В тесном кругу

— Можете одеваться!

Жюли неловко пытается слезть со смотрового кресла.

— О! Извините! — вскрикивает доктор. — Я совсем забыл…

— Не нужно, доктор. Я сама…

Он переходит в кабинет, а она одевается и приводит себя в порядок. Это платье надевать легко. Скоро она уже готова и вслед за доктором заходит в кабинет. Присаживается… Доктор Муан, сдвинув на лоб очки, долго трет глаза большим и указательным пальцами. Он задумчив. Она заранее знает, какой будет приговор, но чувствует себя странно спокойной. Наконец он поднимает на нее взгляд.

— Да, — тихо произносит он. — Именно так…

Они молчат.

Из–за полуприкрытых ставен с улицы доносится обычный летний шум. В соседней комнате печатает на машинке секретарша: медленно, с бесконечными раздражающими остановками.

— Ничего не потеряно, — говорит доктор, — Но конечно, операцию лучше сделать немедленно. Уверяю вас, сходить с ума тут совершенно не из–за чего.

— Я не схожу с ума.

— Вы крепкого сложения. В вашем семействе все живут долго. Посмотрите на вашу сестру: девяносто девять лет — и ни одной серьезной болезни! А вам, — он бросает взгляд в карточку, — вам восемьдесят девять. Но разве вам дашь?

— Вы забыли вот про это, — равнодушно говорит она и протягивает к нему свои странные руки, затянутые в нитяные перчатки. На них, как на лапках Микки–Мауса, всего по нескольку пальцев. Она снова прячет руки в складках платья. Доктор качает головой:

— Я никогда ничего не забываю. Понимаю, что вы чувствуете. Такой случай инвалидности, как ваш…

Она сухо перебивает:

— Я не инвалид. Я — калека.

— Да, — соглашается он.

Он старательно подыскивает слова, чтобы не причинять ей лишней боли. Впрочем, она выглядит достаточно сильной. С ледяным безразличием она добавляет:

— Я живу в аду уже шестьдесят три года. По–моему, этого вполне достаточно.

— Подумайте, — говорит доктор. — Операция сама по себе самая что ни на есть обычная, так сказать, классическая. Вам категорически нельзя…

— Нельзя? Извините, доктор, но это уж мое дело.

Он выглядит таким расстроенным, что она меняет тон.

— Поймите, доктор. Предположим, операция прошла успешно. Что мне это даст? Лишних два или три года? Ведь вы именно это мне предлагаете? А если я откажусь?

— Тогда все случится очень скоро.

— Сколько у меня осталось времени?

Он беспомощно разводит руками.

— Трудно сказать наверняка. Ну, несколько месяцев… А вот если вы меня послушаетесь, я гарантирую вам еще долгие годы жизни! Уж конечно не два и не три. Разве это плохо? В вашем «Приюте отшельника» прекрасные условия! Сколько людей хотели бы оказаться на вашем месте! У вас вполне обеспеченная, даже более чем обеспеченная, старость. Да–да, не спорьте. Вам вообще повезло — вы живете со своей сестрой.

— С сестрой?.. Ах да, в самом деле… Я живу с сестрой…

В ее голосе слышится горечь, которую она старается скрыть.

— Видите ли, доктор, она уже в таком возрасте, когда живут в основном только для себя.

Она поднимается. Он спешит ей помочь.

— Не надо, не надо. Будьте добры, подайте палку. Спасибо. Я приду через несколько дней и скажу вам ответ. Или, еще лучше, приезжайте на остров сами — на нашем дежурном катере. Вам будет интересно взглянуть. Это настоящий «Алькатрац», пять звезд…

— Вызвать вам такси?

— Ни в коем случае. Мой врач по лечебной физкультуре требует, чтобы я как можно больше ходила, и он совершенно прав. До свидания.

Через окно он смотрит, как она уходит по аллее. Идет она тихо–тихо. Он заглядывает в комнату секретарши.

— Мари Лор, подойдите–ка сюда!

Он отодвигает штору, чтобы ей было лучше видно.

— Видите, вон та дама?.. Старушка?.. Это Жюли Майоль. Я кое–что о ней разузнал, потому что ее почти забыли. Ей сейчас восемьдесят девять лет. А вот сразу после войны — я, естественно, имею в виду Первую мировую — она была величайшей пианисткой своего времени.

Они видят, как внизу Жюли останавливается перед кустом гибискуса, наклоняется и загнутой ручкой палки пытается подхватить ветку.

— Она не может сорвать цветок, — объясняет доктор. — У нее практически нет рук.[16]

— Какой ужас! Что же с ней случилось?

— Автомобильная катастрофа. Это было в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, в окрестностях Флоренции. Ее швырнуло на ветровое стекло. В те времена еще не знали, что такое многослойное стекло, и в любой машине ветровое стекло было опаснее ножа. Несчастная инстинктивно выбросила вперед руки, и вот… На правой руке она потеряла средний и безымянный пальцы, на левой — мизинец и фалангу большого пальца. Он теперь торчит, как пенек, и остается в том положении, какое ему придашь. И с тех пор она не снимает перчаток.

— Ужас, — говорит Мари Лор. — Неужели ничего нельзя сделать?

— Слишком поздно. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году хирургия была в младенческом состоянии. Ей оказали неотложную помощь, вот и все.

Доктор снова задергивает штору и закуривает сигарету.

— Нельзя мне курить, — сокрушается он. — Но когда сталкиваешься с таким вот несчастьем… Кроме того…

Он присаживается на краешек письменного стола. Мари Лор тихонько говорит:

— Господин Беллини уже в приемной…

— Ничего. Пусть подождет немного. Я не рассказал вам самого интересного. У Жюли Майоль есть сестра, на десять лет старше ее.

— Как? Неужели ей сто лет?

— Почти сто. Но насколько я знаю, она в прекрасной форме. Странно все–таки. Почему–то при слове «столетний» люди начинают смеяться, как будто только в шутку можно дожить до ста лет. Но только в нашем случае ни о каких шутках не может быть и речи, потому что это именно она была за рулем той самой машины. Она — виновница автокатастрофы. Ехала слишком быстро. У нее в тот вечер должен был состояться концерт… Да, пожалуй, пора принять господина Беллини. Стоит только влезть во всю эту историю, из нее не выберешься.

— Ну уж нет! Раз начали, рассказывайте!

— Ну хорошо, только коротко. Сестру Жюли Майоль зовут Ноэми Ван Ламм. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году она переживала самый расцвет своей славы. Мне кажется, ее имя до сих пор упоминают в исторической музыкальной литературе: знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Под этим именем она живет сейчас.

— И это она виновата в том, что…

— Да. Из–за ее неосторожности жизнь сестры оказалась разбита.

— Господи! — ахает Мари Лор. — Неужели такое может быть?

— Теперь они обе живут в «Приюте отшельника», потому что госпожа Ван Ламм очень богата. Мне кажется, она делает все, что в ее силах, чтобы скрасить существование своей сестре. Но ведь, в сущности, от старой драмы никуда не денешься…

Он гасит в пепельнице сигарету, поднимается и, словно помимо воли, опять подходит к окну. Калека уже подошла к входной решетке.

— Даже не представляю, как с ней говорить… Наверное, нужно было ей сказать… Если бы она потеряла мужа или сына, я нашел бы слова. А тут, с ее руками… Я понимаю ее равнодушие. Что хорошего ждать ей от жизни? Подойдите–ка еще раз! По–моему, она все–таки сорвала цветок!

— Верно, — говорит Мари Лор. — Георгину. Она ее нюхает. Ой! Уронила! Честное слово, мне на ее месте и в голову бы не пришло рвать георгины.

— Как знать, Мари Лор, может быть, цветы — единственное, что у нее еще осталось в этой жизни. Ну ладно. Зовите господина Беллини.

Жюли Майоль идет медленным шагом, рукой поглаживая бок. Пером своей ручки доктор замкнул вокруг нее круг. Это было еще две недели назад, когда она пришла к нему в первый раз. Он пытался хранить невозмутимость, но она видела, как он обеспокоен.

— Это серьезно?

— Вовсе нет. Не думаю, чтобы это было серьезно, хотя нужно будет вас обследовать.

Он написал целый список того, что ей необходимо принять накануне следующего визита: что — вечером, а что — утром.

— Не пугайтесь, это совсем не противно.

Он шутил, стараясь казаться заботливым и милым, словно она была его бабушкой. Ему, наверное, лет сорок… Блондин, из тех, что рано лысеют… Он явно не торопился закончить прием.

— Когда наступает июль, мне спешить некуда. В этом месяце люди отказываются болеть.

И все расспрашивал ее, не прекращая что–то строчить. Он сразу понял, что она не зря прячет руки за сумкой. Очевидно, это какое–то неосознанное стремление защитить их. Что там может быть? Ожог? Экзема? Врожденный дефект? И когда она подробно перечисляла все пустяковые болезни, какими переболела с самого детства, он резко прервал ее:

— Что у вас с руками?

Захваченная врасплох, она перевела взгляд к двери, ведущей в кабинет секретарши.

— Вы думаете, что…

Но тут же, сложив губы в горькую складку, принялась снимать перчатки, по очереди выворачивая их наизнанку, как будто сдирала шкуру с какого–то животного. И перед изумленным взглядом доктора предстали красноватые обрубленные культи, испещренные синевато–белыми шрамами, над которыми пеньком торчала половинка большого пальца. Изуродованные руки медленно сжимались в кулак, словно в эту минуту умирали еще раз.

— Что же за негодяй вас отделал!..

Доктор сдвинул очки высоко на лоб и все разглядывал открывшийся ему ужас, протестующе покачивая головой. Исполненная безмолвного достоинства, она принялась снова натягивать перчатки. Он бросился ей помогать.

— Не надо, — сказала она. — Я умею…

Тогда он встал и вышел в соседнюю смотровую, как будто что–то там забыл. Наверное, решил, что лучше оставить ее одну, пока она, с невероятной ловкостью пользуясь здоровыми большим и указательным пальцами, обтягивала матерчатой перчаткой свои обрубки. Когда он вернулся, то нашел ее спокойной и даже почти довольной впечатлением, которое ей удалось произвести.

— Я вам сейчас объясню…

И она рассказала ему всю свою жизнь. Рассказала о своих триумфальных гастролях, о переполненных залах, стоя аплодировавших ей, — до того вечера, когда в окрестностях Флоренции у нее не стало больше рук. В общем–то, можно считать, что в тот вечер она умерла.

Он слушал ее со смешанным выражением ужаса и жалости на лице. Наконец она произнесла:

— Я хотела умереть. Даже пыталась это сделать…

Он ничего не ответил, но про себя подумал, что на ее месте, наверное, довел бы дело до конца. Он проводил ее до конца аллеи, до входной решетки, а прощаясь, сердечно пожал ей плечо — словно боевому товарищу перед битвой.

И вот теперь она идет по кварталу Казино, разыскивая глазами бар, в котором торгуют сигаретами, — она заметила его, когда шла в больницу. Жара стоит невыносимая. Как бы ей хотелось присесть сейчас прямо на край тротуара, словно какой–нибудь побирушке, но она знает, что подобные мысли всегда одолевают ее, когда от усталости у нее мутится разум. Вот он, этот бар. Называется «Зеленый лук». Когда она бросила курить — больше двадцати лет назад, еще в Париже, — возле «Пале–Руаяль» тоже была лавочка под названием «Зеленый лук». Врач тогда сказал ей: «Ни капли спиртного, никакого курения. Вы знаете, что будет в противном случае». Ну а теперь–то какой смысл лишать себя удовольствия? Хватит с нее борьбы. Нет, она не боится. Просто все это больше не имеет никакого значения.

Отодвинув портьеру из крупных жемчужных бусин, которые при этом издают какой–то погребальный звон, она входит и спрашивает две пачки «Голуаз». Спрятав руки за край прилавка, она вынимает из сумочки портмоне и протягивает его хозяину бистро.

— Возьмите деньги сами. Извините, но у меня правую руку скрутил артроз.

— О–хо–хо! Знаю, что это за штука! — отзывается тот. — У самого, бывает, так скрутит, что…

Он отсчитывает монеты, а потом вскрывает одну из пачек, щелчком заставляет выскочить сигарету и протягивает ей:

— Прошу!

Она зажимает сигарету большим и указательным пальцами и подносит к губам. Хозяин любезно подносит ей свою зажигалку.

— Добавьте еще коробочку спичек, — говорит она.

И, храбрясь, делает первую глубокую затяжку.

Никакого удовольствия. Наверное, точно так чувствует себя мальчишка, впервые закурив и искренне недоумевая, как можно получать удовольствие от табака. Когда она идет к выходу, ее слегка мутит. Вот еще одна трудность: что делать с сигаретой, чтобы удобнее было курить? То ли держать ее во рту, то ли двумя нормальными пальцами правой руки, то ли зажать в «вилке» из указательного и среднего пальцев левой руки — именно так она делала раньше, когда еще не носила перчаток?

А почему в один прекрасный день она стала носить перчатки? Этого она не забудет никогда. Так потребовала сестра. «Ты будешь выглядеть менее вызывающе», — сказала она.

Стоянка такси на другой стороне площади. Переход напротив Казино. Как точно сказала Глория? «Ты будешь выглядеть менее вызывающе» или «Ты будешь выглядеть чище»? Так или иначе, но это было отвратительно. Слова сестры обожгли ее тогда, как крапива. Впрочем, теперь Жюли не проймешь. Голубой дымок, который она для забавы выпускает через нос, кажется ей успокоительным. «Я сама себе хозяйка», — думает она, забираясь на сиденье «мерседеса», водитель которого погружен в чтение «Ле Пти Провансаль».

— В порт.

Она вздрагивает. Шофер что–то сказал? В самом деле, обернувшись к пассажирке, он с грубоватой веселостью наставляет ее:

— В такси не курят, бабуся!

Еще вчера она точно поставила бы его на место. Но сейчас просто опускает стекло и выбрасывает окурок.

Такси подвозит ее к пристани. Катер здесь, сияющий полировкой, как игрушка. Вокруг бродят туристы. Кто–то фотографирует, кто–то изучает в бинокль остров. Он так близко, что отсюда хорошо видны и утопающие в зелени виллы, и теннисные корты, и бассейны, голубизной воды соперничающие с небесами.

— Мы вас ждали, мадемуазель, — обращается к ней водитель катера и с готовностью протягивает ей руку, чтобы помочь зайти. На корме уже сидит сосед — тот самый, чью фамилию она никак не может запомнить и болтливый до ужаса. Сейчас он оживленно беседует с каким–то незнакомым ей человеком в шортах и белом пуловере. Моряк подводит ее к обоим мужчинам, которые сейчас же встают и здороваются, а затем предлагают ей место рядом с собой.

— Хорошо погуляли? — начинает господин… господин… Как же его зовут? То ли Менетрель, то ли Мессаже… Что может быть неприятнее, чем вот так обмениваться любезностями с человеком, чье имя даже не помнишь? — Мадемуазель Жюли Майоль, — между тем продолжает ее сосед, — живет как раз напротив. Если вы поселитесь в «Приюте отшельника», мы будем часто видеться. Ах да, извините! Я ведь вас не представил! Господин Марк Блеро. Мадемуазель Майоль.

Сверху, с парапета пристани, за ними с ленивым любопытством наблюдают зеваки, которым интересно увидеть, как будут запускать катер. Поодаль слышится рокот вертолета. Лето раскинуто вокруг, словно рекламный проспект туристической фирмы. О, вспомнила! Местраль. Его зовут Местраль. Президент и генеральный директор какой–то международной компании на пенсии. У Глории, несмотря на возраст, в голове хранится целый «Who’s who». Она может рассказать биографию каждого из обитателей пансиона. А вот Жюли они нисколько не интересуют. Катер проходит мимо целой флотилии яхт и, покачиваясь, пристраивается в кильватер моторной лодке.

— Да ничего подобного! — восклицает Местраль. — Не правда ли, мадемуазель?

— Простите? — Оказывается, она задремала. — Я не расслышала, что вы сказали.

— Я объясняю господину Блеро, что «Приют отшельника» не имеет ничего общего с домом престарелых. Представьте себе… Впрочем, вы сейчас все это сами увидите! Но тем не менее представьте себе нечто вроде государства в миниатюре: о, совсем крохотного, на четыре десятка жителей, не больше. Но обратите внимание: никакого общественного устройства! Каждый строит себе дом по собственному вкусу и живет так, как ему нравится. Самое главное — это то, что мы чувствуем себя отгороженными от остального мира и наслаждаемся абсолютным покоем.

— Как в монастыре, — подсказывает господин Блеро.

— Отнюдь. Скорее уж как в закрытом клубе. Да, вот именно! Мы все — члены некоего «Жокей–клуба», которые купили здесь участки за очень большие деньги, но только наш «клуб» устроен по–американски, то есть без снобизма, без великосветских условностей, без какой бы то ни было особой философской установки. Нас можно сравнить с поклонниками природы или какого–нибудь языческого божества.

— Иными словами, вы стремитесь не к изоляции, а просто ищете себе укромный уголок, — говорит господин Блеро.

— Совершенно верно. Мы считаем, что, достигнув определенного возраста, имеем право на комфорт. Не так ли, мадемуазель?

Жюли вежливо кивает. Этот Местраль поистине неистощим. Ей хочется предостеречь гостя. Если «Приют отшельника» действительно защищает своих обитателей от опасностей внешнего мира, он не в состоянии спасти их от болтунов.

Но господину Блеро интересно. Он продолжает:

— Разве в конце концов вам не становится скучно? Видеть все время одни и те же лица?

Местраль не дает ему договорить. Похоже, он не очень–то любит, чтобы его слова подвергали сомнению.

— Во–первых, мы приглашаем к себе кого захотим. У нас бывает много гостей. Разумеется, при одном условии. Никаких животных. И — никаких детей. У нас имеется собственный частный порт и собственная частная дорога до самого забора.

— Так у вас есть и забор?

— Разумеется. И привратник, который по телефону может связаться с каждым домом. Если не принять некоторых мер предосторожности, то скоро житья не станет от отпускников. У привратника имеется список с фамилиями тех, кто приглашен. Конечно, их не может быть сразу слишком много. Для решения этого и прочих вопросов мы каждую неделю проводим нечто вроде конференции. Дорогой друг, вы сами все это увидите. Мы воспользовались идеей, которая была осуществлена во Флориде — в «Sun City», но только мы приспособили ее под свои вкусы и привычки. И у нас чудесно получилось. Не так ли, мадемуазель?

«Мне бы гораздо больше хотелось стать сторожем на маяке», — думает Жюли. Она оставляет без ответа обращенный к ней вопрос. Ей очень хочется опять закурить, и она не собирается бороться со своим желанием.

Жюли перебирается в маленькую рубку и здесь долго сражается с сумкой, с пачкой «Голуаз» и особенно жестоко — со спичками. Долгая борьба давно стала ее буднями, потому что каждый предмет полон вероломства, каждый таит в себе скрытые ловушки. Все–таки ей удается зажечь сигарету, и наконец она присаживается на узкую скамейку, вдыхая терпкий дым, от которого успела отвыкнуть. Местраль прав. «Приют отшельника» — идеальное место, чтобы чувствовать себя как дома, чтобы ощущать себя одиноким среди людей. Но как же быть ей, если ее враг — это вовсе не любопытный отпускник, не незваный гость! Ее враг — сосед, совладелец, сожитель! Все, что начинается с приставки «со»!

Катер заходит в бухточку, окруженную красноватыми скалами. Небольшой мол ведет к складу, где под навесом сложены коробки, картонные ящики, мешки, пакеты и контейнеры, которые каждый день привозит шлюпка, снабжающая остров продовольствием. Деревянный щит, вбитый на краю мола, крупными белыми буквами сообщает: «Частное владение». Местраль помогает Жюли сойти на берег и оборачивается к своему спутнику.

— Начиная отсюда, — говорит он, — все вокруг — частное владение.

Асфальтовая дорога ведет к решетчатой ограде, которую сейчас красит какой–то человек в сером заляпанном халате и каскетке с большим полотняным козырьком.

— Мы еще не до конца обустроились, — объясняет Местраль. — Мы ведь здесь всего полгода. Привет, Фред!

Для поддержания дружеской атмосферы, которая должна царить в «Приюте отшельника», многие из ее обитателей решили называть друг друга на американский манер.

Понизив голос, Местраль говорит:

— Фред — бывший промышленник. Его завод перекупили японцы. Очаровательный человек.

— Ступайте вперед, — говорит Жюли. — Я вижу, вы спешите.

По тому, как Местраль наклоняется к уху своего гостя, она догадывается, что теперь он говорит о ней… Ужасная травма… такой талант… главное, никогда не смотрите на ее руки… Все здесь всё знают. Она чувствует, что ее здесь не любят. Она «неудобна». Ее присутствие раздражает. На нее смотрят как на прокаженную.

Обитатели острова не желают видеть на своих аллеях ни костылей, ни загипсованных рук и ног, вообще никаких перевязанных личностей: ничего, что хотя бы намекало на выздоровление после болезни. Самым старым из них не больше семидесяти лет, и они продолжают заниматься спортом, в том числе и женщины. Выделяется из общей массы одна лишь Глория Бернстайн — она предпочитает, чтобы ее продолжали называть ее сценическим именем. Но разве не сохранила она в свои почти полные сто лет молодость мыслей и поступков? Ею здесь гордятся, словно покровительницей клана, ну а благодаря ей терпят и Жюли. Разумеется, никто не отрицает, что она тоже была в свое время выдающейся музыкантшей, но имя ее давно затерялось в потоке лет, а вот имя Глории до сих пор живо благодаря пластинкам. Жюли медленно шагает в сторону привратницкой. Она очень устала и тяжело опирается на палку. Она уже решила, что никому ничего не расскажет. Даже сестра не узнает о ее болезни. Глория не любит дурных вестей. В ее присутствии нельзя поэтому даже упоминать определенные события, например захват заложников или террористические акты. Если же что–нибудь подобное происходит, она подносит к глазам свою унизанную кольцами руку и шепчет: «Замолчите, иначе я заболею». И любому сразу станет стыдно за то, что посмел так ее мучить всякими историями из другого мира.

Жюли останавливается. Из домика выходит Роже.

— Помочь вам, мадемуазель?

— Нет–нет, спасибо. Это я от жары чуть размякла.

Больше всего ее угнетает необходимость целый день напролет демонстрировать приветливость, отвечать любезностью на любезность, всегда держать наготове улыбку и проявлять вечную готовность услужить, что бы ни случилось. Это какая–то вечная каторга задушевности.

Жюли снова идет вперед. Она решила вернуться домой аллеей Ренуара. Архитектор, спроектировавший «Приют отшельника», счел гениальной собственную идею каждую аллею назвать именем какого–нибудь художника. Домам он присвоил названия цветов. Наверное, ему казалось, что так будет веселее. Жюли с сестрой живут в «Ирисах». Действительно, многоцветье садов, раскинувшихся под мачтовыми соснами, играющими со свежим бризом, радует глаз. За садами следит Морис — брат Роже. Он поливает, подстригает, обрезает, а кроме того, дает советы тем из местных обитателей, кто в охотку выращивает цветы сам. Правда, таких не много. Где бы им было выучиться?

Жюли смотрит, как работает Морис. Он обихаживает розы мадам Бугро, которая дремлет сейчас в шезлонге, прикрыв глаза темными очками. Раньше, когда Жюли выезжала на гастроли в восточные штаты США, ее приглашали в гости некоторые жившие там друзья. Ей запомнилось, что между участками там не было никаких заборов. Пространство не было разделено, оно принадлежало всем. Точно так же в домах не существовало прихожих. Ты просто открывал дверь и сразу попадал в уют жилья. Те, кто задумал «Приют отшельника», поставили своей целью воспроизвести именно этот жизненный стиль. Они отгородились от внешнего мира в своем узком кругу взаимного доверия, прочно защитив свою старость от любого вторжения извне. И тем не менее…

Мадам Бугро — она уже бабушка, но все равно следует называть ее «Пэм» — вяло машет рукой.

— Присаживайтесь, Жюли. Вы ведь не спешите… — Она легонько похлопывает по плетеному креслу, словно подзывает кошку. — Я должна была быть у вас, — говорит она. — Ваша сестра сегодня рассказывает о своем первом путешествии на «Нормандии». Вы знаете, как это захватывающе! Но у меня что–то разболелась голова…

Все. Ловушка захлопнулась. Теперь Жюли не вырваться. Приходиться присесть. Но за гостеприимство следует платить откровенностью, и Жюли послушно докладывает, как провела нынешний день «на суше». Здесь принято говорить именно так: «суша», как говорят моряки, попавшие в увольнение на берег. Свой визит ко врачу она обходит молчанием, но зато подробно рассказывает обо всем, что видела. В «Приюте отшельника» «рассказывать» — означает соблюдать правила добрососедства. Рассказывают друг другу о самочувствии, о маленьких домашних хлопотах, о поездках куда бы то ни было и, конечно, делятся воспоминаниями. Спрятаться от всего этого невозможно. Вот и сейчас, когда Жюли шла совершенно бесшумно, ее все–таки поймал притаившийся за темными стеклами цепкий взгляд. Но странное дело, она не чувствует ни раздражения, ни привычной готовности к обороне. С тех пор как она «узнала», она словно бы пребывает в тумане. Говорит что–то, но так, словно за нее говорит кто–то другой.

— Я восхищаюсь вами, — разливается Пэм. — В вашем возрасте вы еще куда–то ходите… Как молоденькая девушка! Господи, вот это здоровье! И у вас есть еще силы стольким интересоваться! Вам никогда не бывает скучно?

— Редко.

— Да, вы ведь прожили такую насыщенную жизнь!

— Она была короткой.

В разговоре повисает пауза, что означает: мадам Бугро, конечно, знает о несчастье, но не считает вежливым заострять на этом внимание. Наконец она продолжает:

— Признаюсь вам, Жюли, у меня бывают тягостные дни. Я даже начинаю сомневаться, а правильно ли мы поступили, поселившись здесь. Конечно, здесь очень красиво. И организовано все прекрасно. Мы прямо–таки обязаны чувствовать себя счастливыми. Но… Вы только подумайте, ведь у нас была квартира рядом с площадью Этуаль. Вот о чем я жалею. Мне не хватает шума улицы, движения жизни. А здесь из окна комнаты слышишь только море. Это ведь не одно и то же.

— Я вас понимаю, — говорит Жюли. — Вам не хватает возможности в любую минуту позвонить в «скорую помощь» или «неотложку».

Пэм медленно снимает очки и внимательно смотрит на Жюли.

— Наверное, вы правы, что смеетесь надо мной. Но я же не могу… А, ладно. Что вы выпьете? Сок? Кока–колу? Муж что–то пристрастился к коке.

Она хлопает в ладоши, и к ним выходит довольно нахального вида служанка, которая вполуха выслушивает приказание.

— Обслуга здесь не очень, — говорит Пэм. — Вам с вашей сестрой повезло. Вам ведь помогает…

— Кларисса, — говорит Жюли. — Она служит у меня уже двадцать лет.

— Говорят, она просто прелесть.

Жюли уже невтерпеж, и она пытается подыскать приличный предлог, чтобы сбежать, но соседка, судя по всему, не собирается ее отпускать.

— Вы получили наш последний бюллетень? Нет? Возьмите тогда мой.

Она протягивает Жюли отксерокопированный листок, но тут же спохватывается.

— Ах, извините. Я все время забываю, что вам неудобно…

Продолжая что–то бормотать, она снимает свои темные очки и надевает вместо них другие. Наконец с воодушевлением продолжает:

— Бедный Тони совсем заморочился с этим бюллетенем! Но согласитесь — идея очень изобретательная, потому что это позволяет связать всех нас. Вот, целую колонку он посвятил этому господину Хольцу. Лично мне кажется, мы должны его принять. Шестьдесят два года. Здоров. Вдовец. Он оставил свой завод старшему сыну, который живет в Лилле. И готов хоть сейчас купить «Тюльпаны». Именно такого совладельца мы все хотели бы иметь. Что вы об этом думаете?

— Я не думаю, — отвечает Жюли. — Думает моя сестра.

Пэм слегка хихикает, словно школьница, и шепотом добавляет:

— Кстати, о вашей сестре. Мы все хотим как–нибудь отпраздновать день ее рождения. Только ей ни слова, идет? Все должно остаться между нами. Ведь ей первого ноября исполняется сто лет? Боже мой, сто лет, подумать только!

— Да, первого ноября.

— Мы непременно приготовим что–нибудь для нее, благо времени достаточно. Еще больше трех месяцев.

Она тянет Жюли за рукав и вынуждает ее наклониться.

— Милая Жюли, строго между нами. Сегодня утром комитет обсуждал именно этот вопрос. Мы хотим сделать ей очень хороший подарок, но вот чего бы ей хотелось? Ведь у нее было все! Талант, слава, любовь, здоровье, богатство! Что тут придумаешь? Может быть, у вас есть какая–нибудь идея? Наш друг Поль Ланглуа предложил одну оригинальную мысль. У него до сих пор сохранились некоторые связи в министерстве, но мы все–таки немного сомневаемся… Как вы думаете, орден Почетного легиона доставит ей удовольствие?

Жюли резко встает. С нее хватит! Она настолько потрясена, что даже не может скрыть растерянности.

— Извините, — бормочет она. — Я слишком много ходила сегодня. Устала, да еще эта жара… Но я подумаю…

Орден Почетного легиона! Ей кажется, что она только что получила пощечину. Если бы она могла, то сжала бы кулаки. И всего три месяца! Три месяца, чтобы помешать… Чему помешать?

Она свернула на аллею Ван Гога и идет сейчас мимо лужайки перед «Бегониями».

— Салют! — кричит ей Уильям Ламмет, который раскладывает пасьянс на садовом столике. Свою старую колониальную каску он сдвинул на самый затылок. У ног стоит транзистор, и из него несется мелодия «Битлз». На столбе развевается английский флаг. Ламмет подходит ближе. — Зайдите на минутку, — приглашает он. — Моя жена сейчас у вас. Ваша сестра рассказывает какую–то очередную историю. А мне больше нравится сидеть в саду. Что хотите выпить?

Жюли охватывает чувство, что всеобщая приветливость обволакивает ее, как липкий клей. Она неловко отказывается. Ну и пусть, думает она, пусть считают, что я — некоммуникабельная. Еще одно, последнее усилие. Вот наконец и дом. Она обходит его кругом, чтобы зайти с заднего крыльца, которое ведет в «ее» крыло: четыре небольшие комнатки, отделенные от основного помещения длинным вестибюлем. Стоит пересечь его, как оказываешься на чужой территории, у той, кого все здесь называют «мадам Глория». Квартира была спланирована по ее личному проекту: на первом этаже — большой зал, в котором при необходимости свободно поместятся человек пятнадцать. Вдоль стен рядами высятся полки, заполненные пластинками. Здесь и ее пластинки, и пластинки других великих скрипачей века. Повсюду развешаны ее лучшие фотографии — она заносит над струнами смычок, готовая наброситься на инструмент. И разумеется, автографы, посвящения — наискось через снимки. Сплошь знаменитости: Айсэй, Крайслер, Энеско…

Из «концертного зала» посетитель попадает в комнату, разделенную надвое подвижной перегородкой: в одной части — гостиная и столовая одновременно, в другой — обтянутая шелком спальня, в глубине которой стоит огромная кровать под балдахином. Кружавчики, финтифлюшки от Дюфи и Ван Донгена, кресла, низенькие столики и надо всем — рассеянный свет, призванный хранить укромный полумрак. Звук шагов тонет в толстых коврах. Здесь мадам Глория принимает гостей. За ширмой открывается небольшой коридорчик, ведущий в ванную комнату и дальше, в кабинет. Второго этажа нет. Комнаты для гостей тоже нет. Все–таки Глории уже не двадцать лет, и ногам ее, соответственно, тоже.

Жюли входит к себе в комнату и падает в кресло. Орден Почетного легиона! Только этого еще не хватало! Она медленно стягивает приклеившиеся к коже перчатки, свертывает их в комочек и вытирает себе лоб и губы. Потом прислушивается. Приглушенный шум голосов, доносящийся из–за тонких стен, напоминает ей, что Глория, как всегда, собрала свою дневную аудиторию. Это уже стало привычкой, чтобы не сказать ритуалом. Глория принимает гостей с четырех до шести. Утром ее приятельницы звонят ей по телефону: «Дорогая Глория, расскажите нам сегодня о вашем концерте в Нью–Йорке с Бруно Уолтером». Или: «Какой из ваших концертов оставил у вас лучшие воспоминания?» Иногда какая–нибудь из дам выражает страстное желание еще раз прослушать «Испанский концерт» или «Крейцерову сонату», и тогда общество собирается в «концертном зале». Ближе к пяти двое из приглашенных вызываются приготовить чай, чаще других — Кейт или Симона. Для них это как игра в школьное угощение. Раньше одна из них командовала многочисленным штатом прислуга в особняке на авеню Гранд–Армэ, а вторая — в просторном доме на авеню Георга V. Конечно, далеко не высший свет, но все же… Нужно было уметь показать приглашенным сотрудникам мужа, что господин президент и генеральный директор лично заинтересован в каждом из них. Разумеется, у них был под руками отряд метрдотелей, которые делали всю грязную работу. А сейчас они развлекаются, подавая пирожные и печенье, раскладывая столовое серебро… И чувствуют, что благодаря этому становятся как бы приближенными Глории, как бы ее любимицами… Время от времени в кладовую, где они возятся, заглядывает еще какая–нибудь гостья, особенно если отсюда раздается что–то похожее на смех.

— Я смотрю, вы тут веселитесь!

Тогда вновь пришедшую берут под руку, и, пока Симона, известная сладкоежка, мимоходом угощается миндальным пирожным, Кейт спешит поделиться последней новостью.

— Знаете, что мне только что рассказала Симона? — (Смех.) — Про второго мужа Глории? — (Смех.)

Симона с набитым ртом отчаянно качает головой.

— Не про второго, — поправляет она, — а про третьего. Вечно ты все путаешь. — (Здесь, в кладовке, они называют друг друга на «ты».) — После Бернстайна у нее был Жан Поль Галан.

Три головы сближаются.

— Тише! Там все слышно!

Из зала доносится потрескивание пластинки. Само собой разумеется, они слушают очень старые пластинки — те самые, с красной этикеткой «Голос твоего хозяина». Ну и пусть! Нежный голос скрипки поет одну из тех мелодий, которые Глория всегда исполняла на бис, в знак благодарности публике, в течение пяти минут заходившейся в аплодисментах и криках «браво». Вальс Брамса… «Девушка с льняными волосами»…

Жюли прикрывает глаза. Все ее существо обратилось сейчас в немой крик протеста. Как же можно красть у фортепиано то, что может принадлежать только фортепиано? Разве эта сладкая грусть, пропитанная влагой непролитых слез, — это Брамс? Это Глория. Золотистая томная нега, рождающаяся под ее смычком, — какой это Дебюсси? Насколько рояль стыдливее! Он не ласкает, не тешит, не заигрывает. Он просто рассказывает то, что есть, без всяких комментариев… Все, что он себе позволяет, — это вибрация, которая может длиться до тех пор, пока аккорд не проникнет в душу.

В Шопене… Ее руки тянутся к воображаемой клавиатуре, а несуществующие пальцы касаются клавиш — и она немедленно отдергивает их, словно обожглась. Что за кошмарный, что за несчастный сегодня день! Над крышами вьются стрижи, а с моря доносится рокот моторной лодки. Она медленно качает головой. Нет, так дальше продолжаться не может. Усталость и отвращение переполняют ее. С нее хватит! У нее болят руки. Нужно пойти на сеанс лечебной физкультуры. Как раз пора. Никто не должен догадаться, что у нее…

Она со стоном поднимается и, держась за мебель, идет в свою спальню. Чтобы сменить платье, приходится вступить в схватку со шкафом, с вешалками, с материями, которые никак не даются в руки. Обычно ей помогает Кларисса, но сегодня Клариссу мобилизовала Глория. Наконец Жюли удается обуздать платье в мелкий цветочек. Глория по его поводу сказала: «Оно тебе не по возрасту». Тем более стоит его носить. Она оглядывает себя в большом зеркале, занимающем целую стену ванной комнаты. Рауль — красивый тридцатилетний мужчина. Вполне можно ради него немного привести себя в порядок. И пусть, кроме него, в кабинете не будет никого, все–таки это какая–никакая публика. Последняя ее публика. Когда–то… В Риме… Она считает про себя: это было шестьдесят пять лет назад. В голове у нее до сих пор звучит странным шумом, похожим на звук прибоя в ракушке, дыхание толпы. Ее последний сольный концерт! Сотни лиц, повернутых к ней в немом восхищении!

А теперь остался один Рауль. Зато как уважительно он сгибает и разгибает ее пальцы, все время стремящиеся сжаться в кулак. «Вам не больно? Если что, скажите!» Он массирует ее пальцы бережно, как будто это коллекционная редкость. Еще бы! Они касались Баха и Моцарта! Она оставит ему после смерти — правда, у нее не так уж много наследства — часы, когда–то подаренные ей Полем Гиру, великим и забытым дирижером. Как он нервничал, бедняга, потому что она постоянно опаздывала на репетиции…

А впрочем, зачем они ему? Разве садовнику дарят опавшие листья? Она сурово, без поблажек, оглядывает в зеркале свое лицо, ставшее таким неузнаваемым. Лишь глаза еще живут на нем, но и они понемногу утрачивают свой голубой блеск. Вот у Глории…

Ну почему у Глории по–прежнему такие же прекрасные глаза? Почему ее лицо так необъяснимо сохранилось? Почему у нее все те же длинные пальцы, едва задетые старческими пятнышками? Почему?.. Жюли со злостью улыбается собственному отражению. Все–таки и у нее есть кое–что, чего нет у сестры. Болезнь. Стоит сказать ей, как она перекосится от страха.

Но нет. Жюли никогда не воспользуется этим оружием. Она действительно не раз предпринимала против Глории некоторые шаги, за которые ей сегодня стыдно. Но ее вынуждали к самообороне. И все это время музыка жила в ней, как религия в душе верующего. Глория была безумной жрицей, она — мудрой. Но несмотря на ссоры, на взаимное недовольство и даже краткие разрывы, они служили одному божеству и подчинялись одним и тем же моральным законам. А вот теперь…

Жюли с трудом закуривает сигарету. Рауль наверняка заметит, что она курила, и устроит ей взбучку. Он скажет: «Лапуся, если вы будете продолжать в том же духе, я вас брошу». Или начнет выпытывать, с чего это она вдруг вернулась к этой вреднейшей привычке. А, пусть. Пусть ругается, пусть воображает себе что угодно. Скрючившись над палкой, она медленно идет через комнату. Из соседней комнаты слышатся шаги Клариссы. Ведь есть же люди, которые могут себе позволить ходить так быстро!

— Мадемуазель! Мадам Глория хотела с вами поговорить.

— Так пусть позвонит. Что, ее гости уже ушли?

— Только что.

— А ты не знаешь, зачем я ей понадобилась?

— Не знаю. Но мне кажется, это из–за господина Хольца.

— Можно подумать, она привыкла со мной советоваться, — бормочет Жюли. — Да ладно, сейчас приду.

— Перчатки! Вы забыли надеть перчатки! Мадам Глория не любит, когда вы приходите к ней с голыми руками.

— Ну да, ей это слишком многое напоминает… Помоги–ка мне.

Кларисса не такая уж старая, ей всего–то лет пятьдесят, но она всегда так тускло и бесцветно одета, что напоминает монахиню. Жюли она предана всем сердцем. И сейчас ловко натягивает перчатки на изуродованные руки, отступает на шаг, чтобы осмотреть хозяйку, и поправляет складочку на ее платье.

— Глория сегодня не слишком невыносима?

— Ничего, — говорит Кларисса. — Правда, из–за «Нормандии» чуть было не вспыхнула перебранка. Мадам Лавлассэ утверждала, что каюта, которую она занимала вместе с родителями, так ходила ходуном, что у нее разбился стакан с зубной щеткой. Мадам Глория немедленно поставила ее на место. Вы бы видели! Касаться «Нормандии» не позволено никому!

— Да уж. Ее воспоминания руками не трогать! И ее прошлое тоже. Что ты хочешь, бедная моя Кларисса, она ведь полная идиотка. Я буду ужинать здесь, у себя. Яйцо вкрутую и салат. Справлюсь сама. Ну пока. До свидания. До завтра.

Она проходит вестибюлем и входит в зал.

— Я здесь! — кричит Глория из комнаты. — Иди сюда!

Жюли замирает на пороге. Нет, решительно, это не комната. Это какой–то храм. Еще бы свечи зажечь вокруг кровати. В изголовье постели, в облаке пышных кружев, словно в плетеной колыбели, покоится скрипка работы Страдивари. Глория проследила за ее взглядом.

— Да, — говорит она, — я ее переместила. Никак не могу придумать, куда ее положить, чтобы спрятать от любопытных. А здесь никто не посмеет к ней прикоснуться.

Рукой она легонько трогает инструмент и ласково проводит по струне, которая издает тихий дрожащий звук.

— Может, она проголодалась? — предполагает Жюли.

— Не будь дурой! — кричит Глория. — Сядь. Подожди. Ну–ка, подойди поближе. Так и есть. Ты курила.

— Курила. Ну и что?

— Да ничего. Это твое личное дело. Все, чего я прошу, — это чтобы в доме не воняло, как в кабаке. Ты читала бюллетень? Конечно не читала. Тебе на это наплевать. А между прочим, там есть кое–что, что должно тебя заинтересовать. Нам предлагают кандидатуру некоего господина Хольца. Во всех отношениях приличный человек — богатый вдовец, относительно молодой. Но… Есть одно «но». Он выразил намерение привезти сюда рояль. А мы знаем, что у тебя аллергия к фортепиано. И никто не хочет доставлять тебе неприятности. Вот почему мы у тебя спрашиваем: да или нет?

Жюли даже не смеет признаться, что все это — ее аллергия и прочее — осталось в прошлой жизни.

— Он же не собирается играть дни напролет, — устало говорит она.

— Отнюдь. Он просто занимается любительским музицированием. Впрочем, можешь сама расспросить его. Он должен приехать сюда на выходные. Знаешь, когда я смотрю, как ты бродишь тут как потерянная, я думаю, что зря ты отказалась от музыки. С хорошей стереосистемой…

— Ну хватит. Прошу тебя.

Глория поигрывает кольцами и браслетами. Несмотря на возраст, она все еще красива. Она из тех не поддающихся времени стариков, про которых говорят: «Таких можно только убить».

— Господин Риво хотел бы получить ответ как можно скорее, — снова начинает она. — Просто чтобы потом к нему не ходили с жалобами. Да, и еще, когда в «Приюте отшельника» продаются сразу две виллы, это не очень хорошо. Это нас обесценивает. Люди могут подумать, что здесь что–нибудь не так.

— Хорошо, — прерывает ее Жюли. — Я согласна. Скажи ему сама. А если звуки фортепиано начнут меня раздражать, у меня как раз хватит пальцев, чтобы заткнуть уши. У тебя все? Я могу уйти?

— А ты знаешь, что становишься злючкой? — замечает Глория. — Ты не заболела?

— Какое это может иметь значение? — вздыхает Жюли. — Про таких стариков, в каких мы превратились, не говорят, что они умерли от болезней. Про них говорят, что они угасли.

— Говори за себя! — орет Глория. — Я не угасну, пока сама не захочу! Выкатывайся!

Еще мгновение — и она разрыдается.

— Если это для меня, — бросает Жюли, — можешь не стараться. Пока.

Проходя мимо люльки со скрипкой, она заносит над инструментом свою затянутую в перчатку руку и напевает: «Та–ра–ру–ра…»

И, уже стоя на пороге, слышит возмущенный вопль Глории:

— Я с тобой больше не разговариваю!

Спустя несколько дней появился и господин Хольц собственной персоной. Это был плотного телосложения человек с серыми навыкате глазами и немного осунувшимся лицом, какое часто бывает у толстых людей, недавно перенесших болезнь. На нем был деловой костюм, выглядевший не по сезону странно. Жюли хватило одного–единственного взгляда, чтобы отметить и его шляпу из ткани «пепита», и белые в черную полоску носки, и весь его облик, почему–то заставлявший думать, что он, скорее всего, из тех «мастеров», которым удается выбиться в хозяева. Впрочем, держался он с достойной непринужденностью — это читалось и в его манере склонять голову в знак приветствия, и в его первых словах дежурной любезности. Жюли указала ему на кресло.

— Мадам Бернстайн мне все рассказала, — начал он. — Поверьте, я…

— Итак, — прервала его Жюли, — вам известно, что я была достаточно известной пианисткой…

— Знаменитой пианисткой, — поправил ее Хольц.

— Если вам угодно. А теперь я — калека, и от звуков фортепиано…

— Я вас очень хорошо понимаю, — сложив руки, произнес он. — Я и сам пережил нечто подобное. Может быть, вы слышали обо мне? Меня зовут Юбер Хольц.

— Нет, не припоминаю.

— Два года тому назад меня похитили, когда я выходил с завода. Они продержали меня под замком три недели. И угрожали, если моя семья замешкается с выкупом, постепенно отрезать мне пальцы по одной фаланге. В газетах много писали об этом происшествии…

— Я не читаю газет. Но всей душой сочувствую вам. И как же вам удалось спастись?

— Меня освободила полиция, по чьему–то доносу. Но были моменты, когда мне было страшно до ужаса. Я осмеливаюсь рассказывать об этом вам, потому что мне кажется, что мы с вами оба — в какой–то степени люди, избежавшие гибели в последнюю минуту. Конечно, вы возразите, что мне удалось выбраться из моей передряги в общем–то целым и невредимым… Это так, но… Я после этого случая потерял желание жить, как больной, который теряет чувство вкуса.

— Как! И вы тоже?

Они обмениваются робкой улыбкой и почему–то оба замолкают. Они кажутся сейчас друг другу старыми знакомыми, непонятно почему долгое время не вспоминавшими друг о друге и оттого немного сердитыми на самих себя.

— Когда я узнал про «Приют отшельника», — снова начинает Хольц, — я сейчас же понял, что это именно то место, которое мне нужно. Чтобы забыть наконец об охранниках, о дверных засовах, о ночных бдениях… О подозрительных машинах и письмах с угрозами. Друг мой, как мне хочется снова стать обыкновенным человеком!

Он так произнес это «друг мой», с такой естественной теплотой, что Жюли растрогалась.

— Вам будет здесь хорошо, — проговорила она. — И если дело только во мне, то играйте на рояле сколько вашей душе угодно.

— Не знаю, осмелюсь ли я, — ответил он. — В вашем присутствии…

— Оставьте! Я давно уже никто. Скажите, моя сестра в курсе вашего… вашей…

Она подыскивает подходящее слово. Приключение? Испытание? Но он понимает и так.

— Нет, никто не в курсе, кроме вас. Потому что… потому что мне кажется, что вы не похожи на других…

— Спасибо. Вы давно играете?

— О! Скажите лучше, не играю, а бренчу. Вот жена у меня была действительно настоящим музыкантом. Да и я в молодости довольно серьезно учился. Но потом начались дела, и фортепиано превратилось в развлечение. Теперь мне бы очень хотелось снова начать играть. Тем более что мне так повезло с инструментом. Вы его увидите, если согласитесь заглянуть ко мне. Моя вилла в самом конце аллеи Мане. Правда, для меня одного она слишком просторная, но мне нравится.

Он говорил все это с трогательной доверчивостью робкого человека, который наконец–то перестал смущаться.

— Если я приглашу вас с сестрой к себе в гости, вы доставите мне эту радость?

— На мою сестру точно не рассчитывайте, — быстро перебила его Жюли. — Она никуда не выходит. Все–таки возраст…

— Да, ваш президент мне сказала, что ей скоро сто лет. Это невероятно! Она выглядит такой энергичной, такой полной сил! Мне шестьдесят семь лет, но рядом с ней я сам кажусь себе стариком…

«Внимание! — про себя подумала Жюли. — Он начинает болтать глупости. Если он выскажет еще что–нибудь такое же банальное, придется сделать вид, что я спешу. А жаль!»

— Вы уже везде побывали в «Приюте отшельника»? Самое интересное, что здесь имеется, — это так называемые общие места, где можно встречаться с остальными. Курительная комната, библиотека, столовая… Я уж не говорю про спортзал, сауну и медпункт. Здесь есть даже пункт неотложной помощи и процедурная — на всякий случай. Я называю все это «домом престарелых». Но если вам никуда не хочется выходить, если вам вдруг надоели все сразу — ничего нет легче. Вы просто заказываете у администратора по телефону все, что вам нужно, и Роже — наш привратник — все вам принесет. Лично я так и делаю, если мне нужно что–нибудь из еды, или отдать что–то в стирку, или погладить, или какие–нибудь книги… А когда хочется сменить обстановку, я сажусь в дежурный катер. Он тут курсирует туда–сюда, как настоящее такси.

— Ну а зимой?

— Зимой? Неужели вы уже сейчас заранее боитесь, что время здесь будет казаться вам слишком долгим? Не пугайтесь! Вас сумеют развлечь. Здесь развлечения — главное занятие всех и каждого. А моя сестра постарается, чтобы вы не остались в стороне.

Он понял, что их беседа подошла к концу, и поднялся, слегка растерянный оттого, что не знал, следует ли попрощаться официальным тоном или можно повести себя менее натянуто.

— Я не жму вам руку, — сказала Жюли, — но очень признательна за ваш визит.

— Надеюсь, мы еще увидимся? Может быть, у меня? В «Тюльпанах»?

— Почему бы и нет?

Она подождала, пока он уйдет, и закурила, но тут же вспомнила, что ей пора на сеанс лечебной физкультуры, и потянулась за палкой.

Главный корпус заведения вместе с пристройками возвышался на небольшой круглой площадке в самом центре острова, на пересечении всех основных аллей. Архитектор, пожелавший сохранить местный рельеф в его живописной неприкосновенности, предусмотрел по пути к зданию многочисленные ступеньки, по которым Жюли приходилось то подниматься, то спускаться, изредка останавливаясь передохнуть в тени очередной сосны. Из–за забора доносился стрекот кузнечиков и детские крики, а по усыпанной сосновыми иглами земле стелилась зловещая тень воздушного змея. В памяти вдруг всплыли несколько тактов из «Children’s Corner» Дебюсси, и она резко замахала перед лицом затянутой в перчатку рукой, словно отгоняла осу.

Она присела на скамейку возле подзорной трубы, установленной на подвижном основании. Отсюда можно было осмотреть все побережье — от мыса Камара с одной стороны до мыса Сисье с другой — и даже дальше, сколько хватало взгляда. Усеянное парусами море, самолеты, держащие курс на Антиб и Ниццу, голубые горы, бесконечный горизонт — она успела изучить этот пейзаж наизусть. Дамы из «Приюта отшельника» называли его не иначе как «восхитительным, изумительным и незабываемым». Но красоты природы сейчас ее совершенно не занимали. Поглаживая бок, она думала об одном: как много времени ей осталось? Если повезет, все может закончиться очень быстро, но вряд ли настолько быстро, чтобы лишить ее необходимости присутствовать на торжественной церемонии. Наверняка вручать награду будет этот самый Поль Ланглуа — он ведь бывший министр. «От имени президента и правительства…» Или что–нибудь еще в том же роде. Будет торжественно до помпезности, а потом, в знак благодарности, Глория добавит ко всей этой мишуре несколько звуков своего инструмента, достойного Паганини, и все восхитятся ее виртуозностью. Ужас. Лучше умереть до того.

Она снова тронулась в путь и скоро уже с облегчением входила в приемную специалиста по лечебной физкультуре. Здесь работал кондиционер и было свежо и приятно.

Рауль приоткрыл дверь и сказал: «Займусь вами буквально через минуту». Пожалуйста. Жюли спешить некуда. Из стопки журналов на столике она выбрала газету и рассеянно пробежала глазами несколько заголовков. Она давно уже не испытывала никакого интереса ни к политике, ни к спорту, ни к чему иному. Она уже жила в ином мире. А жизнь других… Для нее она превратилась в нечто вроде мимолетного пейзажа, пробегающего за окном поезда. Впрочем, один заголовок остановил ее внимание.

«ЕЩЕ ОДНО НАПАДЕНИЕ

Вчера вечером, сразу после 20 часов, в квартиру, занимаемую госпожой Джиной Монтано, проник мужчина в маске. Грубо избив хозяйку, он похитил принадлежащие ей ювелирные украшения большой стоимости. Напрасно знаменитая актриса подняла тревогу — злоумышленник скрылся, не оставив ни малейших следов. Мы уже отмечали, что этот квартал Больших Канн недостаточно охраняется. По этому поводу уже появилась петиция. Надеемся, что будут приняты самые энергичные меры».

Джина Монтано? Уж не та ли самая, что снималась в «Клятвопреступнике»? Если это действительно она, сколько же ей должно быть сейчас лет?

Жюли погрузилась в вычисления. Наверняка это та самая. Они встречались… Когда же это было?.. До того несчастья во Флоренции, в Риме, у продюсера–итальянца, который жил в величественном, но обветшавшем замке… Она была тогда чрезвычайно живой миниатюрной женщиной, очень остроумной и очень тщеславной.

— Мадемуазель, прошу вас.

Рауль помог ей подняться и не спеша проводил к кабинету.

— У вас сегодня утомленный вид. Ну–ка, посмотрим наши бедные рученьки…

Он бережно снимал ей перчатки, не переставая покачивать головой.

— Очень жесткие, очень. Попробуйте сжать левый кулак. Так. Теперь попробуйте пошевелить пальцами. По одному. Так. Вы не делали моих упражнений. Ох и беда мне с вами. Сядьте–ка поудобнее. Расслабьтесь. Мягче правую руку. Теперь согните указательный палец, как будто хотите нажать на курок пистолета. Еще раз. Еще. Отдыхаем…

Он подкатил к себе небольшую тележку, уставленную всевозможными пузырьками, баночками с мазями и флакончиками.

— Джина Монтано… — заговорила она. — Это имя вам о чем–нибудь говорит?

— Конечно. А вы разве не видели ее в последнем сериале? «Братья побережья»? А ведь о нем много говорили. Она играла Франческу — старуху графиню.

— Вы хотите сказать, что она еще снимается?

— Во всяком случае, недавно еще снималась. А что тут такого? Вы посмотрите на свою сестру. Если бы ее очень хорошо попросили, вы что же, думаете, она отказалась бы взять еще разок в руки скрипку? Давно известно, что сцена и съемочная площадка сохраняют актеров лучше любого гормона. Вытяните пальцы. Да и вы тоже, не будь этой ужасной травмы, были бы еще вполне крепкой и бодрой!

— Я вас умоляю! «Бодрой»! Скажете тоже!

— Что ж такого, если это правда? Может быть, я чуть–чуть преувеличиваю, но это только для того, чтобы вы поняли: вам не грозит никакая серьезная болезнь. Вторую руку… Знаете, что вам надо сделать? Купить себе небольшую пишущую машинку и тренировать на ней пальцы. Неважно, что вы будете печатать и сколько ошибок сделаете. Главное — тренировка. Каждый день два раза по пятнадцать минут… Вы меня не слушаете?

— Извините. Я все думаю про Джину Монтано.

— А, вы прочитали про то, что с ней случилось? Таким людям, как она, нужно жить в хорошо защищенном месте — таком, как наш «Приют отшельника». Уж здесь–то ей точно не грозит никакое нападение. И у нее с избытком хватит на это средств. Она снималась больше, чем Чарльз Уонел… Так… Повязку не снимайте до вечера, а перед сном на пять минут опустите руки в теплую воду. И хорошенько поработайте пальцами. Поделайте упражнение «краб». Жду вас через два дня.

От кабинета администратора Жюли отделял только коридор, и она направилась к нему так быстро, как только могла. У нее мелькнула одна мысль, которая требовала немедленной проверки. Вернее, это была даже не мысль, — просто в мозгу как будто пробежала искра разряда. Так зверь, строящий себе берлогу, понятия не имеет о том, что он строит именно берлогу, но каждый его жест повторяется с роковым автоматизмом. Жюли попросила телефонный справочник. Прочитала: «Монтано Джина — драматическая актриса. Вилла «Карубье“, бульвар Монфлери, Канны. Тел. 59 97 08».

Из сумочки Жюли извлекла шариковую ручку и блокнот, которыми иногда пыталась пользоваться, впрочем, почти всегда поблизости находилась добрая душа, готовая ей помочь. На сей раз такой душой оказался привратник, только что закончивший разговор с соседом из «Гладиолусов» — молодящимся полковником в отставке. Под диктовку привратник писал адрес, а она все это время не переставая твердила про себя: «Смогу я это сделать или оставлю все как есть?.. И имею ли я право это сделать? И потом…»

— Пожалуйста, мадемуазель. Вот увидите, место там очень хорошее. И жить прекрасно, если бы не… Да, на стариков везде нападают. Я хочу сказать, есть такие старики, на которых нападают…

— Спасибо, — прервала Жюли его словоизлияния. Она чувствовала себя слишком растерянной, чтобы болтать.

До самого вечера она все никак не могла решиться и не один раз опускала руку на телефонный аппарат. Во–первых, она совсем не была уверена, что они встречались именно в 1924 году. Итальянца–продюсера звали Умберто Стоппа. Он только что закончил снимать большой исторический фильм, в котором было все — львы, христиане, патрицианские оргии… Монтано играла куртизанку Элизу. Стоппа устроил у себя торжественный ужин. Справа от него сидела Джина Монтано, слева — Глория. С другой стороны от Глории сидел тенор Амброзио Бертини, по которому тогда сходила с ума вся Италия. Она снова как наяву увидела длинный стол, освещенный факелами. Нет, не может быть, чтобы она ошиблась. И Джина Монтано наверняка не могла это забыть. Ах да, она ведь присылала в клинику цветы — уже после аварии. Жюли даже собралась было спросить у сестры, действительно ли все было так, как она думает. Память Глории вызывала неизменное изумленное восхищение у всех, кто ее окружал. Но ведь она сразу же начнет выпытывать: «Зачем тебе понадобилась Джина?»

Жюли не могла бы ответить на этот вопрос, потому что она сама до сих пор еще не знала, нужно ли было… Да или нет? А почему, собственно, нет?..

Она прикурила сигарету, уронив еще тлеющую спичку прямо себе на платье, быстро вскочила, чтобы замять искру, и бессильно привалилась к спинке кресла. Она задыхалась. Врач не рекомендовал ей резких движений. Мгновение она прислушивалась к себе, затем сделала несколько осторожных шагов, как будто боялась спугнуть притаившегося зверя. Прижимая рукой бок, она пошла на свою маленькую кухоньку, где обычно ела с помощью Клариссы, которая разрезала ей мясо, вынимала кости из рыбы и умела бесшумно наливать ей питье. Она вообще двигалась так тихо и делала все так незаметно, что у Жюли вполне могла сложиться иллюзия, что она обходится собственными силами: если, например, она роняла вилку, то тут же оказывалось, что возле ее тарелки уже лежит другая.

Она присела к столу. Есть не хотелось, и она налила себе немного холодной воды. Справляться с кувшином она умела без посторонней помощи. Бросила взгляд на кварцевые часы, которые носила днем и ночью на левом запястье: восемь часов. Не то чтобы она придавала большое значение времени. Глория — другое дело, она постоянно пребывала в ожидании очередного гостя и следила за часами. Жюли время давно стало казаться неким бесцветным потоком, по ночам превращавшимся в тягостную вечность. Наверное, в восемь часов Джина Монтано уже спит. Неудобно звонить так поздно. И потом, что она ей скажет? «Я Жюли Майоль. Пианистка. Вы меня помните?»

Нет, лучше завтра утром. Старики как раз по утрам бывают посообразительней. Ей это хорошо известно, потому что в ее собственной памяти в хорошие моменты всплывают целыми страницами Бах, Моцарт, Шуман — с сочностью, блеском и нежностью, которые придавало им ее знаменитое туше. Она немного замечталась. И начала считать, загибая отсутствующие пальцы. Август, сентябрь, октябрь. И сразу после — 1 ноября. Времени совсем мало, но попробовать все–таки надо. В сущности, все это такая ерунда. Стычка призраков. А в мире в это же самое время фанатики взрывают автомобили и целые самолеты. Подумать только, в эту самую минуту где–то на земле проливают кровь совсем молодые люди! А Глория рассказывает о своей первой поездке на «Нормандии»! Смешно? Жалко? Или все–таки чудовищно? Вот именно, думает она. Мы — чудовища, вот мы кто такие. И я — первое. Позвоню завтра.

Она глотает несколько таблеток, потому что решила во что бы то ни стало уснуть. Но даже сквозь сон слышит звук шагов ночного сторожа, который обходит владение. По гравию аллеи скребут лапы его волкодава. Ранним утром она просыпается от криков стрижей. Открывает глаза. Пять часов. Ей удалось провести ночь почти нормально. Это — победа, и лишь она одна знает ей цену. В восемь часов она навестит Глорию, которая будет вне себя от ярости, потому что терпеть не может, когда ее видят без макияжа, будь то родная сестра. Нo прежде чем звонить в Канны, Жюли необходимо кое о чем переговорить с Глорией. От этого зависит, не изменит ли она свое решение. Она зовет Клариссу. Ей тоже необходимо привести себя в порядок до выхода в свет. Кларисса надевает ей парик, наносит легкое облачко пудры, которая должна хоть немного скрыть морщины, как трещины расколовшие ее увядшее лицо. Почему красота досталась одной Глории? Удача — одной Глории? Любовь — одной Глории? Почему Глория забрала себе все?

— Ты, случайно, не знаешь?

— Чего не знаю? — переспрашивает Кларисса.

— Ничего. Глория уже завтракала?

— Да. Съела круассан и тартинку с маслом. Кажется, она плохо спала. По–моему, она слишком много ест пирожных. Ни к чему ей столько сладкого. Ваша палка, мадемуазель.

Жюли проходит просторным вестибюлем и тихонько стучит в дверь «концертного зала» своим особенным условным стуком.

— Войди, — кричит Глория своим по–прежнему сильным голосом.

Жюли толкает обитую дверь. Играет утренняя пластинка. Глория всегда слушает по утрам музыку. Иногда, исключительно ради удовольствия покритиковать, она выбирает какую–нибудь пьесу в исполнении Эмойаля или Луазеля. Даже Иегуди Менухин не всегда удостаивается благосклонности. Она уверяет, что в особенно виртуозных пассажах он пропускает некоторые ноты. Впрочем, бо льшую часть времени она слушает самое себя. Граммофон стоит у нее на низком столике, справа от кровати. Слева дремлет в своей колыбели «страдивариус». Он тоже слушает, а она время от времени легонько поглаживает его пальцами. Жюли делает шаг вперед и уже открывает рот, чтобы сказать…

— Послушай, пожалуйста.

Жюли замирает. Она узнала прелюдию из «Потопа». Она не любит Сен–Санса. Его изобретательность плоска, как картинки из мультфильма. Что может быть глупее, чем его знаменитый «Лебедь»? И даже «Потоп» а–ля «Сесил Б. Де Милль», который поднимается все выше и выше с единственной целью — дать солисту возможность играть в самом высоком регистре, где так трудно добиться четкого и чистого звука. Зато этот номер был триумфом Глории. Она так и не поняла, что исполнитель должен служить композитору. А это томное вибрато, от которого так и веет сладострастием, — это вибрато для музыкального киоска! Жюли хочется крикнуть: «Хватит!» Она думает: «Да, я ее ненавижу». Наконец пластинка замирает. Глория прикрыла глаза — ушла в воспоминания. Спустя минуту она открывает их и жестко смотрит на сестру.

— Что тебе от меня нужно?

— Я пришла спросить, не нужно ли чего тебе. Я собралась «на сушу».

— И тебе нужны деньги. Как всегда. Куда ты только деваешь все, что я тебе даю? Что ты с ними делаешь?

Жюли сдерживается, чтобы не крикнуть: «Забираю их у тебя».

А что еще ей с ними делать? Самое приятное — это быть такой вот пиявкой, присосавшейся к старческой скупости Глории.

— Сколько тебе надо?

— Сколько сможешь.

Потому что Жюли никогда не называет точной суммы. Это гораздо забавнее — смотреть, как Глория хмурит брови, пытаясь догадаться, на что сестра тратит деньги. Не на наряды, это точно. И не на книги. Не на драгоценности. Разве ей когда–нибудь догадаться, что для Жюли главное — просто висеть на ней, как висит гиря, всей своей тяжестью напоминая тот день, когда неподалеку от Флоренции…

— Ну хорошо. Двадцать тысяч. Хватит?

Они обе считают в сантимах. Жюли старательно изображает разочарование, а следом — смирение.

— Возьми в тумбочке.

Там всегда лежат две–три пачки на всякие непредвиденные расходы. Жюли нарочито неловко отсчитывает купюры, роняя пару–тройку на пол и кося взглядом на Глорию, которая сдерживается из последних сил, чтобы не заорать: «Как можно быть такой нескладехой!» «Спасибо!» — говорит Жюли, но таким тоном, что это означает: «Ты должна мне гораздо больше». И, напустив на себя якобы униженный вид, выходит. Эти купюры она положит туда же, где тщательно хранятся другие, — в чемодан, засунутый на верхнюю полку бельевого шкафа. Ее нисколько не смущает, что Глория уже многие десятки лет содержит ее и обеспечивает ей отнюдь не скромное существование. Для нее главное не это, а ее ежедневное мелочное вымогательство, изводящее Глорию и похожее на попрошайничество, за которое ей не может быть стыдно, потому что нельзя стыдиться того, что требуешь в качестве возмещения. Когда чемодан наполняется — а наполняется он не так уж и быстро, — она берет Мориса и они едут в банк. Там, пока Морис ждет ее в «Баре у мола», она переводит свои деньги обществу слепых. Левая рука не должна знать, что творит правая. Это особенно справедливо для того, кто лишен рук. Морис страшно гордится, когда исполняет роль ее телохранителя. Он дал ей слово, что будет молчать, а она за это выплачивает ему небольшую премию, которую он тут же обращает в редкие марки. Он собирает цветочную серию — букеты, всякие странные экзотические венчики. И делает это втайне от всех. Она в свою очередь тоже пообещала ему хранить секрет. Ей все давным–давно стало безразличным, ничто не в состоянии разволновать ее, но все же ей приятно чувствовать преданность Мориса и ощущать тепло его дружбы. В общем–то, оба они — единственные бедняки на этом острове, хоть и каждый по–своему.

Еще сигарету перед тем, как позвонить. Она прислушивается к собственному телу. Оно давит, как обычно, но боль пока не проснулась. Снимает трубку и набирает номер. На том конце слышны гудки. Никто не подходит. Наконец раздается молодой голос, наверное, это медсестра.

— Могу я поговорить с мадам Монтано? — говорит Жюли.

— Кто ее спрашивает?

— Мадемуазель Жюли Майоль, бывшая пианистка. Да… Я думаю, она должна меня помнить.

— Я сейчас узнаю. Не вешайте трубку.

Повисает долгая тишина, слушая которую Жюли старается вспомнить самые яркие детали из жизни актрисы. Во–первых, Монтано — ее сценическое имя. На самом деле ее фамилия Негрони, по мужу — Марио Негрони, автору совершенно забытого теперь «Сципиона Африканского». Может, имеет смысл намекнуть на этот фильм? Ах, и еще не забыть спросить у нее про ее сына Марко и про внука Алессандро.

Чуть дребезжащий голос старой дамы раздается в трубке неожиданно.

— Жюли? Какими судьбами?.. Откуда вы звоните?

— Сейчас объясню, но сначала скажите, как вы себя чувствуете. Я только что узнала о том, что с вами случилось, и до сих пор не могу прийти в себя!

— Сейчас уже немного лучше. Но было очень страшно.

Несмотря на возраст, на то, что она объездила весь мир и говорила на нескольких языках, она сохранила свой неаполитанский акцент, которым слегка кокетничала, словно неповторимой, только ей одной присущей улыбкой.

— Мне сейчас же захотелось узнать, как вы там, — продолжала Жюли. — В нашем возрасте такие потрясения совсем ни к чему.

— О, не будем преувеличивать. Ведь он меня не ранил. Просто я пережила страшное унижение. Вы не поверите, но этот налетчик ударил меня по лицу! В первый раз за всю мою жизнь я получила пощечину! Даже мой бедный папочка — а он никогда не отличался легким характером, особенно когда бывал в подпитии, — даже он никогда и пальцем меня не тронул.

Она смеется, как гимназистка, открывшая подружке заветную тайну, и тут же переходит к вопросам.

— Расскажите мне лучше про себя и про свою сестру. Я знаю, что в мире скрипачей у нее громкое имя, но полагаю, что больше она не выступает? Ей должно быть сейчас…

— Не мучайтесь. Ей почти сто лет.

— Как мне! — восклицает Джина. — Мне было бы приятно с ней повидаться.

— Это проще простого. Мы живем рядом с вами. Вы что–нибудь слышали о «Приюте отшельника»?

— Постойте–постойте. Это, случайно, не та самая резиденция, про которую писали в газетах?

— Именно. Сестра купила здесь дом в прошлом году, и теперь мы живем в окружении самых приятных людей. Охрана поставлена на весьма серьезном уровне. Никому из нас не угрожает никакое нападение.

— Это большая удача! Послушайте, милая Жюли, мы должны с вами встретиться и поговорить обо всем спокойно. Я знала, что сегодня что–то случится. Карты предсказали мне это еще рано утром. Вы не могли бы прийти ко мне вместе с сестрой?

— Глория не сможет. Она ничем не больна, просто никуда не выходит. Зато я, несмотря на свои руки…

— Ах, дорогая моя! А я–то даже ни о чем вас не спросила! Я так переживала, когда с вами это случилось… Извините!

«Ладно, старушка, — думает Жюли, — будет тебе играть комедию!»

— Спасибо, — говорит она. — Я довольно сносно приспособилась и с удовольствием с вами повидаюсь.

— И как можно раньше, Жюли, дорогая! Жду вас после обеда. Скажем, часика в четыре? Ах, как я рада! Целую вас!

Жюли опускает трубку. Ну вот и все. И никаких трудностей. Нельзя сказать, чтобы у нее возник какой–то определенный план, пока еще нет. Это только первый набросок — неясный и туманный, но в нем уже сквозят контуры будущего проекта. Нет, пока она не чувствует удовлетворения, разве что привычная враждебность к миру немного отпустила ее, заставив чуть оттаять сердце.

Она зовет Клариссу — передать заказ на обед. Затем звонит администратору — забронировать место на катере с двух часов до половины третьего. Она даже чувствует некоторый подъем в предвкушении того, как проведет сегодня вторую половину дня, а потому решается надеть что–нибудь из украшений. Колец она не носит с тех пор, как… Это была еще одна, дополнительная, утрата. Когда она играла, то оставляла свои кольца в отеле, а вернувшись, первым делом спешила их снова надеть: на левую руку — бриллиант, на правую — рубин. Оба кольца потерялись во время аварии. Конечно, она получила страховку, правда не без нервотрепки. У нее еще оставались колье, клипсы, серьги. По настоянию Глории она продала почти все — слишком о многом эти камни напоминали ее сестре. Она сохранила всего пять или шесть самых красивых вещиц, которые отныне держала в шкатулке, никогда не открывая ее. Но сегодня в ее жизни должно произойти нечто настолько важное, что можно позволить себе разок нарушить обет воздержания. Она выбрала тонкое золотое колье, купленное — она все еще помнит это — в Лондоне в 1922 или 1923 году. Оно все еще очень красиво, хотя совершенно вышло из моды. Раньше она застегивала его у себя на шее на ощупь, не глядя. Почему каждое воспоминание бередит одну и ту же рану? Она снова звонит Клариссе и, протягивая ей украшение, говорит:

— Застегни, пожалуйста. Можешь считать, что я спятила. Когда я была молодой, у меня было много желаний. А теперь от всех чувств осталось одно отвращение.

Она привыкла вот так разговаривать сама с собой перед Клариссой, как Кларисса привыкла молча выслушивать ее. Сейчас она ловко управляется с застежкой.

— А главное — ничего не говори Глории. Она будет надо мной смеяться, хотя сама, когда принимает гостей, обвешивается с ног до головы, и ей все кажется, что маловато на ней жемчуга… Не знаешь, новичок, ну этот толстяк, уже переехал?

— Да, мадемуазель. Вчера утром. Говорят, у него есть рояль. Я слышала, что многие недовольны из–за шума.

— А моя сестра в курсе?

— Конечно. Она–то и возмущается громче всех. Говорит, что рояль будет причинять окружающим неудобство.

— Милая моя Кларисса, меня это нисколько не удивляет. Ты просто не поняла. Неудобство — это я. Соседский рояль — не более чем предлог. Кстати, мне спагетти, только проследи, чтобы проварились как следует. Дай–ка палку. Пойду его предупрежу.

Этот самый Хольц поселился неподалеку. Впрочем, какие расстояния в «Приюте отшельника»! Здесь не дороги, а увитые цветами тропинки, маскирующие коварные неровности почвы. Юбер Хольц купил виллу в прованском стиле. Пока она выглядит слишком новой, как будто сошла со страницы каталога, но когда немножко обживется, будет совсем недурна. Для одинокого человека она, пожалуй, слишком просторна. Аллея, выложенная крупным булыжником и оттого напоминающая брод, упирается в дверь из натурального дерева, сейчас широко распахнутую.

— Есть кто–нибудь? — зовет Жюли.

— Входите, входите!

Хольц спешит ей навстречу. Он дружески пожимает ее запястья, легонько потряхивая их, — это заменяет рукопожатие.

— Вы в гости или просто заскочили мимоходом?

— И то и другое. В гости мимоходом. До меня дошли слухи, что кое–кто из соседей уже боится вашего рояля. Их не смущает, что они днями напролет держат включенными телевизоры, но, видите ли, в нашем маленьком коллективе индивидуалистов существует нечто вроде общественного мнения, и чтобы не создавать себе лишних проблем, к нему лучше прислушиваться. На меня можете рассчитывать. Я буду за вас.

— Спасибо. Зайдите взгляните, как я устраиваюсь. Вот здесь у меня что–то вроде общей комнаты. Мебель пока только завозят.

Жюли медленно обходит помещение и одобрительно говорит:

— Какой красивый камин. Я люблю камины. Вы собираетесь его топить по–настоящему?

— Разумеется. Настоящие поленья, огонь, книга — что может быть лучше?

— Возможно, — вполголоса роняет она. — Полагаю, что поначалу это должно нравиться. А там что?

— А! Это моя берлога.

Он приглашает ее зайти, но, уже стоя на пороге комнаты, она внезапно вздрагивает. Комната очень велика, но кажется маленькой из–за того, что всю ее середину сейчас занимает огромный концертный рояль, сверкающий, как шикарный лимузин в выставочной витрине.

— Это «Стейнвей», — говорит Хольц. — Безумная мечта моей жены. Она перед смертью одержимо хотела его получить. Понимаю, что это глупо, но не мог же я ей отказать. Играть у нее уже не было сил, и она иногда просто нажимала любую клавишу наугад и слушала, как она звучит.

— А мне можно? — едва слышно от робости говорит Жюли.

Хольц широким жестом распахивает перед ней крышку инструмента, в которой, словно в зеркале, отражается залитое солнечным светом окно.

— Попробуйте, — предлагает Хольц. — Я вижу, вы взволнованы.

Она молча обходит вокруг инструмента. Ей вдруг становится трудно дышать. Что это, сердце или просыпается боль? Она невольно опускается в кресло.

— Друг мой! — восклицает Хольц. — Я не думал…

— Ничего–ничего. Сейчас пройдет. Простите меня. Я так давно…

Она собирается с силами.

— Мне бы хотелось…

— Да? Пожалуйста, говорите!

— Мне бы хотелось на минутку остаться одной, если можно.

— Прошу вас! Будьте как у себя дома. А я пойду приготовлю вам выпить чего–нибудь легкого.

И он, стараясь не шуметь, выходит. Жюли продолжает смотреть на рояль. Ей стыдно, но это сильнее нее. Теперь надо набраться смелости и подойти поближе к клавиатуре. Она распахнута перед ней, и когда Жюли заносит над клавишами руки, ей кажется, что в этот самый миг в недрах «Стейнвея» уже зарождается звук, готовый отозваться на ее прикосновение, словно он живой. За окном шумит летний день, но здесь, в комнате, царит внимательная тишина. Жюли бессознательно расправляет пальцы, собираясь взять аккорд, и тут же замирает. Она не знает, куда их ставить. Большой палец слишком короток. И она ничего не помнит. Господи, где тут «до», где «ля»? Она наугад трогает клавишу — это «фа–диез», — и изумительной чистоты нота разрешается уходящим в бесконечность звуком, и долгое его эхо медленно гаснет вдали, всколыхнув в душе целый поток смутных воспоминаний и мыслей… Жюли не замечает, что глаза ее полны влаги, пока с ресниц не скатывается крупная тяжелая слеза, словно капля смолы, стекающая с раненого ствола, с которого содрали кору. Она быстро вытирает слезу. Нельзя было этого делать.

А вот и Хольц. Он возвращается с двумя стаканами, в которых позвякивают льдинки.

— Ну и как он вам? — спрашивает он.

Она поворачивает к нему лицо, и в ее морщинах нет ничего, кроме приличествующей моменту взволнованности.

— Сударь, он великолепен. Ваше приглашение — настоящий подарок. Большое вам спасибо.

В голосе нет дрожи. Она снова стала просто Жюли — человеком без имени, без прошлого.

— И вы действительно больше не можете играть? — обеспокоенно спрашивает хозяин.

— Это совершенно невозможно. Я знаю, есть пианисты, которые, несмотря на тяжелое увечье, все–таки продолжали выступать, например граф Зиши или, еще лучше, Виттгенштейн — это ему Равель посвятил свой «Ре–концерт», написанный специально для левой руки. Но мой случай — другое дело. Ведь меня буквально измочалило. В конце концов ко всему привыкаешь. Не скажу, что это произошло быстро, но все–таки произошло.

— Это ужасно. А я приготовил вам выпить.

Она мило улыбается:

— Ну, это–то мне по силам.

С неловкостью медвежонка, хватающего бутылочку с молоком, она обеими затянутыми в перчатки руками берет стакан и делает несколько глотков.

— Нет, все–таки это ужасно… — все продолжает вздыхать он.

— Ну что вы. Это давно уже перестало быть ужасным… Вы позволите мне побыть еще немного?

Повсюду еще громоздятся нераспакованные ящики, прислоненные к стенам картины, разобранные книжные полки, скатанные в рулоны ковры. Но ни одна вещь здесь не может быть названа посредственной. У этого Хольца хороший вкус. Она замирает на месте.

— По правде сказать, я пришла к вам с вполне определенной целью. Понимаете, мсье Хольц, никто не вправе запретить вам играть. Моя сестра — настоящая идиотка. Нет, возраст тут ни при чем. Просто она привыкла считать себя пупом земли. Она действительно пользуется здесь большим влиянием, но вы не должны обращать внимание на ее ворчание. Играйте как можно чаще — в память о вашей жене. Играйте для меня. Мне это будет приятно. Ну вот, а теперь мне пора бежать. Смешно, верно?

Черепаха, которая собирается бежать… Куда я задевала свою палку? Знаете, почему я хожу с палкой? Чтобы люди думали, будто я плохо вижу. Тогда они смотрят на мои глаза, а не на руки.

Она издает коротенький невеселый смешок, который должен означать, что визит подошел к концу. Он выражает желание проводить ее.

— Спасибо, не нужно.

Так, быстрый взгляд на часы. Времени как раз, чтобы пообедать и чуть–чуть вздремнуть перед отъездом. Она устала. Встреча с роялем… А ведь она считала, что давно освободилась от музыки, что музыка умерла в ней, хотя временами ей еще кружили голову какие–то неясные отрывки из Дебюсси или Шопена. Но теперь решение принято. От обеда она отказывается, и Кларисса варит ей чашку кофе.

— Какая сегодня у Глории программа?

— Она будет рассказывать о гастролях по Мексике. Я помогала ей подобрать фотографии. Потом будут слушать концерт Мендельсона. Не придет только мадам Гюбернатис — она просила ее извинить и сказала, что у мужа приступ люмбаго. Глория в ярости. Она говорит, что тому, кто не любит ничего, кроме аккордеона, нечего делать в «Приюте отшельника». Да, характер! Сигарету, мадемуазель?

— Спасибо, с удовольствием.

Теперь часок подремать в шезлонге. Боль пока уснула. За окном обычный летний шум. Во что бы то ни стало надо убедить Монтано. Это будет нелегко. Но и ее терпению учить не приходится. Она прислушивается к стрекоту одуревших от жары кузнечиков, проникающему сквозь полуприкрытые ставни. Ах, если бы только Джина сказала «да»! Тогда она могла бы спокойно дожидаться своего конца.

Перед самым отъездом к ней заходит Кларисса — проверить, все ли в порядке. Так, чуть подрумянить щеки… В сумочке все на месте: кошелек, бумажные носовые платки, ключи, пачка сигарет, спички. На всякий случай несколько таблеток аспирина. Ах да! Удостоверение личности и солнцезащитные очки. Жюли целует Клариссу в обе щеки, как всегда это делает, если куда–нибудь уходит, и мелкими шажками двигается в сторону лодки.

Здесь уже сидит Анри Вильмен — не потерявший спортивного вида мужчина в серых брюках и рубашке поло. Под мышкой у него пристроена кожаная сумка — удобная вещь, позволяющая не держать набитыми карманы. Жюли кажется, он был раньше какой–то важной шишкой в фирме, связанной с импортом–экспортом. Разумеется, он считает своим долгом немедленно завязать разговор. Жюли поддакивает, не вникая. Она только делает вид, что слушает его. На самом деле она думает о Джине Монтано. Как же ее убедить? Ей хорошо известно, до какой степени коснеешь с возрастом. Превращаешься в нечто нетранспортабельное. Даже Глория, хоть она еще вполне крепкая, передвигается с большим трудом. Наверное, и Джина не в лучшей форме. Недавно ее показывали в каком–то телефильме, но это был повтор. Мало ли фильмов двадцатилетней давности крутят по телевидению? Катер обгоняет любителей виндсерфинга. Молодые люди машут руками, а с мола, кишащего голыми телами цвета перепеченного хлеба, машут им в ответ.

— Славный денек, — замечает Анри Вильмен. — Не забудьте, о чем я вам сказал. Пусть выполнит ваше поручение.

О чем это он? Какое еще поручение? Назавтра о ней начнут шептаться: «Бедняжка Жюли, у нее не все в порядке с головой. Вам кажется, что она вас внимательно слушает, а на самом деле она ничего не помнит». Тем лучше! Если ей удастся добиться своего, никто даже не заподозрит истину. Такси она находит сразу.

— В Канны. Бульвар Монфлери, вилла «Карубье».

Она забивается в глубь машины, не собираясь глазеть по сторонам. Вся эта бессмысленная суета вокруг ее совершенно не интересует. Но вот на перекрестке она видит разбитую машину, а вокруг — «скорая помощь», жандармы… Значит, и с другими это случается! Она прикрывает веки. Каждому свой кошмар. Итак, она должна расположить к себе Джину, польстить ей. Надо будет рассказать ей о… Ох, надо было прихватить с собой рекламные проспекты, на которых «Приют отшельника» снят с вертолета со всеми своими виллами, садами, частным портом, общей частью, солярием, строящимся теннисным кортом и, само собой разумеется, огромным пространством моря. У нее и в самом деле не все в порядке с головой! Лишить себя своей козырной карты! Завтра же надо будет послать все это Джине.

Вот и вилла. Жить здесь, должно быть, ужасно. Ей не придется притворяться, расхваливая прелести собственного жилища. Машина тормозит, и Жюли протягивает водителю кошелек.

— Возьмите сами. Никак не могу собрать мелочь.

Шофер не выказывает никакого удивления. Еще одна чуть перебравшая пассажирка… Он помогает ей выбраться из машины. Подумать только, в ее возрасте! Доводить себя до такого состояния…

— Эй, мадам! А палку–то…

И недоуменно пожимает плечами, когда она, слегка пошатываясь, направляется к усаженной самшитом аллее. На лужайке перед домом медленно вращается дождевальная установка, с легким шумом разбрасывая вокруг себя сверкающие брызги. Красивый дом, но для чего, скажите на милость, эти три ступеньки у входа? Разве теперь кто–нибудь думает о стариках? В просторном холле, уставленном растениями, есть даже небольшой бассейн с золотыми рыбками и фонтанчиком.

— Мадам, мадам, вы куда?

К ней уже бежит консьержка — вся в черном, с гладко зачесанными волосами, больше похожая на няню.

— Вы к кому?

— К мадам Монтано.

— Ах, так это вы! Она меня предупредила. Вам на второй этаж.

В лифте она объясняет:

— После нападения женщина, которая ухаживала за мадам Монтано, ушла от нее. Я ее заменяю, пока не найдут новой компаньонки.

Она придерживает перед Жюли дверцу лифта, а потом, позвонив, открывает бронированную дверь квартиры.

— Да, — говорит она, — этот бандит напал на нее, когда она шла домой. Он затолкал ее в квартиру и там ударил. Все произошло за несколько минут. Я была в подвале и ничего не видела. Такая неосторожность!

И громко кричит:

— Мадам, к вам гостья!

И тихо добавляет:

— Она немного туга на ухо. Говорите медленней. А вот и она.

Из глубины ярко освещенного коридора к Жюли приближается миниатюрная старушка, увешанная сверкающими драгоценностями. Очевидно, у нее не все украли. Она громко говорит через коридор:

— Жюли, милая, как же я рада тебя видеть! Ты совсем не изменилась! Какая ты умница, что пришла! А я, как я тебе?

И Жюли понимает, что ей в основном придется играть роль слушательницы.

— Дай я тебя поцелую. Ты позволишь говорить тебе «ты»? В мои годы, мне кажется, я могу быть на «ты» с самим Господом Богом. Покажи–ка свои бедные ручки! Владыка Небесный! Какой ужас!

В ее голосе проскальзывает рыдающая нота, впрочем, она тут же радостно продолжает:

— Дай мне руку. Ты ведь еще сильная. Восемьдесят девять лет! Да ты еще девчонка! А мне, подумать только, мне скоро сто! Но я не жалуюсь. Зрение у меня хорошее. Слух хороший. Хожу на своих ногах. Конечно, не так, как раньше… Сюда. Пойдем в гостиную. А ведь когда–то я могла целыми днями не слезать с лошади! Я ведь снималась с Томом Миксом! Садись в это кресло.

«Да, это будет суровое испытание», — думает про себя Жюли.

Она разглядывает хозяйку — ту, которая когда–то была киноактрисой Монтано, не менее знаменитой, чем Мэри Пикфорд. Конечно, она сморщилась и как–то сжалась, но все–таки в ее лице, щедро покрытом гримом, осталось нечто молодое — наверное, из–за глаз, по–прежнему сияющих и жизнерадостных. В ней по–прежнему, словно тень прошлого, живет портовая девчонка, торговавшая цветами на пристани, и над этой тенью время не властно. Джина пододвигает к ней коробку шоколадных конфет.

— Надеюсь, ты сладкоежка? С любовью для нас покончено, но зато остались сладости!

Она весело смеется, прикрывая лицо обеими ладонями. Руки ее никогда не отличались красотой, но сейчас ее пальцы изуродованы артрозом. Она перехватывает взгляд, который бросила Жюли, и останавливает свой смех.

— Да, я в точности как ты. И у меня теперь не руки, а крюки. А как у Глории?

— Глории в этом повезло.

— Что–что?

— Я говорю, Глории повезло.

— Мне бы хотелось с ней увидеться.

— Так приезжайте! Это ведь недалеко. Ей это будет приятно. Да и вы бы встретились со множеством своих поклонников. Да, кстати, я вчера разговаривала о вас с одним приятелем, и знаете, что он мне сказал?

Джина не сводит с нее напряженного взгляда. Точь–в–точь ребенок, которому пообещали вкусное пирожное.

— Он сказал мне: «Монтано — это была настоящая звезда. Теперь таких актеров нет».

Джина взволнованно хватает затянутую в перчатку руку Жюли и подносит ее к своим губам.

— Знаешь, я так тебя люблю. И как приятно слышать такие вещи. У меня уже несколько месяцев не звонит телефон. Милая моя, меня забыли! Забыли! Никто не может этого понять. Ах, прости, миа кара, это я тебе говорю! Но понимаешь, ты уже привыкла… А я… Вот уже два года. Ничего. Последний раз им нужна была древняя старуха на роль паралитички. Конечно, не слишком льстит самолюбию, но я согласилась. Согласилась напялить на себя какой–то дикий парик, согласилась вынуть вставную челюсть. Я сразу стала похожа на старую ведьму! А теперь, похоже, ни в кино, ни на телевидении старые ведьмы больше никому не нужны. И Джина не нужна. Грустно.

Она вынимает из кармана кружевной платочек, от которого веет мощной жасминовой волной, и подносит его к глазам, а потом протягивает Жюли руку.

— Помоги, пожалуйста. После того как меня избили, у меня ослабли ноги. Пойдем, я покажу тебе свою квартиру. Здесь у меня кабинет. Я взяла секретаря, и он теперь занимается всеми делами. А это еще одна гостиная, но я ее превратила в такую «сборную» комнату — у меня здесь книги, кассеты, знаешь, всякие старые фильмы, которые я никогда не смотрю…

Она останавливается прямо напротив Жюли и остреньким указательным пальцем легонько постукивает ее в грудь.

— Мне ничего больше не хочется. Я боюсь. Вон, на столике, мои документы. Но я даже не смею их убрать.

Жюли видит паспорт и удостоверение личности.

— Мне их вернули, — рассказывает Джина. — Нашли в ручье.

Жюли с любопытством открывает замызганный паспорт.

«Джина Монтано… Родилась… Урожденная… 1887 год». Так, отлично!

Она бежит глазами по строчкам. На лице ее играет улыбка. А Джина уже тянет ее за рукав.

— Идем, покажу тебе кухню. Вообще–то я почти все время провожу на кухне.

На пороге Жюли удивленно вздрагивает. Стены здесь сплошь оклеены афишами, как когда–то делали в маленьких районных кинотеатриках. Вот Джина в объятиях Тайрона Пауэра. Вот Джина в «Неистовом Везувии», рядом с ней — завитый и напомаженный актер, прикрытый леопардовой шкурой. Джина в «Тайне бунгало» — целится из револьвера в мужчину, готового выпрыгнуть в окно. И на всех афишах, от пола до самого потолка, — страстные поцелуи и пылкие объятия. На всех — крупными буквами — «ДЖИНА МОНТАНО».

Джина, скрестив руки, тоже смотрит.

А потом добавляет, как ей кажется, легкомысленным тоном:

— Все они: Бауэр, Эрол Флин, Монгомери, Роберт Тэйлор — все они держали меня в объятиях. Я все еще помню. Видишь ли, поздно мне переезжать.

— Отчего же? — не согласна Жюли. — Напротив, вы сейчас подали мне идею. Ваше место — среди нас, в «Приюте отшельника».

— Поздно. Слишком поздно, поверь мне. О, мне уже не раз предлагали. Как–то сын заезжал — у него было время между двумя рейсами на самолете. Он готов купить мне новую квартиру с хорошей охраной. Но понимаешь… Я всю жизнь кочевала, как цыганка — правда, как очень богатая цыганка. Милая моя Жюли, на самом деле мое настоящее место — на кладбище.

На этот раз она плачет уже без кокетства. Oнa действительно очень старая, одинокая и испуганная женщина. Она опирается на плечо Жюли.

— Спасибо тебе, — тихонько говорит она. — Спасибо, что зашла. Да, ты права. Если бы только меня там приняли, у вас. Может быть, там я наконец–то обрела бы покой. Хочешь чашку кофе? Свари сама, ладно? Вон там, возле плиты.

Ее голос больше не дрожит. Она показывает на одну афишу, на которой изображена повозка с американскими первопоселенцами в окружении толпы воинственных индейцев. Джина, придерживая убитого кучера, сжимает в руках винчестер. Это называлось «Зов Запада».

— Видишь, — говорит она, — я уже искала землю обетованную. Тебе сколько сахара?

Присев возле Жюли, она не сводит с нее тревожного взгляда.

— И ты думаешь, что меня примут?

— Приняли же нас с Глорией.

— Вы — другое дело. Вы были уникальными артистками.

— Скажите еще, что мы — ценные экземпляры для коллекции.

— Ах, Жюли, но я–то! С моими приключениями, любовниками, разводами!

— Вот что вас волнует! Глория выходила замуж пять раз, не считая мелких увлечений. Ее жених погиб в Вердене, ее муж–еврей был депортирован, другого мужа убили оасовцы, последний покончил самоубийством, а еще один… Я уже даже и не помню…

— Расскажи, расскажи! — с жадностью набрасывается на нее Джина. — Обожаю, когда мне рассказывают! Разумеется, все были богачи?

— Само собой. Глория всегда знала, где, когда и в кого влюбляться.

— А ты?

— Я?.. Я постаралась заглушить в себе чувства. А потом, я ведь долгие годы провела по санаториям и клиникам. Выбиралась из одной депрессии, чтобы сразу же погрузиться в другую.

— Мама мия! Ужас–то какой! Ну а сейчас ты вылечилась?

— Вылечилась? Если уж вы так хотите знать, то я каждую весну жду, что у меня вырастут новые пальцы. Я жду уже шестьдесят три года.

— Жюли, ты меня убиваешь. А знаешь, несмотря ни на что, ты так бодро выглядишь! Мне стыдно за себя… Значит, ты думаешь, если я перееду к вам, меня хорошо примут?

— С распростертыми объятиями! Ведь для всех остальных мы — что–то вроде редкостных животных. От нас веет джунглями. Представляете, Джина, домашние джунгли, это так интересно! И сейчас как раз продается прекрасная вилла — «Подсолнухи». Стоит, конечно, дорого, но не думаю, что это может вас остановить.

— Нет, не остановит. Еще чашечку? Ты ведь не спешишь?

— Даже если бы спешила, такой чудный кофе стоит того, чтобы задержаться.

— Тогда подожди.

Джина выдвигает ящик стола и достает колоду карт «Таро».

— Подсними!

Со стороны Жюли это не было ни упорство, ни даже настойчивость — скорее нечто вроде развлечения, с известной долей сострадания. Как будто возможный переезд Джины в «Приют отшельника» мог иметь для нее первостепенное значение! Как будто вообще что–нибудь на свете могло иметь первостепенное значение! Но, посмеиваясь в душе над своим планом, она все–таки надеялась на его осуществление. Просто ей хотелось посмотреть, что из этого получится. Так слегка безумный ученый, пренебрегая опасностью, с отчаянной решимостью экспериментирует с веществом, чьи свойства далеко еще не изучены. Ей пришлось немало потрудиться. Она отправила Джине рекламные проспекты, расхваливающие красоты, удобства и прочие достоинства «Приюта отшельника». Она раздобыла внутренний план виллы «Подсолнухи» с расположением комнат, их размером и даже ориентацией по частям света (дело в том, что Джина непременно желала, чтобы ее кровать стояла строго по линии «север — юг»). Она снабдила ее списком домовладельцев с подробностями их биографий. Она даже собиралась составить график частоты преобладающих ветров, поскольку Джина опасалась мистраля. Каждая из этих бумажек подолгу обсуждалась по телефону, а когда Жюли чувствовала, что возникает новая непредвиденная трудность, она без колебаний собиралась и ехала в Канны. Часто от усталости и боли ее буквально сгибало пополам, и тогда она заходила пересидеть приступ в кафе или, если он, на счастье, случался дома, просто забивалась в свое кресло. Иногда ее посещала мысль, что еще совсем не поздно, что операция могла бы ее спасти. У нее еще оставалось право выбора, но дни шли за днями, а она ничего не предпринимала для этого — потому что для себя все уже решила. Однажды утром Глория пригласила ее к себе. Она была как никогда мила.

— Ты сегодня в хорошем настроении. Что это с тобой?

— Ни за что не угадаешь! Садись ко мне. Да, у меня настоящие друзья!

— Расскажи.

— Наша председательша…

— Мадам Женсон–Блеш?

— Она самая. Она только что была у меня. Приносила мне на подпись одну бумагу. А знаешь, что в этой бумаге? Мое прошение о награде, потому что, оказывается, нужно просить, чтобы тебя наградили. Разумеется, это чистая формальность, но тем не менее необходимо подписать прошение. И что ты думаешь? Она все организовала. Сама напечатала письмо по форме и теперь… Мне вручат награду в день рождения. Орден Почетного легиона… Это будет доказательством того, что обо мне не забыли. Понимаешь, как я счастлива? А разве тебе это не приятно? Заметь, через десяток лет придет и твоя очередь. Почему бы и нет? Только, пожалуйста, никому ничего не говори. Ведь это сюрприз, который мне готовится!

Она прикрыла лицо руками, не в силах спрятать радость, и сквозь сомкнутые пальцы пробормотала: «Точно 1 ноября!»

«Меня, наверное, уже не будет», — подумала Жюли.

А вслух сказала:

— Я рада за тебя. Ты заслужила награду.

Глория опустила руки, на которых переливались кольца, и с недоверием уставилась на сестру.

— Ты и вправду так думаешь?

— Конечно. И я никому не скажу. Обещаю тебе.

Она наклонилась над кроватью и сухо чмокнула Глорию в почти не тронутый морщинами лоб. Глория схватила ее за рукав.

— Когда будешь уходить, включи электропроигрыватель. Там все готово. Мне хочется послушать «Рондо каприччиозо».

Жюли нажала на кнопку и вышла. Из своей комнаты она сейчас же стала звонить Джине.

— Дорогая Джина, это я. У меня новость. Я узнала, что «Подсолнухами» интересуется торговец из Лиона. Подробностей пока не знаю, но, как только что–нибудь выясню, сообщу вам. Если я могу дать вам совет, то вы должны поторопиться со своим решением. Иначе это дело может провалиться.

Каждое слово щелкало в ней, как ключик, отпирающий замок с секретом. Жюли казалось, что этим ключиком она пытается открыть свое будущее. Дороги назад больше не было.

— Мне бы все–таки хотелось увидеть этот дом своими глазами, — сказала Джина. — Планы — это прекрасно, но есть ведь и такие вещи, как освещение, как запахи… Кроме того, меня немного смущает название. Конечно, «Подсолнухи» — это очень красиво. Мне нравится. Но почему бы не назвать аллею, ведущую к дому, именем Ван Гога? Это было бы гораздо более логично. Как вы думаете, это возможно — переименовать аллею?

Жюли почувствовала, что еще немного — и она задохнется от гнева.

— Я думаю, это будет несложно устроить, — ответила она. — Но для этого вашему нотариусу придется связаться с фирмой недвижимости, которая занимается делами «Приюта». Сама я в этих делах ничего не смыслю, но мне кажется, будет лучше, если вы заявите о своих намерениях официально. Тогда нам будет просто организовать для вас посещение острова.

— Я над этим подумаю. Спасибо вам. А как у вас со средствами передвижения? Ты мне ничего об этом не говорила.

— Милая Джина, все это устроено. У нас есть два мини–кара — типа тех, на которых перевозят снаряжение на площадках для гольфа. Это, так сказать, наши мулы. Все ими пользуются.

— А дежурный врач? Врач «Приюта отшельника»? Он как?

— Доктор Приер? Ему около шестидесяти, и он весьма компетентен. В крайнем случае он всегда может вызвать вертолет. Правда, пока необходимости в этом не возникало.

Джина, по всей видимости, любила обстоятельность, и потому ей доставляло особенное удовольствие выискивать у себя в голове все новые вопросы. Нетерпение Жюли достигло, казалось, предела. Но она должна ее убедить, чего бы это ни стоило.

— А ты подумала о своей сестре? — снова спросила Джина. — Ты полагаешь, она отнесется к моему приезду доброжелательно?

— Глория? Да она будет счастлива. Во–первых, вы ведь не просто первая встречная. Подумайте сами, Джина, разве найдется общество, которое не преисполнилось бы гордости, принимая вас? А потом, вы ведь с ней довольно часто встречались. Вы снимались в Голливуде, а Глория в это время давала серию концертов в Калифорнии.

— Да–да, я прекрасно помню.

— Вот у вас и общий интерес.

— Это так, — не сдавалась Джина, — но не кажется ли тебе, что две столетние старухи на одном довольно маленьком острове — это будет тяжеловато?

— То есть? Слава богу, ни вы, ни она не страдаете лишним весом. Нет, я согласна, что некоторые старики бывают в тягость, но вы с Глорией сохранили такую молодость духа, которой завидуют все окружающие. Ну скажите, разве я преувеличиваю?

— Допустим…

— И вот еще. Не забывайте, что в «Приюте отшельника» каждый живет у себя и для себя. Не хочу, чтобы у вас сложилось мнение, будто здесь только и делают, что оглядываются на соседей. Люди встречаются, если это доставляет им удовольствие, но не более того. Вот я, например. Я иногда машу рукой людям, с которыми ни разу не перемолвилась ни словечком.

— У вас нет друзей? — недоверчиво проговорила Джина.

— У меня — нет. Я не слишком общительна. А вот у Глории — напротив. Она много принимает. Есть и еще одна вещь, достаточно важная. Там, на острове, вы будете чувствовать себя в безопасности, но если вдруг вам захочется сменить обстановку — вы всегда можете удрать «на сушу». Можете спокойно прогуляться по магазинчикам. Такси довезет вас до самого порта, а там к вашим услугам наш катер. У вас ни в коем случае не должно сложиться впечатление, что вы сидите взаперти.

— Все это звучит очень соблазнительно, — признала Джина. — А вы так горячо меня уговариваете, как будто у вас в этом деле есть личный интерес.

— Мой интерес — это вы, Джина.

— Спасибо. Я еще немножко подумаю. А нельзя ли мне приехать в «Приют отшельника» на пару дней? Понимаешь, как бы на пробу? Просто прощупать почву?

Тыльной стороной ладони Жюли провела по лицу. Убить ее мало, эту клушу.

— Ничего нет легче, — сказала она. — У нас имеется шесть комнат для приезжающих в гости. Забронировать вам одну из них?

— Я позвоню тебе завтра. Тогда и решим. Ты — лапочка. Пока.

Жюли положила трубку и закурила. Она была без сил. Сколько же нужно изобретательности, чтобы вытащить старуху из ее норы! Она как будто чувствовала, что что–то здесь не так, какое–то коварство… Может быть, не стоило вести себя так настойчиво? Но тогда переговоры будут тянуться вечность! «В конце концов, — вслух произнесла Жюли, — именно мне может не хватить времени!»

Она снова взяла телефон и позвонила доктору Муану.

— У аппарата Жюли Майоль. Я хотела бы…

— Да–да, соединяю, — отозвалась секретарша.

— Как дела? — спросил доктор. — Что вы мне скажете?

— Только то, что вы уже знаете. Я подтверждаю свой отказ от операции.

Он ничего не отвечал. Жюли слышала, как за его спиной стучит пишущая машинка.

— Вы хорошо подумали? — наконец сказал доктор.

— Я все взвесила. И «за» и «против». Я так решила.

— Разумеется, вы вольны выбирать, но… Это сильно смахивает на самоубийство.

— Что ж, только живой может покончить самоубийством. Единственное, о чем я мечтаю, — не слишком страдать. И чтобы это не тянулось слишком долго.

— Нам с вами надо еще раз увидеться. Вы ставите меня в ужасное положение. Мой долг — помогать вам бороться! Вы это понимаете?

— Я над этим подумаю. Если мне понадобятся обезболивающие, надеюсь, вы мне поможете? Это все, о чем я вас прошу.

— У вас сильные боли?

— Пока нет. Видите ли, я сейчас очень занята одним проектом… Он поглощает меня буквально без остатка. Скажите, как по–вашему, может сильное увлечение каким–нибудь делом вызвать временную ремиссию в развитии болезни?

— Разумеется. Когда мы говорим своим больным, что лучшее из лекарств — это воля к жизни, речь идет не о том, чтобы абстрактно хотеть жить. В том–то и дело, что нужно быть привязанным к чему–то конкретному, позитивному.

— Спасибо. Именно это я и хотела услышать. Значит, я продержусь. Я буду иногда звонить вам. До свидания.

От сигаретного дыма у нее слезились глаза. Она потерла их кулаками. Разумеется, она продержится. Она взглянула на часы. Утро еще не кончилось. С чего же, вернее, с кого начать?

С Юбера Хольца, решила она. Если она на два дня закажет для Джины комнату, вряд ли это будет лучшим средством заманить ее сюда. Нужно предложить ей нечто более привлекательное, чем гостиница, чтобы она сразу же почувствовала себя в сердечной и теплой атмосфере.

Вот если бы Хольц согласился сделать такой жест! И разве в «Приюте отшельника» кого–нибудь удивит, если он окажет гостеприимство знаменитой артистке? Мало того, это изменит отношение к нему самому, слегка подпорченное из–за его рояля. Все сразу поймут, что он — превосходный сосед.

Жюли позвала Клариссу, чтобы обсудить с ней меню сегодняшнего обеда. Омлет с зеленью? Хорошо. Что еще? Флан? Нет, флана не нужно. Слишком много яиц. Лучше немножко сдобных сухариков, пропитанных бордо.

— Ты за меня не волнуйся. Я пойду погуляю. Хочу попросить господина Хольца об одной услуге. Только ничего не говори Глории. Что она собирается делать после обеда?

— Она пригласила на чай нескольких подруг. Потом, по–моему, собирается рассказать о своих стычках с Тосканини.

— Если будет спрашивать обо мне, скажи, что я устала. Она не будет настаивать. Она не любит усталых людей.

От жары кузнечики стрекотали как безумные. Жюли шла мелким шагом, экономя силы. Ей вовсе не требуется держаться долгие месяцы. Главное — успеть заставить Джину купить «Подсолнухи». А потом… Потом фитилек догорит сам собой. И не важно, быстро или медленно пойдет дело, потому что в конце концов зажженная ею искра достигнет своей цели. Ну а если она погаснет? Что ж, тем хуже. Когда случалось, что события выходили из–под ее контроля, Жюли привычно замыкалась в душевном одиночестве, называя это «философией щепки». В самом деле, кто я, как не щепка, влекомая потоком? Да даже и не щепка, а так… Плесень на поверхности мира. Я пытаюсь суетиться, а для чего? Ведь я не верю ни в добро, ни в справедливость. Но когда меня давят, я все–таки имею право испустить последний крик…

Аллея была длинной. Время от времени кто–нибудь из соседей издалека приветственно махал ей рукой, а она в ответ приветливо поднимала палку. Она знала, что за ее спиной шептали: «Бедная старушка! Бывает же в жизни такое невезение!» Дураки! Они даже не подозревают, что она превратила собственное невезение в силу.

Господин Хольц прибирался во дворике, замусоренном после переезда. Увидев Жюли, он двинулся ей навстречу.

— Надеюсь, вы в гости? Заходите! Я как раз заканчиваю с устройством.

— Как вы, привыкаете потихоньку?

— О, конечно! Единственная проблема — рояль. Спрашивается, когда же мне на нем играть? По утрам здесь все привыкли подолгу спать. После обеда — час сиесты. А по вечерам все мои соседи смотрят телевизор. Получается, что в любое время я обязательно кому–нибудь помешаю. А поскольку после смерти жены я немного одичал, то получается, что мне не с кем даже поговорить.

— А если бы было с кем? — спросила Жюли.

— Что вы хотите сказать? Вы знаете кого–то…

— Возможно. Зажгите мне, пожалуйста, сигарету. Знаете, я теперь курю почти беспрерывно. Спасибо. Я вот о чем подумала. Если вы читаете газеты, то, наверное, знаете, что недавно в Каннах на Джину Монтано напал какой–то хулиган, который ее ограбил.

— Знаю.

— Я съездила ее навестить — ведь мы с ней когда–то были знакомы. Так вот, Джина во что бы то ни стало хочет продать свою квартиру. После этого нападения она больше не может нормально чувствовать себя дома. Вполне естественно, я рассказала ей о «Приюте отшельника», и она загорелась. Она собирается купить «Подсолнухи».

— Но…

— Погодите. Я еще не закончила. Вначале она хотела бы приехать сюда на день–другой, чтобы… ну да, прощупать почву, посмотреть, понравится ли ей здесь. Ей в жизни пришлось немало поездить, но теперь, в ее возрасте…

— А сколько ей?

— Можно сказать, что у нее больше нет возраста. Она такая же, как моя сестра. И при этом обладает железным здоровьем. Даже ничем не болеет, если не считать, что она чуть глуховата. Но совершенно свободно передвигается без посторонней помощи, а главное — жизнерадостна, как ребенок. Вот почему… Разве вы не говорили мне, что вилла слишком велика для вас одного?

— А, понимаю…

— Нет–нет, это совсем не то, о чем вы подумали. Впрочем, вам никто не позволит сдавать свои комнаты. Я имею в виду не это. Не могли бы вы принять ее в качестве гостьи на несколько дней? Если мы поселим ее в одной из комнат для гостей, ей будет казаться, что она в доме престарелых. А если она поселится у вас, то сразу же почувствует себя в домашней обстановке. Видите ли, она все еще очень самолюбива. Понимаю, что обращаюсь к вам с недопустимой фамильярностью, но я не столько прошу, сколько делюсь с вами информацией. Мне кажется, она может стать здесь желанным членом общины. Подумать только, великая Джина!

— А как же «великая Глория»?

— А почему это должно ее смутить?

— Просто мне так кажется…

Двигаясь ловко и бесшумно, он приготовил два стакана сока — так двигается человек, привыкший ухаживать за дорогим ему существом. Он предугадал вопрос Жюли.

— Да, жена… У нее был рассеянный склероз. Ужасная болезнь. Подождите, я принесу соломинку, так вам будет удобнее. Я охотно поверю, что ваша сестра не будет иметь ничего против этого плана, но когда я вспоминаю, какую кампанию она развернула против меня с моим роялем… А впрочем, почему бы не попробовать?

Жюли улыбнулась. Это была ее первая улыбка с тех пор, как… Впрочем, это не важно.

— И не забывайте про любопытство! — сказала она. — Ведь здесь для многих любопытство — та же пища. Все знать! Быть в курсе всего! Все обо всех разнюхать! Сосед пожирает соседа… Раз уж они выставили внешний мир за дверь, значит, должны позаботиться о том, чтобы события случались и здесь, дома. Даже Глория потребует свою долю сплетен. Будьте спокойны: Джина Монтано на долгое время станет ее дежурным блюдом.

Хольц поднял свой стакан:

— За ваше здоровье! Вы меня убедили. Остается узнать, будет ли принято мое приглашение.

— Это я беру на себя.

— Тогда идемте, посмотрите комнату, которую я могу ей предложить. Дверь выходит прямо в сад.

Он подал Жюли руку, и они двинулись в глубину виллы.

— Великолепно! — воскликнула Жюли. — Сударь мой, да вы — художник!

— Не я, — возразил он, — а моя жена. Это она выбирала мебель, картины и ковры.

— Джина будет в восторге, — сказала Жюли. — А знаете что? Давайте позвоним ей прямо сейчас. Вы тогда сможете сами все ей сказать.

— Позвольте, — остановил ее Хольц, — а вам не кажется, что вначале я должен спросить разрешения у председательши? Я ведь здесь пока никто, и простая вежливость требует…

— Оставьте. Я сама это улажу. Если вы начнете по всякому поводу просить разрешения, то потеряете лицо. Видите ли, несмотря на внешний лоск, здесь действуют законы племени. Да–да, здесь есть свои лидеры и свои подчиненные. Я узнала об этом массу интересного из книг Джейн Гудэлл о шимпанзе.

Хольц громко расхохотался.

— Ну и шутки у вас, милая Жюли!

— А я вовсе не шучу. Просто, кочуя из санатория в санаторий, я встречала в жизни многих людей… Впрочем, не важно. Допустим, что я слегка преувеличиваю, и идем звонить.

Джина была дома.

— О кара мия! Как я рада! Мне было так скучно, ты не представляешь!

— Я не одна, — сказала Жюли. — Рядом со мной господин Юбер Хольц — мой очаровательный сосед по «Приюту отшельника». Он готов предоставить вам свое гостеприимство на несколько дней. У него изумительный дом, слишком большой для него одного. Впрочем, передаю ему трубку.

— Алло! Мадам Монтано? Говорит Юбер Хольц. Я бесконечно польщен тем, что говорю со знаменитой актрисой. Мадемуазель Майоль все мне рассказала: и о том, что на вас напали, и о том, что вы переживаете известные трудности… Если вам угодно принять мое приглашение, то мой дом — к вашим услугам. Поверьте, от всего сердца… Разумеется… Что такое? Вы плачете?!

— У нее глаза на мокром месте, — шепнула Жюли.

— Я так рада… — бормотала Джина.

— Вот и славно. Значит, вы согласны. В таком случае все очень просто. Моя машина стоит в гараже в Йере. Я за вами заеду. У меня «мерседес», места в нем много. Можете взять багажа сколько захотите. Потом я привезу вас сюда. Прислуги здесь достаточно, так что вы не будете испытывать никаких неудобств. И обещаю, что никто не посмеет вас потревожить. Я живу один и… Простите? Да нет же, в вашем приезде не будет ничего от подпольной акции! Мы все уладим в соответствии с правилами. Спасибо. Даю вам вашу подругу.

— Алло, Джина?.. Нет, просто господин Хольц — душевный человек, вот и все. И при этом человек с тонким вкусом. Скажу пока только то, что он приготовил для вас комнату… Достаточно простую, но все картины — подлинники. Так что вы быстро забудете о всех своих несчастьях… Ах нет же, Джина! Раз он вам сам предлагает, значит, это его не стеснит! Знаете, я советую вам просто согласиться и не морочить себе голову всякими ненужными сомнениями. Ваш возраст сам по себе заслуживает уважения. Я уж не говорю о восхищении, которое вы вызываете в окружающих! Это господин Хольц будет вас благодарить! Я вам еще позвоню.

И она повесила трубку. Кажется, она выиграла. Что дальше? Червь уже забрался в яблочко. Теперь его ничто не остановит.

Приезд Джины Монтано в «Приют отшельника» прошел незамеченным. Известно было лишь то, что к господину Хольцу прибыла какая–то преклонных лет дама — очевидно, родственница. Привратник с братом грузили на одного из «мулов» три чемодана: «три роскошных чемодана», отметил Роже. Господин Хольц нанял на месяц двух горничных–испанок, работавших у бывшего датского консула, отбывшего с супругой в круиз. Одним словом, никаких вопросов ни у кого не возникло. Со стороны администрации также никто не проявил ни малейшего любопытства, поскольку госпожа председатель вообще терпеть не могла сплетен. Впрочем, мадам Бугро, проходя как–то мимо «Тюльпанов», заметила в окне чуть сгорбленный силуэт пожилой дамы, оживленно беседовавшей с господином Хольцем, и решила, что, скорее всего, это его бабушка. Мадам Лавлассэ рассказала об этом Глории. Как бы там ни было, факт заслуживал некоторого интереса. Ну и скрытен же этот новый сосед, во всех прочих отношениях бесспорно очаровательный. Чего ради делать тайну из такой обыкновенной вещи? Напротив, мы были бы счастливы пригласить старую даму в гости.

— Если, конечно, она не больная, — сказала Глория.

Расспросили мадам Бугро, и та заявила, что увиденная ею дама ходила без палки и не производила впечатления больного человека.

— Сколько лет, по–вашему, может ей быть? — продолжала Глория.

— О, немало! Я бы дала ей лет восемьдесят.

— Позвольте, — спохватилась Глория, — но раз она прибыла на катере, нет ничего проще, чем расспросить нашего матроса. Кейт, займитесь–ка этим. Только имейте в виду, что это совершенно ничего не значит. Господин Хольц волен приглашать кого угодно.

Однако то, что удалось выяснить Кейт, повергло в изумление и Глорию, и ее подруг. Оказывается, вместе с господином Хольцем и незнакомкой в катере в тот день была и Жюли!

— В этом вся моя сестра, — вздыхала Глория. — Нет чтобы рассказать мне обо всем! Зачем же? Вечно у нее рот на замке. И так во всем. Из нее каждое слово приходится вырывать клещами. Но положитесь на меня. Я сумею заставить ее разговориться.

Едва дождавшись вечера, когда Жюли, как обычно, зашла пожелать ей спокойной ночи, она без проволочек накинулась на сестру:

— Что это за старая дама, что поселилась у господина Хольца? Ты ее знаешь?

— Нет, — отвечала Жюли.

— Но должны же были вы перекинуться хотя бы парой слов там, на катере?

— Зачем? Я их не слушала. Они разговаривали с господином Хольцем, а меня это совершенно не касалось.

— Странное ты создание! Ну хорошо, хотя бы по манере разговора ты должна была понять, что они родственники?

— Не думаю. Единственное, что я заметила, так это то, что она говорила с акцентом.

— Ну вот видишь! С каким акцентом?

— Не знаю… Испанский, может быть. Или итальянский.

— Постарайся вспомнить.

— Пожалуй, все–таки итальянский.

— Значит, она ему не бабка. Юбер Хольц родом из Эльзаса. Ее видела Памела Бугро. Она говорит, что ей лет восемьдесят. А тебе как показалось?

— А какое мне до нее дело? Восемьдесят, девяносто — какая разница?

— Не нравится мне все это, вот что я скажу. Здесь не богадельня! Понимаю, понимаю… Я — другое дело. А кстати, сама ты что делала в городе? Ну ладно, ладно, храни свои секреты. Никогда ты ничего не видишь, никогда ничего не слышишь, никогда ничего не рассказываешь. Скажите на милость! Она не имеет понятия! Знаешь, кто ты? Ты — и тюрьма, и заключенный, и тюремщик в одном лице! Вот если…

— Спокойной ночи, Глория.

— Да. Спокойной ночи. Ну и характер!

Жюли была в общем довольна оборотом, какой принимали события. Глория взяла след и теперь уж его не бросит. Пора было подбросить ей очередную кость. Для этого хорошо подойдет Рауль. И она отправилась сменить повязку, которую всегда носила на пальцах под перчатками.

— А вы не пренебрегаете гимнастикой? — спросил он. — Смотрите, опять ничего не гнется. Так, для начала обработаем ультразвуком. Пройдите вон в то кресло… да–да, там, в глубине.

— До меня дошел слух о том, что к нам сюда прибыла одна гостья… Думаю, что этот визит не пройдет незамеченным. Правда, сама я вначале не придала услышанному никакого значения. Знаете, как это бывает, идешь мимо, слышишь имя, и только потом до тебя доходит, о ком шла речь. Так вот, наш сосед Уильям Ламмет говорил с господином Местралем, и я уловила имя Джины Монтано. Впрочем, я могла ослышаться. Единственное, что я разобрала совершенно точно, так это фразу: «Уверяю вас, она здесь». И знаете, я с тех пор никак не могу прийти в себя. Представляете, Джина Moнтано здесь, в «Приюте отшельника»!

— О, — отозвался Рауль, — я все разузнаю. Завтра ко мне придет мадам Бугро, а уж если кто–нибудь и знает обо всех прибывших, то это она!

— Только, пожалуйста, не говорите ей обо мне! — добавила Жюли. — Я терпеть не могу сплетен. И что, спрашивается, Джине Монтано здесь делать? Наверное, моя бедная головушка сыграла со мной злую шутку…

Теперь оставалось только ждать. Весь следующий день тянулся мучительно долго, к тому же у Жюли болел живот. Наверное, нетерпение разбудило уснувшую было боль. От Клариссы, которую можно было считать живой хроникой острова, поступали только жалкие обрывки информации.

— А как Глория?

— Неважно. У нее испортилось настроение. Все из–за господина Хольца и его рояля. Раз уж он привез его сюда, то почему не играет? По крайней мере, так было бы честнее. И вообще он скользкий тип. Хотелось бы знать, что он такое замышляет…

Кларисса совершенно бесподобно копировала словечки Глории и даже ее интонации. Обеих своих хозяек она изучила так хорошо, словно была им родной матерью. И к пересудам Глории прислушивалась вовсе не затем, чтобы шпионить в пользу Жюли, а просто чтобы хоть чуть–чуть отвлечь ее, потому что давно уже догадывалась о ее болезни, и мысль об этом переполняла ее глубокой скорбью. Знала она и о том, что у Хольца поселилась артистка, хотя Жюли ни словом не обмолвилась ей о своем участии в этом деле, как будто стыдилась в нем признаться. Кларисса просто догадалась, что все связанное с господином Хольцем служило Жюли развлечением, следовательно, ее долгом было не упускать ни одной детали.

Жюли не знала, каким путем распространился слух, но он вспыхнул, как вспыхивает от искры сухой кустарник. Уже через несколько часов абсолютно все были в курсе. Никогда еще телефоны не звонили с такой настойчивостью.

— Алло? Вы уже знаете? Вам уже рассказали? Но кто хоть она такая, эта самая Монтано? Мне кажется, я где–то о ней слышала. Это не она снималась в немых фильмах? Алло!

Кое–кто не скрывал обеспокоенности:

— Вы не находите, что это несколько неуместно? Я ничего не имею против Глории, но это не значит, что мы должны превращать «Приют отшельника» в богадельню для столетних старцев. Лично мне это совершенно безразлично, но, так или иначе, будут затронуты общие интересы. Люди станут говорить: «А, «Приют отшельника“? Это нечто вроде дома престарелых!» Это очень неприятно.

Находились и оптимисты:

— Она побудет несколько дней и спокойно уедет.

И пессимисты:

— Еще неизвестно, почему на нее напали. Может быть, охотились именно за ней. Где доказательство, что и сейчас за ней не следят, чтобы снова напасть? Мы можем проститься со своим покоем…

Тут же проявился небольшой клан поклонников и тоже подавал голос:

— Да, Джина Монтано очень немолода, но ведь она по–прежнему знаменита. Она не менее известна, чем Глория. И мы не можем осыпать вниманием одну и выгнать другую.

На что другие возражали:

— А что вы скажете, когда на вас свалятся толпы журналистов, фотокорреспондентов и телевизионщиков? Уж они–то устроят нам веселую жизнь.

Глория хранила среди этого гвалта непроницаемое хладнокровие:

— Я когда–то хорошо знала Джину, а теперь, когда мы обе в возрасте, это нас даже роднит. Конечно, я старше. И потому считаю своим долгом положить конец всем этим разговорам. Это не слишком порядочно. Джина из скромности предпочла приехать сюда инкогнито, о чем я очень сожалею. Ну так вот, я с удовольствием приглашу ее к себе в гости — ее и нескольких моих ближайших друзей.

Две–три особенно недоверчивые соседки даже пытались разузнать у Жюли, насколько можно верить этим заявлениям.

— Как вы считаете, ваша сестра действительно не возражает против присутствия на острове этой женщины? Ведь известно, что характер у нее не сахар, и будет очень странно, если вся эта история не закончится склокой.

— Склокой? — удивлялась Жюли. — Напротив, им есть о чем поговорить между собой. Помяните мои слова: Глория первой будет настаивать, чтобы Джина купила «Подсолнухи».

Это замечание удостоилось долгих обсуждений, так что в конце концов Глория сухо попросила Жюли заниматься своими делами.

— Заметьте, — говорила она, — здесь не продают дома кому попало. Нужно согласие остальных домовладельцев. И меня сильно удивит, если здешнее общество согласится принять такую заметную особу, как Джина.

— Ну а лично ты почему не хочешь? — спросила ее Жюли.

— Я? — взорвалась Глория. — Да мне нет до нее никакого дела! Уж не думаешь ли ты, что я боюсь? Пусть покупает свои «Подсолнухи», если ей неймется! Больше того, я буду настаивать, чтобы никто не смел ей мешать. Если только у нее хватит денег, в чем я сильно сомневаюсь. Она всегда производила много шума, но я не уверена, что ее средства соответствуют ее известности. Доказательство? Ну как же, раз она до сих пор вынуждена работать! Но повторяю: пусть себе покупает «Подсолнухи», и не моя вина, что потом она будет кусать себе локти. А я все–таки приглашу ее в будущий понедельник. Можешь всем сообщить эту новость.

— Меня это не касается.

— Нет, касается! Ты только делаешь вид, что тебе все равно, а сама шепчешься с кем ни попадя на каждом углу! Думаешь, я ничего не знаю? Так что не стесняйся, девочка, продолжай в том же духе! Будешь выходить, поставь мне Сонату Франка.

Конфликт назревал, и Жюли предусмотрительно старалась держаться в стороне. Поведение Джины казалось довольно странным, но Кларисса, удивительно ловко умевшая выпытывать новости, через одну из служанок господина Хольца разузнала, что старая дама предпочитала пока не привлекать к себе особого внимания, поскольку еще не решила, поселится ли в «Приюте отшельника». Между тем ближайшие подруги Глории тоже не сидели без дела. В одной из лучших книжных лавок соседнего городка они раздобыли «Историю кинематографа», но, к сожалению, о Джине узнали из нее не много. Всего по нескольку строк в разных местах книги, да еще ее фотография в роли роковой женщины. Это был кадр из фильма 1932 года. Сколько же ей тогда было? Книгу передавали из рук в руки, разглядывая тщательно загримированное лицо, освещенное прожектором фотохудожника. Нет, невозможно даже предположительно угадать. Тридцать? Тридцать пять? «Я бы дала сорок, — решилась Глория. — А в энциклопедическом словаре вы смотрели?»

Посмотрели и в словаре, но и там ничего не нашли.

— А почему бы прямо ее не спросить? — сказала Памела. — Почему не задать ей этот вопрос чисто дружески?

Глория немедленно согласилась.

— Да, Памела права. И я решила пригласить Джину к себе в этот понедельник. Разве моя сестра вам еще не говорила? Похоже, она уже совсем ничего не помнит…

— И вообще, — заключила Симона, — не имеет никакого значения, сколько ей лет.

Но почему–то Памела стала гулять в парке гораздо чаще, чем раньше, а Кейт как–то осмелилась даже окликнуть господина Хольца и попросить у него пару черенков роз. Вилла практически постоянно была под наблюдением. Жюли охотно шутила на эту тему, разговаривая с Джиной по телефону — а перезванивались они ежедневно. Джине все больше и больше нравилось в «Приюте отшельника». Господин Хольц оказался превосходным хозяином. Дом его был восхитителен.

— А какой покой! — вздыхала Джина. — Наконец–то я чувствую себя в безопасности.

— Но ваше присутствие вызвало кучу разговоров. Вы получили приглашение моей сестры?

— Да, вчера днем. Очень мило и дружелюбно написано. Наверное, я пойду. Тем более что я уже почти решила купить «Подсолнухи».

«Ну наконец–то! — думала Жюли. — Она созрела. Только бы купила, а там…» Она чуть было вслух не произнесла: «Я умываю руки», но вовремя спохватилась и, пожав плечами, отвечала:

— Я тоже там буду, и будет еще масса народу. Все подруги моей сестры явятся и будут просить у вас автограф, а потом выпьют за ваше здоровье. И вы окончательно станете одной из «наших». Маленькая поправка: говоря «наши», я не включаю в это число себя. Я не вхожу ни в одну группу. Пусть это вас не шокирует. Передавайте привет господину Хольцу.

Обстановка понемногу накалялась. Глория теребила подружек:

— Вы придете, не так ли? И постарайтесь привести с собой мужа. Я уверена, что Джина до сих пор неравнодушна к мужскому вниманию, или она здорово переменилась.

— Я на тебя рассчитываю, — сказала она Жюли. — Хватит изображать из себя дикарку. Твое место возле меня.

— С какой стати?

— С такой, что нас с ней будут сравнивать. В каждом углу будут шушукаться. «Глория сохранилась лучше», — «Да, но Монтано выглядит живее». — «Интересно, сколько раз она делала подтяжку, чтобы так выглядеть?» Как будто ты их не знаешь!

— Почему же? Прекрасно знаю. Они тебя очень любят.

— Ничего подобного. Они не любят меня. Я настолько стара, что это вселяет в них ужас. Подумай сама, я могла бы быть матерью каждой из них, а некоторым — даже бабкой! Я их притягиваю, а это совершенно другое дело. И если Джина вдруг понравится им больше, чем я, я пропала.

— Зачем же тогда ты ее приглашаешь?

— Затем, что я должна расставить все по своим местам. Затем, что вопрос стоит так: или я, или она. И я рассчитываю на тебя, чтобы узнать, кто о чем будет шептаться.

Жюли по–прежнему разыгрывала непонимание:

— Уверяю тебя, ты ошибаешься. По–моему, сама по себе встреча двух столько переживших женщин способна взволновать кого угодно!

Глория понемногу теряла терпение:

— Не просто двух женщин, а двух артисток! Двух священных коров, если тебе так больше нравится. Вот почему конфликт неизбежен. Но разрешится он в мою пользу, просто потому, что я старше. А она должна зарубить себе на носу, что ей здесь не место. Скорее бы понедельник!

Воскресенье прошло как канун большого сражения. Глория долго выбирала парик. Она не собиралась молодиться — это было бы смешно, — но хотела выглядеть свежей и привлекательной. Ей помогали две ее ближайшие подруги — Кейт и Симона: давали советы, выбирали макияж. Совсем чуть–чуть тональной крем–пудры. Морщины надо не прятать, а как бы сгладить. Главное — чтобы публике предстало лицо столетней женщины, которую еще может захотеться поцеловать. Репетиция заняла значительную часть дня, потому что с туалетом тоже возникли проблемы. Никаких летних платьев, несмотря на сезон, — руки слишком худы, а шея висит складками. Самое лучшее — надеть простое домашнее платье, достаточно просторное, чтобы фигура только угадывалась. Тогда все внимание будет обращено на украшения. Выбор серег вылился в долгую дискуссию. Нет, как раз не подвески, а вот эти бриллианты: от них лицо озаряется юным блеском, делаясь одновременно и доброжелательным и одухотворенным. И конечно, колье. Несомненно, колье. Глория — богатая женщина. Просьба этого не забывать. Она распахнула перед Кейт и Симоной свои ларцы, и обе женщины застыли в оцепенении.

— Можно? — робко шепнула Симона.

Она осторожно взяла в руки колье, переливающееся искристым потоком, поднесла к груди и замерла перед зеркалом, словно зачарованная. Наконец, едва дыша, словно в руках у нее была спящая змея, она аккуратно уложила колье на его бархатное ложе. Глория пожирала ее глазами, не пряча удовлетворенного тщеславия.

— Нравится?

— Я даже не подозревала… — бормотала Симона, в голове у которой уже носились лихорадочные обрывки каких–то далеких планов и надежд. У Глории ведь нет детей. И о наследниках она никогда ничего не говорила. Наверное, она захочет оставить что–нибудь на память своим лучшим подругам… Кейт в это время нежила в руках бриллиантовое ожерелье, от одной мысли о цене которого у нее кружилась голова.

— И вы храните здесь такое сокровище, — сказала она. — Но это безумие.

— Отнюдь. Я получаю удовольствие оттого, что время от времени прикасаюсь к ним, просто держу их в руках. Камни согревают, и вовсе не обязательно их для этого носить. Итак, что вы мне советуете?

— Колье, — решительно сказала Кейт. — От одного его вида она захочет провалиться сквозь землю.

— Так, теперь скрипка, — сказала Глория. — Будет лучше, если мы пока уберем ее вон туда, на полку. Ни к чему ее показывать, это нескромно. Бедняжка, мы вернем тебя на место, как только она уйдет. Полагаю, она пьет чай?

— Пьет, — подтвердила Симона. — Я это знаю от служанки консула. У господина Хольца она пьет очень крепкий цейлонский чай без сахара и без молока. Я все, что надо, приготовлю.

— Ну что ж, малышки, значит, мы готовы.

Весь этот разговор Жюли в мельчайших деталях пересказала Кларисса, которая принимала в подготовке самое активное участие.

— А знаете, о чем она меня попросила под конец? Только это — страшный секрет. Она сказала, чтобы я поставила в часовне свечку. Что–то я раньше не замечала за ней особой набожности.

— Жизнь ее слишком пуста, — тихо ответила Жюли. — Одна только мысль, что что–нибудь может перемениться в ее мелких привычках, уже приносит ей страдание. Она ведь здесь — королева. Она с утра и до вечера играет роль. И с утра до вечера она должна чувствовать, что владеет залом, а от этого волнуется в точности так, как волновалась перед выходом на сцену. Знаешь, Кларисса, я ведь ей завидую. Сценическое волнение — это такое необыкновенное чувство! В нем и страх, и радость, и панический ужас, и решимость идти до конца! Это как жизнь и смерть. Это… Нет, об этом невозможно рассказать, это надо пережить. За одну секунду того, что переживаешь перед выходом на сцену, я отдала бы все свои бесконечные часы, похожие один на другой… Впрочем, я ведь пообещала тоже быть на приеме. Спрячусь где–нибудь в уголке.

Гости начали собираться с четырех часов. Мужчины были в явном меньшинстве и одеты без особого изыска, тогда как их супруги принарядились, словно для выхода в свет. Фуршет накрыли в «концертном зале», и Глория, устроившись в кресле с чуть приподнятым сиденьем, встречала приглашенных на пороге своей комнаты. Жюли, действительно укромно притаившись в глубине комнаты, с любопытством наблюдала за происходящим. Никто, кроме нее, не знал и не мог знать, что спектакль, которому суждено было сейчас здесь разыграться, был задуман ею и ею же распланирован в мельчайших подробностях, хотя того, каков будет финал, не знала да же она сама. Это–то и было самое увлекательное, наполнявшее ее не то чтобы волнением, а приятным любопытством ожидания. По тому, как внезапно стихли, а потом и вовсе прекратились разговоры, она поняла, что Монтано на подходе. Все лица как по команде обернулись к двери. Джина вошла рука об руку с господином Хольцем, и сейчас же в зале воцарилась мертвая тишина. С ног до головы в черном, без единой побрякушки, почти без грима, прямая, несмотря на чуть согнутые плечи, она ступала гордой походкой патрицианок, которых ей столь часто доводилось играть в фильмах из древнеримской жизни. Она медленной поступью двигалась навстречу Глории, сверкающей драгоценностями, и каждому становилось очевидно, кто здесь истинная королева. На Жюли снизошло внезапное озарение. «Браво!» — громко крикнула она, и все дружно зааплодировали. Глория, опираясь на Кейт, приподнялась с кресла и, протягивая руки навстречу гостье, тихо спросила:

— Что за дура крикнула «браво»?

— Не знаю, кто–то из толпы, — отвечала Кейт.

Вот обе женщины уже обнимались, старательно изображая взаимное волнение. Затем Глория взяла Джину за руку и, обращаясь к публике, произнесла:

— Я счастлива принимать здесь, в нашем «Приюте отшельника», на весь мир знаменитую актрису. Для всех нас это огромная радость и большая честь. Мы от души желаем Джине Монтано, пережившей недавно ужас нападения, остаться здесь с нами и разделить с нами покой и радость жизни. Добро пожаловать, наш дорогой великий друг!

Новый взрыв аплодисментов, новые возгласы и приветствия. Глория явно выдохлась и снова опустилась в кресло. Джина как ни в чем не бывало продолжала стоять и уже говорила слова благодарности.

— На мой взгляд, — тихонько говорила мужу дама, обитавшая на вилле «Гардении», — она гораздо моложе ее. Я вполне допускаю, что она сделала пару подтяжек, но ты только посмотри на ее глаза! Эти черные неаполитанские глаза, где ты их подтянешь?! Как они сверкают! Они совершенно затмили нашу голубоглазую беднягу Глорию.

— Тсс! Что это они делают?

— Наверное, обмениваются подарками.

Теперь вокруг них плотной толпой теснились гости. Жюли выскользнула из комнаты и пробралась в свою «берлогу», как она ее называла. Чуть погодя пришла Кларисса и рассказала, что было дальше. Джина преподнесла Глории пластинку: «Сверкающую фантазию» Паганини (фальшивое золото для свадеб и банкетов, как считала Жюли). Глория в ответ подарила иллюстрированный альбом под названием «Звезды немого кино», который выудила из недр своей библиотеки, тем самым как бы указывая Монтано на то, что ее мировая известность принадлежит давно минувшим временам. Обе выразили живейшее удовольствие от полученных презентов, после чего Джина приступила к непременной церемонии раздачи автографов и ответов на многочисленные вопросы. «Вы намереваетесь поселиться здесь?» «Каковы ваши планы?» «Не собираетесь ли вы сыграть новую роль в театре?»

— Она ни разу не сморщилась! Держалась как молодая! — комментировала Кларисса.

— А Глория?

— Она была вне себя. Вы бы к ней зашли. Я помогла ей лечь в постель. Она отказалась от ужина.

Жюли пошла к сестре и нашла се уставшей, с кругами под глазами, в которых еще догорал едкий огонь гнева.

— Больше такого не повторится! — сказала она. — Столько народу, столько шума — для меня это слишком. И для нее тоже. Она еле волочила ноги, когда пришла пора уходить. Если бы этот Хольц не тащил ее на себе!.. Наконец–то все позади и каждый у себя дома. Я приму две таблетки могадона, иначе мне не уснуть.

Жюли тихонько вышла. События принимали хороший оборот, но пускать их на самотек было рано. Благодарение Богу, идей Жюли было не занимать. Перед тем как раздеться на ночь, она выкурила еще сигарету. Но почему, едва она забилась в любимое кресло, на нее навалились воспоминания о Фернане Ламбо? Он погиб в 1917 году, на пути в Дамаск. Тогда ее руки виртуозной пианистки были еще при ней. Так почему же она написала ему письмо, из–за которого он умер?

Спускалась ночь. Закат за окном горел неправдоподобно яркими красками. С моря доносился неспешный перестук моторной лодки. В такие вот вечера люди расстаются — без причин, без обид, без сожалений. Почему? Может быть, одна лишь музыка могла бы объяснить. Может быть, анданте из «Трио Эрцгерцога»… Когда печаль поднимается из такой глубины, которая глубже самой печали… «Бедная моя жизнь, — думала Жюли. — Скверная жизнь». Она поднялась и широко распахнула окно. Глории в 1917 году был тридцать один год, а сколько же было бедняге Фернану? Двадцать два или двадцать три. То, что она была его крестной матерью, еще можно было бы понять. Но его любовницей! А она стала его любовницей сразу же, едва этот мальчик прибыл в свое первое же увольнение, а потом из ее постели отправился прямо на войну, уверенный, что когда–нибудь потом она выйдет за него замуж. Почему она написала то письмо? А главное, почему воспоминание о нем с головокружительной тошнотой всплыло в ее памяти именно сегодня, именно в этот вечер? С чего она взяла, что должна предупредить его, рассказать ему, что Глория не любит и никогда не полюбит никого, кроме самой себя, что в ее жизни имеет значение только скрипка, только известность и зарождающаяся слава? Письмо не было анонимным. Она подписалась под ним. Тогда она была уверена, что выполняет свой долг. Значит ли это, что именно она повинна в том, что вскоре он погиб? Как знать, может быть, он, поняв, что в жизни ему нечего больше терять, нарочно бросился навстречу опасности? Глория проронила несколько слезинок и согласилась дать концерт в пользу раненых.

Награжденный посмертно, Фернан Ламбо был похоронен на военном кладбище, куда теперь водят туристов. Жюли смотрела, как в сгущающихся сумерках понемногу исчезают аллеи. Зачем прошлое вышло к ней из ночи? Ведь не потому же, что ее разбередила стычка между Глорией и Джиной? Конечно не поэтому. Это ерунда, не стоящая внимания. Унизить, задеть Глорию, заставить ее почувствовать себя побежденной — это было вполне законно. Быть может, не слишком красиво, но все–таки законно. Так же как вполне законно было честно предупредить молодого лейтенанта со слишком горячей головой. Но почему только сейчас, глядя на догорающий летний закат, Жюли поняла, что она начала мстить еще до того, как лишилась рук? А главное, за что мстить? Что такое отняла у нее сестра до того, как отнять руки? Она не знала. Понимала только, что начала сводить с сестрой счеты задолго до того, что произошло во Флоренции в 1924 году, и, значит, тому была какая–то смутная причина. Чем закончится ее месть? Нет, она не хотела! Просто оказалось, что она начала играть какую–то загадочную партитуру… Она трогала клавиши, но почему–то слышалось совсем не то, чего она ждала. Но не фальшь, нет… Это был похоронный марш.

Тыльной стороной затянутой в перчатку руки она с силой надавила на мокрые от слез веки. Бедный лейтенант. Какой он был светлый, какой красивый! На нее он даже не взглянул. Он любил одну скрипку, ее сентиментальное, ласкающее вибрато…

Она закрыла окно, чтобы не напустить комаров, и в темноте стала раздеваться. Потом, устав от борьбы с особенно недостижимыми застежками, вытянулась на постели. Она не старалась уснуть. Ей хотелось одного: загнать назад и больше не выпускать рой ставших непослушными воспоминаний, заставить их молчать, уйти в небытие. Как было бы хорошо научиться ничего не видеть, ничего не слышать, превратиться в ничто. Это совсем не трудно. Это умеют делать гуру, монахи, проводящие жизнь в созерцании, отшельники–анахореты… Что ж, я протянула Джине руку помощи, теперь пусть действует сама. Я самоустраняюсь.

События между тем набирали обороты. Уже на следующий день Джина объявила о своем намерении купить «Подсолнухи», и весь «Приют отшельника» пришел в волнение. Совет домовладельцев собрался под председательством мадам Женсон–Блеш в общей библиотеке, куда Глория попросила себя отнести. Господин Хольц сам предложил позвонить Жюли и держать ее в курсе, поскольку ее на совет не приглашали — она ведь была всего лишь жиличкой у собственной сестры. Сказать заранее, чем закончится собрание, было невозможно. Если кандидатуру Джины отклонят, то Глория по–прежнему останется королевой. Если же ее примут… Жюли нервно шагала между телефонным аппаратом и диваном в гостиной, на который время от времени вынуждена была присаживаться, ожидая, пока не утихнет боль в боку. Глория не осмелилась открыто выступить против Джины. Но она высказалась в том смысле, что присутствие на острове такой знаменитости, как Монтано, непременно повлечет за собой наплыв журналистов, фотографов, писателей и артистов, особенно во время проведения фестивалей в Каннах, Ницце и Монако. Многим этот аргумент показался решающим, но тут очень ловко вступил господин Хольц:

— Джина Монтано известна в мире не больше вас, а вы тем не менее принимаете ничуть не больше гостей, чем каждый из нас. Кроме того, я уверен, что Джина Монтано прежде всего стремится к спокойной жизни. Не забывайте о ее возрасте.

Мадам Лавлассэ воскликнула:

— Но мы понятия не имеем о ее возрасте!

Общий шум и восклицания. Снова пришлось вмешаться господину Хольцу и призвать к тишине.

— Мне кажется, что я могу ответить на этот вопрос. Мы подолгу разговариваем между собой, и совершенно случайно я узнал, что ее тетка когда–то служила в гардеробе миланской Ла Скала. И якобы она уверяла, что Джина родилась в тот самый вечер, когда Верди создал своего «Отелло». Впрочем, с уверенностью ничего утверждать нельзя, потому что в это время в Неаполе случилось сразу несколько извержений Везувия, а следом за ними и землетрясений и мать Джины вынуждена была срочно покинуть город и переселиться к сестре. В спешке она забыла даже окрестить ребенка. Вот почему само рождение Джины невольно оказалось окутанным некоей тайной. Достоверно известно лишь одно: она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году.

— Тогда же, когда и я! — с внезапной тревогой в голосе воскликнула Глория.

— Совершенно верно, — подтвердил Хольц, — но если хотите знать мое мнение, то мне кажется, что вся эта история с созданием «Отелло» оказалась настолько в ее вкусе, что она ухватилась за нее из самого обыкновенного кокетства. Она родилась в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, это бесспорно. Какого числа? А так ли уж это важно? Надеюсь, вы не собираетесь организовывать расследование в Неаполе? Лично я убежден, что она намеренно прибавляет себе годы, потому что это выглядит достаточно шикарно — дожить до ста лет. Что вы об этом думаете, мадам Глория?

— Я думаю, что единственная, кто доживет до ста лет, — это я, — кисло ответила Глория.

Все присутствующие громко засмеялись, приняв ее слова за остроумную шутку. Они глубоко заблуждались. Вечером, придя навестить сестру, Жюли застала ее в самом мрачном расположении духа.

— У тебя что–нибудь болит?

— Ничего у меня не болит.

Жюли машинально протянула руку, чтобы пощупать у Глории пульс.

— Не прикасайся ко мне! Оставьте меня наконец в покое! Нет у меня температуры! Это все из–за этой интриганки! Она выводит меня из себя!

Она села в постели и теперь уже сама схватила Жюли за запястье.

— Она совершенно заморочила своего дорогого Юбера! Этот искренний болван в конце концов убедил все собрание. Большинство проголосовало за Джину. Больше того! Скажу тебе честно, за нее были все, кроме меня. Понимаешь, в какое положение я попала? Они подумают, что я испугалась этой развалины! Что я ей завидую! Я — завидую!

— Успокойся, прошу тебя.

Но Глория ее не слышала. Ее душил гнев.

— Они хоть знают, откуда она взялась? — кипятилась она. — Даже Хольц вынужден был признать — раз уж об этом заговорили, ему просто некуда было деваться, — что Джина сама выдумала себе романтическое происхождение, потому что она прекрасно понимала, что подобная жалостливая легенда может помочь ей в карьере. И что ты думаешь? Даже Кейт, даже Симона проглотили наживку!

— Послушай, — сказала Жюли, — ну какое это может иметь значение, что никому не известно в точности происхождение Джины?

— Я уже сказала тебе: оставь меня в покое! Ты никогда ничего не понимаешь!

— Да что тут понимать–то?

— Да подумай же ты хоть чуть–чуть!.. У меня нет никакого ореола тайны, так? И теперь, если эта шлюха захочет, она всех их приберет к рукам! Они будут ходить за ней по пятам, как безмозглые гусыни, надеясь, что она швырнет им пару зерен! Скажи на милость, для чего мне жить до ста лет, если это больше никого не удивит?

Это был крик души, и Жюли едва не дрогнула.

— Погоди, дело ведь не зашло еще так далеко, — попробовала возразить она. — Она ведь еще даже не переехала. Ты всегда успеешь снова взять инициативу в свои руки. Тем более что она не так уж крепка, как кажется. Говорят, что она очень мало ест и почти не спит.

— Правда? — встрепенулась Глория. В ее убитом голосе забрезжили нотки надежды.

— Ты же знаешь, — продолжала Жюли, — я никогда ничего не вижу. Зато я слушаю… И умею заставить болтать служанок.

— Спасибо! Спасибо тебе. Я чувствую себя уже гораздо лучше. Теперь ступай. И береги себя тоже.

Прошло еще несколько дней, внешне мирных, но заполненных напряженными внутренними интригами. Господин Вирлемон де Грез, бывший директор банка «Лотарингский кредит», написал мадам Женсон довольно сухое письмо, в котором сообщал, что выводит свою кандидатуру из совета, в котором, по его мнению, распространился недопустимый дух сплетен и пересудов. Мадам Женсон немедленно ответила на это послание. У Глории теперь каждый день собирался военный совет, снова сплотивший готовое было рассыпаться ядро вернейших сторонниц. К Глории вернулся аппетит, на щеках у нее снова заиграл румянец. Жюли навещала Джину, и та, радостно обходя еще пустые комнаты виллы, уже распределяла, куда поставит мебель, доставки которой ожидала с минуты на минуту. Она не могла нарадоваться на такую приятельницу, как Жюли, — ведь та была в курсе всех интриг, сотрясавших «Приют отшельника». Она делилась с Жюли планами о том, где разместит книжные шкафы, где — витрины с сувенирами, куда поставит кресло–качалку («Я привыкла качаться, когда смотрю телевизор»), и одновременно расспрашивала ее о Глории.

— Она все еще злится на меня?

— Не то чтобы злится… — тянула Жюли. — Скорее она чувствует себя немного растерянно. В сущности, она ведь вас побаивается. Здешние обитатели настолько очерствели сердцем, что присутствие сразу двух столетних дам может показаться им… гм… несколько чрезмерным.

— Ах, кара мия, ты меня уморишь! Только я ведь вовсе не прошу, чтобы меня здесь любили! Скажи ей… Скажи ей… Я — не воровка. Так, сюда поставлю кинопроектор. Устроим здесь «киноуголок». Знаешь, у меня довольно большая фильмотека. В конце концов, я ведь имею право смотреть кино, нет? Она же слушает свои пластинки! Так что ты можешь приходить ко мне, когда захочется увидеть какой–нибудь фильм.

После этого Жюли проинструктировала Клариссу:

— Расскажи моей сестре, что у Джины есть кинопроектор и что она собирается устраивать для соседей показ кинофильмов. Только смотри, говори это не в лоб, а так, как бы между прочим.

В тот же вечер Глория задержала у себя Жюли:

— Присядь. Вечно ты носишься как угорелая.

Она, против обыкновения, казалась тихой и едва ли не нежной. Сегодня на ее лице было больше макияжа, чем обычно, но слой пудры не мог скрыть мельчайших, словно трещинки, морщинок, от которых ее фарфоровые щечки выглядели какими–то неживыми. В свете двух настенных бра, укрепленных с обеих сторон от постели, ее голубые глаза казались серыми, окруженными темными тенями и словно больными.

— Кларисса тебе уже рассказала? — спросила она.

— О чем она должна была мне рассказать? Ее сплетни меня не интересуют.

— А жаль! Потому что иначе ты бы знала, что эта самая Монтано собирается устраивать у себя киносеансы! Она будет показывать диапозитивы и вообще разведет здесь самую бесстыдную рекламную кампанию! Еще неизвестно, не собирается ли она брать за это деньги. К счастью, по условиям договора она не имеет на это права. В нашей резиденции запрещено использование жилых помещений в коммерческих целях.

— Куда тебя занесло? — прервала ее Жюли. — И вообще, что ты терзаешься, когда ничего еще не известно?

— Ладно–ладно, вот увидишь. Монтано — это же чума. Не пойму, чем она вас всех купила, что вы все бросаетесь ее защищать? Впрочем, я кое–что придумала. Ты поможешь мне, Жюли. Не забывай о своем возрасте! К тебе будут относиться так же, как сейчас отнесутся ко мне.

— Я готова помочь тебе, но скажи, чем именно?

— Ты в хороших отношениях с Юбером Хольцем. Не спорь, я знаю! Поговори с ним. Потихоньку порасспроси его о Джине, только как бы между прочим, не напрямик. Если бы нам удалось доказать, что она жульничает… Ты же видела, как она ходит, как она разговаривает, как смеется. Я руку готова дать на отсечение, что ей меньше, чем она всем говорит. Клянусь тебе, она лжет. Ведь кто она такая? Какая–то иностранка. Она может наболтать что угодно.

— Допустим, — согласилась Жюли. — Но что же дальше?

Глория прикрыла рукой глаза и устало произнесла:

— Я знаю. Я смешна. Почему я все время думаю только об этом?

— Тебе бы надо показаться нашему доктору. Мы понимаем, что ты прекрасно владеешь собой, но ведь ты мучаешься…

— Ты хочешь сказать, что по мне видно, как мне плохо? Ну–ка дай сюда зеркало! Да поосторожнее с ним! Вечно ты все роняешь!

Она схватила зеркало и долго изучала в нем свое отражение: анфас, три четверти, с одного бока, с другого…

— Охапки цветов… Крики «бис»! А теперь вот это… — вполголоса бормотала она.

Наконец она уронила руку, опустила голову на подушки и прикрыла веки.

— Не смотри на меня, — сказала она. — Спокойной ночи, Жюли.

И вдруг, приподнявшись на локте, заорала:

— Мне плевать на нее, слышишь? Плевать! Пусть катится к чертовой матери!

Жюли тихонько прикрыла за собой дверь. Она впервые слышала, чтобы ее сестра ругалась как мужик. Как Оливье, который из–за любого пустяка готов был разразиться бурей проклятий, ругательств и богохульств. Оливье Бернстайн, столько сделавший для Глории, для ее славы. Скрипка Страдивари — это он. И машина марки «испано», свернувшая с дороги на подъезде к Флоренции, — это тоже был он. Жюли помнила все. Пока ей оказывали первую помощь, она, пребывавшая в полубессознательном состоянии, но почему–то с невероятной отчетливостью отмечавшая все, что происходило вокруг, слышала, как он тряс Глорию. «Черт возьми! Доигралась? Ты видела ее руки?!» Ну почему обрывки воспоминаний снова всплывают в ее памяти, словно пузырьки ядовитого газа, лопающиеся у поверхности болота?

Она направилась к холму, куда часто ходила теперь по вечерам. Здесь никто никогда не гулял. Она вытащила из сумки сигарету «Кэмел», чуть помятую. Ей пришлось отказаться от «Житан», а потом и от «Голуаз» из–за их едкого запаха, которым пропиталась вся ее одежда. Однажды Глория, обнюхав ее, спросила:

— Ты соображаешь, что делаешь?

Она тоже могла бы ответить: «Мне плевать!» Но она просто перешла на светлый табак — оттого что он пах медом и был гораздо вреднее для горла. Она уселась прямо на землю и стала рассеянно глядеть на море, слушая доносящийся издалека шум прибоя. «Дебюсси, — подумалось ей, — ничего не понял в Средиземном море». Потом ее мысли вернулись к Бернстайну.

Ей теперь незачем было обманывать свои воспоминания. Даже наоборот, ей хотелось выпустить их на волю, словно настало время привидений… Бедный Оливье! Она околдовала его сразу, с первой же встречи. Это было в Берлине, спустя несколько лет после войны, году в 22–м или в 23–м… Глория уже была очень известна, гораздо более известна, чем ее сестра, хотя та только что вернулась после триумфальных гастролей по Соединенным Штатам. Пианист, который должен был аккомпанировать Глории, внезапно заболел и в последний момент отказался выступать. Жюли долго колебалась, прежде чем согласиться заменить его. Это был сольный концерт, и программа была подобрана исключительно для скрипки: соната Тартини, «Крейцерова соната» и что–то еще, она не помнит, что именно. Впрочем, это не важно. Главное, что Глория считала себя обязанной занять всю сцену целиком, заглушить фортепиано, играть, изгибаясь корпусом, широко отводя руку, закатывая глаза — словом, изображая из себя отрешенную жрицу искусства. Ее манера оскорбляла музыку. Жюли, застыв от презрения, ограничилась тем, что грамотно вела свою партию, а когда громом грянули аплодисменты, она не вышла вперед, словно подчеркивая, что не желает получать своей доли из этих аплодисментов. Оливье Бернстайн, сраженный красотой Глории, едва дождался окончания концерта, чтобы выразить ей свой восторг и восхищение. Заметил ли он, что на сцене была еще и пианистка? Вряд ли. Он видел одну Глорию и перед ней одной рассыпался в комплиментах, извинениях, приглашениях и даже каких–то обещаниях, которые Глория выслушивала с легкой улыбкой чуть задетой добродетели. Это было вранье. Ее счастьем, ее наркотиком как раз и было вот это ощущение собственной власти над другими. Жюли никогда не могла понять, каким таинственным образом эта самая власть обретала магическую силу через ее смычок. Заиграй она что–нибудь примитивное вроде песенки «Под ясной луной», все равно произойдет неизбежное чудо. Люди, слушавшие ее, теряли над собой контроль, становились ее рабами. Все, кроме Жюли. Все, для кого музыка была лишь сладостной дрожью, мурашками по спине. Глории нравилось видеть их у своих ног: восторженных, опьяненных, терявших разум — такими она могла их презирать. Они все были ее плебсом. И еще — зеркалом, в котором она неустанно, с упоением ловила бесконечно умноженное отражение непостижимого своего дара. Вот и Бернстайн, несмотря на свое огромное состояние, на свою промышленную империю, на свое собственное обаяние, был ничем не лучше любого из этих фанатиков.

Жюли оперлась на локоть. Она уже устала: сосновые иглы больно впиваются в кожу. Нужно ли ворошить мутный осадок прошлого? Она чувствует, что нужно. Может быть, именно сейчас она как никогда близка к тому, чтобы понять правду. Глория всю жизнь ждала от нее одного — уважения. Она и сейчас продолжает его ждать. Огромные залы приняли ее и покорились ее власти, и лишь один человек — Жюли — отказывал ей в признании. Жюли не спорила, сестра была выдающейся скрипачкой. Но истинным музыкантом она так и не стала. Непомерная гордыня мешала ей согласиться с ролью скромной слуги великих мастеров, послушницы в храме, воздвигнутом гениями.

Очень скоро Глория вышла замуж за Оливье Бернстайна.

Жюли порылась в сумке и обнаружила, что пачка «Кэмел» пуста. Тогда она сняла с рук пропахшие никотином перчатки. У нее было несколько пар, и часть из них постоянно сушилась на веревке, протянутой в ванной комнате. Надо будет сказать Роже, чтобы купил ей новый блок. Она стала курить по две пачки в день! Уже на второй день правая перчатка желтеет, и Кларисса, глядя на нее, укоризненно покачивает головой.

С моря потянуло ветром. От земли сразу же повеяло смолистым запахом хвои. В такие минуты Жюли позволяет себе выпустить свои руки на свободу: пустить их погулять, ощутить дуновение воздуха, дать им потереться друг об друга. Она зорко оглядывается вокруг, словно боится, что они могут от нее сбежать. Но все тихо. В «Приюте отшельника» ложатся рано. Вот и сейчас не спят только на одной вилле, в «Глициниях», как раз под ней. Там сегодня празднуют день рождения архитектора Гаэтана Эртебуа. Ему семьдесят лет, и он хромает на одну ногу — задело шальной пулей во время ограбления супермаркета. Сам он никуда не ходит, зато его жена близко дружит с Глорией и делает для нее в городе мелкие покупки. Жюли совсем не хочется спать. Воспоминания по–прежнему роятся перед ней в ночи. Оливье не был особенным красавцем, зато как он был богат! Он не привык ни в чем себе отказывать. Наивный человек, он и к женщинам относился как к породистым лошадям. Даже Глорию после особенно удачного концерта он, казалось, готов был потрепать по шее. И упорно осыпал ее подарками. Лучшая скрипка, уникальные драгоценности, шикарные автомобили. Жюли безумно раздражала эта его манера, но вовсе не от зависти. Просто ей, воспитанной в строгой протестантской семье, все это казалось верхом неприличия. Ей все же удалось тогда освободиться, подыскав для Глории в качестве аккомпаниатора бывшего своего товарища по консерватории и заодно осчастливив последнего. Ее пригласили в Японию, и она вообще уехала из Франции. Весь 1923 год она провела за границей. Ее выступления шли с неизменным успехом, но по какой–то загадочной причине вокруг нее никогда не вились никакие поклонники. То ли из–за ее манеры одеваться, то ли из–за категорического нежелания присутствовать на официальных приемах, то ли из–за умения пресекать в корне попытки пошлых ухаживаний. Для нее все это не имело никакого значения, потому что ей вполне хватало себя. У нее был ее рояль, ее работа и любимые композиторы–авангардисты. Равель, Дюка, Флоран Шмитт, только что закончивший «Маленького эльфа», Руссель и Сати, самый спорный из всех. Она пыталась, правда без особого успеха, предлагать публике, привыкшей к классике, некоторые из их произведений. Иногда ей приходилось слышать даже свист в зале, но она продолжала идти своим путем, уверенная в том, что вкус и разум ей не изменяют. В 1924–м она получила приглашение на концертное турне по Италии, смутно догадываясь, что руку к его организации в немалой степени приложил ее зять. Вскоре она узнала, что он и в самом деле мечтал воссоздать дуэт «Глория — Жюли», полагая, что на этом можно будет больше заработать. Как отнеслась к его идее сама Глория? И почему Оливье решил вдруг сунуть нос в дело, которое его совершенно не касалось? Так или иначе, Жюли пароходом приплыла в Марсель, а оттуда на несколько дней уехала в Канны отдохнуть. Судьба любит играть недобрыми совпадениями. К ней приехал Оливье и клятвенно уверял ее, что идея выступления сестер дуэтом исходила от Глории. Почему бы вам не попробовать? Они провели несколько репетиций, после которых стало окончательно ясно, что согласия между сестрами нет и быть не может. Разумеется, они грамотно вели свои партии, но в самой их старательности ощущалась непереносимая серость. Да еще Оливье выступал с замечаниями, хотя его, технаря до мозга костей, музыкальность в лучшем случае ограничивалась умением просвистеть арию из «Корневильских колоколов».

Жюли глядит на свои руки, спокойно лежащие рядышком на коленях. Разве могла она подозревать, что им тогда оставалось жить всего несколько дней? Роковое стечение обстоятельств продолжалось. В Риме внезапно заболел известный польский пианист Игорь Слански, и назначенный через неделю концерт, с нетерпением ожидаемый любителями музыки, оказался под угрозой срыва. Поднялась немыслимая суета. Оливье вмешался, даже не посоветовавшись с Жюли. Нельзя же срывать концерт! Организаторы умоляли ее, заранее соглашаясь с любой программой. Она устроила зятю бурную сцену, но разве с Оливье можно было сладить? До отъезда в Рим оставалось четыре дня, когда утром, выходя из «Карлтона», Жюли увидела у подъезда отеля поджидавшую ее белую «испано–сюиза».

— Это вам, дорогая Жюли, — сказал он. — Нельзя, чтобы вы приехали туда как неизвестно кто. Вам нравится?

Она не смогла отказаться, а служащий отеля тем временем уже грузил ее чемоданы.

— Глория сама поведет, — продолжал он. — Я хочу купить ей «паккард» с откидным верхом. Вы же знаете, она обожает автомобили. Сесть за руль для нее — удовольствие.

Сейчас Жюли кажется невероятным, как судьба буквально по тростинке строила ей ловушку. Это был какой–то дьявольский пасьянс. Они выехали солнечным утром, Глория и Жюли — впереди, Оливье — сзади, как всегда, обложенный какими–то бумагами, докладами, отчетами. Он работал постоянно, и его секретарь Жорж вечно следовал за ним, как послушный автомат. На сей раз Жоржа не было — он уехал в Рим раньше, чтобы, как он выражался, подготовить «квартиры».

— Не гони так, — время от времени бросал Глории муж. — Никакого удовольствия от такой бешеной езды.

Поездка протекала скорее весело. Жюли отчетливо помнит: она решила все–таки отказаться от этого слишком роскошного, а главное — ненужного подарка. Зачем ей автомобиль? Она предпочла бы обитый изнутри грузовик, в котором можно было бы перевозить «Плейель». Но разве Оливье объяснишь, что концертный рояль — это не просто мебель? Но после римского выступления она с помощью Глории все–таки постарается его убедить. А пока «испано» мягко летела по дороге мимо Генуи, мимо Пизы. Летела к катастрофе. Зачем они сделали крюк в сторону Флоренции? Злой гений ее судьбы, наверное, приготовил не один сюрприз, но в конце концов выбрал летний ливень, от которого дорога стала скользкой. Он же выдумал некую важную встречу во Флоренции с дельцом из Милана, которая «займет не больше двух часов».

Жюли снова как наяву увидела ту дорогу, и руки ее инстинктивно прижались к животу, как будто она еще могла их спасти. Резкий удар по тормозам, и прямо перед глазами — дорожный столб, яростно летящий прямо на нее. И в то же мгновение, как будто душа ее уже переселилась в иной мир, сквозь беспамятство забытья — голос, который ей не забыть никогда: «Черт возьми! Доигралась! Ты видела ее руки?!» И тут же гудки клаксонов, крики, шум. Она слышала, как кто–то произнес: «Ей их ампутируют». И тогда в нее вселилась боль. Долгие месяцы потом она не отпускала ее ни на минуту, то превращаясь в непереносимо жгучий муравейник, то в тупые удары молотка, то в судорожный спазм, то в… Но главная боль была в душе. Потому что настал день, когда хирург сказал: «С фортепиано для вас покончено». Он выразился не так грубо, но от этого было только хуже.

Жюли поднимается с земли. Надевает провонявшие старой трубкой перчатки. Отряхивает юбку. Скоро одиннадцать. В мерцании звезд ей чудится что–то недоброе. Она приподнимает плечи, словно старается скинуть с них груз воспоминаний. Зачем только Оливье… А впрочем, оставим мертвых в покое. Время справедливости миновало. И память постепенно превратится в цветущую аллею, проложенную между могилами.

Тихим шагом она идет домой. Завтра… Ах да, ведь у нее появилось «завтра»! И она наконец–то заснет без снотворных.

* * *

Доктор Муан уселся за рабочий стол и сдвинул на лоб очки. Он улыбался.

— Ну что ж, — сказал он, — имеем полное право радоваться. Ни малейшего ухудшения. Скажу даже больше, мне кажется, что стало лучше. Чем вы это объясните? Отдохнули? Или перестали мучиться мрачными мыслями? Спите хорошо? Выполняете все мои предписания? Что же все–таки случилось? Я, конечно, знаю, что в таких случаях, как ваш, ремиссия — довольно частое явление, но столь резкое улучшение удивляет даже меня.

Он снова рассматривает рентгеновские снимки, перечитывает справки о лабораторных исследованиях и наконец переводит взгляд на Жюли.

— Есть вопрос, который я хочу вам задать. Вы в прошлый раз упомянули, что неоднократно проходили курс лечения в частных клиниках для душевнобольных. Сколько именно раз?

— Четыре, — отвечает Жюли. — У меня была тяжелая депрессия, а потом трижды возникал рецидив.

— Это было давно?

— Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— И вызван он был, разумеется, случившимся с вами несчастьем?

— Разумеется.

— А потом?

— Потом в тысяча девятьсот тридцать втором году. Я жила тогда с сестрой в Нью–Йорке. Еще один кризис был в тысяча девятьсот сорок пятом году, сразу после войны.

— Вы снова были за границей?

— Нет, в Париже. Сестра приехала ко мне, как только ей стало известно о гибели мужа. Это был третий ее муж. Понимаете, это достаточно сложно. Он был евреем и погиб в Дахау. Я провела в клинике несколько месяцев. А потом моя сестра вышла замуж за богатого колониста, мы переехали в Алжир и жили там до известных событий. Дело в том, что муж сестры был оасовцем и погиб при загадочных обстоятельствах.

— Если я вас правильно понял, вам пришлось пережить немало потрясений…

— Так и есть, — согласилась Жюли.

Доктор снова взялся за блокнот.

— Позвольте, я запишу. Это все очень важно. Значит, так. Первый приступ случился в тысяча девятьсот двадцать пятом году. А что стало с первым мужем вашей сестры?

— Они развелись в тысяча девятьсот двадцать пятом году.

— Хорошо. Второй кризис случился в тысяча девятьсот тридцать втором году. Ваша сестра снова вышла замуж?

— Да. За человека, занятого в рекламном бизнесе. Он покончил с собой в тысяча девятьсот тридцать втором году.

— Весьма любопытно. Теперь вспомним тысяча девятьсот сорок пятый год, год смерти вашего зятя. Готов спорить, что четвертый муж вашей сестры погиб или в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом или тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году.

— Совершенно верно. В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом.

— А вы в том же году снова попали в клинику?

— Доктор, поймите, что все эти события были для меня страшным потрясением. У меня ведь не было никакой личной жизни, никакой работы. Я жила подле Глории. Все, что затрагивало ее, касалось и меня. Ей было легче держаться, потому что у нее было дело.

— Простите, но мы забежали вперед. Сколько лет было вашей сестре в тысяча девятьсот сорок пятом году?

— Пятьдесят девять.

— И она еще выступала?

— Да, но уже не с сольными концертами. Она организовала струнный квартет, который с большим успехом выступал несколько лет. А потом она в пятый раз вышла замуж и оставила сцену.

— А этот ее муж как умер?

— От сердечного приступа.

— Ну а вы? Как вы пережили его кончину?

— Да в общем–то, спокойно. Он мне не очень нравился, этот ее Оскар.

— Значит, все остальные вам очень нравились?

— Доктор, не старайтесь поймать меня на слове, это вам не удастся. Не воображайте, что я была влюблена в мужей своей сестры. Это просто смешно. Поймите, когда я жила у Глории, никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Я просто сидела в углу, как мышка, и была самым бесполезным на свете существом, потому что ломала и била все, к чему ни прикоснусь.

Доктор закрыл блокнот.

— Не смею настаивать. Я записал только то, что вы — очень неуравновешенный человек и что ваше улучшение не имеет видимой причины. Это ведь так и есть? Я очень рад. Но вам, пожалуй, стоит посоветоваться с невропатологом. Я говорю совершенно серьезно. Мне кажется, он сможет понять, почему вы решили отказаться от операции. Вы знаете, что еще не поздно?

Он задумчиво опускает со лба очки и скрещивает пальцы.

— А ваша сестра в курсе, что вы проходите у меня курс лечения?

— Нет. Ее это не касается.

— Как она себя чувствует?

— Последние два дня что–то неважно. Как будто что–то ее тревожит.

— У вас с ней хорошие отношения?

— Всякое бывает. Вы ведь не знаете, доктор, что такое старость. Старики хуже детей. Из любого пустяка они готовы сделать трагедию. А в жизни стариков и нет ничего, кроме пустяков. Поэтому лучше не будем об этом.

— И все–таки вы говорите об этом с таким юмором, что это не может меня не радовать. Ну что ж, думаю, раньше чем через две недели вам нет смысла показываться. А в случае чего у вас в «Приюте отшельника» есть доктор Приер. Он хороший врач. Удачи вам!

Жюли не спеша идет к пристани. Доктор Муан прав. Она и в самом деле переживает сейчас если и не подъем, то удивительное спокойствие — оттого, что угрызения совести отступают куда–то далеко. Если бы он проявил больше настойчивости, она рассказала бы ему, как ей удалось расквитаться с Оливье. Она объяснила бы, что после происшествия на дороге между Глорией и ее мужем вспыхнула ссора. Как всегда, трагедия породила массу слухов. Болтали, что Глория вела машину нетрезвой, что она сильно превысила скорость: «Вы же знаете, эти люди думают, что им все позволено, раз они знамениты и богаты. Они могут делать с другими все, что заблагорассудится! Поверьте, это был не просто несчастный случай! Доказательство? А почему они держат взаперти пострадавшую? Почему они прячут ее в какой–то частной клинике во Флоренции?» В эту клинику действительно не пускали журналистов, а из персонала невозможно было вытянуть ни слова. «А вы знаете, кому принадлежит клиника? Некоему типу, известному своими связями с депутатом парламента Геннаро Бертоне, вице–президентом франко–миланской фармацевтической фирмы, а контрольный пакет акций этой фирмы по чистой случайности принадлежит Бернстайну». Падкие на скандалы газетенки принялись на все лады обсасывать происшествие. «Несчастный случай? А может быть, тщательно подготовленная диверсия? Как знать, не было ли у промышленного магната стычек с его свояченицей? И разве обе сестры — виртуозные музыкантши — не соперничали между собой?» Чтобы избежать закипающего скандала, Глория уехала на гастроли. Оливье вернулся в Париж — уладить кое–какие дела.

«А я, — вспоминала Жюли, — осталась одна, со всех сторон окруженная заботой, улыбками и комфортом, который был мне совсем не нужен. Даже боли меня лишили. Стоило мне чуть сморщиться, следовала доза морфия. Вот когда все началось».

Она уже на пристани. Катер поджидает ее. Марсель грузит в него ящики, коробки, корзинки.

— Новенькой вещички, — говорит он.

— Какой новенькой?

— Ну как же, мадам Монтано! Завтра будут мебель перевозить. Но для этого вызвали специалистов из Тулона. Увидите, что будет твориться. Ну, прыгайте. Сейчас отчаливаем.

Она садится на носу. Время от времени за бортом вскипают фонтанчики брызг, и капельки воды попадают ей на ноги. Воспоминания снова захватили ее. Депрессия — это мягко сказано. На самом деле она была тогда на грани помешательства. Глория потом старалась внушить ей, что они оставили ее одну во Флоренции ради ее же блага: ведь ей повсюду мерещились преследователи. Предводителем был ее зять, а Глория — его соучастницей. Когда в ней проснулись первые подозрения? Вообще когда она начала догадываться, что была лишней? Что она мешала им? И это по приказу Оливье ее одуряли морфием. Морфием, который производили как раз в его лабораториях. А может быть, он был воротилой наркобизнеса? Это была ни на чем не основанная догадка, своего рода бредовая идея, но зато как она все проясняла! Как будто перед ней с ослепительной четкостью предстал план ее уничтожения. Сначала руки. Затем голова. И все, она больше не соперница. Больше никто не скажет: «Конечно, Глория не лишена приятности. Но ее сестра гораздо тоньше и музыкальнее».

Вдруг ей становится стыдно. Ни к какому невропатологу она не пойдет. Не хватало еще, чтобы он докопался до уснувших в ее душе призраков. Да, мысль была безумной, как безумным было и анонимное письмо, которое она за кругленькую сумму в лирах надиктовала ночной сестре. Но при всей своей дикости ее догадка оказалась совершенно справедливой. Началось расследование, в результате которого открылся доселе никому неведомый канал сбыта наркотиков. А толчком послужило всего одно слово: «морфий». Оно было хуже самого яда, потому что его отравленные корни проникли к ней в душу. Бернстайн сумел выкрутиться, но ему пришлось развестись.

Остров уже совсем близко. Жюли немного подташнивает. Укачало в катере? Или это виноваты образы, что толкутся в ее голове? Иногда кажется, что прошлое окончательно умерло. Собственно, так оно и есть. Но от него остается эхо, которое тянется долго–долго, как бесконечная нота грустной песни, что звучит в тебе, хоть ты ее и не сочинял. Это анонимное письмо, оно было или нет? Как все это далеко! Да, но ведь они развелись, это–то ей не приснилось. А остальное?..

Катер причаливает к берегу, и Жюли словно просыпается. Уже пять часов. Дома, наверно, как всегда, полно народу. Глория собиралась сегодня слушать «Испанское каприччо» Римского–Корсакова и рассказать о Габриэле Пьернэ — дирижере, с которым была хорошо знакома. Жюли лучше войдет с черного хода. Впрочем, дома тихо. Неужели у Глории никого нет? Она чуть толкает дверь «концертного зала» и прислушивается. Что же могло случиться? Идет дальше и останавливается возле двери спальни.

— Глория! К тебе можно?

И слышит в ответ что–то вроде стона. Она заходит в комнату. Глория одна. Свет ночника безжалостно падает на ее вдруг постаревшее лицо. Парик сбился чуть набок, обнажив голый лоб, белый, как у скелета.

— Ты заболела?

— Меня вырвало после обеда.

— Кларисса вызвала врача?

— Да. Он говорит, желудочное расстройство. Как будто это что–то объясняет.

Ее голос понемногу крепнет, обретая привычные командные интонации:

— Осел он, ваш доктор. Я без него знаю, что со мной. Это все она. Проклятая мерзавка! Она метит на мое место.

— Помилуй, Глория, какое место?

— Ох, если бы мне попался тот, кто наболтал ей про наш остров! Это все этот чертов Юбер.

— Успокойся, — говорит Жюли. — Никто не претендует на твою почетную роль старейшины.

Глория заливается мелким злым смехом:

— Старейшины!

Она с силой опускает руку на запястье Жюли, крепко обхватив его.

— Ты должна мне помочь. Я уверена, она мошенничает, эта самая Монтано. Готова спорить, что ей от силы девяносто шесть, ну девяносто семь лет. Ты же понимаешь, наговорить можно чего хочешь. Я их хорошо знаю, этих интриганок. Есть действительно бывшие звезды, такие как Дитрих, Гарбо, — им больше ни к чему прятать свой возраст. Но Монтано еще иногда приглашают. Допустим, им нужна для телефильма древняя старуха. Вот они и говорят: «Надо позвать эту, столетнюю». Я читала про это в каком–то журнале. Сто лет — как же, это звучит! Никто не знает, чего стоит дожить до ста лет. А она этим пользуется. Я готова поклясться, что она сочинила себе историю про свое детство специально для газет, и это–то меня и бесит. Подумать только, как она прекрасно сохранилась! В таком возрасте такая живость, такое обаяние!

— Уверяю тебя, ты преувеличиваешь!

— Я преувеличиваю? Как же! Ты, видно, еще не знаешь, что не далее как сегодня утром она тут пела, а этот ее прихвостень аккомпанировал ей на рояле. И что пела? Какую–то итальянскую дичь, что–то вроде «фуни–тара–та–та».

— Фуникули–фуникула…

— Вот именно. Кейт сама слышала. И представь себе, ее это развеселило. А я заболела! Жюли, миленькая, я очень хочу, чтобы ты все разузнала. Ты ведь часто ездишь «на сушу», так купи мне «Историю кино», постарайся. Наверняка там будет что–нибудь о ней, что–то вроде биографической справки. — Она опускается на подушки. — Обещаешь?

— Конечно, — говорит Жюли.

— Спасибо.

— Тебе что–нибудь нужно?

— Ничего мне не нужно. Оставьте меня в покое.

Напоследок она еще раз смотрит на сестру. Да, Глория здорово задета, но без борьбы она не сдастся. Игра далеко еще не выиграна. Жюли не нравится эта ее мысль, но в то же время она не может не признаться себе, что ей страшно любопытно, как будут развиваться события. Ведь, в сущности, Глории впервые в жизни приходится обороняться. Жюли машинально передвигается, выполняя привычные действия: садится ужинать (сегодня у нее суп и макароны–ракушки с маслом), готовится ко сну (снимает косметику, умывается: лицо, руки, зубы — с особенной осторожностью, из–за протезов) и наконец раздевается (вступая в ежедневную битву с ночной рубашкой, все–таки более удобной, чем пижама) — и все это время мысленно как будто просматривает заснятый замедленной съемкой фильм о счастливой жизни Глории — баловницы судьбы. Да, ее подруги совершенно правы, когда без конца повторяют это. Глории действительно выпало на долю постоянное, незыблемое, почти неприличное счастье. Ей досталась красота — та сияющая красота, какой выделяются некоторые цветы, — и вдобавок талант. Даже не талант, для которого все–таки требуется труд, а некий дар, врожденная способность творить своими пальцами красоту. И конечно, эгоизм, прочно защищавший ее от любых невзгод. Опять–таки, это не был мелочный, пошлый эгоизм. Нет, ей никогда не приходилось упрекать себя в чем–либо постыдном. Просто она обладала какой–то внутренней убежденностью в собственной непогрешимости, всегда улыбалась и была непробиваема.

Жюли вытягивается на постели, зажав в губах сигарету. Ей нравится сладкий запах «Кэмел» — она их не просто курит, она смакует. Мысленно она снова возвращается к Глории — так кошка на всякий случай проверяет любимую плошку, прекрасно зная, что та давно пуста, но по–прежнему хранит восхитительный аромат. История с Бернстайном не навредила ей. Она сохранила фамилию мужа, а кроме фамилии — добрую часть его состояния и уехала за границу. Да, оставалась еще Жюли, но это был скорее вопрос денег. Бедная девочка слегка тронулась умом, значит, нужно было создать ей подобающие условия жизни. И Глория выполнила свой долг, потому что она как раз была из тех людей, которые всегда выполняют свой долг, чтобы иметь потом возможность сказать: мы квиты. Наверное, она многое согласилась бы отдать, чтобы ее сестра была не калекой, а больной — ведь от болезни либо исцеляются, либо умирают. Во всяком случае, долго это не длится. Не то что с беспомощным инвалидом. Так что ей не оставалось ничего другого, как платить. И она платила. Она создала вокруг сестры защитный кокон, следя, чтобы после очередной клиники Жюли ждал удобный дом с преданными слугами. Все последующие мужья Глории были очень богатыми людьми. Собственно, иначе и быть не могло. И все до единого были настолько любезны, что соглашались терпеть рядом с собой несчастную прокаженную. Разве не была она для них чем–то вроде прокаженной, со своими обезображенными руками? Особенно мил был Жан Поль Галан, который так и сказал Глории: «Мы должны взять твою сестру с собой». И тогда они втроем переехали в Нью–Йорк и поселились неподалеку от Сентрал–парка, чтобы Жюли могла хотя бы в окно видеть деревья и зелень.

И Клеман Дардэль специально купил свой роскошный парижский особняк не где–нибудь, а возле бульвара Монсо. Все они по–своему старались помочь ей забыть, что она перестала быть настоящей женщиной. Они ее жалели. Она же ненавидела жалость. Лучше других она переносила Армана Прадина. Ей понравилось в Алжире. Там она видела море. И именно в Алжире она впервые после стольких лет добровольного заточения рискнула выходить на улицу одна. Глория бо льшую часть времени была на гастролях. Иногда она звонила: как же, любящая и преданная сестра непременно должна звонить. Жюли чаще всего просто не брала трубку, предоставляя это очередной компаньонке или должным образом вымуштрованной служанке. В Алжире у них появилась Кларисса. Позже, когда Глория вышла замуж за торговца бриллиантами Оскара Ван Ламма, Кларисса вслед за хозяйкой переехала в Париж. Кларисса cтала Жюли единственным другом, потому что никогда не задавала ей вопросов. Она понимала все и без слов. Про Армана она догадалась еще в Алжире. Не исключено, что благодаря редким приступам откровенности, иногда посещавшим Жюли, она догадалась и про Клемана Дардэля, и про Жана Поля Галана… Столько смертей, трагических и необъяснимых… Почему Жан Поль покончил с собой? Что касается Клемана, то он был евреем, и его арест в 1944 году в общем–то был почти предсказуем. Точно так же убийство колониалиста Прадина во время алжирской войны не могло вызвать особого удивления. Кларисса не знала всего, до нее доходили только какие–то обрывки информации, но иногда она смотрела на Жюли таким взглядом… Что она могла подозревать? Глория по–прежнему порхала по миру, как всегда, великолепная, прекрасно одетая, окруженная всеобщим обожанием, а Жюли оставалась сторожить дом — вечно в черных перчатках и в черном платье, словно вдова. С Ван Ламмом все было проще. Инсульт. Что тут скажешь? Клариссе не пришлось удивляться. Зато она хорошо видела, как ее хозяйка обхаживала Джину. Она слышала телефонные разговоры и наверняка понимала общий смысл затеянного Жюли. А раз Жюли, которой решительно нечем было занять свое время, смогла разработать такой хитроумный план, что, спрашивается, могло помешать ей когда–то в прошлом придумать что–нибудь похожее против мужей своей сестры?..

На месте своей служанки Жюли рассуждала бы именно так. А может быть, она пошла еще дальше? Может быть, она уже поняла то, что сама Жюли все еще никак не могла для себя определить? В самом деле, для чего ей было вредить всем этим людям, которые всегда относились к ней с самой подчеркнутой любезностью? Да нет, откуда Клариссе знать, что Жюли всегда боялась сестры? И этот страх стал особенно сильным после того рокового поворота руля, когда машина врезалась в столб. Глорию даже не задело. Ее ничто никогда не могло задеть. Даже если бы кто–нибудь попытался как–нибудь исподволь обидеть ее, у него ничего бы не вышло. Удача была с ней всегда. Против нее не могло быть иного оружия, кроме времени, терпения и случая. А годы шли, и злость выдыхалась. Кларисса отметила, что после смерти последнего из мужей Глории сестры понемногу сблизились, а когда после рояля одной навсегда замолчала и скрипка другой, стали терпеть присутствие друг друга. На этот остров их привел случай, и тот же случай сделал так, что в «Приюте отшельника» оказалась Джина. Жюли могла с чистым сердцем заявить: «Я здесь ни при чем. Если я и решила их свести, то исключительно из интереса, как химик, который следит за реакцией двух веществ».

Она поднимается и идет выпить большой стакан минеральной воды. Да, у нее появился в жизни интерес, и именно благодаря ему у нее слетела корка равнодушия, все годы служившая ей защитным коконом. А Глория впервые испытала сомнение. Ей, никогда не знавшей страдания, приходится впервые мучить себя вопросами, и когда! — за три месяца до своей окончательной победы над временем! Внезапно на Жюли накатывает нечто вроде озарения, словно в ней вдруг проснулся дар ясновидения, и она отчетливо представляет, как будут развиваться события, что и в какой последовательности ей нужно будет делать. Она чувствует в душе сладкую горечь, и тут же, словно отвечая ей, в боку начинает просыпаться знакомая боль. Нет, времени терять никак нельзя. Она принимает таблетку снотворного — паспорт, без которого не добраться до страны рассвета, — и сейчас же спокойно засыпает.

Ее будят крики стрижей. Половина девятого. Спешить вроде бы некуда, можно поваляться в постели, можно не спеша повозиться в ванной комнате, но ей не терпится узнать, как провела ночь Глория. Она окликает Клариссу.

— Как там Глория?

— Выпила немного чаю, — не поднимаясь, отвечает Кларисса.

— Как она тебя встретила?

— Не очень–то. Все ворчит. Спросила у меня, привезли ли мебель мадам Монтано.

— И что ты ей ответила?

— Что должны привезти сегодня утром.

— А ей–то что за дело?

— Она хочет, чтобы я походила вокруг ее дома. То же самое она попросила сделать своих подруг.

— Она просто помешалась, — говорит Жюли. — И что же, ее подружки собираются установить пост наблюдения за «Подсолнухами»? Это же смешно!

— Она и вас попросит о том же.

— Пойду к ней. Сама все узнаю.

Глория сидела на постели, вся какая–то изможденная и съежившаяся, похожая на жертву концлагеря — с такими же огромными пустыми глазами. Впрочем, она уже успела нацепить все свои кольца и браслеты.

— Садись, — тихо пригласила она. — Спасибо, что заходишь. Скоро ты будешь последняя.

— Последняя? С чего это вдруг?

— Потому что все они меня скоро бросят. Вчера вечером я тут повздорила с Памелой и с Мари Поль. Мне показалось несколько неуместным, что они здесь, у меня под носом, принялись обсуждать достоинства этой самой Монтано. Правду сказать, Мари Поль — такая дура… И Джина то, и Джина се… Говорят, у нее собрана целая коллекция мексиканских предметов искусства. Я ее просто выгнала. «Если вам так не терпится, ступайте поглазеть на ее грузчиков. Не стесняйтесь, суньте свой нос в «Подсолнухи“. Только я уверена, что женщина, всю жизнь колесившая по свету, как она, ни за что на свете не сумела бы создать себе уютный дом». Я уж думала, мы с ними разругаемся. Потом, правда, договорились, что все–таки любопытно поглядеть, что там творится. Они, наверно, установят там дежурство. Только я знаю, чем это кончится. Они напросятся на приглашение якобы для того, чтобы получше все рассмотреть. А меня бросят подыхать здесь одну.

— Ну что ты, — вяло возразила Жюли. — Неужели ты заболела от одной мысли, что у Джины Монтано может быть что–нибудь ценное?

— Послушай, Жюли. Допустим, я зря себя накручиваю, но… Ты не могла бы разузнать все сама? Мне тогда стало бы гораздо легче.

Жюли прекрасно помнила о том, что видела в квартире Джины, а потому, для пущей достоверности немного заставив себя уговорить, согласилась, в душе решив не слишком лгать. Напустив на себя таинственный вид, она шепнула:

— Я знаю, что у нее есть что–то вроде домашнего музея. Ну, знаешь, фотографии знаменитых актеров, подарки, полученные в Голливуде, в общем, все в этом же роде.

— Откуда ты знаешь? — простонала Глория.

— О! Читала где–то в журнале. Но я все разузнаю. Сегодня после обеда я поеду в город и привезу тебе «Историю кино». Тогда тебе будет легче защищаться. Только поверь мне, Глория, никто не собирается на тебя нападать.

В городке оказалось всего два книжных магазина, и сказать, что на их полках было тесно от книг по истории кино, было бы большим преувеличением. Впрочем, Жюли вполне подошла бы любая книга, лишь бы в ее алфавитном указателе фигурировало имя Джины Монтано. Она таки отыскала его в одном из недавних изданий. Как и следовало ожидать, статью сопровождали несколько фотографий, из них три — очень старые: кадр из фильма, снятого в 1925 году по новелле Сомерсета Моэма; снимок 1930 года (картина называлась «Проклятая», сценарий Джона Мередита); наконец, очень красивое фото Джины в роли Дороти Мэншен, героини знаменитого «Дела Хольдена» (1947 год). В ее «послужном списке» было около сорока картин, снятых довольно известными, а иногда и знаменитыми режиссерами. Впрочем, самую яркую память о себе актриса по имени Джина Монтано оставила из–за своих шумно известных любовных похождений. В частности, ее связь с двадцатидвухлетним Роем Молиссоном, пустившим себе пулю в лоб у дверей ее дома, получила скандальную известность, о ней иногда вспоминали и поныне. Биографических подробностей, напротив, почти не было. Указывалось только, что она родилась в Неаполе в 1887 году и что первую свою значительную роль сыграла в 1923–м («Десять заповедей», режиссер Сесил Б. де Милль).

Жюли купила книгу и дала себе слово почаще заглядывать в эту лавку, где царил приятный книжный дух библиотеки, посещаемой молчаливыми завсегдатаями. Ей, к сожалению, было трудно просматривать объемистые тома: они выскальзывали из рук. Приходилось на что–нибудь опираться и снимать перчатки, чтобы перелистнуть страницу, зажимая ее между большим и указательным пальцами. Соприкосновение с холодящими листами доставляло ей удовольствие. Для себя она купила еще иллюстрированный альбом «Памятники Парижа» и неторопливо отправилась в порт. Она больше не терзала себя. Кажется, ей наконец начало удаваться выносить саму себя, смотреть вокруг, ни о чем не думая, позволяя внешнему миру свободно протекать через себя, подобно краскам на полотне художника–импрессиониста. Это была ее собственная йога. Вокруг нее бурлила летняя жизнь, мельтешили людские фигуры, сливаясь в непрерывно меняющийся фон, наводя на мысль об атональной музыке, которую так презирала ее сестра. Только таким способом можно было избавиться от… Ну вот, она нашла слово. Именно так. Избавиться от Глории. Но только без суеты, без резких спазмов, от которых екает сердце. Просто дать ей тихо умереть.

Она нашла свой катер, нагруженный коробками и свертками Джины. Наверное, в «Приюте отшельника» с нетерпением ждут их прибытия. Жюли закурила «Кэмел», прикурив от только что купленной зажигалки — настоящей «пролетарской» трутовой зажигалки, не гаснущей на любом ветру.

Частная дорога чуть поднималась в гору. Жюли медленно шла к дому, и, пока она шла, решение окончательно созрело в ней. В купленной ею книге не было никаких точных дат, кроме годов выхода того или иного фильма. Например, «Проклятая» (1930) или «Дело Хольдена» (1943). Указывался и год рождения актера, но лишь для того, чтобы читателю легче было соотнести его с конкретным периодом времени. Собственно, в большинстве книг по истории кино зияли те же самые провалы, исключая, быть может, самые солидные исследования, но кому в «Приюте отшельника» придет в голову их разыскивать? Нет, этого можно не опасаться. Главное, что всеобщее любопытство к предстоящей дуэли между старухами уже разбужено, и теперь все с нетерпением ожидают редкого зрелища, которое будет напоминать схватку двух медлительных насекомых, утыканных всякими там усиками и жвалами, неуклюже шевелящих лапками и выпускающих свои скорпионьи жала, чтобы нанести смертоносный удар. Соперницы сошлись в тесном кругу замкнутого пространства, и теперь уже поздно вмешиваться. Их не остановить.

Жюли пришла в «Ирисы». В холле она столкнулась с выходящим от Глории доктором Приером.

— Моя сестра заболела?

— Нет–нет, успокойтесь. Она просто немного переутомилась. Давление, правда, повышенное. Для нее двадцать три — это много. Скажите, может быть, ее что–нибудь тревожит? Вы ведь понимаете, в ее возрасте человека уже нельзя назвать ни здоровым, ни больным. И она тоже существует благодаря установившемуся равновесию. Стоит чуть поволноваться, и хрупкий баланс нарушится.

Жюли долго рылась в сумке, пока наконец не отыскала ключ и не открыла дверь. Одновременно она пыталась шутить с доктором.

— Извините. У меня слепые руки. Им нужно время, чтобы распознать знакомые вещи. Не зайдете на минутку? Хотите чего–нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Я спешу. Мне еще нужно зайти в «Подсолнухи». Мадам Монтано слегка поранила палец, когда распаковывала ящики. Нет–нет, ничего серьезного. А кстати, вы знаете, пока я осматривал вашу сестру, она без конца расспрашивала меня про новую соседку. Вначале я даже подумал, что они родственницы.

— Ах, доктор, у нас больше нет родственников. Вернее, почти нет. В нашем возрасте… Мы так давно идем по жизни, что растеряли по дороге всю родню. Мы сами уже не люди, а кладбища.

— Да что вы такое говорите! — возмущенно воскликнул доктор. — Но меня сейчас волнует другое. Я вот все думаю, а разумно ли было объединять на таком узком пространстве сразу двух столетних дам? Мне кажется, я мог бы поклясться, что это соседство сильно раздражает вашу сестру. Возможно, ее нынешнее расстройство вызвано именно этой причиной.

— И что вы советуете?

— Во–первых, необходимо снизить давление. А затем…

Доктор чуть подумал.

— Затем я, возможно, порекомендовал бы легкое успокоительное. Но очень осторожно и под моим наблюдением. Понимаете, она сейчас как фитилек, который, стоит его чуть привернуть, готов погаснуть. В то же время слишком сильное пламя его тоже неминуемо уничтожит. Так что следите за ней и держите меня в курсе. А как вы сами себя чувствуете?

— О, я не в счет, — сказала Жюли. — Сейчас меня беспокоит только Глория.

— Ах нет же! Я же вам сказал, оснований для беспокойства пока нет. Главное, пусть отдыхает. Ни к чему ей такое количество гостей. Впрочем, я то же самое сказал и ей. Завтра зайду еще раз.

Жюли проводила доктора до двери и на прощание вместо руки протянула ему свое запястье, которое он пожал.

— Обещаю вам, что не спущу с нее глаз, — сказала она.

Когда она произносила эти слова, ей показалось, что она как бы раздваивается: голос лжи отдавался в ней эхом самой искренней интонации.

Она не спеша переоделась в темное платье и сменила перчатки, а потом пошла к сестре. Глория сидела в кресле. Рядом с ней стояла ее палка. Вид у нее был довольно злобный, но при виде Жюли она постаралась изобразить на лице выражение страдания.

— Плохи мои дела, — сказала она. — Только что был доктор. Он уверяет, что я сама выдумываю себе болезни, но я чувствую, что это не так. А что это ты мне принесла?

Жюли с такой неловкостью начала развязывать пакет, что Глория не выдержала и почти вырвала его у нее из рук.

— Дай сюда. Бедняга. Иначе ты никогда не закончишь. Удалось что–нибудь найти?

— Не слишком много, — ответила Жюли. — Лучший период в жизни Джины приходится на послевоенное время. Тогда вышло «Дело Хольдена». Ей было пятьдесят лет, но…

— Постой, почему пятьдесят? — прервала ее Глория.

— Ну да, пятьдесят.

— Ты хочешь сказать, что она родилась в том же году, что и я? В тысяча восемьсот восемьдесят седьмом?

— По крайней мере, здесь так написано.

— Покажи.

Жюли нашла нужную страницу, и Глория вполголоса принялась читать вслух статью.

— Я хорошо помню молодого Рея Молиссона, — сказала она. — Это было в пятьдесят первом году. Я как раз организовала Квартет Бернстайн. Значит, ей было шестьдесят четыре года, когда этот дурак из–за нее покончил с собой? Невероятно. Хотя да, все верно. Я выступала в Лондоне, и тогда же молодой скрипач Коган получил премию королевы Елизаветы. Господи, это точно был пятьдесят первый год!

Она выпустила книгу из рук на колени и закрыла глаза.

— Жюли, ты представляешь, что здесь начнется, когда она расскажет эту историю? Потому что, будь уверена, как только она хорошенько устроится, она сманит к себе своими историями всех моих подруг. Не спорь! И все эти идиотки, которым нечем заняться, начнут распихивать друг друга локтями, лишь бы сунуть свой нос в ее амурные дела!

Жюли следила за сестрой тем же изучающим взглядом, каким доктор Муан рассматривал ее собственные рентгеновские снимки. Глория без конца поводила головой, а рот ее кривила легкая гримаса страдания. Потом, не открывая глаз, она тихо произнесла:

— Жюли, я много думала. Я больше не вынесу присутствия здесь, рядом со мной, этой потаскухи. Лучше я сама уеду куда глаза глядят. Не один же в мире «Приют отшельника».

У Жюли ухнуло сердце, и по одному этому она поняла, насколько дорожила своим планом. Стоит им перебраться отсюда, как к Глории моментально вернется все ее здоровье. И все рухнет. Конечно, в каком–то смысле все это не имеет никакого значения. Но в то же время… нет, это было бы ужасно. Жюли энергично потрясла Глорию за плечо.

— Ты говоришь глупости. Послушай. Возьми себя в руки. Во–первых, в этих местах больше нет такого заведения, как наше. Но даже если что–нибудь похожее найдется… Допустим, мы уедем… вернее, ты уедешь, потому что у меня просто не хватит духу трогаться с места…

Глория резко поднялась с кресла и полным растерянности взглядом посмотрела на сестру.

— Ты поедешь со мной! — воскликнула она. — Ты прекрасно знаешь, что я без тебя не могу.

— Ладно, — примирительно сказала Жюли. — Допустим, мы уезжаем из «Приюта отшельника». Кто этому будет радоваться больше всех? Кто станет потирать от счастья руки? Кто? Ясное дело, Джина. Джина, которая сможет отныне поливать тебя грязью, потому что ты уже не сможешь заткнуть ей пасть. Ну и что, что ради нее молодой человек покончил с собой? Это ей даже льстит. А что скажут про тебя, бедная моя Глория? Развод — раз. Второй муж, который кончает самоубийством после обвинения в гомосексуализме, — два. Третий муж, высланный из страны за мошенничество, — три. Четвертый муж…

— Заткнись! — простонала Глория.

— Милая моя, это не я, это она все будет рассказывать. Она всех убедит, что ты просто не могла не уступить ей место. И защитить тебя здесь будет некому.

— То, что ты говоришь, — это прошлое. А я никогда никому о нем не рассказывала.

— Да, но если она узнает, что тебя интересует ее прошлое, она обязательно начнет рыться в твоем. Стоит тебе начать наводить справки о ее юности, о ее детстве, как она немедленно займется тем же. В сущности, ее можно понять. Она имеет полное право ничего не рассказывать о том, как прошли ее первые годы в Неаполе.

— Мне плевать на ее первые годы, — грубо прервала ее Глория. — Но я никогда не смирюсь с тем, что она воображает, будто родилась тогда же, когда и я.

— Это еще надо проверить, тогда же или… В конце концов, единственное, что может иметь значение, — это ваша карьера. И твоя ничуть не беднее той, что сделала она. Ты — образец цельного существования. Любая из твоих подруг мечтала бы быть такой же, как ты. Поэтому довольно тебе стонать. Для начата займись–ка своим здоровьем. Я куплю тебе что–нибудь стимулирующее. А ты снова слушай музыку, распахни двери и улыбайся. Будь такой, какой привыкла быть.

Глория погладила сестру по руке.

— Спасибо. Ты лапочка. Не знаю, что это на меня накатило. Вернее, слишком хорошо знаю. Мне внезапно пришло в голову, что награждать собираются не артистку, а столетнюю старуху. А если нас будет двое, то, возможно, Монтано тоже наградят. А уж этого я точно не переживу.

Жюли эта сторона вопроса раньше как–то не приходила в голову, но после короткого колебания она поспешно ответила:

— Я все разузнаю, но в любом случае тебя представили к награде первой. А ведь это всегда вопрос времени. Так что выбрось все это из головы и успокойся.

Ей ни в коем случае нельзя было показать свое замешательство, а потому она прошла к электропроигрывателю и перевернула пластинку.

— Немножко Моцарта, — сказала она. — Помнишь?

— Сколько раз я его играла, — ответила Глория.

И она молитвенно сложила руки. «Неужели она настолько постарела?» — про себя подумала Жюли.

— Подойди, — тихо позвала Глория. — Я подсчитала. Мне нужно продержаться ровно три месяца, до дня рождения. Потом можно умирать. Но сначала я должна получить орден. Согласна, это глупо, назови это как хочешь, но я не могу думать ни о чем другом. Как ты думаешь, могут дать орден Почетного легиона иностранке? Ведь она же итальянка. Я служила Франции, а она? Дай–ка мне альбом вырезок.

— Который?

— Шестой том.

Она почти наизусть помнила содержимое каждого из этих альбомов. Все газетные и журнальные вырезки хранились в строгом хронологическом порядке. Здесь были отчеты о концертах, статьи известных критиков, хвалебные рецензии, интервью, фотографии Глории, в окружении журналистов и зевак направляющейся к концертному залу, — одним словом, сорокалетняя история славы, запечатленная в заголовках на разных языках мира: «Wonder woman of French music», «Аn enchanted violin», «She dazzles New York audience»…

Шестой том был, собственно, последним. Глория раскрыла его у себя на коленях, а Жюли, приобняв сестру за плечи, склонилась и читала вместе с ней.

— Смотри, это Мадрид, — заметила она. — Я тоже там играла в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Тот же зал и та же сцена. Только дирижировал Игорь Меркин. А вот здесь, — продолжала Глория, — Бостон. Грандиозный успех. Такие отзывы даже мне редко приходилось читать. «А unique genius… Leaves Menuhin simply nowhere…» Да, ты права. Куда ей до меня!

На эти короткие мгновения они словно превратились в единомышленниц, вспоминающих общее чудесное прошлое. Глория первой нарушила очарование минуты.

— Ты сохранила свой альбом вырезок? — спросила она.

— Нет. Я давным–давно все растеряла, — ответила Жюли.

Она отодвинулась от сестры и пошла остановить проигрыватель. Потом небрежно бросила:

— Ну, я пошла. Если тебе что–нибудь понадобится, позовешь меня.

В этот день Жюли поела с аппетитом. Боль исчезла совершенно. Кларисса наблюдала за ней с удивлением и легкой тревогой. К частым сменам настроения Глории она уже привыкла, но Жюли… Жюли всегда хранила на лице одно и то же выражение, словно говорившее: «Отстаньте от меня все». Однако Клариссе хватило ума не задавать вопросов. Чтобы прервать затянувшуюся тишину, она заговорила о господине Хольце. Это была неисчерпаемая тема для разговора, потому что он все последние дни только и делал, что сновал между своим домом и домом Джины, объясняя всем встретившимся по пути, что спешит «чуть–чуть подсобить» соседке. Обитатели острова пребывали в неослабном внимании, подсматривая и подглядывая глазами слуг и ближайших соседей. Памела, укрывшись за притворенным ставнем и вооружившись биноклем, рассматривала ящики, которые без конца вносили в «Подсолнухи». Она уже успела заметить ценную посуду, полки — очевидно, от книжных шкафов, — торшер неизвестного ей стиля, возможно мексиканского. Телефон у Глории звонил не умолкая.

— Все это немного напоминает рыночную распродажу, — докладывала Кейт. — Знаете, наподобие гостиных у бывших чемпионов, где шагу негде ступить от всяких там кубков, ваз и прочих трофеев из позолоченного серебра. Хольц лично распаковывает во дворе весь этот хлам, а потом благоговейно тащит в дом. Ей–богу, он в нее втюрился. А ведь она годится ему в матери!

Но Глории хотелось знать еще больше, и она без конца теребила самых надежных из своих подруг. Но те и без ее напоминаний охотно гуляли вокруг «Подсолнухов», ловя любой повод, чтобы задержаться подольше возле самого дома.

— Нет, — говорила малышка Эртебуа, — ее самой не видно. Она все время в доме, наверное, руководит переселением. Я заметила, как несли несколько картин. Несли невероятно осторожно, наверное, картины очень ценные.

Симону, в свою очередь, поразило изобилие кухонной утвари и бытовых приборов.

— Это просто невозможно, — восклицала она, — она что, собирается открывать семейный пансион? Вы бы видели, какая плита! А сколько всяких комбайнов! А холодильник! Да в нем жить можно! Она, наверное, трескает за семерых!

— А главное, — продолжала Кларисса, — есть один загадочный предмет. Никто не может догадаться, для чего он нужен. Это что–то вроде очень большого стеклянного сосуда, даже не сосуда, а такой вроде бы ванночки, но очень большой — наверное, целый метр в длину — и очень глубокой. Ваша сестра и ее приятельницы строят предположения. Поскольку стиральную машину они видели отдельно, значит, это не для стирки.

— А крышка к этой штуке есть?

— Нет никакой крышки.

— Так, может, это что–то вроде картотеки? Или специальная полка для кассет? Или для бобин со старыми фильмами? Это было бы очень удобно, потому что сквозь стекло легко читать названия.

— Не может быть. Он слишком глубокий.

Глория билась над загадкой этого предмета, как бились и все остальные. А ключ к ней неожиданно дал привратник Роже, и тогда новость распространилась по острову со скоростью урагана, обрастая по пути новыми деталями и подробностями.

— Я слышала от самой мадам Женсон.

— И что же это такое?

— Кажется, это аквариум. Роже помогал ей устанавливать его в гостиной.

— Аквариум! Но ведь в нем обычно держат маленьких рыбок. К тому же для него требуется целая куча всякого специального оборудования и, кажется, особая подставка из камней.

— Просто она чокнутая, — подвела итог Габи Ле Клек.

Глория позвонила Жюли.

— Ты в курсе?

— Да. Об этом говорили у Рауля. Конечно, аквариум — это выглядит довольно странно, но у Джины все необычное.

— Ты что, не понимаешь? Ведь это направлено против меня. Сама подумай! Это же бросается в глаза! Каждому захочется взглянуть на этот аквариум. А если он окажется устроен со вкусом — ну, сама понимаешь, красивое освещение, рыбки, кораллы, всякие редкие растения, — они пойдут на любые низости, лишь бы выпросить приглашение. Да, она не могла изобрести ничего лучше аквариума, чтобы отбить у меня всех друзей.

— Послушай, Глория. Я к ней схожу.

— Ага! Вот видишь! И ты тоже!

Голос ее задрожал, и в нем послышалось сдерживаемое рыдание.

— Может быть, дашь мне договорить, — строго прервала ее Жюли. — Да, я пойду к ней, но только для того, чтобы стать там твоими глазами и ушами. Я расскажу тебе все, что увижу, и все, о чем услышу. Впрочем, время терпит. Ведь аквариум не так просто устроить. И еще нужно привезти рыб. Так что перестань забивать себе голову.

Жюли положила трубку и обратилась к Клариссе, которая шумела пылесосом:

— Все–таки старики — это ужасно. Бедная Глория! Я ведь помню ее совсем другой! В молодости, во времена ее первых мужей, она была желанной гостьей на любых праздниках, на любых приемах. Да что там, она была королевой на всех этих вечерах! А теперь?.. Она проводит время, пережевывая всякие глупости, и впадает в отчаяние из–за чужого аквариума. Помяни мое слово, Кларисса. Я не удивлюсь, если она из–за него заболеет.

Но Глория не собиралась сдаваться. Она предприняла ответный удар, собрав у себя вечеринку под девизом «Мои дирижеры». Никогда еще она так тщательно не причесывалась, никогда так старательно не гримировалась, никогда не надевала столько лучших украшений сразу, и никто, кроме Жюли, не смог бы заметить, как обвисли ее щеки и ввалились глаза, придавая лицу сходство с черепом. Впрочем, благодаря крайне удачному освещению — а никто не умел так, как Глория, подбирать освещение, оставляя ставни прикрытыми ровно настолько, насколько нужно, и располагая настенные светильники именно там, где нужно, — она все–таки выглядела очень недурно. Все ее самые верные подружки были здесь и сейчас увлеченно трещали. Явились все, кроме Нелли Блеро.

— Почему она не пришла? — тихо спросила Глория. — Она что, заболела?

— Нет, — ответила Жюли. — Просто опаздывает.

Но Нелли так и не пришла. Глория старалась изо всех сил. Она казалась веселой, блестящей хозяйкой салона. Пару раз у нее возникали легкие провалы в памяти — в самом деле, как было с ходу вспомнить имя некоего Поля Парея, — но она так мило и кокетливо призналась в своей забывчивости, точь–в–точь девчушка, перепутавшая слова тщательно заученного приветствия, — что компания в очередной раз пришла в полный восторг. Затем прослушали фрагмент из Концерта Бетховена. Жюли, знавшая, насколько он труден, не смогла сдержать восхищения. Нет, все–таки Глория была выдающейся исполнительницей. Наверное, ей надо было бы умереть, когда она была на вершине славы. Тогда не пришлось бы сражаться с собственным старческим слабоумием. В конце концов, разве она не окажет ей услугу, если… Жюли не смела додумать эту мысль до конца, но чувствовала, как в душе ее все крепнет сознание справедливости того, что она затевает. В сущности, она всегда поступала справедливо. Разве ее письмо лейтенанту Ламбо было проникнуто хоть каким–нибудь недостойным чувством? И то, другое письмо, которое она написала уже в Нью–Йорке и благодаря которому открылось, что Жан Поль Галан был гомосексуалистом, разве не оно спасло Глорию от неизбежного скандала? Да, она всегда старалась предотвратить скандал. Дардэль был воротилой черного рынка. Разве не разумно было заранее принять меры предосторожности и сообщить, что он был евреем?

Раздались аплодисменты. Гости шумно поздравляли Глорию. «Ах, какой талант! Вот уж действительно дар Божий!..» Идиотки! Кому нужны их грошовые комплименты? Забившись в уголок, Жюли, не обращая внимания на присутствующих, пыталась разобраться с собственной совестью — так сердечники внимательно прислушиваются к себе, дабы не упустить начало приступа, — и чувствовала, что понемногу обретает душевное спокойствие. Прадин сам скомпрометировал себя связями с ОАС — или с ФНО, кто знает? — и снова справедливость была на ее стороне. Потому что иногда одной строчки на клочке бумаги бывает достаточно, чтобы грянул взрыв. А теперь…

К ней подошла Глория.

— Ты можешь объяснить, почему Нелли не пришла?

И тут Кларисса принесла надушенное письмо. Глория сразу же вскрыла его, и лицо ее исказилось гримасой отвращения.

— Прочти.

— Ты же знаешь, что без очков я…

— Но ты догадалась, что это от Монтано?

Моя дорогая!

Мне бы так хотелось еще раз побывать у вас. Мне уже рассказали, что вы совершенно бесподобно умеете делиться своими воспоминаниями. Увы, хлопоты переезда меня несколько утомили. Надеюсь, что вы извините меня и придете ко мне помочь… У вас во французском есть изумительное выражение, которое мне очень нравится: помочь мне «вешать крюк над очагом ». Как только я буду готова, вы первой получите от меня сигнал. До скорой встречи.

Сердечно ваша

Джина.

— Какая наглость! — возопила Глория. — Нужны мне ее любезности! Нет, что она себе вообразила! Да пусть она себе засунет свой крюк в одно место!

Глория заметно побледнела. Жюли сжала ей плечо.

— Ты не собираешься расплакаться, я надеюсь? Подожди хотя бы, пока они уйдут.

Глория не отвечала. Она не могла говорить от душившего ее гнева.

— Пошли за доктором, — сказала Жюли Клариссе.

— Нет, не надо доктора, — простонала Глория. — Сейчас пройдет. Но ты увидишь, что я была права. Сегодня Нелли не явилась, даже не извинившись. Завтра будут другие. Чем я это заслужила?

Доктор Приер отозвал Жюли в сторонку.

— Волноваться особенно не из–за чего, — тихонько начал он, пока Кларисса перестилала постель. — Но за ней нужно приглядывать. Что–то ее тревожит, впрочем, мы с вами об этом уже говорили. Вы не догадываетесь, что это может быть? Она ни с кем не ссорилась?

— Что вы, доктор! — протестующе отозвалась Жюли. — Она здесь со всеми дружит.

— А почту она получает?

— Нет. Ей присылают, конечно, отчеты из банка и прочее, но вы ведь не это имеете в виду?

— А что, она все еще ведет свои дела? Играет на бирже?

— Нет, что вы. У нее есть агент, который всем этим занимается. Так что мы можем спать спокойно.

Качая головой, доктор принялся не спеша складывать стетоскоп.

— Тогда я и вовсе ничего не понимаю, — произнес он. — Дома у нее все в порядке. Денежных затруднений нет. Она устроена с комфортом и удобствами. Одним словом, ни малейшей причины для тревоги просто не существует. И тем не менее что–то ее пожирает. Она спит все хуже и хуже. Аппетит пропал. Сегодня утром поднялась температура, правда небольшая — 37,8. Будь ей тридцать лет, все это, разумеется, не имело бы никакого значения. Но в ее возрасте малейшее отклонение от нормального хода вещей может повлечь самые серьезные последствия. Никаких органических расстройств я у нее не обнаружил. Если вы не против, я приведу к ней одного своего коллегу. Он очень хороший невропатолог, хотя ей мы об этом, разумеется, не скажем. Ни к чему драматизировать.

Он снова подошел к Глории и заговорил с ней тем фальшиво бодрым голосом, каким врачи любят говорить с больными, стараясь их обмануть:

— Вам нужно хорошенько отдохнуть, моя дорогая! Думаю, что ничего серьезного у вас нет. Человек, доживший до ста лет, может презирать время. Знаете, у меня есть превосходный друг, профессор Ламбертен, и как раз сейчас он проводит отпуск на побережье. Я знаю, что ему очень хочется с вами увидеться. Вы не будете возражать, если я приведу его сюда? Скажем, завтра или послезавтра? Он так много слышал о вас. Между прочим, и сам когда–то играл на виолончели. Вы всегда были для него предметом восхищения.

— Пожалуйста, — чуть слышно отвечала Глория. — Только пусть поторопится, а то может не застать меня в живых.

— Это что еще за мысли! — рассердился доктор Приер.

Глория с безнадежностью махнула рукой.

— Все, чего я хочу, — это дотянуть до Дня Всех Святых, — с почти искренним равнодушием проговорила она. — А дальше…

— Помилуйте, но почему же именно до Дня Всех Святых?

— Потому что в этот день моей сестре исполняется сто лет, — объяснила Жюли.

Тогда доктор легонько постучал Глорию по плечу.

— Ну что ж, я обещаю вам, что вы прекрасно дотянете до Дня Всех Святых. А дальше… А дальше будете тянуть еще и еще, поверьте моему слову!

Он взял в руки свой атташе–кейс, и Жюли вышла проводить его.

— Она ждет Дня Всех Святых не как праздника и даже не как дня своего рождения, а как некоей особенной, исключительной даты. Дело в том, что в этот день ей должны вручить орден Почетного легиона.

— Так вот из–за чего она сама себя терзает! Ну, вы меня успокоили. Хотя я все–таки никак не могу понять одной вещи. Ведь радость должна была придать ей сил. А она как будто чего–то боится, я это чувствую. А что вы об этом думаете?

— Я думаю, что моя сестра обожает, чтобы ее жалели, вот и все. Ей всегда необходимо, чтобы вокруг нее все вились, чтобы все за нее волновались. Короче говоря, ей необходимо быть в центре внимания.

— Вы правы, у меня сложилось такое же впечатление. И все–таки я убежден, что дело не только в этом.

В то утро Жюли отправилась покурить под соснами, хотя знала, что садовники это строго запрещали, опасаясь пожара. Доктор Приер может сколько угодно ломать себе голову, ему ни за что не догадаться, чего боится Глория. Другое дело — невропатолог. А если он копнет глубже? Если он поймет, что соседство Джины для Глории все равно что близость ядовитой манцениллы? Вдруг он даст Глории совет поискать себе другое пристанище? Жюли вынуждена была признать, что Джина оставалась ее единственным оружием. И если это оружие у нее отберут, ей не останется ничего другого, как умереть первой, в очередной раз выступив в роли жертвы. Потратить столько сил, чтобы хоть раз в жизни не быть вечно проигравшей, и теперь, когда миг победы так близко — сколько лет она ждала его? тридцать? сорок? — понять, что все снова готово рухнуть. Глория снова выскальзывает у нее из рук. Это было слишком жестоко, потому что вынуждало верить, что в жизни всегда бывает только так: одним все, другим ничего, никакой справедливости нет, кругом один обман.

Нет, ни под каким предлогом Глория не должна уезжать из «Приюта отшельника». И лучшим средством задержать ее здесь будет… Да, решиться на это нелегко, но если придется действовать быстро… Так, сколько у нас остается до Дня Всех Святых? Она по привычке стала загибать свои несуществующие пальцы. Три месяца. Еще целых три месяца. Она терпела столько лет, столько серых бесконечных лет, и вот теперь осталось еще три месяца. Ей вдруг подумалось, что она похожа на путника, что по узкому мостику карабкается через бездонную пропасть. Ах, как заманчиво отдаться во власть головокружения… Всего лишь один звонок хирургу: да, я согласна на операцию, и давайте не будем больше это обсуждать…

Она еще долго сидела, всё взвешивая «за» и «против». Конечно, очутись она в больнице, Глории не выбраться с острова. А если Глория останется на острове, то ее песенка спета. С другой стороны, операция может оказаться неудачной — разве можно исключить худшее? — и тогда она умрет первой. Умрет, а это значит — снова проиграет. Под соснами поднялся легкий ветерок. В просветах между ветками голубело море, то и дело загораясь искорками солнца. Но Жюли его не видела. Она вообще ничего не видела и не слышала вокруг себя, погруженная в свои мрачные расчеты, превратившись в туго сжатый комочек тревоги, словно игрок, готовый бросить на кон последний жетон. В любом случае конец партии близок. Они обе скоро умрут, весь вопрос в том, кто из них умрет раньше. Пожалуй, если смотреть на все это дело вот так, с трезвой позиции, то никаких угрызений совести у Жюли быть не должно. Всю свою жизнь, после Флоренции, она только тем и занималась, что душила собственные угрызения, как бедная обманутая девушка душит свое новорожденное дитя. Куда лучше иметь дело с трудноразрешимой проблемой! Вот и сегодня она отбросила в сторону всякие сентиментальные глупости. Потому что ей еще нужно решить одну, очень трудную, последнюю проблему.

Она поднялась, стряхнула с юбки налипшие сосновые иглы и спокойно вернулась в «Ирисы». По пути ей не встретился ни один человек. В «Приюте отшельника» любили поспать по утрам, поэтому здесь даже было запрещено пользоваться газонокосилками или включать транзисторы. Бедный господин Хольц со своим роскошным роялем! К Жюли уже вернулось ее обычное хладнокровие. План ее созрел. Она обдумала всё: детали нападения, возможные отступления и контратаки. Кларисса ждала ее, чтобы уточнить меню обеда. Наверное, флан. Больше ничего не надо.

— А что заказала Глория?

— Морской язык в сметане и абрикосовый пирог.

— Ничего себе! Для тяжелобольной довольно смело!

— Мне кажется, — вздохнула Кларисса, — ей хочется, чтобы все вокруг заволновались.

Значит, Глория предприняла контрнаступление. И решила воспользоваться своим легким недомоганием, чтобы взбудоражить своих приближенных и оторвать от Монтано хотя бы часть зрительниц. Чтобы все собрались к одру настоящей столетней дамы — единственной и неповторимой. Но и Джина была не из тех, кого легко обвести вокруг пальца. Было три часа, когда катер подвез к острову небольшую группу журналистов — человек пять или шесть. Оказывается, представители местной прессы уже договорились с великой актрисой об интервью, и Джина любезно показала им виллу, а потом разрешила сфотографировать себя в кухне, оклеенной афишами, а также на фоне аквариума, в котором между кораллами и лианами гордо плавали рыбы, словно сошедшие с картины кисти Карзу или Фернана Леже. Потом в саду все выпили за здоровье Джины и за здоровье обеих столетних дам.

— Вот шлюха! — заорала на следующий день Глория, едва взяв в руки свежую газету. — Это она устроила, чтобы позлить меня!

А увидев снимки с аквариумом, просто лишилась дара речи. Фотографии были цветные, и особенно впечатляла одна, на которой крупным планом была снята большая пестрая рыбина, вся, словно боевой раскраской, покрытая черными полосами и с застывшей, словно смертная маска, мордой.

— Какой ужас, — выдавила она наконец. — Забери это отсюда.

— Знаешь, я долго думала, — сказала Жюли. — Мне кажется, ты должна принять ее приглашение и пойти к ней на эту самую вечеринку.

— Ни за что на свете! — Глория закричала так громко, что даже закашлялась. — Ты что, хочешь меня доконать?

— Отнюдь. Просто я считаю, что ты не должна терять лицо. Она заранее уверена, что ты извинишься и откажешься. Можешь себе представить, как она это прокомментирует. «Она уже совсем не в силах двигаться… Говорят, она не может сделать и двух шагов… Это конец…» А если тебе помогут дойти до «Подсолнухов» — это совсем рядом, — то ты заткнешь пасть самым злым языкам. Разумеется, мимоходом ты взглянешь на эту рыбину, которой она так гордится, и сейчас же отвернешься, тихонько бросив: «Какое уродство!» На всех, кто там будет, это произведет неизгладимый эффект — ты ведь знаешь, как к тебе прислушиваются, — а она очень пожалеет, что тебя пригласила.

Глория слушала ее с серьезным видом.

— До чего мы докатились, — проговорила она наконец. — Бедная моя старушка…

— А до тех пор, пожалуйста, последи за собой, — продолжала Жюли. — Ведь ты должна будешь произвести впечатление. Прими что–нибудь тонизирующее. А что до этого самого невро… э… Ламбертена, то я на твоем месте спровадила бы его отсюда.

Увы, по несчастливому стечению обстоятельств письмо с приглашением от Джины пришло всего за час до того, как доктор Приер привел с собой коллегу. Отступать было уже поздно. Доктор Ламбертен оказался обходительным типом с длинными осторожными руками. Расспросы свои он вел мягко и ненавязчиво и при этом басил и по–бургундски раскатывал «р». Примостившись поближе к постели Глории, он внимательно слушал ее, склонив голову, словно исповедник. Стоило ей замолкнуть, он сейчас же просил ее продолжать, а время от времени легонько промокал ей лоб носовым платком, позаимствованным у Жюли, — воспоминания о прошедшей жизни кидали Глорию в жар. Жюли примостилась на краешке стула, подальше от больной, и с изумлением слушала, как вся жизнь ее сестры, которую уж она–то знала насквозь, в рассказе Глории превращалась в историю какой–то совершенно незнакомой ей женщины, всегда и во всем поступавшей исключительно из благородных побуждений. Ни о ссорах, ни о потасовках с Бернстайном не было сказано ни слова… Жан Поль Галан вообще почти не удостоился упоминания… Да, он был очень мил… Характера не хватало… Его можно понять… Артистическая натура…

«Артистическая, как же!» — мысленно возмущалась Жюли. Этот «артист» завел нежную дружбу с собственным шофером, а потом ему и этого покачалось мало и он буквально бегал за каждым гостиничным лакеем! А Дардэль? Вспомнить только, что за типы вокруг него крутились, самые настоящие спекулянты! Но в рассказе Глории на все это не было и намека, словно она накладывала на морщинистую физиономию собственной богатой событиями жизни толстый слой грима. А Прадин? Когда в Алжире началась война, а вместе с ней и весь этот бардак, он предавал направо и налево всех, кого только мог! Но разве такая женщина, как Глория, могла ошибаться? Если она выбрала этих мужчин, значит, они вне подозрений. Вспоминая сейчас свою супружескую жизнь, Глория настолько искренне верила в свои собственные басни, что Жюли буквально раздирало изнутри от гнева. Ей хотелось крикнуть: «Вранье! Она выходила за них замуж только потому, что у них у всех было полно денег, и еще потому, что они ее обожали. Вот именно. Обожали и преклонялись перед ней. Даже старик Ван Ламм, который не желал знать, что у нее были любовники. Нет, моя сестра никогда не была целомудренной весталкой, безгранично преданной культу скрипки. Ей было уже восемьдесят, но она все еще не упускала ни одной возможности. Кому это знать, как не мне! Я всегда умела подсмотреть в запертую дверь. Не буду утверждать, что это было так уж омерзительно, но только, пожалуйста, не надо изображать из себя перед доктором небесное создание!»

Она так разволновалась, что решила на цыпочках выйти в коридор покурить. Гнев душил ее. Заныл бок, и рукой она стала легонько поглаживать его. Она давно заметила, что между ее настроением и той штукой, что зрела в ней, словно зародыш, существовала какая–то загадочная связь. Она достала открытку, которую час назад сама принесла Глории, чтобы перечитать еще раз. Приглашение было напечатано на машинке и составлено в самых любезных, хотя и кратких выражениях. От руки было приписано одно–единственное слово: «Дружески» — и, конечно, подпись: витиеватая и заковыристая, с заглавным «G», изогнутым, словно готовое захлестнуться лассо. Да, убедить Глорию принять приглашение будет нелегко.

Оба доктора вышли из комнаты вместе.

— Скрипка просто восхитительна, — говорил Ламбертен доктору Приеру.

Судя по всему, «страдивариус» Глории заинтересовал его гораздо больше, нежели пациентка. Правда, обращаясь к Жюли, он напустил на себя вид озабоченного профессионала.

— Что за потрясающая женщина! И какая жизненная сила! Видите ли…

— Что же все–таки с ней происходит? — прервала его излияния Жюли. — Она в последнее время сильно изменилась. Она кажется подавленной…

— Она действительно подавлена. Я вас, наверное, очень удивлю, если скажу, что, на мой взгляд, госпожа Бернстайн до сих пор так и не осознала, что стоит на пороге столетия. То есть она как бы забавлялась этим фактом, стараясь извлечь из него дополнительное доказательство собственной неповторимости, но совершенно не думая о том, что сто лет — это, в сущности, конец пути. А потом… В том–то и дело, что «потом» уже не будет. С ней случилось то, что она как будто прозрела и обнаружила себя в полном одиночестве стоящей на краю могилы. Разумеется, она растеряна. Ведь ваша сестра всю свою жизнь была окружена людьми, не так ли? И вы всегда были с ней рядом. Мне кажется, у нее просто нет опыта одиночества. Такого одиночества, когда понимаешь, что ты — всего лишь человек, а вся твоя известность и все твои бурные романы… Увы, они в прошлом. В зале больше не осталось ни одного зрителя.

— Я это знаю, — пробормотала Жюли. — Я это знаю уже не одну сотню лет…

— Простите. Скажите, вы верите в Бога?

— Даже не пытаюсь.

— А она?

— У нее никогда не было на это времени.

Втроем они не спеша шли к саду. Ламбертен продолжил:

— Итак, что ей остается? Бунт. И прежде всего это превращается в бунт против тех, кто ее окружает. Она сейчас чувствует примерно то же самое, что зверь, привыкший к воле, чувствует, попав в сети. Он яростно сражается. На следующей стадии наступает безразличие. Ну а потом…

Доктор Приер прервал его. Он говорил с подчеркнутой почтительностью:

— А вам не кажется, что тот факт, что рядом с ней живет еще одна столетняя дама…

— Ну, это очевидно! — живо отозвался Ламбертен. — Тот, кому пришла в голову идея объединить здесь их обеих, сам того не сознавая, совершил настоящее преступление. Вы наверняка слышали известную мудрость: «Два крокодила в одном болоте не живут…» Вот и обе наши старушки в конце концов сожрут друг друга. Для них сейчас это последний шанс заставить биться свое угасающее сердце. Кто победит в этой схватке? Потому что в ней обязательно будут и победитель, и побежденный. Они обе видели у своих ног весь мир, но сейчас у них осталось единственное, что гpeeт самолюбие, — возможность одержать последнюю победу. Иными словами, сожрать соперницу.

— Значит, вы не советуете нашей пациентке никуда переезжать? Не искать себе новое жилище?

— Ни в коем случае. Она будет слишком горячо сожалеть, что уступила поле битвы. Я, конечно, не утверждаю, что она не захочет спастись бегством, стоит ей почувствовать близкое поражение, но лично меня это очень удивило бы.

Жюли, не сдержавшись, проронила:

— Но ведь это ужасно, доктор.

Ламбертен пожал плечами, а потом ласково взял в руки затянутую перчаткой ладонь Жюли.

— А это? — сказал он. — Разве это менее ужасно? Такова наша жизнь. Она без конца изобретает все новые пытки, которые мы стараемся облегчить.

— Значит, вы будете лечить мою сестру, чтобы она была в силах продолжать это…

Она внезапно замолчала. Ей было так стыдно, что голос ее предательски задрожал.

— Поставьте себя на мое место, — ответил Ламбертен.

А Жюли про себя с неожиданной ясностью подумала: «Я и так на этом самом месте».

— Ну хорошо, — со своей обычной благожелательностью промолвил доктор Приер, — мы постараемся сделать так, чтобы она хорошо спала, чтобы разумно питалась и не слишком терзала себя. А дальше…

Тут он одной рукой притянул к себе коллегу, а другой Жюли. Со стороны они выглядели как три заговорщика.

— Мне пришла в голову вот какая идея, — шепотом начал он. — Вы знаете, что для госпожи Бернстайн готовят вручение ордена Почетного легиона. Так вот, я постараюсь, чтобы это торжественное событие случилось как можно раньше. Наверняка ее фамилия будет объявлена в списке, который публикуют к Четырнадцатому июля, хотя церемонию решили приурочить ко Дню Всех Святых, дню ее сотой годовщины. Но ведь можно это сделать и раньше!

— Отличная идея, — одобрил Ламбертен.

— Сделать это будет трудно, — продолжал доктор Приер, — потому что сейчас как раз время отпусков. Если мы не сможем связаться с нужными людьми, все провалится. Но в любом случае какое–то время у нас еще есть. Я думаю, месяца два…

А Жюли уже быстро считала про себя. Два месяца… Столько и она, пожалуй, продержится. Вот только придется поторопить события. Они уже шли садом, и от поливальной установки Мориса до них долетали сверкающие на солнце капли влаги.

— Держите меня в курсе дела, — вежливо проговорил доктор Ламбертен. Скорее всего, он напрочь забудет о том, кто такая Глория, раньше, чем вылезет из катера. В конце концов, чего не хватает этой глупой старухе для счастья? Особенно если вспомнить, что мир кишит несчастными, вроде нелегальных эмигрантов с детишками, у которых от голода провалились животы.

Жюли вернулась к сестре.

— Очаровательный мужчина, — сказала Глория. — Он хотя бы умеет спокойно тебя выслушать. Но мне кажется, он ошибся, считая, что у меня неврастения.

— Ну что ты! — отозвалась Жюли. — Во–первых, никто сейчас уже не говорит о неврастении. Он просто считает, что у тебя немного расходились нервы. Как только ты немного привыкнешь к новому соседству — ты понимаешь, кого я имею в виду, — все нормализуется. Я показала ему приглашение, и он думает, что тебе нужно туда пойти, просто из чувства собственного достоинства. Ты должна доказать, что ты выше всяких сплетен. Пойми, чтобы быть столетней дамой, недостаточно прожить на свете сто лет. Столетие — это нечто вроде особой чести, которую природа оказывает таким женщинам, как ты: молодым душой, полным энергии и сохранившим себя во всех отношениях. Я просто повторяю тебе, что он сказал, когда прощался. Заметь, ведь Джина тоже неплохо держится, но… Как бы она ни старалась, ей никогда не избавиться от этого пошлого налета, который делает ее похожей на кокотку. Помнишь, еще папа об этом говорил? Я думаю, еще он сказал бы, что у нее слишком потасканный вид. Она напоминает красоток из «Мулен–Руж»…

Глория понемногу розовела. Воспоминания вызывали у нее улыбку.

— Я надену белый фланелевый костюм, — мечтательно произнесла она.

Но тут же, поддавшись внезапному приступу паники, зарылась лицом в руки.

— Нет, Жюли, мне не хватит сил! Здесь у меня под руками все, что мне нужно, здесь я чувствую себя хозяйкой, а там…

— Но ведь там будет Кейт! И Симона! И я там буду. Ничего с тобой не случится.

— Ты так думаешь?

— Ты принесешь ей какой–нибудь подарок, какую–нибудь безделицу… Что–нибудь из драгоценностей, которые тебе уже надоели, но там произведут впечатление. И не забывай, это должно быть что–нибудь слегка вульгарное. Все–таки она так и осталась неаполитанкой… А потом мы сразу же отведем тебя домой.

— Хорошо, — согласно отвечала Глория. — Но как можно раньше. Я зайду буквально на минуту, отметиться.

На другой день Глория предприняла ревизию всех своих богатств. Кроме «парадных» драгоценностей, у нее была целая куча всяких клипс, колец, сережек и прочих побрякушек, которые она от нечего делать пачками покупала во время гастрольных поездок. Жюли помогала ей. Они обе с некоторым скрипом уселись на ковре, разложив на полу украшения, и от души веселились, словно девчонки, играющие в камешки.

— Ты только представь себе, какой у нее будет вид в этих серьгах! — восклицала Глория. — Она будет похожа на базарную гадалку.

Жюли прыскала от смеха и тут же выуживала из кучи очередное кольцо с огромным лиловым камнем:

— А это? В нем она сможет сняться в роли настоятельницы монастыря!..

Теперь хохотала Глория. Внезапно глаза ее подернулись грустью. Она держала в руках красивый двухслойный камень, отливающий голубизной, с вырезанным на нем изображением.

— Севилья… — шептала она. — А его звали Хосе Рибейра… Он был очень красивый…

Впрочем, она тут же постаралась вернуться в веселое расположение духа.

— Нужно подобрать для нее что–нибудь ярко–красное. Поищи–ка вон там, среди колец. О, вот то, что надо! Вот этот маленький рубин.

— Но он слишком дорогой! — попробовала протестовать Жюли.

— Тем хуже для нее. Ведь это она придумала меня пригласить. Так что я имею полное право ее слегка придавить…

Когда Жюли, устав, ушла к себе обедать, Глория уже напрочь забыла о всех своих тревогах. У нее оставался еще целый долгий день, чтобы не спеша выбрать себе туалет, который должен будет окончательно уничтожить Джину. Теперь, вместо Жюли, ей помогала Кларисса. А Жюли все не давала покоя мысль, неосторожно высказанная наивным доктором Приером. Она даже переговорила об этом с госпожой Женсон–Блеш. Конечно, вручение награды желательно перенести на День Всех Святых, но ведь в газетах будет опубликован список награжденных, и нет никакой гарантии, что не найдется кого–нибудь, кто проболтается Глории раньше времени. Если только заранее не договориться, чтобы все держали язык за зубами. В конце концов, у обитателей «Приюта отшельника» хватает интересов и помимо Глории. Она для них — всего лишь одно из развлечений, не более. Люди так непостоянны! Так что если празднество будет перенесено, надо проследить, чтобы никаких разговоров вокруг него не было. Значит, договорились? Никому ни слова.

Глория между тем уже считала часы. Все было готово: платье, украшения, подарок… Жюли приглядывала за ней. От возбуждения сестра помолодела, и получалось, что из них двоих Жюли трусила гораздо больше. Ей пришлось даже принять тонизирующее, иначе она боялась не дойти до «Подсолнухов». Она специально задержалась дома, чтобы пропустить торжественное появление Глории. Она знала, что может не сдержать отвращения при виде всеобщего восхищения, которым наверняка будет встречен приход ее сестры, тем более что наверняка Джина до последней минуты не рассчитывала на него, заранее готовая получить на свое приглашение какую–нибудь отговорку. Дом был полон народа. Гости толпились в гостиной, вокруг аквариума, о котором Глория мимоходом высказалась в том плане, что, дескать, думала, он гораздо больше, — впрочем, сказано это было достаточно небрежно, чтобы не выглядеть откровенно оскорбительным. Не меньшая толпа гостей собралась и в кухне, увешанной афишами и фотографиями знаменитостей кино — разумеется, с автографами.

— Как, вы были знакомы с Эрролом Флинном?

— Конечно, я очень хорошо его знала. Он был просто прелесть, пока не напьется.

— И братьев Маркс?

— Разумеется. Но в жизни они были вовсе не так приятны, как о них принято думать.

Гости двигались группами, медленно, как в музее. Между ними сновали вышколенные официанты, разнося напитки и мороженое из устроенного роскошного буфета. Глория протягивала Джине руку и чувствовала, как ее заливает унижение. Что значили ее собственные друзья и знакомые по сравнению со всеми этими всемирно известными звездами! Лондонский симфонический оркестр, «Концерт–Колонн», великий Габриэль Пьернэ, даже сам Фуртванглер — для этих идиоток, млеющих от мрачной рожи фон Строхайна или озабоченной физиономии Гарри Купера, они были пустым звуком. И все–таки с самообладанием, отнимавшим у нее последние силы, она старалась задержаться перед каждым портретом легендарных личностей.

— Как интересно! И как необычно…

Монтано держала в руке руку соперницы и напряженнее, чем игрок в покер, ловила биение ее пульса в напрасной надежде услышать, как он в волнении забьется, показывая, что эту партию выиграла она. Тут ее позвал один из официантов.

— Извините меня, милая Глория.

Она препоручила Глорию господину Хольцу, и та не преминула воспользоваться случаем, чтобы негромко, но так, чтобы все слышали, проговорить:

— Знаете, все это немного напоминает мне уличные бистро… Только там между зеркалами обычно вешают фотографии боксеров… И тоже подписанные… Что–нибудь вроде «Тони» или «Пополь»…

Она согласилась отпить шампанского, и голубые глаза ее при этом сверлили толпу не хуже, чем во времена ее былых триумфов. Затем она позволила отвести себя в гостиную, откуда должна была откланяться. Но прежде чем уйти, она протянула Джине небольшой футлярчик, от одного вида которого артистка побледнела. Драгоценности! Что она себе позволяет, эта Глория?! Она что, считает себя королевой, которая является, чтобы наградить одного из подданных? Но Джина умело разыграла искреннее смущение.

— Ах, что вы, дорогая Глория? Ну зачем вы это?..

Она раскрыла футляр и увидела небольшой рубин на тонкой золотой цепочке. В комнате стало так тихо, что стал слышен шум фонтанов из соседних садов. Джина, еще не пришедшая в себя от изумления, подняла сверкающий пунцовый камень перед гостями, и они мгновенно забыли все: и афиши, и аквариум, и дорогую мебель, и роскошь обстановки. И почти тотчас же раздались дружные аплодисменты, точно как в театре. Хлопали все, даже те, кто никогда не ходил к Глории и, наверное, принадлежал к «двору» Монтано. Глория улыбалась, чувствуя, что к ней снова вернулась вся ее обольстительная сила. Не спускавшая с нее глаз Жюли понимала, что в эту минуту Глория мысленно топчет ногами свою соперницу. Но и Джина держалась неплохо. На улыбку она отвечала улыбкой и не отводила своих черных глаз от пристального взора голубых. В голосе ее не было дрожи, когда она произносила слова благодарности. Наконец обе они обменялись поцелуем Иуды, и Джина сквозь плотный строй гостей проводила Глорию до порога. Это было крупное событие, о котором в «Приюте отшельника» будут еще долго говорить.

— Какая неосторожность! — восклицал доктор Приер. — И зачем только мы послушали моего коллегу! Ни в коем случае нельзя было госпоже Бернстайн идти к госпоже Монтано! Помогите–ка мне ее поднять.

Жюли бросилась помогать доктору, и вдвоем им кое–как удалось приподнять больную и усадить ее среди подушек. Глория дышала с большим трудом, но при этом упрямо трясла головой, стараясь показать, что ей уже гораздо лучше.

— В вашем возрасте, — продолжал доктор Приер, — не бывает хорошего самочувствия. Живы — и слава богу. Вы — как свечка. Пока сквозняков нет, она горит… Но вы же меня не слушаете! Теперь, если и у второй с сердцем станет плохо, подумайте, чего вы обе добились? Я же вам повторяю: никаких волнений! Это и к вам относится, мадемуазель Майоль. Вы мне совсем не нравитесь, знаете ли. Я потом вас тоже осмотрю.

Он принялся водить стетоскопом по груди Глории. Дышите… Не дышите… С трубками в ушах, он, не поднимая головы, хмурил брови и ворчал:

— Да что там такое произошло? Я надеюсь, они не подрались?

«Вот именно, — про себя думала Жюли. — Именно, что подрались».

— Так и до инфаркта недалеко! Нет, мне это совсем не нравится!

Он присел на краешек постели и принялся выслушивать у Глории пульс, не переставая говорить.

— Значит, вы вернулись вместе. Хорошо. Скажите, в это время она выглядела как обычно?

— Совершенно как обычно, доктор.

— И приступ удушья начался здесь, когда она раздевалась? Дышала широко открытым ртом, руки держала на груди, а глаза казались вылезшими из орбит? Ну что ж, классический приступ стенокардии. Первый звонок.

— Поэтому я и испугалась.

— Как только она сможет двигаться, сделаем ей электрокардиограмму. Сейчас пульс немного учащен, но опасности уже нет. Так что, дорогая моя мадам Бернстайн, считайте, что на этот раз вы выкрутились. Полный покой. Никаких гостей. А главное — избегайте волнений. С этими вещами не шутят. Не надо ничего говорить. Повторяю: полный покой.

Он поднялся, сложил стетоскоп и повернулся к Жюли:

— Пойдемте со мной. Нам нужно поговорить.

Он первым прошел в «концертный зал» и усадил Жюли возле себя.

— Мадам, вы знаете, что вы больны? Конечно, я не…

Она резко прервала его:

— Не продолжайте, доктор. Я уже не жилец. Я это знаю уже давно. Меня консультировал доктор Муан. Он предлагал мне операцию, но я отказалась. Вы понимаете почему.

Доктор долго молчал. Наконец он проговорил:

— Бедный мой друг… Я, конечно, догадывался… Что вам сказать?.. Я в глубокой печали.

— Все, что мне надо, — продолжала Жюли, — это избавить от волнений сестру. Вы ведь ее знаете. Она даже не заметила, как я похудела. Она привыкла, что я живу как бы в ее тени, и мне кажется, она меня даже не видит. Когда меня не станет, она страшно удивится. Как будто я от нее решила спрятаться.

— Не может быть! Вы несправедливы…

— Может, доктор. Я знаю, о чем говорю. Я, например, точно знаю, что Глория ни за что не уступит Джине Монтано. Я знаю, что сейчас, в эту самую минуту, она бесится от ярости на собственное сердце, которое посмело ее предать. Вы, доктор, забываете одну вещь. И Монтано, и Глория, и даже я — мы монстры сцены, а «Приют отшельника» — что–то вроде театра. Мы думаем прежде всего о публике. Даже такая калека, как я! И поверьте, для нас всех, в том числе и для Глории, такая вещь, как здоровье, — тьфу, лишь бы сцена была сыграна красиво.

Она рассмеялась грустным безнадежным смехом.

— Мне особенно уместно говорить о красоте, не правда ли?.. И тем не менее я права. В жизни есть много способов драться.

Она дружески положила затянутую в перчатку руку на колени доктора Приера.

— Не обращайте на меня внимания, — сказала она. — Просто у меня очередной приступ злобы. Знаете, на меня иногда накатывает, как крапивница. Правда, это быстро проходит. Мне очень жаль, что я причинила вам столько хлопот. Конечно, Глория выполнит все ваши предписания, я сама за этим прослежу. Я тоже принимаю все лекарства. Но что касается волнений… Знаете, как в песне поется, «что будет, то и будет»…

В тот же вечер поползла сплетня, что Глория слегла. Интересно, как это тайны становятся известными всем и каждому? Через стены они просачиваются, что ли? Жюли призвала на помощь Клариссу, и они попытались пустить совершенно обратный слух: у Глории всего лишь легкое расстройство желудка. Может быть, слишком много шампанского выпила в гостях у Джины. Впрочем, ничего действительно серьезного. Хотя лучше ей пока не звонить. Четыре–пять дней ее не стоит беспокоить.

Между тем как раз через пять дней наступало 14 июля, и Жюли не терпелось посмотреть, как ее сестра будет реагировать, если узнает, что ее имя появилось в списке награжденных орденом Почетного легиона. Конечно, она об этом узнает. Ведь список будет напечатан в газете. Хотя… Хотя это совсем не обязательно. Обитатели «Приюта отшельника» читают в основном только местные газеты и вряд ли воспримут эту новость как большое событие. Если только…

Как Жюли ни старалась беречься, спать она совсем перестала. Снотворные и транквилизаторы больше не помогали. От них она только тупела. Теперь, разговаривая с Глорией, ей приходилось заикаться, подыскивая слова. Как там сказал доктор? «Никаких волнений»? Ну что ж, если кто–нибудь из соседок пришлет Глории записочку типа: «Поздравляю с награждением! В газете статья, посвященная вам», — то радость Глории будет очень даже большим волнением. Ведь доктор не уточнил, что сильная радость может вызвать остановку сердца точно так же, как большое огорчение или даже просто унижение. Весь день Жюли с надеждой ждала, что кто–нибудь проявит неосторожность и тем самым положит конец этой выматывающей дуэли, которую она сама затеяла, хотя понимала, что первой жертвой станет она сама. Теперь у нее болело все. Она почти перестала есть, и одежда болталась на ней, как на вешалке. Лекарства, назначенные ей хирургом, не справлялись с приступами тупой боли, которая день ото дня становилась все настойчивее. Но она поклялась себе, что не бросит начатую партию, даже если для этого ей потребуется вся ее воля. Встречая ее у Глории, доктор Приер жалобно качал головой. Однажды, стоя на пороге «концертного зала», он тихонько сказал ей: «Вы убиваете себя!» — на что она отвечала непонятной ему фразой: «Не я первая начала…»

Наконец настало 14 июля, день праздника. Никаких газет на остров не привозили. «Приют отшельника» отгородился от праздничной суеты, и каждый из его обитателей поздравлял себя с тем, что так славно устроился подальше от шума. Жюли встретила господина Хольца, и тот пригласил ее зайти выпить чашку кофе. «Мадам Монтано была бы очень рада вас увидеть. Ей кажется, что вы ее избегаете». Действительно, Джина была сама любезность.

— Я несколько раз пыталась узнать, как дела у Глории, но у вас там такая церберша…

— А, Кларисса… Ей так приказали.

— Очень жаль. Потому что сразу начинаешь думать о худшем. Надеюсь, это не из–за того, что она приходила сюда…

— Что вы, конечно нет. Напротив, она была так довольна…

Жюли проговорила это так быстро, что сама невольно вздрогнула.

— Моя сестра, — продолжила она, — ожидает важного события. Может быть, в эти самые минуты ее уже наградили.

Она даже не подумала, какой эффект произведут ее слова. Или, быть может, в каком–то недоступном ее собственному сознанию участке мозга сидело нечто, что за нее производило все расчеты…

— Не может быть! — воскликнула Джина, и черные глаза ее потемнели еще больше. — Значит, ей дали «академические пальмы»?

— Нет, не «пальмы». Орден Почетного легиона. В связи с возрастом и, конечно, за большие заслуги.

— Как интересно! А меня могли бы наградить?

— Почему бы и нет?

— Мне бы хотелось ее поздравить.

И Джина протянула руку к телефону.

— Постойте, — сказала Жюли. — Ведь это пока неофициально. К тому же умоляю, не ссылайтесь на меня. Мы с вами друзья, поэтому я с вами и поделилась. Но я не хочу быть причиной слухов.

Через какой–нибудь час на острове уже началось некое легкое брожение, вызванное любопытством. Жюли сидела у Глории. Они болтали. То одна, то другая поочередно вспоминали свои самые успешные выступления. Глория сидела в шезлонге и полировала ногти. Она была в самом спокойном расположении духа, и резкий телефонный звонок заставил ее едва ли не подпрыгнуть. Она быстро схватила трубку маленького переносного аппарата.

«Вот оно, — подумала Жюли. — Началось».

Она поднялась с места, но Глория рукой удержала ее.

— Останься. Какая–нибудь очередная зануда… Алло! А, это вы, Кейт! Что это с вами, вы так волнуетесь… Что–что? Подождите минуту.

Она прижала телефонную трубку к груди. Ей снова не хватало воздуха.

— Жюли, ты знаешь, что она мне сказала? Дали. Все. Уже официально известно.

— Глория, умоляю тебя, не волнуйся! Дай мне трубку, я сама с ней поговорю.

Но Глория ее даже не слышала. Она смотрела прямо перед собой остановившимся взглядом, а руки ее мелко дрожали.

— Алло!.. Извините… Я сама волнуюсь, понимаете? Кто вам сказал? Памела? Ах вот как! Ей кажется, что список опубликован в «Фигаро»? Хорошо, если так. А она сама видела эту статью? Нет?.. Так, может быть, это еще не… Ах, это муж Симоны ей сказал? Ну тогда все правильно. Боже мой, а я уж было подумала, что это очередная злая шутка этой твари… Спасибо вам.

Ей не хватало голоса.

— Спасибо. Смешно, почему я так волнуюсь? Алло! Что–то я вас совсем не слышу! Наверное, что–то на линии… Или это у меня в ушах зашумело… Что–что? Ах, вы полагаете, что меня отметили как «патриарха»? Ах, даже так? «Патриарха и лучшую из музыкантов»? Да–да, я теперь хорошо слышу. Спасибо, милая Кейт! Вы правы, я ужасно взволнована. Вот сестра уже капает мне лекарство. Обнимаю вас.

Она отставила телефон и тяжело опустила голову на подушку.

— На–ка выпей, — сказала Жюли. — Ты что, забыла, о чем тебе говорил доктор?

Глория послушно выпила и протянула пустой стакан Жюли.

— Да ты лучше на себя посмотри! — ответила она. — На тебе прямо лица нет. Верно, такая новость способна хоть кого свалить с ног. Но ты понимаешь, ведь для меня важна не сама медаль. Важно то, что я ее все–таки получила! Я буду носить ее с голубым костюмом. Красное на голубом, недурно, а?

И вдруг Глория захлопала в ладоши, а потом без всякой помощи неожиданно резво вскочила на ноги. Она подошла к «колыбели» и нежно, как младенца, взяла в руки «страдивариуса». Поднесла к плечу, взяла смычок и взмахнула им, как боевой шпагой. «Посвящается Джине Монтано». И заиграла «Гимн солнцу» Римского–Корсакова. Она не прикасалась к скрипке несколько последних месяцев, если не лет, а вместо настройки каждый день тихонько разговаривала с ней. И, играя сейчас, она жутко фальшивила. Пальцы не подчинялись ей. Но внутри себя она слышала музыку, которую умела играть когда–то, и лицо ее горело восторгом.

Жюли выскользнула из комнаты и, согнувшись пополам, поползла к себе. Для нее это было слишком. Она ненавидела себя, но в то же время ничего не могла понять. Разве не она сама подстроила этот телефонный звонок, потому что была уверена, что он сработает так, как надо? Об одной вещи она забыла — об их наследственной живучести. Это их кузен Майоль умер в 98 лет, это их прабабка дожила до 101 года! И таких в семье было пруд пруди. Раньше о них говорили: «Если их не убьют, они будут жить вечно». Счастливая весть вовсе не убила Глорию, напротив, она вдохнула в нее новые силы. Ах, если бы не Джина, все, наверное, было бы совсем не так, а теперь… Она чуть было не сказала вслух: «Все надо начинать сначала». Но она давно уже не позволяла себе произносить подобных фраз, заставляя их вначале пройти своего рода внутреннюю очистку, чтобы явиться на свет в более пристойном виде. Раз уж Глория так обрадовалась награждению, значит, так тому и быть. Да, это очень больно. Это чувство можно назвать завистью, или ревностью, или злобой. Но на самом деле это всего лишь всегдашнее ощущение гигантского провала, оскорбительной несправедливости, которой вечно суждено, насмехаясь, преследовать ее. Ей показалось, что в эту минуту кто–то окликает ее: «Эй ты, маленькая идиотка! Жалкое создание!» Ей и раньше случалось слышать такие вот голоса. И разве объяснишь хоть кому–нибудь, что она не хотела никому зла, но разве у нее нет права защищаться?

От сигарет «Кэмел» почему–то несло аптекой. Зашла Кларисса, взять заказ на обед.

— Чай с парой сухариков, — сказала Жюли. — Есть не хочется. А что там Глория?

— Мне кажется, она слегка потеряла голову. Беспрерывно звонит по телефону, а стоит ей положить трубку, как звонят ей. Не думаю, что в ее состоянии ей это на пользу.

— Она показалась тебе усталой?

— Еще бы она не казалась усталой! Руки трясутся. Голос дрожит. Она вся как будто наэлектризованная.

— А что слышно от Джины?

— Не знаю, но, по–моему, оттуда ни слуху ни духу. Господин Хольц поливает цветочки, а мадам Монтано сидит в беседке и читает иллюстрированные журналы.

— Ну хорошо. Иди тогда. Мне пока ничего не нужно.

Вокруг последнего события на острове все еще бурлило оживление. Глория высказала желание получить награду немедленно, но ей терпеливо объяснили, что праздник в ее честь готовится как раз ко дню ее рождения. Сам супрефект согласился приехать к ним и собственноручно приколоть медаль к груди столетней дамы, поэтому о переносе церемонии на более ранний срок не могло быть и речи. На одном из заседаний комитета встал вопрос и о Джине Монтано. В самом деле, раз одну наградили, то почему бы не наградить и вторую? «Мадам Монтано, — вынуждена была объяснить госпожа Женсон, — пока еще новичок у нас. Она еще не стала в «Приюте отшельника“ совсем своей. К тому же она чуть моложе госпожи Бернстайн. Помнится, кто–то говорил мне, что по зодиаку она Стрелец. Надо бы ее поспрошать, но только тому, кто решится на это, советую вести себя очень осторожно: вы ведь знаете, насколько болезненно артистки воспринимают любые разговоры о своем возрасте. Разумеется, если она пожелает также получить награду, то претендовать на нее может исключительно как актриса. Давайте договоримся вернуться к этой теме в будущем году».

Снова зачастившие к Глории гостьи держали ее в курсе всех подобных обсуждений, рассказ о которых приводил ее в невероятное возбуждение. У нее поднималось давление, но, несмотря на это, она чувствовала себя неплохо, словно волна радости придавала ей сил.

— Я не знала ничего подобного со времени своего первого причастия, — говорила она. — Настанет твой черед — узнаешь, что это такое.

Жюли молча сжимала зубы. Поздним вечером, когда все вокруг давно спали и она могла быть уверена, что никто ее не увидит, потому что сама не видела даже собственной тени, она подолгу бродила по парку и все строила и строила планы. Самого главного результата она уже достигла. Джина стала той маленькой дозой мышьяка, которая день за днем медленно, но верно убивала Глорию. Да, Жюли прямо признавалась себе в этом, потому что и ей надоедало врать самой себе. Но все равно оставалась нерешенной сама задача. Что предпринять, чтобы спровоцировать последний приступ? До конца июля оставалось меньше недели… У нее был в запасе один способ, даже два способа, правда, второй требовал времени. Зато первый казался слишком неверным. Она на всякий случай еще раз съездила на консультацию к хирургу. Он долго осматривал ее, заставил показать, в каком именно месте возникает боль, словно мог сейчас взять и вырвать ее из–под кожи. Потом долго изучал рентгеновские снимки и снова и снова ощупывал ее худенькое, как у девочки, тельце.

— Когда вы чувствуете боли? После еды? Когда ложитесь спать? После долгой ходьбы?

Она не смела сказать: «Когда вижу рядом сестру». В то же время она прекрасно сознавала, что врач задавал ей все эти вопросы лишь для того, чтобы подбодрить ее. Время надежд уже миновало.

— Да, в прошлый раз вы выглядели немного лучше, — сказал он.

— Доктор, — тихо сказала она, — мне бы хотелось дотянуть до Дня Всех Святых.

— Что за дурацкие идеи! Разумеется, вы доживете до Дня Всех Святых и еще проживете достаточно долго.

— А как я узнаю, когда наступит конец?

— Знаете что, бросьте эти погребальные мысли.

— Вы не хотите отвечать?

— Ну хорошо… Скорее всего, это начнется с сильных болей в спине. И вы сразу же позвоните мне. Остальное — мое дело. И кстати, не злоупотребляйте поездками сюда. Они отнимают у вас слишком много сил.

Прежде чем вернуться в «Приют отшельника», Жюли сделала несколько телефонных звонков. В катере она спокойно дремала, как человек, выполнивший тяжелую, но необходимую работу.

На следующий день ей позвонила страшно возбужденная Глория.

— Представляешь, что творится?.. Мне только что сообщила госпожа Женсон. Сюда приехала бригада телевизионщиков из Марселя, с третьего канала. Они сейчас в конторе. Госпожа Женсон решила, что это я их вызвала, и высказала мне свое недовольство. Разумеется, я переадресовала ее упреки Монтано. Кто еще, кроме этой интриганки, способен пуститься на что угодно, лишь бы заполучить интервьюеров?

— Я об этом ничего не слышала, — сказала Жюли.

— Ты не могла бы ко мне зайти? — продолжала Глория. — Я просто вне себя.

— Хорошо. Сейчас оденусь и приду.

Но Жюли не спешила. Пусть клубок запутается поосновательнее. Не прошло и пяти минут, как Глория звонила ей снова.

— Ну и наглость! Эта шлюха клянется, что она здесь ни при чем! Госпожа Женсон в ярости! Их, кажется, пятеро. С ними целая куча всякого оборудования. Журналист, который у них за главного, уверяет, что их послали снимать столетнюю даму. Когда ему сказали, что их здесь целых две, он заржал, как дурак. Госпожа Женсон едва не выгнала его вон. Она, наверное, забыла, что мы на острове. Ты понимаешь, я чувствую, что все это может кончиться скандалом. Только этого мне не хватало! — Она захныкала, но вдруг резко сменила тон и громко скомандовала: — Быстро ко мне!

В передней Жюли встретила председательшу. Очевидно, та явилась за объяснениями.

— Вы уже в курсе, — начала госпожа Женсон. — Скажите, это Глория звонила на телевидение?

— Понятия не имею, — отвечала Жюли.

— Кто–то позвонил на третий канал и сообщил, что здесь живет очень старая дама, которая собирается отпраздновать столетие. Сейчас период отпусков, писать им особенно нечего, и они ухватились за эту тему. Прислали сюда целую бригаду. Им сказали также, что дама — бывшая артистка.

— Позвольте, — возразила Жюли, — но ведь они должны были спросить, как ее зовут?

— Должны были, но… Слышимость на линии была неважной. Наверное, они решили, что узнали достаточно, чтобы приехать.

Они без стука вошли в комнату Глории. Та лежала в шезлонге и даже не шевельнулась при их появлении. Да, на этот раз удар достиг цели. Госпожа Женсон обменялась с Жюли сочувственным взглядом.

— Ах, дорогая моя, — воскликнула она, — уверяю вас, все это скоро разъяснится! Признаюсь, до меня только сейчас начинает доходить, насколько злую шутку с вами кто–то сыграл — а я не сомневаюсь, что это именно злая шутка…

Глория негодующе покачала головой и прерывисто проговорила:

— Это все она. Она хочет, чтобы все думали, что я ищу популярности. Как будто я в этом нуждаюсь. Что она себе думает?..

Она не смогла продолжать и только помахала рукой, словно хотела показать, что самого главного она так и не сказала. Госпожа Женсон вместе с Жюли помогли ей приподняться.

— Какой ужас, — шепнула председательша Жюли на ухо. — Она буквально истаяла.

Глория откашлялась. Дыхание вернулось к ней.

— Я отказываюсь их принимать, — сказала она. — Пусть разбираются с Монтано.

— Так в том–то и дело, — отозвалась госпожа Женсон, — что Джина Монтано тоже отказывается с ними разговаривать. Она говорит, или пусть берут интервью у обеих, или она запрется у себя и никого не впустит. И они сидят сейчас возле моего кабинета, прямо на ступеньках. Представляете, что за картина?

Глория с неослабевающим упорством все мотала и мотала головой. Она даже не находила нужным отвечать. Ясно и так: нет и еще раз нет.

— Но почему же? — не выдержала госпожа Женсон.

— Потому что она лгунья, потому что она хочет воспользоваться моей слабостью, потому что…

— Но послушайте же, дорогая моя. Я знаю Джину. Она устроит что–нибудь такое, что они начнут выламывать у нее дверь. Потом она сделает вид, что они ее уломали. И они нащелкают с нее столько фотографий, сколько захотят. И все будут думать, что это именно она — настоящая и притом единственная столетняя дама. Вот чего вы добьетесь, и больше ничего.

Глория закрыла глаза. Она думала. Госпожа Женсон совсем тихо шепнула Жюли:

— Мне кажется, она согласится.

Глория пошевелила губами, и обе женщины склонились к ней.

— Настоящая столетняя дама, — отчетливо выговорила Глория едва слышным голосом, — это я.

Председательша тяжко вздохнула.

— Она уперлась, — сказала Жюли. — Мне кажется, нам лучше оставить ее в покое.

— Но что же я скажу этим журналистам? — волновалась госпожа Женсон.

— Скажите им правду. Скажите, что здесь действительно живут две столетние дамы, но одна из них сейчас больна. Пусть отправляются ко второй.

— Жюли, пожалуйста, пойдемте со мной! Прошу вас, окажите мне эту услугу! Вы гораздо лучше меня сумеете все им объяснить.

Они действительно сидели там все впятером, окруженные грудой аппаратуры, и жевали сэндвичи, но при их появлении дружно поднялись. Один из них, в куртке и каскетке с помпоном, улыбаясь, двинулся им навстречу.

— Мадам, так, значит, это именно вы…

Жюли не дала ему закончить.

— Нет, сударь. Я ее сестра. Все это довольно сложно, но вы сейчас все поймете.

И она начала свой рассказ. Он слушал и одновременно строчил в блокноте. Так–так… Пианистка? Отлично. А можно взглянуть на ваши руки? Потрясающе! Жюли Майоль? Да–да, через «й».

А Жюли уже не могла остановиться. После долгих шестидесяти лет настал наконец день ее славы.

— А давайте пройдем к вам, — предложил журналист. — Мы снимем вас дома и запишем ваш рассказ на пленку. Вы еще раз повторите все обстоятельства того несчастного случая. Если захотите, мы заснимем крупным планом ваши руки без перчаток. Прожить сто лет невелика хитрость, но вот прожить такую жизнь, как ваша, — совсем другое дело. Ради этого стоит сделать крюк.

Он говорил абсолютно серьезно, словно гурман в предвкушении вкусного блюда, и Жюли это не шокировало. В сердце ее поднималось в этот миг страшно забытое, невероятно нежное и очень сильное чувство — чувство, что она существует. Председательша радовалась, что все разрешилось так успешно, и, шагая рядом с Жюли, говорила:

— Спасибо вам. В конце концов, они ведь хотели интервью — вот они его и получат. Тем хуже для вашей сестры и для Джины. Пусть обижаются на самих себя. Знаете, то, что вы сейчас рассказали, — это действительно потрясающе. Сколько страданий пришлось вам пережить! А для телевидения это просто настоящая сенсация! Да и для нашего «Приюта» тоже…

Жюли сидела в своей гостиной в клубах сигаретного дыма и говорила, говорила… Слова лились из нее рекой, и вместе с ними выплескивалось все, что годами ненужным грузом лежало в душе. Она чувствовала себя опустошенной и отмщенной… Она так никогда и не узнала, что именно в эти минуты Джина и Глория орали друг на друга по телефону, изощряясь во взаимных оскорблениях типа «интриганки» и «потаскухи, продавшейся ради рекламы»…

Когда Монтано перешла на неаполитанский диалект, Глория бросила трубку. Кларисса обнаружила ее лежащей без чувств. А Жюли, наконец выпроводившая пятерых своих мучителей, в первый раз почувствовала, как спину ей грызет новая, еще незнакомая боль.

Статья появилась в местной газете. Поместили и снимок Жюли. Особенно запоминался заголовок — «Мертвые руки пианистки». И к острову началось нашествие лодок, битком набитых туристами. Они щелкали фотоаппаратами и жужжали кинокамерами. Вокруг катера роем вились любители виндсерфинга, а водные лыжники едва не врезались в него, и при этом все дружески махали Марселю, который сердился и кричал самым неосторожным, чтобы убирались подальше. Обитатели «Приюта отшельника» разозлились не на шутку.

— Мы купили здесь дом, чтобы жить в покое, — говорили все вокруг.

Председательша на это отвечала:

— Наши старушки здесь у себя дома. И вообще, если бы кто–то из наших не выдумал эту глупость с телевидением, ничего бы и не было.

Но люди не унимались.

— Сделайте же что–нибудь, — кисло говорили они. — Хотя бы официально сообщите им, что нам не нравится, когда вокруг острова устраивают общественные манифестации. В конце концов, в мире есть и другие заведения подобного типа.

— Не забывайте, что они плохо себя чувствуют.

— Как это так? Еще вчера мы видели мадам Монтано в саду.

— Я говорю не о ней, а о госпоже Бернстайн и о ее сестре.

— Так они серьезно больны?

— В их возрасте любая болезнь серьезна.

Что касается доктора Приера, то он наотрез отказался от любых заявлений. Он подолгу осматривал Глорию и вынужден был признать, что она слабела на глазах, хотя ни одного определенного симптома, который указал бы ему на ту или иную болезнь, не замечал. Она почти перестала есть и очень плохо спала, хотя у нее нигде ничего не болело. Куда девалась та брызжущая энергией столетняя дама, которая с живостью и молодым энтузиазмом делилась с подругами своими воспоминаниями? Теперь глаза ее казались подернутыми каким–то туманом. Руки истончились.

— Ее привязывает к жизни только обида, — говорил доктор. — Само собой разумеется, при ней ни в коем случае не следует упоминать имени мадам Монтано. Не стоит говорить ей и о ее сестре. Похоже, она вбила себе в голову, что виновата во всем Жюли, которая замыслила украсть у нее ее первое место. Она ее больше не пускает к себе. А ведь бедная Жюли сама…

А Жюли подолгу сидела теперь в своей комнате и все думала, думала… Она совсем было собралась пойти к доктору Муану и рассказать ему все, когда боль внезапно отпустила ее. Поэтому она ограничилась очередным телефонным звонком. Доктор был уже в курсе данного ею интервью и разговаривал довольно сурово.

— Чтобы больше ничего подобного! Видите, к чему это привело? Советую вам также хотя бы несколько дней не разговаривать с вашей сестрой, а особенно — с мадам Монтано. Я могу говорить с вами откровенно? Так вот, мне не дает покоя одна мысль: интересно, кто из вас троих наиболее сумасшедшая? Будь вам десять лет, вас бы стоило хорошенько отшлепать. Потому что кому–то из вас — неизвестно только, кому именно, — придется заплатить жизнью за все эти игры…

— Ах, доктор, неужели…

— Поймите, милая моя, вы — самая разумная из троих. Вы думаете, это было умно с вашей стороны — рассказать журналистам, что вся ваша жизнь была сплошным страданием, что окружающие никогда не обращали на вас внимания и т. д. и т. п.? Поверьте мне, пройдет совсем немного времени, и вы помиритесь с сестрой. Постарайтесь тогда сделать так, чтобы она тоже помирилась наконец со своей соперницей. Неужели в вашем возрасте еще можно думать о каком–то соперничестве? Все, что вам нужно, всем троим, — это покой. Обещайте мне это.

— Обещаю, доктор.

— Если боли возобновятся, немедленно звоните. Может быть, мне придется взять вас к себе в клинику. Но… пока еще до этого далеко.

На этой успокаивающей ноте он и закончил разговор, а Жюли с того самого дня принялась размышлять, что бы такое придумать, чтобы видимое примирение с сестрой превратить в последний решающий ход. Задачка была не из легких, но в каких–то тайниках ее мозга, видимо не без влияния болезни, скопилось столько яда, что в конце концов она нашла решение, показавшееся ей достаточно хитроумным. Теперь идее нужно было дать созреть, и она принялась терпеливо ждать, выкуривая сигарету за сигаретой. Ей не было скучно, потому что Кларисса подробно пересказывала ей все последние сплетни. Именно от нее Жюли узнала о том, что председательша прислала подобные письма госпоже Бернстайн и госпоже Монтано.

— Можешь мне его достать?

— Попробую, — отвечала Кларисса.

На следующий день она принесла измятое письмо.

— Мадам Глория сама его скомкала. Она сильно рассердилась.

И Жюли не без удовольствия прочитала:

Глубокоуважаемая мадам!

Шумный приезд бригады 3–го канала Марсельского телевидения, приглашенной неизвестно кем, возмутил все наше сообщество. Согласно правилам внутреннего распорядка, никто не имеет права приглашать без разрешения бюро лиц или группы лиц (журналистов, работников телевидения и проч.), способных нарушить спокойствие совладельцев. Сообщество с удивлением вынуждено напомнить госпоже Бернстайн и госпоже Монтано абзацы 14 и 15 нашего Устава. Бесспорно, артистическое прошлое обеих дам заслуживает некоторых исключений, но тем не менее не дает им никакого права тайно подстраивать какие бы то ни было демонстрации явно рекламного характера. Сообщество надеется, что в будущем его рекомендации будут приняты во внимание и учтены. Примите и проч.

— Однако… — сказала Жюли. — Не слишком ли сурово? Они что, решились обвинить нас в… Нет, не понимаю! И потом, что за тон? А как реагировала Глория?

— Именно так и реагировала. Я как раз хотела с вами о ней поговорить. Это письмо ее доконало. Не должна была председательша так писать.

— Ее заставили это сделать, — с отвращением проговорила Жюли. — И заставили как раз так называемые подруги Глории. Я часто думаю: а есть ли разница между самыми темными нищими в какой–нибудь Индии и этими богатыми кумушками? Им все равно, на что глазеть: на петушиный бой или на схватку двух старух. Все интересно. Не удивлюсь, если окажется, что Кейт и Симона заключают между собой пари. Постой, ты сказала, что письмо доконало Глорию? Что это значит?

— Это значит, что она выглядит хуже некуда. Конечно, не мое это дело, но только вам обеим надо бы уехать отсюда в настоящий дом отдыха. И через две недели, ну пусть через три все опять станет хорошо и спокойно.

— А с ней ты об этом говорила?

— Нет.

— Ну ладно. Иди. Я сама ею займусь.

Итак, момент настал. Жюли набрала номер сестры.

— Впусти меня, — сказала она. — Мне нужно поговорить с тобой о чем–то очень важном. Впустишь?

— Ладно, иди. Только ненадолго.

Жюли с трудом узнала голос Глории. Может быть, уже не стоит торопить события? «Стоит, — сказала она себе. — Только не из–за нее, а из–за меня».

Комнату скудно освещал свет одного–единственного бра, и лицо лежащей в постели Глории едва виднелось в полумраке. Это когда–то свежее, гладкое лицо, так долго сиявшее счастьем, теперь сморщилось и напоминало усохший за зиму плод. В глазах застыли подозрительность и страх. Жюли протянула было руку, но Глория вздрогнула, словно желая отодвинуться.

— Да ладно, — бросила Жюли, — не хочешь, не надо. Я прочитала, что за ультиматум прислала тебе мадам Женсон. Лично я считаю, что это возмутительно.

— Что ты стоишь? — промолвила Глория. — Ты выглядишь ничуть не лучше, чем я. Садись. Полагаю, это не ты вызвала сюда бригаду с телевидения?

— Не я.

— Поклянись.

— К чему тебе клятвы?.. Что мы, дети? Ну ладно, раз уж тебе так хочется. Клянусь.

— Был момент, я подумала, что это ты. А главное, что ты им наговорила? Можно подумать, что ты прямо Золушка… Не очень–то это порядочно…

Жюли терпеть не могла подобных жалобных излияний, от которых у нее цепенело все внутри.

— Давай больше не будем об этом, — прервала она сестру. — Ты знаешь, Джина…

— Умоляю тебя! — застонала Глория. — Я слышать больше не желаю ее имени. Так что ты хотела мне сказать?

— Да, так вот. Представь себе, что нас не станет…

— Ты что, рехнулась? — прервала ее Глория. — С чего это вдруг нас не станет? Ты что, думаешь, эта дурацкая история с телевидением настолько меня расстроила, что я заболела?

— Конечно, я так не думаю. Ты лучше выслушай меня спокойно. Тебе скоро сто лет, а мне скоро девяносто.

— Ну и что из этого?

— Только то, что мы можем умереть. Глория, проснись! Посмотри, что с нами делается от малейшего огорчения. Неужели эта история с телевизионщиками действительно имела такое значение? Ведь это был пустяк!

— И тем не менее ты поспешила вывернуть перед ними душу наизнанку!

— Ничего подобного. Я просто сказала, что моя жизнь не всегда была легкой и приятной. И не в этом дело, в конце концов! Я говорю совсем о другом. Подумай, если мы умрем, что от нас останется?

— Пластинки.

— Какие пластинки? Старье на семьдесят восемь оборотов, которое дышит на ладан? У Джины — совсем другое дело. Она вошла в историю с помощью картинок, а картинки гораздо лучше противостоят времени.

— Допустим, — признала Глория. — Допустим, это действительно так. А ты что, знаешь какое–нибудь более прочное средство?

— Может быть, и знаю. Тебе не приходила в голову мысль о музеях, о надписях, запечатленных в камне?

Глория едва не подпрыгнула.

— Ты что, предлагаешь мне заказать себе надгробную доску? Гадость какая!

— Вовсе не надгробную. Доски ставят не только на кладбищах. Совсем наоборот. Есть нечто, что можно увидеть не опуская голову к могиле, а поднимая ее вверх…

— Я тебя не понимаю…

— Есть мемориальные доски…

— Ах вот оно что!

Глория разволновалась. Она лежала, сжимая на груди кулаки.

— Понимаешь, — продолжала Жюли, — в этом нет абсолютно ничего похоронного. Представь себе красивую мраморную доску с простой надписью, высеченной золотом: «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн. Родилась в Париже первого ноября тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года», — а дальше свободное место, которое будет заполнено когда–нибудь потом.

— А что, дату рождения сообщать обязательно? — спросила Глория.

— Ну конечно. Именно это больше всего поражает прохожих. «Смотри–ка, ей, значит, уже сто лет!» — скажут они. И весь «Приют отшельника» будет тобой гордиться. Как ты думаешь, чем особенно привлекательны улицы и площади в городах? Именно своими мемориальными досками. Они придают дух истории местам, которые без них оставались бы похожими на все остальные. А ведь именно это мы и наблюдаем здесь. «Приют отшельника» — прекрасное и очень удобное место, но у него есть один недостаток: он слишком новенький. Ему не хватает патины, чтобы подчеркнуть его исключительность.

— Пожалуй, — проговорила Глория. Идея понемногу захватывала ее. — Постой, а как же Монтано?

— А что Монтано? Мы что, побежим ей докладывать? А когда она увидит сама, будет уже поздно. Если она и захочет заказать такую же доску для себя, видно будет, что она просто повторяет все, что делаешь ты. К тому же она не посмеет написать: «Родилась в Неаполе…»

— И еще переврет дату рождения, — горячо подхватила Глория. — Слушай, а это правда хорошая идея.

Внезапно ее лицо омрачилось.

— А ты? Почему ты не закажешь доску для себя?

Но Жюли заранее предвидела этот вопрос.

— Одной вполне хватит, — ответила она. — Иначе это будет похоже на кладбище.

Глория теперь успокоилась, лицо ее медленно наливалось краской жизни. Казалось, проект Жюли произвел на нес такое же действие, какое производит на больного срочное переливание крови.

— Так ты согласна? — спросила Жюли.

— Да. Я целиком и полностью согласна. И я думаю, что не стоит мешкать.

Жюли предвидела и эту внезапную поспешность, однако сделала вид, что задумалась.

— Конечно, нам следовало бы предупредить совет, — заметила она. — Но мне кажется, им стоит дать урок. А со своим уставом пусть катятся… В общем, сама понимаешь. Ты должна дать им понять, что достойна большего уважения. В конце концов, ты здесь у себя дома и, между прочим, заплатила за этот самый дом кругленькую сумму. И имеешь полное право повесить на своем фасаде любую доску, какую захочешь.

Впервые за несколько последних дней Глория улыбалась.

— Я тебя не узнаю, — сказала она. — Ты прямо кипишь энергией. Но в целом ты права. Я не стану брать на себя труд отвечать на письмо председательши. А когда она увидит, как рабочие прибивают доску, сама поймет, что «сообщество» зашло слишком далеко.

— Тогда я звоню в фирму Мураччоли, — подхватила Жюли. — Они как раз занимаются работами по мрамору. Облицовка гостиничных фасадов и все такое прочее. Думаю, им будет приятно получить заказ от тебя. Скорее всего, патрон пожелает приехать к тебе лично. А мы попросим его привезти образцы мрамора.

При мысли о выборе образца желание Глории разгорелось с новой силой.

— Мне бы хотелось что–нибудь в темных тонах, — заявила она. — Не обязательно совсем черное… Но и не белое.

— Можно взять темный мрамор со светлыми вкраплениями, — предложила Жюли.

Глория недовольно вытянула вперед губы.

— Еще чего, это будет похоже на кусок свиного паштета! Хотя если выбрать темно–зеленый… Пожалуй…

— С прожилками?

— Никаких прожилок. Ты сама подумай! Ведь будет казаться, что мрамор треснул!

На самом деле Жюли было глубоко наплевать, как именно будет выглядеть будущая доска. Единственное, что имело значение, это надпись: «Родилась в Париже 1 ноября 1887 года». Именно эти слова были ее секретным оружием. Бедная Глория! Пусть по–прежнему слушает только себя, подумала Жюли. Пока еще пусть!

— В конце концов, — проговорила она, — это твоя доска. Тебе и решать.

Глория со счастливой отрешенностью откинула голову на подушки.

— Я уже вижу ее, — шептала она. — Да, кстати, ведь нужно еще решить, какого размера она будет и где мы ее повесим. Что касается места, то я думаю…

— Над входной дверью? — подала голос Жюли.

— Нет, что ты! Над дверью она будет вечно в тени. Ее никто просто не заметит. Мне кажется, лучше всего поместить ее между первым и вторым этажами, примерно на уровне моего «концертного зала»…

— Что ж, неплохо, — одобрила Жюли.

Глория принялась разводить и снова сводить руки, словно пыталась найти наилучшие пропорции будущей доски.

— Да, именно так, — сказала она наконец. — Дайка мне складной метр. Вон там, в ящике комода. И блокнот дай, я сразу запишу размеры. Спасибо. Значит, так. Шестьдесят на сорок, да? Это вам не какая–нибудь дешевка.

— Смотри сама, — отозвалась Жюли. — Не забудь, что буквы и цифры должны быть достаточно крупными. «Здесь жила знаменитая скрипачка Глория Бернстайн». Прикинь, сколько места займет надпись. Конечно, можно выбросить слова «знаменитая скрипачка». В общем–то, это примерно то же самое, что после имени Альберта Эйнштейна добавлять «знаменитый физик».

— Прекрати насмехаться, — оборвала ее Глория. — Вечно ты надо мной издеваешься. Лучше звони в фирму Мураччоли. Я должна спешить. Звони прямо отсюда, сейчас же.

Жюли набрала номер Жозефа Мураччоли, и тот принял заказ, не скрывая удовольствия от перспективы поработать на артистку. Глория слушала и одобрительно качала головой. Да–да, он может приехать сегодня же. Сами образцы мрамора он привезти, конечно, не сможет, но зато прихватит с собой специально окрашенные дощечки, которые точь–в–точь воспроизводят все виды мраморных досок, какие у них имеются. Что касается цены, то мы наверняка сговоримся. Видите ли, мне бы даже польстило предложить вам…

— Скажи ему, чтобы никому не рассказывал, — вмешалась Глория.

— И пожалуйста, никому не говорите пока об этом заказе, — повторила Жюли.

— Даю слово, — пообещал Мураччоли.

— Как я рада! — вздыхала Глория. — Ты и в самом деле отлично придумала! Иди сюда, я тебя поцелую.

А чуть позже Жюли из собственной гостиной уже звонила господину Хольцу.

— Говорит Жюли Майоль. Если я вам помешала, пожалуйста, скажите честно. Дело в том, что я звоню вам по делу. Мне нужен ваш совет.

— К вашим услугам. Если, конечно, сумею помочь.

— Речь идет об одном деле, которое меня страшно беспокоит. Я долго думала, прежде чем решилась позвонить вам. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но… Понимаете, я сама не знаю, насколько это серьезно… Короче говоря, вообразите себе, что моя сестра вбила себе в голову, что она должна повесить на фасаде нашего дома мемориальную доску. Понимаете? «Здесь жила…» и так далее, включая дату рождения. Предполагается, что вторую дату впишут в свое время уже без нее. Вы слушаете меня?

— Конечно. Только не понимаю, что вас тревожит? Если память артиста заслуживает того, чтобы быть увековеченной в камне, то это как раз случай вашей сестры.

— Безусловно, но… Но имеет ли она право действовать именно таким образом? Я пытаюсь взглянуть на дело с точки зрения устава «Приюта отшельника». До какой степени мы можем свободно распоряжаться местом, которое является одновременно и частным, и общественным? Вы только представьте себе, что со дня на день ей принесут эту самую доску, а здесь ей скажут, что она не может ее повесить, потому что это противоречит такому–то положению устава, о котором ни я, ни она знать ничего не знаем. Для нее это будет страшный удар! Она и так едва дышит… Что вы на все это скажете?

— Подождите, — отозвался господин Хольц. — Дайте подумать. Да, вы затронули момент, который может оказаться весьма щекотливым. Хотя лично мне кажется, что госпожа Бернстайн вольна делать все, что ей угодно. Какого черта, в самом деле! «Приют отшельника» — пока еще не солдатская казарма! Конечно, я помню, что у меня самого возникли некоторые трудности из–за рояля. Но кому может помешать доска на стенке дома? А почему бы вам не поговорить об этом с госпожой Женсон? Именно ее слово в данном случае важно. Что–что? Вы так не думаете?..

Жюли чуть понизила голос:

— Мсье Хольц! Я могу быть с вами откровенной?

— Конечно, прошу вас.

— Мне бы очень не хотелось, чтобы об этом проекте моей сестры стало известно. А за мадам Женсон я не могу поручиться. Вы сами знаете, как это бывает. Кто–то ненароком обронил слово, и тут же поползли слухи. Ведь если наша идея неосуществима, будет лучше, если мы задушим ее в зародыше. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы началось публичное обсуждение вопроса о мемориальной доске. Для Глории это стало бы смертельным унижением.

— Понимаю, понимаю… — сказал господин Хольц. — Так какой именно помощи вы ждете от меня?

— Видите ли, я подумала… Только, прошу вас, если сочтете, что я говорю нечто для вас неприемлемое, прервите меня сразу же. Так вот, я подумала, что вы могли бы, так сказать, слегка прощупать почву, не открывая своих истинных намерений. Вы человек нейтральный, и мадам Женсон не заподозрит вас в каких–либо тайных помыслах. Может быть, вы сумеете ввернуть какой–нибудь намек в разговоре, знаете, так, мимоходом…

— Легко сказать! — отозвался господин Хольц. — Я, конечно, попробую, исключительно чтобы услужить вам, но заранее ничего не обещаю.

— Спасибо, дорогой мой! Мне так хотелось поделиться с надежным человеком. А если ничего не получится, что ж, ничего не поделаешь. Тогда я попробую проконсультироваться у юриста.

— А что, мадам Бернстайн уже заказала доску?

— Ну да, в том–то и дело. Если она чего–нибудь захочет… Она всегда была такой.

Закончив разговор, Жюли пришлось пойти прилечь. Она чувствовала, что совершенно выдохлась. Она совсем не берегла силы. Зато, подумала Жюли, она могла с чистой совестью сказать себе, что, несмотря на изнурение, довела битву до конца. Иными словами, как всегда, подожгла шнур и убедилась, что он не погаснет. А теперь добрейший господин Хольц, наверное, скребет в голове. Бедняга, ну и задачку она ему подкинула. И без ее поручения вся эта история с доской, без сомнения, стоила ему лишней головной боли. Из–за Джины. Ведь он дружит с Джиной. А госпожа Женсон не настолько наивна, чтобы не суметь сложить два и два. Она сразу догадается, что он наводит справки о «надписи» или, если называть вещи своими именами, о мемориальной доске именно для Джины. Ну вот и все. Огонек загорелся. Теперь ей остается только ждать. И главное — не думать ни о чем. Жюли давно научилась этому упражнению. Внутренне замереть, превратиться в пустую оболочку. После стольких лет страданий это совсем несложно. Вечером она даже согласилась съесть немножко супу.

— Никогда еще не видела мадам Глорию такой веселой, — сказала Кларисса. — Мастер принес ей эскизы, и она выбрала очень красивый мрамор. Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но, по–моему, очень красиво. И готово будет уже через неделю.

А телефон все не звонил. Неужели господин Хольц ничего для нее не узнал? Ведь ему давно должно было хватить времени… Ах, вот он! Наконец–то!

— Алло! Мадемуазель Майоль? Извините, что заставил вас так долго ждать. Мадам Женсон не было на месте, и мне пришлось ее подождать. Она страшно занята, а потому при мне записала у себя в блокноте: «Узнать насчет мемориальной доски».

— Вы хотите сказать, она так и записала: «мемориальная доска»? — не дала ему закончить Жюли.

— Ну да. Представьте себе, она моментально догадалась, к чему я клоню. Я в этом совершенно уверен. Поэтому я вас сразу предупреждаю. Впрочем, так, по–моему, даже лучше. Уже завтра мы получим точный и ясный ответ.

— Она не выказала никаких колебаний?

— Ни малейших.

— А ее секретарша, маленькая Дюпюи, была на месте?

— И да и нет. Она работала в соседней комнате.

«И сразу побежала к столу прочитать, что записано в блокноте, — подумала Жюли. — Все в порядке. Пламя занялось».

Она от души поблагодарила господина Хольца и приняла снотворное — единственный способ убежать от ночи. Проснулась она ранним утром от несильной, но настойчивой грызущей боли в боку. Приготовила себе крепкий кофе и съела тартинку с медом. Когда желудок был занят перевариванием хоть какой–нибудь пищи, боль немного утихала. Телефон пока молчал, что, в общем–то, было неудивительно. Нужно было дать председательше с секретаршей время обдумать случившееся. Малышка Дюпюи наверняка расскажет новость своей лучшей подруге — медсестре. Медсестра сможет начать ее распространение не раньше девяти часов, когда отправится делать уколы: в «Приюте отшельника» всегда есть кто–то, кого скрутил ревматизм или приступ радикулита. На этой стадии дело будет двигаться еще медленно, затронув всего нескольких человек. Но зато к одиннадцати часам госпожа Женсон должна будет дать ответ господину Хольцу, и, скорее всего, она в лоб спросит его, правда ли, что он хлопочет по поручению Джины. Господин Хольц будет это отрицать, и она позвонит Глории. Глория возмутится и сейчас же перезвонит ей.

— Кто проболтался? Кто еще мог, кроме тебя? Кто знал о нашем плане? Ты и я, больше никто.

На это легко будет возразить, что визит мастера по мрамору не прошел незамеченным. К тому же кто может поручиться, что он по дороге не болтал с матросом на катере? Понемногу до Глории начнет доходить смысл случившегося, пока наконец ее не осенит: Джина! Ведь Джина обо всем узнает и тоже захочет заказать себе мемориальную доску! Опять поднимется скандал, опять соберется совет, и «общество» будет решать, то ли устроить два торжественных открытия досок, то ли не устраивать ни одного! А со мной, стонала Глория, будет покончено! Нет, я не доживу до ста лет!.. Да, на сей раз удар будет неотразим.

Ее размышления прервал звонок. Это был господин Хольц. Время было десять утра.

— Дорогая Жюли, это я. Мне только что позвонила мадам Женсон. Так вот, она не знает, что делать, и… И не хочет знать! Она сказала, что с нее хватит всех этих интриг. Пусть хоть каждый вешает себе по доске, ей до лампочки. А если одной из наших почтенных дам что–нибудь не нравится, никто ее здесь насильно не держит. Пусть поищет себе другое жилье. Я передаю вам ее собственные слова. Она даже добавила под конец: «Я всегда подозревала, что это плохо кончится. Когда сталкиваются две старухи, каждая из которых мнит себя пупом земли, войны не избежать». Но мне все–таки удалось вставить словечко в ее тираду. Я спросил ее: «Так что же вы собираетесь делать?» И она ответила: «Ничего». И повесила трубку.

— И как вы полагаете, что за этим последует? — спросила Жюли. — Неужели Джина откажется? Ведь она, насколько я понимаю, тоже захочет такую же доску.

— Это не исключено. Она со мной не делилась подобными планами. Но она не из тех женщин, которые позволят наступать себе на любимую мозоль. Мне очень жаль, милая Жюли, но вы возложили на меня невыполнимую миссию. Если узнаю что–нибудь новое, непременно вам позвоню.

— О, не стоит беспокоиться! — отвечала Жюли. — И огромное вам спасибо.

Утро, таким образом, закончилось спокойно. Пришла Кларисса и стала готовить обед. Мясо она резала на маленькие кусочки, чтобы Жюли без труда могла поддеть их вилкой.

— Как там Глория?

— Слушала музыку.

— Ей никто не звонил?

— Никто.

Теперь настал черед Жюли терзаться нетерпением. Да что же они там, в самом деле, знаменитые сплетницы, заснули, что ли? К нынешнему часу уже должно было набраться никак не меньше полудюжины тех, кто узнал новость. И даже учитывая, сколько времени они тратят на разговоры друг с другом — Жюли отводила не меньше получаса на каждое звено в цепочке распространения слуха, — все равно Глория буквально с минуты на минуту должна была наконец получить решающий удар.

— Скажите, а это правда, что вы собираетесь повесить на своем доме мемориальную доску?

И она застынет, не в силах вымолвить ни звука. И ее пронзит невыносимое чувство предательства. Только потом она разразится возмущенным протестом.

— Ах, если вы не хотите, чтобы об этом стало известно, мы никому не скажем ни слова…

И Глория швырнет трубку, чтобы тут же снова схватить ее.

— Алло, Жюли!

Вот именно сейчас она должна позвонить, думала Жюли. Сейчас дозревает самый последний удар, который уже не зависит от нее. Мадам Женсон не захотела вмешиваться, но это ничего не меняет. Просто теперь инициативу возьмет на себя Джина. Это уже неизбежно. И тогда две мемориальные доски появятся одновременно. Это тоже неизбежно. И «общество» будет прогуливаться, разглядывая обе и, конечно, сравнивая их между собой. Вот тогда–то и наступит конец. Потому что иначе быть уже не может. Господи боже мой, я ждала этой минуты шестьдесят лет!

Но день прошел, а ничего не произошло. Жюли уже не находила себе места от нетерпения. Она понимала, что ни в коем случае не должна больше вмешиваться в ход событий. Не могла же она заявиться к Глории: «Странно, что к тебе никто не пришел!» С дневной почтой Глория получила окончательный эскиз доски и теперь таяла от восхищения, словно в позолоченных буквах ей виделось обещание вечной жизни.

— Когда Монтано про это узнает, — сказала она, — ей можно будет заказывать гроб.

«Она и так уже знает! — хотелось крикнуть Жюли. — И гроб мы будем заказывать тебе, идиотка!»

Тут до нее постепенно начало доходить, что молчание это не было случайным. Скорее всего, здесь было что–то вроде дружеского заговора. Она окончательно уверилась в этом, когда к вечеру позвонила Симона, не позволившая себе ни малейшего намека. Так, значит, они договорились молчать, чтобы не провоцировать новой ссоры. Возможно даже, что председательша употребила собственную власть и приказала всем держать язык за зубами. Они хотели, чтобы затишье длилось как можно дольше.

Тем не менее на следующий день, едва проводив доктора Приера после его ежедневного визита — доктора особенно волновало ее повышенное давление, — Глория задержала у себя сестру.

— Жюли… Я чувствую, что от меня что–то скрывают. Я знаю, что мои подруги не хотят утомлять меня, но скажи на милость, почему они практически не заходят? Чуть приоткроют дверь: «Как у вас дела? Нет–нет, не вставайте!» Как будто следят за мной. Да и ты тоже! Ты за мной следишь!

— Что за чушь!

— Скажи, я что, так плохо выгляжу? Но ведь если бы я действительно была так уж плоха, то наверное они не стали бы тянуть с вручением мне награды? И тогда я сразу поняла бы, что конец близок. Разве нет? Конечно, орден Почетного легиона — это будет как бы мое миропомазание перед кончиной. Из–за этого они и стараются меня не волновать.

Жюли в бессилии развела руками.

— Бедная Глория, ты становишься несносной! Ты прямо помешалась на своем ордене и своей доске! Можно подумать, что, кроме этого, в жизни вообще ничего не существует!

Тогда Глория чуть приподнялась в постели, и на щеках ее заиграл легкий румянец.

— Вот именно. В моей жизни больше ничего не существует!

Прошло еще три дня. Внешне все продолжало оставаться спокойным. Кларисса каждый день докладывала обстановку. «Никаких происшествий». Сама того не подозревая, она выражалась точь–в–точь как солдат патрульной службы времен войны. Джина сидела в своих «Подсолнухах» и не подавала никаких признаков жизни. А в «Ирисах» сидела Глория, ни на минуту не расставаясь с телефонным аппаратом. Время от времени она набирала номер Мураччоли.

— Дело продвигается, — отвечал он. — Через пару дней смогу представить вам черновой вариант. Конечно, еще нужна будет доводка, но у вас уже будет общее представление о готовой работе.

— Вы обещаете точно через два дня?

— Никаких сомнений. Тем более что мне нужно будет зайти еще к одной клиентке.

Он повесил трубку, а Глория немедленно вызвала Жюли и пересказала ей содержание своего короткого разговора с мастером. «Зайти еще к одной клиентке»? Что он хотел этим сказать? Разве я не единственная его клиентка?

— Единственная в «Приюте отшельника», но вряд ли единственная на острове.

— Действительно… И все равно это странно…

И Глория часами напролет принялась обдумывать загадочную фразу, произнесенную мастером. Наконец нервы у нее не выдержали, и она снова позвонила в мастерскую.

— Он уехал в Канны, — ответила секретарь. — Но он про вас не забыл. Тем более что благодаря вам он получил еще одну клиентку. О, извините, меня вызывают по другой линии.

— Ты слышала, Жюли, опять эта «другая клиентка»? Ну–ка, напряги свою светлую голову и объясни мне, в чем тут дело. Ты что–нибудь понимаешь? Как ты думаешь, а не может быть, что… Нет, это невозможно!

Всю ночь Глория провела словно в бреду. Доктор Приер счел необходимым приставить к ней сиделку. Несмотря на уколы, она так и не уснула и без конца принималась с горячностью рассуждать вслух, иногда призывая в свидетели сиделку.

— Сто лет исполняется мне, — как помешанная, повторяла она.

— Конечно. Конечно. Успокойтесь. Ну–ка, давайте–ка ляжем… Вот так… И будем спать…

К утру же Глория, практически всю ночь не сомкнувшая глаз, была полна новыми силами. Доктор снова стал настаивать, чтобы возле нее дежурила медсестра.

— Об этом не может быть и речи! — оборвала она его самым решительным тоном. — Я жду гостя и желаю, чтобы меня оставили в покое.

Кларисса причесала ее и помогла наложить макияж.

— Нет, — строго сказала она. — Доктор запретил вам вставать.

— Ваш Приер — просто осел. Позови сюда сестру и поставь телефон поближе ко мне. Дай мне очки. Видишь, Кларисса, как я постарела? Месяц назад я бы не стала надевать очки, чтобы набрать номер Мураччоли. Алло, мсье Мураччоли? Что вы говорите? Только что уехал? Спасибо…

Она взглянула на часы. Мураччоли будет здесь с минуты на минуту. Пришла Жюли. Стянув перчатку, она взяла руку сестры и стала считать пульс.

— Можно подумать, ты бежала, — заметила она. — Ты с ума сошла. Разве можно так волноваться?

— Я тебя умоляю! Ты еще будешь читать мне мораль! Я хочу знать имя этой самой «другой клиентки». И если окажется, что у Мураччоли слишком длинный язык, он у меня получит, уверяю тебя! Уже почти одиннадцать. Пора бы ему быть здесь. Он ведь тоже итальянец? Как же я сразу об этом не подумала? Хочешь пари, что это он ей проболтался?

— Глория, ну прошу тебя, возьми себя в руки! — с отчаянием воскликнула Жюли.

— Молчи! — бросила Глория. — Слышишь, звонят? Иди открой.

Она взглянула в зеркало, с которым не расставалась никогда, и изобразила на лице самое приветливое выражение.

— Ах, вот и вы! — жеманно начала она. — Совсем забыли свою бедную клиентку…

В руках он держал длинный сверток и картонную папку для рисунков.

— С этими парусными досками, — начал он извиняющимся тоном, — сюда стало труднее пробиться, чем через бульвар в час пик.

— А что это у вас за папка? Что в ней? — спросила Глория.

— А, это не вам. Это для…

Он от души рассмеялся.

— Две столетние дамы за один присест, — весело проговорил он, — согласитесь, такое встретишь не каждый день! Значит, так. В свертке у меня ваша доска. Она еще не совсем готова. А в папке у меня эскизы другой доски.

Жюли не отрываясь следила за лицом Глории, которое у нее на глазах постепенно приобретало цвет медного купороса. Она ожидала взрыва, но эта напряженная тишина показалась ей куда страшней.

— Мадам Монтано сделала мне заказ на эту работу сразу после вас, — продолжал между тем Мураччоли, не спеша развязывая тесемки, которыми была стянута папка. Но… Каждому — в свою очередь, не так ли? Тем более что ее проект оказался довольно сложным. Она, как и вы, выбрала классический мрамор, но, кроме того, пожелала, чтобы сверху прикрепили солнечные часы. Вы сейчас сами увидите.

Он стоял спиной к Глории и рылся в ворохе шуршащих листов. Наконец выудил один из них и, не скрывая одобрения, еще раз осмотрел его.

— Ее доска будет выглядеть немного более импозантно, чем ваша, — полуобернувшись через плечо, говорил он. — Она выбрала черный мрамор. Он очень красив, к тому же на нем лучше читаются буквы…

И он медленно прочел: «Здесь нашла прибежище Джина Монтано, знаменитая актриса, родившаяся в Неаполе 26 мая 1887 года…»

— Что–о–о?

Крик донесся с той стороны, где стояла постель Глории, и мастер резко обернулся. Он увидел, как руки Глории царапали одеяло, пока ее рот напрасно открывался, стараясь вдохнуть хоть немного воздуха. Ей с трудом удалось выговорить, обращаясь к Жюли:

— Что он сказал?

— Двадцать шестого мая тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года.

— Так записано у нее в паспорте, — объяснил Мураччоли.

Глория смотрела прямо в глаза Жюли, и под этим взглядом Жюли чуть отступила.

— Ты знала.

Она закрыла веки и уронила голову на подушку.

— Самая старая… — выдохнула она, — это я…

Потом повернулась к стене и затихла. Пораженный Мураччоли ничего не понял и только повторял:

— Эй, что это с ней? Что с ней?

— Она умерла, — тихо сказала Жюли. — Первый раз в жизни ее огорчили.

Жюли легла в клинику в день похорон. Она скончалась через два дня, и ее похоронили рядом с сестрой. В гроб ее положили в белых перчатках.

Загрузка...