Я отправлю его обратно; да, решение мое твердое, отправлю его обратно! Именно сейчас, когда есть такая возможность, когда мне, образно говоря, осталось поставить на место последнее реле. Сегодня приходила Регина, и от моих сомнений не осталось и следа. Она выглядела усталой, больной, лицо пожелтело.
— Он меня доконает, — сказала Регина, и в ее красивых карих глазах заплясали злые огоньки. — Это такой коварный, такой пронырливый человек — ты себе просто не представляешь.
Ее голос дрожал, руки, обычно спокойные, судорожно сцепились, веко правого глаза дергалось. Я понял, что дальше ждать не имею права. Еще пару дней, и точка — опыты мои почти завершены. Я вынужден признать: да, я допустил ошибку, и даже весьма серьезную, но кто же мог предугадать!..
Однако я все сделаю, чтобы загладить свою вину. Он отправится обратно, попадет к ним в руки, и они с ним живо расправятся. Не долго думая, поставят на бочку под большим дубом на дворцовой площади и вздернут!
Ему дали шанс, он им не воспользовался, и теперь у меня выбора нет. Я рассчитывал перехитрить историю, провести ее, исправив эту крохотную деталь, но это мне не удалось. Пройдет почти двести лет, думал я, не будет больше никаких титулов, никаких привилегий, и это послужит ему уроком. Но нет, нет и нет!
Люди вроде него — люди никчемные. Да что там никчемные — они просто опасны, и выносить их в состоянии только им подобные. Они считают, что, если обстоятельства благоприятствуют, им все дозволено. И дело не в имени, зовут ли такого граф Эрнст Август фон Франкенфельд-Бирнбах, как тогда, или просто Э.-А. Франкенфельд, как сегодня.
Я не просто испытывал к нему чувство расположения, отдаленно напоминающее симпатию, и дело не в великом научном эксперименте, меня не оставляла мысль: а ведь это будет для него более суровым, а следовательно, более действенным наказанием. Это наказание должно было помочь графу, изменив само его естество. И он, конечно, сначала сопротивлялся, выкручивался, пытался отбиваться руками и ногами. Но как же быстро он впоследствии перестроился, как приспособился, став совсем другим человеком и оставшись, в сущности, почти во всем прежним. Это могло бы даже внушить уважение, не будь оно чревато такими неприятностями. Его низость и наглость неистребимы; я допустил ошибку, но, к счастью, я в силах ее исправить.
Он был высокомерен с детства, что и неудивительно при его генеалогическом древе и воспитании. Я помню лишь отдельные подробности, слишком давно это было, к тому же тогда у меня хватало своих дел. Но кое-что все же не забылось, например история с солнечными колесами. Случилось это примерно в 1770 году, мне было тогда четырнадцать лет, а ему двенадцать или тринадцать. Его отец, старый граф, неуклюжий и брюзгливый великан, давал какие-то распоряжения моему отцу, дворцовому садовнику. Они обходили строевым шагом парк, а молодой господин решил тем временем обследовать мои владения, находившиеся в садовом сарайчике. Там, за дощатой перегородкой, у меня хранилась куча всякой всячины: чугунки и медные тазы, глиняные кружки, железные трубы, стеклянные сосуды и зеркала. В то время я делал ставку на зеркала, на силу солнечного света, и ничто иное меня не интересовало. Я рассчитывал с помощью отраженных солнечных лучей получить не только свет и тепло, но и солнечную энергию (конечно, тогда я употреблял более простые понятия). Для начала я придумал систему солнечных колес, которые, двигаясь попеременно, должны были привести в движение графскую карету. Задумка нелепейшая, теперь понимаю, но в то время я делал первые шаги, и гордость переполняла меня.
Франкенфельдам никогда не было дела до чувств других людей. Мои солнечные колеса ничего, кроме ехидства, в Эрнсте Августе-младшем не вызвали. Что значили для него изобретения и дух изобретательства? Его мир ограничивался лошадьми и легким охотничьим ружьем, которое он получил в подарок на день рождения. В сопровождении слуги он бродил по темно-зеленым перелескам за дворцом и охотился на диких голубей и кроликов. Это было его постоянным времяпрепровождением и единственной страстью.
— И с помощью этого вздора вы вознамерились покатить карету? — сказал он мне; он с младых ногтей приучился говорить языком взрослых. — Вот потеха! В кареты впрягают лошадей, это известно даже самому глупому крестьянину. Придется поговорить с вашим батюшкой, чтобы он послал вас ко мне форейтором. Займетесь по крайней мере чем-то полезным.
— Для карет не всегда будут нужны кони, — ответил я скромно, однако твердо, — подобно тому, как и для охоты уже давно придумано кое-что, кроме стрел и лука. Необходимо только пораскинуть умом, провести опыты и попытать счастья. Вот это я и называю полезными занятиями.
Но он терпеть не мог, когда ему возражали, как не терпит этого и сегодня, в 1977 году, столько времени спустя. Чужое мнение, не совпадавшее с его собственным, его раздражало, и он был способен впасть в неописуемую ярость. Тогда он стоял, нервно постукивая коротким хлыстом по сапогу, но, заметив, что на меня это впечатления не произвело и что я снова обратился к своей работе, он набросился на мои солнечные колеса и зеркала. Осколки разлетелись по всему сарайчику.
— Вот теперь и пораскиньте умом и попытайте счастье, Никлас!
Как раз в это время появился мой отец, и я не посмел даже возмутиться; напротив, я извинился перед юным графом, будто действительно был виноват.
Эрнст Август IV с детских лет любил держать людей в страхе, особенно таких, как я, хотя он не был ни чудовищем, ни рыцарем-грабителем, ни пьяницей или дебоширом, ни кровопийцей, нет, он был еще далеко не худшим представителем своей касты, а в отдельные моменты казался даже человеком учтивым и обаятельным. А самое главное — он обладал особым даром, который я с моим сегодняшним опытом назвал бы талантом организатора или, точнее, менеджера. Он быстро и безошибочно находил подход к людям, если видел в этом какую-то пользу для себя. В тот раз он всего лишь разбил мои солнечные колеса, а позднее, когда отец во время дикой охоты в Бирнбахских лесах сломал себе шею и короткое время спустя оказался опутанным долгами, юный граф принялся за меня всерьез. Он намекнул, что готов послать меня на учебу в княжеский университет, если я впоследствии не откажу ему в скромных услугах. Нет, он вовсе не требовал, чтобы я выплавил ему золото, он был достаточно образованным человеком и знал, что времена алхимии канули в прошлое и даже под угрозой самых страшных пыток никто подобного чуда не произведет (по крайней мере это ему сумели внушить постоянно разделявшие с ним трапезы псевдоученые болваны, его придворный звездочет и лейб-медик). Нет, золота он не требовал, он довольствовался бы фарфором или блестящими камешками, искусственными бриллиантами или смарагдами, полагая, будто мне удастся сотворить их из ничего. Он обещал оборудовать для меня целую лабораторию и большую мастерскую, заверял, что всегда восхищался моим талантом, говорил, что его устроит самая малость, только бы ее можно было впоследствии обратить в деньги.
Он бывал вспыльчив и порою груб, но достаточно умен, чтобы не забывать о собственной выгоде. В историческом смысле он, конечно, был глуп и никаких послаблений подвластным ему крестьянам не делал даже тогда, когда по другую сторону границы, во Франции, революция громами и молниями разразилась над головами дворян. Да, ему была присуща классовая ограниченность. Это несомненно, и в то же время он проявлял необыкновенную гибкость, когда впереди маячила выгодная сделка. Однако со мной ему по рукам ударить не пришлось. Ни его драгоценные камни меня не интересовали, ни даже учеба в университете.
В те годы я уже работал над моим ОТКРЫТИЕМ. Я не овладел еще как полагается материалом, но приближался к своей цели по спирали. Солнечные колеса и огненные зеркала я сложил в нижние ящики, стоявшие в далеком углу сарайчика, который я перестроил в лабораторию для опытов и исследований; солнце как источник энергии — дело, естественно, важнейшее, но я эти эксперименты отложил. Все мои усилия, весь мой труд, вся моя одержимость, моя пытливость, мои неустанные исследования, расчеты и пробные пуски были посвящены одному ему, великому властелину, всепроникающему и всепреодолевающему жизненному компоненту — Времени!
Я пережил счастливые мгновения. Приближаясь к цели, я заранее предвкушал тот миг, когда нажму на рычаг передвижения, потому что люк вхождения во время я уже обнаружил. Я бился над этим более десяти лет; после посещения княжеской школы для мальчиков я учился в бирнбахском лютеранском коллегиуме, где как-никак познакомился с новыми математическими идеями Эйлера и Даламбера; маленькое наследство, доставшееся мне после смерти отца, я тратил, чтобы найти то, чего до меня ни у кого не было: ключ ко времени. А некоторые считали меня безумцем и своего отношения ко мне не скрывали. Эти тупицы, пригревшиеся при дворе князя!.. Эти книжные черви, с которыми граф водил дружбу!
— Вот идет honoris tempus, хозяин времени, — повторяли они, едва завидев меня и полагая эти слова весьма остроумными. Как теперь доктор Гребуш, один из ведущих инженеров завода, который любит называть меня маленьким изобретателем, не догадываясь при этом, сколь он далек от истины и сколь близок к ней. Этот Гребуш настолько уверился в полноте своих знаний, что считает зазорным учиться чему-то еще. Разумеется, он в этом никогда не признается, он утверждает о себе совершенно противоположное, но, если кто-нибудь подойдет к нему и скажет: «Конструкция ваших печей для обжига керамики давно устарела», — как это недавно сказал я, его ждет вежливо-презрительный отпор.
Честно признаюсь, я ставлю Эрнесту Августу в заслугу то, что со своим предложением он, выражаясь фигурально, постучался в мою дверь.
На какую-то секунду меня увлекла мысль распространить среди студентов истинные знания, пусть и обходным путем, через производство фарфора. Но я не мог, не имел права распыляться. Вся моя жизнь будет посвящена служению формуле, околдовавшей меня с такой силой. Я был уже близок к тому, чтобы пробить брешь во временных перегородках.
Я попытался объяснить ему это, отлично сознавая, что он не поймет ни слова, но его вера в мои способности заставила оказать молодому графу эту любезность. Наивный, смехотворный порыв; почему я не вспомнил в тот момент о солнечных колесах и его хлысте? Я и теперь словно воочию вижу молодого графа, соизволившего навестить меня собственной персоной в моем жилище. Он сидел, небрежно развалившись в лучшем из моих кресел, обтянутом серым плюшем; на графе был шитый серебром синий камзол, а унизанная драгоценными перстнями рука покоилась на резной ручке кресла. Он был красивым мужчиной, Эрнст Август, красив он и по сей день. Плечи у него широкие, чуть угловатые, голова как у Цезаря, с гривой густых темно-каштановых волос, сейчас, разумеется, сильно поседевших. Итак, он был и остался красавцем в отличие от меня, человека маленького роста, плоскогрудого и внешне ничем не примечательного. Волосы у меня редкие, торчат во все стороны, лицо заурядное. Глаза темно-синие, живые — это да, и если бы теперь, после огромного скачка во времени, он хоть раз посмотрел бы мне в глаза, то узнал бы меня. Но ведь это для людей его пошиба характерно: отдают распоряжения, разглагольствуют о том о сем, вышагивая по кабинету, но в глаза тебе не взглянут. Они смотрят либо поверх голов, либо сквозь тебя; кто ты такой и каков ты, их не заботит. Даже если внешне проявляют к тебе интерес… Ну, мне это было только на руку.
Это и в прошлом было так; я старался дать ему общие понятия о том великом явлении, на след которого я напал, хотел, чтобы он принюхался, что ли, к этому будущему, но он, устроившись в кресле в небрежно-элегантной позе, делал вид, будто слушает меня с интересом, сам же ни о чем, кроме своих дел, не думал. Мелкая душонка, он не ощутил, что в моей мастерской витает дух гениальности. Всего-то он и понял, что со своим фарфором и своими камешками он до меня не достучался. И подобно случаю с солнечными колесами, снова впал в ярость. Лицо его омрачилось, он вскочил и резким движением отодвинул кресло в сторону.
— Выходит, вы отказываетесь, Никлас?
— Я прошу господина графа простить меня, но, как я пытался объяснить, для этих вещей у меня не остается времени.
— «Нет времени, нет времени!» Я пришел к вам с просьбой, а вы отделываетесь дешевыми отговорками. Шахта сквозь века — нет, что за неслыханный вздор! Но вам меня не провести. Советую вам подумать. Ваш отец служил моему. Вы служите мне. Даю вам на размышление двадцать четыре часа и ни минутой больше. Завтра в полдень дадите мне согласие и скажете, что вам необходимо для работы. Терпение мое небезгранично, — и с видом оскорбленного величия он оставил мою лабораторию.
Что мне оставалось? Зная его, я мог выбирать между лакейским существованием и бегством. По долгом размышлении я остановился на второй возможности. Мне пришлось нелегко. Ночью я перенес все свои расчеты и записи, важнейшие приборы и таблицы к одному приятелю. на которого можно было положиться, а к утру я перешел границу Франкенфельд-Бирнбаха и Саксонии. Позади остались улицы и переулки, знакомые мне с детства, поля и луга, по которым столько раз бродил, погруженный в собственные мечты, дом, мои немногочисленные, к счастью, друзья и знакомые, женщина, при воспоминании о которой сердце мое сжималось с особенной болью, ведь в последнее время меня тянуло к ней все сильнее и сильнее. Это я о Катрин, дочери причетника из деревни Кляйнбирнбах. Я перешел границу, потому что предпочел долгие годы страданий в изгнании рабству в родной стране. Может быть, это было ошибкой, но кто из нас знает, какая судьба ждет впереди. Как бы там ни было, я смог вернуться на родину только через несколько лет. Трудности, с которыми я столкнулся на чужбине, и нужда, которую я терпел — по крайней мере в первое время, — отбросили меня в научных экспериментах далеко назад. На чужой почве работа не желала давать плодов.
После всего сказанного вас может удивить, что именно Эрнсту Августу выпал шанс в жизни, за который сегодня бились бы любой юноша и любая девушка, обладающие хотя бы пятью гранами фантазии, и любой ученый, оставшийся молодым душой и телом. У нас с ним не было ничего, ну совершенно ничего общего, мы стояли на диаметрально противоположных позициях. У него замашки диктатора, я по своей природе демократ, он живет демонстративно напоказ, я же стремлюсь постичь смысл происходящего, он — любитель громогласных заявлений, я — человек сдержанный, он по сути своей мелочен, я… но довольно, не то получится, что я сам себя нахваливаю. Эрнсту Августу свойствен эгоизм, хотя он приспособился к обстоятельствам нового времени и постоянно твердит об общественной пользе.
Как и в былые времена, он любит окружать себя целым штатом приспешников, на которых смотрит свысока, которых использует и с помощью которых управляет. Тогда это было одним из признаков системы, но теперь…
Мне вспоминается его первый советник, худощавый субъект с острым носом и припухшими веками, который пытался привести в порядок вконец расшатанные финансы графства, не чуждаясь при этом самых крайних средств. Он постоянно придумывал новые налоги, и не было для него радости большей, чем наложить крупный штраф на человека, допустившего неуважительные по отношению к власти высказывания.
И здесь Эрнсту Августу удалось найти и впрячь в свою упряжку очень похожий экземпляр. Он, директор фабрики, придумывал головокружительные планы, а Бирке, его начальник планового отдела, обеспечивал необходимые средства. Какое разительное портретное сходство! Бирке — типичный подхалим, принятый на службу после ухода на пенсию состарившегося экономиста, возглавлявшего этот отдел. На место было три кандидата, но Эрнст Август выбрал того, кто его больше устраивал. Он сразу понял, что в лице Бирке получает человека, который всегда поддержит стремя, когда он, Эрнст Август, будет садиться на своего скакуна. Все знали, например, какие ужасные условия труда в цехе краснодеревщиков, но необходимые для перестройки средства не выделялись. Зато дважды за короткое время были отремонтированы и переоборудованы кабинеты дирекции. Эрнст Август считал это необходимым — для представительства! — а Бирке нашел необходимые деньги. Или указание директора фабрики производить пресс-папье в форме дворца графов Франкенфельд-Бирнбахов! Их разрисовывали, а потом покрывали позолотой, стоили они чрезмерно дорого и спросом не пользовались. Калькуляторы протестовали с самого начала, но шеф-экономист, который не хуже их знал, в чем дело, утверждал, что необходимо хранить традиции. Этот аргумент появляется всегда, когда с помощью других доказательств вы не в силах никого убедить. Впоследствии всю вину свалили на цех сувениров: они, дескать, в решающий момент недостаточно решительно протестовали.
Но Бирке был не единственным, кого Эрнст Август приглядел себе и использовал. Есть, к примеру, этот Клаус Беньямин, начальник оформительского цеха и рупор шефа на заседаниях профкома. Он напоминает (не столько внешне, сколько по характеру) фон Клейна, графского камергера. Те же верноподданические манеры, те же пустые речи, Беньямин первым аплодирует директору и никогда с ним не спорит. Только однажды, при распределении годовой премии, он высказал особое мнение: работу его цеха якобы недооценили. Само собой разумеется, шеф использовал все свое влияние, чтобы исправить ошибку.
Или Маня Клотц, заведующая сектором рекламы, которая способствует росту его авторитета и славы, используя различные органы печати и отделы радиокомитета. Любой успех, достигнутый нашим коллективом (особенно понравились за рубежом наши имитации старинных охотничьих ружей), она приписывала личным заслугам шефа. Так по крайней мере объясняла эти успехи она, хотя в общем-то никогда не забывала упомянуть о достижениях коллектива фабрики. Ну хорошо, Маня Клотц — возлюбленная Эрнста Августа. Маня почти одного с ним роста, высокая, стройная, рыжеволосая, ухоженная и всегда элегантно одета. Но почему она постоянно его восхваляет? Снова напрашиваются сравнения. Стоит мне увидеть Эрнста Августа и Маню на какой-нибудь пресс-конференции, и передо мной сразу же возникают картины приемов или торжеств во дворце, когда подругой графа была графиня фон Рудов. В народе ее называли «дипломатом с вуалью», потому что она любила появляться в шляпах со спущенной светло-синей шелковой вуалью; граф всегда посылал ее с миссией к князю или королю Саксонии, когда курс его собственных акций начинал падать.
Ростом она была пониже Мани Клотц, эта графиня, и изящнее ее, если я не ошибаюсь, но столь же хорошо сложена, тоже рыжеволоса и, что особенно важно, столь же красноречива. А для тех времен это было редкостью! У нее был свой интерес в постоянном прославлении графа: только таким путем она могла рассчитывать надолго сохранить свое влияние при дворе. Среди придворных у нее было немало завистников и противников, не говоря уже об оскорбленной супруге графа, имевшей все основания для ревности. Этих обстоятельств для Мани не существовало. Эрнст Август в новом для себя времени не женился, здесь он извлек урок из прошлого и предпочитал не связывать себе руки. Мне кажется, наша специалистка по рекламе действительно убеждена в его огромных заслугах. Он просто ослепил ее своими манерами, речами и жестами.
Однако вряд ли имеет смысл говорить о вине этой женщины или чрезмерно ее упрекать. Любовь — а я могу судить об этом с полным основанием с тех пор, как познакомился с Региной, — несомненно, своеобразная и вызывающая смятение сила, которая в зависимости от объекта чувств может сделать человека и всевидящим, и слепым. Когда ты молод, как Маня Клотц, и сталкиваешься с человеком, который по своей и по чужой воле часто оказывается в центре всеобщего внимания, неудивительно, если тебя ослепит внешний блеск.
Графине же, если быть честным, я обязан возвращением на родину. Случилось это в 1786 году, я точно помню. С некоторого времени по примеру Франции владетельные князья Европы сочли модным кокетничать своей просвещенностью. И во Франкенфельд-Бирнбахе стараниями фон Рудов последовали новомодным веяниям. Она вообразила себя маленькой маркизой де Помпадур — с известным опозданием, конечно. Графиня переписывалась с немецкими и французскими философами, некоторое время состояла в переписке с самим Дидро. Она стала хозяйкой литературного салона; правда, тон в нем задавали неучи вроде псевдоастронома Керна и доктора фон Ребуса, который считал кровопускание из вены панацеей от всех болезней, переправив в юдоль печали многих пациентов, в то время как им помогли бы обыкновенные холодные компрессы. Но упоминать о подобных пустяках в обществе считалось предосудительным.
Итак, в ту пору я проживал в Дрездене и начал понемногу завоевывать себе имя с помощью системы обжигающих зеркал, так что нищенские условия, в которых мне приходилось влачить здесь жалкое существование в первые годы, когда я зарабатывал на жизнь сущие гроши, шлифуя стекла для лорнетов, начали постепенно забываться. В один прекрасный день в моем скромном жилище появился посыльный графини и передал мне ее просьбу вернуться в графство. Просьба! До этого Маня Клотц никогда бы не опустилась! Графиня апеллировала к моим национальным чувствам и между строк давала понять, что в будущем я смогу беспрепятственно заниматься своими научными изысканиями. Эрнст Август, доверительно сообщил мне посыльный, взял на службу некоего химика, пообещавшего производить искусственные драгоценные камни из глины.
Шарлатан он или безумец, мне заранее было его жаль. И действительно, все попытки оказались бесплодными, и несмотря на то, что поначалу он получал довольно приличное вознаграждение, затем провел несколько лет в темнице.
Как бы там ни было, я колебался, принять ли предложение. Если разобраться, в Саксонии у меня уже появились друзья, некоторое положение в мире ученых, а в Бирнбахе обо мне, наверно, все забыли. Даже дочь причетника Катрин, о которой я упоминал, потеряна была для меня безвозвратно: она вышла замуж за добродетельного колбасника. Но в конце концов я оказался не в силах побороть тоску по родине. И еще я был убежден, что на чужбине буду топтаться со своими опытами на месте. Пусть это звучит наивно, однако предчувствие подсказывало мне — только там, где я вырос, на родной почве, где я сделал первые изобретения, я смогу испытать вдохновение, получить последний импульс для проведения решающих экспериментов.
За годы, проведенные в Дрездене, я кое-какого ума-разума набрался и, вернувшись в Бирнбах, вел двойную жизнь. За славой я не гнался — слишком я неразворотлив, где уж мне самоутверждаться в хитроумных дискуссиях и ученых словопрениях. Я делал необходимое: время от времени появлялся в салоне графини, написал несколько высокопарных, но беспредметных, в сущности, статей по физическим проблемам, в основном в области оптики, что вызвало несколько пустопорожних похвальных отзывов от напудренных париков из княжеского университета.
Графиня фон Рудов была довольна. В ее коллекции курьезных людей одним взбалмошным ученым больше, и, если бы ее высокородный друг не держал на меня в глубине души зла, меня возвели бы в звание «графского изобретателя второго ранга». Этой чести мне не оказали, зато в виде возмещения убытков фройляйн фон Рудов и весь круг ее знакомых стали заказывать у меня лорнеты. Цены я заламывал немилосердные, но жил скромно — деньги мне были нужны для других целей. Я никого не посвятил в то, над чем работал. Пусть так называемые ученые спорят сколько им заблагорассудится, существует или нет всеоблагораживающая душа, и доказывают или отрицают идею существования бога. Я же, как и в былые времена, устроил в подвале лабораторию, но никого к ней не подпускал и, даже если бы мои опыты не представляли такой опасности, вряд ли решился бы на иное. Слишком эти опыты отличались от того, к чему привыкли окружавшие меня люди. Меня занимала относительность времени, я хотел научиться так сжимать или растягивать дни, чтобы стали осуществимыми прыжки через века или тысячелетия.
Непосвященному это объяснить трудно. Если исходить из того, что для мухи-однодневки минута длится ровно столько, сколько для человека, скажем, год, то понять будет куда легче. Для человека год жизни мухи-однодневки будет равен минуте. Если бы теперь удалось человека на короткое время психически и физически перестроить так, чтобы он сто или двести лет воспринял и пережил как один час, прыжок во времени состоялся бы! Время промчалось бы мимо него с бешеной скоростью, а он воспринял бы это как нечто естественное и совсем не постарел бы. Но чтобы человек смог в дальнейшем жить в обществе себе подобных после этого часа — или, если угодно, после двух веков — непременно должна последовать остановка в движении. Человек должен обязательно вернуться к своему существованию мухи-однодневки. Если вдуматься, то вся проблема состояла в том, как подготовить мозг и тело человека к тому, чтобы они на час — но только на этот час! — вышли из привычной роли мухи-однодневки.
Кроме того, мне предстояло вырыть глубоко под землей помещение для камеры или нескольких камер, которые предохраняли бы подопытный объект от вредных влияний извне, а потом, когда он «проснется», в некотором смысле автоматически выталкивали бы его в изменившийся мир.
Все это было невероятно сложно, но я чувствовал, что вскоре обрету твердую почву под ногами. Мне потребовались специальные знания из самых разных областей науки — химии, физики, анатомии. И особенно зоологии, ибо с чего мне было начинать опыты, как не с экспериментов с насекомыми и мелкими животными. Как я торжествовал, когда мне впервые удалось отправить вышеупомянутую муху-однодневку в будущее на сорок восемь часов, то есть примерно лет на сто. К сожалению, я тогда еще не умел возвращать посланных мною существ из будущего и управлять их действиями на расстоянии.
С Эрнстом Августом IV я в первые годы после моего возвращения в графство встречался нечасто, а когда случалось, мы обменивались вежливыми, ничего не значащими словами. Эта ситуация напоминала сегодняшнюю: тогда он воспринимал меня как ни на что не годного шута, отказавшего ему вдобавок в услуге; а сегодня он видит во мне обыкновенного рабочего своей фабрики, ничем, кроме некоторых странностей, не примечательного, сделавшего несколько рацпредложений, но внушающего лично ему, директору, подозрения из-за своей дружбы с этой кляузницей Региной Фленц.
Я, кстати, стараюсь не слишком часто попадаться ему на глаза, не то он, чего доброго, еще вспомнит… Весьма важный в моем эксперименте с ним момент — картины былого как бы погашены в его памяти. Некоторые представления искоренить не удастся, это мне было ясно сразу, да и нужды в этом не было; какие-то схемы из прошлого, очевидно, накрепко засели в его мозгу, что-то такое ему грезилось из прошлой жизни, не то он не взялся бы сразу за изготовление антикварных изделий. Да и свою дворянскую приставку «фон» он отбросил только для вида. А от чувства вины, которое я ему прививал, не осталось и следа, характер его нисколько не изменился.
Но если в 1786 году и в последующие годы мы с ним почти не соприкасались, если он не замечал меня — я-то был просто вынужден обращать на него внимание. В конце концов перемена настроения графа или новая вспышка ярости могли сильно помешать моей работе. И потом, как ни посмотри, он был главной фигурой в графстве, и каждый его шаг, и любое его слово становились в городе и окрестных деревнях предметом разговоров на целую неделю. Так что хотел я или нет, а заниматься персоной графа мне приходилось. Призна́юсь, персона эта внимания заслуживала. То, что ему удалось добиться для Франкенфельд-Бирнбаха, государства карликового, права голоса в хоре больших немецких земель, — это не могло не внушать чувства, похожего на уважение. Он обладал изворотливостью дипломата, умел подбирать людей, которые, будучи его посланниками при дворах Саксонии, Тюрингии или нашего князя, становились убежденными защитниками его интересов. Ни одно из граничащих с графством владений не решалось предпринять активные действия против Эрнста Августа IV, не рискуя одновременно вступить в вооруженный конфликт с другим владением. В случае опасности Эрнст Август стравливал соседей.
Да, он хитроумно укреплял свои позиции, заверяя, будто это послужит всеобщему благу. И сегодня оно не иначе. Выбрав подходящий момент, он всегда перекидывался на сторону сильнейшего: то заключал союз с католиками, то с лютеранами и без всякого смущения взывал к помощи великих государей вроде короля Пруссии или австрийской императрицы. Правда, только в тех случаях, когда «средние» государства все вместе могли проглотить Франкенфельд-Бирнбах.
Теперь у него куда меньше пространства для маневра, но приемы остались прежними. Как он умеет стравливать район с областью, торговые организации с транспортными! Снабжение населения товарами ширпотреба для него до той поры на первом месте, пока ему кажется, что наверху этому придается большее значение, нежели экспорту. А то, что настроение рабочих из-за постоянных сверхурочных падает при этом до нуля, его не беспокоит. Что творилось на фабрике, когда бирнбахская пивная кружка с охотничьим соколом на крышке стала неожиданно пользоваться успехом в Канаде! Все остальные производственные процессы были приостановлены, и даже краснодеревщиков и художников-реставраторов поставили к керамическим печам. Во всех магазинах города и района месяцами нашей продукции не видели, даже наших знаменитых столиков красного дерева на одной ножке и картин с историческими памятниками Бирнбаха. Целый год потребовался потом фабрике, чтобы войти в привычный ритм. Два краснодеревщика подали заявления об уходе, распрощался с нами и один из лучших реставраторов. Однако Эрнст Август свою порцию похвал в печати получил. И хотя некоторое время фабрика числилась среди невыполняющих план, его, директора, позиции укрепились.
Все повторяется: этот человек, обладающий некоторыми достоинствами, старается возвыситься любыми способами. Когда такой человек находится на скромной должности, не имея ни славы, ни власти, беда невелика, большого ущерба обществу он не принесет. Но если он поднимется и расправит крылья, дело принимает иной оборот. Его удары локтями становятся болезненными, он стремится использовать в собственных интересах любого встречного-поперечного, и несдобровать тому, кто дает ему понять, что знает его взгляды, но их не разделяет и его истины не приемлет.
Примерно двести лет назад я знавал многих, кто надолго отправлялся в тюремную башню только потому, что считал: в таком карликовом государстве, как Франкенфельд-Бирнбах, следует управлять демократичнее и без той безудержной роскоши, которая принята властителями империй. Резчику по дереву Рому, одному из немногих моих друзей, отрубили кисти рук, потому что на одном рельефе он придал придворным дамам и господам «в высшей степени неподобающие черты». Так, например, в воре, залезшем крестьянину в карман, было замечено сходство с самим Эрнстом Августом. Еще горше судьба молодого поэта Виттгштока, который издал под псевдонимом стихи, высмеивающие расточительность графини фон Рудов. Его подвергли столь мучительным пыткам, что он лишился рассудка.
По сравнению с этими карами, которые граф считал совершенно оправданными, мелкие интриги Эрнста Августа против людей, противящихся его диктаторским замашкам на фабрике, можно счесть безобидными. Художник Бендорф, с которым мы до его отъезда из города отлично ладили, поместил однажды в стенной газете карикатуру, вызвавшую много смеха. Директор и ряд его сотрудников были изображены в виде гонщиков-велосипедистов, которые на соревнованиях за «Серебряную бирнбахскую кружку» сильно толкали в бок своих соперников. Эрнст Август улыбнулся при виде этой карикатуры (в отличие от начальника планового отдела Бирке, сразу начавшего брюзжать), но позаботился о том, чтобы у Бендорфа хлопот прибавилось. Почему-то вдруг его смелые эскизы для стильной мебели и напольных ваз перестали вызывать интерес производственников, а принимались только малозначительные проекты. Его, и без того потерявшего в заработке, перевели еще и в более низкий разряд тарифной сетки. Он подал заявление в конфликтную комиссию, и после некоторых проволочек ему все же выплатили полагавшееся за эскизы вознаграждение и вернули на прежнюю должность. Но работа перестала приносить человеку радость. Его начали сверх всякой меры загружать срочными заказами, и он не то что не мог отпроситься на полчаса, ему и вовремя уйти со службы не удавалось. Бендорф стал вспыльчивым, раздражительным и однажды после нелепого скандала, возникшего, что называется, на пустом месте, бросил на стол заявление об уходе.
Нечто похожее произошло с одним из наших мастеров-часовщиков, поэтом-любителем Циммерлингом, позволившим себе на общем собрании взять на прицел чрезмерно пылкие похвалы Мани Клотц в адрес нашего директора. Он встал и прочитал сатирическое стихотворение — весь зал так и покатился со смеху. Но когда производство часов-кукушек временно сократилось, кому-то сразу пришла в голову идея перевести Циммерлинга в отдел упаковки. Он возмущался, отказывался, размахивал руками и случайно разбил при этом дорогую имитацию охотничьего ружья XVI века — спецзаказ для Швейцарии. Под суд его не отдали и денег за ущерб не потребовали. Ему, можно сказать, повезло. Но при всем этом везении он от огорчения заболел желтухой. От которой и лечится по сей день.
Я уже говорил, что по сравнению со страданиями прошлых веков эти неприятности могут показаться мелкими. Но если приглядеться к ним при свете дня, окажется, что подлость Эрнста Августа стала еще изощреннее; в свое время, будучи графом, он открыто признавал, что пытать и казнить приказывал самолично, ибо считал себя вправе применять подобные кары. Я, как вы понимаете, далек от того, чтобы оправдывать тем самым его и его подручных. Но вот что мне представляется крайне важным: масштабы-то у нас сегодня совсем другие, чего ни коснись, в том числе и того, как мы относимся к обидам, прямым или косвенным.
Когда в 1789 году во Франции произошла Великая революция, известия об этом событии дошли до нас с изрядным опозданием, и никто во Франкенфельд-Бирнбахе не допускал и мысли о возможности восстания наших крестьян. Слишком привыкли его властители видеть головы своих верноподданных склоненными, привыкли, что те безропотно платили подушные, поземельные, мельничные и иные подати, безвозмездно служили графу, содержали его двор и его избранниц, покорно следовали за светскими и духовными господами. Конечно, нашим крестьянам жилось не лучше, чем их собратьям в других германских землях. Они с утра до ночи трудились на своих клочках земли, ничего, кроме щей да черного хлеба, на столе не видели, страдали от всевозможных болезней, жили впроголодь от одного урожая до другого, в то время как графиня фон Рудов и первый советник Хирш задавали роскошные пиры. Но ведь они как будто всегда следовали девизу Эрнста Августа: все они, в том числе и беднейшие из бедных, — его, графа, дети, члены большой бирнбахской семьи. Но ведь они как будто всегда жили мирно, им ведь не приходилось, подобно французам, пруссакам и саксонцам, то и дело воевать. Что из того, если граф время от времени продавал в рекруты дюжину-другую своих крестьян — это когда его вынуждали платить заграничные долги. Не им это заведено, не при нем и кончится.
И тем не менее они восстали. Правда, через несколько лет после революции во Франции, но тем более бурными эти события нам всем показались. Так вулкан, на долгое время затаившийся, исподволь накапливает лаву.
Сыграло роль и то, что несколько лет подряд был неурожай; а как раз в тот год Эрнст Август обложил своих подданных новым обременительным налогом — по случаю визита князя следовало полностью преобразить дворцовый парк. Это дорогостоящая и совершенно излишняя затея стала последней каплей, переполнившей чашу терпения.
Меня тоже раздражала такая расточительность, хотя в то время нищета моих земляков не особенно бросалась мне в глаза. Меня куда больше злило, что не отпускаются средства на науки. Не только на математику и философию, науки в некотором смысле отвлеченные, но даже на физику, медицину и экономику — области знаний, которые могли способствовать прогрессу в стране. Подкармливали же нескольких шарлатанов, пользовавшихся милостями графини. Прискорбнейшие обстоятельства!.. Когда в начале девяностых годов я походатайствовал перед графиней за доктора аграрных наук, разработавшего программу мер по улучшению использования наших лугов и пастбищ, меня ждал отпор с ее стороны. Проект был многообещающий, но для начала требовались некоторые средства. И вдобавок он пусть и в незначительной степени, но задевал интересы правящей касты.
У фаворитки-графини было красивое узкое лицо с чуть раскосыми глазами и большим ртом. Она сидела напротив меня на желтом диванчике в платье с глубоким декольте, завитая по последней парижской моде. В салоне ее небольшого дворца «О солей» — «Под солнцем» — на стене висела картина с купающимися нимфами. Поглаживая лежавшую на коленях пекинскую болонку, она поинтересовалась, почему ученый муж не явился к ней лично.
— Он что, сам не может рассказать мне, что у него?
Я оторвал взгляд от нимф и поглядел на нее с заискивающей улыбкой:
— Он неоднократно пытался, графиня, но вы его не принимали.
Удивление ее казалось искренним:
— Вот как? Что-то не припоминаю. Правда, в последнее время я была чрезвычайно занята, могла и забыть. Хорошо, доложите вы.
Я пустил в ход все свое красноречие. Объяснил ей замысел молодого ученого, все преимущества его проекта.
Она слушала внимательно, она была неглупа, эта графиня.
— А откуда мы возьмем деньги на лошадей и необходимый хозяйственный инвентарь?
Я промолчал, ибо ответ на этот вопрос должна была дать именно она.
— Я предвижу, во что это выльется, — проговорила она несколько погодя. — Придется сократить расходы на содержание конюшни, отложить постройку охотничьего домика, забыть о переустройстве парка. Нет, нет, мой милый, на это я никогда не подвигну графа.
Нимфы смотрели на меня с издевкой, однако я не сдавался.
— Но ведь это окупится… будущее страны…
— Будущее! — сказала она. — Что нам известно о нем! Он хоть хорош собой, этот ваш доктор, чтобы я могла представить его графу?
Чего нет, того нет.
— Он так же незаметен, как и я, — попытался я отшутиться, но сразу почувствовал, как ее интерес к разговору тут же улетучился.
— Хорошо. Мы все обдумаем, — бросила она свысока. — Посмотрим, что удастся сделать.
Сделать не удалось ничего. А моему другу только и осталось, что положить проект на самое дно дубового сундука, который он унаследовал от своих родителей. Эрнст Август не пожелал отказаться ни от охотничьего домика, ни от шикарного выезда, ни тем более от роскошного парка. В марте 1795 года, когда в вырытый позади дворца пруд пустили воду и по его зеркальной глади заскользили гондолы с графскими гостями, а в крестьянских домах истощились последние запасы, тут она и разразилась, наша революция.
В полдень 22 марта прошло заседание Гражданского совета Бирнбаха, на котором постановили, что «впредь так продолжаться не может! Долой насилие! Долой нищету!». После обеда подожгли дворец «О солей», а к вечеру сотни крестьян потянулись со всех сторон к графскому дворцу, чтобы призвать к ответу «гонителя правдолюбцев», как они называли Эрнста Августа.
В тот день хлестал ливень и дул резкий ветер. Вооружившись косами, вилами и старинными ружьями с каменными замками, восставшие разогнали графскую гвардию, штурмом взяли графские склады и разобрали оружие. Они, столько лет сдерживавшие свою ненависть к господам, церемониться с ними не стали. Капитана презренных дворцовых гвардейцев, который с несколькими подчиненными встал у них на пути, разорвали на месте; первого советника Хирша, пытавшегося скрыться в поле, вздернули на дереве. Зато графиня фон Рудов отделалась легким испугом. Она еще утром догадалась, что запахло жареным, и бежала в Саксонию. Старшего придворного лесничего, на совести которого был не один бедолага, брошенный в тюрьму лишь за то, что поймал в лесу зайчонка, отхлестали плетью. Его судьбу разделили и многие другие придворные. Зато сам Эрнст Август пропал бесследно. Дрожавшие от страха слуги клялись захватившим дворец повстанцам, что графа только что видели в его покоях.
В этот самый день, события которого ошеломили меня с той же силой, что и остальных, прямо к ним непричастных, я завершил наконец подготовку к моему великому скачку во времени. Позади остались годы, когда я проверял верность формул на лягушках и мухах-однодневках. Мне удалось даже послать в путешествие во времени кролика, лишь эксперимента с человеком я не проводил. Конечно, при этом я считал первым кандидатом в это путешествие самого себя. Несмотря на то что жил я уединенно и никого из посторонних в мои опыты не посвящал, я просто обязан был взять этот риск на себя — а в том, что подобное путешествие таит в себе опасность, я не сомневался. Поэтому я тщательнейшим образом подготовился к перенесению в будущее, а настоящее время рассматривал, так сказать, как прошлое.
Однако восстание крестьян, события, о которых я рассказал выше, решимость мою поколебали. Я, разумеется, всей душой был на стороне восставших, и мне очень хотелось стать свидетелем дальнейшего развития событий. Как-то пойдут дела у нас во Франкенфельд-Бирнбахе? Я колебался, не зная, как мне быть. На улицу я выходить не решался: ведь люди считали, что я нахожусь под личным покровительством графини. Забежал ко мне сосед, рассказал кое-какие подробности и ушел. Наступил вечер, я сидел в кабинете, вслушиваясь в звуки, доносившиеся со стороны дворца, наблюдал за движущимися факелами и ждал. Я уже держал руку на рычаге, способном перевернуть мой мир, но нажать никак не решался. И в эту секунду в дверь моего кабинета постучали.
Это был он, его графское высочество Эрнст Август IV собственной персоной. Сначала я даже не понял, что перепачканный в весенней грязи человек с прикрытым шарфом лицом и в нахлобученной на лоб меховой шапке — «наш отец и хозяин».
— Вы что, не узнаете меня, Никлас? Мне грозит опасность. Меня ищут повсюду, они поклялись, что накинут петлю мне на шею. Впустите меня, Никлас, и позвольте пробыть у вас несколько дней, пока все не уляжется.
Его слова меня смутили: я симпатизировал восставшим и вовсе не был склонен принимать его с распростертыми объятиями.
— А почему, граф, вы ищете убежище у меня? Что-то я не припоминаю, чтобы нас с вами связывали дружеские чувства. Почему бы вам не пойти к священнику?
— Исключается. Там меня будут искать в первую очередь. Кроме того, я не могу выйти на улицу, не опасаясь быть узнанным. Сейчас везде зажгли факелы… Счастье еще, что мне удалось добраться сюда. Ну, дайте мне приют хотя бы на несколько часов. Когда это кончится, вам зачтется; я услуг не забываю.
Он рассчитывал на своих владетельных друзей, и, возможно, не без оснований. Если тамошние крестьяне не поднимутся, восстание у нас рано или поздно будет подавлено. Тем более следовало отказать графу или даже позвать кого-нибудь из повстанцев. Но в эти мгновения у меня мелькнула мысль… Нет, не сочувствие ее вызвало, а скорее желание доказать именно этому Эрнсту Августу, как он меня недооценил и сколь он мелок, в сущности, по сравнению со мной.
Я впустил его, закрыл дверь на засов, закрыл ставни. Он вздохнул с видимым облегчением, от былой его чванливости мало что осталось. Конечно, граф думал о мести, но пока его больше волновало, как спастись самому. Эрнст Август рассказал мне, что семью свою со всеми драгоценностями он сумел утром переправить через границу, а сам еще задержался. И вдруг все пути к бегству оказались отрезанными. С грехом пополам ему удалось бежать через дворцовый подвал.
Я почти не воспринимал его слов. Он все еще продолжал говорить, а я решил немедленно привести в исполнение свое намерение. Я провел Эрнста Августа в лабораторию под предлогом, что ему следует отдохнуть, и усадил его в кресло. Я вполне мог бы его оглушить и отправить в будущее в «сонном» виде, но мне хотелось знать, испугается ли он. Итак, я привел в действие механические захваты. И неожиданно для графа его ноги и руки оказались в тисках, а тело с силой прижало к креслу.
Его испуганное лицо и вырвавшийся из груди глухой стон вознаградили меня за долгие годы унижений. Он, очевидно, решил, что я перехитрил его и выдам повстанцам. Ну, что до этого, то я успокоил графа, сказав, что его опасения напрасны. На желании отомстить, вернувшись к власти во Франкенфельд-Бирнбахе, придется поставить крест, но петли он может не опасаться. Если он, конечно, не повторит своих ошибок там, куда я его посылаю. Напротив, он еще должен радоваться, ведь он окажется первым человеком, совершившим подобное путешествие.
Он, наверно, принял меня за сумасшедшего и проклял тот день и час, когда постучал в мою дверь. Не поверив ни одному моему слову, он думал, что я, обуреваемый безумной идеей, намерен убить его с помощью какого-то эксперимента. Граф умолял отпустить его: взывал к господу богу, молил о помощи, а после, когда это не помогло, стал угрожать всеми муками ада, которые мне уготованы, как всем чернокнижникам. Стенания графа мне надоели, я усыпил его и стал готовить тело к перемещению во времени. Он должен был забыть почти все о своем прошлом и там, где он окажется, рассчитывать исключительно на себя.
Путешествие — или, лучше сказать, «прыжок» — было рискованным, но мы перенесли все связанные с ним трудности. Поскольку Эрнст Август ни в коем случае не должен был узнать меня в будущем, я не только погасил в его мозгу всякое воспоминание обо мне, но и несколько сократил его путь. Он прибыл сюда в конце пятидесятых годов, я — в начале семидесятых. А так как в пути мы постарели всего на час, ему в 1972 году было пятьдесят два, а мне — тридцать девять. В иные времена я был старше Эрнста Августа на два года.
Никого, наверно, не удивит, что, когда я оказался в настоящем, мне было не до Эрнста Августа IV. Сначала следовало оглядеться, разобраться, что к чему, ощутить влияние нового и волнующего. Ведя затворническую жизнь в лаборатории, я даже в общих чертах не представлял себе, каким может быть характер происшедших за два века перемен. Правда, я предполагал увидеть новое не только в науке и технике, но и в общественной жизни.
Но уже одни лишь внешние изменения вызвали у меня шок. Куда подевались леса, подходившие на востоке и на севере почти к самому дворцу; где Принцессин холм на южной окраине городка? Дворец на месте, это да, причем его недавно реставрировали, он стал музеем, привлекающим туристов, своих и иностранных. Но все вокруг!.. Там, где стояли великолепные леса и простирались поля и луга с сочной травой, ощерились теперь бесконечные плоские и грязные траншеи, у краев которых с адским грохотом ползали огромные стальные машины. Фантазия рисовала разные чудесные машины будущего, но подобного тому, что я увидел на комбинате по добыче бурого угля, я себе представить не мог.
Или крупноблочное и панельное строительство в Нойбирнбахе. Химический комбинат с его цехами и трубами, автострада вокруг города. Ни одной телеги на покрытых асфальтом улицах, ни единого всадника, ни одного осла, зато скопления легковых автомобилей, мотоциклов и автобусов, а по ту сторону шахты — железная дорога. Здесь не место описывать, как я всякий раз терял дар речи, когда воочию видел свой первый самолет, первую моторную лодку, первый поезд метро; как я в первый раз включил радио и смотрел первую телепередачу. Мне стоило неимоверных усилий привыкнуть к уличному шуму. Бог мой, сколько в этой жизни шума; прогресс прогрессом, но неудобств хватает. Когда я стал свидетелем уличной катастрофы (грузовик на полном ходу врезался в малолитражку), я испытал страстную тоску по пышной зелени лугов моей юности, по мирному крику запряженных в повозки осликов.
Я предвидел, что князья потеряют ряд своих привилегий, но что они совершенно исчезнут, что вообще не будет помещиков, что леса не будут принадлежать частным владельцам, по рекам и озерам будут плавать не чьи-то собственные суда, я и вообразить не мог. Не сразу я привык и к тому, что женщины одеваются как мужчины, обучаются в университетах и пьют в барах пиво. Что рабочему незачем больше ломать шапку перед начальством, что крестьяне будут приветствовать бургомистра рукопожатием, а не кланяясь до земли, — этого я тоже не мог ожидать. И еще многого-многого другого.
Словом, мне пришлось основательно перестраиваться, сосредоточив на этом весь свой ум и волю. Не мог же я просто наблюдать и удивляться, мне было необходимо действовать, строить новую жизнь!
Питание, квартира, документы, одежда: мог ли я предусмотреть, предвидеть все трудности, с которыми пришлось столкнуться? Какие сложности, например, вызовет обмен нескольких золотых монет, которые я прихватил из прошлого, как непросто окажется снять скромную комнату, приобрести необходимую мебель, а особенно — обзавестись документами!
Но в конце концов все трудности остались позади, мои способности изобретателя, мои навыки шлифовщика стекол для оптики помогли мне стать на ноги, и вскоре мысли мои потекли по привычному руслу. Меня интересовала судьба Эрнста Августа, я навел о нем справки. Долго искать не пришлось. Через несколько недель моего пребывания в нашем времени я встретился с ним, прогуливаясь по парку. А до этого он улыбнулся мне с первой страницы городской газеты.
Я сразу узнал его, хотя он и состарился. Его сняли во весь рост в рабочем кабинете на фоне мебели, скромной и вместе с тем безусловно стильной, отмеченной печатью античной элегантности. Левой рукой он поглаживал пузатую вазу, на его губах играла победная улыбка. Подпись под фотографией гласила: «Э.-А. Франкенфельд, переехавший в наш город каких-то десять лет назад, сегодня директор фабрики „Антиквар“, предприятия, успешно справляющегося с ответственными экспортными поставками».
Удивлению моему не было границ. «Директор фабрики? Как он этого добился? Мое почтение, — подумал я, — в прошлом он много дурного натворил, но сейчас, очевидно, стал другим человеком. Молодец, постарался. Ведь если вдуматься, в юности он ничему не учился и профессии не приобрел».
Ну, что он умел? Скакать верхом? Стрелять из охотничьего ружья? Не слишком-то много. Одним словом, у него, на мой взгляд, не было никаких предпосылок, чтобы воскреснуть в подобном обличье. Его успехи заставили меня обо многом задуматься. Я еще мало знал о новом времени, но не исключал, что импозантная внешность этого человека, его внешняя невозмутимость и безапелляционность суждений и помогли ему в конечном счете занять столь заметную должность.
Если он что и умел всегда, то это использовать людей и заставлять их работать на себя. Э.-А. Франкенфельд! Нет, я обязательно должен был удостовериться, чему он своими успехами обязан.
Крестьянское восстание в Бирнбахе, сведения о котором были обнародованы всего несколько лет назад благодаря заслугам ученых-историков Д. и Г. Бренена, закончилось, как и предсказывал Эрнст Август в моей лаборатории, кровавой бойней, устроенной войсками короля Саксонии и нашего князя. Оба властителя возвели на престол слабоумного младшего брата графа. Графской семье вернули ее имения, графиня фон Рудов свое потеряла, но оно было возмещено в виде большой суммы из государственной казны. Она вышла замуж за гессенского банкира, принеся ему в приданое дворянский титул. Впоследствии она сотрудничала с администрацией Наполеона и после поражения его в России вынуждена была уйти в монастырь. Эта версия убедительной мне не кажется. Я-то фон Рудов помню! Она… и монастырь! Ну нет…
Эрнст Август IV, по данным этих историков, пропал в круговерти революции; возможно, он и монах, задержанный повстанцами при попытке перехода границы и повешенный ими, потому что его приняли за известного ростовщика, — одно и тоже лицо. Это всего лишь предание. Мне лучше знать, куда подевался граф, но возражать ученым я не стану. Кто мне поверит!
Фабрика, где директором стал Э.-А., возникла шесть лет назад, когда объединилось несколько артелей, производивших сувениры. И за недолгое время это худосочное поначалу предприятие стало одним из ведущих в области изготовления «нового антиквариата».
— Это заслуга шефа, — сказала мне Маня Клотц, когда я уже работал в конструкторском бюро и мы обсуждали с ней проблему изготовления венецианских зеркал. — Шеф первым почувствовал приближение волны ностальгии; тогда керосиновые лампы и фарфоровые соусники валялись еще у большинства на чердаке или в подвале. Только и разговоров было, что о суперсовременных линиях и формах. Но он сумел преодолеть сопротивление и наладил изготовление сувениров старинного образца. И мы видим, чутье его не подвело.
Что ж, может, оно и так. Особого рода нюх у Э.-А. был всегда. А «преодолевать сопротивление» людей, становившихся у него на пути, он тоже умел. Если уж говорить начистоту, то я не отрицаю некоторых его заслуг. Я не хочу поставить ему в вину, что для своей новой карьеры он воспользовался смутными воспоминаниями из собственного прошлого. Я не виню сопутствующие обстоятельства: районному руководству весьма кстати пришлись данные об успехах вновь образованного предприятия. Особенно в то время, когда сельскохозяйственный кооператив в Кляйн-Бирнбахе хромал на обе ноги, а химзавод ходил в отстающих. Но я не умолчу о его стремлении жить и руководить по примеру своих предков-феодалов. Он окружил себя людьми, повторявшими каждое его слово. Он позволял льстить себе на фабричных и профсоюзных собраниях. Критику своих действий он терпел только для вида, будучи внутренне убежден, что его мнение — единственно правильное. И в результате всего этого он принимал волевые решения, которые, если вникнуть, скорее разрушали здоровый климат в коллективе, чем способствовали его сплочению.
Но даже побывав на «Антикваре», это можно было заметить не сразу. Над фабричными воротами висели лозунги и призывы, как и у всех. В конструкторском бюро работа шла на всех парах. А то, что краснодеревщики неделями не уходили домой, потому что шеф взялся за исполнение сложнейшего экспортного заказа, хотя у фабрики таких возможностей не было, что чеканщики целыми неделями слонялись без дела, потому что шеф по той же причине вместо медных и латунных листов заказал дорогие сорта дерева, увидел и понял бы только тот, кто пробыл бы на фабрике подольше. Другие примеры я уже приводил. Нет, для такой должности он не годился.
Я упоминал уже о «придворном» окружении Франкенфельда, о Мане Клотц, его возлюбленной, выступавшей на всех приемах, пресс-конференциях или торжественных встречах с хвалебными речами, о Беньямине из фабкома, о Бирке, «первом советнике» Э.-А., я мог бы сказать еще о секретарше директора Бондаш, настоящей придворной даме, с высокомерием ставящей препоны людям, которые добиваются приема у шефа по важному делу, о его любимцах Брендене и Рише, никогда в жизни не ставшими бы начальниками отделов, если бы они с такой горячностью не поддерживали каждое предложение директора и не спешили исполнить любое его желание. Хочу привести еще один — последний — пример, заставивший меня разоблачить двойную игру Э.-А. В нашем обществе нет и не может быть места двуличию, карьеризму и аристократическому своеволию. Этот случай задевает меня лично. Я уже несколько раз говорил о Регине Фленц, девушке, ближе которой у меня нет никого на свете. Познакомились мы с ней на новогоднем вечере. Я попал на него, потому что хотел понаблюдать за Э.-А. в неофициальной обстановке. И тут я разговорился с молодой женщиной, на которую прежде внимания не обращал. Может быть, мне особенно понравилось то, с какой серьезностью она говорила о научной фантастике, может, дружеская атмосфера и несколько бокалов вина сделали свое дело — во всяком случае, общий язык мы нашли быстро. Регина работает в плановом отделе под началом у Бирке, но в отличие от своего непосредственного руководителя и еще кое-кого стиль и манеры Э.-А. у нее симпатий не вызывают. Наоборот!
Мы знакомы уже целых три года. И я смею утверждать, что мы хорошая пара и расставаться не собираемся. Да, я люблю ее, но не только поэтому считаю ее человеком прекрасных душевных качеств. Она скромна, всегда поможет другому, если в силах, всегда прислушается к мнению собеседника. Всегда хорошенько подумает, прежде чем принять решение, и отнюдь не все предложения руководства считает плодотворными и полезными. Нетрудно догадаться, что по этой причине у нее бывают конфликты. А теперь эти конфликты приобрели такой характер, что я уже начинаю забывать, когда она в последний раз улыбалась. Нет, терпеть это дольше нельзя!
Началось все со спора о новой мебели, о новом оформлении кабинета директора (я говорил уже, какую роль в этом сыграл Бирке). Всего год назад обставили кабинет новой мебелью, положили чудесный паркет, задрапировали стены. Но вдруг всего этого недостаточно! Якобы клиенты нашей фабрики из Франции выразили удивление простоватой обстановкой кабинета Э.-А. Кабинет, дескать, необходимо расширить, сменить светильники, портьеры, обивку стен, мебель.
— Элегантность и достоинство, дорогие коллеги, — сказал Э.-А., — это понятия, говоря о которых мы не имеем права экономить каждый пфенниг. Кабинет директора — лицо фабрики. Надеюсь, вы со мной согласны, дорогие коллеги?
Но дорогие коллеги, по крайней мере большинство из них, согласны не были, те же аргументы они слышали год назад. Особенно возражали краснодеревщики и полировщики, ведь им приходилось работать в цехах, давно требовавших реконструкции. Они опротестовали решение директора в фабкоме. Но Бирке вместе с Беньямином сумели их уговорить. Тем более что как раз подошла пора сувенирных глиняных кружек, а производство деревянных изделий приостановилось.
Однако Регина, имевшая доступ к финансовым документам, с их доводами не согласилась. Ее не убедили слова Бирке, будто деньги на реконструкцию мебельного цеха будут выделены в первом квартале следующего года. У нее были все основания для сомнений. Пошла к директору и попыталась объяснить ему, что деньги нужны сейчас, а не через год. На несколько лет товарищ директор вполне может удовлетвориться нынешней обстановкой. А если уж так хочется — пусть время от времени переставляет мебель. Чем не выход из положения?
Конечно, доводы ее на Э.-А. не подействовали. Регина не успокоилась, поставила этот вопрос на расширенном заседании парткома, где, к удивлению директора, подвергла вдобавок критике судорожные усилия, связанные с изготовлением глиняных кружек, и взяла под защиту художника Бендорфа и его карикатуру в стенной газете. Э.-А. бросил ей упрек в близорукости, она-де не видит перспективы, не вникает в истинные нужды производства. А потом, когда это не помогло, стал исподволь ее преследовать, сверх меры загружая с помощью Бирке работой. Она совсем закопалась в бумагах. И, как это часто бывает в подобных случаях, сделала несколько ошибок, которых никогда не допустила бы в иной обстановке. Ей стали постоянно делать замечания: мол, ее подготовка для современного уровня недостаточна.
Положение не изменилось и по сей день. Да, Регина могла бы перейти на другое предприятие, место нашлось бы, но она как раз не хочет уходить. Это значило бы сдаться. Она старается везти воз и не склонять головы. Но я-то вижу красные нервные пятна у нее на щеках, вижу, как она подавлена, как переживает, мучается, и я не хочу и не буду терпеть это. Я перенес Эрнста Августа в будущее (или надо сказать в настоящее?), хотел помочь ему, а теперь я отправлю Э.-А. в прошлое. С момента прибытия сюда я работаю над проблемой прыжка в прошлое. Это очень и очень сложная задача, труднее, чем осуществление прыжка в будущее: необходимо обратить фактор времени в отрицательную величину. Но я приближаюсь к цели семимильными шагами. Еще несколько дней, еще неделя, и я достигну желаемого. Э.-А. была предоставлена возможность исправиться, но он ею не воспользовался, повторил былые ошибки, перенес их в настоящее. Так пусть и заплатит за все, пусть испытает судьбу, уготованную ему прошлым.
Герт Никлас, конструктор фабрики «Антиквар», перу которого принадлежит этот рассказ, был найден мертвым первого октября 1977 года в подвале своего дома, оборудованном им под лабораторию. Похоже, он погиб в результате каких-то опытов. Их характер я могу (пусть и недостаточно полно) себе представить.
«Трагическая случайность, — писала газета, — повлекла за собой смерть химика-любителя». Ну, газета газетой, а я считаю иначе.
Рассказ конструктора несколько недель назад переслала мне Регина Ф., начальник планово-экономического отдела фабрики «Антиквар», мы с нею познакомились около года назад. Она, разумеется, не в состоянии была подтвердить точность рассказа о прошлом ее друга (он никогда не посвящал ее в это), но подтвердила каждое слово, написанное Никласом о бывшем директоре фабрики. За несколько месяцев до кончины конструктора Э.-А. Франкенфельд действительно таинственным образом исчез с фабрики и из города. Полиция эту загадку не смогла разгадать. Следствие продолжается, но увенчается ли оно успехом?
С исчезновением Э.-А. рухнула и вся его система. Пришел новый директор, и несостоятельность Бирке стала ясна как день. Сейчас он служит продавцом в одном антикварном магазинчике. Гребуш тоже не работает больше в «Антикваре», так же как и инженер Ренк. Да и еще кой-кому предстоит скатиться по служебной лестнице. Драматичной представляется мне судьба Мани Клотц; после исчезновения Э.-А. она испытала тяжелое нервное потрясение и находится сейчас на излечении в клинике.
— Я ничего не понимаю, — повторяет она каждому, кто приходит навестить ее. — Я ничего не понимаю.
Чем ей помочь? Воистину, историю, подобную рассказанной, обычной не назовешь.