Двоюродный мой дед был черный колдун и философ, во время оно насадивший в Средней Азии целый лес человеческих костей. Насытившись и выйдя в золотозвездную отставку, он посвятил себя комментариям к Апулеевым «Метаморфозам», надеясь, вероятно, стяжать лавры Джона Ди[4]. Между прочим, из-за своего увлечения герметизмом он слыл среди искушенных генералов МГБ столь безобидным чудаком, что мало кто обратил внимание, с каким балетным изяществом он предал сначала абакумовцев игнатьевцам, затем игнатьевцев — Берии, а после Берию и Кобулова — Хрущеву. Помимо точного аппаратного чутья он также обладал особнячком с обширной библиотекой, коллекцией бриллиантовых орденов и в свои восемьдесят лет легко говорил на трех языках и музицировал на флейте. Никто в нашей семье его не любил, а привратник (хоть и сдирал почтительно с головы кепку) трижды плевал через левое плечо, когда отворял для него калитку.
Однако дед частенько наведывался к нам в гости. Стуча палкой, он входил ко мне в комнату, зубасто улыбался и вручал мне всякие мрачные диковинки: то обломок спутника со следами клыков, то мятую серебряную пулю — память о коллективизации, то пергамент с татуированной звездой из кожи какого-то командарма. Дед обожал меня, потому что родных внуков у него не было. Да и детей, мне кажется, тоже… Все эти странные артефакты, чтобы его не обидеть, я брал, но складывал в глухой ящик и тщательно запирал на замок. Затем дед усаживался в кресло и начинал рассказывать о способах превращения человека в осла. Этих трансмутаций, внимательно читая Апулея, он вычислил великое множество. К самым простым и массовым он относил лишение человека языка.
— Как это? — содрогался я. — Отрезать всем языки?!
— Ну что ты, дурашка… — гладил он меня по голове железными пальцами и смеялся так добродушно, что всякий мальчик бы догадался: случалось в его лубянской практике и такое. — D’une autre manière, mon confiant fils…[5]
И он пояснял, каким именно «другим» способом это достигается.
Руководствуясь постулатами марксистского учения о лингвистике, дед, вслед за Корифеем Всех Наук, считал, что речь — основа сознания. Трудно сказать, разделял ли дед еретические мысли Марра[6] о классовом протоязыке и «трудовых выкриках» или отрекся от них после мудрой статьи товарища Сталина, но выступал он явно с позиции диалектического синтеза. Если, говорил дед, человеку дать язык примитивный и безыскусный, с минимумом синтаксиса и морфологии, то человек становится послушен простым выразительным приказам. А если еще и грамотно перепутать семантику, то управлять им будет и вовсе детской забавой. Хорошо подходят для этого вида колдовства всевозможные хтонические арго, вроде блатной фени. В годы Великого Строительства — млея, вспоминал он Беломорканал — 58-ю статью в бараках нарочно смешивали с уголовниками, соблюдая точнейшие алхимические пропорции. Перекованная советская интеллигенция намертво пропитывалась жаргоном рабов и преступников и — на манер раковой опухоли — заражала им собственное представление о мире на многие поколения вперед. Основа подземного языка — безысходность и фатализм вечного заключенного! В результате все, что относилось к свободе воли, подменялось блистательной нижепоясной софистикой, убедительной в своей глумливости.
Этим некромантским подвигом дед гордился особенно, изучая современное население империи и находя в самых просвещенных ее представителях родовые признаки рабства и недоверия друг к другу, которые ему удалось встроить в коллективное бессознательное. Думаю, что обновленный мир, населенный покорными кадаврами, из всех своих подарков мне он считал самым ценным…
Захлопнув книгу памяти, дед, скрипя суставами, поднимался из кресла. В это время такая же старушка, ровесница века, приходила в наш дом, чтобы заниматься со мной французским. Давно изуродованными пальцами правой руки она сжимала томик Лафонтена или Беранже.
Дед ронял голову в галантном поклоне и скалился:
— Chère Madame, vous ne vous souvenez pas de moi?[7]
— Кто тебя, начальник, забудет, — суеверно отшатывалась от него старая октябристка, — тот ночью в абвере погаснет[8] и солнца не увидит…
— Très bien…[9] —довольно подмигивал дед и уходил с торжественным боем часов, отмечавших полдень.
— Надежда Пална, — возмущался я, — почему же вы просто не дадите ему по морде?!
— Не будем об этом… — строго отвечала она. — На чем мы вчера остановились? «Le Loup et l’Agneau»[10]! Итак…
Я покорно вздыхал:
— «La raison du plus fort est toujours la meilleure…»[11]