Часть первая Королева Мария

Мэри Епископский дворец, Винчестер, июль 1554 года

– Сиди смирно, Мэри Грей, – говорит мистрис Пойнтц; голос у нее такой же жесткий, как пальцы. – Хватит вертеться!

Она слишком туго затягивает мне косы. Хочется вырваться или закричать – что угодно, лишь бы прекратила меня трогать.

– Вот так! – заканчивает женщина и, надвинув мне на голову чепец, завязывает ленты под подбородком. Ткань закрывает уши. Кажется, я слышу шум моря, словно в большой раковине, которую мы прикладывали к уху в Брэдгейте. Что стало с той раковиной теперь, когда Брэдгейт больше не наш дом? – А платье тебе поможет надеть Магдален!

Она подталкивает ко мне темноволосую девушку. Та хмурится и бросает на нее недовольный взгляд искоса.

– Я же еще не… – начинает она.

– Сделай, пожалуйста, как я сказала, – прерывает ее мистрис Пойнтц; голос у нее, словно обручи у меня под юбкой. Магдален закатывает глаза, переглядывается с кузиной Маргарет, стоящей у меня за плечом.

Вокруг суета: в распахнутых сундуках и коробах громоздятся платья, чепцы лежат грудами на подоконниках, со всех углов небрежно свисают цепочки и ожерелья. В воздухе смешалась дюжина разных духов. Так тесно, что шагу нельзя ступить, не попав кому-нибудь локтем в глаз; девицы едва не друг по дружке ходят, чтобы дотянуться до своих вещей. Maman сейчас одевается в такой же тесноте – в одной комнате с пятью другими дамами; но, по крайней мере, в ее покоях есть дверь. А комната младших фрейлин, где ночевали сегодня четырнадцать девушек, расположена в конце коридора и отгорожена от него только занавеской. Все утро мистрис Пойнтц отгоняет от этой занавески любителей подсмотреть, как переодеваются те из нас, что постарше.

Я протягиваю Магдален свое платье. Та вертит его в руках, потом спрашивает с гримасой:

– И как его надевают? – Платье она держит кончиками пальцев, от себя подальше.

– Вот это, – отвечаю я, показывая на высокий воротник, скроенный специально по моей мерке, – сюда, наверх.

– А, так вот что это – карман для горба? – с презрительной усмешкой бросает Магдален.

Я не разревусь. Нет. Ни за что не буду реветь. Что, если бы здесь была сестра Джейн? «Будь стойкой, Мышка, – сказала бы она. – Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».

– Не понимаю, зачем на свадьбе королевы эта уродина! – говорит Магдален кузине Маргарет. Вполголоса – но я все слышу.

Я боюсь разреветься – от моих слез станет только хуже; поэтому думаю о Джейн. Однажды она сказала мне: «Раз Бог сотворил тебя такой – наверное, у Него была на то причина. Он знает, что делает. В Его глазах ты совершенна, и в моих тоже». Но я-то знаю, что вовсе не совершенна! У меня горб на плечах и такая кривая спина, словно я долго висела на крюке, подвешенная за загривок. И ростом я с пятилетнюю девочку, хотя лет мне уже почти вдвое больше.

«Кроме того, – добавляет Джейн в моем воображении, – важно не то, что снаружи, а то, что здесь». – Сестра указывает себе на лоб.

– У Мэри Грей больше права присутствовать на свадьбе, чем у тебя, – замечает Джейн Дормер, любимица королевы. – В ней течет королевская кровь.

– Да, но в каком безобразном сосуде! – бормочет Магдален и со вздохом начинает затягивать на мне шнуровку.

Эта свадьба оплачена жизнью моей сестры; так решила королева. С тех пор, как убили Джейн, прошло сто шестьдесят четыре дня – каждый день я отмечаю в молитвеннике; но боль не уходит и, наверное, не уйдет никогда. Сама себе я напоминаю дерево в нашем брэдгейтском парке, в которое ударила молния – пустое и черное, выжженное изнутри.

Ненавидеть королеву – грех, измена. Только я не могу задавить эту клокочущую во мне ненависть. Что сказала бы Джейн? «Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».

– Ну вот, – говорит Магдален и отворачивается. – Готово.

Шнуровку она затянула так туго, что я напоминаю себе голубя, готового к жарке, фаршированного и зашитого ниткой.

– А Елизавета будет на свадьбе? – спрашивает кузина Маргарет.

– Нет, конечно, – отвечает Магдален. – Она сидит взаперти в Вудстоке.

– Бедняжка! – говорит Джейн Дормер, и наступает тяжелое молчание. Может быть, все вспоминают мою сестру Джейн и думают о том, что случается с девушками, стоящими слишком близко к трону. Раньше портрет Елизаветы висел в длинной галерее в Уайтхолле; теперь его сняли, и на этом месте темное пятно.

Мне не дает покоя мысль, что еще одна девушка, стоящая слишком близко к трону, – моя сестра Кэтрин.

– Мне рассказывали, – шепчет Магдален, – Елизавету даже в сад погулять не выпускают без охраны!

– Хватит болтовни! – обрывает ее мистрис Пойнтц. – Где твоя сестра?

– Кэтрин? – переспрашиваю я, не совсем понимая, к кому она обращается – в этой комнате полно сестер.

– А что, разве у тебя есть… – Тут она осекается и умолкает. Должно быть, вспомнила, что у меня была еще одна сестра.

Лицо мистрис Пойнтц смягчается; она даже улыбается мне и, ласково погладив по плечу, говорит певуче, словно обращается к младенцу:

– Это платье отлично сшито, Мэри. Как хорошо на тебе сидит!

Я чувствую ее отвращение – и в притворной улыбке, и в том, как, коснувшись меня, она тут же украдкой вытирает руку о свои юбки, словно испачкавшись. Я молчу, и она посылает Джейн Дормер разыскать Кэтрин, которая, как на грех, снова куда-то запропастилась.

В груде вещей Кэтрин лежит греческий Новый Завет сестры Джейн. Как только меня оставляют в покое, я ухожу с книгой в коридор, открываю первую страницу и читаю письмо, написанное на форзаце. Нет, скорее, вглядываюсь в изящный почерк Джейн. Читать нет нужды – каждое слово этого письма навсегда в моем сердце.

Милая сестра, в этой книге закон нашего Господа. Здесь его завет и завещание, оставленное нам, скверным и грешным, чтобы вести нас по пути вечного блаженства. Читай ее со вниманием, и она приведет тебя к жизни бессмертной и бесконечной. Эта книга расскажет тебе, как жить, и научит умирать.


Так и не понимаю, почему мне она не написала ни слова. Зачем было оставлять Кэтрин письмо с пожеланием прочесть Завет – ведь всем известно, что она едва понимает по-гречески? Этот язык знаю я; это я день за днем слушала, как Джейн читает свою греческую Библию, пока Кэтрин бегала по парку наперегонки со своими щенками и строила глазки отцовским пажам. Должно быть, говорю я себе, Джейн решила, что я в наставлениях не нуждаюсь. Но, хоть и знаю, что это стыдно, да к тому же грешно, не могу побороть в себе молчаливую зависть к Кэтрин: не за то, что она прекрасна, как залитый солнцем луг, а я крива, как шпалерная яблоня, а за то, что ей Джейн написала, а мне нет.

– Мэри, пойдем прогуляемся? – Это Пегги Уиллоуби; она берет меня за руку и ведет через крытую галерею в сад.

Только что прошел дождь; в воздухе стоит свежесть, и пахнет влажной землей. Мы садимся на каменную скамью под навесом, стараясь не замочить платья; вода оставит пятна на шелке, и нам попадет от мистрис Пойнтц. Мы здесь самые младшие: Пегги, воспитанница maman, всего на год меня старше, но выше на полторы головы – такая я низенькая. У Пегги светлые волосы и круглые блестящие глаза; она была бы красивой, если бы не расщепленная надвое губа. Из-за губы Пегги и говорит невнятно.

– Как думаешь, какой он? – спрашивает девочка.

Речь, разумеется, о женихе королевы, испанском принце Филиппе; в последние дни в покоях фрейлин только о нем и говорят.

Я пожимаю плечами.

– Ты же видела портрет.

Все мы видели портрет, вывешенный в Уайтхолле: тяжелые веки и взгляд, словно следящий за тобой, где ни встанешь. От одного воспоминания о нем у меня мурашки по коже. На нем сверкающие черные доспехи, позолоченные здесь и там, а чулки белее лебединых перьев. Когда портрет только повесили, Кэтрин и кузина Маргарет подолгу стояли перед ним, шептались и подталкивали друг друга локтями.

– Ты только посмотри, какие у него прекрасные стройные ноги! – говорила Маргарет.

– А гульфик-то какой! – добавила Кэтрин, и обе покатились со смеху, прикрывая рты ладонями.

– Вот что я хотела бы знать, – продолжает Пегги, – правду ли говорят, что он привезет с собой инквизицию? – Это слово она произносит так, словно оно жжет ей рот, и надо поскорее его выплюнуть.

– Ах, это, – говорю я. – Никто не знает.

– А что такое вообще ин-кви-зиция?

– Точно не знаю, Пегги, – отвечаю я.

Это ложь. Знаю; maman мне объяснила. «Инквизиция» значит, что людей за веру хватают и сжигают живьем. Но я не хочу пугать Пегги; она и без того подвержена ночным кошмарам, а если услышит хоть слово о том ужасе, какой, по словам maman, ожидает Англию, вообще не сможет сомкнуть глаз.

– Пока мы добрые католики, нам бояться нечего, – добавляю я.

Пегги машинально тянется к висящим на поясе четкам. «Добрый католик» из нее такой же, как из меня, – попросту сказать, никакой; но мы должны притворяться католичками, от этого зависит наша жизнь. Так говорит maman.

– Поэтому королева не позволяет Елизавете появляться при дворе? Потому что она не приняла католическую веру?

– Откуда мне знать? – отвечаю я. Перед глазами встает Джейн: что, если так же кончит Елизавета… а потом и Кэтрин? Но я поспешно прогоняю эту мысль, не дав ей овладеть мной.

– Ничего-то ты не знаешь!

Вот и хорошо, что она так думает; ибо, по правде сказать, знаю я слишком много. Все потому, что прислушиваюсь к разговорам взрослых – к тем, что они ведут при мне, полагая, что ребенок ничего не поймет. Я знаю, что испанский посол хочет избавиться от Елизаветы, как уже избавился от Джейн. Знаю, что королева не хочет казнить сестру. Пока не хочет. Однако и про Джейн мы думали, что она в безопасности – ведь Джейн была одной из ее любимых кузин. Эта мысль ведет за собой следующую: знаю я, может, и много, но еще больше того, чего я не знаю. Только мне известно точно: Англия не хочет этой испанской свадьбы, не хочет и страшится того, что она принесет.

– Ты не расшнуруешь мне платье? – прошу я Пегги, сочтя за благо сменить тему. – Ужасно туго, не могу терпеть!

Пегги ослабляет шнуровку, и боль в спине стихает. По камням садовой дорожки прыгает дрозд – такие тоненькие ножки, просто чудо, как он на них держится – склевывает что-то с земли желтым, как масло, клювом. Потом вспархивает и устремляется в небо. Я провожаю его взглядом и думаю о Незабудке, голубом попугайчике королевы. Этой чудной яркой птичке не суждено увидеть небо: она обречена всю жизнь скрестись в клетке и повторять слова, которых не может понять.

– Ты никогда не думала, что у животных тоже есть души? – спрашиваю я.

– Вот еще! Нечестиво думать о таких вещах!

М-да. Спрашивать у Пегги: «А ты никогда не думала, что, может быть, никакого Бога и нет?» – точно не стоит. Представляю, как она ужаснется от одной только мысли об этом! И наверняка наябедничает – без дурного умысла, просто чтобы спасти меня от самой себя. Воображаю ужас на физиономии мистрис Пойнтц, а дальше… Кто знает, что может случиться дальше. Мне все чаще думается, что нельзя считать свою веру истинной, пока ее не проверишь, пока не задашь все возможные вопросы и на каждый не найдешь ответ. Но такие мысли – ересь. Это мне известно. И снова в дверь моего разума стучится Джейн. Она когда-нибудь сомневалась в своей вере? Если и сомневалась, то об этом не рассказывала. Хотя нет, мне кажется, Джейн верила так же, как Кэтрин любит: ее вера, как дом в Библии, стояла на камне и не могла обрушиться.

«Где ты сейчас? – мысленно обращаюсь я к мертвой сестре. – С Богом?»

Порыв холодного ветра бьет в лицо.

– Пойдем, – говорит Пегги. – Мистрис Пойнтц, должно быть, нас уже обыскалась.

Кэтрин

– Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…

Я бегу вприпрыжку по берегу пруда и шепчу его имя. Почва здесь влажная, заболоченная; намокший подол отяжелел и хлопает меня по лодыжкам.

– Леди Кэтрин! Кэтрин Грей! – зовет со ступеней Джейн Дормер, но я делаю вид, что не слышу.

– Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…

Под корсажем, прямо против сердца, спрятана памятка: атласная лента, что подарил мне на счастье Гарри Герберт после нашей свадьбы. Тогда она была светло-голубой, цвета воды, но за долгие месяцы выцвела и стала грязно-серой. Однако и наша фамилия означает «серый», так что для Кэтрин Грей такая лента вполне подойдет!.. Скучная, простонародная фамилия, наводит на мысль о дожде, черепице, камнях мостовой: по ней ни за что не угадаешь, что Греи – из высшей знати, что мы близкая родня королеве. «Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…» Буду думать о нем, только о нем. Пусть Гарри Герберт займет все мои мысли – пусть не останется места ни для сестрицы Джейн, ни для отца, без которого я словно с дырой внутри.

Стыдно вспоминать, как я раньше завидовала Джейн. Ее вечно ставили мне в пример. Я только и слышала: твоя старшая сестра – настоящее чудо, образец ума, образец благородства, вот какой должна быть девушка! И умирала от зависти. Теперь страшно по ней скучаю – стараюсь не вспоминать, чтобы совсем не расклеиться. Нет, буду думать о чем-нибудь другом! В конце концов, мне четырнадцать, а о чем положено думать в этом возрасте? Конечно, о любви! «Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…» И вообще, первой красавицей в семье всегда называли меня! А судя по судьбе моей бедной сестры, красивой быть лучше, чем умной и благородной. Безопаснее.

Я раскидываю руки и кружусь, притворяясь, что не слышу Джейн Дормер, которая, подобрав пышные юбки, уже спускается с крыльца. Смотрю в небо, на серебряную монетку солнца за облачной вуалью. «Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…» Пытаюсь вообразить своего мужа – но уже семь месяцев я его не видела, и его лицо померкло, превратилось в отдаленное воспоминание. Но до сих пор помню, как от него пахнет – миндалем. Впервые я увидела его в день свадьбы. Я была тогда страшно зла, вообще не хотела выходить замуж – все еще оплакивала несчастную любовь к одному кузену. Сейчас уже и не помню, как он выглядел, этот кузен, а тогда казалось, что умру от тоски по нему.

Сестрица Джейн всегда говорила: ты слишком поддаешься чувствам, будь осторожна, иначе однажды это доведет тебя до беды. Что ж поделать? Когда приходит любовь, захватывает тебя и возносит к небесам, так что голова кружится от восторга, как ей противиться? Это я и почувствовала, когда в первый раз увидела Гарри Герберта – в зеленом шелковом дублете под цвет зеленых глаз. Гарри Герберт не сводил с меня взгляд – и у меня сердце заколотилось. А едва он мне улыбнулся, бедный кузен был забыт.

Подходит Джейн Дормер. Я перестаю кружиться и хватаюсь за ее руку, чтобы не упасть. На лице у нее такое выразительное неодобрение, что я покатываюсь со смеху.

– Вот уж не знаю, что тебя так развеселило, Кэтрин! – говорит она и, отвернувшись, прижимает кулачок к губам. Кажется, она хотела сказать что-то еще, но передумала.

– М-м… просто радуюсь предстоящей свадьбе королевы. – Против этого даже Джейн возразить нечего!

На самом деле Джейн вовсе не плохая. Она милая, просто совсем на меня не похожа.

– Мистрис Пойнтц велела мне найти и привести тебя. Надо спешить, ты еще даже не переоделась в праздничное! – Она берет меня под локоть и ведет к дому.

– На свадьбу приедет Гарри Герберт!

– Только не говори, что все еще о нем мечтаешь! Он ведь больше тебе не муж… да на самом деле и не был мужем.

При этих словах Джейн вдруг густо краснеет. Я понимаю, о чем она думает: наш брак не был консумирован. Хотя, сказать по правде, я в этом не уверена. Я ведь не очень понимаю, что значит «консумирован». Официальная версия гласит: да, нас поженили, и я прожила месяц под одной крышей с ним и его родителями, но мы ведь еще дети – так что друг к другу нас не подпускали. А потом, когда начались все эти беды и Джейн посадили в Тауэр, Герберты поспешили отдалиться от Греев. Меня отослали к родителям – чистую, нетронутую деву тринадцати лет. Но это не совсем правда. Иногда нам удавалось ускользнуть от докучных взрослых и улучить несколько минут вдвоем. До сих пор вспоминаю его торопливые руки, нетерпеливые поцелуи – и внутри что-то сладко сжимается. И это не все: еще он трогал меня прямо там! Интересно, это и значит «консумировать брак» или нет?

В спальне для младших фрейлин по ночам мы много об этом шепчемся; но беда в том, что никто из нас доподлинно не знает, что происходит в супружеской постели. Кузина Маргарет говорит: чтобы консумировать брак, мужчина должен расстегнуть ширинку. Я почти уверена, что ширинка у Гарри оставалась зашнурована, однако в темноте и в такой суете точно не скажешь. Магдален Дакр говорит, можно забеременеть от поцелуя, если слишком глубоко засунуть язык, а Фрэнсис Невилл – что забеременеть можно, если мужчина потрогает тебя там. Все мы видели, как спариваются во дворе собаки; но, должно быть, девочкам просто невыносимо верить, что Бог создал нас животными и повелел зачинать детей по-звериному. Хотя… никогда не признаюсь вслух, только в этой мысли есть что-то странно возбуждающее.

– О боже, взгляни на мои туфли!

Уже поднимаясь по лестнице, я замечаю, во что превратились мои любимые бальные туфельки. Все в грязи, белый кожаный верх – в розовых разводах от красной краски с намокшего подола. От мысли, что я просто так, ни за что, взяла и погубила любимую вещь, у меня сердце обрывается.

– Туфлям конец, – говорит Джейн Дормер, и я чувствую, как подступают к глазам необъяснимые слезы.

К нам подходят, цокая каблуками, двое мужчин, разодетых в пух и прах, на испанский манер. Дворец сейчас просто кишит испанцами. У этих смуглая кожа и темные глаза; взгляды их с одобрением задерживаются на нас. Судя по легкой улыбке на губах того, что покрасивее, ему нравится то, что он видит. Испанцы кланяются и снимают шляпы. Джейн идет мимо, не поднимая глаз, а я протягиваю руку. Увы, берется за нее не красавчик, а второй, весь в прыщах – и пялится на меня так, словно вот-вот проглотит.

Почему, интересно, когда мужчины ходят по двое, всегда бывает, что один хорош собой, а другой нет? Прыщавый смотрит на меня с какой-то собачьей жадностью: вообще-то я люблю собак (говорят даже, что чересчур люблю – у меня их пять), однако не таких, как этот испанец. Его голодный взгляд мне не по душе. Второй немолод – я бы сказала, ему лет тридцать пять; но отлично сложен и в своем роскошном наряде выглядит просто великолепно! Жаль, что по мне он только скользит взглядом, а дальше начинает пожирать глазами Джейн. Ее взор скромно опущен в землю; его же взгляд прыгает, словно рыба, готовая попасться на крючок.

– Что за прекрасная ткань! – говорю я и легонько провожу пальцем вверх по его винно-красному рукаву, чтобы он обратил внимание и на меня.

Gracias[5], – бросает он, едва взглянув в мою сторону.

Похоже, Джейн Дормер совершенно очаровала испанца: когда она наконец поднимает на него ласковые карие глаза – смотрит так, словно никакая сила его от нее не оторвет. Приходится признать: это состязание я проиграла. Но я охотно уступлю Джейн: она такая лапочка!

– Ви позволить мне себе… себя пре-до-ставить?

Эту английскую фразу он выдавливает с таким трудом, что я едва сдерживаю смех. Но Джейн, воплощенное самообладание, смотрит спокойно и серьезно, и отвечает без тени насмешки:

– С превеликим удовольствием.

– Гомес Суарес, граф Фериа, – сообщает он с новым, еще более глубоким поклоном.

Джейн, похоже, поражена до потери речи тем, что ею заинтересовался испанский граф, так что я прогоняю с лица усмешку и бросаюсь ей на помощь:

– Милорд, это Джейн Дормер, а я леди Кэтрин Грей.

– Жэ-ейн Дор-ма… – повторяет он, и я, не удержавшись, фыркаю. Граф едва ли замечает мою невежливость – он смотрит на Джейн так, словно ему явилась Пресвятая Дева. – Delectata![6] – продолжает он по-латыни.

Ego etiam[7], – отвечает она.

Вот когда я жалею, что не уделяла должного внимания латыни! Старая няня, когда заставала меня над тетрадками в слезах от того, что даже малышка Мэри умнее меня, всегда приговаривала: «Ничего, милая, ты у нас такая красавица, что можешь не тревожиться обо всем остальном!».

Si vis, nos ignosce, serae sumus[8], – добавляет Джейн и берет меня за руку, чтобы уйти.

Vos apud nuptias videbo[9], – отвечает Фериа. Единственное понятное мне слово – «nuptias»; оно означает «свадьба».

Когда мы входим в коридор, я подталкиваю Джейн локтем и шепчу:

– Кажется, ты кому-то приглянулась!

– Не одной же тебе всех очаровывать, – смущенно улыбнувшись, отвечает она.

– Нет-нет, этот точно твой!

Джейн понимает: я хочу, чтобы меня желали все вокруг. Это сильнее меня. К тому же помогает отвлекаться и забывать… обо всем, о чем хочу забыть. Я обращаюсь мыслями к Гарри Герберту, с радостным возбуждением от того, что скоро его увижу. Он где-то среди англичан, сопровождающих Филиппа Испанского. Хорошо, что я упросила Магдален Дакр одолжить мне туфли на деревянной подошве, в которых кажусь выше ростом! Она говорит, в них невозможно ходить: но я все утро расхаживала взад-вперед по коридору, привыкла к толстым подошвам и, кажется, неплохо с ними справляюсь. «Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…», – шепчу я на бегу, устремляясь в покои младших фрейлин, чтобы переодеться.

Когда я, торопливо поправляя чепец на голове, вхожу в покои королевы, все уже готовы идти. Сьюзен Кларенсьё строит процессию, громовым голосом объявляя каждому его место. Разумеется, тут начинаются споры о том, кому куда встать. Maman пристраивает Мэри и меня на место, по праву нам принадлежащее – почти в самое начало процессии, позади нее самой и графини Леннокс, еще одной кузины королевы со стороны Тюдоров; но кузина Маргарет начинает возмущаться – она хотела идти в паре со мной. Маргарет пробирается сквозь толпу, пытается оттереть Мэри плечом; чтобы защитить сестру, мне приходится дать ей хорошего тычка, смерить сердитым взглядом, да еще, как бы невзначай, наступить на ногу – а в тяжелой туфле с толстой подошвой это должно быть больно! Но все это время я думаю: будь жива сестрица Джейн, она сейчас шла бы в паре со мной, а Маргарет – с Мэри. Подобные мысли гложут меня изнутри; и еще хуже становится, когда я вспоминаю, что в соборе, где ждут джентльмены, нас не встретит отец, такой статный и красивый в своем парадном камзоле. Думать об отце совсем не могу. Я глубоко вздыхаю, чтобы не дать пролиться слезам, щиплю себя за щеки, кусаю губы. «Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…»

Венчание, свадебный пир – а дальше слуги убирают посуду, выносят столы, и начинаются танцы. Испанцы сгрудились с одной стороны зала: физиономии мрачные – никто не улыбнется! Англичане, столпившись у другой стены, меряют их враждебными взглядами. Не свадьба, а поле боя! Муж королевы хмурится: ему подали ужин на серебре, а ей на золоте. Впрочем, даже угрюмый он очень недурно выглядит. У него лицо Габсбурга, вытянутое и с тяжелой нижней челюстью, но фигура отличная; и я задумываюсь о том, чем же королева – она совсем потерялась в своем роскошном свадебном наряде, и тяжелые драгоценности словно гнут ее к земле – надеется привлечь внимание молодого мужа.

Гарри Герберт находит меня взглядом – уже в тысячный раз за сегодняшний вечер – и посылает воздушный поцелуй, а я делаю вид, что ловлю его и прижимаю к сердцу. Во время службы, когда всем нам полагалось молиться о том, чтобы Бог дал королеве наследников, мы с Гарри глаз друг с друга не сводили. Я увидела его, когда процессия поднималась по ступеням в собор, и едва удержалась, чтобы не броситься ему навстречу. Когда я проходила мимо, он тряхнул головой, отбросив с глаз темную челку, улыбнулся – и я испугалась, что рухну без чувств.

Гости выстраиваются в два ряда для пава́ны[10]: джентльмены с одной стороны, дамы – с другой. Гарри Герберт направляется ко мне, но его отец ловит его за руку и отправляет танцевать с одной из сестер Тэлбот. Хуже того – напротив меня оказывается тот испанец с голодным собачьим взглядом, приятель графа Фериа: он совсем не умеет танцевать, постоянно поворачивает меня не в ту сторону. По правде сказать, еще и туфли на деревянной подошве страшно натирают ноги; так что при первой возможности я извиняюсь и, оставив прыщавого испанца на попечение кузины Маргарет, подсаживаюсь к Мэри, которая сидит здесь совсем одна. Все наши девушки скорее умрут, чем окажутся рядом с Мэри на глазах у кавалеров – все кроме Пегги Уиллоуби с заячьей губой, но Пегги уже ушла спать. Пожалуй, только здесь, при дворе, я поняла, насколько Мэри отличается от всех. Разумеется, я знала, что она горбунья, однако дома это ничего не значило: там она была просто Мэри, наша маленькая Мышка. А здесь мне приходится защищать ее от фрейлин; они иногда хуже гадюк!

Мэри сидит, прислонившись головой к стене. Когда я подхожу, она зевает и говорит устало:

– Хотела бы я уже пойти спать!

Мне хочется обнять нашу малышку, но не стоит – Мэри этого не любит. Говорит, слишком часто ее тискали, вертели и тянули в разные стороны – и доктора, и знахарки, что старались выпрямить ей спину. Растягивали, привязывали к доске, поили мерзкими на вкус зельями, чтобы размягчить кости. Были и священники с молитвами, а один у нас в Брэдгейте даже попытался изгнать из сестры дьявола. Но Мэри осталась такой же, как была. Я сцепляюсь с ней мизинцами: это у нас вместо объятий.

Гарри Герберт танцует с Магдален Дакр, и они вместе смеются какой-то шутке. Смотреть на это невозможно – невозможно и отвести взгляд. Он берет ее за руку, и внутри у меня словно что-то скручивается в тугой узел.

– У меня есть новости, – говорит Мэри.

– О чем?

– О maman… – Тут она останавливается, и я сразу начинаю подозревать худшее. Что на этот раз? Хочется заткнуть уши и громко запеть, только бы не слышать, не слышать новых дурных вестей! Еще одной беды я не выдержу.

– Что-то дурное?

– Нет-нет, хорошее! – отвечает она, подняв на меня круглые карие глаза, большие, словно у новорожденного олененка.

– Так что же? – Гарри Герберт что-то шепчет Магдален на ухо, и мне нужно срочно от них отвлечься.

– Она собирается выйти замуж.

Обмен партнерами: Гарри передает Магдален пухлому испанцу, а сам с поклоном протягивает руку кузине Маргарет… И тут до меня доходит, что я только что услышала.

Maman? Замуж?! Да что ты, Мышка! Это просто сплетни.

– Нет, Киска, я слышала от нее самой.

Ну почему ей maman все рассказывает первой? В оленьих глазах Мэри мне теперь чудится лисья хитрость – и вспыхивает старая зависть, какую я обычно испытывала к Джейн. Но я напоминаю себе: это же наша Мэри, бедная малышка Мэри, и она не желает мне зла.

Maman сказала мне, что надумала выйти замуж за мистера Стокса.

– За Адриана Стокса? Быть такого не может! Он же ее конюший – попросту слуга! Да и королева никогда не позволит…

– Королева уже дала разрешение, – отвечает Мэри.

– Это maman тебе сказала? – Мысли лихорадочно мечутся; во мне поднимается гнев при мысли, что отца, лучшего человека на свете, maman променяла на какое-то ничтожество из конюшни! – Как она могла?!

Тоска по отцу врезается в грудь нестерпимой болью. Я была его любимицей.

– Я думаю, – тихо отвечает Мэри, – она просто хочет, чтобы на этом все закончилось. Она сказала, что выходит замуж за человека простого звания, чтобы покинуть двор и увезти нас отсюда подальше. Туда, где мы будем в безопасности.

– В безопасности? – выплевываю я.

– И потом, Киска… она его любит.

– Такого не может быть, – твердо отвечаю я. – Ее мать была сестрой короля Генриха и королевой Франции! Такие высокородные дамы, как maman, не влюбляются в собственных слуг! – Хотя кому же, как не мне, знать, что любовь приходит, когда не ждешь, соединяет самые неподходящие на вид пары и не желает прислушиваться к голосу разума?

Но невозможно думать о том, что maman покинет двор, поселится где-то в глуши, будет жить словно простолюдинка и из герцогини Саффолкской превратится в мистрис Стокс! Эта мысль грызет меня, будто червь под кожей. Знаю, надо за нее порадоваться, но вместо этого говорю:

– А ты покинешь двор вместе с ней?

– Не знаю, Киска. Может быть, королева меня и не отпустит; ведь я у нее вроде ручной обезьянки, – добавляет она с необычной для себя горечью.

– О, Мышка! – Прилив нежности к сестре заставляет забыть, что только что я негодовала и завидовала ее близости к maman. Это же она, наша маленькая Мышка! – Знаешь что? Давай я потихоньку выведу тебя отсюда и отведу в спальню. Никто не заметит!

– Смотри, – говорит она, приподняв подол моего платья, – у тебя кровь на ноге! Должно быть, туфлей натерло. Когда уйдем, я перевяжу тебе ногу.

Все мои благие намерения летят в тартарары, когда, подняв глаза, я вдруг вижу перед собой Гарри Герберта. Теплый, пахнущий миндалем, с улыбкой победителя он обнимает меня за талию и шепчет:

– Пойдем со мной в сад, пока никто не смотрит!

Я знаю, что должна отказаться. Мне нужно проводить сестру в спальню, нам с ней есть о чем поговорить… но Гарри смотрит на меня своими зелеными, как весенняя листва, глазами – и я ничего не могу с собой поделать. Это сильнее меня.

– Сейчас вернусь! – говорю я Мэри и позволяю увлечь себя прочь, забыв о натертой ноге, забыв обо всем.

В саду тепло, в небе висит полная луна и освещает нас мягким серебристым светом.

– Держи, – говорит Гарри и передает мне флягу. Я подношу к губам, глотаю – и жидкость обжигает мне горло. Я закашливаюсь, потом смеюсь, и он со мной вместе.

– Гарри Герберт! – говорю я. – Гарри Герберт, это правда ты?

– Это правда я, милая моя Китти Грей!

Я срываю с него шляпу, зарываюсь пальцами ему в волосы.

Мы стоим посреди маленького садика, на густом травяном ковре. Тисовая изгородь скрывает нас от посторонних глаз. Миг – и мы падаем на траву, и он уже возится с моей шнуровкой, а я прижимаюсь губами к его шее, чувствуя солоноватый вкус пота.

– Мы все еще муж и жена! – шепчет он, просунув руку мне за корсаж.

– Значит, это не грех, – смеюсь я. – А жаль!

– Ах ты, шалунья Китти! Отец меня отходит кнутом, если нас застукает!

Я приспускаю с плеч верхнее платье, сбрасываю чепец. Падаю на спину, раскинув руки, рассыпав волосы по влажной траве. Гарри надо мной, залитый лунным светом; с лица не сходит улыбка.

– Как же я скучал по тебе, Китти! Как я тебя хочу! – шепчет он, лаская мне кожу жарким дыханием. Потом приникает к моим губам – и я наконец чувствую, что снова живу.

Мэри

Уже целую вечность я жду Кэтрин. Похоже, она не вернется. Меня гложет тревога; как бы этот Гарри Герберт не навлек на нее беду. Отец его, Пемброк, уже ищет его среди танцующих. Один раз мне показалось, что в толпе ближе к дверям мелькнуло бледное золото волос Кэтрин, но я ошиблась; у той девушки нет ни пухлых губ, ни сияющих глаз моей сестры. Просто кто-то на нее похожий. Мое одиночество обращает на себя внимание; я чувствую на себе липкие любопытные взгляды. На Кэтрин глазеют из-за ее красоты, на меня – из-за уродства. Платье тесно, корсаж врезается в бока; я думаю о том, чтобы потихоньку уйти одной, однако понимаю, что не смогу без чужой помощи развязать шнуровку на спине, а Пегги, должно быть, уже спит сном младенца. Maman занята – прислуживает королеве. Хочу даже разыскать мистрис Пойнтц, но представляю себе, как она на меня посмотрит и что скажет – и от этой мысли отказываюсь.

Я решаю подождать еще, а пока наблюдаю за тем, как королева пожирает глазами молодого мужа. Тянется к нему, как цветок к солнцу – он же не может скрыть разочарования. Интересно, чего он ожидал? Может, королева прислала ему портрет, где она красавица – вроде тех моих портретов, что заказывала maman, на которых у меня нет никакого горба? Чем дольше я смотрю на новобрачных, тем сильнее меня грызет ненависть к ним обоим. Ведь из-за этого брака, уже очевидно неудачного, моя сестра лишилась жизни.

Никогда не забуду день, когда я узнала, что стоит за этим обручением. Был конец зимы; только что подавлен мятеж реформатов. Придворные дамы, и я вместе с ними, не спали всю ночь – сгрудились толпой в женских покоях в Сент-Джеймсском дворце и, оцепенев от ужаса, ждали мятежников. Где-то там, среди восставших, был отец, но тогда я этого еще не знала. Слышала, как maman шепчет Левине: если мятежники ворвутся во дворец, будет «кровавая баня». Тогда я не догадывалась, что это значит – теперь-то мне известно гораздо больше. Еще maman сказала, что всем нам надо тайно молиться за успех мятежа: ведь, если королеву сбросят с трона, Джейн выйдет из Тауэра. Только, упаси боже, никому об этом ни слова! Случилось в тот день немало, и многое до сих пор остается мне неясным. Мне никто ничего не объясняет – думают, я слишком мала. Но я знаю и понимаю больше, чем людям кажется.

После той ночи я и узнала ужасную правду. Вот как это случилось. Королева отдыхала у себя в покоях; я сидела, как она любит, у нее на коленях, и растирала ее тощую, словно птичья лапа, руку. Королеву вечно осаждают боли и недомогания.

– Сильнее, Мэри!

И Незабудка у себя в клетке захлопала крыльями и сипло повторила:

– Сильнее, Мэри! Сильнее, Мэри!

Я стала растирать сильнее, хоть и опасалась, как бы запястье королевы – кость, обтянутая кожей, – не хрустнуло у меня под пальцами. Она напевала себе под нос какую-то мелодию, повторяя вновь и вновь одну и ту же строку, и не сводила глаз с миниатюры, изображающей ее будущего мужа. Смотрела и вздыхала так, словно очень счастлива – или уж очень несчастна. Или то и другое вместе. Должно быть, это и есть любовь. Судя по Кэтрин, в любви нет никакой логики.

– А теперь легче, Мэри! Легко, как перышко! – приказала она.

Я стала поглаживать ее руку легко, кончиками пальцев, едва касаясь сухой кожи и жестких темных волосков на ней. У королевы много волос на теле; ноги у нее словно шерстью покрыты. Когда я спросила Кэтрин, у всех ли женщин так, она ответила: нет, у нормальных женщин совсем иначе – и в доказательство продемонстрировала собственную ногу, стройную и гладкую, как масло.

– Это потому, что она наполовину испанка, – сказала сестра. – А испанцы, говорят, все волосатые, как медведи.

Вдруг послышался какой-то звук – едва заметный, словно скрип половицы. Королева прекратила петь, прислушалась. Звук повторился. Легкий стук камешка, брошенного в окно.

– Привяжи рукав[11], Мэри, – приказала королева, протягивая мне руку.

Незабудка заколотила клювом по решетке и хрипло повторила:

– Привяжи рукав! Привяжи рукав!

Я начала возиться с завязками: чувствовала нетерпение королевы, и от этого сделалась неуклюжей. Она столкнула меня с коленей.

– Платье! Чепец!

Я принесла ей верхнее платье и помогла облачиться, радуясь тому, что жесткая золотая парча не дает заметить мою неуклюжесть. Королева взяла свечу, подошла к окну, замерла на мгновение, вглядываясь во тьму, а потом вернулась в кресло. Велела подать ей Библию и четки, мне указала на подушку у своих ног. Выпрямилась, гордо подняв подбородок, и застыла, словно играет королеву на маскараде, а я замерла с ней рядом на полу, как собачонка.

У дальней стены послышались шаги, а затем… мне показалось, что прямо из стены, как призрак, перед нами появился человек в плаще с капюшоном. Должно быть, я разинула рот, потому что королева толкнула меня в плечо и приказала:

– Мэри, не лови мух!

Незнакомец вышел на середину комнаты, сбросил плащ вместе с капюшоном и склонился в учтивом поклоне. Я узнала в нем Ренара, имперского посла. Едва увидев его, королева словно пробудилась к жизни – как будто он стал искрой, разжегшей в ней пламя. Я не раз встречала во дворце Ренара со свитой, отмечала его безупречные манеры – и невольно задумывалась о том, что таится за этой вкрадчивой любезностью.

– Вы принесли нам вести от нашего нареченного? – спросила королева, тяжело дыша, словно после быстрого бега.

– Вы совершенно правы. – И он извлек из-под дублета какой-то сверток.

Королева, казалось, за миг помолодела лет на десять. Да что там – сейчас она походила на ребенка, с нетерпением ждущего сладостей. Подарок приняла с несколько большим нетерпением, чем требует этикет, торопливо развернула – радостно ахнула и поднесла к свече, любуясь кольцом на ладони.

– Изумруд! Наш любимый камень! – воскликнула она, надела кольцо на палец и стала поворачивать так и сяк, наблюдая за игрой света на нем. – Как он сумел так угадать?

Кольцо было огромное – совсем не для ее тощих, словно птичьи когти, пальцев; и я не сомневалась, что где-то его уже видела. Точно: на мизинце у самого Ренара. Вечно я замечаю то, чего не замечают другие.

А королева краснела и ворковала, словно счастливая невеста.

– Взгляните, как он преломляет свет! – восклицала она. – Скажите, это кольцо самого Филиппа? Он его носил? Что это за гравировка здесь? SR. Что это, Ренар, – какой-то тайный язык любви?

Semper regalis, – откликнулся он, пожалуй, чересчур поспешно.

– «Вечно царствующая»! – повторила она.

Semper regalis! – хрипло выкрикнула Незабудка; это дало Ренару повод вежливо посмеяться и отпустить какой-то комплимент о том, что, мол, только у нее попугай мог с такой легкостью выучить латынь.

А я не могла понять, как Мария, королева Англии, женщина, получившая образование у лучших в стране учителей, только накануне противостоявшая армии мятежников, не замечает очевидного: буквы SR – еще и первые буквы его имени! Simon Renard. Мне всего девять – хотя, правду сказать, я умнее большинства своих сверстниц – но мне все ясно как день. Никакой это не дар любви от будущего мужа! Это хитрость самого Ренара: взял первую попавшуюся безделушку и выдал за подарок от испанского принца.

Кольцо с изумрудом – обман. Такой же, как когда мне говорят: «Ты не столь мала ростом, Мэри, и горб у тебя совсем незаметный, и ты непременно выправишься, когда подрастешь». Обманывают, чтобы я не огорчалась из-за своего уродства – но, как по мне, лучше знать правду. Однако королеву, похоже, обман Ренара вполне устраивает. Я не раз замечала: люди верят тому, чему хотят верить.

– Император просит передать вам свои поздравления по случаю победы над мятежными еретиками и восхищение вашей твердостью. «Такую королеву, – изволил сказать он, – не запугать и не победить. Мне не найти лучшей пары для моего сына».

– Благодарю вас, – выдохнула королева. Сейчас она напоминала маленькую птичку, что надувается и пушит перья, воображая себя орлицей.

– Ах да, еще он упомянул о вашем благочестии.

Королева медленно прикрыла и вновь открыла глаза; на губах ее играла легкая улыбка.

– Однако… – деликатно кашлянув, продолжил Ренар.

– Что?

– Та девица… Ее нельзя оставлять в живых.

– Но она – наша родственница! – возразила королева.

– Император на этом настаивает. В стране неспокойно, слишком много недовольных – реформаты, еретики… – Он остановился. – Слишком велика опасность для вашей короны.

Я думала, что они говорят о сестре королевы, Елизавете – ведь мятежники пытались ее посадить на трон.

– Но она еще так молода! – Радостное возбуждение королевы как рукой сняло; теперь она съежилась, словно от холода, и нервно потирала руки. Терла и терла, будто пыталась смыть с них чернила. – Мы с ней провели очень много счастливых дней в Больё!

Помню, как тогда я подумала: ведь дворец в Больё и мне хорошо известен. Мы не раз ездили туда в гости, когда Мария еще не была королевой. Помню, как она всегда приветствовала нас словами: «Мои любимые кузины!» Помню, как Джейн отказывалась преклонять колени перед святыми дарами в тамошней часовне, а взрослые говорили: «Ничего, вырастет – поумнеет».

Сейчас уже не то. Мария стала королевой, и все мы должны следить за тем, чтобы выглядеть добрыми католиками – это все время повторяет maman.

– Ренар! – сказала королева странным голосом, резким и дрожащим. – Это невозможно! – Она поднялась с кресла; Библия и четки со стуком упали на пол. – Вы не понимаете! Мы любим эту девушку. Мы никогда не согласимся ее казнить!

Королева ходила взад-вперед, а Ренар следил за ней взглядом. Обо мне они, похоже, совсем забыли.

– Казнить ее мужа… хорошо, на это мы можем пойти. Все эти Дадли – предатели до мозга костей. Но ее… она наша кузина – и еще совсем ребенок!

Только тут я начала понимать. Осознание пришло постепенно, как тень заволакивает зрение. Они говорят не об Елизавете, а о моей сестре Джейн и ее муже Гилфорде Дадли! Я невольно ахнула. Оба обернулись ко мне; лицо королевы исказилось болью, на лице Ренара… что это было? Стыд? Надеюсь, ему хотя бы стало стыдно.

– Ее сестра! – воскликнула королева свистящим шепотом, указывая на меня. – Это же ее сестра! – Она рухнула в кресло, закрыла лицо руками. – Нет, невозможно!

– Ее сестра! Ее сестра! – повторила Незабудка.

Ренар опустился перед королевой на колени.

– Император… – начал он. – Император расценит это как знак вашей преданности его сыну.

– О чем вы говорите? – Глаза ее гневно сверкнули. – Так это условие?.. – Она оборвала себя. Испустила долгий неровный вздох. – Принц Филипп – или Джейн Грей?

Я хотела закричать, подать какой-то знак, что я здесь и все слышу, но словно окаменела. Не могла ни шевельнуться, ни издать и звука.

– Не стал называть это условием, – с вкрадчивой мягкостью ответил Ренар. – Император – он ведь тоже кузен вашего величества – желает лишь одного: спокойствия и безопасности в ваших владениях. Я уже упоминал о том, как высоко он ценит ваши достоинства.

– Но… – начала она. И умолкла.

– Что же касается принца Филиппа – да простится мне такая вольность, мадам, но он ждет этой свадьбы с величайшим нетерпением. Свою невесту – вас, дражайшая моя королева, – он считает… – Ренар остановился, словно подыскивая подходящее слово, – считает несравненной.

Королева молчала и крутила на пальце кольцо с изумрудом. Огромное кольцо, что на ее птичьей лапке смотрелось злой насмешкой. Я по-прежнему не могла шевельнуться, опустошенная непониманием и ужасом. Джейн… наша Джейн… моя добрая сестра, в жизни никому не причинившая зла…

Королева нагнулась ко мне, схватила под мышки и снова посадила, как куклу, себе на колени. Сжала так, что я начала задыхаться в ее объятиях. Выдохнула мне в ухо какой-то непонятный звук – то ли долгий стон, то ли заглушенное рыдание. Золотая парча ее платья царапала мне лицо, в ноздри бил резкий запах померанцевого масла, которое она втирала себе в грудь. В этот миг я отчаянно желала, чтобы меня обняла maman – только ее объятия я способна переносить. Но maman здесь не было.

– Можете идти, Ренар, – сказала королева.

Только когда он ушел, она разжала объятия.

– Ох, Мэри, малютка Мэри! Многого требует от нас Господь!

Не глядя на меня, она потянулась за четками, начала их перебирать, шепча молитву. Мне невыносимо хотелось спрыгнуть с ее колен и бежать прочь – из этой спальни, из дворца, подальше от королевы.

– Можно мне уйти? – прошептала я, вклинившись в паузу между молитвами.

– Разумеется, милая Мэри, беги играть, – вот и все, что она ответила. Ни слова о моей сестре, которую она обрекла на казнь.

Я уже взялась за дверную ручку, когда она позвала:

– Мэри!

Я замерла. Обернулась к ней, надеясь хоть что-нибудь услышать.

– Пришли ко мне Сьюзен Кларенсьё и Джейн Дормер.

Вся сила духа потребовалась мне тогда, чтобы молча выйти из комнаты.


Кто-то кладет мне руку на плечо.

– Пойдем, ma petite cherie, я уложу тебя в постель.

Пришла maman! У меня страшно затекла шея: должно быть, я задремала – хоть и не знаю, как мне это удалось в грохоте музыки и топоте танцующих.

Maman берет меня на руки и уносит прочь – но не в покои младших фрейлин, а в свои собственные, кладет на широкую кровать и начинает расшнуровывать на мне платье.

– А как же ваши соседки? – спрашиваю я сонно, вспомнив, что эти покои и эту кровать она делит с другими дамами.

– Не беспокойся, Мышка, – отвечает она. – Я с ними договорюсь. – Maman снимает с меня наряд, слой за слоем, пока я не остаюсь в одной сорочке – и тону в пуховой перине, словно в облаке. – Так лучше? – спрашивает она.

– Лучше, – отвечаю я.

Некоторое время мы сидим молча; она гладит меня по голове. Но я все думаю о Джейн – в ее истории многое осталось для меня непонятным, и чем больше об этом думаю, тем сильнее голова пухнет от вопросов.

Maman, – спрашиваю я, – а почему Джейн сделали королевой?

– Ох, Мышка, не стоит…

– Только не говорите, что я еще маленькая! Пожалуйста, maman, расскажите мне все! Я уже достаточно большая, чтобы знать правду.

Я видела наше фамильное древо: огромный пергаментный свиток, и на нем искусно изображенное дерево со множеством позолоченных ветвей и зеленых побегов, между которыми снуют птички и мелкие зверьки, а с веток свисают гроздьями, словно спелые плоды, крохотные портреты. Как-то раз отец разложил его на полу у нас в Брэдгейте и показал мне и сестрам, с какой стороны мы родня королям. Вот, сказал он, первый король из рода Тюдоров, Генрих Седьмой, наш прадед; и дальше его палец заскользил по лабиринту ветвей, показывая всех наших кузенов и кузин и родственные связи с ними.

– Молодой король Эдуард – pauvre petit[12] – назначил ее своей наследницей. Ведь мальчиков в роду не осталось.

– А как же Мария и Елизавета?

– Его сестры? Видишь ли, не все соглашались с тем, что они рождены в законном браке. А твоя сестра Джейн подходила как нельзя лучше: сторонница новой веры, благочестивая, ученая и в том возрасте, когда может произвести на свет наследника престола – идеальный выбор… – Она осекается и сглатывает, словно не желая выпускать наружу свои чувства.

Maman, но почему выбрали Джейн, а не вас?

– Ох, cherie, – отвечает она, поникнув головою. – Я отказалась от прав на престол – ради нее.

Пытаюсь уложить в голове это новое известие, встроить его в общую картину, понять, что это значит.

– Значит это вы?.. – Я вовремя останавливаюсь, чтобы не спросить: «Значит, это вы во всем виноваты?..» – хотя именно так и думаю.

Глаза у maman блестят от слез, и я протягиваю ей свой носовой платок. Она принимает его, не глядя на меня.

– С этим мне предстоит жить и умереть, – говорит она. – J’ai honte, jusque au coeur.

– «Стыдитесь этого всем сердцем»… – повторяю я. – Зачем вы так поступили?

Она снова вздыхает, словно надышалась отравленным воздухом и пытается проветрить легкие.

– Твой отец, Мышка, в то время попал в сети Нортумберленда, лорда-протектора. Повиновался ему, как слуга, на все смотрел его глазами. Я постоянно повторяю себе, что у меня не было выбора. Но правда ли это… – Она обрывает себя. – Знаешь, Мышка, мы иногда себя обманываем. Станешь постарше – узнаешь сама.

Огонек свечи трещит и бросается в стороны; в комнате становится темнее.

– Когда Нортумберленд узнал, что молодой король Эдуард умирает, то сговорился с твоим отцом: хотел женить на Джейн своего сына, Гилфорда Дадли. – Ее глаза вспыхивают гневом. – На это я согласия не давала! Но что стоило мое слово против их слов?

Наконец я начинаю что-то понимать! Из разрозненной мозаики в голове складывается картинка.

– Значит, Нортумберленд желал, чтобы королем стал его сын?

– Нортумберленд одурачил твоего отца, заразил его своим честолюбием и заманил в ловушку. Этот путь всегда ведет на плаху.

Maman смотрит на меня, подперев подбородок рукой. Тусклый свет свечи играет в ее каштановых волосах, подчеркивает скульптурные очертания бледного лица. У нее чистая белая кожа, точеные черты, как у Джейн. Я вдруг понимаю, что все мы и вправду связаны нерасторжимыми узами, все мы – плоды на золотых ветвях одного древа. У всех нас в жилах течет королевская кровь… и это порождает новый неизбежный вопрос.

– А Киска? – спрашиваю я. – Она ведь следующая после Джейн! Многие не хотят видеть на престоле католичку – что, если кто-то попытается ее посадить на трон?

Maman отводит глаза и, глядя в пол, шепчет:

– Господи, только бы не это! – И повторяет по-французски, уже спокойнее: – Dieu nous garde[13].

Я молчу; кажется, что вокруг нас сгустилась тьма.

– Будем молиться, – добавляет maman, – чтобы этот брак с испанцем принес короне наследников.

– А когда вы выйдете замуж, – говорю я, меняя тему, – мне позволят покинуть двор и уехать с вами? Что, если королева захочет, чтобы я осталась?

– У королевы теперь есть муж и, если Бог будет к нам милостив, скоро появится ребенок.

Я понимаю: она имеет в виду, что, став матерью, королева избавится от потребности нянчить меня, как куклу.

– Это все, чего я хочу, maman – быть с вами.

– Так и будет. – Она достает из-за корсажа ароматический шарик, кладет на подушку, и меня окутывает нежный аромат лаванды. – Спи, моя маленькая. Это поможет тебе уснуть.

Maman, иногда я думаю, что со мной будет? Никто не захочет взять меня в жены, хоть во мне и течет королевская кровь. – Разве только, с горечью думаю я, найдется какой-нибудь благородный юноша с одной ногой или с двумя головами – другому я не подойду.

– Не терзай себя такими мыслями, Мышка. Ne t’inquiètes pas[14].

Но терзать себя мыслями неизбежно – не этими, так другими. Так страшно потеряв отца и сестру, я поневоле страшусь за остальных в семье – и думаю о том, что же будет теперь с Кэтрин. Ведь она следующая. А что, если я потеряю и maman, и остаток своих дней проведу сиротой под опекунством короны? Меня будут таскать из дворца в дворец, как ненужную вещь… Знаю, грешно думать только о себе, – но страх снедает меня, как лихорадка. Я закрываю глаза и заставляю себя думать о другом будущем: о тихой простой жизни где-нибудь в деревне, подальше от королей и королевских дворов. Там, где девочек не превращают в пешки в игре престолов.

Левина Ладгейт, июль 1554

Левина любуется спящим сыном. Маркус беззаботно раскинулся на скамье во внутреннем дворе дома; у его ног так же безмятежно дремлет на солнышке Герой. Трудно поверить, что шестнадцать лет назад она качала сына на руках – крохотного, завернутого в пеленки; теперь Маркус становится мужчиной, и совсем скоро ей придется сделать то, с чем трудно смириться каждой матери – отпустить сына в свободный полет. От этой мысли сжимается сердце. Маркус появился на свет намного раньше срока, никто не верил, что он выживет. Иные шептались: чего еще ждать, когда женщина занята мужской работой! Все эти краски и растворы, с которыми она возится, отравили ее чрево – у такой женщины и не мог родиться здоровый ребенок! Только Маркус выжил, окреп, вырос здоровым и сильным. Сплетницам из Брюгге пришлось прикусить языки. Любопытно, что бы они сказали, если бы узнали, что после Маркуса она потеряла способность иметь детей? Наверное, радовались бы, ведь оказались правы. Однако их семья переселилась в Лондон, а Брюгге превратился в отдаленное воспоминание. Ладгейтские кумушки при встречах демонстрируют ей неизменное уважение – должно быть, из-за ее положения при дворе; но в этом ощущается холодок, и она знает, все они уверены – ее занятие гневит Бога. Кого ни возьми, в Брюгге или в Лондоне, каждый точно знает, что одобряет и чего не одобряет Бог! Левина в подобные разговоры не вступает. На ее взгляд, отношения с Богом – личное дело каждого, тем более теперь, когда на троне католичка.

Она разворачивает на столе бумажный лист и начинает рисовать своего сына и Героя, который привстал и положил голову юноше на колени. Из-за стены доносится уличный шум: бродячие торговцы расхваливают свой товар, и зычно кричит какой-то недовольный, все утро протестующий против королевской свадьбы. Левина слышала его, возвращаясь с рынка, – слышит и сейчас, хоть он уже изрядно охрип. Но чего добьешься протестами? Свадьбу уже сыграли; нравится ей это или нет – у Англии теперь испанский король. Лист бумаги норовит снова свернуться в рулон, и Левина придавливает его углы четырьмя камнями, которые хранит именно для таких случаев. Камни достались ей из отцовской мастерской. Муж не понимал, зачем везти с собой в Англию самые обычные камни, когда семья и так доверху нагружена багажом – Левина объяснила, что это память об отце.

По Брюгге Левина не скучает; но ей очень недостает отца. Она понимала его разочарование: пять девчонок и ни одного мальчишки! Левина стала его любимицей: он с малолетства брал ее с собой в мастерскую, и она, затаив дыхание, любовалась тем, как чистые листы под его рукой расцвечиваются изумительными красками и сложными фигурами, как вырастают в начале страниц причудливые буквицы, каким чистым золотом сияет позолота. Отцовская мастерская навеки запечатлелась в ее памяти. Она часами следила за его работой – за тем, как на полях какого-нибудь молитвенника отец выращивает целые дремучие леса, как сажает на ветви птиц и селит в зарослях сказочных зверей. Он мог нарисовать где-нибудь в углу страницы муху, так похожую на настоящую, что Левина, хоть и видела, как появилось на свет насекомое, невольно пыталась его согнать и ждала, что муха улетит. Уж очень сильно завораживали ее подобные чудеса!..

За спиной хлопает дверь. Герой вздергивает голову, но не лает. Беспокоиться не о чем; это вернулся муж. Левина чувствует укол раздражения: она наслаждалась тишиной и покоем, у нее как раз пошла работа, а теперь все насмарку. Женщина снова смотрит на Маркуса. Солнце опустилось ниже; яркий свет, играющий на его лице и руках, теперь чередуется с глубокими тенями. Рукава у Маркуса закатаны, и Левина замечает, что былая детская пухлость сменилась крепкими мускулами. Переводит взгляд на свой рисунок – не то! Совсем не Маркус; внешнее сходство есть, но по сути ничего общего. Смяв рисунок, она бросает его наземь. Герой кидается к нему, решив, что это мяч – вот и конец идиллической сцене. Маркус сонно ворочается на скамье, приоткрывает и снова закрывает глаза. Левина слышит, как Георг в холле разговаривает со слугой. Она берет новый лист бумаги и начинает заново; вглядывается в лицо сына, на котором играет свет и дрожащие тени листвы, с теплым чувством узнает в нем знакомые черты – широко расставленные глаза и крупный рот отцовские, круглые щеки ее собственные. Маркус больше пошел в отца: уши точь-в-точь как у него, да и большие руки, и темные волосы – все это от Георга. У самой Левины волосы белесые, точно сыворотка.

Порой она удивляется тому, что выросла в доме, полном женщин, а теперь легко управляется с семьей из одних лишь мужчин. Впрочем, при дворе достаточно женщин, чтобы с лихвой заменить ей сестер. Греи стали ей почти родными: Фрэнсис Левина считает своей ближайшей подругой, а то, что они вместе стали свидетельницами смерти Джейн, связало их еще более крепкими узами. Сблизились они много лет назад, когда утешали друг друга после смерти первой покровительницы Левины, Екатерины Парр. Странным образом эта необычная дружба строилась и крепла на общем горе. Необычная – ибо едва ли при дворе найдутся другие две женщины, столь различные по происхождению и воспитанию: Левина, дочь простолюдина-художника из Брюгге, и Фрэнсис, внучка короля. Но дружба между женщинами вообще причудлива и порой не поддается никаким объяснениям.

Сейчас Левину не оставляет страх за Фрэнсис и ее дочерей. Они до сих пор при дворе – вынуждены угождать узурпаторше, отнявшей у Джейн сперва корону, потом и жизнь. Воспоминание о Джейн давит на сердце, словно большая гиря на весах бакалейщика. Левина слышала перешептывания о Фрэнсис: подругу осуждают, называют бессердечной за то, что остается при дворе, где сложили головы ее муж и дочь. Как они не понимают? Она служит Марии Тюдор, потому что королева этого требует – и для того, чтобы заручиться ее милостью и спасти от той же участи остатки своей семьи. В конце концов, права на престол, что имела несчастная Джейн, теперь перешли к ее сестре Кэтрин Грей.

Входит Георг, молча останавливается у жены за спиной и смотрит на набросок. Она не оборачивается. Георг никогда не отвлекает ее от дела; Левина благодарна ему за уважение к ее творчеству и теперь чувствует укол вины за то, что несколько минут назад была недовольна его приходом. На глаза падает прядь волос, которую Левина сдувает, не отрываясь от работы. За спиной слышится дыхание супруга. Теперь все сходится: уголь, словно по волшебству, повинуется ее желаниям, и на листе проступает рисунок, который, казалось, был здесь всегда – только теперь, благодаря какой-то таинственной алхимии, стал видим смертным. Левина выпрямляется и с улыбкой поворачивается к мужу.

– Отлично вышло, Ви́на! Это он – наш сын, – говорит Георг, положив руку ей на плечо.

Ласковое прикосновение для нее непривычно: муж служит в дворцовой страже, не бывает дома по несколько недель, и всякий раз после его возвращения им приходится заново привыкать друг к другу.

– Как ты, Георг? – спрашивает она. – Вид у тебя усталый.

– Не останавливайся. Мне нравится смотреть, как ты рисуешь.

– Тогда присядь, и я нарисую тебя. Вот сюда, – и она указывает на залитый солнцем табурет у окна.

Порой, когда Левина вглядывается в лицо мужа, ей кажется, что перед ней незнакомец. Где тот робкий молодой человек, что много лет назад явился к ее отцу, в дорогом, но плохо сидящем дублете и с обрезанной под корень челкой, из-за которой походил на монаха? Левина вспоминает, как, увидев его в шляпе, подумала: «А вдруг у него там тонзура?[15]» – и едва не рассмеялась вслух. Георг, племянник старой подруги ее матери, нанес визит в семейство Бенинг, надеясь среди здешнего изобилия девиц найти себе жену.

Строго говоря, дочери живописца Бенинга были для него низкородны. Однако Георг Теерлинк не был завидным женихом. Красотой он не блистал, людей побаивался, смотрел как побитая собака, к тому же заикался так, что с трудом добирался от начала слова до конца. Приветствие и обычные вступительные любезности произносил минут двадцать, мучаясь при этом страшно; сестры Левины – особенно Герта – тревожно переглядывались. У каждой на лице читалось: «Кого он выберет? Только бы не меня!» Левине стало ужасно его жаль: должно быть, это отразилось на лице – так что он выбрал ее.

Тогда ей было семнадцать – и семнадцать лет прошло с тех пор: как быстро летит время! Отец не спорил, но и только; он понимал, что рано или поздно с Левиной придется расстаться, однако, будь его воля, оставил бы ее при себе навеки. Свадьбу взяла в свои руки мать. Обо всем договорилась и устроила так, что Георг Теерлинк взял Левину без приданого – дело редкое, почти невиданное.

– Ну что ты нос повесил? – говорила она отцу. – У тебя остаются еще четыре девочки!

Отец хотел ответить, но лишь рукой махнул и вышел за дверь. Левина нагнала его уже в саду, усыпанном пожелтелыми осенними листьями.

– Не огорчайтесь, батюшка, прошу вас!

– Ах, Ви́на, Ви́на, – ответил он, – ведь ты моя любимица!

– Ш-ш-ш! Что, если остальные услышат?

– Ты думаешь, они этого не знают? – Отец раскрыл объятия, и Левина бросилась ему на грудь, радуясь, что может не смотреть в его изрезанное морщинами лицо.

– Тебе не кажется подозрительным, – спросила в тот же вечер Герта, – что Теерлинк берет тебя совсем без денег? Да, у него ужасный порок речи, но все-таки! Ведь семья у него и родовитее, и намного богаче нашей. Может быть, он просто… ну, знаешь, неспособен на это?

Об этом сестры говорили много и с неизменным интересом. Левина рада была сбежать от Герты и прочих, пусть это даже означало замужество за чудаковатым заикой Теерлинком. Вскоре Герта тоже вышла замуж – за торговца сукном, достаточно богатого даже для нее, – но умерла первыми родами. А Левина по приглашению королевы Екатерины Парр, слышавшей о ее картинах, отправилась к английскому двору; с ней переехал Георг и получил место в дворцовой страже. Со временем она его полюбила – прежде всего за то, что не мешал ей рисовать; от большинства мужчин такого великодушия не дождешься. Заикание Георга с годами почти сошло на нет и теперь проявлялось лишь изредка, обычно в минуты сильных переживаний – большой радости или большого страха. Он никогда об этом не говорит, но Левина подозревает, что в казарме ему не слишком весело: мужчины, когда собираются вместе, бывают жестоки не меньше женщин. Однако в целом служба в дворцовой страже ему подходит: она требует терпения и молчания – а этими двумя талантами Георга Бог не обидел.

– Вот так, – говорит она, отложив кусочек угля и протягивая мужу рисунок. – Что скажешь?

– Какой-то старик, – говорит он. – Я что, вправду такой старый?

– Георг, когда это ты сделался таким тщеславным? – смеется Левина, а он заключает ее в объятия и притягивает к себе.

– Л-левина! – выдыхает он; и она вдруг вспоминает, как его любит. Океан нежности, хлынувший из глубины сердца, растапливает все преграды между ними. Георг увлекает ее в спальню. Левина бросает взгляд на Маркуса – но он по-прежнему безмятежно спит, и рядом с ним снова прикорнул Герой. Захлопнув за собой дверь, они принимаются раздевать друг друга, торопливо и неловко возясь со шнуровкой. Оба молчат: слышен лишь шорох ткани и частое, шумное дыхание. Корсаж, сдавливающий живот и бока, падает на пол; Левина вдруг остро ощущает, как располнела в последние годы, и пугается. Вдруг это не понравится Георгу? Он, кажется, ничего не замечает; опустившись на колени, он приникает лицом к ее чреву и глубоко вдыхает, словно старается поглотить самое ее существо.


После ужина Маркус уходит к себе наверх, а Георг и Левина остаются в гостиной, и муж перебирает стопку ее рисунков, разглядывая каждый.

– Чьи это руки? – спрашивает он.

Он поворачивает рисунок к свету, чтобы рассмотреть получше; Левина подходит и заглядывает ему через плечо. На рисунке – руки Джейн Грей, слепо шарящие в поисках плахи.

– Ничьи. Просто фантазия. – Она не хочет объяснять – не готова снова погружаться в этот ужас или рассказывать, что ей не хватает духу перенести на бумагу сцену казни целиком.

– А это леди Мэри Грей, верно? – Предыдущий рисунок он убрал под низ стопки и взялся за следующий.

– Верно.

На этом наброске Мэри изображена со спины, в три четверти. Левина рисовала девочку десятки раз, пытаясь вообразить под одеждой обезображенное тело ребенка, передать неестественный змеиный изгиб позвоночника. Ей вспоминается, как отец однажды повел ее в мертвецкую, показал мертвого карлика и приказал его рисовать – снова и снова, пока не получится. Так отец учил дочь анатомии. «Человеческое тело не едино, – говорил он, – оно состоит из множества частей. Нужно рассмотреть каждую в отдельности и понять, как она скреплена с остальными». Левина была еще очень молода, и странные пропорции карликового тельца – короткие ноги, длинный торс, квадратная голова – немало напугали. Мэри Грей другая. Пропорции ее тела совершенны, только очень малы, словно у марионетки; на лице притягивают внимание большие ясные глаза и рот, что так легко, даже против ее желания, складывается в улыбку. Была бы красавицей… если бы не горб. Как несправедливо! Но именно это сочетание совершенства и несовершенства, их зримая противоположность завораживает Левину.

– Трудно представить, каково ей приходится, – бормочет Георг. Не совсем понятно, имеет ли он в виду уродство Мэри или гибель родных девочки.

– Она сильнее, чем кажется, – отвечает Левина. – Куда больше я беспокоюсь за вторую сестру.

– Леди Кэтрин?

Она кивает.

– Взгляни. – И, взяв со стола стопку рисунков, перебирает их, потом находит набросок лица Кэтрин.

– Ты уловила ее хрупкость, – говорит он. – И красоту. – Подносит рисунок ближе к свету, вглядывается. – Прежде я не замечал, как она похожа на отца.

– И красотой, и обаянием в него, – отвечает Левина. Верно, Генри Грей немало девичьих голов вскружил в свое время!

– В казармах я слыхал толки о том, что законная наследница престола – она, а не Елизавета.

– Боже упаси!

Левина пробует представить ветреную Кэтрин Грей в роли королевы Англии. На первый взгляд это кажется невозможным… но, в сущности, почему нет? В жилах Кэтрин течет кровь Тюдоров, и на ней, в отличие от Елизаветы, нет пятна незаконнорожденности.

– Королева надеется произвести на свет мальчика. Тогда вопрос престолонаследия будет улажен.

Георг бросает на жену выразительный взгляд, возводит глаза к потолку, но не спорит.

Он продолжает перебирать рисунки. Вот Фрэнсис Грей – набросок по памяти. Здесь она улыбается, а в жизни Левина уже давно не видела на ее лице улыбки.

– Зачем ты так много рисуешь Греев? – спрашивает он.

– Фрэнсис делает у себя в Бомэноре галерею. Хочет повесить там портреты всей семьи.

После казни герцога поместья Греев должны были отойти короне, только королева сразу вернула их Фрэнсис – не все, хотя и почти все: Брэдгейт, ее любимый дом, оставила за собой. Фрэнсис не скрывала облегчения: не от того, что земли и особняки остались в чужих руках, а от того, что королева не держит на нее зла. Однако она со своими двумя дочерями ходит по лезвию ножа. Все трое прикидываются католичками, но с них глаз не сводят: Фрэнсис рассказывала Левине, что Сьюзен Кларенсьё неотступно следит за ними и докладывает королеве об их жизни – что они едят, с кем переписываются, часто ли молятся. Неудивительно, что она хочет окружить себя портретами родных и близких, многих из которых уже потеряла.

– Опять портреты! – ворчит Георг. Быть может, он предпочел бы, чтобы жена сидела дома и рожала по ребенку каждый год.

– Не начинай, – твердо отвечает она.

– О чем это ты?

– О том, что ты не вправе жаловаться на мою работу. Все, чем мы живем, куплено на мои заработки.

И она широким жестом обводит дом и все, что в нем – серебряную посуду в шкафу, стеклянные окна, выходящие на улицу, – в то же время ощущая, что поступает невеликодушно. К чему напоминать Георгу, что не он содержит семью? Он очень хороший муж. Другой на его месте еще много лет назад забил бы ее кнутом до полусмерти, чтобы принудить к повиновению.

– А правда, что Фрэнсис Грей решила выйти замуж за своего конюха?

– Вам в казарме, кроме сплетен, заняться нечем? – спрашивает Левина, и в голосе проступает раздражение. Она прекрасно знает, что Георг ревнует к ее дружбе с Фрэнсис, – а он знает, как ей неприятно слышать, что подругу и ее будущего мужа обсуждают досужие сплетники. – Стокс хороший, добрый человек; но главное, с ним она вместе с девочками сможет убраться подальше от двора! – Левина повышает голос. – Почему никто этого не понимает? Можно подумать, мир перевернется, если герцогиня выйдет замуж за простолюдина!

– Да я не в том смысле… – начинает Георг.

– Знаю, – отвечает она. – Прости.

Ей в самом деле стыдно. Они так редко бывают вместе: можно ли тратить эти драгоценные часы на ссоры?

– Но вот что меня беспокоит… – Он в задумчивости потирает лоб рукой. – Ты не боишься, что связи с этой семьей навлекут на нас беду?

– Георг, я не из тех друзей, что в беде перестают быть друзьями. Фрэнсис всегда была ко мне добра – я ее не покину. – «Как мало мужчины понимают женскую дружбу, – думает Левина, – как низко ценят!» – И потом, сейчас она снова в милости у королевы.

Все-таки она ввязалась в бессмысленный спор!

– Королева любила и леди Джейн, ты сама рассказывала. Но это не помешало ей…

– Хватит! – почти кричит Левина и выставляет перед собой ладонь, словно возводя между собой и мужем невидимую стену. Гнев кипит в ней и вот-вот прорвется, особенно потому, что она понимает: Георг прав.

– Ви́на, я боюсь п-п-п-п… – Мучительная пауза; Георг пытается закончить слово. Как бывает в минуты волнения, его заикание снова напомнило о себе. Левину это больше не беспокоит: за семнадцать лет она привыкла к заиканию Георга и почти перестала его замечать – но сейчас, когда на него сердита, оно снова неприятно царапает ей слух. – …п-последствий этого нового союза.

Георг говорит о королеве и испанском принце Филиппе. Не он один боится католиков: многие из тех, кто предан новой вере, уже бежали из Англии в иные страны, где нет религиозных стеснений.

– Если боишься – если ты такой трус – пожалуйста, возвращайся в Брюгге! – Но тут же она прижимает ладонь ко рту, коря себя за несдержанность. – Прости… я не хотела… это было несправедливо.

Георг молчит. Она подходит ближе, начинает разминать ему плечи, однако он остается напряженным, неподатливым.

Некоторое время оба молчат. Наконец он говорит:

– У нас с тобой хорошая семья, не так ли, В-в-в-в…

– Хорошая, Георг, – тихо отвечает она.

– Замерзла? – спрашивает он.

Левина кивает: после захода солнца стало прохладно.

– Королева сейчас уже обвенчана, – говорит муж, встав и нагнувшись, чтобы растопить камин. – Один Бог знает, что принесет нам ее брак. Как бы не начали сжигать людей. Сегодня с утра в Смитфилде была потасовка, хуже обыкновенного. – Он наклоняется к поленнице с огнивом.

– Католики и реформаты? – спрашивает Левина, хоть это и излишний вопрос. Кто же еще? Нынче все волнения происходят из-за разницы в вере.

– Боннер отхлестал по щекам какого-то прихожанина за то, что во время мессы тот не поднял глаз на гостию[16]. Об этом закричали на улице… ну и началось.

– Епископ Боннер? – Он встает у нее перед глазами: пухлый, словно младенец-переросток, с круглым румяным лицом, капризными губами и холодным, жестоким взглядом. – Вот кого ждут не дождутся в аду!

Времена молодого короля Эдуарда, когда каждый мог исповедовать ту веру, какую считал нужным, сейчас кажутся безвозвратно ушедшими в прошлое. Новая королева кнутом и шпорами возвращает страну на католический путь.

– У нас в доме есть что-то, что можно поставить нам в вину?

– Несколько памфлетов. И Библия.

Георг никогда особо не интересовался религией – в этом, как и во многом другом, он следовал за женой. Но для Левины реформатская вера вошла в плоть и кровь, скрепила душу так же нерушимо, как яичный белок связывает краски на полотне. Однако в нынешние времена держать в доме английскую Библию опасно.

– Главное для нас – ходить к мессе так, чтобы все видели.

– Да, и не забывать поднимать глаза на гостию.

Левина роется в стопках рисунков, разыскивая памфлет, недавно купленный на рынке.

– Вот, – протягивает ему несколько скрепленных вместе бумажных листков.

– Выглядит довольно невинно, – замечает он, просматривая памфлет, – но тут ведь не угадаешь. – И отправляет его в огонь.

Левина находит еще один – тот, что использовала вместо закладки в одном из своих анатомических атласов. Как стремительно меняется мир! То, что месяц назад было ненужной бумажкой, теперь таит в себе смертельную угрозу.

– К этому-то они придираться не станут, как ты думаешь? – говорит она, листая атлас с изображениями рассеченного человеческого тела. – Или тоже неблагочестиво?

– В тот день, когда и анатомия станет ересью, Ви́на, мы немедленно вернемся в Брюгге, – говорит Георг и крепко обнимает жену. – А что с твоей Библией?

– Георг, ты же не собираешься сжечь книгу?

– Лучше уж ее, чем тебя.

– Ни за что! – Ей не верится, что он предлагает такое. – Это же слово Божье!

– Верно, – угрюмо отвечает он. – Но Бог нас простит. Он знает, что у нас есть причины.

– Георг, это уж слишком!

– Тогда отдай мне, и я надежно ее спрячу. Закопаю где-нибудь подальше от дома.

– Неужто мы дожили до такого? – горестно спрашивает она.

– Пока нет, однако скоро доживем.

Она достает из деревянного ларца Библию, целует и передает мужу, с удивлением понимая, что его предусмотрительность ее успокаивает. Георг заботится о ней и защищает; вместе – она, муж, Маркус – они сильнее, чем по отдельности. Каково-то приходится Фрэнсис одной среди придворных шпионов и сплетников? На кого, кроме матери, надеяться ее девочкам? Неудивительно, что она готова выйти замуж хоть за конюха.

– Георг, я так тебя люблю! – растроганно говорит она.

– Знаю, – просто отвечает он.

Мэри Уайтхолл, ноябрь 1554

Рука у королевы как птичья лапа. Вцепилась когтями мне в плечо, и все мои силы уходят на то, чтобы терпеть и не отталкивать ее. Другой рукой беспрерывно, круговыми движениями, поглаживает живот – чтобы никто не забыл, что у нее там ребенок. Сияет от счастья и не сводит глаз с мужа.

Я улыбаюсь, но за этой улыбкой клокочет омерзение. Я для нее по-прежнему ручная обезьянка и девочка на побегушках: сходи туда, сходи сюда, подай-принеси, почитай, разотри мне плечи. Как будто она забыла о том, что убила мою сестру. А как же совесть? Как она живет с тем, что совершила? Думает, так угодно Богу? Я не верю в Бога, которому угодны казни невинных! Однако на молитве вместе с прочими, смиренно опустив глаза, перебираю четки – золотая девочка Мэри Грей.

Ее испанец сидит рядом, но в напряженной позе, на самом краю скамьи, и старается отодвинуться подальше – так инстинктивно делают люди, когда сидят рядом со мной. Я знаю, как проявляется отвращение. Королева касается его рукава, и он морщится. Вижу, что она ему противна, но сама она совсем этого не замечает. Лицо у Филиппа точь-в-точь как у Кэтрин, когда ей преподносят какой-нибудь ненужный подарок, и приходится из вежливости делать вид, что очень довольна. Окружающим испанец по большей части нравится: красив, роскошно одет, держится как настоящий король. Люди вечно смотрят на внешность – мне ли не знать?

Все мы собрались на арене для турниров в Уайтхолле; здесь гости продемонстрируют нам испанское фехтование и верховую езду. В последние месяцы англичане не упускают случая показать, что ничто в испанцах их не впечатляет; и сегодняшний день – не исключение. Несколько иностранных дворян попарно сошлись на поле и машут рапирами, но мало кто обращает на них внимание. День серый, пасмурный, с неба сочится изморось. Мы сидим под навесом, завернувшись в меха, защищающие от холода и сырости, однако у фехтовальщиков на поле вид очень несчастный. Как они, должно быть, мечтают вернуться домой, под яркое южное солнце!

Испанцам Англия не по вкусу. Вечно жалуются на все – на погоду, на еду, на слуг. На их взгляд, мы странно одеваемся, не умеем себя вести, и нравы у нас чересчур бесцеремонные. Впрочем, это им не мешает пялиться голодными глазами на мою сестру и на Джейн Дормер. Фериа, ближайший сподвижник короля и, пожалуй, самый приятный из них, похоже, всерьез влюбился в Джейн. Кэтрин говорит, она станет для такого человека хорошей женой – она добрая, тихая и кроткая, и готова слушаться мужа. А послушание – главная добродетель хорошей жены: так говорит мистрис Пойнтц. Правда, не мне – все знают, что мне ничьей женой не бывать. Но я тоже должна быть кроткой и послушной, чтобы загладить этим свои недостатки. Однако хотела бы я знать, какая сила способна сделать кроткой и послушной Кэтрин?

Филипп что-то шепчет королеве, так тихо, что не слышу даже я, хотя сижу у нее на коленях. При этом взгляд его скользит ко мне, и в складке губ ясно читается отвращение.

– Мэри, милочка, у нас заболело колено. Сойди и присядь с нами рядом, – говорит королева виноватым тоном.

Откуда ей знать, что я терпеть не могу сидеть у нее на коленях? Откуда знать, как я ее ненавижу? Она приказывает Джейн Дормер подвинуться и освободить для меня место рядом с ней, но тут вмешивается муж королевы и снова что-то шепчет. В результате Джейн Дормер остается на своем месте, а я втискиваюсь по другую сторону от нее, между Джейн и Магдален Дакр – туда, где испанец сможет забыть о моем существовании. Магдален с гримаской отодвигается от меня подальше, что-то шепчет своей соседке, кузине Маргарет, и та громко фыркает. Я делаю вид, что мне безразлично. На самом деле нет. Я привыкла, да – но все равно больно. Просто не стоит об этом думать.

Я озираюсь, ищу глазами сестру, только она куда-то ускользнула. Оглядывая арену, замечаю яркое пятно – ее алое платье – за высокой тисовой изгородью аптекарского огорода. Должно быть, опять любезничает с этим Гербертом.

На арену въезжают рысью с полдюжины верховых испанцев, и среди них Фериа. Среди зрителей раздаются приветственные крики; король встает с места и аплодирует, подняв руки над головой. Его примеру следуют и остальные, но аплодисменты выходят довольно жидкие. Всадники разодеты, как на парад: на них доспехи, высокие ботфорты, шляпы с причудливыми плюмажами и длинные черные плащи. У каждого плащ перекинут через плечо и ложится живописными складками. Вместо копий в руках испанцев длинные трости.

– Вот так свирепые бойцы! – кричит кто-то в толпе, и зрители покатываются со смеху, хотя не совсем понятно, что тут смешного. Да, они не вооружены, но кони у них отличные: шкуры блестят, как отполированные, они выгибают шеи, раздувают ноздри и пританцовывают на месте – а всадники отлично с ними управляются. Ветер треплет попоны, блестит сбруя, многосложная, словно украшения королевы.

Кони вышагивают в ряд, останавливаются и поворачиваются по команде, высоко поднимая ноги и махая хвостами, а всадники перебрасываются своими тростями и ловко ловят их в воздухе.

– И это все, на что вы способны? – снова голос из толпы зрителей.

– Ой, это какой-то новый танец! – по-женски пискляво подхватывает другой, и по толпе прокатывается смех.

Филипп сжимает губы и барабанит пальцами по подлокотнику своего кресла. Все мы молчим. Из толпы – новые насмешливые выкрики. Тук-тук-тук по подлокотнику. Королева пытается взять мужа за руку – он отдергивает руку. Она бормочет что-то о «великолепном зрелище». Он, дернув лицом, отворачивается. Приближенные дамы королевы, Сьюзен Кларенсьё и Фридесвида Стерли, позади нас начинают в притворном восторге хлопать в ладоши. Король, обернувшись, бросает на них такой взгляд, что их руки застывают в воздухе. Королева потирает живот.

Один гнедой жеребец на поле вдруг пятится, встает на дыбы, едва не сбросив седока, и с того слетает шляпа. Тут смеется даже король – но лишь пока из толпы зрителей не слышится:

– Что такое? Дама потеряла шляпку?

Король снова плотно сжимает губы, и в глазах его вспыхивает гнев.

Однако я уже не слежу за тем, что делают испанцы на поле. Мой взгляд прикован к сцене в отдалении, возле тисовой изгороди, в которой участвует моя сестра. Граф Пемброк, отец Гарри Герберта, схватил сына за шкирку. Кэтрин рядом с графом кажется маленькой, как кукла; но она не спешит прочь – судя по наклону головы, сестра о чем-то отчаянно его упрашивает. Я молчаливо желаю ей придержать язык: Кэтрин вечно сначала говорит, а потом думает, и рано или поздно это навлечет на нее беду. Но сейчас нашу Киску едва ли что-то остановит.

Вдруг Пемброк, не выпуская воротник сына, шагает к ней и свободной рукой с размаху бьет по лицу. Кэтрин валится на траву, взметнув алые юбки. Я едва верю своим глазам: этот огромный мужчина, что сейчас шагает прочь, таща за собой упирающегося сына, ударил мою сестру! Быть может, он сказал бы «сама напросилась» – но что с того? Такому поведению нет оправданий.

«Что сделала бы Джейн?» – думаю я – и прежде, чем мысленно произношу вопрос, приходит ответ. Я прошу у королевы разрешения отойти и, сойдя с трибуны, бегу к тисовой изгороди. Беспокоить maman не стоит: чем меньше внимания к этому происшествию, тем лучше. Хорошо бы его вообще никто не заметил! Доброе имя моей сестры сейчас висит на волоске.

Дождь уже не моросит, а падает крупными тяжелыми каплями; к тому времени, как я добираюсь до Кэтрин, платье у меня намокает и тяжелеет. Она сидит на траве, мокрая насквозь, в потемневшем алом платье, дрожит и горько плачет.

– Пойдем, Киска, – говорю я, стараясь, чтобы голос звучал по-взрослому. Сейчас из нас двоих я – старшая. Надо вести себя, как Джейн. – Пойдем в дом, тебе нужно переодеться в сухое, иначе простудишься насмерть.

Чепец у нее сбился, волосы растрепались, мокрые золотистые пряди прилипли к лицу. На щеке красный след – отпечаток мужской ладони. Она рыдает, вздрагивая всем телом; только сейчас я замечаю, что шнуровка у нее развязана, и Кэтрин приходится придерживать платье, чтобы оно не сползло с плеч.

Она позволяет мне затянуть шнуровку и молча идет со мной в покои maman. Это довольно далеко от арены. И платье, и туфли на мне так намокли, что трудно идти; до наших комнат мы добираемся уже совсем обессиленные. Двое щенков Кэтрин выбегают нам навстречу: она наклоняется к ним, гладит, приговаривает что-то ласковое – и, кажется, на миг забывает о своем горе.

– Стэн! Стим! Где остальные?

Maman отправила их на конюшню. Они грызли портьеры.

– А Геркулеса? Он тоже там?

– Да, и твою обезьянку тоже.

Кэтрин обожает своих питомцев. Иногда мне думается: она так переполнена любовью, что не знает, что с ней делать, – и тут на помощь приходят домашние животные. Интересно, каково это, когда тебя переполняют чувства? Я-то свои всегда держу взаперти. Окружающие, быть может, считают, что я ничего не чувствую, но в этом очень ошибаются.

Я зову слугу, и он приносит ведерко углей, чтобы разжечь огонь. Скоро мы сбрасываем мокрую одежду и устраиваемся у пылающего камина: Кэтрин в лучшей шелковой ночной сорочке maman и в ее шали, я – завернувшись в шерстяное одеяло. Передаем друг другу горячий пунш, отхлебываем по очереди, мелкими глотками, чтобы не обжечь рот.

– Лучше тебе оставить его в покое, – говорю я.

– Но он мой муж! – всхлипывает она.

– Нет, Киска. Не муж. И тебе не победить.

Брак Кэтрин с Гарри Гербертом был частью интриги Нортумберленда: не случайно они поженились в тот же день, что и Джейн с Гилфордом Дадли.

– Мы любим друг друга!

– И это тоже ничего не значит, – отвечаю я.

Ее лицо кривится от плача.

– Пемброк сказал, что я запятнана изменой отца и сестры, что он не позволит сыну об меня замараться!

Не знаю, что ответить на это; но мне самой многое становится яснее. Как видно, когда королева свергла с престола Джейн, Пемброк, спасая собственную шкуру, поспешил перебежать на ее сторону. Поэтому он и не хочет никаких связей с Греями: мы – живое доказательство его неверности.

– По крайней мере, отцу хватило мужества умереть за свои убеждения! – добавляет Кэтрин и, всхлипнув, утирает нос рукавом.

Я не уверена, что наш отец был таким безупречным рыцарем, каким воображает его Кэтрин. Он присоединился к мятежникам, восставшим против короны, и был схвачен при попытке бежать – так говорит maman. Только к чему сейчас напоминать об этом Кэтрин, обожающей отца? Мне вспоминаются и другие слова maman: то, что на Кэтрин легла тень отцовского предательства, возможно, убережет ее от участия в борьбе за престол.

– Положение королевы очень нестойко, cherie, – добавила она. – Вокруг столько реформатов, которые только и мечтают от нее избавиться.

Но Кэтрин не думает ни о престоле, ни об угрозе, беззвучно сгущающейся вокруг нас. Ее душа до краев полна мечтами о любви – в ней нет места ни для чего другого. Должно быть, каждый из нас забывает по-своему – и по-своему прячется от реальности.

Maman ищет выход из западни в новом замужестве. «Это убережет нас от беды», – говорит она. Однако нельзя выходить замуж так скоро – придется подождать; к тому же королева едва ли выпустит нас из виду. Елизавету она держит взаперти в Вудстоке, в надежде, что о ней все позабудут. Только забыть ее невозможно – все только о ней и шепчутся; и очень хорошо, чем больше окружающие думают о Елизавете, тем меньше вероятность, что вспомнят о Греях – так говорит maman.

– Пойдем, Киска, пора одеваться. Скоро вернутся остальные, – говорю я, надеясь отвлечь сестру от горестей. – Что ты наденешь? Голубое? Тебе так идет голубой!

Мы помогаем друг дружке переодеться в чистые сорочки и корсажи, затягиваем друг другу шнуровки, привязываем рукава, заплетаем косы и прячем их под чепцы. Люблю, когда Кэтрин помогает мне одеться: она привыкла к моему телосложению и не трогает меня больше необходимого. Даже Пегги Уиллоуби, безобидное создание, когда я переодеваюсь при ней, не может скрыть любопытства, хоть и изо всех сил старается не пялиться на мою искривленную спину.

– И кузина Маргарет тоже собралась замуж, – говорит вдруг Кэтрин, словно размышляя вслух. Я слышала о помолвке Маргарет Клиффорд, но сама об этом не заговаривала, опасаясь расстроить сестру. – Генри Стенли, лорд Стрэйндж – в самом деле, странный жених![17] – фыркает она. – Кузина в нем души не чает, а он распускает руки, стоит ей отвернуться!

Я помалкиваю. Не стоит спорить с Кэтрин, когда ей, как говорится, вожжа под хвост попала.

– Еще и maman! – Она в гневе ударяет кулаком по колену; остатки пунша выплескиваются на пол, и Стэн и Стим подбегают, чтобы их слизать. – Что она нашла в этом Стоксе? Кто он вообще такой?!

– Он добрый человек, – отвечаю я.

И немедленно об этом жалею; это замечание злит Кэтрин сильнее.

– «Добрый»! – повторяет она так, словно слово горчит на языке. – Да он даже не… – И осекается.

– Лучше бы тебе с этим смириться, Киска. Они поженятся в любом случае, что бы ты об этом ни думала. Разве тебе не кажется, что maman в последнее время выглядит спокойнее и счастливее прежнего?

– Пф! – отмахивается Кэтрин. Подозвав к себе Стэна, зарывается лицом в его шерсть и говорит капризным детским голоском: – Тебе это тоже не по душе, правда, Стэнни?

Я встаю и подхожу к окну.

– Дождь перестал. – Провожу пальцем по запотевшему стеклу.

– А еще этот Фериа, – продолжает изливать наболевшее Кэтрин, – ну ты его видела, Мышка, тот испанец… тот, что хорош собой… Он положил глаз на Джейн Дормер. А она словно и не замечает. Конечно, ничего удивительного – все хотят жениться на Джейн Дормер! Томас Говард тоже ее обхаживает. – Она сбрасывает с плеч платье и выбирает другое, натягивает его на себя, расправляет складки. Затем надевает одно из ожерелий maman, берет зеркальце и пристально себя разглядывает, поворачивая голову так и этак, поджимая губы, и наконец говорит со вздохом: – Все младшие фрейлины вот-вот выйдут замуж, одна я останусь старой девой!

– Тебе всего пятнадцать – не рановато ли для старой девы? И потом, ты не будешь одна. Рядом с тобой останусь я.

– Ох, прости, Мышка! – восклицает она и, столкнув с колен Стэна, бежит ко мне. Присаживается на подоконник, чтобы наши лица были на одном уровне, сцепляется со мной мизинцами. – Я не подумала… так бездушно с моей стороны помнить только о своих горестях, когда…

Она не договаривает – но ясно, что хочет сказать: когда мне, с моим уродством, нечего и думать о том, чтобы найти себе мужа.

Кэтрин снимает с пальца обручальное кольцо.

– Держи, – говорит она и, взяв меня за руку, аккуратно надевает кольцо мне на средний палец. – У тебя красивые руки и хорошенькое личико. Пусть ростом ты не вышла, зато всех превосходишь умом; пусть спина у тебя кривая – зато душа прямая и благородная. – Она умолкает; я вижу, что уголки ее глаз снова набухают слезами. – А вот я не такая. Ты, Мэри, стоишь дюжины таких, как я.

От этих слов что-то сдавливает мне горло, словно там, внутри, нарыв, который вот-вот прорвется. Я не из тех, кто часто льет слезы, но сейчас готова заплакать.

– И потом, – добавляет сестра, – всякое на свете случается. Ты слышала о королеве Клод? Она была горбатой, как ты, да еще хромой и косоглазой – и что же ты думаешь? Вышла замуж за короля Франции!

Я киваю, глубоко вздыхая, чтобы не дать волю слезам. Не уверена, что хочу слушать о королеве Клод. Мысль, что какая-то горбунья взошла на трон, вовсе меня не успокаивает.

– Что случилось с ней дальше? – спрашиваю я.

– Не знаю, – отвечает Кэтрин. – Но она стала матерью следующего французского короля, и в честь нее французы назвали сорт сливы[18].

– Сорт сливы, – повторяю я. По мне, не слишком-то большая честь. – Интересно, что назовут в честь меня? Крыжовник? Такой же кислый и колючий.

– Что ты, Мышка! Ты совсем не похожа на крыжовник!

«А по-моему, похожа» – думаю я.

– У тебя идеальные глаза. И вообще не унывай: происхождением ты не ниже королевы Клод, так что… – Не договорив, она обводит комнату широким жестом, словно желая сказать, что мне принадлежит весь мир.

– Конечно, Киска, – отвечаю я, чтобы с ней не спорить. – Ты права. В нас обеих королевская кровь.

Эти слова вызывают у нее улыбку; а когда Кэтрин улыбается – словно солнышко выглядывает из-за туч. Но за дверями уже слышится шум; с поля для турниров расходятся зрители.

– Сейчас все пойдут на ужин. Пойдем и мы, чтобы нас не хватились.

Сцепившись мизинцами, мы выходим в холл, где уже расставлены столы, и за ними рассаживаются люди. Кэтрин вертит головой, выискивая в толпе Гарри Герберта. Отец его здесь, но самого Гарри не видно, и я чувствую, как Кэтрин этим расстроена. Появляется maman, ведет нас на галерею, где сидят король и королева. Ступени слишком высоки для меня: приходится останавливаться, чтобы передохнуть, и Кэтрин помогает подняться. Мы приседаем перед их величествами в глубоком реверансе. По бокам разносится шепоток: фрейлины заметили, что мы переоделись – а все остальные пришли сюда прямо с поля. Филипп отходит к своим джентльменам; королева похлопывает себя по колену – сигнал мне занять свое место – и я снова становлюсь ее ручной обезьянкой.

Левина Смитфилд / Уайтхолл, февраль 1555

Левина верхом пробирается сквозь толпу. Хорошо, что сегодня ее сопровождает конюх: в городе неспокойно. Они движутся против людского потока, текущего в Смитфилд, где Левина только что купила у своего обычного поставщика, в лавке за церковью Святого Варфоломея, новые краски. Она направляется в Уайтхолл; сегодня ей будет позировать кардинал. Левина боится опоздать и заставить такую важную персону ждать, но толпа сгущается и напирает все сильнее. Проезжая через рыночную площадь, Левина видела в центре ее столб, сложенные вокруг него дрова и хворост – костер, подготовленный для приговоренного к смерти. Сегодня эта участь ждет каноника из собора Святого Павла; он отказался отречься от своей веры. Левина пару раз встречалась с ним в Лондоне; он показался ей человеком разумным и приятным. Она старается об этом не думать, но спрашивает себя, случайно ли сожжения «еретиков» начались сразу после возвращения кардинала из долгого римского изгнания?

Толпа волнуется и гудит вокруг. Беспокойство передается коню; он храпит, встает на дыбы, едва не задевает копытом голову прохожего.

– Эй ты, смотри за своей чертовой зверюгой! – рявкает прохожий, потрясая кулаком и скаля зубы, словно уличная шавка.

Левина натягивает поводья, но взбудораженный жеребец не хочет стоять на месте. Крики и волнение толпы пугают его. Левина вздыхает с облегчением, когда конюх, подъехав ближе, крепко берет ее коня за узду и, успокаивая, что-то шепчет ему на ухо.

С площади доносится многоголосый гул, словно рев штормового моря.

– О господи! – невольно вырывается у Левины.

Должно быть, привезли узника. Она так надеялась этого избежать – но безнадежно застряла в толпе, спешащей полюбоваться зрелищем. Левина беззвучно молит Бога о том, чтобы все поскорее закончилось. По счастью, сегодня сильный ветер – костер разгорится быстро и жарко; быть может, кто-нибудь из палачей подбросит в костер мешочек селитры, чтобы быстрее отправить приговоренного в мир иной. Ком в горле, тяжесть в желудке. Такой славный человек – и так… так заканчивает жизнь. Левина еще ни разу не видала казни на костре – и очень надеется никогда не увидеть.

Она оглядывается, проверяя, бежит ли за конем Герой. Он здесь: уши прижаты, видны белки глаз – даже собака понимает, что тут происходит что-то плохое, хуже обычного городского шума и толкотни. Чует людскую жажду крови. Издалека, с площади, доносится пронзительный вопль, и над толпой поднимаются клубы дыма. Зачем она обернулась? Ветер несет дым в ее сторону: запах костра – и крик, этот страшный крик, разрывающий сердце. Новый порыв ветра приносит нечто новое и тошнотворное: аромат жареного мяса, от которого рот у Левины невольно наполняется слюной. В ужасе от реакции собственного тела, она туго обматывает лицо платком, чтобы заглушить вонь. Щиплет глаза – то ли дым, то ли непролитые слезы. Слава богу, толпа вокруг редеет, и теперь они могут ускорить шаг.

* * *

Кардинал Поул сидит перед Левиной, сложив руки на коленях. До сих пор он не произнес ни слова, как будто ее не замечает. Быть может, недоволен тем, что приходится позировать женщине? Но это распоряжение королевы; у него нет выбора. Он не встречается с Левиной взглядом. Карие глаза под тяжелыми веками создают впечатление доброты, только Левина уверена, что это впечатление обманчиво. Она не может изгнать из памяти страшную вонь горелой плоти; запах въелся в одежду, Левина боится, что никогда ее не отстирает и что душераздирающие вопли заживо сжигаемого человека будут звенеть в ушах до конца жизни.

На следующей неделе та же судьба ждет еще пятерых осужденных; и это только начало. Арестован архиепископ Кранмер. Ему предстоит нечто особенное – у королевы с ним личные счеты: это он аннулировал брак Генриха Восьмого и ее матери, превратив Марию Тюдор в незаконнорожденную. Теперь королева отомстит архиепископу. Левина спрашивает себя, за какую долю этих ужасов ответствен человек, сидящий перед ней, за какую – король, за какую – королева. Теперь она ходит на мессу каждый день, даже дома, вдали от двора: ведь у епископа Боннера везде глаза и уши. Как прав был Георг, когда настоял на том, чтобы избавиться от английской Библии!

Она откладывает кисть, чтобы внимательнее приглядеться к своей натуре. Смотрит, как играет свет на драгоценном камне в его кольце. Рассеянно протягивает руку, чтобы почесать за ухом Героя. У Поула густая борода, скрывающая нижнюю часть лица; она мешает разглядеть и понять его выражение. Хочется как-то расшевелить мужчину, хотя бы взглянуть ему прямо в глаза. Но лучше не стоит. И Левина переходит к той части портрета, где не требуется заглядывать изображаемому в душу: сосредотачивается на алой мантии, на том, как лежат ее складки, как лучи солнца, покрывая алую атласную ткань легкими поцелуями, придают ей сияние, почти белизну, и как в глубине складок атлас темнеет и приобретает цвет крови.

Она раздавливает яйцо, дает белку стечь в чашку, а нежный шарик желтка раскатывает между ладоней, чтобы он немного подсох и загустел. Взяв нож, взрезает мембрану желтка, капает яйцом в краску, тут же размешивает, добиваясь идеальной консистенции. Снова взглянув на мантию кардинала, добавляет в киноварь несколько гран[19] кадмия. В последнее время она редко использует яичную темперу, но на этом портрете, со всеми его оттенками красного, без яйца не обойтись. Отец не раз говорил: «Темпера не выцветет и через тысячу лет». И сейчас Левина как будто слышит его голос.

Крохотными перекрестными мазками Левина начинает накладывать краску. Кардинал глубоко вздыхает и ерзает в кресле, отчего складки мантии ложатся по-новому, и Левина подавляет раздраженный вздох. Теперь придется менять рисунок складок и на картине. Ей вспоминается кот на виселице, которого она видела недавно в Чипсайде, по дороге в лавку торговца бумагой. Кто-то вздернул кота, обрядив его в красную тряпку на манер кардинальской мантии. После шести лет при короле Эдуарде, твердом реформате, как можно было ждать, что Англия легко и быстро вернется к католической вере? Живые люди – не глина, принимающая любую форму под рукой скульптора. И, быть может, правы были те, кто опасался, что вместе с испанцами на берега Англии явится инквизиция. Страх, неотвязный, почти осязаемый страх повис над городом; должно быть, многие теперь жалеют, что выбрали Марию Тюдор, и оплакивают день, когда отвергли Джейн Грей.

Англичане боятся присоединения страны к католической Испании и ищут альтернативы. Шепотом называют два имени: Елизаветы и Кэтрин Грей. Многие вздохнут с облегчением, если та или другая девушка займет королевский трон. Неудивительно, что Фрэнсис изнывает от беспокойства: хотела бы Левина быть в силах чем-то ей помочь! Король хочет выдать Елизавету за герцога Савойского и отправить на континент, где у нее нет друзей и сторонников. Но девушка сопротивляется – и воля ее, похоже, сильнее всего Государственного Совета, вместе взятого; так что пока ее держат в Вудстоке, взаперти и под строгим надзором. Пока Елизавета остается незамужней и на английских берегах, опасность для Кэтрин не так велика. Однако по-настоящему избавить Греев от беды сможет лишь новый наследник из чрева королевы, желательно мальчик. Левина подсчитывает в уме: шесть полных месяцев со дня венчания – вполне возможно, скоро младенец появится на свет. Она обтирает кисть тряпкой и продолжает накладывать багрово-красные мазки.

Руки кардинала сжаты в кулаки, костяшки пальцев желты, словно лущеные орехи. Левина снова присматривается к его глазам под тяжелыми веками – глазам, что никак не желают встречаться с ней взглядом. Что они скрывают? Что скрывает густая борода и узкая розовая линия рта? Чтобы воспроизвести эти густые каштановые волосы, перевитые стальными нитями седины, потребуется тонкая кисть. Быть может, истина откроется ей в какой-нибудь мелкой детали. Жаль, нельзя писать с большей свободой, стремясь не к безупречному внешнему жизнеподобию, а к тому, чтобы ухватить самую суть сцены или человека. Об этом она много говорила с отцом. Как ни добивайся внешнего сходства – всегда есть что-то еще, какой-то поворот, движение, отблеск; и, пока работаешь над сходством, это ускользает. Левина чувствует: чтобы картина ожила, нужно не только воспроизводить видимое, но и делать видимым то, что скрыто.

Вдруг свет исчезает: повернувшись к окну, она видит, что хмурые тучи закрыли солнце – и прекратилась игра света в складках кардинальской мантии, и кожа кардинала приобрела неприятный серый оттенок. «Повезло, что утром не было дождя, – приходит ей в голову. – В сырости, под дождем тот бедняга мучился бы намного дольше…» И тут же с горькой усмешкой отвечает своим мыслям: какое уж тут везение!

– Свет ушел, ваше высокопреосвященство, – говорит она. – Боюсь, сегодня больше написать не удастся. Могу я попросить вас уделить мне еще час вашего времени завтра?

Он наконец поднимает на нее взгляд.

– Покажите, – говорит коротко, указывая на полотно.

Обычно Левина не показывает заказчикам незаконченные портреты – разве только хорошо знакомым. Но кардинал не просит, а приказывает, отказать ему невозможно; и она берется за полотно, небольшое, меньше фута[20] по диагонали. Осторожно взяв его за углы, чтобы не смазать свежую краску, показывает кардиналу. Тот вытягивает шею.

– Ближе! – говорит так, словно отдает команду собаке.

Она подходит ближе – так близко, что ощущает впитавшийся в его мантию аромат благовоний и начинает лучше видеть усталое, осунувшееся лицо. Некоторое время он молча разглядывает портрет. Кажется, доволен: это радует – ведь ему Левина не старалась польстить, как иным своим клиентам. Протягивает палец к своей нарисованной бороде.

– Какая тонкая работа… – говорит он, словно обращаясь к самому себе. Но при этом нечаянно касается пальцем полотна – смазывает все тонкие волоски, над которыми Левина работала большую часть последнего часа, а на пальце остается ржавое пятно. – О… простите… я не хотел… – Кажется, он не способен как следует извиниться – но, несомненно, смущен своей неуклюжестью. На миг Левина видит перед собой просто неловкого пожилого человека – и думает: может быть, в его глазах все-таки есть доброта – или хоть что-то похожее на доброту.

– Это легко переделать, ваше высокопреосвященство, – отвечает она, протягивая ему тряпку, чтобы обтер руку.

По крайней мере, теперь Поул не сможет отказать ей еще в одном сеансе! Она начинает мыть кисти, стирая с них тряпкой избыток краски. Откупоривает флакон со спиртом: сразу начинает щипать глаза, и по комнате распространяется едкий запах. Краем глаза замечает, как кардинал щелкает пальцами, подзывая пажа. Ей хочется поймать его, когда он не видит, что за ним наблюдают, узнать об этом человеке немного больше – сквозь трещину в тщательно выстроенном фасаде подметить что-то настоящее. Паж помогает кардиналу подняться с кресла – кажется, колени у старика скрипят, словно дверь на несмазанных петлях. Оба проходят через комнату; мужчина тяжело опирается на плечо пажа. Левина приседает в глубоком реверансе. К ее удивлению, кардинал останавливается перед ней и говорит с рассеянной улыбкой:

– Господь благоволит к вам, мистрис Теерлинк. Каким даром Он вас наградил!

– Безмерно благодарна за ваши добрые слова, ваше высокопреосвященство.

Он замечает у нее на поясе четки и едва заметно кивает. Четки старинные, память о матери: деревянные бусины отполированы прикосновениями. Должно быть, в этом кардиналу видится знак ее веры. Ложь – но разве не все здесь ложь?

– Королеве стоило бы сделать вас своей фрейлиной, – говорит он.

– Не могу принять такой чести, ваше высокопреосвященство, я из низкого рода.

– Из низкого рода? – повторяет он. – Многим родовитым дамам, знаете ли, не помешали бы столь же прекрасные манеры. – Смерив ее непроницаемым взглядом и помолчав, он добавляет: – А королеве нужно побольше таких людей, как вы.

С этим он наклоняется, чтобы потрепать по голове Героя (жест, наводящий на мысль, что кардинал в конечном счете не так уж плох), поворачивается и уходит, по-прежнему опираясь на пажа. Левина смотрит ему вслед, размышляя о том, сохранится ли эта внезапная симпатия, если он узнает о ее тесной связи с Греями. Но, быть может, теперь, когда семейство Греев изрядно уменьшилось, а Фрэнсис и девочки убедительно прикидываются кроткими овечками, дружба с ними – уже не препятствие для карьеры, как раньше.

Вскоре после ухода кардинала в комнату проскальзывает Кэтрин Грей. Глаза у нее опухли, в кулаке зажат скомканный носовой платок. Левина уже замечала, что в последние дни девочка много плачет по сыну Пемброка. Пытается припомнить, каково страдать по потерянной любви, но сравнить ей с не чем: даже в юности Левина не ведала сильных страстей. В отличие от этой девочки, которая вся – сгусток эмоций.

– Кэтрин, чем могу тебе помочь? – спрашивает она.

– Кардинал? – говорит Кэтрин, глядя на портрет. – Очень мрачная картина!

– И человек довольно мрачный, тебе не кажется?

– Да, наверное. А как не быть мрачным, когда ничего не делаешь, только молишься день и ночь? – Она берет горшочек с краской, открывает и подносит к свету. – Как это называется?

– Свинцовый желтый.

– Цвет лимона. Такой веселый цвет! – Лицо у Кэтрин сморщивается; она снова готова заплакать.

– Иди сюда, дорогая! – Левина протягивает ей руки, и Кэтрин позволяет себя обнять. – Будут и другие, – негромко говорит Левина, гладя ее по голове.

– Но мне так больно! Знаете, как в стихах: сердце разбито. Чувствую, оно рвется пополам!

Левина хочет ответить, что это пройдет, что однажды она оглянется назад и с улыбкой вспомнит о своем полудетском горе, но понимает – Кэтрин не поверит. Эмоции захватывают девочку целиком, составляют всю ее жизнь; возможно ли, чтобы такое сильное чувство просто ушло?

Так что она молчит и обнимает Кэтрин, пока та, успокоившись, не говорит:

Maman хотела вас видеть.


Фрэнсис в своих покоях с портнихой, они возятся с несколькими отрезами ткани, сложенными грудой у стены.

– Ви́на, ma chere[21], – говорит она, приветливо улыбаясь, – я рада тебя видеть! Никто так, как ты, не разбирается в цветах! Мэри нужно новое платье на свадьбу кузины Маргарет.

Левина замечает, что при упоминании о свадьбе Кэтрин напрягается – неудивительно, если вспомнить, как безжалостно ее оторвали от молодого мужа. Фрэнсис берет отрез дамаста темно-розового цвета, прикладывает к нему другой, шелковый.

– Что скажешь? Как они смотрятся вместе?

– Мне кажется, слишком близкие цвета. Шелк платья будет лучше смотреться вот с этим. – Она указывает на отрез синего бархата. – И такой цвет больше ей пойдет.

– Ты права, как всегда, права.

Фрэнсис поворачивается к портнихе и отдает ей распоряжения: бархатное платье с вытачкой под горло и стомаком[22] из шелка. Объясняет, какой крой лучше всего замаскирует изуродованную спину Мэри: шов на спине надо пустить под углом, воротник сзади сделать жестким и добавить крахмальный полураф[23], скрывающий горб.

– Вам нужно будет ее измерить, только сейчас она у королевы, не знаю, когда освободится. Пока возьмите как образец вот это. – И женщина протягивает портнихе старое платье Мэри.

– Господи боже, да оно словно для куклы пошито! – восклицает женщина, но под взглядом Фрэнсис осекается. – Прошу прощения, миледи, я просто…

– Довольно, – резко отвечает Фрэнсис и поворачивается к дочери. – Кэтрин, разве ты не должна сейчас быть в покоях королевы avec ta soeur?[24] – И затем Левине: – Пока мистрис Партридж собирает свое хозяйство, давай прогуляемся. Хочу кое-что с тобой обсудить.

Бедная миссис Партридж, донельзя смущенная своей бестактностью, торопливо собирает разноцветные ткани. Тех, кто не знаком с Фрэнсис, она порой пугает: страшит сам титул герцогини, но верно, что и держится она холодно и отстраненно. Лишь немногие, как Левина, знают, что под этой внешней холодностью скрываются благородство и доброта.

Фрэнсис протягивает ей беличью накидку.

– На улице холодно, но на галерее много лишних ушей. Не возражаешь, Ви́на?

– С удовольствием подышу свежим воздухом, – отвечает Левина, и обе они облачаются в меха.

Je peux imagine[25]… Ты ведь пишешь этого человека. Уверена, рядом с ним воздуха вообще не остается.

– Ты права, – отвечает Левина. – Но, мне кажется, в нем скрыто больше, чем видно на первый взгляд.

– Сомневаюсь, – с усмешкой отвечает Фрэнсис. – Что можно разглядеть в Поуле, кроме фанатичной приверженности своей вере? – Помолчав, она добавляет: – Королева его любит, и неудивительно: он вернул Англию в лоно Римской церкви.

Они выходят черным ходом, спускаются по узкой винтовой лестнице, ведущей из покоев Фрэнсис к восточному выходу из дворца. Во дворе спешивается гонец, весь забрызганный грязью, бросает поводья конюху и, прыгая через три ступеньки, взбегает на крыльцо. Интересно, что за новости он привез? Должно быть, о войне императора с французами. Королю тоже не терпится обагрить меч кровью – но, говорят, он останется в Англии, пока не родится наследник.

Деревья в саду чернеют на фоне тяжелого, словно густой суп, февральского неба. Трава перерыта кротами – женщинам приходится обходить высокие земляные холмики. Левина чувствует, как сквозь туфли просачивается влага. Наконец они доходят до беседки. У нее три стены – с четвертой стороны открывается вид на дворец – и голубятня на крыше. В теплую погоду, когда здесь пахнет полевыми цветами, а над головами воркуют голуби, джентльмены и дамы устраивают здесь свидания или просто присаживаются отдохнуть. Теперь голубей не слышно, сыро, вместо цветов пахнет мочой; но Фрэнсис и Левина не заботятся о том, чтобы найти место получше. Они садятся на холодную скамью. На полу зловещая россыпь белых перьев – должно быть, до кого-то из голубей добралась лиса.

– Как же я буду рада отсюда уехать! – говорит Фрэнсис. – В этом месте и стены давят на меня.

Левина с беспокойством смотрит на подругу. Фрэнсис похудела и побледнела, вокруг глаз черные круги.

– Когда ты выходишь замуж?

– Скорее всего, весной. К тому моменту пройдет год с тех пор, как герцог…

Левина кивает. Фрэнсис нет нужды договаривать: весной окончится должный срок траура по ее предыдущему, казненному мужу.

– Свадьба будет тихая. Никаких торжеств и пиров.

– И ты станешь мистрис Стокс! – Левина смеется, и Фрэнсис с нею. Обе понимают: хоть она и потеряет положение при дворе, но, даже выйдя за простолюдина, для всех останется герцогиней Саффолк и близкой родней королевы.

– Все думают, он охотится за моими землями. Да пусть хоть все забирает – все, что осталось: не высокая цена за то, чтобы выбраться из этого folie[26]. – Подруга улыбается, и в этой улыбке Левине на миг чудится Джейн.

– Девочки поедут с вами?

– Об этом я и хотела поговорить с тобой, Ви́на, – отвечает Фрэнсис. – Королева говорит, что хочет оставить их при дворе. По крайней мере, Кэтрин.

– Боится нового мятежа, – размышляет вслух Левина. – Опасается, что партия реформатов попытается посадить Кэтрин на трон.

Всякий раз, пытаясь представить Кэтрин на троне, она невольно улыбается этой мысли. В конце концов, много ли требуется от принцессы, помимо королевской крови и способности производить на свет наследников?

– Сейчас, когда во чреве королевы растет младенец, она чувствует себя спокойнее, однако… да, видимо, дело именно в том. – Фрэнсис сжимает и разжимает руки, лежащие на коленях. – Прямо она этого не говорит, но, несомненно, так и есть.

– А люди верят, что Кэтрин вернулась в католическую веру?

– Верят, grace a Dieu[27]; никто не сомневается, что все Греи теперь добрые паписты. Только… ты же знаешь, каково это. – О да, Левина знает! – Я убедила ее оставить мне хотя бы Мэри, – продолжает Фрэнсис. – Мэри никто не считает угрозой, так что она отправится со мной в Бомэнор, а во дворце будет появляться лишь изредка. Кэтрин отведут отдельные покои.

– Выходит, она больше не будет жить в комнате младших фрейлин под строгим надзором мистрис Пойнтц? – Пожалуй, не слишком хорошее решение, думает Левина.

– Знаю. Это честь для нее.

– Я бы сказала, довольно опасная честь.

Фрэнсис кивает.

– Левина, ты за ней присмотришь? Я беспокоюсь о Кэтрин. Она легкомысленна и порывиста; бог знает, в какую беду дочь может попасть без меня!

– Разумеется, присмотрю! Ты же знаешь, твои девочки для меня как родные. И с Кэтрин буду обходиться, как с собственной дочерью.

– Столько беспокойства из-за истории с молодым Гербертом! Пемброк даже со мной об этом разговаривал.

– О боже! – Левина догадывается, что разговор вышел не особенно приятный.

– Сына он отослал и, видимо, скоро отправит на войну с французами. Так что они с Кэтрин расстанутся надолго. Знаю, пора думать о том, чтобы подыскать ей другого жениха, но не представляю, кто в здравом уме сейчас захочет связывать судьбу с Греями.

Левина думает о Гарри Герберте: он не старше Маркуса – еще совсем мальчик! И все эти английские мальчики, сыновья придворных, что готовятся к сражениям на чужой войне… Порой она видит их на арене для турниров: возятся, как щенята, смеются, хорохорятся друг перед другом, еще безбородые, еще по-детски неуклюжие. Невозможно думать о том, что им придется увидеть, какие страдания претерпеть.

– Фрэнсис, я позабочусь о том, чтобы Кэтрин не попала в беду. Обещаю, – произносит она твердо, глядя подруге в глаза.

– И еще одно, – говорит Фрэнсис, понизив голос, хотя рядом никого нет. Достает из рукава сложенный лист бумаги, протягивает Левине. – Прочти.

– Что это? – спрашивает Левина, разворачивая бумагу.

Несколько строк аккуратным почерком. Левина пробегает их глазами. «Посылаю тебе, моя добрая сестра Кэтрин, эту книгу; пусть переплет ее не украшен золотом – она дороже любых сокровищ мира…» Письмо Джейн! «Она научит тебя, как жить, и расскажет тебе, как умирать».

Перед глазами у Левины встает сцена, навеки запечатлевшаяся в памяти: Джейн с завязанными глазами шарит руками перед собой, нащупывая плаху.

– О, Фрэнсис! – говорит она дрогнувшим голосом.

– Я переписала это из Нового Завета Джейн. – Недолгое молчание. – Ви́на, у меня к тебе просьба. Но ты должна понимать, что свободна отказаться, и если откажешься – я не стану тебя осуждать. Что бы ни случилось, не хочу терять твою дружбу.

– Что за просьба? Говори.

– Ты сможешь как-нибудь передать это в Брюгге? Может быть, спрячешь в какой-нибудь посылке, которую будешь отправлять родным. Я хочу, чтобы там письмо забрали и отвезли в Женеву. В Женеве живет человек по имени Фокс; он позаботится о том, чтобы его напечатали.

У Левины перехватывает горло, и она не может ответить – только кивает.

Merci[28], Ви́на. Благодарю тебя от всего сердца. – Она крепко обнимает подругу. – Я не позволю ее забыть. Дочь станет светочем новой веры. Как у католиков есть Дева Мария, так у реформированной Церкви будет мученица Джейн Грей. Я принуждена молчать, но голос Джейн пусть звучит и из могилы.

Левина аккуратно складывает бумагу и прячет у себя за корсажем. Как бы это ни было рискованно, она выполнит желание Фрэнсис – ведь ей нужно верить, что ее бедное дитя погибло не зря.

Кэтрин Хэмптон-Корт, апрель 1555

– Гарри Герберт, Гарри Герберт, Гарри Герберт…

Серая лента между пальцами совсем вытерлась – вот-вот начнет рассыпаться от прикосновений. Уже много месяцев я не видела Гарри Герберта, даже весточек от него не получала. Я откладываю ленту и говорю себе твердо: хватит о нем думать! Хватит. А то опять разревусь. Только начала приходить в себя…

Слава богу, ко двору приехала Елизавета; хоть какое-то развлечение. Все мы помираем со скуки, ожидая младенца королевы, который, похоже, не желает появляться на свет. Нет больше ни музыки, ни танцев; целыми днями королева ворочается на кровати с боку на бок, а мы должны молча сидеть вокруг нее! За окном весна, хочется гулять, кататься верхом – но нет, будь любезна сидеть в этой мрачной спальне и портить глаза, вышивая при свечах какое-нибудь одеяльце для будущего принца; а если не шить, так молиться о том, чтобы королева благополучно разрешилась.

Но приехала Елизавета – и теперь, по крайней мере, есть о чем поговорить. О том, что на возвращении принцессы ко двору настоял сам король; как она выехала из Вудстока в страшную бурю, и ветер сдул с нее чепец; как Елизавету раздуло водянкой, так что остаток пути она проделала на носилках, преодолевая не больше полудюжины миль в день; как, когда появилась в окрестностях Лондона, вся в белом и в сопровождении двух сотен всадников, огромная толпа сбежалась приветствовать ее. Услыхав об этом, королева приказала нам надеть на нее лучшее свободное платье, вышла на балкон и долго стояла там, повернувшись боком, чтобы толпа внизу хорошенько разглядела большой живот.

Похоже на карточную игру: Елизавета выложила свой козырь, королева побила своим – какой козырь сильнее наследника престола? Но, кажется, играть дальше королева не расположена: она отказала своей сестре в аудиенции. Елизавета заперта в своих покоях; комнаты у нее лучше моих – хотя, сказать по правде, и мои очень неплохи, с чудесным видом на пруд. Никому не дозволено видеть Елизавету без разрешения; кузина Маргарет мечтает хоть одним глазком взглянуть на нашу родственницу. Я изображаю безразличие, однако, правду сказать, тоже очень хотела бы на нее посмотреть: Елизавету я видела только издали.

– Не нахожу причин, почему бы нам просто не нанести ей визит, – говорю я кузине Маргарет.

– Никаких причин? – в ужасе переспрашивает она. – Кэтрин, королева запретила!

– А ты ее боишься? – Мне прекрасно известно, что Маргарет стерпит все что угодно, только не подозрение в трусости.

– Еще чего! – тряхнув головой, отвечает она.

– Тогда пойдешь со мной к Елизавете?

Маргарет колеблется: кажется, готова передумать – но она зажата в угол, и деваться некуда.

– Разумеется, пойду! – отвечает она, хоть и без особой уверенности в голосе.

Держась за руки, мы отправляемся в западный коридор, где расположены покои Елизаветы. У дверей дежурит пара стражников. По счастью, один из них мне немного знаком – он был пажом у моего отца в Брэдгейте.

– Хамфри! – говорю я, одаривая его лучшей своей улыбкой.

– Миледи! – отвечает он и густо краснеет, словно на белую скатерть пролили вино.

Улыбка сработала – вот и славно! Я немедленно кладу ладонь ему на рукав. Он краснеет еще гуще. Его товарищ, кажется, смущен сильнее: для таких девушек, как мы, они привыкли оставаться невидимками. Кузина Маргарет, следуя моим наставлениям, задерживает на нем взгляд дольше, чем следовало бы.

– Хамфри, ты умеешь хранить тайны? – спрашиваю я.

– Если это ваша тайна, миледи, со мной она и умрет.

– Отлично! Тогда ты пропустишь нас к леди Елизавете и никому ничего об этом не скажешь.

– Но, миледи… – начинает он.

– Хамфри! – говорю я, притворно нахмурившись и взмахнув ресницами. – Надеюсь, ты не станешь меня разочаровывать?

– Скорее умру, чем разочарую вас, миледи. – Кажется, он говорит довольно искренне. – Однако у леди Елизаветы сейчас посетители.

Едва он произносит эти слова, с той стороны в дверь громко стучат. Мы с кузиной Маргарет бросаемся к оконному проему. Зажимая рот рукой, чтобы сдержать смех, я распахиваю окно и высовываюсь наружу, как будто бы полностью поглощенная видом на лошадиный загон, где щиплют травку жеребые кобылы.

Дверь распахивается; краем глаза вижу, что от Елизаветы выходят епископ Гардинер, мой дядюшка Арундел и еще пара знакомых лиц, чьи имена я не могу припомнить. Впрочем, знаю, что все они – члены Тайного совета.

– …невероятное создание! – говорит дядюшка Арундел. Должно быть, это он о Елизавете.

Когда они подходят ближе, мы отрываемся от окна и приседаем перед ними в вежливом реверансе.

– О, созвездие моих племянниц! – говорит Арундел, повернувшись к одному из своих спутников; в ярком свете я его узнаю – это Шрусбери. – Какое бы вы подобрали слово для группы родственниц?

– Будь это жены, назвал бы «парной упряжкой», – острит тот. – Но обе они прехорошенькие, так что скажем: «дуэт».

Оба смеются. Остальные нетерпеливо переминаются: должно быть, у них есть дела поважнее, чем любезничать с девицами.

– А что вы, милые дамы, делаете в этой части дворца? – спрашивает Арундел.

У Маргарет такой виноватый вид, что ясно: она вот-вот нас выдаст. Приходится мне взять инициативу на себя.

– Пришли взглянуть на кобылу королевы, которая недавно ожеребилась, – быстро, не давая ей открыть рот, отвечаю я. – Это единственное окно во дворце, откуда хорошо виден лошадиный загон.

Двое мужчин выглядывают в окно, и я показываю им кобылу, рядом с которой переминается на тоненьких ножках кроха-жеребенок. Понятия не имею, что это за лошадь – но, раз она здесь, должно быть, принадлежит королеве.

– Очаровательно! – говорит Шрусбери.

– В самом деле, – соглашается Арундел. – Будем надеяться, ее величество скоро последует примеру своей кобылы.

Все мы на это надеемся: но ребенок что-то не торопится появляться на свет. Он уже сильно запаздывает, и королева, измученная ожиданием и дурным самочувствием, становится злее день ото дня. Повитухи говорят, она неправильно высчитала срок. Кто знает? Я ничего не понимаю в том, как рожают детей – да и о том, как зачать ребенка, знаю немногим больше, и лишь потому, что придворные девицы постарше шепчутся об этом по ночам.

Гардинер нетерпеливо кашляет, и все идут дальше. Когда они скрываются за поворотом, я тяну кузину Маргарет за рукав к двери, где ждет верный Хамфри. Все, что от меня требуется – еще одна улыбка; и дверь приоткрывается ровно настолько, чтобы мы проскользнули внутрь.

Входим мы настолько тихо, что никто из женщин в другом конце просторной комнаты нас не замечает. Я не узнаю никого из них, кроме самой Елизаветы. На ней черное платье, очень простое – совсем не такое, как вычурные наряды королевы. Две дамы развязывают ей рукава, еще одна расшнуровывает верхнее платье и спускает его с плеч, так что Елизавета остается в одном алом корсаже, по контрасту с которым ее кожа кажется сияюще-белой. В таком виде – без верхнего платья, но в чепце, со сверкающими темными глазами и гордо поднятым подбородком – она похожа на Афину в шлеме, богиню из древних мифов. Прочие дамы, даже те, что хороши собой, рядом с ней безнадежно теряются.

– …думают, я так глупа, что признаю свое участие в мятеже Уайетта, – говорит она. – Но только глупец станет ждать от меня подобной ошибки. Меня не прельщает судьба кузины Джейн Грей.

Услышав имя своей сестры, я ахаю, и вся компания оборачивается к нам. Я судорожно сглатываю: под их взглядами даже мне становится не по себе. Все здесь старше нас, самое меньшее, лет на десять и смотрят угрожающе; меня охватывает искушение показать тыл. Кузина Маргарет судорожно вцепляется мне в запястье – того гляди, руку оторвет! Но я беру себя в руки и почтительно опускаюсь на колени, радуясь, что на мне сегодня новое платье и жемчуга maman.

Елизавета, похоже, меня не узнает, так что я говорю:

– Миледи, мы ваши кузины. Я Кэтрин Грей, а это Маргарет Клиффорд, в недалеком будущем леди Стрэйндж. Мы пришли приветствовать вас в Хэмптон-Корте.

Увы, все эти дамы – не Хамфри, на них моя улыбка не действует. На Елизавету, кажется, особенно.

– Вас прислала моя сестра? – резко спрашивает она.

– Мы пришли по собственному желанию, миледи. – Мы все еще стоим на коленях, и она не делает нам знака встать.

– Не знаю, почему вы решили, что мне захочется вас видеть, – отрезает она, садится и берется за книгу.

Я напряженно придумываю подходящий ответ, но, по правде сказать, ничего не идет в голову. Елизавета нетерпеливо постукивает пальцами по обложке, а ее дамы пялятся на нас, как горгоны.

– Вы, Кэтрин Грей, принадлежите к семье предателей, – чеканит Елизавета. – Ваши отец и сестра совсем недавно были казнены за измену. С чего вы взяли, что я пожелаю иметь с вами дело?

– Тому, кто живет за стеклом, не стоит бросаться камнями! – слова вырываются у меня раньше, чем я успеваю себя остановить – выпрыгивают изо рта жирной уродливой жабой.

– Убирайтесь! – Это шипит не Елизавета, а одна из ее горгон. Широким шагом подходит к нам, хватает за шкирки и без церемоний выталкивает за дверь.

Я успеваю заметить, как Елизавета, словно ничего не произошло, раскрывает книгу. И уже с порога слышу ее голос:

– Эти Греи все еще надеются рано или поздно сесть на трон. Но у них ничего не выйдет. Я позабочусь.

«Какая чушь! – думаю я. – Как я могу попасть на трон? У королевы есть законный наследник – ее ребенок, что вот-вот появится на свет. Да и не хочу я никакого трона! Впрочем, Джейн тоже не хотела…»

Стыдно признаться, но Елизавета сумела-таки меня напугать. И все же я невольно восхищаюсь силой ее духа, и какая-то часть меня мечтает завоевать ее дружбу, хоть в глубине души понимаю, что это невозможно: она намного страшнее даже нашей нынешней королевы. В следующий миг сердце у меня падает: я осознаю, что, даже не успев толком познакомиться, в ее лице нажила себе врага. Будем надеяться, королева не оставит свою сестру при дворе, а отошлет обратно в Вудсток, или – что еще лучше – ее все-таки отправят на континент и выдадут за герцога Савойского.

– Знаешь, а ведь она права, – говорит кузина Маргарет, когда мы выходим в длинную галерею. Я слушаю вполуха: кузина Маргарет вечно болтает всякую ерунду. – Твоя семья потеряла права на престолонаследие.

Чувствую, как во мне закипает гнев. Вспоминаю убитого отца, бедную сестрицу Джейн, чью жизнь оборвали в самом начале. В горле встает огромный ком; я не могу сказать того, что должна сказать, чтобы защитить свою семью и заставить эту дуру Маргарет заткнуться.

– Так что теперь наследница престола после Елизаветы – я! – радостно объявляет Маргарет.

Этого вынести я уже не могу; схватив ее левой рукой за плечо, разворачиваю к себе и правой даю пощечину.

Маргарет визжит как поросенок. Визг наполовину притворный: она рослая, крупная девушка, я вдвое ее меньше, и моя маленькая рука никакого вреда ей не причинила. Вон, на щеке и следа не осталось. Но я, как обычно, забылась, переступила грань – и теперь, когда эту историю услышат другие, буду выглядеть чудовищем. Кузина Маргарет бросается бежать по галерее, визжа, словно за ней гонится медведь: дальше ее будут утешать, хлопотать над ней – и винить во всем меня.

Бог знает, что теперь со мной будет: за какой-то час умудрилась нажить себе двоих врагов! Ах, если бы maman и Мэри не уехали в Бомэнор! Без них мне не справиться; я здесь сама себя утоплю. Вот с Джейн никогда бы такого не случилось… и в кои-то веки я жалею о том, что непохожа на сестрицу Джейн, что не склонна побольше думать о Боге и поменьше – о себе.

Мэри Бомэнор, июль 1555

Мы с Пегги Уиллоуби сидим на берегу озера и плетем венок; один конец цветочной гирлянды у нее в руках, другой у меня. По этому озеру с царственной неторопливостью плавает лебедка, которую мы прозвали Афродитой, и с ней выводок из полудюжины птенцов. Каждый день после уроков мы с Пегги бежим к озеру проверить, все ли лебедята на месте, не утащила ли за ночь кого-нибудь лиса.

Сегодня первый солнечный день за много недель. Погода хуже некуда: фермеры боятся, что пропадет урожай, крестьяне тревожатся, что зимой нечем будет кормить семью. Многие винят за напасти королеву: она принуждает народ вернуться к старой вере, вот, мол, Бог и гневается на нас. Каждую неделю приходят вести о новых арестах. Слуги только об этом и говорят. Maman считает, одними священниками дело не кончится: скоро найдут повод хватать и мирян. Даже здесь, в Бомэноре, в сельской глуши, окруженные только друзьями, мы должны ходить к мессе, слушать латинские молитвы и непременно поднимать глаза на гостию.

– Вон она! – кричит Пегги, когда на водной глади появляется Афродита.

Трое малышей у нее на спине – над крылом едва виднеются пушистые серые головенки; еще двое плывут следом.

– Одного не хватает! – с тревогой восклицает Пегги, отвечая моим мыслям. Но, не успеваем мы испугаться, как из камышей появляется и последний птенец.

Мы встаем и идем за ними по берегу; Афродита вертит головой и косится на нас, проверяя, не представляем ли мы угрозы. Подальше, там, где над водой склоняется плакучая ива, она выходит из воды – и, разом утратив изящество и царственные манеры, неуклюже шлепает по грязи к гнезду, а птенцы гуськом бегут за ней.

Мы ложимся под дерево, и его зеленый шатер вздымается над нами, словно купол собора. Сквозь листву сочится солнечный свет, серебристыми каплями падает на влажную глину, бросает на лицо Пегги зеленоватый отсвет. Она начинает напевать песенку, которую мы все утро разучивали с учителем музыки:

Увы, что делать мне с любовью,

Куда бежать мне от любви?

Я делаю вид, что перебираю струны воображаемой лютни, а сама думаю о том, как же хорошо здесь, в Бомэноре, как я рада, что не осталась при дворе ждать появления на свет ребенка королевы. Несколько дней назад пришла весть, что родился мальчик, и в церквях четыре часа кряду звонили в колокола; но потом оказалось, что это ошибка. Никто не родился. Колокола умолкли, все мы по-прежнему ждем.

Любовь дарует лишь страданья,

Но без нее…

– Интересно, – говорит Пегги, – почему все стихи о любви такие унылые?

– Наверное, это поэтический взгляд на мир, – отвечаю я. – Вот maman и Стокс любят друг друга, но они совсем не унылые!

Это правда. Стокс ее обожает: никогда не замечала, чтобы наш отец смотрел на maman такими влюбленными глазами. И саму maman, кажется, я прежде не видывала настолько спокойной и довольной. Хотя однажды обратила внимание, что она смотрит на меня со слезами на глазах. Когда спросила об этом, она ответила: «Знаешь, под таким углом ты очень похожа на свою сестру Джейн».

– Мэри, как я рада, что мы с тобой здесь, а не при дворе! – Пегги переворачивается на живот и улыбается мне своей раздвоенной губой.

– Я тоже, – отвечаю подруге.

Мы в двух днях быстрой езды от Хэмптон-Корта; две смены гонцов беспрестанно снуют между дворцом и Бомэнором, так что нам известны все последние придворные новости. Бомэнор – солидный дом с серьезным штатом прислуги, однако здесь и близко нет такого многолюдства и суеты, как в Хэмптон-Корте – и этим я очень довольна.

– Хотела бы я всегда вести такую же тихую жизнь!

– М-м-м… – отвечает Пегги, погруженная в собственные мысли.

Я представляю Кэтрин в Хэмптон-Корте. Теперь у нее собственные покои. Воображаю, что там творится! Повсюду разбросаны платья и прочее, вокруг носятся собаки и усугубляют беспорядок, за ними гоняются слуги, а Кэтрин в лучшем наряде изображает хозяйку дома – принимает у себя других девиц. Жить в личных покоях – немалая честь; да и приятно стать самой себе хозяйкой, не делить комнату с соседками, скрыться от пристального взора вездесущей мистрис Пойнтц. Должно быть, Кэтрин тоже довольна жизнью.

Я на ее месте непременно задалась бы вопросом, чем заслужила такую честь и чем придется расплачиваться. Но в Кэтрин нет подозрительности. Она присылает нам небрежно нацарапанные письма, до краев полные придворных сплетен. Пишет, что король заглядывается на младших фрейлин, что однажды он зажал в углу Магдален Дакр, и та перепугалась до полусмерти. (Признаться, меня радует, что у Магдален Дакр неприятности.) Пишет, что улучила момент и сумела одним глазком взглянуть на Гарри Герберта, когда он на арене для турниров упражнялся в верховой езде. Однако больше всего Кэтрин пишет о королеве. Минуло десять с половиной месяцев, и даже Фридесвида Стерли, ближайшая фрейлина, пришла к мысли, что королева приняла желаемое за действительное, и никакого ребенка попросту не было. По словам Кэтрин, основную часть дня королева сидит в спальне с опущенными шторами, на кровати, свернувшись клубком и подтянув колени к подбородку, и раскачивается взад-вперед. Всем известно, беременная женщина в такой позе сидеть не может. Одни над ней смеются, другие не знают, что и думать. Вспоминаю, как отчаянно королева желала ребенка. Об этом она говорила со мной за день до моего отъезда.

– Мэри, – сказала она, поглаживая живот, – Господь смиловался надо мною за мою преданность Ему, за то, что я восстановила в Англии истинное христианство. Во мне растет маленький богоданный принц, и это так радостно, что и не описать!

Но я не чувствую к ней сострадания; оно умерло в тот же день, что и Джейн.

Впрочем, maman молится о том, чтобы младенец благополучно появился на свет. Испанец или нет, говорит она, но он отодвинет нас на ступень дальше от трона. Однако, очевидно, королева ошиблась: столько времени беременность не длится – даже я знаю. Maman беспокоится о Кэтрин, и я тоже: из писем видно, что у нее не обходится без приключений. Кэтрин поссорилась с кузиной Маргарет – впрочем, такое и раньше случалось. Хуже всего строчки из последнего письма: «Король увлечен Елизаветой, а королева злится и едва здоровается с сестрой. Что же до самой Елизаветы, то, учитывая, что мы с ней кузины, она могла бы обойтись со мной дружелюбнее». Больше Кэтрин ничего не написала – но и этого достаточно, чтобы вселить в maman беспокойство.

– Елизавету я знаю с детства, – сказала мне maman, – и знаю, что с ней лучше не ссориться. Надеюсь, Кэтрин хватит ума не затевать с ней вражду; от этого она ничего не выиграет.

Мне показалось, что maman не слишком-то любит Елизавету; но больше она об этом не говорила.

В листве наверху шелестит дождь, и несколько капель падают мне на руку, однако зеленый купол надежно защищает от непогоды. Я думаю о бедных фермерах, которых так угнетает дождливая погода. В кои-то веки выдался ясный денек – и здравствуйте, опять дождь! Зимой людям придется голодать; но ничто не остановит роскошные придворные пиры с жареной дичью, с десятком перемен блюд, с бесконечными грудами пышных белых булок, с марципановыми фигурками и морем вина.

– Не понимаю, почему мир так несправедливо устроен, – говорю я вслух.

– О чем это ты? – спрашивает Пегги.

– Я думала об урожае. Что же будет после всех дождей?

– Говорят, бедные ближе к Небесам, – замечает Пегги, вертя в руках сухой лист.

– Кажется, королева думает иначе, – отвечаю я. Мне вспоминается библейская притча: богач и игольное ушко. – Чаще всего люди верят в то, что облегчает им жизнь и ничего от них не требует. – Об этом мне не раз говорила maman.

– Для королевы вообще все иначе. – Пегги приподнимается на локтях и смотрит вверх. – А мы должны принимать Божью волю. Господь создал нас именно такими и поместил каждого на свое место в мире, потому что у Него были на это причины. Он знает, что делает. Не нам с Ним спорить.

– Ну и зачем, по-твоему, Бог создал тебя с заячьей губой? – спрашиваю я.

– Вот это как раз был совсем не Бог! – восклицает Пегги, изумленная тем, что я не знаю таких простых вещей. – Заячья губа – след дьявольского копыта. Дьявол хотел вытащить меня из материнской утробы!

– Твоя мать тебе рассказала?

– Зачем? Это все знают. – Она трогает губу кончиками пальцев. – Дьявол счел меня своей и пометил, но тут вмешался Бог и меня спас!

– Должно быть, меня дьявол тащил из утробы за плечи, – вздыхаю я.

– Ну конечно! – совершенно серьезно отвечает Пегги.

Иногда я завидую ее простодушию. В мире Пегги все просто и ясно, а вот я словно пробираюсь сквозь чащу размышлений и сомнений.

– Что же, выходит, на самом деле мы с тобой злые создания, как Ричард Третий? – Я сейчас читаю книгу Томаса Мора об этом злом горбатом короле.

– Нет, что ты! – восклицает Пегги, пожалуй, громче, чем нужно. – Наоборот, мы хорошие, раз Бог решил, что нас стоит спасать!

– Утешительная мысль, – говорю я. – Это в Библии так написано?

Вообще-то в Библии – в книге Левит – написано, что человек, имеющий на себе пятно или порок, не вправе приближаться к алтарю. Но Пегги я этого не говорю: пусть для нее все останется просто и понятно.

– Это все знают! – твердо отвечает она.

Я не смеюсь над ней: мне нравится ее простота и цельность, нравится, что подругу не осаждают вопросы, на которые нет ответов. Я сомневаюсь не в Боге, но в человеческих представлениях о Нем. Только как объяснить это Пегги – или кому-то еще? О таких вещах я могла говорить только с Джейн; но сестры больше нет.

– Дождь перестал, – говорит Пегги, взглянув вверх.

Я тоже поднимаю глаза. Солнце вышло из-за туч, и сквозь листву сочится ослепительный свет – столбы золотого света. Интересно, для Пегги это тоже знак благословения Божьего? Она поднимается на ноги, помогает встать мне и ведет за руку к воде, туда, где Афродита устроила гнездо себе и детям. Мы осторожно заглядываем за куст. Афродита встречает нас свирепым взглядом, открывает клюв и грозно шипит, словно приказывает убираться подобру-поздорову – и мы со смехом бежим по мокрой траве к дому.

– А ты знаешь, – говорит Пегги, – что у лебедки хватит сил сломать человеку руку, если человек угрожает ее птенцам?

– Любая мать так же… – но тут я обрываю себя, вспомнив, что у Пегги нет матери, и меняю тему: – Как ты думаешь, у королевы все-таки родится ребенок?

– Точно знаю одно: если не родится – тебе придется вернуться ко двору.

Мэри Гринвич, сентябрь 1555

– Кардинал Поул! – подзывает королева, и он подходит туда, где сидим мы: я у нее на коленях, взамен ребенка, который так и не появился на свет. Пегги была права: меня вновь призвали ко двору. Кардинал приближается медленно, сильно хромая, и полы алой мантии колыхаются вокруг его ног.

– Садитесь, садитесь, – говорит королева и хлопает по пустому сиденью возле себя. Это место предназначено для короля, и кардинал колеблется. – Мы здесь одни, – добавляет она с ободрительным кивком.

Глаза у королевы красные, лицо опухло. С тех пор, как король уехал на войну в Нидерланды, она плачет с утра до вечера, да и по ночам – это многие слышали – воет и рыдает навзрыд у себя в спальне. В ее присутствии все мы стараемся не привлекать к себе внимания, опасаясь вызвать взрыв гнева.

Кардинал молчит, но обводит взглядом комнату, в которой, кроме нас, собралось еще с полдюжины дам; однако все они заняты своими делами и не смотрят в его сторону.

– И нашего мужа здесь нет. Он нас покинул, отправился на войну в чужие страны! – С этими словами она ударяет кулаком по подлокотнику кресла и шумно выдыхает, на манер разъяренного быка. – Садитесь же!

Кардинал, явно смущенный, наконец пристраивает свой обширный зад в соседнее кресло. Королева трет и похлопывает меня по спине, словно младенца; я отчаянно напрягаю мозги, придумывая предлог сбежать отсюда – подальше от ее цепких рук, подальше от гнева, готового разразиться в любую минуту.

Я при дворе уже неделю. Младенец так и не появился на свет. Вся эта история окутана тайной, о ней не говорят – во всяком случае, не говорят там, где может услышать королева.

– Ничего и не было, – сказала мне Кэтрин. – Зря мы просиживали целые дни в темной спальне.

Об этом ходят разные толки: кто-то говорит, что королеву околдовали, кто-то – что за ребенка она приняла скопление газов. Большинство считает, что она скрыла выкидыш. Мне не положено знать о подобных вещах – считается, что я еще слишком мала; но я знаю. Как бы там ни было, теперь королева сражена горем. А это значит, мне снова приходится изображать куклу. Maman упросила королеву через месяц вернуть меня домой; однако, пока месяц не прошел, меня таскают и тискают, вертят и мнут, и сжимают в объятиях, словно я и есть тот исчезнувший младенец. С каждым назойливым прикосновением во мне растут отвращение и ненависть.

Разумеется, теперь, когда оказалось, что наследника нет и не будет, при дворе началось волнение, бесконечные толки и пересуды. Многие посматривают на Елизавету и поговаривают о браке между ней и Эдвардом Куртенэ, каким-то Плантагенетом, давно скрывшимся за границей. Кузина Маргарет убеждена, что следующая в линии наследования – она; но никто, кроме нее самой, так не думает. Некоторые посматривают на Кэтрин. А я думаю только о Джейн, о том, чем это для нее закончилось. Maman наставляет Кэтрин вести себя скромно и осмотрительно, не привлекать к себе внимания; не знаю, возможно ли такое.

– Чем могу служить, ваше величество? – Кардинал наклоняется к нам, сцепив руки на животе.

– Ради бога, мы же одни, давайте хоть сейчас обойдемся без формальностей! Если не хотите вспоминать имя, которым меня окрестили, – зовите меня «мадам».

Хочется крикнуть: «Вы не одни – здесь я, Мэри Грей!» – но я, разумеется, молчу.

– Мадам, – повторяет он, смиренно склонив голову.

Она хватает его за руку и понижает голос до шепота:

– Господь гневается на нас!

– Мадам, такого не может быть. С вашим благочестием…

Она не дает ему закончить.

– Нет! Он забрал младенца, Его дар нам. Он считает, что нам чего-то недостает. – Ее шепот напоминает мне яростное шипение Афродиты. – Мы должны еще глубже выказать нашу веру. Для этого нужна ваша помощь.

– Может быть, паломничество? – предлагает кардинал.

– Нет, не то! – все так же, шепотом, твердо отвечает королева. Я чувствую на затылке ее горячее дыхание. – Паломничество совершают в благодарность. Мы верим, Бог просит нас доказать свою веру, как Авраама.

О какой истории Авраама она говорит? Я хорошо помню только одну: про Авраама и Исаака. В Хэмптон-Корте есть гобелен: маленький Исаак, открыв рот в беззвучном крике, с ужасом смотрит на отца – а тот заносит над ним нож.

– Когда мы восстановим монастыри… – начинает кардинал.

– Да, разумеется, – перебивает она. – Только это не главное. Прежде всего мы должны истребить всех еретиков в королевстве! Так мы порадуем Бога, и Он пошлет нам наследника.

Кардинал молчит, однако на лице у него написан вопрос: «Но как?»

– Будем арестовывать всех, – продолжает она с такой энергией, что мне на щеку летят брызги ее слюны. – Каждого, кто выкажет хоть малейший признак склонности к ереси. И, если не отрекутся, будем сжигать всех – всех до одного! – Теперь она так сжимает подлокотник, что костяшки ее походят на белые камешки.

– Мадам, – с нескрываемым ужасом говорит кардинал, – вы порадуете Бога, если проявите милосердие!

– Милосердие? – Снова яростное шипение Афродиты. – Не время для милосердия, кардинал! Первыми сожжем Кранмера, Латимера и Ридли – и пусть это послужит предупреждением для всех! А потом избавимся и от остальных.

– Если таково желание вашего величества…

– Не просто желание. Это приказ. Мы хотим, чтобы вы поговорили с епископом Гардинером… и с Боннером. Вот человек, который меня понимает!

– Он один из верных, мадам.

В последнее время много говорят об архиепископе Кранмере; люди гадают, какую судьбу уготовила ему королева. Другие имена тоже мне известны. Латимер был капелланом у второй жены моего деда, я помню его с раннего детства; Ридли тоже часто наезжал в Брэдгейт. Люди, близкие нашей семье. Я медленно касаюсь пальцем лба, сердца, одного плеча и другого.

– А, малютка Мэри! – говорит королева. – Ты тоже одна из верных: теперь, когда мы избавились от твоего предателя-отца и…

Она не договаривает – должно быть, хотела и мою сестру Джейн причислить к людям, без которых мир стал лучше. Смотрит на меня с улыбкой, похожей на гримасу, – и я не осмеливаюсь отвечать из страха, что скажу правду. Выпалю ей в лицо, что не имею и не хочу иметь ничего общего с ее жестокой, извращенной верой! Каким-то чудом мне удается улыбнуться в ответ и склонить голову, надеюсь, с видом покорности.

– Ты ведь из верных, Мэри?

Она сверлит меня глазами, словно пытается проникнуть под кожу, в самую мою реформатскую душу. Я снова молчу – боюсь, что дрожь в голосе меня выдаст; только киваю и крепче сжимаю четки.

– Вокруг нас, кардинал, множество людей, которые не таковы, какими кажутся. Быть может, и Мэри одна из них? – Она больно тыкает меня в плечо. Я морщусь. – Она и ее предательская семейка! Посмотрите, как девчонка напугана! Как думаете, чего она боится?

Я хватаю воздух ртом; сердце так колотится, что королева наверняка его слышит. Что сделала бы Джейн? Сказала бы правду и умерла за свою веру.

– Кардинал, может быть, нам приказать Боннеру ее допросить? Боннер умеет и из камня выжать признание!

– Мадам… – говорит кардинал и кладет ладонь ей на рукав. Она смотрит на его руку, в лицо, снова на руку. – При всем уважении, она же совсем ребенок! Мэри, сколько тебе лет?

– Десять, – с трудом выдавливаю я.

– Вполне достаточно! – бормочет королева.

Звон колокола в дворцовой часовне громом отдается в ушах. Кардинал ерзает в кресле, а королева сталкивает меня с колен и говорит:

– Ладно, Мэри, беги. А перед мессой пусть кардинал выслушает твою исповедь.

Стараясь не спешить, я направляюсь к дверям.

– И, Мэри…

Я поворачиваюсь к королеве, сцепив руки, чтобы она не заметила, как они дрожат. Сердце бьется где-то в горле. Взгляд у нее твердый и прозрачный, как стекло.

– Имей в виду: я с тебя глаз не спущу!

Я приседаю в реверансе, думая только о том, что скоро, совсем скоро смогу выйти из опостылевшей комнаты. Цепляюсь за эту мысль, как за спасение.

– В самом деле, кардиналу стоит выслушать твою исповедь. Вы ведь умеете отделять зерна от плевел, не так ли, кардинал?

От мысли исповедоваться этому человеку, который, несомненно, распознает все скрытые в моей душе ереси, мурашки бегут по коже. Как за свое спасение, я хватаюсь за образ Джейн. Что она сказала бы? «Будь стойкой, Мышка». И этот образ дает мне силы заговорить:

– Ваше величество, я не заслуживаю подобной чести.

– Вот как? Почему бы это?

– Должно ли кардиналу тратить свою премудрость на такое ничтожество, как я?

– Пф! – Королева машет на меня рукой, словно отгоняя муху. Значит, пора уходить.

Передумала ли она? Не знаю.

Путаясь в коридорах-лабиринтах Гринвичского дворца, с трудом находя дорогу, я со всех ног бегу в покои Кэтрин. Перед глазами стоит столб, к которому меня привяжут и сожгут живьем. Самой Кэтрин нет, а в комнатах у нее веселая суматоха: паж пытается вывести ее собак на вечернюю прогулку; они, считая это игрой, прыгают вокруг него, громко лают и не дают надеть на себя ошейники. Когда он наконец уходит, я скидываю верхнее платье, бросаюсь на кровать и лежу тихо, успокаивая сбившееся дыхание, следя за игрой света, сочащегося сквозь ветви деревьев за окном, заставляя себя думать о чем угодно, только не о том, что произошло.

Под подушкой чувствую что-то твердое. Сунув туда руку, обнаруживаю книгу. Греческий Новый Завет Джейн. Я прижимаю его к сердцу и вспоминаю слова погибшей сестры. Но вдруг мне приходит в голову: ведь книга может нас уличить! То, что написала Джейн на форзаце, – для католиков ересь. Голова снова идет кругом: сколько еще вещей, самых невинных на вид, могут оказаться уликами против нас? Открываю большой сундук и засовываю Новый Завет в самый низ, под груду платья и одеял. Непременно заберу его с собой в Бомэнор, когда поеду домой – будем надеяться, скоро!

Появляется Кэтрин – и, увидев меня, сразу спрашивает:

– Что случилось, Мышка? Ты бледная как привидение! Не заболела?

Я пытаюсь объяснить, что произошло, но начинаю дрожать и путаться в словах. Кэтрин сцепляет свой мизинец с моим и приговаривает ласково, как ребенку:

– Не надо, маленькая, не надо! Все пустяки, все хорошо!

– Нет, Кэтрин, это важно! – отвечаю я, выдернув руку. – Люди, которых хотят сжечь, близки к нашей семье. Значит, и мы в опасности.

– Не тревожься, – отвечает она, подавляя зевок. – Они умрут как мученики за свою веру. Могли бы обратиться, но не обратились – значит, сами это выбрали.

– Как Джейн?! – выпаливаю я, и лицо Кэтрин искажается гримасой боли. – Мы лишь прикидываемся католиками. Чтобы понять это, к нам даже особенно приглядываться не нужно. И ты не хуже меня знаешь, что делают с людьми, из которых хотят выпытать правду.

– Ох, Мышка! – Она встряхивает головой, словно хочет вытряхнуть из ушей мои слова. – Мы же ходим на мессу? Ходим. Значит, и говорить не о чем. Впрочем, забери книгу Джейн с собой в Бомэнор, если хочешь. Если так тебе будет спокойнее.

От мысли, что книга Джейн теперь будет у меня в руках, словно моя, становится чуточку легче – но совсем чуть-чуть.

– А есть в твоих вещах еще что-то крамольное? – спрашиваю я.

– Не знаю. Не думала об этом.

– Но…

Я останавливаюсь на полуслове. Что толку описывать ей разъяренное шипение и остекленелый взгляд королевы? Беззаботность Кэтрин меня злит; хотелось бы, чтобы она разделила мою тревогу, вместе со мной перебрала вещи и спрятала подальше все подозрительное. Но Кэтрин такая, как есть: ее не переделаешь.

Одно из самых ранних моих воспоминаний о Кэтрин – очень яркое, и сейчас стоит перед глазами – сцена в Брэдгейте, когда конюх пришел сообщить о смерти ее любимого пони. Помню, как он стоит перед ней, понурившись, сам с красными глазами, пытается сказать что-то еще, а она крепко зажмурилась, заткнула уши и кричит сквозь слезы: «Я не слушаю, не слушаю!».

Вот и теперь она говорит:

– Лучше всего просто об этом не думать.

Загрузка...