ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В тот год зима была лютая, вьюжная. Снег выпал рано и с великой щедростью надолго укрыл поля и леса. Налетали холодные ветры, трещали морозы, гуляла пурга. В аэропортах больших городов скопилось множество народа. Случалось, что и Москва не выпускала и не принимала самолеты, и только изредка выпадали счастливые часы, когда то в одном, то в другом районе ненадолго рассеивались тучи и разрешали вылет и посадку.

В один из таких дней в Москву по срочному вызову министра летел на реактивном лайнере директор большого трубопрокатного завода Сергей Тарасович Косачев.

В салоне было тепло и уютно, в тусклом ночном освещении отчетливо вырисовывались лица пассажиров. Кое-кто уже спал, другие тихо разговаривали, курили, просматривали газеты, ожидали, когда стюардесса принесет горячий кофе. Миловидная девушка с желтыми волосами уже двигалась вдоль кресел с подносом в руках. Охотников закусывать в столь поздний час было немного, и стюардесса, не задерживаясь, проходила дальше с неизменно вежливой улыбкой.

Наконец она приблизилась к Косачеву, остановилась, приветливо наклонилась, желая удобнее поставить чашку, но вдруг заметила, что пассажир дремлет, и не стала тревожить его.

Но Косачев вовсе не спал, хотя глаза его в этот момент были закрыты.

Он не мог ни уснуть, ни даже вздремнуть, беспокойно думал о предстоящей встрече с министром, старался догадаться, зачем его вызывают в Москву. Почему такая срочность, что за важное дело? Только вчера утром он разговаривал с министром по телефону о корректировке плана, и министр ни слова не сказал о поездке, даже не сделал никакого намека. И вдруг в конце дня раздался звонок из министерства. Показалось странным, что звонил не сам министр, а его помощник.

— Сергей Тарасович, — сказал помощник спокойно и вежливо, — Павел Михайлович просит вас срочно вылететь в Москву.

Для Косачева этот вызов был неожиданным.

— Соедините меня с министром, — попросил Косачев.

— Павла Михайловича нет на месте, он в Совмине. Просил передать, чтобы вы непременно завтра прибыли к нам.

— Какие материалы брать с собой?

— Ничего не сказал.

— Хорошо, завтра буду, — закончил разговор Косачев и с досадой опустил трубку.

Он любил ясность в делах и в отношениях с людьми. Надо же знать, зачем вызывают в Москву, что за срочный вопрос и к какому разговору готовиться? Может, все-таки поздно вечером стоит позвонить министру и узнать, в чем дело? «А может, он специально вызывает через помощника, чтобы я не задавал вопросов, на которые у него самого еще нет ответа? Разговор, видимо, серьезный, по телефону ничего не решишь».

Перед самым вылетом Косачев все-таки не выдержал, позвонил в министерство, но министра все еще не было на месте, а помощник ничего нового не добавил.

Косачев предчувствовал, что встреча будет непростая. Министр не из тех, кто попусту отвлекает директоров от дела. Вызывает, значит, что-то задумал. Внезапность в подобных разговорах помогает тому, кто начинает первым. Однажды министр вот так же пригласил его срочно к себе посоветоваться по кадровому вопросу да и забрал у Косачева главного инженера, назначив директором нового завода в Сибири. Ловко поймал на слове, деваться было некуда. Или в прошлом году. Косачев до сих пор не может отделаться от того тяжелого чувства, которое осталось у него на душе после прошлогодней истории с испытанием новых опытных труб. Хотел сделать тихо, а шума получилось много. Не спрашивая разрешения министра, даже не поставив его в известность, Косачев послал свои опытные трубы на трассу Газстроя, чтобы проверить их прочность на деле. Думал: пройдет все как надо, тогда и доложу министру. Поздравляйте, мол, с победой. Надеялся на шик, а получился пшик. Ужасно неприятное дело, до сих пор душа болит.

«Зря не поддержали меня с экспериментом, — думал Косачев. — Время покажет, кто прав, у нас все по науке, и с экономической стороны выгодно, для государства польза. Жаль, что я не сумел убедить министра, видно, в запале больше на эмоции нажимал, а веских аргументов не хватило. Вроде по-разному смотрим на это дело. Министр так и не ответил на мою записку, видно, изучает мое сочинение. Неудобная ситуация получается: министр стоит на своем, а я вроде отсиживаюсь в кустах. Интересно, зачем же теперь вызывает меня уважаемый Павел Михайлович? Может, дошли до него слухи, что я не успокоился и продолжаю эксперименты? Помнится, тогда он назвал мою операцию позорнейшим конфузом, предложил прекратить рискованные дорогие опыты, хотя я провожу их за счет внутренних резервов. Так-то оно так, но все же к этому можно придраться, да еще как! А если в самом деле кто-нибудь написал жалобу и министр не примет мою сторону? Опять биться об стенку головой? Нет уж, у меня есть запасной ход. Хватит, надоело! В прошлом году я спасовал, а теперь будет по-моему: если навалится, начнет нажимать — уйду. Вот так! Заявление в кармане лежит, хрустит под рукой. Тогда я только заикнулся о пенсии, а теперь, в случае чего, выну заявление и положу на стол!»

Косачеву не давала покоя старая история, которая все еще продолжалась и, по его мнению, была причиной сегодняшнего вызова к министру.

Вспомнились подробности той дерзкой попытки, которую в прошлом году министр назвал «позорнейшим конфузом».

Как опытный инженер и руководитель большого промышленного предприятия, отдавший много лет и сил трубопрокатному делу, Косачев хотел, в конечном итоге, добиться полной слаженности в работе всех звеньев завода при обеспечении безукоризненности качества основной продукции. Но сделать это никак не удавалось до конца. В последние годы заводу вменялось в обязанность выпускать из отходов сортового стального листа всякого рода металлические емкости, вроде цистерн для заправочных автомашин, молоковозов, цементовозов, газгольдеров для химической промышленности.

Этот дополнительный объем работ неукоснительно вменялся заводу в целях рационального использования отходов стального листа, которые возникали при производстве основных видов изделия и скапливались в большом количестве на складах. Чтобы не тратить больших средств на транспортировку этих отходов на другие предприятия страны, Косачев сам в свое время предложил изготовлять емкости здесь же, у себя на заводе.

Поскольку завод выполнял заказы такого рода быстро и на высоком качественном уровне, у него появилось все больше новых заказчиков. Завод изготавливал в большом количестве различные емкости для транспортировки и хранения бензина, керосина, солярки. Особенно острая нужда была в автозаправщиках в период уборки урожая. Понимая всю необходимость выполнения таких заказов, Косачев вместе с тем не желал ни на йоту ослаблять основное профилирующее направление производства.

Как-то в дружеском разговоре Косачев сказал о себе:

— Когда я оглядываюсь на пройденный жизненный путь, я вижу длинную ступенчатую лестницу, ведущую в гору, по которой я поднимался вместе с заводом. Сначала был у нас один маленький цех, потом построили еще один, вскоре возвели два новых корпуса, потом еще три цеха и три корпуса. Так и будет тянуться эта лестница вверх, и всё будут прибавляться ступеньки и при нашей жизни и после нас.

Косачев любил движение вперед, не терпел успокоенности и застоя. Никакие трудности не останавливали его, он постоянно выдвигал новые идеи, изобретал, искал, тормошил всех вокруг.

Еще с давних студенческих лет Косачев мечтал создать такое идеальное комплексное производство, чтобы оно работало без отходов, в данном случае он видел возможность обеспечить технологию изготовления труб при максимально емком использовании стального листа, получаемого с прокатных заводов. При такой технологии Косачев мог бы полностью сосредоточить все силы инженеров, мастеров и рабочих на главных задачах завода и сделал бы новый шаг к повышению качества и надежности выпускаемой продукции.

Об этом он неоднократно писал в главк, в министерство, пытался обосновать свою идею, но так как проблема долгое время не решалась, а с завода не снимали план по изготовлению емкостей из отходов, Косачев самостоятельно начал эксперименты по отработке технологии изготовления из обрезков стального листа двухшовной трубы большого диаметра. Он имел свои планы: освоить это дело в принципе, а потом вытеснить побочный для завода ассортимент и выпускать из цельного листа новые крупнокалиберные трубы, которые нужны народному хозяйству.

На свой риск и страх, в течение нескольких лет, не торопясь, Косачев оборудовал экспериментальный цех, собрал группу специалистов, упорно подступался к решению заманчивой инженерно-технической задачи. Регулярно выполняя основной заводской план, Косачев всегда умел изыскать из внутренних резервов необходимые средства для задуманного эксперимента, постепенно построил один стан, потом второй к третий, подготовился к сооружению целой линии, твердо веря, что затеянное дело имеет большую перспективу на будущее. Шли серьезные и основательные опыты, все строилось на научной базе. Дело продвигалось так успешно, что уже в прошлом году удалось по-настоящему сварить несколько экспериментальных труб, которые Косачев без ведома министерства рискнул отправить на испытание на участок Газстроя. И хотя это, как известно, кончилось конфузом, Косачев не сдался, продолжая эксперимент.

Косачев знал, что прошлогодний конфуз у многих подорвал веру в двухшовную трубу. Не только в министерстве, но и на заводе многие скептически стали смотреть на это дело. Правда, заводские работники открыто не выступали против, никто не чинил препятствий. Иные рассуждали так: раз у истоков этого дела стоит сам Косачев и является главным заводилой, так пусть он и отбивается своими силами, характер у него твердый, настырный, его просто не сломишь, он любую стену пробьет, докажет свое.

Однако, когда заходил серьезный разговор, возникали горячие споры, иные высказывали возражения прямо в лицо Косачеву. Как всегда, выявлялись и сторонники и противники, выдвигались серьезные возражения, но Косачев закусив удила яростно спорил со скептиками.

— Не рискованно ли с двумя швами? — возражали осторожные люди. — Такого еще не было.

— Не было, так будет, — твердил Косачев. — Вы понимаете, какие выгоды это сулит заводу? Да и не только заводу — всему государству! Мы с вами без особых капиталовложений колоссально увеличим эффективность производства и дадим народному хозяйству совершенно новый вид продукции и, конечно, при этом обязаны обеспечить высокое качество.

— Мы государству и так даем, что положено, — говорил заместитель главного инженера Вячеслав Иванович Поспелов. — Зачем суетиться, искать, выдумывать, когда у нас и так дел по горло. Завод на хорошем счету, дела идут отлично, чего нам не хватает? От добра добра не ищут, Сергей Тарасович. Техническая революция обязывает нас совершенствовать дело.

— И искать новые пути, — перебил его Косачев. — Непременно искать, уважаемый Вячеслав Иванович. Искать и двигать вперед наше дело, вот к чему нас обязывает время.

В разговор вмешался главный инженер Кирилл Николаевич Водников.

— Я не согласен с вами, Вячеслав Иванович, — возразил он своему заместителю. — Мне лично всегда представлялась идея Сергея Тарасовича о двухшовной трубе весьма интересной. Вы отмахиваетесь от нее, ссылаясь на техническую революцию, а я думаю, что именно такой подход к делу, о котором говорит Сергей Тарасович, собственно, и является одним из конкретных выражений сущности технической революции. Здесь сама жизнь соединяет науку с производством. Я целиком и полностью за проект Косачева.

— Я тоже не против, — вдруг возразил Поспелов. — Только не люблю суеты, нам и так неплохо живется.

— Суета, говоришь? — сверкнул глазами Косачев. — Надо различать суету от беспокойства. Суета — пустое дело, а беспокойство — это, брат, вечный двигатель жизни.

— Двигатель, — усмехнулся Поспелов. — В прошлом году нас так двинуло, что до сих пор кое-кто смеется.

Косачеву не понравились эти слова, он оборвал Поспелова:

— Острить всякий умеет. Делом надо заниматься и не прятаться в кусты при первой неудаче. За битого двух небитых дают.

Косачев почему-то вспомнил теперь этот разговор с Поспеловым и словно увидел усмешку упрямого инженера и услышал сказанные с подковыркой слова: «Двигатель… В прошлом году нас так двинуло…»

Тогда Косачев срочно вылетел в Москву, чтобы лично объяснить ситуацию с трубами, явился к министру.

— Все партизаните? — с упреком сказал министр, протягивая Косачеву руку. — Что у вас там творится?

Они были один на один в кабинете и, как старые товарищи, говорили прямо, без лишних предисловий и иносказаний.

Павел Михайлович вышел из-за стола, сел рядом с Косачевым на диване, как бы подчеркивая свою доброжелательность и миролюбие.

— Нехорошо получилось с трубами, — вполне официальным тоном говорил министр. — Дело пустяковое, а резонанс большой. Вся Москва оборвала мне телефоны: что это, говорит, с Косачевым? Правда, что в лужу сел со своими трубами?

— Прямо уж вся Москва? — усомнился Косачев.

— И не только Москва. Из других городов спрашивали. До Свердловска и до Горького слухи дошли. Все удивляются: завод, мол, первоклассный, всему миру известный, а с трубами конфуз. Пришлось успокоить, объяснять, что это за трубы. Новый, мол, сорт, личное изобретение Сергея Тарасовича.

Косачев с обидой покачал головой.

— Смеяться, конечно, можно. Я не оправдываюсь, поспешил и людей насмешил. Однако, скажу вам, Павел Михайлович, дело это все же серьезное. Выгода для завода и государства бесспорная.

— Зря ты хвастаешься, — сказал министр. — Чего тут геройствовать? Тратите впустую ценнейшую сталь.

— Это же отходы, — объяснил Косачев.

— Вам уже давно четко указано, что нужно делать из этих отходов, а вы самовольно, без необходимых расчетов, делаете ваши трубы и позоритесь перед людьми.

— Да что тут страшного? — пожал плечами Косачев. — Допустили промах — сами же исправим. Мы свое дело доведем до конца, дайте срок. Не всякая удача с первого раза бывает. Мы не в игрушки играем, двухшовную трубу обязательно сделаем.

Министр слушал Косачева, смотрел на него в упор и с ироническим укором покачивал головой. Прервал собеседника, мягким, дружеским тоном сказал:

— Скажи мне, я правильно понял ситуацию, Сергей Тарасович? Ты хочешь наладить такое производство труб, чтобы не оставалось отходов стального листа, и таким образом отделаться от изготовления цистерн и прочих емкостей?

— Да, Павел Михайлович, — подтвердил догадку министра Косачев. — Это правда. Я мечтаю добиться абсолютной специализации завода при оптимальном использовании стального листа, предназначенного для нашей главной профилирующей продукции. Это — первое. А второе, скажу откровенно, меня всерьез захватила идея создания двухшовной трубы большого диаметра, и я уже почти на пороге решения этой задачи. Вы не хуже меня знаете, что такие трубы нужны нашему народному хозяйству не меньше, нежели эти емкости, которые мы выкраиваем и шьем, как шьют лоскутные одеяла из обрезков.

Министр молча встал, прошелся вокруг стола и сел в свое кресло. Строго взглянув на Косачева, сказал официальным тоном:

— Сергей Тарасович, у себя на заводе можно забавляться экспериментами сколько влезет, а высовываться с негодными трубами на люди и потешать честной мир непозволительно. Кажется, должен понять, как подвел самого себя, меня и министерство.

Косачев откинулся на спинку дивана, спокойно посмотрел на министра, с легкой иронией спросил:

— Это что же, Павел Михайлович, выговор мне даешь или как?

— Как хочешь, так и понимай, — сказал министр, не обращая внимания на иронию Косачева. — Благодарить за такой конфуз я не намерен. Всему бывает предел, Сергей Тарасович. Я нисколько не скрываю, что сочувствую вашим экспериментам, дело, мне кажется, стоящее, вполне полагался на тебя, как на серьезного человека. Но что касается твоего намерения отделаться от производства емкостей, я категорически заявляю, что сегодня так ставить вопрос нельзя. Производство этих емкостей нам вменено государственным планом, и мы обязаны неукоснительно выполнять указание.

— Разве я срываю план? — сказал Косачев. — Не было и не будет случая, чтобы у меня на заводе завалили государственное задание. Я же смотрю на дело в перспективе. Надо же когда-нибудь эти заказы на емкости разместить на других предприятиях, не в ущерб основным профилирующим направлениям производства.

— Мы ведь не удельные князья, — сказал министр, — Надо подходить к делу не только с позиций одного завода или одного министерства, у нас большая страна, и мы обязаны думать об интересах всего государства. Не хочу читать тебе политграмоту, сам все знаешь, и за трубы и за молоковозы сегодня с тебя спрос один. Придет время, изменится ситуация, тогда, может, и внесем коррективы в нашу жизнь. А партизанить нельзя. Как ты сам выглядишь после этого? Да и я вместе с тобой? А мы, кажется, уже давно не мальчики.

Министр замолчал, стал закуривать, щелкая зажигалкой, которая не сразу зажглась.

Не поднимаясь с дивана, Косачев в досаде сказал:

— Выходит, сиди и не рыпайся? Не люблю я ждать, Павел Михайлович, ты знаешь. Хочется каждый день жизни истратить не на ожидания, а на действия. А жизнь, оказывается, удивительно короткая штука. Верно, мы и в самом деле давно не мальчики. Мне уже шестьдесят третий пошел.

Министр посмотрел на Косачева, поднялся, вышел из-за стола, вернулся к дивану, сел рядом с Сергеем Тарасовичем.

— Устал, дружище? Может, на пенсию захотел?

— А что? — с вызовом бросил Косачев. — Писать заявление?

— Не горячись, — засмеялся министр. — Ты неправильно меня понял.

— Да что понимать! — нахмурился Косачев. — Я специально прилетел, чтобы объяснить положение дел и заверить, что в конце концов мы сварим настоящие трубы.

— Обиделся, что встретил тебя выговором? — спросил министр.

— Меня интересует судьба нашего экспериментального цеха. Не закрывайте, Павел Михайлович.

— Да с чего ты взял, что мы хотим закрыть цех?

— А выговор?

— Это — за самовольство. Спешишь поразить мир, торопишься, как мальчишка.

— Нельзя же без риска.

— Легкомысленно это, Сергей Тарасович. Учти наперед и будь осторожней. Возвращайся на завод, веди дело как знаешь, да только не ослабляй внимания к емкостям, иначе мы крепко поссоримся. И новыми трубами обязательно занимайся, да только с умом, без артиллерийских залпов.

— Пустякового срыва испугались? — сказал Косачев с укором. — А какой у меня народ, как верит в это дело! Приехали бы, поговорили с рабочими, — не ругать нас надо, а благодарить.

— Ты же сам прискакал под горячую руку, вот и влетело тебе, — пошутил министр. — Я ведь тоже ночами не сплю, о многом думаю. И конечно же и о трубах, не забываю и молоковозы. Все, брат, нужно, все важно. И если честно признаться, твоя идея двухшовной трубы мне нравится. Продолжай эксперимент, но только без партизанских фейерверков. Пойми меня правильно, Сергей Тарасович, не обижайся.

Косачев слушал Павла Михайловича нахмурившись. Дело было совсем не в обиде. Косачеву не нравилось, что министр не понял его так, как хотелось ему, Косачеву. Жаль, что за этим неприятным происшествием с трубой министр увидел только одно — желание Косачева освободиться от емкостей. Это же совсем не так. Косачев хочет добиться такой идеальной комплексной работы завода, при которой не было бы никаких отходов металла, чтобы специалисты и рабочие не отвлекались ни на какие побочные, случайные поделки и всецело занимались бы главным делом завода, создавая продукцию высшего класса.

Косачеву хотелось точнее рассказать Павлу Михайловичу о том, что у него на душе, до конца объяснить все детали, чтобы министр правильно понял его, но самые нужные слова не приходили на ум в ту минуту, и он не стал продолжать этот разговор.

Чтобы официально закончить встречу с министром, Косачев сказал:

— Давайте приказ, Павел Михайлович, что не возражаете против эксперимента. Официальную бумагу на бланке с печатью. Уж я-то развернусь, будьте уверены, только потом не прорабатывайте меня.

— Пожалуйста, — сказал Павел Михайлович. — Получите любую поддержку. Если нужен приказ, завтра же подпишу.

Они мирно попрощались, и Сергей Тарасович с добрым чувством ушел из министерства.

Вспомнив о том разговоре с Павлом Михайловичем, Косачев и теперь все еще не мог понять, до конца ли был ясен министру косачевский замысел о двухшовной трубе. В первые минуты разговора министр был искренне взволнован самовольством Косачева и неудачной попыткой испытать трубы на трассе Газстроя. Но потом разговор принял иной оборот. Павел Михайлович, кажется, в общем-то выразил безусловное понимание всей важности задуманного Косачевым эксперимента. Однако почему же министр так и не прислал обещанного приказа об экспериментальном цехе и не ответил официальным письмом на записку Косачева, которую он послал недели две спустя? Правда, по телефону министр как-то сказал: «Вашу записку изучаем. Дело серьезное».

Косачев с какой-то внутренней настороженностью думал о предстоящей встрече с Павлом Михайловичем. Что будет на этот раз? Кажется, ничего экстраординарного на заводе не произошло, основной план выполняем, по емкостям — тоже. Может, недоволен, что втихаря продолжаем эксперименты, не получив приказа? Или считают, что тратим много денег? Если и теперь будет выговаривать и начнет намекать на пенсию, я прямо скажу все, что думаю, возьму и положу на стол заявление.

Сохраняя внешнее спокойствие, Сергей Тарасович поднимался по парадной лестнице, ступая по мягкому ковру. Он весь напружинился, приготовился к трудному, а может быть, и неприятному разговору.

В приемной Косачева не задержали ни на минуту. Секретарша приветливо улыбнулась и, повернув голову к прикрытой двери, сказала:

— Входите, пожалуйста, Павел Михайлович ждет.

Немного сутулясь и прищуривая глаза, министр протянул гостю обе руки и полушутливо, дружески сказал:

— Все-таки прилетел? Молодец! Я опасался, что не прорвешься в такую погоду, а дело не терпит.

Косачев поздоровался, скользнул острым взглядом по кабинету. «Никого, кроме министра, нет. Рано еще, или так нужно?»

— Чудной вы народ, москвичи, — полушутливо заговорил Косачев. — Всегда у вас срочные и сверхсрочные дела. Снуете, как челноки в ткацком станке.

— Такой век, космические скорости, Сергей Тарасович. Ты завтракал? — спросил гостя хозяин кабинета. — Хочешь чаю?

— Спасибо, я успел закусить.

— Значит, не будем терять времени, приступим к делу. Садись.

Министр обошел широкий стол коричневого дерева, остановился у кресла, подождал, пока Косачев уселся напротив, достал из кармана сигареты.

— Закурим?

— Бросил я эту забаву, — сказал Косачев, ожидая, когда же начнется главный разговор.

— А я, грешный, никак не могу бросить. Воли нет.

Павел Михайлович закурил, сел в кресло и положил руки на зеленое сукно стола.

— Догадываешься, зачем тебя позвал? — спросил министр, дружелюбно глядя на Косачева.

— Нет, Павел Михайлович, не знаю.

— Небось учуял? Хитришь?

— Не умею разгадывать тайны.

— Какие у нас тайны? — сказал министр. — Не успеешь кого-нибудь освободить или назначить, как в коридорах уже знают. Новость подобна электрическому заряду и распространяется с такой же быстротой, только не по проводу, а от сотрудника к сотруднику. Один что-то услыхал от кого-то, передал другому, тот третьему, и пошло…

Косачев слушал голос министра и думал про себя: «Что это он говорит? Освободить, назначить? Опять о пенсии вспомнит».

— У нас есть такие ловкачи, особенно среди командированных, вмиг все пронюхают. Не успеет приехать, обойдет все кабинеты, одному вопросик задаст, другого о чем-то спросит и все мотает себе на ус, какая, мол, ситуация на сегодняшний день.

— К чему это вы, Павел Михайлович? — прищурился Косачев. — Я прямо с самолета к вам.

— Ну не знаешь, так не знаешь. Прямо скажи: балуешься еще двухшовной трубой? Не испугался прошлогоднего выговора?

Косачев решил отвечать осторожно:

— Продолжаю эксперименты, Павел Михайлович. Как договорились с вами.

Его лицо становилось серьезным, он сосредоточивался на какой-то важной мысли. Предварительные слова уже были сказаны собеседнику, кажется, пора было переходить к самому главному, ради чего министр вызвал Косачева в Москву.

Косачев молча смотрел на министра, ждал, когда он заговорит.

Министр сделал два-три шага вдоль стола, вернулся обратно, сел ближе к Косачеву и, наклонясь к нему, заговорил доверительным тоном.

— Должен сообщить тебе, Сергей Тарасович, важную и приятную новость, — чуть громче прежнего и торжественнее сказал министр. — Правительство сочло возможным освободить ваш завод и ряд других трубных заводов от производства емкостей, которыми теперь займутся другие предприятия.

— Есть решение? — спросил Косачев.

— Решения еще нет, но серьезно готовится. И как раз нашему министерству дано задание подготовить все расчеты и предложения по расширению трубопрокатного дела. Мы тут досконально изучили твою записку о двухшовной трубе, пока не беспокоили тебя, а теперь прошу засучить рукава, включать рычаги на всю железку. Хватит тянуть резину.

— Поясните конкретнее, Павел Михайлович, что вы имеете в виду?

— Твои знаменитые двухшовные трубы большого диаметра. Как видишь, настал твой час, — сказал министр.

— Что же получается, Павел Михайлович? Я столько лет добивался, стучал во все двери, вы же сами сдерживали, — Косачев не упустил случая упрекнуть министра. — А теперь меня же винишь в медлительности, — разве я тяну резину?

— Да не спеши ты наперед батьки в пекло, — прервал его министр. — К этому делу надо подступаться серьезно. Ты интересные соображения написал в своей докладной, но там много общих рассуждений и мало конкретных расчетов. Прошу тебя, возьми записку, посиди над ней со своим заводским штабом еще месяц или два и представь убедительный экономический расчет эффективности производства изобретенных вами крупнокалиберных труб с двумя швами. Максимально используй весь свой личный опыт и знания твоих инженеров. Ты же крупнейший специалист в этом деле.

— Спасибо, Павел Михайлович. Выходит, признали. А я всю дорогу терялся в догадках: зачем, думаю, министр вызывает. Оказывается, вон как повернулось. Это же здорово получается, черт возьми! Ну что же, я готов. Дайте нам средства, и мы в самый короткий срок при высоком качестве сделаем двухшовную трубу.

— Подожди ты со средствами! Сначала давай научно обоснованный и производственно реальный расчет. Ты понимаешь ответственность предложений? Все будет рассматриваться в ЦК и в правительстве.

Косачев в волнении шагал по кабинету, прошел от стола к окну, вернулся и остановился перед министром.

— В принципе все продумано, Павел Михайлович. Если возьмемся всерьез, обеспечим выпуск в самый короткий срок. Дайте только команду, мы давно готовы.

Стараясь смягчить пыл Косачева, министр подошел к нему и, положив руку на плечо, спокойно сказал:

— Пускаться в бег с закрытыми глазами? Этого никто не разрешит, пока не будет ясна программа наших общих действий.

— Какая программа? Прожектов много, а таких труб, как мы предлагаем, ни у кого нет, Павел Михайлович.

— Откуда у тебя такая уверенность? — поддел Косачева министр. — Ты что, умнее всех?

— Мы же не только на бумагах чертили, а кое-что сделали реальное.

— Вот именно, «кое-что». А сейчас речь идет не о том, чтобы залатать какую-то прореху или щегольнуть оригинальностью. Правительство принимает меры, чтобы решить вопрос перспективно и полностью обеспечить народное хозяйство трубами любого диаметра и самого высокого качества.

— Я так и понимаю. Это задача в целом. А если смотреть с позиции нашего завода, так мы готовы.

Министр с укором взглянул на Косачева, жестко сказал:

— Забыл пословицу: «Кто спешит, тот людей смешит»? С тобой, кажется, бывало такое?

Министр неожиданно засмеялся с такой искренностью, как озорной ребенок.

— Помнишь, Сергей Тарасович? «Позорнейший конфуз»?

— Это пройденный этап, нечего вспоминать, — упрямо сказал Косачев и тоже рассмеялся. — Мы учли ошибки, сменили оборудование, теперь совсем другое дело. Честно говорю. Наше предложение продуманное.

— Ты пойми, Сергей Тарасович, — перебил министр, — то, что можно сделать у вас на заводе, — это только первый шаг. Нам нужно развивать трубопрокатное дело по всей стране.

— Я понимаю, что делаю первый шаг, — горячился Косачев. — Хочется же по-хозяйски, скорее и дешевле.

— И лучше, — добавил министр.

— Само собой. Я рад, Павел Михайлович, что дело оборачивается таким образом. Можно считать, что мы договорились? Уверяю вас, завод не подведет. За расчетами дело не станет, пришлем. Сами увидите, многого не запросим, все возможное сделаем своими силами, взвесим реально, с пониманием обстановки.

Косачев глубоко опустился в кресло, подобрел, с охотой начал рассказывать о заводских делах, о людях, о своих планах. Министр внимательно слушал его, изредка перебивал, задавал вопросы. Они так разговорились, что просидели вдвоем еще более часа.

Наконец Павел Михайлович стал прощаться, с доброй улыбкой протянул руку Косачеву.

— Прошу тебя, Сергей Тарасович, не вноси излишнего азарта в это дело. Больше спокойствия и мудрости. Действуй смелее, готовь развернутые расчеты, только поменьше эмоций и лирики, побольше солидных аргументов. Пока ничего не меняй на заводе, план остается прежним. Примерно через месяц расчеты должны быть представлены в правительство. Если твой проект одобрят, дадут и деньги, и все, что потребуется.

Из Москвы Косачев возвращался в хорошем настроении. О таком повороте дела он не смел даже мечтать еще вчера, отправляясь к министру. И салон самолета казался ему просторным, и кресло — мягким, и пассажиры — особенные, приветливые. На этот раз он с удовольствием выпил кофе, съел бутерброды. Усевшись удобно в кресле, отдыхал, как после удачного трудового дня.

Пробовал закрыть глаза, долго лежал неподвижно, пытаясь вздремнуть, но сон не брал его. Наконец услышал голос стюардессы, которая просила пассажиров пристегнуть ремни. Косачев поднял голову, распрямил спину, с волнением подумал, что через несколько минут он покинет самолет к начнется новый этап в его жизни.

Косачев наклонился к иллюминатору, стал смотреть через стекло. Самолет уже шел на снижение. Зоркий и цепкий взгляд мгновенно уловил целиком всю картину внизу: громадные заводы, жилые кварталы, стадион, кинотеатры, мосты через реку, вокзал, больничный городок, парк культуры — словом, все, что было построено за три десятка лет многими людьми и самим им, Косачевым, на этом обозримом земном просторе. И вдруг он вспомнил тот далекий пасмурный день, когда впервые летел над этим клочком земли на неказистом самолете У-2, болтавшемся в воздухе, как детская люлька. Тогда самолет летел так же низко, но с меньшей скоростью. Внизу была совсем иная картина: глинистые овраги, две-три дымящиеся трубы кирпичного и цементного заводов, дровяные склады, муравьиный рой копошащихся в котловане землекопов, деревянный сарай-вокзал в тупике железнодорожной ветки да чернеющие в Заречье кондовые избы, разбросанные на бугре у береговой излучины. Теперь здесь все переменилось, и только река течет по прежнему руслу да озеро стоит на том же месте, в окружении высоких сосен.

Неторопливо натянув шубу, надев мохнатую шапку, Косачев взял портфель, направился к выходу. Как только вышел из самолета и ступил на трап, увидел среди встречающих несколько знакомых лиц, в стороне от других заметил своего шофера Семена Герасимовича, подогнавшего машину прямо на бетонное поле аэропорта.

Шофер поздоровался с Косачевым, открыл дверцу машины. У Косачева были усталые глаза, бледное, осунувшееся лицо.

— С благополучным возвращением, Сергей Тарасович. Все хорошо?

— Порядок. Давай, Герасимович, жми на завод, — сказал Косачев непривычно глухим, слабым голосом.

Из аэропорта ехали небыстро вдоль реки по шоссе. Дорога была разбитая, скользкая, в долине над речкой тянулся туман. Шофер вел машину осторожно, сбавляя и придерживая скорость. Косачев недовольно скосил на него глаза, заерзал на сиденье: он любил быструю езду. Машина, набирая скорость, пошла быстрее, быстрее. И вдруг от неожиданного толчка Косачева тряхнуло, он уронил голову на грудь, откинулся на сиденье, все потемнело в глазах. Он потерял сознание. Шофер резко затормозил, остановил машину, выскочил на шоссе, стал звать на помощь людей.

2

Косачева доставили в больницу с сильным приступом стенокардии. Он постепенно пришел в себя, удивленно смотрел на людей в белых халатах.

Врачи осторожно щупали его руки, ноги, отходили в сторону, и новые лица появлялись у койки. Потом один за другим стали расходиться, в палате осталось несколько человек. Продолжительное время стояла тишина. Наконец кто-то осторожно кашлянул, наклонился над Косачевым, сказал:

— Ничего, голубчик. Дышите поглубже, вот так…

Потом заговорил другой голос, громче и смелее.

— Придется вам, Сергей Тарасович, немного полежать, — говорил над ухом Косачева старый врач Борис Захарович, низкого роста человек с белой шапкой волос, с добродушным розоватым лицом.

Косачев вопросительно посмотрел на старого человека, узнал его и сердитым, раздраженным тоном прервал:

— Нечего мне разлеживаться, доктор. Не смотрите на меня так жалостливо. Я не беспомощный ребенок, зачем мне больница? У меня срочные дела на заводе. Зачем я здесь?

Он сделал усилие, попытался подняться с койки, но сразу же сморщился от боли, затих.

— Лежите, лежите, голубчик. Мы обязаны тщательным образом исследовать ваше здоровье. Сделаем кардиограмму, анализы. Так уж положено.

Косачев отвернулся от доктора, чувствуя неприятное кружение и шум в голове. Почему-то все предметы и потолок странно покачивались, будто вот-вот упадут…

Косачеву дали лекарство, оставили одного в палате, и он вскоре уснул.

Прошел день, два, самочувствие Косачева улучшилось, все, как ему казалось, пришло в норму, но врачи почему-то не выписывали его из больницы, категорически запрещали ему вставать. Косачев же хорохорился, посмеивался над собой и над врачами:

— Да что вы колдуете надо мной? Я совершенно здоров.

— Конечно, конечно, — соглашались врачи. — Но ради предосторожности надо потерпеть. Завод никуда не денется, дело не станет. Здоровье дороже всего, потеряешь — не найдешь.

По утрам приходила жена Клавдия Ивановна и семнадцатилетние дочери-двойняшки — Маруся и Женя. Клавдия Ивановна бодрилась, вынимала из сумок домашнюю еду, раскладывала, ненатурально спокойным голосом рассказывала новости. А девочки, не умея скрыть свой испуг и тревогу, жалостливо смотрели на отца, стояли перед ним непривычно притихшие, смирные.

Больница угнетающе действовала на Косачева. Человек не робкого десятка, любящий риск, он, к своему стыду, вдруг почувствовал затаенный страх перед больничной тишиной, запахом лекарств, холодной белизной мебели, постельного белья, халатов и бесшумно притворяемых дверей. Он тоскливо смотрел на голые стены, на свинцовые стекла широкого окна, досадовал и хмурился. Как будто назло кто-то придумал ему такое испытание. Черт знает, что получается! Всю жизнь мечтал делать трубы, годами добивался своего, наконец ему сказали: делай, а он не может, свалился с ног! Жертва нелепого случая? Не-ет, с этим смириться нельзя!

Через всю жизнь пронес Косачев свою влюбленность в трубы, которая зародилась в его душе в далекие студенческие годы. На каком бы посту ни работал — мастером, начальником цеха, директором завода, — он всегда затевал какие-то эксперименты, спорил с инженерами, выявлял сторонников, собирал надежную команду «трубачей», как он любил говорить в шутку. Многие добродушно подсмеивались над этим увлечением директора и принимали как должное тот факт, что на заводе незаметно возник экспериментальный цех, который из года в год расширялся. Работники этого цеха под личной опекой директора, одержимые его идеей, настойчиво искали, изобретали, пробовали. Косачев любил говорить, что без поисков и экспериментов может наступить застой даже в хорошо налаженном производстве, ибо жизнь, как известно, не стоит на месте и в своем движении увлекает все за собой.

Косачев беззаветно отдавался своему делу, привязывался к заводу, как к дому, но он никогда не закрывался от мира глухим забором. Каждый год выбирал время поездить по стране, обязательно успевал осмотреть новые заводы, иногда заглядывал на старые, сравнивал прошлое с настоящим.

Как-то в середине пятидесятых годов Косачеву довелось побывать на строительстве огромного металлургического завода, где возводились корпуса прокатного цеха по проекту талантливого инженера Пронина, который когда-то работал у Косачева. Завидно было смотреть на гигантский размах стройки, на замечательное современное оборудование.

— Если бы мне такое хозяйство, я бы горы свернул, — сказал тогда Косачев Пронину, не скрывая зависти. — Нам же приходится все достраивать да пристраивать, обновляться на ходу, ни на минутку не прекращая выпуск продукции, повышая качество. Будь у меня такой новый заводище, я таких бы труб наделал, что удивил бы мир.

— Ты абсолютно прав, Сергей Тарасович, — согласился Пронин. — Я часто вспоминаю ваш завод и каждый раз удивляюсь, какие чудеса вы там творите. Честно говорю, без лести. Нам, людям более молодого поколения, есть чему поучиться у старой гвардии.

Косачеву было приятно слушать такие слова от умного инженера.

— Перебирайся ко мне, коли нравится, с удовольствием приму на самую высокую должность…

Глядя на высокий белый потолок, на темное окно, на закрытую дверь больничной палаты, Косачев готов был взорвать эту ненавистную комнату.

«Экая досада! — думал он в раздражении. — В такой момент так глупо споткнуться! Лежать, как бревно? Дудки! Завтра же встану».

На другой день Сергей Тарасович поднялся с постели и упросил главного врача разрешить заводским инженерам хоть ненадолго приходить к нему в больницу для деловых разговоров.

Первым после утренней заводской планерки явился с докладом главный инженер Кирилл Николаевич Водников.

Косачев стоял посредине комнаты в полосатой пижаме, в домашних туфлях и, шутливо разводя руками, показывал свои апартаменты.

— Полюбуйся, Кирилл Николаевич. Никогда у меня не было такого кабинета. Выбирай место, садись.

Водников поискал глазами стул, подвинул к столику, грузно сел, положив на колени темную кожаную папку, стал вынимать бумаги.

— Начнем без предисловий, — сказал Косачев — Что на заводе?

— Утром звонил министр. Спрашивал о вашем здоровье.

— А еще о чем?

— Интересовался, как идет подготовка материалов о трубах. Я сказал, что работаем под вашим руководством, не сомневаемся в успехе. Для нас это дело не новое, я заверил министра…

— Ладно, я сам ему позвоню, — перебил Косачев Кирилла Николаевича. — На днях позвоню. Мне даже как-то неловко перед ним. Было время, когда он сам удерживал меня, а теперь он просит, а я лежу. Парадокс! Надо спешить, Кирилл Николаевичей всегда рассчитывал на вашу поддержку и сейчас особенно прошу…

— Да что вы, Сергей Тарасович? Я и без просьб со всей охотой. Только вот прошлогодняя история с трубами не выходит из головы. Поспешили, и сами знаете…

— Мы же с вами и тогда понимали, что шли на риск. Та партия опытных труб была изготовлена нами фактически полукустарным способом, мы работали почти вслепую, с помощью примитивных временных приспособлений.

— Это верно, — согласился Водников.

— А если теперь мы своими обоснованными расчетами докажем перспективность нашего способами правительство в принципе утвердит проект, даст средства, придется в кратчайший срок полностью перестроить экспериментальный цех и фактически превратить его в филиал завода. Мы подтолкнем листопрокатчиков, откроем перспективы строительства новых трубных заводов, обеспечим первоочередные линии трубопроводов.

Водников давно знал и хорошо понимал замысел Косачева, но такой широкой перспективы до этого разговора он не представлял. Он внимательно слушал Косачева и, глядя на его лицо, следя за выразительными жестами рук, восхищался энергией и умом этого человека.

— Надо ясно понять, — сказал Косачев, наклоняясь к Водникову, — что если мы добьемся утверждения нашего проекта в правительстве, то тем самым возьмем на себя и огромную ответственность. Легкой жизни не будет. Пойдут трудные дни, бессонные ночи.

— А когда у нас не было трудных дней и бессонных ночей? — с доброй улыбкой спросил Водников.

— Верно, Кирилл Николаевич. Живем, как в старой песне поется: «И вся-то наша жизнь есть борьба».

Он смолк и, слегка наклонив голову, долго смотрел на Водникова. Ему нравился этот человек с обветренным открытым лицом, с чуть заостренным носом, слегка впалыми щеками, с выразительными карими глазами, поблескивающими в глубоких впадинах под густыми черными бровями. Он умный, красивый, в его манерах чувствуется воспитанность и интеллигентность. И одевается он элегантно, всегда свежая сорочка, модный галстук, отутюженный костим, и шляпу умеет носить как-то особенно, можно подумать, что артист. Сколько помнит Водникова Косачев, он, кажется, никогда не выходил из себя, не впадал в истерику в сложных ситуациях. Всегда держится с достоинством, умеет владеть собой и никакого пижонства не терпит. Приятный человек, настоящий мужчина.

— Устали, Кирилл Николаевич? — участливо спросил Косачев. — Задал я вам работу.

Водников улыбнулся и нечаянно уронил на пол папку.

— Извините, Сергей Тарасович, — сказал он, поднимая рассыпавшийся веер бумаг. — Тут срочные документы, нужно подписать.

— Оставьте на столе, — сказал Косачев и протянул руку, прощаясь. — Идите работать.

Но не успел Водников открыть дверь, как Косачев остановил его:

— Я вас прошу, Кирилл Николаевич, торопиться с материалами. Подключите к этому делу вашего зама и всех, всех товарищей. До моего отъезда в Москву нам придется не раз собраться на заводе, у меня в кабинете. Я сообщу, назначу время. Скажите Уломову, пусть подготовит партком.

Водников посмотрел на Косачева с плохо скрываемым удивлением: «Совещание на заводе? Не считаться с докторами?»

Опустив глаза, Водников сказал директору:

— Не беспокойтесь, Сергей Тарасович. Все подготовим, сделаем, как положено. Весь завод уже на ногах, люди знают, с каким заданием вы приехали из Москвы.

Водников покинул Косачева совсем в ином настроении, чем был несколько часов назад, направляясь в больницу.

«Нас голыми руками не возьмешь, — думал он о Косачеве, присоединяя к нему и себя, и других инженеров, и мастеров, и рабочих завода. — И эту гору свернем».

В тот же день вечером в больнице появился секретарь парткома завода Уломов. Прежде чем подняться к Косачеву, он заглянул к главному врачу. Анализы плохие. Высокое давление, сердечные перебои — словом, неприятная картина.

— Что же делать? — спросил Уломов. Главный врач спокойно ответил:

— Думаю, все обойдется. Постепенно, конечно, не сразу. Не вижу поводов для серьезной тревоги, однако, знаете, возраст и изношенность организма со счетов не сбросишь.

Расплывчатость рассуждений главного врача раздражала Уломова. Он встал со стула, прямо спросил:

— Значит, ничего опасного?

— Надеюсь, да. А впрочем, я не пророк.

— Все-таки, можно навестить Сергея Тарасовича? Я ненадолго. Его, кажется, предупредили.

— Пожалуйста. Только именно ненадолго. И не тревожьте больного вашими сложными проблемами. Я же знаю, что происходит на заводе.

Уломов пробыл у Косачева более часа. Сергей Тарасович не отпускал его, рассказывал подробности разговора с министром, развивая свои планы, о которых уже перед этим говорил Водникову.

— И прошу тебя, включайся в дело, помогай.

— Завтра соберу партком, пусть Водников доложит обстановку. Что передать товарищам?

— Личную мою просьбу, чтобы все засучивали рукава и брались за дело. Остальное сам скажу, скоро увидимся.

Прошло еще несколько дней.

Косачев чувствовал себя хорошо, был в бодром настроении и откровенно «нажимал» на лечащего врача, надеясь выписаться из больницы.

— Что вы меня здесь держите, доктор? У меня ведь железное здоровье.

Старый, опытный доктор дружески сказал Косачеву:

— Знаете, дорогой… И железо изнашивается. А в вашем возрасте, да при такой работе… Помните картину художника Верещагина «Смертельно раненный солдат»? Пуля уже пробила солдату грудь, а он еще бежит в пылу сражения…

— И прекрасно! — сказал Косачев с мальчишеским задором.

— Вот вы и есть такой солдат. Пока еще бежите, а здоровьишку вашему вот-вот конец.

— Ну что вы говорите, доктор!

— Ради вашей же пользы говорю правду. В самый раз вам теперь подлечиться, отдохнуть как следует.

Косачев усмехнулся:

— Работать надо, не отдыхать.

— Всех дел не переделаешь. Есть же предел человеческим силам. Без отдыха — нельзя.

— Что вы имеете в виду? — спросил Косачев, не скрывая досады. — Какой отдых?

— Нельзя столько лет без передышки тащить такой воз, как ваш заводище. Я же знаю вас, Сергей Тарасович, более двадцати лет, вижу, как вы работаете. На износ.

— Вон вы о чем? — засмеялся Косачев. — К смертельно раненным солдатам меня приписали? Бегу, как смертельно раненный солдат? Советуете остановиться? Не-ет, доктор. Бегу и буду бежать. Другого от меня и не ждите.

Косачев повернулся лицом к врачу и посмотрел на него так, будто собирался встать и продемонстрировать свою силу.

Врач смущенно пожал плечами:

— Я от души вам советовал. Поступайте, как знаете. До свидания.

Косачев с досадой посмотрел ему вслед, с обидой хмыкнул.

Косачев и в самом деле считал себя человеком железного здоровья, никогда не жаловался на недуги, не любил врачей, годами не показывался в поликлинике, а когда врачи сами приходили к нему, бесцеремонно выпроваживал их, напуская грубоватый тон, будто в самом деле был былинным богатырем.

«Да что они, в самом деле, не выписывают, осторожничают? — раздраженно думал Косачев. — Может, подозревают новую болезнь, темнят?»

Особенно грустно стало на душе, когда, один за другим потянулись к нему в больницу на свидание родные, друзья и товарищи. Приносили цветы, сочувственно улыбались и, уходя, подбадривающе говорили:

— Вы молодец, Сергей Тарасович. У вас такой вид, хоть в космонавты записывай.

После таких посещений он хмурился и сердился.

В отличие от других, жена Косачева Клавдия Ивановна держалась мужественно, сама не хныкала и дочерям своим не позволяла раскисать. С дочерьми и женой ему было хорошо. После их посещений он легко переходил к своим постоянным мыслям о главном деле, продолжая обдумывать план действий. Так было и сегодня. Едва закрылась за ними дверь, он мысленно снова был на заводе.

«Надо прежде всего решить вопрос о расстановке людей на будущее, — думал он. — Водникова обяжу лично заниматься проблемой листа. Поспелову поручу сварку. В этом деле он, пожалуй, соображает лучше других, толковый инженер. Правда, любит усложнять всякое дело, да я введу его в рамки, чтобы все постороннее выбросил из головы. Подберет умелых сварщиков, сколотит бригаду. Не забыть сказать ему про Николая Шкуратова. Вовремя возвратился, пускай скорее берется за дело, будет отличным бригадиром сварщиков. У него настоящий талант, надо поговорить с парнем, объяснить ситуацию».

Косачев вспомнил и о своем недавнем намерении взять его с собой на охоту. Да тут же подумал с грустью: «Какая теперь охота?»

Не раз Косачев ловил себя на том, что к Николаю Шкуратову он испытывал какое-то теплое, отеческое чувство, оттого, наверное, что Николай был чем-то похож на его сына, погибшего на войне. Славный был юноша, бойкий, играл на баяне, любил петь. Мечтал стать летчиком, а сгорел в танке. Как волна об утес, разбилась семья Косачева: сын сложил голову за отчизну, жена умерла, дочь Тамара подросла, вышла замуж, уехала в Москву. Пришлось Сергею Тарасовичу по-новому строить жизнь. Уже много лет в доме его одни только женщины — ни сына, ни зятя, ни внука. Мужчины в семье — это как крепкие камни в фундаменте, а женщины — как пух, малейший ветер уносит их из родного гнезда, они принимают чужие фамилии. Кончается косачевский род. А был бы жив сын…

«Опять я улетел в облака, — с печалью подумал Косачев, беспокойно шагая по палате. — Вернемся к нашим делам. С Николаем, кажется, все ясно. А его отца, моего старого друга Никифора Шкуратова, поставлю на формовочный стан. Ответственное дело, он одолеет, можно быть спокойным, этот никогда не подводил. Хорошо бы подключить к этому делу Воронкова. Он упрямый как черт, а Никифор расчетливый и осторожный, два таких превосходных мастера — не простая штука, наглядный пример, каждый день перед глазами всего цеха. За ними пойдет молодежь, есть чему поучиться у старой гвардии».

Поздно ночью, когда в больнице наступила глубокая тишина и почти все уже спали, Сергей Тарасович бодрствовал, читал деловые бумаги, принесенные накануне Водниковым, долго что-то писал. Как только закрывал глаза, в голове всплывали воспоминания, клубились, как пар над кипящим котлом. Прошлое как-то причудливо перемежалось с настоящим, почему-то сегодня чаще, чем прежде, вспоминал о своем друге Никифоре Шкуратове, о его семье, сравнивал шкуратовскую семью со своей.

«У Никифора и Марии, — думал он, — хорошо сложилась судьба. Все дети выросли в родном доме, все прикипели к заводу, к отцовскому делу. Как ни кинь, а получается, что и старший сын Андрей вышел в инженеры, стал начальником цеха, и младший, Николай, заводским хлебом кормится. Хоть и покуролесил, побродил, как молодой хмель, а все же накрепко пришвартовался к шкуратовскому берегу. Сначала парень чуть было не подался в железнодорожники, на флоте служил, далеко странствовал, а все же никуда не ушел от родного завода. Теперь вот самый раз закрепить его на якоре, вернуть в электросварщики, поручить настоящее, самостоятельное дело. Таким орлом вырастет, всему заводу честь и слава. Только вот с любовью у него, говорят, большая закавыка получилась. Никифор рассказывал, будто в замужнюю влюбился. Хоть бери ремень да учи шалопая уму-разуму, чтобы не позорил рабочего звания. Да разве справишься с ним, вон какой вымахал, богатырь Илья Муромец! Правда, еще молодой, может, выправится, сгладится. Да и то сказать, а если настоящая любовь? Не так-то просто с ней справиться, хоть он и Шкуратов. Ни буря, ни ветер его не валят, а любовь может и пошатнуть. Да я думаю, Николай все выдержит — крепкая порода, нашей заводской закалки. И дочка Шкуратовых, Оля, и сноха Катерина не миновали нашей заводской проходной, все одной стаей летят. А с моими детьми вышло все по-другому. Великая загадка — жизнь человеческая, многое складывается в ней неожиданно, и, будь ты хоть каким мудрецом, заранее не узнаешь».

Он не заметил, как в палате тихо появилась дежурная медсестра.

— Отдохнули бы, Сергей Тарасович. Ночь уже давно.

— Сейчас, сейчас, — кивнул он, не повернув головы.

— Я дам вам сердечных капель. Выпейте, пожалуйста, и ложитесь отдыхать.

Сестра была строгая и вежливая, с ней нельзя было спорить.

Он выпил лекарство, лег в постель, погасив свет.

Косачев лежал, прикрыв рукой глаза. В палате было темно, за окном где-то посвечивали фонари, покачивая тени на голой стене, у которой стояла койка. Ни голоса, ни скрипа дверей, ни даже осторожных шагов медсестры. Покой. И снова пришли воспоминания. Зашелестела, замелькала перед глазами былая жизнь, как пестрые картинки в книжке, которую листал ветер…

3

Вдруг у Косачева начали зябнуть ноги. Он вспомнил себя босоногим парнишкой, шагающим по осенней росе в степи. Он уходил из голодной деревни, пробивался в город, которого сроду не видал, но часто слышал от взрослых, что там дают работу и хлеб. Потом была шахта, черная пыль хрустела на зубах, набивалась в уши, в нос, разъедала глаза. Рабочее общежитие, столовка со щами, кипяток в цинковом баке, краюха липкого ржаного хлеба. Ночная работа на укладке железной дороги, трухлявые шпалы, ржавые костыли и надсадные взмахи кувалдой: р-раз! два! р-раз! два!

Свою деревню в те годы он вспоминал редко и смутно, никого из близких людей там не осталось, и его не тянуло в места детства. Прошлая жизнь уплывала все дальше и дальше, и он уходил от нее, будто отдалялся от берега, окутанного холодным осенним туманом.

Вскоре он и вовсе перестал думать о деревне: новая жизнь захлестнула его. Пошла живая работа, рабфак, первые книжки и тетрадки.

Молодость. Первая любовь. Это было в Донбассе. Вступил в комсомол, стал ходить на курсы паровозных машинистов. Через год встретил стрелочницу Аню, веселую девушку, шуструю, черноглазую, прямодушную.

Всего отчетливее вспоминался Днепрострой. Как лучшая песня тех лет. Заголовки в газетах: «Укрощение могучей реки», «Первая стройка социализма».

И снова кусочек мела в руках, буквы, и цифры, и белые геометрические линии на черной доске. Годы настойчивого учения. А за окном — Москва. И эти трубы на чертежах! Почему они запали в душу, чем очаровали на всю жизнь? Должно быть, у каждого истинного инженера есть свое пристрастие. У одного самолеты, у другого корабли, у третьего моторы, у четвертого трубы. Что трубы? Они как артерии, несущие жизнь моторам, кораблям, самолетам, заводам, городам…

Косачев вздрогнул и внезапно открыл глаза, словно его разбудили толчком или криком.

— Что? А?

В палате было темно, тихо. Косачева даже в пот ударило. Что за чертовщина? Кажется, ведь не спал.

Он повернулся на бок, опять закрыл глаза, пытаясь уснуть, но никак не мог забыться. Видно, не отделаться от воспоминаний. Придется вновь пройти дорогу прожитой жизни, оглянуться назад.

В тридцатые годы он строил трубопрокатный завод, потом стал директором этого завода. В то время его семья подружилась с семьей Шкуратовых. Никифор и Мария были молодые, открытые, жизнелюбивые. Работали горячо, жили просто, рожали и растили детей. У Косачева с Аннушкой тоже были дети — сын и дочь, и со шкуратовскими детьми они росли вместе, как родные братья и сестры.

…Косачев незаметно уснул и проспал до утра. Проснулся по своему обычаю рано, часов в пять, чувствуя бодрость и подъем духа. Хотелось немедленно ехать на завод, звонить в горком, вызывать инженеров на планерку. Как молодой, вскочил на ноги, стал одеваться. Но запах лекарств и вид больничной палаты сразу же охладили его пыл. В досаде Косачев присел к столу, попытался читать и разобрать бумаги. Почему-то вспомнил песню юных лет и тихо запел, но не бодро, а грустно и задумчиво:

Мы кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи…

И тут же замолк. Душа его была под гнетом ночных раздумий о жизни, видений прошлого, тревоги о будущем.

«Как быстро бежит время!» — подумал Косачев, отложив бумаги в сторону.

На один миг опять мелькнуло воспоминание детства, когда его с отцом настигла буря в степи, обрушился ливень. Кругом полыхали молнии, страшно сверкая огненными стрелами. Грохотал гром. Мальчишке казалось, что сейчас на него упадет небо, раздавит, сожжет дотла. В поисках укрытия он побежал к одинокому дереву на бугре. Отец отчаянно закричал, чтобы остановить сына, с трудом догнал его, столкнул в овраг:

— Лежи, сынок, тут не достанет.

Сам же опять побежал на бугор спасать жеребенка, привязанного к телеге. Жеребенок упирался ногами, пытался порвать веревку, перевернул телегу набок. И в ту минуту, когда подбежал старший Косачев, ударила страшная молния, сразила его насмерть…

Давно это было, а горячее дыхание грозы достало вон куда, через столько лет! И отозвалось болью в сердце Косачева.

Косачев положил ладонь на левую сторону груди, закрыл глаза, сжал губы. Теперь ему было страшно не за себя. «Подумаешь, великое дело! Свалюсь, как старый дуб, не я первый, не я последний, и не таких валило время, на всех один закон природы. Главное — нельзя допустить, чтобы от немощи одного человека пострадало большое общее дело. Тут пропущу, там не поправлю вовремя, ан, глядишь, и оплошал завод».

И теперь сильнее, чем когда-либо прежде, Косачеву захотелось осуществить мечту своей жизни — довести до конца затеянное строительство трубоэлектросварочного цеха, что фактически равнялось созданию уникального нового завода. Во что бы то ни стало надо использовать момент. Надо действовать, не терять ни дня, ни одного часа. К черту все эти болезни, воспоминания, меланхолию!

Каждый день с утра он с нетерпением ждал Водникова, а когда тот задерживался хоть на несколько минут, сам выходил в ординаторскую комнату, где стоял телефон, и звонил на завод, требовал немедленно главного инженера.

В иные дни Водников приезжал к Косачеву вместе со своим заместителем Вячеславом Ивановичем Поспеловым, который сочувствовал косачевской идее создания двухшовной трубы, хотя сам до последнего времени не принимал энергичного участия в этом деле. Сомневался ли он? Нет. Просто его голова была занята другими мыслями, работы на заводе хватало всякой — интересной и разнообразной. Теперь же сами обстоятельства властно направляли мысль и энергию Поспелова только на эту цель.

Оставшись на заводе главным лицом, Водников в эти дни больше нажимал на своего зама, все время держал его при себе, вытаскивал в цехи, в конструкторское бюро, в лаборатории, вместе с ним изучал сводки, выверял расчеты, чертежи, следил за ходом монтажа нового оборудования. Подбадривая Поспелова и вовлекая его во все дела, Водников по совету Косачева постепенно наводил Вячеслава Ивановича на одну из важнейших проблем — электросварку.

— Поймите, Вячеслав Иванович, нынче важнее всего на заводе — экспериментальный цех. Оставьте все дела и займитесь им, энергичнее помогайте Сергею Тарасовичу, мне, всему заводу. Займитесь всерьез и досконально электросваркой, подумайте о кадрах.

Поспелов согласно кивал головой, брался за дело, но все шло неровно, временами на него находила какая-то рассеянность, видимо, что-то тревожило его, выводило из равновесия. В его поступках и словах проскальзывала раздражительность и нервозность, которую он старался скрывать. Раньше такого не было, и Кирилл Николаевич, заметивший странности в поведении Поспелова, не мог понять, что случилось. Не раз осторожно пробовал заговорить с ним на эту тему, но Вячеслав Иванович тут же уходил в сторону, «закрывался».

— Лирика размягчает, — сказал он однажды Кириллу Николаевичу. — Человек и без того слаб и мягок, как воск. Чтобы выковать характер, нужны молот и наковальня.

— Вон куда хватил! — засмеялся Водников. — Лермонтова начитался или извлекаешь уроки из личной жизни?

На днях Кириллу Николаевичу кто-то сказал, что у Поспелова семейные неприятности, разлад с женой.

Жена Поспелова Нина Степановна, молодая, красивая, кажется, умная женщина. Когда появлялась в обществе, всех мужчин охватывало какое-то странное беспокойство, будто они ходили рядом с чем-то опасным и взрывчатым, как на минном поле. Чем-то тревожили нечаянные встречи с ее скользнувшим взглядом. И даже Кирилл Николаевич, безраздельно преданный своей супруге, будучи старше Поспелова и его жены, иногда тоже испытывал некое смятение перед застенчивой и, казалось, испуганно-настороженной красавицей, и ему было приятно, что в их городе есть такая удивительная женщина.

Слухи о неладах в семье Поспелова, дошедшие до Водникова, не на шутку расстроили его. Он вообще не любил человеческого несчастья, горя, страдания. Может, это неправда, преувеличение, сплетни? Но, может, и была какая-нибудь размолвка или ссора, мелкая обида?

Хотелось чем-нибудь помочь Поспелову, что-то посоветовать. Все же Кирилл Николаевич с женой прожили немало лет, есть кое-какой опыт, жизнь у всех людей в общем похожа, по одному кругу идет. Но дальше этой банальной мысли он не пошел, посчитал, что неловко вмешиваться в личные дела Поспелова. Да и не время теперь об этом думать, и может, действительно прав Поспелов, который сказал Водникову, что лирика размягчает душу.

Подготовив и выверив бо́льшую часть необходимых расчетов, Водников и Поспелов после очередной планерки на заводе готовились ехать в больницу к Косачеву. Складывая бумаги и чертежи, они продолжали обсуждать все дело в целом и его детали. Их разговор был похож на продолжение странной дискуссии, которая началась давно и тянется уже долгое время, когда люди делают одно дело, хорошо понимая друг друга, но почему-то спорят без конца по каждому поводу.

— Я хорошо понимаю Сергея Тарасовича, — говорил Водников, шагая между столом и широким окном своего кабинета. — Он хочет осуществить свою старую идею. И кроме того, Косачев видит перспективу большого, масштабного дела.

— Но вы же знаете, что у завода есть и другие задачи, — горячился Поспелов. — Выпускаем же мы отличные трубы для котлов, турбин, авиамоторов, принимаем заказы на емкости. Разве мало нам этого? Зачем нам еще эти двухшовные трубы? Поймите меня правильно, Кирилл Николаевич, я не против новых идей. Я — за! Однако надо считаться и с объективными данными. Никто в мире не делает труб с двумя швами. Что же лезть на рожон? Это своего рода какое-то помешательство.

— Это инженерный азарт, — перебил его Водников. — Вы еще молодой, Вячеслав Иванович, у вас нет идеи, которой вы решили посвятить жизнь. А у Сергея Тарасовича есть, он видит перспективу, одержим, расталкивает все на пути. Косачев не такие горы сдвигал и эту сдвинет.

— А вы не боитесь, что он и нас с вами сдвинет? — прищурил глаза Поспелов. — Все полетим в пропасть, лопнем, как наша прошлогодняя труба.

Водников остановился, внимательно посмотрел на своего заместителя и подумал: «Чего он так горячится? Спор ради спора? Или усталость и раздражение?»

— Вы в самом деле боитесь провала? — прямо спросил главный инженер у Поспелова.

— Не знаю, Кирилл Николаевич, — замотал головой Поспелов. — Ничего я не знаю, устал я, и нервы у меня не в порядке. Не сомневаюсь, что завод разрешит и эту проблему. Косачев, конечно, по-своему прав, я его понимаю, но иногда вдруг хочется сопротивляться, потому что Косачев властно берет всех за шиворот и заставляет делать его дело, да так, чтобы я забыл о самом себе, о своей боли. А она болит, моя собственная боль, моя рана. Поймите хоть вы, Кирилл Николаевич.

Водникову показалось, что Поспелов сейчас начнет исповедь, будет рассказывать о своей личной драме, о жене, размягчится сам и размягчит Водникова. В другое время, в других обстоятельствах главный инженер охотно выслушал бы своего заместителя, но сейчас надо тактично остановить его.

Водников подошел к Поспелову, протянул папиросу, зажег спичку, давая закурить. Дружески улыбнулся, положил руку на плечо собеседника.

— Вам, Вячеслав Иванович, не следует забывать, что все мы идем в одной упряжке, — тихо сказал Водников. — Все мы время от времени отключаемся от личных желаний и подчиняемся большому общему делу. У меня тоже когда-то были свои мечты, я хотел стать ракетостроителем, а пришлось идти на войну. Потом занимался котлами на морских судах, делал и другую работу, которая раньше и во сне не снилась. Теперь, как видите, творю нечто далекое от того, о чем мечтал в молодости. Но, знаете, ничуть не жалею, потому что увлечен новым. И пусть не я придумал это дело, но я вижу, что оно интересно, необходимо людям, и мне приятно сознавать, что доля сделанного мной пойдет в общий котел.

— Вполне допускаю и такой взгляд на вещи, — соглашался Поспелов. — Но я полагаю, что постоянство желаний каждого при максимуме усилий, направленных к определенной цели, даст гораздо больший эффект. Концентрация всех умов человечества на каком-нибудь одном предмете может довести до абсурда. Если все станут думать, скажем, только о трубах, кто же сможет делать операции на сердце или строить корабли, шить одежду, выращивать хлеб?

Кирилла Николаевича начинал раздражать такой тон. Желая прекратить ненужную дискуссию, он сухо сказал:

— Разрешите дать вам один совет?

Поспелов перестал ходить по кабинету, сунул окурок в пепельницу.

— Готов выслушать, Кирилл Николаевич.

— Не закрывайтесь вселенским масштабом там, где нужно решать простое конкретное дело.

— Что вы имеете в виду?

— Трубу Косачева. Надо всецело сосредоточиться на деле, которое нам с вами сегодня поручено государством. — Водников решительно встал из-за стола: — Надеюсь, вы правильно меня поняли? Поехали к Косачеву. — Он сгреб папки с бумагами и чертежами, пошел к выходу.

Поспелов пожал плечами, поспешил за ним.

Чертежи, диаграммы и снимки, которые приносили Косачеву, не удовлетворяли его. Он все браковал, переделывал на свой лад, пересчитывал, чертил заново.

И вот настал день, особенно напряженный для Косачева. С утра до вечера он озабоченно разговаривал с людьми, рылся в бумагах, ел торопливо и мало, старался остаться один в палате. После обеда, когда в больнице стало потише, он совсем уединился и плотно прикрыл дверь. Решительно сгреб со стола пузырьки, коробочки, таблетки, бросил все это на подоконник, а на столе разложил свои бумаги, чертежи, цифровые таблицы и в десятый раз принялся выверять и править докладную записку министру. Для себя он уже составил четкий план будущих действий, с предельной ясностью видел, как поведет дело. Ему очень хотелось заручиться поддержкой авторитетных лиц и организаций, получить полное одобрение проекта в правительстве. Там наверняка будут и другие толковые предложения, пойдут споры, дискуссии. Не ошибиться бы в споре, не забыть никакой мелочи, чтобы никто не мог придраться или поймать на ничтожной оплошности, оттолкнуть идею.

Он все больше распалял себя и забывал, что находится в больнице. К дьяволу этот отвратительный запах лекарств, тихий шепот, белые халаты, сочувственные вздохи! Работал за столом до самого вечера, чертил таблицы, считал, перечеркивал исписанные страницы и снова писал торопливо, крупными, четкими буквами. Не замечал, как шло время, как наступил вечер. Включил верхнюю и настольную лампы, продолжал работать при электрическом свете, то склонялся над бумагами, то в раздумье шагал по комнате, и снова усаживался к столу, делал пометки в чертежах, исправлял таблицы, писал.

Сестры и нянечки по очереди тихо подходили к дверям, прислушивались, не случилось ли чего с больным? Пытались даже приоткрыть дверь, заглянуть в палату, Косачев, не оборачиваясь, строго говорил:

— Не мешайте! Закройте дверь!

Доложили старшей сестре о странном поведении Косачева. Она тотчас решила принять меры. Толкнула дверь в палату, остановилась на пороге.

— В чем дело? — рассеянно спросил Косачев.

Медсестра решительно шагнула к нему:

— Не нарушайте режима, товарищ. Вы тут не директор, а больной и будьте любезны слушаться. Вам запрещено работать, а вы превратили больницу в заводскую контору.

— Верно, милая девушка, — спокойно сказал Косачев. — Обещаю исправиться.

Шумно дыша, Косачев долго и беспокойно ходил по комнате, шагал взад-вперед, зацепился за стул, двинул его ногой. Тесно, не развернешься.

«Бежать отсюда! Бежать!» — думал Косачев, глядя через окно на широкий двор и сад.

В коридоре было тихо, все разошлись.

Сергей Тарасович отошел от окна, нажал кнопку, вызвал нянечку. Попросил, чтобы принесли его пальто, ботинки и шапку.

— Хочу посидеть на веранде, подышать свежим воздухом перед сном, — пояснил он нянечке, услужливой и Доверчивой женщине с белым морщинистым лицом и чистыми синими глазами.

Нянечка исполнила его просьбу и тут же ушла. Косачев собрал бумаги в портфель, торопливо оделся. Осторожно открыл узкую дверь на веранду, потом, оглядевшись, ловко перемахнул через низкие перильца и скрылся в темном саду в чаще густых деревьев.

Внезапно перед беглецом из-за угла появилась легковая машина, осветила Косачева скользящим пучком лучей.

— Стойте! — крикнул он, поднимая руку. — Стойте!

Машина не остановилась, покачнувшись на неровной дороге, завернула за высокой деревянный забор и скрылась. Косачев, однако, успел узнать сидящую за рулем женщину. Это была Нина Степановна, жена заместителя главного инженера Поспелова.

«И хорошо, что проехала мимо, — рассудительно подумал Косачев. — Вот был бы номер: убежать из больницы на машине с такой дамочкой. Объясняй потом людям, в чем дело. Пойду домой пешком, тут недалеко».

4

Нина Степановна водила машину уверенно и свободно, ездила играючи, без скованности и напряжения. В городе знали ее как заядлую автомобилистку, городские шоферы уступали ей дорогу, почтительно раскланивались. Орудовцы также уважали ее, говорили с одобрением:

— Настоящий шоферский характер: и лихо ездит, и никаких нарушений. Высший класс!

Она водила машину во все времена года, при всякой погоде, отлично ориентировалась на дорогах, знала, как проехать в любой переулок и самый отдаленный уголок старой и новой части города. Мимо больницы она обычно проезжала по главному шоссе мимо въездных ворот, но на этот раз из-за ремонтных работ на дороге поехала в объезд по узкому темному переулку, теснимому заборами и высокими деревьями. Пробираясь в темноте по ненакатанному ухабистому пути, она не заметила человека на обочине и не остановилась. Плавно покачиваясь, «Волга» выбралась на параллельную заасфальтированную улицу и не спеша покатилась в старый район городской окраины. Вот она замедлила ход, прижалась к штакетнику у одноэтажного дома, где светились занавешенные окна.

Погасив фары и стукнув дверцей, Нина Степановна торопливо пошла к крыльцу, поднялась по ступенькам в темный коридорчик. Привычным движением нащупала холодную скобу, открыла дверь.

Справа за занавеской виднелся вход в другую комнату, где свет горел ярче и кто-то стучал посудой. Женщина, хлопотавшая у плиты, не поворачиваясь, спросила:

— Кто там?

Нина Степановна молча стояла на пороге, улыбалась. Из-за занавески вышла пожилая опрятная женщина, вытирая руки о фартук и вглядываясь в полутьму, чуть склонив голову набок.

— Это ты, Нинулька? Что же стоишь? Не в чужой дом пришла. Проходи.

Нина вбежала в комнату, обняла хозяйку.

— Как у тебя хорошо, тетя Даша! Ворчит, шумит наш старый чайник.

Она подошла к плите, протянула озябшие руки к эмалированному чайнику, который позвякивал крышкой, выпуская белый пар.

— Здравствуй, пузанок! Погреемся?

В комнате в самом деле было уютно, чисто, пахло печеным хлебом, жареным мясом и луком. От пылающей печки, и от приветливой улыбки хозяйки, и от всех вещей веяло теплом. Как приятно было оказаться здесь после морозного колючего ветра!

Раздевшись и бросив шубу и шапку на стул, Нина прошлась по комнате, разглядывая давно знакомые ей предметы, фотографии на стене и на комоде. Здесь были снимки разных людей, но на некоторых фотографиях была и сама Нина, снятая в детстве, в школьном возрасте, и в юности, и теперь, совсем недавно. Нина словно заново приглядывалась к старым вещам после долгой разлуки, раскладывала и вновь перебирала фотографии, будто не находила ту, которую искала.

Сложив руки под фартуком, приветливо поглядывая на Нину, тетя Даша сочувственно качала головой.

— Что же ты все такая, одинаковая? Совсем не меняешься?

Нина улыбнулась, стала вертеться около тусклого зеркальца над тумбочкой, пудрила щеки, поправляла прическу.

— Угости меня чаем, тетя Даша. Озябла я что-то.

— Беспокойная ты, тревожная, как вспугнутая голубка, — нараспев сказала тетя Даша и пошла к плите.

Нина сама взяла из шкафчика чашки, сахарницу, поставила на стол. Отошла к порогу и как бы со стороны взглянула на расставленную посуду на белой скатерти, чему-то грустно улыбнулась и сказала тете Даше:

— Какая я была счастливая, когда жила в этой маленькой комнатушке!

— Откуда оно было-то, счастье? — накладывая еду в большую тарелку, откликнулась тетя Даша.

— В окно прыгало. Помнишь? — засмеялась Нина. — Вот в это самое окошко. Какое оно крохотное стало, а тогда казалось большим.

— Господи, Кольку Шкуратова вспомнила? — догадалась тетя Даша. — Вот непутевый был, в окно к тебе лазил. Уж я его гоняла, один раз даже веником отлупила. А с него как с гуся вода, даже не обиделся на меня. На днях заявлялся — красавец!

— С чего это он? — будто между прочим спросила Нина и притихла, ожидая ответа.

Пригласив к столу, раскладывая еду и разливая чай, тетя Даша стала угощать Нину, не забывая подвинуть ей котлету, пирожок, варенье.

— Ты ешь, милая, ешь. У тебя, конечно, у самой все имеется, не голодная, а от моего угощения не отказывайся.

— Спасибо, все вкусно, я ем, — говорила Нина, принимаясь за ужин. — Так как же он? В самом деле приходил?

— Не торопись, я все по порядку скажу. Думал, не догадаюсь, зачем пришел, а я поняла, от меня не скроешь.

Нина размешивала сахар в чашке, пила из ложечки, терпеливо слушала медленный рассказ тети Даши:

— С флотской службы, значит, вернулся. Такой из себя видный стал, аккуратный. Проведать, говорит, захотелось. Я ему не чужая, двоюродной теткой довожусь. Конфетами, конечно, угостил. Про тебя спрашивал: как, мол, Ниночка? А что ей, говорю? Давно забыть пора, другая жизнь у Ниночки пошла. Муж инженером на заводе работает, хороший человек, серьезный, не пьет, не гуляет. Чего еще желательно женщине? Ниночка, говорю, хорошо живет, на своем постоянном месте, не как другие: по морям, по волнам. Это я про его матросское звание намекнула. А он внимательно слушает и все перебирает фотографии на комоде. Под конец взял твою самую лучшую карточку, положил в карман. Это мне надо, говорит, Нина сама обещала, да не успела, так что я сам возьму. Ну, конечно, взял.

Нина молча слушала, передвигая с места на место вазочку с вареньем, переставляя тарелочки с печеньем и конфетами. Вдруг отодвинула чашку и тихо сказала:

— Кто знает, тетя Даша, как лучше? По морям, по волнам или по рытвинам да по ухабам? Каждый ищет свою дорогу и свой смысл в жизни.

— Тебе-то что печалиться? Медицинское училище окончила, людей лечишь, должно, знаешь, как жить. В доме достаток, муж есть, ребенок растет.

Нина отодвинулась от стола, ей стало тесно и душно.

— Что я знаю? Как живу? Только на дежурстве и забываюсь. Все больных утешаю, подбадриваю, такая неунывающая оптимистка. А у самой кошки на душе скребут.

Горячий золотистый чай приятно поблескивал в белых фарфоровых чашках, над которыми поднимался легкий пар. Тихо шумел на плите чайник. Нина вздохнула.

— Все говорят: хорошая жизнь, счастье. А что это такое? Кто знает?

— Истинно непостижимая твоя душа, — покачала головой тетя Даша, не придавая серьезного значения Нининым словам. — Сам господь-бог не разберется, всегда ты была такая беспокойная.

Нина размешивала чай, позвякивала ложечкой, молчала.

— А что муженек твой, шибко занят? — спросила хозяйка свою беспокойную гостью. — Всегда одна ездишь?

— Ему все некогда. Вечно занят, то заводом, то собой.

Нина рассеянно смотрела по стенам, будто что-то искала взглядом. Потом встала из-за стола, сказала тете Даше:

— Когда увидишь Николая, скажи, чтобы вернул мою карточку. И еще передай… А впрочем, ничего не надо. Карточку пусть вернет.

— Я и то говорю, — согласилась тетя Даша. — Зачем ему твоя карточка? Ты замужняя, у всех на виду. Осрамит он тебя. И ты, бабочка, не вздумай чего такого, не дури. Вышла замуж, сынка родила, живешь — лучше не надо, другие завидуют. А ежели что осталось на душе, стерпи, все пройдет. Мы, бабы, известно, какой народ необдуманный. Бывает, сгоряча такое натворим, а после всю жизнь не знаем, как поправить.

Нина молча встала из-за стола, пошла одеваться.

— Спасибо за угощение, я пойду, тетя Даша. Прощай.

— Прощай, милая. Заходи почаще, ты мне как дочь, всегда я рада. Возьми для сыночка пирожка, сладкий, вкусный.

— Не стоит, тетя Даша. Муж спросит, где взяла, к кому ездила. Не хочу объяснять.

— Ну, ну, делай, как знаешь. Может, так лучше. Прощай. Только не забудь, что я сказала. Ты теперь жена и мать, человек солидный, самостоятельный. А фотография что? Бумажка, не живой человек.

— Ты обязательно скажи, чтобы вернул. Скажи, я велела.

— Да уж скажу, не послушает — сама из рук вырву.

Возвращаясь домой, Нина ехала медленно, рассеянно глядя на оживленные улицы, залитые светом, на сверкающие разноцветными огнями неоновые надписи на фасадах магазинов и кинотеатров.

Поездка к тете Даше еще больше повергла Нину в смятение. Теперь уже не было сомнений, что Николай Шкуратов вернулся из армии и ищет свидания с ней. Слухи подтвердились. Человек, которого она старалась забыть, выбросить из памяти и сердца, снова здесь и в любой день и час может столкнуться с ней лицом к лицу. Ну и что же, пусть встретится. Почему это так должно волновать ее и нарушать покой? Что она так всполошилась? Почему поднялась такая тревога в душе? Разве нельзя взять себя в руки? Все, кажется, давно улеглось, ушла любовь, перекипела страсть, жизнь двинулась по иному кругу. Зачем же все рушить, раскручивать, ломать? Нет, нет. Не надо поддаваться, теребить старые раны, рвать свое сердце на части, причинять боль другим.

Торопиться домой не хотелось. Старалась успокоиться, обрести равновесие. Если нельзя не думать о прошлом, надо хотя бы владеть собой, не распускаться, сохранить достоинство. Собрать все душевные силы, не унизиться самой и не унизить других, остаться человеком.

Она и раньше испытывала угрызения совести, страдала и мучилась, но постепенно внушила себе мысль, что ничего трагического и страшного в ее жизни не произошло. Уже привыкла так думать, пыталась покорно жить, как живется, постепенно почти уверила себя, что иного выхода нет. Но вот теперь, когда вернулся Николай, все обернулось иначе. Огонь, засыпанный пеплом и не угасший совсем, снова стал разгораться.

Нина упрекала себя в легкомыслии.

«Зачем я поехала к тете Даше? Удостовериться, что Николай вернулся? Так это можно было проверить самым простым способом: пройтись по заводу и встретить его самого на рабочем месте. Да и зачем мне искать встречи с Николаем, что из этого выйдет, и нужно ли, чтобы что-нибудь вышло? Чтобы посмеялся надо мной, над моим глупым бабьим чувством? Что я ему? Навечно в душу запала? Как же, надейся, глупая, небось давно забыл, мало ли других женщин на свете? А как же фотография? Не зря приходил к тете Даше и взял. Значит, любит меня? Я, кажется, с ума схожу, вообразила черт знает что, всполошилась, как девчонка. Сколько воды утекло, время меняет человека. Он теперь стал другим да и на меня посмотрит — не узнает или не захочет узнать».

Она грустно улыбнулась, прибавила газу, помчалась по широкой улице, обгоняя другие машины. И все думала о Николае.

«Старая банальная история, — пыталась иронизировать Нина. — Они любили друг друга, его призвали на воинскую службу, а любимая не дождалась и вышла за другого. Он вернулся, она раскаялась, бросилась к нему, но поздно: он разлюбил ее. Что я выдумываю? Неправда это! Он любит меня! Не так-то просто забыть, что между нами было. Ах, дура я, дура! Взвинтила себя, бог знает что воображаю! Говорят, время стирает в памяти все. Хватит, забуду все. Домой!»

Муж укладывал в постель Коленьку. Когда вошла Нина Степановна, отец и сын обернулись на стук двери, Коленька вырвался из рук отца, побежал к матери.

— Я не хочу спать, мамочка, еще рано. Разреши мне.

Нина подхватила сынишку на руки, но тут же опустила на пол:

— Отойди, я холодная. Простудишься, дай раздеться.

— Где ты была? — недовольным голосом спросил ее Поспелов, не выходя в прихожую и не пытаясь помочь жене снять шубу. — Знаешь, который час?

Не обращая внимания на строгий тон мужа, Нина мирным шутливым тоном сказала:

— Счастливые часов не наблюдают. Правда, Коленька?

Легко подняла на руки сына, пошла в комнату, где был муж.

— У меня еще нет часов, — ответил мальчик и засмеялся. — Когда вырасту, купишь мне вот такие круглые, большущие, как кулак?

— Обязательно куплю, — пообещала Нина. — Ты уже пил чай?

— Ага. И апельсин съел. Папа принес.

— Не один, а два, — сказал Вячеслав Иванович. — И маме оставил, самый большой, как дыня. Принеси-ка.

Коленька побежал на кухню и тут же вернулся с большущим апельсином в руках.

— Вот! — сунул он Нине апельсин. — Это тебе.

— Спасибо. А ты не хочешь?

— Я наелся.

— Ну молодец, иди спать.

Она повела сына к постели.

Вячеслав Иванович продолжал хмуриться.

— Сегодня опять нянечка ругалась, что поздно приходим за Колей, — громко сказал он. — Хорошо, я догадался позвонить с работы в детский сад, узнал, что тебя не было, попросил подождать, сам заехал за Колей.

Нина молчала, укладывала мальчика.

— Ты меня слышишь?

— Да. Говори.

— Слыхала новость: Косачев сбежал из больницы, устроил переполох, все телефоны на заводе оборвал?

— Неугомонный человек, — сказала Нина с одобрением. — Если бы вы все так работали…

— Оставь, пожалуйста. Человек не машина. Про тебя я сказал нянечке, что в больнице дежуришь. Поверила.

Он ждал, что жена сейчас объяснит, где она была и почему так поздно вернулась. Но Нина шутливо сказала:

— Я же знаю, что ты находчивый, с тобой не пропадешь. Ужинал?

— Не хотелось одному. Ждал тебя.

— Сейчас приготовлю. Иди, я быстро.

Он пошел на кухню, сам поставил на стол два прибора, на плиту чайник, уселся и терпеливо стал ждать, когда Нина уложит сына и придет ужинать…

Кто-то из мудрых сказал: чтобы хорошо понять взрослого человека, надо узнать, как он прожил детство и юность. Все доброе и злое, сильное и слабое имеет свое начало.

Нина родилась в Москве на Таганке в старом деревянном доме, приютившемся в тихом переулке с узкой мощеной дорогой и тесными дворами. В большой комнате на втором этаже было много громоздких вещей: двустворчатый шкаф, никелированная кровать, кушетка, высокий кованый сундук, круглый стол и стулья с резными дубовыми спинками. На стенах висело десятка два фотографий — и в рамках, и под стеклом, и просто приколотые к обоям железными кнопками. Над кроватью от самого потолка был натянут старый выцветший ковер темно-коричневого тона с поблекшим узором. Ярким желтым пятном на нем выделялась гитара, подцепленная к согнутому гвоздю тугой петлей из синей шелковой ленты. По праздникам к Нининым родителям приходили гости, пили чай, иногда танцевали, а чаще всего пели песни. Нинина мама играла на гитаре, запевала сильным низким голосом, другие подхватывали напев, а иногда слушали ее молча с задумчивыми, мечтательными лицами.

Когда же от ее песен становилось грустно, отец отбирал у матери гитару, притопывая ногами по деревянным половицам, лихо ударял по струнам, играл веселые задорные припевки, выкрикивая слова мягким баритоном. Вышагивая вокруг стола, останавливаясь перед каждым гостем, он вовлекал всех в веселую игру, и все поддавались азарту, начинали петь, плясать, поднимали такой шум, хоть святых выноси.

Единственное широкое окно выходило на улицу, отсюда было видно все, что делалось в переулке, как люди шли в магазин или на работу, какие машины проезжали по мостовой. Дверь из комнаты выходила в кухню, а из кухни можно было пройти на лестницу, спуститься вниз на крылечко и во двор. Во дворе бродили куры, выискивая в траве поживу, в дальнем углу соседи пилили дрова. У водонапорной колонки звякали ведра, кто-то набирал воду.

По вечерам над воротами зажигалась лампочка, и, когда дул ветер, она колебалась, как маятник, и раскачивала тени во дворе и в переулке. От этого монотонного убаюкивающего колебания света и теней иногда находила такая сонливость, что хотелось убежать со двора. И стоило людям сделать сто или двести шагов, как они попадали на шумную светлую улицу большого города, шли в новый кинотеатр, в большой многоэтажный универмаг или спускались в подземное залы метро, терялись в пестром, неугомонном людском круговороте.

И вся эта жизнь внезапно ушла. На девочку нежданно обрушилась беда: Нинины родители, уехавшие в летнюю геологоразведочную экспедицию, попали под обвал в горной расщелине и погибли.

Так в пятилетнем возрасте Нина осталась сиротой, и ее отдали в подмосковный детский дом. Навсегда запомнился ей сосновый лес, заросшая камышами мелководная речушка и деревянный дом, низкий, приземистый, растянувшийся вдоль дощатого забора. У дома было несколько крылечек, и Нину приучили входить только в крайнее слева с желтыми перилами, а на иные крылечки ходили другие дети, постарше. Нина помнит розовую комнату с тремя окошками, много узких кроваток, на которых белели подушки. Когда она впервые вошла сюда, ее с любопытством обступили девчонки с круглыми стрижеными головками. Одна из них скорчила рожицу и шепеляво сказала:

— Уходи, ты не наша.

Другая маленькая девочка с родинкой на носу протянула ей куклу, взяла Нину за руку и повела за собой.

— Будем с тобой играть. Теперь ты моя подружка.

Потом время побежало так быстро, что Нина не могла точно сосчитать, сколько раз замерзала и таяла речка, сколько прошло зим, сколько лет, сколько раз прилетали и улетали ласточки. Она уже научилась читать и писать, вышивала цветные узоры, умела накрыть стол, собрать и помыть посуду. Перезнакомилась со всеми детьми в доме, свободно взбегала на любое крылечко, не боясь потерять свое, ходила с ребятами в лес по грибы, купалась в речке, а по праздникам выступала на маленькой сцене, танцевала и пела. Все жители детского дома стали для Нины родной семьей, и воспоминания о другой жизни и о том времени, когда она еще не была в детдоме, вытеснились из ее памяти, как давний сон. Теперь, когда она думает о днях своего детства, перед ее глазами чаще всего встает сосновый лес и желтое крылечко у низкого деревянного дома.

Когда Нине исполнилось восемь лет, ее неожиданно «нашла» родная тетя Надя. Это была красивая молодая женщина с милой улыбкой и мягким, вкрадчивым голосом. Нине запомнились волнистые черные волосы тети Нади, новое синее платье, плетеная белая сумочка, из которой тетя вынула конфеты и фрукты, стала угощать Нину и всех детей.

Тетя Надя увезла Нину к себе домой в новый пятиэтажный дом в зеленом благоустроенном подмосковном городке, где жили авиаторы. Ее муж был летчик, добрый и веселый человек. Он встретил Нину так просто и радушно, будто давно знал девочку и по-родственному любил. Нине с первой минуты стало легко и свободно в новой семье, она подружилась с тетей Надей и дядей Олегом, который разрешал ей надевать его фуражку и китель, не бранил девочку за то, что она, переодевшись в эту амуницию, подолгу вертелась перед зеркалом, любовалась собой.

— А девочек берут в летчицы? — допытывалась Нина, показывая свою выправку.

— В редких случаях. Хлопот с ними много.

— Значит, я буду редким случаем, без всяких хлопот.

Дядя Олег с одобрением смотрел на нее, смеялся.

— И вполне может быть. Ты смелая, дерзкая.

Однажды Нина спросила тетю Надю:

— Почему у меня нет мамы и папы? Что-то случилось, я не могу понять. Я была маленькая, все забыла.

Тетя Надя рассказала девочке всю правду о ее родителях.

— Тогда мы с дядей Олегом были далеко на Севере, ничего не знали об этом несчастье, не могли тебя взять к себе. Теперь мы считаем тебя своей дочерью, ты будешь жить с нами всегда.

Нину отдали в школу. По праздникам возили ее в Москву, в цирк, в парк культуры, катались на «чертовом колесе», плавали на катере по реке. Девочке приходилось бывать и в аэропорту, где служил дядя Олег. Не раз с тетей Надей они приезжали сюда с цветами встречать его из очередного дальнего полета. Счастливо и весело жилось Нине в то время. Да только недолго длилось это счастье: дядя Олег попал в аварию и разбился.

Был хмурый осенний день. Девочка первый раз в жизни стояла на кладбище над свежей могилой близкого человека. Взрослые не сдерживали слез, и она плакала навзрыд, горько, безутешно.

Наступили страшные, черные дни. Убитая горем, тетя Надя слегла в постель. Нина тяжко переносила потерю родного человека, ее хрупкая детская душа была так больно ранена, что дальнейшая жизнь казалась почти невозможной, бессмысленной. Но девочка переборола себя, находила в себе силы утешать и поддерживать тетю в ее беде. Маленькая, хрупкая девочка в час тяжких испытаний оказалась сильнее взрослой женщины.

Тетя Надя совсем растерялась, запустила все в доме, отгородилась от всех, отказывалась выходить на улицу, не желала видеть людей. Когда знакомые и друзья навещали ее, заговаривали о работе, она с полным равнодушием и безразличием слушала, покачивала головой, подносила к глазам платок, вытирала слезы. Со временем она перестала плакать, молча лежала на диване, не замечая Нину, не интересуясь ее занятиями и жизнью. Девочка готовила уроки, убирала квартиру, бегала за продуктами, варила обед, все делала вполне самостоятельно, как взрослая, заботилась о тете, жалела ее.

Так они прожили более года.

Тетя Надя становилась угрюмой, раздражительной, даже грубо покрикивала на Нину, чего прежде никогда не случалось. Однажды она получила откуда-то письмо. Не сразу вскрыла конверт, внимательно прочла, потом читала еще раз и еще и все держала исписанный листок в руках, а на ночь прятала под подушку. Утром снова читала, о чем-то думала.

Наконец она сказала Нине:

— Собирай свои вещи, девочка. Отвезу я тебя обратно в детский дом, а сама уеду на Север. Один хороший человек зовет меня, и работу обещают, авось не пропаду.

Девочка бросилась к тете, повисла на шее, стала целовать ее, со слезами в голосе умоляла:

— Тетя Надя, милая, не убивайся! Возьми меня с собой, я не боюсь ни зверей, ни морозов, буду работать день и ночь, все стерплю, не дам тебя в обиду!

Тетя Надя смотрела на девочку каким-то странным, отчужденным взглядом, лицо ее было каменным, неподвижным.

— Нет, девочка, не-ет. Моя жизнь рухнула, так пусть хоть у тебя будет счастье. Не пропадешь среди людей.

Нина плакала, ей не хотелось расставаться с тетей Надей.

— Зачем же ехать на Север? — рыдала она. — Будем жить здесь. Я скоро вырасту, стану работать и тебя прокормлю.

Тетя Надя тоже плакала, прижимала девочку к своей груди.

— Не плачь, Ниночка, не плачь. Такая наша доля. Поедешь в детский дом, там все твои друзья. Там хорошо.

— Ни за что не поеду. Они будут смеяться: ты взяла меня, а потом бросила. Стыдно так, нельзя.

«И правда, нехорошо получилось, — думала тетя Надя. — Бедная девочка! Лучше отдать ее в другой детский дом. В другой город, мало ли у нас детских домов, все они одинаковые, лишь бы Ниночку там никто не знал».

И Нину направили в дальний детский дом, увезли из Подмосковья.

Через четыре года Нину опять потревожили неведомые ей другие родственники. Это был двоюродный брат ее матери, пожилой человек, у которого свои дети уже выросли, улетели из родного гнезда, и он с женой решил взять племянницу на воспитание. На этот раз Нина наотрез отказалась покидать детский дом. Было страшно уходить к чужим людям, может быть, привязаться к ним, полюбить и вновь с такой болью расставаться.

Нина прожила в детдоме еще несколько лет, постепенно сдружилась с пожилой няней тетей Дашей, привязалась к ней. Тетя Даша тоже полюбила Нину и необидно для других выделяла ее из всех своим внимательным, ласковым отношением. А когда настало время старой няньке уходить на пенсию, тетя Даша пригласила свою любимицу к себе в дом, где она жила одна в двух комнатушках.

Нина согласилась переехать к тете Даше, поселилась в скромной маленькой комнатке. Поступила в медицинское училище, стала учиться и жила у тети Даши до самого замужества.

5

Вечером в магазинах перед закрытием обычно спадает наплыв покупателей, приходят только опаздывающие деловые люди или холостяки. Именно в такое время у прилавка появился электросварщик Федор Гусаров, которого тут знали в лицо все продавцы и кассиры. Он не торопясь, аккуратно укладывал в сумку творожные сырки, свертки с продуктами.

На улице дул порывистый ветер, сек лицо сухим, колючим снегом, чуть не сорвал шапку с головы. Свободной рукой Федор придержал ушанку, плотнее застегнул пальто, прибавил шагу.

В окнах домов и в витринах магазинов ярко горели огни, на улицах и тротуарах тоже было светло, на перекрестках вспыхивали то красные, то зеленые фонари, звенели трамваи, хрустели по снежному насту тяжелые резиновые колеса автобусов и машин — словом, кругом шумела жизнь, как в настоящем большом городе.

Пройдя квартал, Федор свернул в булочную.

— Здравствуйте, — сказал он кассирше. — Два батона и плитку шоколада. Слыхали новость?

— Какую? — с любопытством спросила кассирша, оживившись в лице.

— Хотят сносить вашу булочную, и на ее месте построят большой фирменный магазин под названием «Хлеб».

— Когда это будет! — разочарованно пропела кассирша. — Я уже на пенсии буду, внуками займусь.

Федор сам взял с полки хлеб, сунул в сумку.

Кассирша скептически качала головой.

— Вроде хозяйственный мужик, а деньги пускаешь на ветер — шоколад покупаешь. Баловство.

— Это как сказать, Анна Тимофеевна. До свидания, пора закрываться.

— Бережет жену, все сам делает, — похвалила кассирша Федора. — Дай бог каждой такого мужа.

Он торопился, надо было успеть сделать все, что положено, действовал расчетливо, словно по ритуалу, который выработал для себя, стараясь закрепить «дисциплину жизни», как однажды объяснил он это своей Вере. Закупив продукты на ужин и на завтрашний день, он торопился зайти в техникум, где училась жена, рассчитав так,чтобы попасть к последнему уроку.

По каменной лестнице поднялся к подъезду техникума, вошел в вестибюль и, стряхивая снежинки с шапки и мехового воротника, остановился возле дежурного, читавшего книгу:

— Не опоздал?

Пожилой инвалид с перебитой рукой, в старом морском кителе, с черными усами, в очках, небрежно взглянул на Федора и тут же снова уткнулся в книжку.

— Повадился ходить каждый день, — недовольно сказал он. — Делать нечего?

— А что, нельзя? — пошутил Федор. — Читай, не помешаю.

— У нас не детский сад, без провожатых найдут дорогу домой.

— Правильно говоришь. Разреши заглянуть?

— Иди, мне не жалко.

Федор привычно пошел по коридору к стеклянной двери класса. Взобрался на табуретку, приник к матовому стеклу, стараясь заглянуть в аудиторию. По всему было видно, что он делал это не впервой, держался свободно, хорошо знал, что никто не помешает.

В аудитории шли занятия по физике. У доски стояла преподавательница — высокая женщина в очках, Екатерина Анатольевна Шкуратова. Она строго смотрела, как жена Федора Верочка Гусарова, покачивая светловолосой головой и подтягиваясь на носках, чтобы достать до верхнего края доски, писала какую-то формулу.

Федору не было слышно, о чем разговаривали преподавательница и Верочка, но он отчетливо видел, как Вера морщила лоб, стараясь вспомнить урок, наконец, начала писать, постукивая мелом по черной доске. Преподавательница удовлетворенно кивала.

Раздался звонок. Федор ловко спрыгнул с табуретки, побежал в раздевалку, торопливо снял с вешалки Верину шубу и помчался навстречу выбегающим из класса студентам.

Верочка уже искала мужа, оглядываясь вокруг, зная наверняка, что он здесь. И когда Федор появился перед ней, протягивая шубу, озорно расставила руки, прямо с разбегу попала в рукава.

— Опять подглядывал? — спросила она, довольная встречей.

— Чуть-чуть.

— Сумасшедший ты, Федька. Держи!

Молодые люди торопливо шагали по улице. Оживленно разговаривая, не заметили, как вошли в подъезд своего дома, поднялись в лифте. Федор прошел вперед, открыл дверь квартиры, зажег свет в прихожей, пропуская жену вперед.

— Какая ты, Верка!

— Какая? — спросила она.

— Красивая!

Она засмеялась и ушла в комнату. Федор пошел на кухню.

Вынимая из сумки продукты, деловито раскладывал на столе свертки, гремел бутылками с молоком, делал все быстро и ловко. Зажег газ, поставил чайник на плиту и тут же принялся накрывать на стол, стучал посудой, прислушивался к доносящемуся из комнаты голосу жены.

— Господи! Кто тебя просил натирать полы? — воскликнула Вера, и по ее тону было понятно, что она довольна такой неожиданностью.

Не отрываясь от дела, Федор добродушно крикнул из кухни:

— Плохо? Халтура?

— Замечательно! Скользкий, как лед, хоть коньки надевай. Натер, как заправский мастер.

Окончив все приготовления на кухне, Федор громко, как в театре, объявил:

— Кушать подано. Прошу к столу!

— Я же не ребенок, — сказала Вера, увидев на тарелке шоколад. — И не балуй меня, пожалуйста. Починил будильник?

— Так точно.

— Когда ты все успеваешь? — удивилась Вера. — Такого бы работника в бюро добрых услуг. Фигаро тут, Фигаро там. Приглашали бы нарасхват.

Федор разлил чай, подвинул жене тарелку с едой. Они принялись ужинать, продолжая разговаривать. Он шутливо загибал пальцы, отчитывался за прошедший день:

— Посуди сама: пришел с работы в пять минут шестого. Подогрел обед — раз, съел — два! Потом взялся за полы. Семьдесят минут напряженного труда, почти героический рывок, полный блеск — три! Двенадцать минут мылся в ванной — четыре! Потом вдохнул жизнь в будильник — пять! Затем магазин — шесть! На обратном пути — техникум, встреча с тобой — семь! Дальнейшее течение моей жизни — на твоих глазах.

Слушая веселую болтовню, Вера делала бутерброды, поглядывала на мужа. Увидела на его щеке красное пятно:

— А что сие значит?

— Пустяки, — сказал он. — Не успел маску надеть, искрой обожгло.

— Когда-нибудь останешься без глаз, честное слово. Я же видела, как ты суетишься возле своих труб, чуть ли не обнюхиваешь со всех сторон. Андрей Никифорович много раз предупреждал тебя, какой-то ты чумной, везде суешься.

— Я плохой? — спросил он. — Да?

— Непослушный и упрямый. Вырабатываешь дисциплину жизни? План, исполнение, проверка, исправление ошибок?

— И за что ты меня полюбила? Отвечай, смотри в глаза! — Он уставился на нее, насупив брови.

— По глупости и по неопытности, — сказала она. — Да и вообще я тебя не люблю, разве это неясно?

— А известно тебе, что выходить замуж за нелюбимого человека безнравственно? Я, например, так не поступал. Я женился на горячо любимой женщине, разрази меня гром. За ваше здоровье, Вера Петровна! — Он поднял кружку с чаем, стукнул об Верину, нерасчетливо хлебнул большой глоток, обжегся, зашлепал губами. — Бр-р-раво! Какая сатанинская крепость, черт возьми! Даже заядлым самогонщикам не снился такой обжигающий напиток. Крепкий и горячий, как любовь.

— Кончай концерт, Федька, — оборвала его Вера, смеясь и раскачиваясь на табуретке. — Не проспать бы нам завтра. Шабаш!

— Не подавляй таланты, — сказал Федор. — Будильник знает свою службу, не подведет.

— Больно он тебя слушается! Хочет — звонит, хочет — нет.

— Я же починил.

— Это еще не факт, — сказала Вера. — Ужин прошел в дружеской обстановке, в атмосфере полного взаимопонимания. Хочу спать!

— Ладно, иди, я помою посуду, — сказал он и встал из-за стола.

— Сегодня моя очередь, ты мыл вчера, — запротестовала она.

— Не мешай, Верка! Адью, пока, спокойной ночи!

Он оттолкнул ее от стола, стал собирать посуду.

— Это нечестно! — возразила она, пытаясь отобрать у Федора чашки. — Я не усну, меня замучит совесть.

— Уступи дорогу, иду на зеленый свет.

— Моя же очередь, Федька!

Он двинулся вперед, чтобы пройти к раковине, хотел увернуться, но Вера толкнула его под локоть, и вся посуда с грохотом упала на пол. Со звоном разлетелись осколки.

— Поздравляю вас, мадам! — с огорчением и укором сказал Федор. — Какие были симпатичные чашечки!

— Прекрасный выход из положения, — сказала Вера, от души заливаясь веселым смехом. — И ничего не надо мыть. Прямо в ведро и в мусоропровод. Гениально!

Но Федор был огорчен: жалко чашек, придется покупать новые.

— Игра в благородство не получилась, — подвел он итог происшествию и принялся подбирать черепки. — Всегда знал, что с тобой каши не сваришь.

Пока Вера стелила постель, из кухни доносилось ворчание мужа.

— Ты должен учесть, — сказала она шутя, — что впереди у нас полвека совместной жизни. Представляешь: пятьдесят лет вместе — и дома и на работе.

— Неужели мы всю жизнь будем работать в одном цехе? — воскликнул Федор, вернувшись из кухни.

— А почему нет? — сказала Вера. — Очень даже может быть.

— Какой ужас! — сделал гримасу Федор. — Кончишь техникум, потом институт, станешь инженером, будешь командовать мной: «Не так делаешь, Гусаров, не то говоришь! Я тебе приказываю!»

— Дурень ты, Федька, артист погорелого театра. Разве я такая?

Федор закатил глаза, упал на кровать, дурашливо воскликнув:

— Умираю! Помогите!..

Будильник не подвел их, зазвонил громко, призывно, разбудил в назначенный час. В ту же секунду щелкнул выключатель, зажглась лампочка-ночник, и Федор первый вскочил с кровати. Взял продолжавший звонить будильник, поднес к уху жены.

— «Не спи, вставай, кудрявая!»

Она оттолкнула мужа рукой, натянула на голову одеяло.

— Заткни его, Федька. Перестань!

— За что голосуем: кофе или чай? — громко спросил Федор.

— Кофе! Ко-фе! — крикнула Вера.

За окном еще висела густая темнота, но в соседних домах уже зажигались огни, из подъездов выходили люди, торопились на работу.

В морозном тумане, как масляные пятна, расплывались разноцветные огоньки трамваев и автобусов, где-то лязгали звонки, визжали тормоза. Под ногами торопливо идущих людей скрипел снег.

6

В то раннее утро на окраине, в Заречье, у трамвайного кольца, в большом бревенчатом доме, в просторной комнате за широким столом завтракала семья Шкуратовых. Мать, Мария Емельяновна, женщина в солидных годах, но еще крепкая и сильная, разливала кофе, подвигала еду то одному, то другому работнику.

— Ешь, сынок… Возьми шанежку, доченька.

— Горячо, мама.

— Прямо со сковородки. А ты, Катенька, не спеши, успеешь.

— Вчера чуть не опоздала.

— Ты иди с Олей; ее ухажер, Степка Аринушкин, небось уже ждет с «Москвичом», и тебя подбросят.

— Вот еще выдумали! — вспыхнула Оля, восемнадцатилетняя дочь, самая молодая в этом доме. — Без «Москвича» обойдусь, пускай не воображает, что на его богатство позарилась.

— С милым и в шалаше рай! — сказал ее брат Николай и засмеялся. — «Ничего мне на свете не надо, только видеть тебя, милый мой»?

Оля вспыхнула, сердито взглянула на брата!

— Помолчал бы, полундра.

— Я пошутил, не сердись, сестренка.

— Не очень-то остроумно, — не унималась Оля.

Мать встала между ними, подложила в тарелки лепешек.

— Тебе, Коля, надо выпить горячего молока, всю ночь кашлем мучился, — посоветовала она сыну, стараясь сгладить неприятный разговор. — Вон отец наш двадцать лет каждое утро выпивает кружку молока и, слава богу, никогда не кашлял.

Самый старший Шкуратов — старый рабочий Никифор Данилович сидел во главе стола. Справа — старший сын Андрей и его жена Катерина, по другую сторону — дочь Оля, напротив, ближе к краю стола, — Николай. Поскольку он совсем недавно вернулся с флотской службы, в доме относились к нему по-особому, как к гостю или отпускнику. И брат, и сноха, и сестра были снисходительны к Николаю, а мать не сводила с него глаз, то скажет ласковое слово, то попотчует вкусной едой, то просто посмотрит и улыбнется.

— Жалко, вчера вечером тебя дома не было, — сказала мать Николаю. — Какую постановку по телевизору показывали! Про моряков.

— Сказали бы раньше, — огорчился Николай. — Я же не знал.

Никифор Данилович, сидевший молча и с суровым лицом, вытер ладонью усы, степенно сказал:

— Ешьте как следует, впереди целый день.

Все торопились, поглядывая на часы. Мать еще раз прошла с кофейником в руках, остановилась за спиной Николая, аккуратно налила в чашку, подвинула к сыну.

— Ешьте, дети, на весь день уходите.

Старший Шкуратов ел основательно, подчищал сковородку мякишем хлеба, пережевывал, хозяйским тоном изредка делал замечания:

— Опять у тебя, мать, хлеб зачерствел. Зубы сломаешь.

— Отрежь от серединки, помягче.

Никифор Данилович взял ножик, отрезал кусок хлеба, намазал маслом и яблочным джемом, хлебнул кофе из чашки и, нечаянно обжегшись, сердито фыркнул:

— Фу-ты, дьявол! Горячий!

Николай не удержался, прыснул от смеха.

— Смешно тебе, лоботрясу. Ты бы лучше вовремя домой являлся, — буркнул Николаю отец. — Шляешься по ночам бог знает где.

Мать знала, что отец недоволен ночными гуляниями Николая, и чувствовала, что он вот-вот сорвется, налетит на сына. Думала, что сегодня не будет такого разговора, пронесет судьба, так нет же, не пронесла. Надо же было ему поперхнуться! Она быстро подошла к мужу, положила руку на плечо.

— Ты осторожно, отец. Давай холодненьким молоком разбавлю.

— Не мешай разговору, я дело сказал, — не унимался старший Шкуратов.

— Пускай погуляет, пока холостой, — заступилась за Николая Катерина. — Кто в молодости по ночам не бродил?

— Пора бы и за ум взяться, не маленький, — сердился Никифор Данилович. — Помотался по белому свету, понюхал, чем жизнь пахнет в чужих краях, и довольно куролесить. Прыгаешь от одного дела к другому, как воробей с ветки на ветку. Не годится это настоящему рабочему человеку, Юнцом был, хотел в железнодорожники податься, да благо не вышло. И тужить не стоило. Пошел на завод, хорошим сварщиком сделался, уважали тебя. А что на флотской службе побывал, одна польза должна быть от этого, там, я думаю, настоящих людей делают. Так почему же ты все делаешь шиворот-навыворот? Не пошел опять в сварщики, а подался в наладчики, да еще в другой цех. Стыдно мне за тебя. Сам Косачев намекал, просил даже передать, чтобы ты вернулся в сварщики. Так, значит, надо, а ты свое. Без всякого уважения к старшим. Он тебе как отец, на руках тебя нянчил, все равно что я сам. Почему уперся?

— Раз не вернулся в свой цех, значит, есть причина, — упрямо сказал Николай. — И что вы все пристаете ко мне?

— Знаем твою причину, стыдно сказать, — оборвал его отец и отодвинул чашку.

— О чем вы говорите? — рассердился Николай. — Какая муха вас укусила с утра?

— Сам знаешь о чем. Мало, что всякие разговоры пошли по заводу? Не слыхал? Так я тебе прямо скажу: из-за Поспелова не идешь ты в сварщики, подальше от него держишься, поспеловскую жену не поделили.

— Сплетни все это! Выдумка, — вспыхнул Николай, вскакивая со стула.

— А чтобы не было выдумки, не шастай в чужой огород. Пора о женитьбе подумать, семьей обзавестись, к основательному делу причалить. Ты живи по-нашему, по-рабочему, чтобы во всем была ясность и все на виду у людей.

— Да что ты к нему привязываешься, отец? — вступилась за сына Мария Емельяновна. — Поесть не дашь спокойно. В чем же он виноват?

— Знает кошка, чье сало съела, — сказал отец. — Не успел снять флотскую одежу, как тут же заявился к тетке Дашке, фотографию своей бывшей крали забрал, будто не знает, чья она теперь жена.

— Фотография — не живой человек, ну и что, если взял? И откуда вы знаете?

— Дашка сама проболталась, да поздно схватилась. Я все понял. Ославишь людей, семью разобьешь, за это не похвалю.

— Может, кончим собрание? — сказал Николай. — Снимем этот вопрос с повестки дня? Вы же сами сказали, что я не маленький. Знаю, что делаю.

— Может, и не мал, да глуп. Не ходи к Дашке, не ищи свидания с прежней любовью. Упустил птицу, не ломай чужую клетку.

— Ладно, батя, разберусь.

— Я знаю, что говорю, — наседал на Николая отец. — Чужие бабы до добра не доведут.

— Не сердись на отца, сынок, — сказала Мария Емельяновна. — Мелет языком, сам не знает чего.

Катерина и Андрей с усмешкой переглянулись.

— Уж больно вы строго, папаша, — заступилась за Николая Катерина. — Вы бы Андрюшку тоже так-то ругали. Когда был молодой, не к одной ко мне хаживал.

— В нашем роду все одинаковые, — сказал Андрей, лукаво посмеиваясь. — Хоть ругай, хоть не ругай. Батя знает.

Отец сердито фыркнул, встал из-за стола.

Завтрак кончился. Все торопливо одевались, разбирали шапки, перчатки, топтались у дверей.

Отец постепенно остыл, потрепал чубастую голову сына Николая, которого только что бранил:

— Завязывай шапку как следует, тут тебе не Севастополь. Вон какой ветер на дворе. Уважь мою просьбу, иди в отдел кадров, просись на старую работу в электросварщики.

— Не знаю, батя, я же только что оформился в горячий цех. Сами говорите, нехорошо прыгать с ветки на ветку.

Направляясь к выходу и расталкивая всех, Никифор Данилович крикнул на пороге:

— Чего стоите? Забыли, как дверь открывается?

Большая, шумная семья высыпала на крыльцо.

Никифор Данилович, его сыновья и дочь работали на одном заводе. Шкуратов уже не один десяток лет живет в этих краях, пришел сюда молодым парнем еще в начале тридцатых годов, когда здесь начинались первые строительные работы. Дали тогда ему в руки лопату и послали на котлован в бригаду грабарей. Это было его рабочее крещение. В одном из бараков вскоре ему отвели уголок за занавеской, где он поселился с молодой женой.

Теперь только на старенькой фотографии можно увидеть, какими были в юности Мария и Никифор. У сегодняшней Марии Емельяновны от крепкой деревенской девушки остались одни веселые глаза да робкая, стеснительная улыбка, все же остальное переплавилось, перековалось в горниле долгой и трудной жизни. Кем она только не была, какой работы не делала! И на стройке, и на заводе, и в фабричном комитете, и в жилищно-строительном отделе, и так до самой пенсии. Да и по сей день никак не может привыкнуть, что ушла на отдых, все еще будто в строю, словно семья ей — не семья, а трудовая бригада. Она гордится тем, что хорошо прожила свою жизнь, родила и воспитала двоих сыновей и дочку, да не только своим детям матерью была, но и чужих ставить на ноги помогала.

Никифор Данилович был человек незаурядный. Еще в молодые годы прославился на стройке как стахановец, потом в разное время учился на различных курсах, стал квалифицированным рабочим, а после — мастером. В первый же день Великой Отечественной войны явился в военкомат, потребовал, чтобы отправили на фронт. Но его вместе с другими мастерами и опытными рабочими вернули на производство. Нужно было срочно налаживать выпуск оружия для фронта. Шкуратов нервничал, настаивал на своем, наконец согласился остаться на несколько недель, чтобы помочь женщинам и подросткам пустить на лад заводские дела, а сам все же надеялся отправиться на войну. Но жизнь повернула на свое: вскоре пришлось Шкуратову вместе с эвакуированными с востока рабочими делать снаряды и пушки и на базе старых цехов трубопрокатного завода строить новые цехи на голом пустыре, где под ударами лопат звенела промерзшая земля, а ветер валил с ног усталых людей.

Его сыновья, дочь и сноха прикипали к заводу, не отделяя своей судьбы от родительской. Старший сын сначала пошел в ремесленное, потом слесарил, закончил вечернюю десятилетку, поступил в институт, получил диплом инженера и снова вернулся на завод.

Косачев хорошо знал всю семью Шкуратовых, следил за Андрюшкой с малых лет, всегда поощрял его рвение к учебе. Сергей Тарасович умел ценить способных людей и, когда Андрей вернулся с дипломом, смело выдвинул молодого инженера на ответственную должность. Вот уже более двух лет Андрей работает начальником цеха, того самого знаменитого экспериментального цеха, который создавал сам Косачев. Женился Андрей на сокурснице по институту Катерине Фроловой, привел ее в отцовский дом. Никифор Данилович и Мария Емельяновна радушно приняли сноху:

— Живи у нас, умножай шкуратовский род.

Младший сын Шкуратовых Николай еще мальчишкой вопреки воле отца пошел учиться в железнодорожный техникум. Но из этой затеи ничего не вышло, не стал он машинистом. Отец был доволен, отвел сына на завод. Николай потянулся к электросварке, быстро освоил ее. Зарабатывал хорошо, жил в отцовском доме до самого призыва во флот, сюда же вернулся и после службы.

Сейчас в трамвае отец исподлобья поглядывал на Николая, серчая на то, что сын запросто заговаривает то с одной, то с другой женщиной, да все с красивыми, знает толк, шельмец.

«Вот леший его возьми. Женился бы поскорее и присмирел».

Катерина с Олей тем временем ехали в автобусе своим маршрутом. Оля работала на заводской телефонной станции, а Катерина преподавала в металлургическом техникуме при заводе.

К заводской площади съезжались трамваи, автобусы, машины, стекались люди, здоровались, перекидывались шутками. До начала работы оставались считанные минуту.

За проходной и высоким забором вставали серые громады корпусов, тянулись ввысь закопченные кирпичные трубы, и красно-сизый летучий дым поднимался в морозное небо, клубился над гигантскими строениями из стали, бетона и стекла. Уже издали слышалось подспудное, мощное клокотание, отдавались тяжкие, глухие удары.

Над городом брезжил зимний рассвет.

Загрузка...