил небрежно: — В свете этих фактов мы считаем, что затея коммунистов захватить власть в Зауралье потерпит полное фиаско…
Увидев входившего Батурина с группой вооруженных фронтовиков, Кукарский вытянул шею и беспокойно перевел глаза на Устюгова. Тот, придерживаясь рукой за кресло, поднялся на ноги.
— Что вам угодно? Здесь происходит заседание.
— Придется вам его закрыть, господа: вы арестованы, — поднимаясь к трибуне, спокойно заявил Епиха. — Всякая попытка сопротивления будет подавлена оружием. Город в наших руках.
Часть меньшевиков кинулась к выходу и, наткнувшись на красногвардейцев, заметалась, точно испуганное стадо овец. Устюгов бросился к телефону. Станция не отвечала: там уже был Осип с дружинниками.
— Вы ответите за насилие, — подскочил Кукарский к Батурину.
— Убрать эту сволочь, — прогремел голос Епихи.
Раздался стук винтовочных затворов, и двое красногвардейцев стали подталкивать упиравшегося адвоката к выходу.
— Обыскать остальных!
Загнав меньшевиков в угол, Епиха поставил к ним усиленный караул и вышел с остальными красногвардейцами на улицу.
Ночь была светлая, морозная, под ногами хрустел снег.
Со стороны казармы доносилась пулеметная стрельба и ружейные выстрелы. Шемет с восставшими солдатами плотным кольцом окружили здание гарнизонной роты и выбивали засевших на втором этаже офицеров. Бой разгорался.
Комнаты укома наполнялись прибывающими из сел вооруженными фронтовиками. Послышался первый телефонный звонок. Григорий Иванович взял трубку.
— Почта, телеграф и телефонная станция заняты! Легко ранен один дружинник. Перевязка сделана. Стрелявший телеграфист ликвидирован, — услышал Русаков бодрый голос Осипа.
Через некоторое время послышался звонок из казначейства.
— Пришвартовался без аварии. Полундру казначея запер в кубрик. Охранников загнал на нижнюю палубу, — докладывал Федотко хрипловато.
— Охраняй! — коротко бросил Русаков.
— Есть охранять! — послышался в ответ голос матроса.
Стрельба возле казарм усилилась. На помощь Шемету явился с отрядом Батурин. В сухом морозном воздухе выстрелы звучали особенно гулко. Прислушиваясь к ним, перепуганные обыватели проверяли в темноте дверные крючки и задвижки, в страхе крестились.
Казаки под командой Шемета спешились и вместе с дружинниками продолжали выбивать офицеров с лестницы и чердака казармы. Заняв более выгодную позицию, белогвардейцы не прекращали огня.
Особенно беспокоил дружинников пулемет, установленный в слуховом окне. Охватывая значительную площадь казарменного двора и соседний переулок, он прижимал атакующих к стенам.
Выбить пулеметчиков взялся Степан Черноскутов. Прицепив к поясу две гранаты, он стал взбираться по водосточной трубе на крышу и, достигнув ее, метнул гранату в слуховое окно. Раздался грохот взрыва. Отброшенный воздушной волной Черноскутов поскользнулся на крутом склоне крыши и упал на булыжник, торчащий из-под снега.
Шемет приподнял окровавленное тело друга и с помощью дружинников занес его в помещение. Пулемет на крыше замолчал. Наступавшие ворвались на второй этаж и после короткой схватки обезоружили яростно сопротивлявшихся офицеров.
К утру все было кончено. По улицам разъезжали красногвардейские патрули, задерживая подозрительных.
Заслышав выстрелы в городе, Пашка Дымов поспешно собрал свою ватагу и, пользуясь суматохой, начал грабить богатые дома.
На рассвете он подошел к каменной ограде фирсовского дома и постучал в тяжелые, окованные жестью ворота. На стук вышла стряпка Мария. Увидев вооруженных людей, в испуге открыла калитку. Пашка поднялся по лестнице и, пнув ногой дверь, вошел в гостиную. Там царил полумрак. Слабый свет лампады падал на стекла старинного буфета, освещая стопки серебряной с позолотой посуды, богатую мебель и ковры.
В халате, с подвязанной рукой показался дрожащий от страха Никита и сделал попытку скрыться в соседней комнате.
— Геть, старый ворон! — гаркнул Пашка. — Где прячешь золото?
— Никакого у меня золота нет. Кто вы такие? — Здоровая рука Никиты беспокойно забегала по вороту цветного халата.
— Мы — партия анархистов, самый ре-волю-цион-ный отряд, — пропел Дымов и, повернувшись к шайке, скомандовал: — Очистить буфет от пыли!
Бандиты принялись вытаскивать серебро, пряча его в мешки. Остальные рассыпались по комнатам обширного дома.
Накануне, вернувшись с Сергеем после очередного кутежа у Элеоноры, Никодим спал нераздетый, опустив ноги, обутые в сапоги, на пол. Резкий толчок заставил его приоткрыть глаза. «Грабители», — промелькнуло в голове, и Елеонский вскочил с кровати.
Один из бандитов, играя револьвером, подошел к нему вплотную и произнес сипло:
— Раскрывай рот — за душой полезу.
Остальные обшаривали комнату. Никодим скосил глаза на массивный подсвечник, стоявший на столике, схватил его и сильным ударом вышиб револьвер из рук анархиста. Не ожидая столь стремительного нападения, бандиты растерялись. Елеонский выскочил из комнаты и повернул ключ. Отчаянно ругаясь, те забарабанили в дверь.
Полумертвый от страха Никита прижался к стене, не спуская глаз с сына, который отбивался от грабителей. Точно разъяренный бугай, расстрига ринулся на Пашку Дымова. Поднял анархиста на воздух и грохнул об пол. Брякнула кобура парабеллума, Никодим рванул за рукоятку пистолета. Пашка был обезоружен.
Пытаясь свалить с себя здоровенного налетчика, Сергей откатывался все ближе к буфету. Остальные кинулись на помощь. Расстрига, бросив полумертвого Дымова, заскочил за угол буфета и, напружинившись, обрушил его на бандитов. Раздался страшный грохот, звон и треск. Подпрыгнула лампада и погасла. В наступившей темноте были слышны стоны и ругань грабителей, выползавших из-под обломков буфета. Нащупав лежавшего без памяти Пашку Дымова, Никодим поволок его за ноги к дверям и сильным пинком столкнул с лестницы.
Вскоре в доме Фирсова зажегся огонь. Василиса Терентьевна сидела возле Сергея, лежавшего на кровати. Трое бандитов, запертых в комнате, во время суматохи успели скрыться через окно.
В комнате Русакова беспрерывно раздавались телефонные звонки, входили командиры красногвардейских отрядов и, получив указания, поспешно покидали уком.
Перед утром прискакал вестовой из Звериноголовской. После короткой схватки Сила Ведерников с единомышленниками бежали в степь. Хозяевами станицы стали фронтовики во главе с Евграфом Истоминым.
В Кочердыке после отчаянного сопротивления богатых казаков власть перешла к бедноте. Плохо лишь было в низовьях Тобола, ближе к Зауральску. В двух станицах держался еще сильный отряд сотника Пономарева.
Русаков направил туда эскадрон Шемета.
Осип оставался на телеграфе, принимая депеши из станиц и крупных сел.
Было решено созвать первый съезд рабоче-крестьянских, солдатских и казачьих депутатов для выборов уездного исполкома. Днем в городе состоялся митинг. Народ прибывал на площадь к фирсовскому дому. Привлеченный шумом Никита Захарович, опираясь на костыль, подошел к окну. Подышал на стекло, затянутое зимним узором, и хищно посмотрел на волнующееся людское море. Из окна было видно, как солдат, взобравшись на спину кожевника, кошкой влез на высокий памятник «царю-освободителю» и накинул ему петлю на шею. Вскоре несколько человек дружно потянули за веревку, и чугунный Александр II рухнул на землю. Кисть его руки вместе с манифестом отлетела в сторону и зарылась в мягкий снег.
Увидев подходившего Сергея, Никита прошептал побелевшими губами:
— Искариоты, свалили царя.
Вскоре из укома вышли командиры. Лицо Русакова было радостно, светло. Оживленно разговаривая, он прошел через шумный людской коридор, поднялся на трибуну, снял шапку и вздохнул полной грудью.
— Товарищи! Руководимый партией большевиков рабочий класс в союзе с крестьянской беднотой и трудовым казачеством свергнул богатеев, установил власть Советов, утвердил в нашей стране новый тип государства — Социалистическое Советское Государство. Скоро настанет день, когда Зауралье, край ссылки, край нужды и людского горя, превратится в цветущий край нашей социалистической Родины.
Громкоголосое «ура» разнеслось по площади, долго гремело в переулках.
В Зауралье наступила новая жизнь.