В июле 1942 года стало известно, что, не пробыв и года на своем посту, Кот его оставляет и что будет назначен новый посол.
Мне неизвестны причины этого решения, но почти сразу после приезда в Куйбышев я понял, ни Кот не доволен своим постом, ни советские власти не испытывают большого удовольствия от него в этой должности.
Кот, как я уже писал, приехал ранней осенью в Россию с двоякой целью. Во-первых, помочь десяткам тысяч польских граждан, осужденных и депортированных советскими властями. И, во-вторых, создать условия для взаимного доверия и сотрудничества между Польшей и Советским Союзом.
Договор Сикорский — Майский открывал множество возможностей. В тех областях Советского Союза, где были большие скопления депортированных поляков, открывались представительства посольства, организовывались склады одежды и продовольствия, состоящие в основном из американских подарков. На узловых станциях была организована польская информационная служба, которая направляла освобожденных сограждан в места формирования польских воинских частей, предоставляла иную необходимую информацию и помощь. Представительства посольства старались организовать медицинскую, культурную и религиозную помощь согражданам, выдавали им на руки польские паспорта.
Огромным достижением посольства было создание Центральной картотеки польских граждан в СССР. Туда поступала вся информация, которую только удавалось получить. Каждый из освобожденных поляков, к примеру, опрашивался и прежде всего их просили назвать имена и места пребывания других польских граждан. В результате этого была создана картотека, содержащая сведения о нескольких десятках тысяч поляков, некоторые из которых, вопреки советско-польскому договору, все еще содержались в заключении.
Позже, в 1943 году, когда Советский Союз разорвал дипломатические отношения с лондонским правительством, послу Ромеру все же удалось вывезти на Ближний Восток всю эту картотеку, и она была передана в Международный Красный Крест.
В представительствах посольства часто проводились католические службы, на которые приходили толпы людей, отвыкшие в заключении от самой идеи свободы. Весть о присутствии в представительствах священников быстро облетала округу, и было много случаев, когда православные крестьяне приезжали за многие километры окрестить своих детей.
Во время битвы за Москву поляки сосредоточились в тылу и, по мнению многих, образовали независимую от советских властей общину. Как пишет в своих воспоминаниях профессор Кот, до февраля 1943 года посольству удалось создать на советской территории 807 своих организаций и представительств с 2639 сотрудниками, которые в общей сложности оказали содействие более чем тремстам тысячам польских граждан.[70] Все это было просто неслыханно в сталинском государстве, и, естественно, вызывало недовольство властей.
Посол Кот не только не владел русским языком, но и не понимал специфики Советского Союза, ментальности его руководителей, это затрудняло его отношения с властями. И хотя он постоянно подчеркивал свое крестьянское происхождение, это мало помогало ему, власти по-прежнему относились к нему с недоверием и часто с враждебностью. В самом деле, крестьянин, дошедший в буржуазной Польше до университетской кафедры, в глазах сталинских чиновников должен был быть из «кулаков». А это была худшая репутация в Советском Союзе.
Во время первых пятилеток Сталин вел открытую борьбу с крестьянством, что нашло свое продолжение в принудительной всеобщей коллективизации. Сопротивление этой политике было подавлено с такой жестокостью, что ее можно сравнить только с жестокостью нацистов в отношении еврейского населения. В величайшем изменении общественной структуры, происшедшем в СССР в 1929-32 годах, так или иначе погибло около десяти миллионов человек. И все это преподносилось как борьба за новую жизнь, борьба с «паразитическим» кулачеством.
Любопытно, что вера в то, что «народная демократия» станет демократией просоветской, была сильно распространена среди польских эмигрантов. Это было своего рода апробацией тезиса, дескать, за популярной среди миллионов польских крестьян идеей народной демократии пойдет больше людей, чем за группкой коммунистов, и что Сталин именно народной демократии будет уделять большее внимание в послевоенном развитии Польши. Сколько я знаю, именно эта идея высказывалась премьером Миколайчиком во время его поездок в Москву и встреч со Сталиным в 1944 и 1945 годах.
Кот полностью поддерживал политику Миколайчика. Я несколько раз тогда с ним встречался в Лондоне. Он никак не мог объяснить, чем, собственно, эта теория так хороша, и ограничивался голословными уверениями, что, вот, пройдет время и все будет хорошо. Позже он принял пост посла ПНР в Риме. Неужели за почти год, проведенный им в Советском Союзе, он так и не понял генеральную линию советской политики? Мне кажется, все его действия были продиктованы все же пресловутой партийной дисциплиной.
Хотя Кот и был ревностным сторонником народной демократии, занимал ряд видных постов, мне кажется, он не имел в партии особенного влияния. Позже, когда он вновь оказался в эмиграции и проводил много времени в Британском музее, я встречался с ним, но мы в наших разговорах никогда не возвращались к тому, что разделило нас в конце войны.
Другим приемом, которым Кот пытался расположить к себе своих собеседников, было подчеркивание его демократичности. Он постоянно заявлял, что время диктатуры Пилсудского и его преемников безвозвратно ушло и нынешнее польское правительство состоит из подлинных демократов и либералов. Советский Союз, по своей сущности, диктатура небольшой группки людей, держащих в своих руках аппарат принуждения и экономику. Советские функционеры относятся к западным демократам, включая и так называемых друзей СССР, с явным, часто нескрываемым пренебрежением. Даже сэра Стаффорда Криппса, который предупредил советское руководство о предстоящем нападении Гитлера, никто в Советском Союзе не воспринимал всерьез, и именно оттого, что он был известным демократом. С другой стороны, незадолго до этого Риббентроп в тесном кругу похвалялся, как легко ему удалось достичь доверия и расположения советских коммунистов.[71] Ну а каким было при Сталине отношение к людям, действительно верным идеалам демократии, видно из описанного выше дела Альтера и Эрлиха. И трудно себе представить, чтобы кто-то в Советском Союзе расчувствовался от уверений польского посла в его демократических пристрастиях.
Кот часто любил подчеркивать, что он, собственно, не профессиональный дипломат. Следствием этого было убеждение, что Сикорский прислал в СССР своего близкого друга, дабы и в отношениях двух стран добиться дружбы и тесного контакта. Это объясняло и то, что Кот часто выходил за жесткие рамки дипломатического протокола, особенно, когда дело шло о заключенных в лагерях и тюрьмах соотечественниках.
Советские власти часто устраивали дипломатические приемы. В Куйбышеве этим целям служил специальный дипломатический ресторан, доступ туда имели только представители посольств и узкий круг советских чиновников. Там можно было прекрасно и дешево покушать, а водка и икра продавались без ограничений. Но советские власти крайне противились возникновению каких бы то ни было приятельских отношений между советскими функционерами и иностранными дипломатами. Таким образом, особо дружеские отношения с советскими представителями Коту было создавать довольно трудно.
Мне кажется, что Сикорский и Кот заранее договорились о манифестации при каждом удобном случае своего особенного расположения к Советскому Союзу. Несколько месяцев спустя, на Ближнем Востоке, мне рассказывали, что в 1941 году Сикорский уволил нескольких польских консульских работников в этом регионе за их связи с прометейским движением. А несколько позже он заявил в Лондоне на заседании Рады народовой, что его не касается судьба прибалтийских государств. Иначе как уступками советскому империализму эти шаги назвать нельзя. Но, кажется, они скорее породили недоверие, чем благодарность среди советских чиновников и руководителей.
Но стремление расположить к себе советских руководителей можно и понять: как бы ни закончилась война, реальностью было нахождение почти миллиона депортированных поляков на территории СССР. Их можно было рассматривать и как заложников. Сикорский же стремился к возрождению польской армии за границами оккупированной Польши; армия эта должна была принять действенное участие в войне, а Советы держали в своих тюрьмах и лагерях лучшие кадры для этой армии. Кроме того, кратчайшим путем возвращения этой армии в Польшу была советская территория.
Конечно, с политической точки зрения было бы лучше, если бы эта армия ударила по немцам со стороны Балкан и Румынии, но такое решение не могло быть принято хотя бы из-за соображений такта. Ну а если польским солдатам суждено было сражаться бок о бок с советскими, то, естественно, следовало создать атмосферу товарищества и доверия, и кто бы ни стал польским лидером, должен был искать пути нормализации отношений с Советским Союзом. И такие люди, как Ксаверий Прушиньский, свято верившие в то, что в польско-советских отношениях наступила новая эпоха, были просто необходимы для новой польской дипломатии. Его поведение вызывало уважение, а то, что он болтал в журналистских кругах, безусловно, немедленно доводилось до сведения Наркоминдела. То есть назначение Ксаверия на пост польского пресс-атташе было логичным шагом Сикорского.
В то же время пропажа пленных офицеров делало невозможным дальнейшее польско-советское сближение. Даже если бы Кот был более психологически подготовлен к контактам с советскими чиновниками, было бы просто трудно представить себе шаги в этом направлении до выяснения судьбы офицеров козельского, старобельского и осташковского лагерей. Ведь посол по самому своему посту уже должен был добиваться их освобождения в соответствии с положениями договора 1941 года. Ну а его собеседники никак не могли ему помочь — офицеров уже не было в живых. И они вынуждены были давать различные расплывчатые ответы, которые только порождали взаимную подозрительность и недоверие.
Штаб польской армии в СССР высылал своих людей в различные районы страны с целью выяснения судьбы пропавших офицеров, да и наши информационные офицеры на узловых станциях также старались обнаружить их следы. Есть сведения, что НКВД проводил среди них кампанию дезинформации, стараясь дезориентировать и запутать наши поиски. Ну а дело Роль-Янецкого позволило Советам выдвинуть контробвинения против нас.
Кот в такой ситуации, естественно, столкнулся с трудностями в выполнении поставленных перед ним задач. Трудности эти отразились и на его состоянии здоровья — у него было повышенное давление и частые приступы мигрени. Ну и очевидной стала необходимость заменить Кота профессиональным дипломатом, способным сохранить оставшиеся после ухода армии генерала Андерса пункты социального обеспечения польских граждан и сохранить, если не упрочить, дружеские отношения с советским правительством. А главное, новый посол должен был строго придерживаться рамок протокола и не забивать голову своим собеседникам личной либеральностью и демократичностью. Все вышеописанное и привело Тадеуша Ромера, бывшего посла в Токио, на пост польского посла в СССР. Как мне позже говорили, Ромер действовал с присущим ему тактом и даже завоевал известное расположение со стороны советского руководства.
За несколько дней до отъезда Кот нанес прощальный визит Вышинскому. Кажется, с ним был и советник Мнишек, сотрудник нашего МИДа. Я не видел протокола этой беседы, но, как говорят, во время ее упоминалась и моя фамилия. В дипломатии существует обычай выполнения личной просьбы отъезжающего посла. Кот попросил разрешения уехать вместе с Альтером и Эрлихом. Вышинский ответил, что, к сожалению, это невозможно. Скорее всего, он был прав — едва ли они еще были в живых. Тогда Кот попросил, чтобы мне было разрешено сопровождать его до Ирана. Вышинский сказал, что это может быть сделано, и рекомендовал мне обратиться к соответствующим инстанциям в Куйбышеве за выездной визой.
Мое положение после освобождения из лагеря, с советской точки зрения, было таково: польский гражданин, проживающий в СССР и работающий в посольстве Польше. Я имел польский служебный паспорт, но не имел дипломатического иммунитета, и для выезда из страны я должен был получить выездную визу, в которой, впрочем, мне могло быть и отказано.
Я тут же обратился в милицию, где мне рекомендовали зайти через несколько дней. Когда я вновь туда пришел, мне сказали зайти завтра, на завтра — снова — завтра, и так до бесконечности. Но в конце концов мне однажды объявили, что паспорт мой еще не готов, и попросили прийти за ним после обеда. Но и после обеда мне назначили время где-то всего за полчаса до отхода парохода. Я понял, они не хотят отказать мне в визе, но и не хотят, чтобы я успел на пароход. Я вернулся в посольство; Кот уже готовился к отъезду на пристань. Найдя шофера, я договорился с ним, что, как только он привезет посла, сразу же возвращается за мною и, завезя меня в управление милиции, отвез бы на пристань. Иначе я и в самом деле опоздал бы к отплытию.
После отъезда посла со мною произошло что-то совершенно невероятное. По натуре своей я человек нервный, а тут вытягиваюсь на диване и засыпаю крепким сном. Проснулся я примерно через полчаса, свежий и полный сил. Было около трех часов. Машина уже ждала меня. Я схватил свой чемодан, и мы поехали в милицию. Там я пробыл еще около получаса, но в конце концов мне выдали визу. До отплытия осталось четверть часа. Я прошу шофера гнать на пристань во всю мочь, не обращая внимания на знаки и правила езды. Сам немного волнуюсь — ведь нас может остановить какой-нибудь милиционер, несмотря даже и на дипломатический номер автомобиля.
На пристань мы приехали перед самым отходом парохода. Я показываю офицеру НКВД свою визу, он отдает мне честь, а я уже бегу к трапу. На пристани полно народу: чиновники, дипломаты, энкаведешники в начищенных ботинках и отутюженных мундирах. Энкаведешники, мимо которых я пробегаю, отдают мне честь, вообще, все выглядит, как в буффонаде. Пароход тем временем уже отваливает, между ним и пристанью около трех четвертей метра, я разбегаюсь; прыгаю и вместе с чемоданом падаю прямо на Ксаверия. Меня поддерживает, опасаясь, что я вывалюсь за борт, какой-то матрос. Я на пароходе.
Через минуту я прихожу в себя и поднимаюсь на верхнюю палубу, где стоит посол Кот и машет шляпой провожающим его советским чиновникам и членам дипломатического корпуса. Я присоединяюсь к его окружению, снимаю купленную в Куйбышеве в магазине Оттона Пэра шляпу и тоже поднимаю ее в прощальном салюте. Мне вспомнились слова Лермонтова, моего любимого поэта, сказанные им, когда за стихотворение на смерть Пушкина он был выслан Николаем I на Кавказ:
Прощай немытая Россия!
Страна рабов, страна господ.
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ.
Наш пароход плыл на юг, в сторону Кавказа. Кстати, голубые петлицы и околышки фуражек энкаведешников, так элегантно отдававших мне честь несколько минут назад, очень схожи с околышками и петлицами царских жандармов, которых я немало повидал в детстве. «Я так рада, что в семье больше не будет голубого цвета», — сказала мне после отречения Николая II моя подруга, отец которой был жандармским полковником при ставке императора в Могилеве и которого она всем сердцем любила.
Я почувствовал, что жизнь в России во второй раз в моей жизни уходит в прошлое. Первый раз это было в сентябре 1918 года, в Орше, где я пересек границу между страной Ленина и немецкой оккупационной зоной. Правда, сейчас мы все еще были в пределах Советского Союза, но уж очень нереальной казалась мне возможность задержания меня. Все-таки я входил в окружение польского посла, которого так торжественно провожали несколько минут назад.
Конечно, мы еще не забыли дела Эрлиха и Альтера, но ведь у них не было выездной визы… И я чувствовал себя в безопасности настолько, насколько можно быть безопасным в сталинской России. И самое главное, меня утешало, что моя семья находится вне досягаемости НКВД.
Ксаверий тоже стоял среди нас на верхней палубе. С красной розой в петлице пиджака он выглядел очень элегантно. Я подумал, что роза, скорее всего, не должна была символизировать его любовь к революции, а была предназначена кому-то из провожающих — Ксаверий был просто неукротимый дамский угодник. Это был его стиль — романтичный и очень эмоциональный.
Когда пароход выплыл на середину Волги и очертания пристани стали исчезать из глаз, он сказал тихим и немного печальным голосом: «Ну что ж, давай сойдем вниз». Спустившись на нижнюю палубу, где располагались пассажирские каюты, Ксаверий обнял меня, и я увидел слезы на его щеках.
— Прости. Все эти часы я сильно переживал. Ведь они могли тебя задержать, — сказал он.
До самой последней минуты Ксаверий стоял у трапа и ждал, что вот-вот я приеду. Он даже немного задержал отдание сходен, увидев меня бегущим по пристани к пароходу. Я почувствовал нахлынувшую на меня волну благодарности и привязанности к этому милому человеку. Правда, еще я подумал, как спокойно мне удалось пережить один из самых драматичных дней в моей жизни.
Пароход шел полным ходом. Я так погрузился в спешке на него и так был рад, что все же успел до отплытия, что даже не задумался, где я буду размещен и куда отнести свой чемодан. Спросил об этом Ксаверия. Он ответил, что для меня приготовлена соседняя с ним каюта, и проводил меня на палубу первого класса. Несмотря на то, что наш пароход, как и большинство пассажирских судов на Волге в то время, был еще дореволюционной постройки, все здесь блистало чистотой и порядком. На одной из лакированных дверей одноместных кают висел билет с моим именем и профессорским званием. И я вновь вспомнил о «шутках» НКВД: с одной стороны, они уверяли посла, что считают меня человеком из его близкого окружения, а с другой — сделали все, чтобы я не успел на пароход.
Кот уезжал из Советов с довольно большой группой людей. Кроме Ксаверия, сюда входили еще Бернард Зингер, Роман Фаянс, доктор Юлиан Малиняк. Последний был видным деятелем ППС в Западной Польше, а в России некоторое время был представителем нашего посольства в Новороссийске. Был он уже пожилым человеком, пожалуй, ровесником посла Кота. С нами же ехала и Тереза Липковска, исполнявшая обязанности секретаря посла. Все они, в отличие от меня, получили визы за несколько дней до отъезда, и это только подчеркивало «игру» НКВД со мною. Кстати, состав нашей группы лишний раз подчеркивал старание Кота вывезти из Советского Союза как можно больше польских интеллектуалов. Особенно тех, кто хорошо владел пером.
На одном с нами пароходе ехали и двое младших сотрудников посольства, оба они направлялись в Лондон. Один из них был сотрудником по особым поручениям, хотя едва ли Кот имел таковые. Второй был шофером посольства, и, кажется, приехал с первой группой сотрудников осенью 1941 года. Я подозревал, что, помимо основной работы, они занимались еще и валютными спекуляциями. Впрочем, не они одни. На пароходе они следили за несколькими тюками дипломатической почты, за которой требовался присмотр днем и ночью. Кроме того, они выполняли функции кладовщиков продуктов, взятых нами в дорогу со складов посольства — в военных условиях трудно было предположить, как долго продлится наша поездка. Да и в стране царил голод, и на питание в ресторане парохода нечего было и рассчитывать.
Проснувшись следующим утром, я вышел на палубу, и меня просто очаровала волжская природа, особенно чудесная в это время года. Было теплое утро, на прибрежных лугах косили и складывали в стога сено. Легкий ветерок доносил запахи цветов и свежескошенного сена. И я понял всю прелесть путешествия по Волге, о которой мне столько рассказывали до революции мои знакомые.
Волга начинается с озер на Валдайской возвышенности в западной части Великороссии, почти рядом с Осташково. У одного из этих озер в 1939-40 годах был лагерь нескольких тысяч наших пленных полицейских и офицеров Корпуса пограничной охраны. Это был один из пропавших лагерей, о судьбе узников ходило много толков, но никак нельзя в них было отличить правду от вымысла. Километрах в ста от лагеря, на юго-восток, расположены Великие Луки — место главной битвы Стефана Батория с Иваном Грозным в XVI веке.
Волга в своем верховье течет на восток, постепенно поворачивая на юго-восток. И только у Казани, столицы побежденного Иваном Грозным татарского царства, она окончательно берет направление на юг. Чуть ниже Казани в нее вливается Кама, и Волга становится действительно большой и полноводной рекой. У Куйбышева она делает огромную петлю, обходя Жигулевские горы, и течет на юго-запад, аж до самого Сталинграда, бывшего Царицына. Сталинград, собственно, наиболее западная точка нижнего течения этой великой реки. Отсюда и его огромное стратегическое значение — захват Сталинграда означает перерезанные коммуникации между центром России и Кавказом.
Мы как раз и плыли на юго-запад, все более и более приближаясь к районам боевых действий. Иногда мы приставали к берегу, где садились и выходили пассажиры и выгружался какой-то груз. Мы видели знаменитых волжских грузчиков, которые подпевали себе, перетаскивая вручную неимоверно тяжелые вещи. Об их песнях в дореволюционной России было написано немало книг. За всю дорогу я ни разу не видел портовых кранов и даже лебедок, все делалось вручную, и грузчики помогали себе пением. Несколько раз нам встречались барки, которые тянули вверх по течению группы бурлаков. Они тоже пели свои заунывные песни. Это был традиционный российский способ перевозки товаров по Волге, и он все еще существовал в эпоху пара и дизелей. Были ли это зэки или «вольные», никто не знал, да и я был слишком осторожен, чтобы задавать такие вопросы.
Между Куйбышевым и Сталинградом самый большой порт был Саратов. Здесь разгружались прибывшие с Кавказа танкеры, и отсюда нефть в железнодорожных цистернах расходилась по всей России. Если бы немцам удалось захватить Сталинград, Советский Союз оказался бы на голодном топливном пайке. Правда, уже были и другие нефтяные источники. Один из них располагался на Крайнем Севере, в республике Коми, и работало на нем несколько тысяч заключенных. Но эти новые месторождения были еще в начальной стадии эксплуатации и едва ли могли существенно повлиять на уровень нефтедобычи.
Саратов стоит на месте давнего татарского поселения, В XVIII веке Екатерина Великая направила сюда немецких колонистов, им и обязана эта местность своим расцветом. После революции поволжским немцам была дана некоторая культурная автономия, для них был даже открыт специальный университет, в котором преподавал мой сокамерник по Бутырке.[72] Часть Саратова, расположенная на левом берегу, выделена в отдельный город и носит название Энгельс — бывшая столица немецкой республики. После нападения Гитлера на СССР часть населения республики была депортирована в лагеря или выслана. В лагерях в Коми я встречал множество поволжских немцев, большинство из них было выслано в Сибирь. Сейчас, глядя на их бывшую республику, я вспоминал моих лагерных друзей-немцев.
Основную массу садящихся на пароход на пристанях пассажиров составляли военные, добирающиеся до своих частей, воевавших под Сталинградом. На верхних палубах располагались офицеры, солдаты размещались внизу. Офицеры имели обычно при себе продукты, которые они отдавали поварам в ресторане, и те готовили для них обеды.
На второй день после нашего отплытия из Куйбышева, после получения соответствующего разрешения от советских властей, Ксаверий прочитал советским офицерам доклад о жестокостях немецких оккупантов. И хотя Ксаверий говорил с сильным акцентом и множеством ошибок, доклад его, прочитанный в переполненном зале ресторана, был очень тепло принят. Впрочем, плохое знание русского языка даже облегчало контакт с аудиторией: в России традиционно вызывает настороженность хорошо говорящий по-русски иностранец. Тот же, кто получил небольшие языковые знания на дипломатической работе, вызывал уважение.
На одной из пристаней между Саратовым и Сталинградом на наш пароход погрузился рабочий батальон, состоявший преимущественно из поляков. Они, примерно около ста человек, расположились в ужасной тесноте нижних палуб. Я спустился к ним поговорить. В основном это были молодые ребята, моложе двадцати лет, одетые в армейские гимнастерки. Они говорили мне, что получают за свой труд фронтовой паек. Но прежде чем мы с ними успели разговориться, пришел приказ об их выгрузке. Эта встреча меня очень удивила. До этого я никогда не слышал о польских рабочих батальонах при Красной армии, тем более о работающих на Сталинградском фронте. Это был, пожалуй, еще один способ, помимо депортации и высылки, оттока польского населения с захваченных Советами в 1939-41 годах наших территорий. И сколько их погибло на работах, того уж никто не узнает.
На третий день путешествия, перед самым заходом мы прибыли в Сталинград. Тут сошли на берег все военные, и на пароходе сразу сделалось свободно. Нам объявили, что стоянка продлится несколько часов. Было также сказано, что город часто подвергается немецким бомбардировкам, а посему нельзя зажигать света после захода солнца и не рекомендуется сходить на берег. Зингер, однако, не выдержал, репортерское любопытство толкнуло его посмотреть город перед ожидавшимся со дня на день наступлением немцев. Я пытался его отговорить, ведь совет не сходить на берег был фактически приказом и невыполнение его могло привести к аресту. Но Зингер все же пошел и вернулся уже в полной темноте, часа через два. В городе он не нашел ничего необычного. По его словам, жизнь шла своим чередом, не было и следа паники. Мы простояли у сталинградского причала целую ночь. Немецкие бомбардировщики так и не прилетели, но все время было слышно отдаленную артиллерийскую канонаду. Припомнив свой фронтовой опыт, я решил, что батареи расположены в километрах тридцати от нас, то есть где-то в районе Дона, приближающегося в этом месте довольно близко к Волге.
На восходе мы отплыли от Сталинграда. Волга тут почти под прямым углом поворачивает к юго-востоку; мы плыли в сторону Астрахани и Каспийского моря. На пароходе стало как-то спокойней после высадки военных. Повара стали больше уделять нам внимания, готовя для нас обеды из наших консервов. Консервами же мы и расплачивались с ними за услуги. С берега снова доносились запахи трав и цветов.
Во время поездки я проводил много времени в обществе профессора Кота, которого судьба и война из ученого сделали дипломатом. Кот страдал бессонницей и обычно по вечерам приглашал нас с Зингером и Ксаверием к себе в каюту поболтать. Беседы наши длились за полночь и помогли мне поближе узнать этого человека.
Еще до войны я много слышал о нем, особенно от профессоров, связанных по работе с Ягелонским университетом. Он был видным историком польской реформаций, принимал участие в так называемом брестском протесте — в протесте общественности против ареста ряда ученых, выступавших против политики правительства. Среди арестованных было несколько известных людей. Арестован был и Винцент Витош, бывший премьер правительства народного единства во время большевистского нашествия в 1920 году, кавалер ордена Белого Орла — высшей польской награды. Кампания протеста имела тогда большой резонанс, особенно в университетских кругах. О нем мне много рассказывал профессор экономики Ягелонского университета Адам Хейдель, занимавшийся его организацией вместе с Котом. В начале тридцатых годов правительство протащило в Сейме новый университетский устав, позволивший министерству просвещения лишить Кота и Хейделя кафедр. Лишились работы и некоторые другие участники протеста. Это, в свою очередь, породило новую волну недовольства в университетах. Так что Кот в моих глазах выглядел политической индивидуальностью, хотя он и представлял отличные от моих политические взгляды.
Пожалуй, поэтому мое общение с Котом будило в памяти воспоминания о противоречиях последних двадцати лет. Но сам он оказался не таким, каким я его представлял. Он 286 почти не интересовался идеологическими и философскими аспектами политического развития общества, но зато был крайне любопытен к людям. Он подходил к ним с целью создания не как Макс Вебер или Вернер Сомбарт некого общего типа человека, напротив, Кота интересовал каждый конкретный человек с его проблемами, чаяниями, мыслями. Он любил встречаться с новыми людьми. Позже, в Тегеране, он собирал вокруг себя множество незнакомых ему раньше людей и мог часами с ними разговаривать на самые разные темы.
Основным источником информации в наших беседах в каюте Кота и потом — в Баку был, конечно, Зингер, знавший множество людей и фактов. Он знал даже факты из жизни ватиканского клира, так широк был диапазон его интересов. Мне показалось, что как историк Кот уделял огромное внимание изучению роли и характера отдельных людей, оказавших влияние на ход развития истории и культуры Польши. У нас с ним были общие знакомые, оба мы принадлежали к университетским кругам — все это и помогло нам близко и быстро сойтись.
Кот много расспрашивал меня о роли масонства в Виленской жизни во время борьбы за независимость. Я рассказал ему и о своем участии в группе масонов Витольда Абрамовича и об известных мне фактах их деятельности, о своих догадках и прогнозах. Сказал я и что мне кажется, что состав и система польских масонских лож были быстро разгаданы органами НКВД. Так, полковник Вацлав Коц, с которым я сидел после вынесения приговора в одной камере в Бутырках, сказал мне, что после признания в антикоммунистической деятельности следователь спросил его, почему он не говорит о своем участии в масонской ложе. Коц тогда ответил, что его спрашивали об участии в политических организациях, масонская же ложа была организацией культурного характера. Он был осужден трибуналом на смерть, которую в последнюю минуту заменили десятью годами лагерей.
Другой неожиданностью для меня было отсутствие у Кота интереса к внешней политике. А ведь именно внешняя политика была пунктом раздора между Фронтом Морж, к которому он до войны принадлежал, и Пилсудским. Фронт Морж, в который входили Строньский, Сикорский и Падеревский, был сторонником сохранения ситуации, созданной Версальским договором, по которому Польша входила в орбиту Франции. Пилсудский и его сторонники стремились к более гибкой политике, к проведению самостоятельных переговоров с Германией, сохраняя при этом военный союз с Францией. Как бы то ни было, Станислав Мацкевич писал о возможности создания оси Париж — Берлин — Варшава. Бек, после смерти Пилсудского, шел в том же направлении, проводя жесткую политику, основанную на уверенности, что Польша в состоянии защитить свои интересы сама.
Честно сказать, это была политика блефа. Как экономист, занимавшийся экономикой Германии и России, я прекрасно знал, как мы были слабы по отношению к нашим соседям. Ну а сейчас, в силу стечения обстоятельств, мы стали английским сателлитом. Но меня интересовал вопрос, в нашем нынешнем положении имеем ли мы хоть какое-то влияние на формирование послевоенного устройства мира? Особенно меня занимал этот вопрос оттого, что я ехал в Лондон на работу именно в министерство, занимавшееся подготовкой материалов к будущей мирной конференции. Мне представлялось, что в наших интересах было бы сохранение традиционной британской политики баланса сил на европейском континенте. И, естественно, меня интересовала точка зрения нашего министерства иностранных дел.
Однако Кот не был склонен говорить на эту тему. Его прежде всего интересовала внутренняя политика, расстановка сил как среди польского подполья, так и среди нашей общественности в эмиграции. От него я много узнал о политической жизни в Польше, не утихнувшей и во время оккупации. А я об этом ничего не знал, ведь в советских лагерях я совсем был изолирован от политики.
Любопытно, что в наших беседах мы совершенно не затрагивали чисто военных проблем или, например, возможного исхода битвы, отголоски которой мы слышали в Сталинграде. Мы тогда и не знали, что приближаются дни, которым суждено определить будущее России, Польши и всей Европы. Мы уделяли больше внимания не будущему, а делам и людям недавнего прошлого.
Так, за разговорами, мы и не заметили, как приплыли в дельту Волги. Правда, до определенной степени дельта ее начинается сразу за Сталинградом, где река разделяется на два равных рукава. А километров за тридцать до Астрахани Волга распадается на несколько десятков рукавов, самостоятельно впадающих в Каспий. С парохода все это выглядит похожим на огромный разлив со множеством островов среди безбрежной речной глади.
Вместо постоянно сопутствовавшего нам теплого и ласкового ветерка теперь мы почувствовали приходящий из дельты смрад. Этот ужасный запах напомнил слышанный в лагере анекдот, что, дескать, Советский Союз напоминает плывущий по морю корабль: тошнит, а бежать некуда. Запах этот шел от консервных фабрик, солящих известную на весь мир русскую икру. В дельте Волги располагался главный центр ее производства. Ну а в процессе ее соления огромные массы рыбьих внутренностей выбрасываются на берег, где они и гниют, наполняя округу зловонием. Сопровождаемые ароматами гниющей рыбы, мы причалили к астраханскому порту.
Некогда Астрахань была столицей одного из татарских каганатов, разбитого Иваном Грозным после победы над Казанским царством. Победа над Астраханским царством принесла Москве власть над всей Волгой. Борьба эта шла двумя этапами: первый совершен Иваном III в XV веке, когда его войсками в битвах с Новгородской республикой была занята Верхняя Волга до Оки. Процесс этот, безусловно, был бы задержан, окажи Ягеллонская династия своевременную помощь Новгороду, входившему тогда в Ганзейский союз. Второй этап был осуществлен в XVI веке Иваном Грозным, занявшим, как я уже писал, Казань и Астрахань. Хотя Грозный и проигрывал в битвах с гениальным венгром Стефаном Баторием, ему сопутствовала военная удача в боях с татарскими княжествами.
В детстве и юности я часто слышал замечательную песню, ее мелодия и слова выражали и глубину русской души, и ее талантливость. Начиналась она словами:
Волга, Волга, мать родная,
Волга русская река…
В Астрахани мы должны были пересесть с речного парохода на морской. Сам город не произвел на нас сильного впечатления. Смрад, хотя и не такой сильный, как в дельте, казалось, пропитал все вокруг. Нас разместили в какой-то второразрядной гостинице, сказав, что пароход на Баку будет только на следующий день. Пользуясь случаем возможности прибегнуть к услугам почты, мы написали и отправили массу писем нашим друзьям, оставшимся в Советском Союзе.
Приехав на следующий день на пристань, мы застали там толпу людей, ожидавших посадки на маленький, обшарпанный пароходик. Мы присоединились к толпе. Минут через тридцать на стоявший тут же помост забрался энкаведешник и стал читать список тех, кому позволено отплыть с этим пароходом. Услышав свою фамилию, нужно было поднять руку.
Толпа, в которой мы стояли, мало чем отличалась от лагерного этапа. Мне показалось странным зрелище, как польский, посол, услышав свою фамилию, поднял вверх руку. Я подумал, было ли присоединение нас к толпе частью инструкций высшего руководства или просто — обыкновенным хамством местной администрации? Мне казалось, что в свете всего происшедшего в последние недели, этим жестом Советы лишний раз демонстрировали, как они мало считаются с польским эмиграционным правительством.
Астрахань стоит не на море, а на берегу волжской дельты. Река в этом месте так широка, что невозможно увидеть противоположного берега. Каспий же там очень мелок, и пароходам приходится выходить в море, плывя по узкому фарватеру. Каюты на пароходе были неудобными и душными.
Но зато был повар, приготовивший из наших консервов неплохой ужин, с аппетитом съеденный нами в какой-то каюте, предназначенной, видимо, для обедов экипажа. Там стоял узкий стол, а по обеим его сторонам — такие же узкие лавки, на которых мы и расселись в страшной тесноте.
На восходе мы подошли к Дербенту, одному из двух главных городов Дагестана. Дагестан — это автономная республика со столицей Махачкалой, входящая в состав Российской федерации. Конечно, автономия Дагестана — чистая фикция.
В юности я много слышал о красотах Дагестанской долины. Здесь, еще со времен Петра Великого, началась российская экспансия на Кавказ. Население здесь говорит на тюркских наречиях, исповедует ислам и не любит русских, особенно большевистский их вариант. С самого появления здесь русских не утихала партизанская война, в пятидесятых годах прошлого века, после призыва религиозного лидера Шамиля ко всему мусульманскому миру объявить России священную войну, перешедшая в войну подлинную и открытую. После революции советская историография представляла Шамиля видным борцом против колониализма, при Сталине его стали называть английским и турецким агентом.
Сталин медленно, но неустанно наполнял лагеря горцами, я об этом уже упоминал выше. Но они не стали для меня товарищами: больно у них был крутой и вспыльчивый норов, особенно — у чеченцев. У меня была с ними даже драка, когда они хотели нас с моим русским товарищем согнать с места на нарах. Это еще один парадокс польской судьбы: поляки и украинцы в советских лагерях и ссылках вынуждены держаться русских — так легче выжить.
Первое впечатление от города было приятным. Я ожидал, что город будет похож на наш Бориславль, в котором я однажды побывал в 1929 году. Но здесь, в Баку, во всяком случае в том районе, где нас поселили, не было запаха нефти. С моря дул легкий бриз, приносивший не только морской воздух, но и доносивший запахи Каракумов. Во всем — в природе, садах, манерах — ощущалась близость Ирана. Даже на улицах люди выглядели совершенно иначе. Черты лица местного населения были тонкими и очень приятными. Все здесь было удивительно и немного таинственно. Я был на рубежах того самого Востока, который так хотел всегда узнать.
Разместили нас в недавно построенной гостинице Интуриста. Но и здесь были некоторые проблемы: в одних номерах вода в ванной никак не хотела течь из кранов, зато в других она текла так, что не остановишь. Это была типичная проблема советских новостроек, о которых обычно писалось на последних страницах газет. Первые страницы были посвящены описаниям различных достижений и рекордов. Нам сказали, что судов до иранского порта Пехлеви в ближайшие дни не будет, но зато мы могли без ограничения заказывать в гостинице икру и водку, а по запросу администрация может оказать содействие в приобретении билетов в театр и на концерты.
Уже не помню, как долго мы жили в гостинице. Кажется, около недели. Кот попытался наладить контакт с нашими посольствами в Куйбышеве и Тегеране, но телефоны работали отвратительно, а на телеграммы просто не было ответов. В конце концов нам показалось, что мы фактически интернированы в наших номерах люкс. Иначе мы не могли объяснить поведение советских властей. Вечера мы вновь проводили за разговорами в номере посла Кота.
Мы старались как-то занять время вынужденного безделья: я и Ксаверий ходили купаться в море. И здесь, как и у Астрахани, море было мелким. Приходилось пройти около четверти километра по деревянным мосткам, пока дойдешь до киоска, где можно купить билет на право пользования кабинкой для переодевания. Но и здесь глубина была чуть выше пояса. На мостках были устроены лежаки, и на них было довольно много загорающих.
Однажды мое внимание привлекла молодая женщина с двухлетним ребенком на коленях. Была она, что называется, восточная красавица. Да и ребенок с большими черными глазами был на редкость красив. Я просто не мог оторвать глаз от этой пары.
— Посмотри, какая замечательная модель для художника или фотографа, — сказал я Ксаверию.
В Баку был Дворец музыки, террасами сходящий прямо к морю, на них устраиваются концерты под открытым небом. Как-то мы узнали, что русский пианист, получивший первую премию на международном конкурсе имени Шопена в Варшаве, будет выступать на одной из террас. Ксаверий и я пошли на этот концерт. Ничего подобного я раньше не слышал, это был лучший концерт в моей жизни. Была теплая летняя ночь, кругом царила темнота, и только у фортепиано горели две свечи. Я по своей природе не артистичен, я не смог повторить даже простейшей мелодии. Правда, в детстве родители посылали меня учиться игре на скрипке и фортепиано, но уроки были прерваны Первой мировой войной и никогда больше не возобновились. Но все же музыка делает со мною необыкновенные вещи — я как бы переношусь в иной мир, забывая обо всем на свете. В тот вечер игра русского пианиста перенесла меня в эпоху романтизма, такую далекую от реальности, от шедшей всего в нескольких сотнях километров ужасной войны.
Терраса, на которой проходил концерт, была небольшой, на ней едва могли уместиться несколько сотен человек. Любопытно, что среди публики я не заметил татар и армян, хотя именно эти две народности превалируют в этой части Кавказа. Публика в основном состояла из русских. Было много высших офицеров в сопровождении интеллигентного вида дам. Все мы были очарованы музыкой и мастерством исполнения.
А я, разглядывая при свете месяца окружающих меня людей, вспомнил дореволюционную русскую интеллигенцию, среди которой прошло мое детство.
Сейчас мне вспоминается еще один концерт из произведений Шопена, тоже проходивший в колонии, только на этот раз — в британской, в Сингапуре. На нем тоже доминировали представители британской колониальной администрации, но все же процент китайцев, малайцев и индусов был выше процента туземцев на концерте в Баку.
На следующий день после концерта Зингер, Ксаверий и я отправились в местный музей, где были хорошо представлены история и этнография Азербайджана и история развития Баку. Сопровождала нас в экскурсии по музею молодая сотрудница, только что закончившая исторический факультет. Она была недурна собой, а на наши вопросы отвечала живо и с юмором.
Я задумался, кто она по национальности. Не похожа ни на русскую, ни на татарку, ни на представительницу кавказских народов. Была она среднего роста, с большими черными глазами, светившимися умом и юмором. В Европе бы ее принимали за южную француженку, в Кракове или Львове — за венгерку. В конце концов я решил, что она армянка. Армения с запада граничит с Азербайджаном. А сами армяне, пожалуй, самая интеллигентная и древняя нация, за исключением, конечно, евреев.
По нашему единодушному решению, лучшим экспонатом музея была наша чичероне, и большинство вопросов было задано единственно, чтобы продлить беседу с ней. Прощаясь, я все же спросил ее, не армянка ли она. Я хотел было добавить, что и у нас в Польше живет довольно большая армянская колония, но она ответила: «Нет. Мы с вами одной национальности». Оказалось, она была внучкой или правнучкой одного из повстанцев, вынужденных после отбытия наказания поселиться на Кавказе.[73]
Однажды вечером нам сообщили, что на следующий день отплывает пароход, на котором мы сможем добраться до Пехлеви, иранского порта на южном побережье Каспийского моря. Плавание должно занять около суток — судно было таким же маленьким, как и то, на котором мы приплыли в Баку.
Каюты были очень душными, а мне особенно не повезло — мое место было на верхней полке. Я почувствовал, что не смогу заснуть в такой духоте, и вышел на палубу. Я удобно расположился на бухтах каких-то канатов. Чуть в стороне от меня на такой же бухте расположилось двое людей. Они разговаривали на непонятном мне языке, может, по-армянски, а может, и на родном языке Сталина — по-грузински. Я сидел, прислушиваясь к звукам их разговора, смешивающегося с шумом бьющихся о борт волн. Я так и заснул, полусидя на канатах.
Проснувшись, я увидел на горизонте проступающие берега Ирана, в свете зари уже можно было рассмотреть очертания Пехлеви. Наш пароход не доплыл до причала каких-нибудь двести метров и встал на рейде. Команда спустила шлюпку, еще одна шлюпка подошла к нам с берега; кто-то о чем-то договаривался, казалось, даже спорил. Мы невооруженным глазом могли видеть все происходящее на причале. Там среди толпы стояли два офицера в тропических шортах, и кто-то даже решил, что это наши приехали из Тегерана встречать посла Кота.
Часа два спустя мы причалили к пирсу и началась разгрузка. Те из нас, кто не имел дипломатических паспортов, направились в помещение таможни. Первое, что бросалось в глаза, — порядок и чистота и развешенные повсеместно портреты молодого шаха.
Иран с 1941 года был под совместной советско-английской оккупацией, оккупанты вынудили шаха Реза Пехлеви отказаться от престола в пользу своего сына, весьма симпатичного, но очень молодого юноши. Реза был одним из выдающихся политиков нашего времени. Свою карьеру он начал хорунжим в отряде персидских казаков под командованием русских инструкторов. В 1917 году он встал во главе движения, боровшегося с русским влиянием на севере Персии. Он быстро дошел до высших воинских чинов и стал министром обороны и премьер-министром. После отречения от престола последнего шаха, представителя династии, правившей Персией с XVII века, он был выбран парламентом новым шахом и основал новую династию, приняв имя Пехлеви. Между двумя войнами он твердой рукой правил страной, наведя в ней порядок и сдерживая бунтующие горские племена. В экономической сфере он старался развивать местную промышленность, опираясь в основном на германские инвестиции, за что его и считали германофилом. Оккупация Ирана была обусловлена необходимостью создания транспортной магистрали для американских поставок в Советский Союз. Советы оккупировали весь Северный Иран и прежде всего — примыкавший к их границе Иранский Азербайджан. Англичане оккупировали Южный Иран, а Тегеран стал зоной совместной оккупации.[74]
Здесь же, в Пехлеви, выгружались и части генерала Андерса, направлявшиеся в распоряжение английского командования на Ближнем Востоке. Добирались они сюда в основном морем из Красноводска, каспийского порта в Туркмении. Кроме солдат и офицеров, этими транспортами из России эвакуировалось около 25 тысяч членов их семей. Естественно, понятие родственник, они старались понимать как можно более широко, прилагая массу усилий, дабы вывезти из Советского Союза всех поляков, кому удалось пробраться в расположение Войска польского. В Пехлеви постепенно образовался лагерь эвакуированного польского населения. Отсюда они перевозились в лагерь под Тегераном, а оттуда — в британские колонии в Индии и Восточной Африке. Основную массу населения этих лагерей составляли пожилые люди и женщины с детьми. Ведь в 1940 году советские власти депортировали из восточных территорий Польши целые семьи, не исключая и восьмидесятилетних стариков. Обычно глава семейства тут же получал срок и отсылался в лагерь, а остальные члены семьи вывозились на поселение куда-нибудь в Казахстан.
Особенно много было среди депортированных жен польских военнослужащих, оказавшихся к тому времени или в немецком плену или в польской армии на Западе. Пережившие ссылки и лагеря, естественно, тянулись в расположение Андерса, где им оказывалась возможная помощь и содействие. Много среди них было бабулек, которые в жизни своей не показывали носа дальше границ родного повета. А тут были схвачены НКВД, депортированы, с огромным трудом пробрались к Андерсу и в конце концов нашли пристанище где-нибудь в британской Кении или Танганьике. Ближний и Средний Восток стали таким образом местом возрождения новой Польши.
Пока мы, то есть сами недавние узники советских лагерей, улаживали формальности с иранскими властями, Кот и Ксаверий поехали в лагерь польских беженцев. После проверки документов и поверхностного осмотра багажа нас направили в маленький одноэтажный домик, в котором размещалось английское офицерское казино и где нам после возвращения посла должен был быть подан обед. В казино в это время был только один английский военный, майор медицинской службы, индус в огромной чалме. Это была моя первая встреча с представителем британского колониализма, да еще в том районе, который я всегда считал местом соперничества Британии и России. И каким бы не было отношение кавказцев и народов Средней Азии к англичанам, все они в разговорах со мной высказывали надежду, что в результате советско-английского конфликта из-за сфер влияния в регионе их народы обретут независимость. Ну а британский империализм им виделся скорее освободителем, чем поработителем.
После возвращения посла и Ксаверия и после обеда мы узнали, что нам предстоит ехать в Тегеран по только что пробитой в горах дороге, которую еще очень мало использовали. Называлась она «дорогой шаха»: шах несколько раз проехал по ней. Эта дорога проходила значительно восточней того пути, по которому шли войска Андерса и эвакуированные польские граждане. Их путь пролегал через город Казви и Тегеран. Части Андерса в основном направлялись на охрану нефтяных месторождений в северной части Ирака, и на своем пути им было никак не миновать столицы Ирана, Ну а эвакуированные сворачивали в Казви, на юго-восток, и двигались к лагерю под Тегераном.
Дорога шаха проходила в долинах Дамавенда — высочайшего горного хребта Ирана, снежные вершины которого видны были из столицы. В одном из дворцов на дороге для нас уже был приготовлен ночлег.
В Тегеран мы отправились на двух автомашинах: на легковой ехал посол, пани Липковска и еще кто-то из Тегерана, а остальные — на грузовике. С нами же ехал и прибывший из Тегерана офицер, имевший при себе массу различных пропусков, что, впрочем, учитывая, что страна была под советской оккупацией, было отнюдь не лишним. В кузове грузовика были устроены скамьи, и ехать было в общем достаточно удобно. В поездке нас ласкал слабый ветерок, попеременно приходивший то с моря, то с Эльбруса, отделявшего нас от Иранского плоскогорья.
Первым большим городом на нашем пути был Пешт, расположенный всего километрах в сорока от Пехлеви. Город этот довольно приятно выглядит, жители его неплохо одеты, и в глаза не бросается та ужасающая нищета, которую я наблюдал несколько лет спустя в Индии. Но главным отличием от СССР все же было отсутствие страха на лицах людей, так характерного всем в Советском Союзе. Иранская администрация нормально исполняла свои функции, и я ничего не слышал о депортациях населения, как это было в наших восточных землях и в Прибалтике. Видимо, поведение советских оккупационных властей здесь регулировалось какими-то договоренностями с Англией. Ну и кроме того, здесь не было и следа столь обычной в сталинской России извечной спешки.
От Пешта мы поехали на восток. Вокруг зеленели сады и поля, и я в первый раз в жизни увидел рисовые чеки. Ехали мы довольно долго, мне показалось, что мы заехали в предгорья — дорога стала виться по холмам. К месту ночлега мы приехали уже после захода солнца, и в темноте трудно было рассмотреть дворец. Но когда после ужина лакей в ливрее проводил меня в мою комнату, я был просто поражен роскошью ее обстановки. Особенно мне запомнилась ванна, сделанная из розового мрамора, впрочем, может, это был и не мрамор. Но все равно, помыться после жаркой и пыльной дороги было огромным удовольствием. Я даже не удержался от повторения этого удовольствия на следующее утро. В самом деле, для человека, еще полгода назад бывшего в советском лагере, ванна была просто верхом роскоши.
Выглянув в окно, я был несказанно удивлен. Вчера вечером я был совершенно уверен, что дворец расположен в горах, а сейчас увидел зеленоватую гладь Каспия. Я вышел прогуляться в парк, спускающийся прямо к морю, но насладиться его красотами не удалось — завтрак был уже накрыт.
Завтрак был приготовлен в английском стиле и сервирован на большом круглом столе в одном из залов. После столь замечательно проведенной ночи у всех было чудесное настроение, и мы много шутили за столом. Зингер, прекрасно знавший историю русской революции, стал нам что-то рассказывать из жизни Ленина, называя его дедом народов. Этот титул происходил из титула Сталина — отец народов, и, следовательно, Ленин должен был быть дедом народов.
Слушая его рассказы, Кот шутливо обратился ко мне: «У вас там, в Вильно, ведь тоже был свой дед». Он имел в виду прозвище, данное легионерами Первой бригады Пилсудскому. На это я ответил, что наш дед не оставил, к сожалению, никого, кто мог бы получить имя отца. Ксаверий поддержал мою отповедь и даже начал ее развивать. В разговор вступил Зингер, и даже пани Липковска не удержалась и призналась в своих симпатиях к Пилсудскому. Оказалось, что Кот, бывший ярым противником групп, приведенных Пилсудским к власти после переворота 1926 года, взял с собой в дорогу их искренних почитателей.
В эту минуту вошел лакей и сообщил, что из Тегерана прибыл курьер с крайне важной депешей. Кот встал и вышел к курьеру. Беззаботное наше настроение сняло как рукой. Тень беспокойства пробежала по лицам присутствующих, и мы в молчании закончили завтрак.
После завтрака я вновь вышел в парк — отъезд был назначен только после обеда, и я хотел искупаться на прощание в море. Но скоро я понял, что близость его была только кажущейся и идти до него надо было около четырех километров. Ну а обратный подъем в гору, под лучами палящего солнца, был просто выше моих сил. Я вернулся во дворец. Навстречу мне попалась Тереза Липковска, сказавшая, что почта принесла трагическое известие: сразу же после отъезда посла советские власти начали ликвидировать представительства посольства в различных районах страны, реквизировать присланные из Америки склады медикаментов и продовольствия, предназначавшиеся польским депортированным, и даже были проведены аресты среди работников наших представительств. Большинство наших сотрудников не имели статуса дипломатической неприкосновенности, кроме нескольких человек, прибывших из Лондона в 1941 году, да и то, почти все они были уже сменены на своих постах бывшими советскими заключенными, и аресты среди них было проводить достаточно просто и безопасно.
Я уже писал, что Кот собирал в посольстве лучших представителей польской интеллигенции, а тех, кто обладал административными способностями, направлял на работу в представительства на местах. Теперь эти люди вновь попали в советские тюрьмы. Тень Эрлиха и Альтера вновь появилась над нашим посольством. Кот был просто потрясен, по словам Липковской, пришедшими из Куйбышева известиями. Он считал создание системы социальной помощи соотечественникам своей главной заслугой, сейчас его детище было нещадно разрушено.
Вся история с задержкой нашего отправления из Баку стала для меня совершенно ясной: советские власти давно уже приготовили план ограничения нашей деятельности и реквизиции наших складов. Для выполнения этого плана, что, кстати, было облегчено делом Роль-Янецкого, был выбран тот момент, когда посол будет в отъезде. Ведь было легче иметь дело с исполняющим обязанности, чем с самим послом. До приезда нового посла его функции выполнял Ченрик Сокольницкий, бывший посол в Финляндии, работник МИДа с большим стажем, но, по общему мнению, человек по своему характеру пассивный. Сколько мне известно, он направил Наркоминделу категорический протест против этого очередного нарушения польско-советского договора 1941 года, а мог ли он сделать что-то большее, о том я судить не могу.
Можно, конечно, было апеллировать к заграничной общественности. Было это еще до Сталинградской битвы и до развертывания американских поставок, в которых Советы так были заинтересованы, так что они бы с международной реакцией посчитались, особенно с реакцией американской. В такой ситуации прямой обязанностью пресс-атташе было информировать иностранных корреспондентов обо всем происходящем, но наш атташе был где-то между Куйбышевым и Тегераном. Ну и все дипломатические шаги, естественно, запоздали — посол еще долго не мог ни с кем встретиться и объяснить ситуацию. Именно этим и объяснялась наша задержка в Баку. Наши предчувствия оказались безошибочны: мы действительно там были интернированы, только не в лагере, а в гостиничном номере-люкс. Но суть от этого не изменилась, Кот был оторван от внешнего мира, а все его шаги — блокированы.
Сейчас, в 1974 году, когда я пишу эти строки в Канаде, я не располагаю списком арестованных работников польских представительств. Тогда, в Тегеране, нам сообщили, что все они были отправлены в лагеря. Знаю только, что очень небольшая их часть была впоследствии освобождена, остальные пропали без вести, очевидно, они были расстреляны. То есть здесь мы стоим у новой, малой Катыни.
Название Катынь в этом контексте не только географический термин, но и символ тех групповых варварских расстрелов, что проводились НКВД. Ну а в то время, в августе 1942 года, название Катынь нам еще не было известно, хотя я и мог на карте примерно обозначить район выгрузки этапов польских военнопленных. Но мы все еще не знали правды.
Другим не менее важным вопросом, о котором в то время в окружении Кота предпочитали говорить вполголоса, был вопрос о новом командующем польскими вооруженными силами. Дело в том, что корпус генерала Андерса должен был объединиться с уже находившимися на Ближнем Востоке нашими подразделениями, и прежде всего — с Карпатской бригадой. И естественно, вставал вопрос о командующем этими объединенными силами. Причем вопрос этот был не только чисто военным, но и политическим. Новый командующий из-за коммуникационных трудностей сношения с Лондоном должен был быть и политиком, способным самостоятельно принимать решения. Как, например, это сделал Андерс, решивший в отсутствие Черчилля вывести свой корпус из Советского Союза. Скорее всего, кандидатурой Сикорского был генерал Зайонц, Кот же был на стороне Андерса.
Около полудня нам подали легкий ленч, который мы съели в полной тишине. Сразу же после ленча мы тронулись в путь. На этот раз дорога действительно шла в горах, петляя между скал. В дороге нас остановил советский патруль. Ехавший с нами поручик показал им пропуска, несколько красноармейцев забралось в кузов нашего грузовика, осмотрели его и разрешили ехать дальше. И мы еще раз убедились, что все еще находимся в советских руках. На заходе солнца мы остановились на ночлег где-то в горах, в полузаброшенном доме.
На следующее утро мы снова двинулись в путь, теперь дорога шла под гору. Вокруг нас были замечательные пейзажи, сравнимые разве с пейзажами, виденными мною спустя несколько лет во время путешествия по Кашмиру. Становилось все холоднее, по обеим сторонам дороги лежал снег — мы ехали на высоте трех тысяч метров над уровнем моря.
В глаза бросалось резкое различие Северного и Южного Приэльбрусья. Северная его часть была богата зеленью, южная же часть выглядела понуро и голо. В сумерки мы въехали на Иранское плоскогорье — что-то среднее между пустыней и степью. Там мы увидели стаю волков, бегущую в каких-нибудь 150 метрах от дороги. Но это оказались не волки, а шакалы, и присутствие их говорило о близости поселений.
Скоро вдали показались огни Тегерана. В городе не было затемнения, и меня поразило обилие световых реклам, я уж и забыл за последние три года об их существовании. Казалось, мы въезжаем в огромный и современный город. Через несколько минут мы уже подъехали к воротам нашего посольства. Нас встретил секретарь посольства Михал Тышкевич, я знал его еще до войны, он тоже прошел через советские лагеря. Я сказал ему о моем впечатлении от города. Он ответил, что и сам не может понять, что ему Тегеран больше напоминает — Париж или Вильно.
Моя дорога от зловещего Катынского леса к свободе закончилась.