СОЛОВОВО

Соловово спустился к озеру. Солнце медленно и тяжко раздвигало на востоке ночные завесы. Высоко над туманами, за гребнями гольцов, начиналось зыбкое алое свечение. Дымка расползалась, обрывая свою кисею о выступы гольцов, об острия кедровых вершин.

Седой подрагивал в своей косоворотке. Он присел над водой, вдыхал свежий запах влаги. Где-то резко закричали птицы. Чайки? Неужели их могло занести к этому озеру в тайге, за тысячи километров от морей? Конечно, могло. Птицы — они, как люди. Их можно встретить в самых странных местах. Впрочем, вот они бредут по тайге уже третий месяц и даже следа людского не встретили. Неужели всех перебьют? Но какой смысл уркам это делать? Перебить — легче легкого. Нет, тут дело в чем-то другом.

Змейки ветра заползли под рубаху, Седой поежился и встал, повернул к тропинке наверх и остановился. К нему спускался Алеха.

— Викентьич, — сказал он, исподлобья разглядывая Соловово. — Ты чего это?.. Ты чего подумал, Викентьич?

Седой знал, что в случае опасности важно ни единым жестом не показать, что боишься. Алеха был росл, крутоплеч, силы у него хватило бы на двух Соловово. Поэтому он стоял, спокойно разглядывая Алеху, и только колено его незаметно подрагивало, но он знал, что, если у него будет хотя бы еще минута, он сумеет справиться и с этой слабостью.

— Алеха, — сказал он своим домашним, так не подходящим ко всей обстановке голосом. — Как ты думаешь, что может решить нормальный человек, который вчера еще считал тебя своим, а сегодня на рассвете встречает тебя с уркой?

Алеха засопел и шагнул вперед. Глаза его расширились и напряглись.

— Стой! — резко наклоняясь, сказал Соловово и выпрямился, держа в руках круглый коричневый камень.

Алеха, тяжело дыша, остановился.

— Расскажи, о чем говорили? — властно приказал Соловово. Алеха обмяк.

— Викентьич, бес меня попутал, — сказал он, сплевывая и садясь на траву. — Хотел я вчера и вас, и их спокинуть и уйти…

— А он задержал и заставил… что? Что заставил делать?

Алеха тряхнул головой, кепка съехала на затылок.

— На золотишко я его веду. Знал я тут одну жилу. К ней и сворачиваем. Он никому говорить не велел… Никому. Я только тебе сказал… Ежели ты другим передашь, меня пришьют, где ни то… Никто не знает, что мы задумали… Веришь, нет, Викентьич?

— Верю, Алексей. Остальные знать не будут. Но смотри: дураков здесь нет. Увижу, что продать собираешься, не успеешь.

Расставшись с Алехой, Седой подошел к своим и начал помогать им укладываться.

— Шевелись! — поторопил канавщиков Глист. Длинное безволосое лицо его кривилось и дергалось, сглаза рыскали по сторонам, кепка сидела на самом затылке.

На тропе, пропуская караван, стояли всадники — Лепехин и Хорь, о чем-то тихо переговаривались.

— Упустили мы, однако, вчера ночку, — сказал Чалдон вполголоса, стягивая палатку тесьмой. — Под утро-то уснули гады, как сурки.

— Время еще есть, — сказал Колесников. — И вы, ребята, не торопитесь. Тут надо момент точно выбрать. Поспешишь — сам знаешь, — он кивнул красивой темноволосой головой в сторону конных, — их, парень, не разжалобишь.

Палатку навьючили на последнюю лошадь и, привычно выстраиваясь на ходу в затылок друг другу, тронулись в гору.

Идти было легко. Соловово вопреки всему никогда не чувствовал себя так хорошо физически. Кругом творилось черт знает что: насильники бесчинствовали, зло торжествовало, добро принижено и угнетено. А он, как ни странно, продолжал верить в победу добра, хотя верить было трудно. Впрочем, верить всегда трудно. В юности человек полон жажды добра и уверенности в доброте окружающих. Даже когда ожесточение и ярость против близких охватывают тебя, ты еще веришь, что где-то рядом есть полный света, чистоты и справедливости мир. В среднем возрасте в добро веришь осторожно. Знаешь уже, добро есть на свете, и его даже немало, но оно всегда в сопровождении зла. Как у Горького в «Девушке и смерти»: «С той поры любовь со смертью ходят рядом» — в одном и том же человеке, как в клубке, перепутано добро и зло. Важно в какой-то момент высечь, как из кремня, огонь, доброе и справедливое чувство. Возможно, с Алехой утром ему это удалось. Но надолго ли? Он так ничего и не рассказал своим товарищам о том, что теперь Алехины интересы все ближе смыкаются с интересами Хоря. Они, если узнают об этом, или тут же придушат Алеху, или — что еще хуже — растеряются. Но он дал слово не выдавать Алеху, а слово надо держать. Хотя не совершает ли он тем самым преступления? Неужели Алеха солгал ему? Нет, он все же «живая душа», но надо следить за ним в оба. Он давно знает скифский норов мужиков. Их изменчивый нрав, их внезапную хищную беспощадность ко всему, что им мешает…

Они спустились в падь и пробирались сейчас через зыбкий мшаник. Алеха вел под уздцы передовую лошадь. Аметистов ехал сразу за вьючными лошадьми, за ним шли Чалдон, Нерубайлов, Порхов, между ними Лепехин на лошади, потом Альбина и Колесников в надвинутом на лоб накомарнике с заброшенной наверх сеткой.

Колесников зашагал быстрее и помог взбирающейся на горку Альбине. Соловово улыбнулся с нежностью и печалью, глядя, как он вытягивает ее на возвышенность за руку. Было что-то ребяческое в их сплетенных ладонях, трогательное в ее беззащитно и доверчиво отданной руке. Эти двое тянулись друг к другу, и мало кто этого не замечал.

Альбина… В ней было что-то чуждое и все же бесконечно милое для него. Чем-то она напоминала его жену в молодости, наверное, своим дворянским профилем, надменностью, которая порой проскальзывала в плавном, но гордом повороте головы в ответ на чью-нибудь не слишком почтительную реплику…

Она была из новых женщин, которые появились уже в двадцатых годах, а в тридцатых их стало особенно много. Это был тип женщины-друга, товарища по борьбе, единомышленника, тип женщины-солдата. В них была преданность, чистота, вера, они не прощали слабостей, были резки и сильны, как мужчины, у них и походка была мужская, они ходили, широко расправив плечи, размашистым армейским шагом. Их отличала мудрость и проницательность, но они были способны на сумасшедшие, необъяснимые поступки и слепую страсть. Эти новые женщины, севшие на студенческую скамью, кроме наук, должны были изучить винтовку и пулемет, а на каникулах ехать на стройку, ворочать тачки с цементом и таскать стокилограммовые носилки с мусором. В них были разум и жестокость, упорство и догматизм. Они судили, не прощая, и во всем стремились стать вровень с мужчинами. Мысль о том, что они должны быть женственными, показалась бы им дикой…

Альбина была в этом смысле сплавом старого, дорогого ему образа женщины, нежной и неожиданной, и нового — жесткого, сильного и верного… Впрочем, насчет верности тут не все сходилось. Вон там, впереди, в такт шагу раскачивалась русая голова Порхова. Он шел без накомарника, чуть согнувшись под вещмешком, длинно раскачивая руками. Он был ее мужем, а она и не думала почти о нем… А ведь теперь ему особенно нужна была жена-друг. Нет, Соловово не сочувствовал Порхову. Они все доверили ему свою судьбу. Каждый из них пошел в партию на сезон, потому что этот сезон нес им деньги, а с ними надежды. Каждому из них нужны были надежды, потому что почти у каждого была сломана судьба, и кто знает, не оттого ли, как кончится этот сезон, зависит, поднимется человек или окончательно поставит на себе крест. А Порхов, как оказалось, вел их в неизвестность. Они могли и без этих мятежных урок застрять на зиму, а может, и остаться здесь навечно, потому что, если бы закрылись перевалы… Соловово поежился, он знал, что такое сибирские зимы. Их в лагере порой посылали на лесоповал километров за триста от зоны. Когда начинались перебои с хлебом и продуктами, многие заключенные не возвращались. Одни пробовали бежать и замерзали в тайге, другие просто умирали, ничего не пробуя.

Нет, он не сочувствовал бывшему вершителю их судеб, но смириться с властью урок не мог. Смешно и печально: какая бы власть ни была, она всегда против него… Такова, видно, судьба истинного интеллигента. Хотя… Он ведь чуть было не согласился с их маршрутом в Китай. Может быть, в этом был выход? Он подумал, как бы вел себя в его положении Лунин.

С детства влюбленный в александровскую эпоху, он давно выбрал в ней для себя человека, по которому сверял свои поступки, мучительно понимая, как далек он от своего кумира.

Колесников вывел Седого из раздумий:

— Устал, Викентьич?

— Нет, — сипло дыша, влез на взгорье Седой. — И вы, сударь, не насилуйте меня излишним вниманием… Я не дама, мне помощи не требуется.

Колесников улыбнулся, пошел рядом, придерживая лямки вещмешка. Немедленно подъехал Глист, наклонился к Владимиру из седла, глаза их вцепились неразъемно друг в друга.

— Недолго тебе куковать, капитан, — засмеялся Глист, отводя взгляд и выпрямляясь в седле. — Недолго.

— Ты уж и час назначил? — спросил подрагивающим от ненависти голосом Колесников, не сбиваясь со своего солдатского шага.

— Точно: день и час, — ответил Глист и проскакал вперед. Соловово оглянулся. Хорь ехал довольно далеко позади и наблюдал за ними.

— Зря, Володя, в бутылку лезешь, — сказал Седой. — Они, возможно, провоцируют.

— Не могу! — со скрежетом зубовным сказал Колесников, горбясь. — Еле держусь.

— Уж держись! — посоветовал Соловово, с участием поглядывая на него. — На тебя люди смотрят, они тебе поверили.

— Не могу понять, как мы допустили… Как столько терпели? Ведь в первые дни мы могли бы их голыми руками взять…

— Володя, — сказал Седой, касаясь плеча Колесникова. — Ты, дружище, должен сейчас собраться и найти какое-то решение. Ребята избрали тебя командиром. И тут ты должен понять русскую душу. Раз она переложила на кого-то ответственность, значит, будет считать, что во всем виноват один старший. Он обязан думать обо всех…

— Не пойму я, Викентьич, — сказал а неожиданной злостью Колесников, — ты русский, а вечно над всем русским иронизируешь. И всегда всем недоволен: то не так, это не так. Кто тебе мешает объединиться с этими и податься в Китай? Ты как будто туда собирался!

Это было больно. Соловово с жалостью и тревогой смотрел на друга. Нет, этот сильный, упрямый и до мозга костей военный человек никогда бы не понял его. Никогда. За ним была выигранная война и абсолютная, недоступная критическому уму Соловово вера в дело, которому он служил. Его несправедливо посадили, его три года марьяжили в лагере, а он вышел оттуда таким же, каким вошел. Что это? Слепота? Ограниченность? Или святая вера?

— И вот что я тебе скажу, — все еще ярясь, продолжил Колесников, — посадили тебя недаром. Есть в тебе какой-то душок…

— Ладно, — сказал Соловово, стараясь не оскорбиться. — Меня, возможно, за дело, а как быть с тобой?

— Меня выпустили!

— Но три года твоей жизни пропали зря. И хорошо, что не больше. Мог торчать там десятилетиями. Так в чем же ошибка? В том, что тебя посадили, или в том, что выпустили?

— Конечно, в том, что посадили! И они это поняли. И вообще… — Колесников запнулся и поостыл. — Ведь я работал с тобою и уже долго рядом, я тебе доверяю. Во всем. Но как только ты раскроешь рот, ты мне порой просто ненавистен. Как можно жить, все подвергая хуле?

— Хуле или анализу?

— Порой это одно и то же.

— В этом наше главное отличие, Володя, — сказал Соловово, — ты рожден, чтобы верить, я — чтобы сомневаться. Оба эти типа людей нужны человечеству. Жаль только, что у нас они порой несовместимы.

Они взобрались на голец. Тайга здесь была прорежена, и тропа путалась между еще юными кедрами, рослыми лиственницами и тяжелыми соснами. Под ногами шуршала палая хвоя, скрипел старый жухлый мох.

Теперь оба разговаривали совсем спокойно. Колесников крутил головой, улыбался:

— Одно качество в тебе ценю, Викентьич: мысль в тебе всегда бьется. Это важно. Я в лагере одно время чуть наркоманом не стал. Потерялся. Отупел, заржавел. Не мог понять, как так вышло, что я за проволокой, не мог понять, зачем жить.

— Жизнь самоценна сама по себе, — ответил Соловово, — пока умеешь смотреть вокруг, умеешь видеть и оценивать, до тех пор в тебе не умрет способность к наслаждению красотой. И только до тех пор, пока сохраняешь эту способность, ты человек, а не зверь и не червяк.

— По-твоему красота — это главное в жизни?

— А ты как думаешь?

— А долг? Совесть? Вера?

— Долг и совесть — это прекрасные понятия. Они входят в те качества, которые красота предполагает. А вера… Нет, это сложно. Если она слепа, мое представление о красоте не приемлет ее, как и любой фанатизм.

— Это фашисты кричали про нас: большевистские фанатики! — опять разгорячился Колесников.

— Значит, я фашист?

— А я фанатик?

И они расхохотались.

Внезапно Соловово вспомнил март тридцать четвертого года. Мокрые темные стены домов на Моховой. Красные трамваи, переполненные людьми, университет за витой чугунной оградой. Он входит на кафедру, молодой, веселый. Докторская написана и роздана, назначены оппоненты. Впереди огромный простор работы. И вдруг непонятное отчуждение коллег, неуловимо отведенные взгляды, общее напряжение и голос декана:

— Не могли бы вы пройти ко мне, Исидор Викентьич? — и потом разговор, с которого началось отстранение, затухание, медленное, томительное ожидание конца.

— Скажите, — сказал тогда декан (в кабинете сидели еще двое: один — секретарь партбюро факультета, другой — незнакомый). — Скажите, Исидор Викентьич, вы читали работы Маркса и Ленина?

— А в чем, собственно, дело? — спросил он, охваченный предчувствием несчастья. — Не понимаю, какая связь?..

— Прямая, — сказал парторг факультета. — Ваша работа, извините, буду говорить прямо, имеет некий белогвардейский привкус.

Соловово попытался улыбнуться пересохшими губами:

— Люди, о которых я пишу, не могли быть белогвардейцами. Они умерли сто лет назад. А многие из них стали декабристами.

— Подход к делу у вас белогвардейский, — сказал незнакомец — Вы нам кого преподносите? Графов Чернышевых — будущих вешателей, Бенкендорфа — жандарма, Левашова — допросчика? И как?

— Позвольте, — сказал Соловово, обретая достоинство. — Те, кого вы назвали, — попутные персонажи, а главные — Лунин, лучший из декабристов, Муравьевы, Каверин, друг Пушкина, братья Чаадаевы, Чечерин, наконец, сам Александр…

— Исидор Викентьич, — спросил парторг. На нем тоже был френч, он никогда не носил штатского. — Вы считаете себя марксистом?

— Н-не знаю, — сказал Соловово, весь сжимаясь. — Я изучаю прошлое…

— Мы поставим на защиту вашу диссертацию, — неожиданно решил парторг. — Готовьтесь. — Но Соловово понял, что это крах.

Потянуло гарью. Он повертел головой, всматриваясь. Сверху с гольца наползал белесый туман.

— Пал! — закричал впереди Чалдон. Все поспешно начали спускаться в котловину. Проскакал Хорь:

— Торопись, Седой!

Соловово и без того нажимал. Сапоги скользили, сердце билось рывками. Он был весь в поту. Он поскользнулся и покатился по траве, тело все ускоряло и ускоряло обороты, «сидор» то придавливал голову, то тянул вниз, трещала шея, а его несло все ниже и ниже. Он застрял в комле огромного кедра. Ломило позвоночник. Он лежал, не в силах повернуть голову. Потом попробовал приподняться, но боль взорвалась в ноге, и он понял, что сломал ее или вывихнул.

«За что? — подумал он с отчаянием, — зачем я здесь? Зачем я живу, болтаю что-то, мешаю жить другим, зачем я нужен на этой земле, где все не для меня? Возьми меня к себе, господи!»

Он не боялся в этот миг, что выглядит жалким, не стыдился слез, которые текли по щекам. Он знал, что справился бы и с большим несчастьем, но справился бы ради чего-то, какой-то цели! А ее не было, этой цели, и он валялся здесь, в забайкальской тайге, сжираемый гнусом, маленький, несчастный, больной человек. С холодной ясностью он понял, что расстается с жизнью. Перед ним почему-то возник кабинет профессора Репнина, мужская компания за жженкой. Прекрасно некрасивый Репнин тогда сказал:

— Вас, кажется, интересует Инга Михно. Я одно могу сказать своему любимому и самому многообещающему студенту: если он неспособен, подобно Христу, пройти это море, не замочив ног, лучше не ступать в его пучины.

Но он ступил. Была весна двадцать восьмого года. По Арбату тарахтели пролетки, кричали мальчишки-газетчики, торопились мимо прохожие, неторопливо оглядывая проходящих женщин, шли высокие молодые командиры в длинных шинелях. Инга стремительно подошла к нему, посмотрела глубокими синими глазами и сказала: «Исидор, я люблю вас. Я буду вам хорошей женой».

Он так любил ее тогда, так поклонялся ей, что тут же упал на колени на мокрый асфальт и поцеловал край ее манто. Она смотрела на него сверху и улыбалась. Но когда он молитвенно поднял голову снизу то увидел, что краем глаза она следит за прохожими, которые оглядывались на них, и что вся эта сцена нравится ей своей нездешностью и необычайностью. Его тонко и предостерегающе кольнула в сердце игла. Но он любил Ингу и верил ей и готов был уже к тому, что за это счастье придется заплатить очень и очень дорого…

Невдалеке между деревьями проехали Хорь и Глист.

— Какая сука этот Седой, — сказал, ощеряясь, Хорь. — Тихий, падло, а как подфартило, удрал и не свистнул.

— Ты только шепни словцо, — сказал Глист, надуваясь от новой, недавно пришедшей к нему мужественности. — Только шепни, я его, волчару, с-под земли достану.

Они проехали мимо, Соловово их не окликнул. Вот кому он нужен, только этим! И тут же увидел Алеху. Тот шел, сторожко оглядывая каждый куст, из-под ладони всматриваясь вдаль. Наверное, хотел догнать Хоря.

— Надумал предать ребят, — вдруг понял Соловово. — Узнал, что меня нет, решил, что я сбежал, и бояться ему теперь нечего. Так зачем ему молчать о сговоре у озера?

Соловово бесшумно сел. Нет, была в мире для него еще одна задача, и ради нее стоило преодолеть себя и жить. И в этот миг совсем рядом прошли Альбина и Колесников.

— Это такой мужик… — говорил Колесников. — Нет, Аля, этот не сбежит и других не продаст. Мало ли что он говорит, я не по словам, по поступкам сужу: наш он, и друг, каких мало.

Нет, он не был одинок, он был нужен хотя бы этому высокому, закаленному войной и лагерем человеку, и он обязан был быть с ним рядом.

— Володя, — позвал Седой. Колесников оглянулся и кинулся к нему, весь освещенный радостью.

— Что с тобой, Викентьич?

— Нога! Кажется, вывих. — Рядом присела Альбина, властно охватила и сжала его щиколотку, крепко дернула.

— Ну-ка, встаньте.

И чудо — он встал! Нога побаливала, но можно было идти.

На этот раз их гнали почти до сумерек — без обеда и без привалов. Судя по тому, как часто оглядывался на Лепехина Аметистов, и по унылому, с отвисшей челюстью лицу Глиста — они тоже не понимали причины такой гонки. Это облегчало Соловово наблюдение за Алехой. Тот вел впереди лошадей, и по тому, как уверенно он шел, видно было, что Алеха знает, почему и куда так спешит караван.

«Если он решился рассказать о нашем заговоре, — всматривался Соловово в мелькавшую впереди спину Алехи, — то поделится только с Хорем или Лепехиным. Он, наверное, скажет даже не обоим, а одному — тому, кому рассказал про те шурфы, — Хорю. Значит, надо следить за ним в то время, когда он будет общаться с Хорем. Но, ведь если Алеха выдаст, то все эти ребята и Колесников погибнут тут же. Хорь не будет ждать ни минуты… Но если все, что он думает об Алехе, — вымысел, плод мнительного воображения? Стоит сказать о его подозрениях своим, и Алеха сгинет. Нерубайлов и Чалдон шутить не станут, да и не могут… Но Алеха сам сказал ему все о золоте, сказать-то сказал, но после того, как был захвачен с поличным за беседой с Хорем. К тому же попытался напасть на него… И все-таки, если сообщить ребятам, это значит быть виновником в гибели человека. Не сказать — могут погибнуть все…»

— Володя! — позвал он Колесникова. Тот оглянулся.

— Помочь?

— Надо поговорить.

Колесников дождался, пока Соловово поравняется с ним,

— Как Хорь?

— Отстал.

— У меня к тебе просьба; как только я скажу, пошли своих ребят устранить одного человека…

Колесников дернулся. Ветка стланика хлестнула его по лицу.

— Викентьич, а ну выкладывай!

Но Соловово отстранился.

— У меня просто предположение. Пока.

— Говори! Живо!

— Эй, чего стали! — крикнул, подъезжая, Хорь. — Вали вперед!

Колесников пошел впереди, оглядываясь, гневно и требовательно сверля Соловово глазами. На подъеме подождал, буркнул, глядя перед собой:

— Давай без интеллигентщины. На войне рассусоливания недопустимы, Что тебе известно?

— Пока ничего конкретного, — чуть отдышавшись, ответил Седой, — когда я буду вполне уверен, скажу. Предположениями делиться не имею права.

Владимир мрачно взглянул на него и пошел вперед. Видно было, как, обогнав Альбину, потом Порхова, он что-то сказал Нерубайлову, тот оглянулся на Соловово и кивнул головой. Потом Нерубайлов догнал Чалдона, тот пристально взглянул на Соловово и тоже кивнул…

«Что ж, — подумал Соловово, — к лучшему ли, к худшему, но кое-какие меры я принял».

Они все шли и шли, едва волоча ноги. Соловово думал: «Неужели я когда-нибудь выберусь отсюда? Неужели когда-нибудь удастся опять посидеть за старым „Ундервудом“ в своем кабинете, и от гардин, от полуспущенных штор будет исходить запах пыли и ветхой материи? Нет, ничего этого уже не будет. Нет той квартиры, Инга давно живет в коммунальной, нет „Ундервуда“ — продан еще в войну. Инга еще есть. Но она теперь ему столь же мало нужна, как когда-то он ей… Ничего не вышло из этого брака. Впрочем, для нее, возможно, и вышло в какой-то степени. Ведь она выбирала себе в спутники жизни будущее светило, и в этом в первое время ее надежды оправдались. О работах и кандидатской диссертации молодого ученого много говорили. Старая профессура, чинные с академическими манерами джентльмены приглашали Исидора Соловово с женой к себе на вечера. Да, это была та жизнь, которую когда-то вела Инга и которую она хотела бы продолжать. Впрочем, мужу не очень нравилось только одно: слишком часто она поднимала темы текущей политики. В академической среде это было не принято. Старики плохо в ней разбирались и считали, что раз власть в руках большевиков, то надо посмотреть, что из этого выйдет. К тому же их мнения никто не спрашивает, а с другой стороны: „Вот Павел Николаевич вмешался в политику, а теперь где? В Париже. Там русскую историю писать, может быть, и легче, а все-таки…“»

И Соловово был с ними согласен. Инга же рвалась к заговорам. Когда в тридцатом начался процесс Промпартии, Соловово услышал много имен людей, мелькавших вокруг Инги… Он стал наблюдать за ней: она вся сжалась, почти не выходила из дому, была с ним как-то скорбно нежна, чего-то ждала. Он решил, что пришел момент поговорить.

— Инга, — сказал он, — ни тебе, ни твоим друзьям ничего тут не перевернуть. История против вас, сколько бы вы ни обличали тех, кто сейчас у власти… А шутить с ними — это смешно. С ними пробовали шутить люди посерьезнее, ты знаешь, чем это кончилось.

В том разговоре она поклялась, что больше не будет путаться ни в какие заговоры. И действительно, с тех пор политика кончилась.

Начались романы. Инга скрывала их, мучилась, но не могла жить иначе. Он принял это к сведению и начал смиряться с болью одиночества и отверженности. Она иногда спохватывалась, просила прощения, клялась в верности, в том, что все позади, но он не верил и больше не пускал ее в свой кабинет, в свои мысли.

Потом, когда за ним пришли, он запомнил ее взгляд. Это был взгляд любящей и раненной в самое сердце женщины. Но на письма ее в лагерь он не стал отвечать. Она писала до самого конца войны. А он молчал. Иногда она пыталась выяснить, почему он молчит, узнавала через лагерное начальство. Его вызвали для разговора, но он ничего не стал объяснять. Что могут понять посторонние люди?

Только к самой ночи был дан отдых. Палатки разбили у небольшой горной речки, стремительно певшей в узкой теснине. Горловой ее клекот всю ночь убаюкивал усталых людей. Соловово, измученный до полного безразличия ко всему, все же старался не спускать глаз с Алехи. Тот, наскоро поев, пошел к лошадям. Седой с трудом влез на выступ гольца, присел там в траве и следил за возчиком. Потом решил поговорить с ним. Легче понять, чем дышит человек, когда смотришь ему в глаза.

Они вошли в палатку. Закидывая полог, Соловово оглянулся. Лепехин дремал, упершись лбом в руки, держащие карабин. Алеха долго шуршал в темноте, раздеваясь, потом свернув самокрутку, спросил:

— Чего, Викентьич, сказать хотел? — спросил он, закуривая.

— Почему так гнали сегодня?

— Хорь на шурфы спешит.

— Скоро выйдем?

— Таким ходом — к завтрему, однако. К полудню.

— Ну, отроем мы золото, а потом? На что мы им?

«Вот сейчас решается твоя судьба, Алеха. Будь честен, — умолял Седой его беззвучно, — будь честен».

— Может, и кокнут, — медленно сказал Алеха. — Да ведь и мы не без голов. Али не так?

— Что предлагаешь?

— Командир есть, он сам решит, — лениво ответил Алеха и затих.

— Но ты-то понимаешь, что они не только нас, но и тебя кончат?

— Чего меня кончать, — сказал он после раздумья. — Проводник им до границы нужен. Хотя они все могут. Пришибут как зайца. Только не дрейфь, Викентьич, мы тоже не лыком шиты.

Соловово лежал в темноте и решал вопрос о жизни и смерти Алехи. Он уже решил его. Как-страшно убить человека, в лицо которому глядел… Нет, он еще подождет. Немного подождет. Еще можно.

Утром они снова двинулись в путь, шли быстрым шагом, дышать стало трудно. Соловово расстегнул гимнастерку почти до живота, но мошка немедленно изъела открытое место, пришлось застегнуться. Все тело чесалось. Лениво толкались в голове мысли.

— Викентьич, — требовательно спросил его Колесников, шагая рядом и глядя перед собой. — Рассказывай, кто продает?

— Пока ничего не могу сказать. Прошу, поговори с ребятами, они должны ждать моего знака.

— Ты ведешь себя, как самый паршивый интеллигент. Сейчас не время колебаться.

Соловово вспыхнул:

— Я веду себя как интеллигент, но не паршивый. Иначе вести себя просто не могу. И прошу одного: верить мне или не верить.

Колесников угрюмо нагнул голову, прикрытую шляпой накомарника. Сейчас он был похож на английского колониального солдата.

— Я тебе верю, — сказал он, — но кто? Шумов? Алеха? Порхов? Кто?

— Если веришь, договорись с двумя другими и скажи им, что, может быть, придется убить человека. Убить по моему сигналу, убить и спрятать, чтобы не вызвать подозрений. Могут они это сделать?

— Могут, — без раздумья сказал Колесников и повернул к нему голову. Его серые глаза с интересом и сомнением вглядывались в лицо Соловово.

— Викентьич, — сказал он, — и не надо так громко: убить человека. Убить врага, доносчика… У нас нет выбора. И у тебя тоже. Колебания здесь — подлость и предательство.

— Я это так и понимаю. — Соловово взглянул на Колесникова, и тот медленно отвел глаза. Крикнула сойка.

— Ладно, — сказал Колесников. — Нерубайлов и Чалдон в твоем распоряжении. — Он резко прибавил темп, обошел Альбину, что-то сказал ей и скрылся за поворотом тропы.

Часам к двум они вышли по реке к срубу. Это был старый, накрепко сложенный из листвяка сруб, почернелый от времени, дождей и стужи.

— Пришли! — закричал впереди чей-то голос, и Соловово узнал Алеху. Стали разбивать лагерь. Через час, оставив Альбину, Глиста и Федора Шумова готовить обед, полезли в голец смотреть шурфы.

Соловово не отрывал глаз от Алехи. Тот вел трех лошадей, нагруженных инструментом и взрывчаткой. Лепехин и Хорь ехали отдельно. Седой догнал Колесникова. Тот молча лез в гору, сипло дыша сквозь стиснутые зубы.

— Володя, ни за что не оставляй одного Алеху. Надо, чтобы рядом обязательно кто-то был. Особенно если с ним Хорь или Лепехин.

— Понял, — сказал Колесников, странно глянув на него, и приостановился.

Соловово, с трудом одолевая подъем, полез дальше, оглянулся: они поднимались тесной группой — Колесников, Нерубайлов и Чалдон. Он успокоился. Теперь они не выпустят Алеху из поля зрения.

Не доходя до вершины, Алеха остановился около старых шурфов и торжествующе заорал. Это был клич восторга. Он орал, как трубят одержавшие победу изюбры, словно пел без слов. К нему, пришпорив коней, бросились Хорь и Лепехин. Оглядевшись, приказали Алехе раздать инструмент людям. Лицо его было потным и пьяным от счастья, он совал в руки остальных кайла, бурики, лопаты и кричал что-то немыслимое, нечеловеческое.

Оказывается, все истосковались по работе. Соловово с удовольствием бил кайлом, думая о том, как давно он этим не занимался, как это было прекрасно, когда они еще только начинали сезон. У каждого была в сердце надежда, даже он, старый дурак, тоже заразился общей мечтой, общим желанием добыть побольше денег и как-то устроить свое будущее.

— Стой! — вдруг крикнул Порхов, подбегая к Нерубайлову. — Стой, говорю!

Нерубайлов остановился, опустив кайло. Порхов нагнулся и выгреб небольшой глиняный ком, поцарапал его кайлом и вдруг ошарашенно обернулся к остальным.

— Золото! Я нашел его! Ребята! — Он стоял с кругляшом глины в руке и смотрел на всех запавшими, сумасшедше сверкающими глазами. — Я думал об этом месте! Я был уверен!

Канавщики столпились вокруг своего бывшего начальника, но тут, всех раскидав, появился Хорь и вырвал кругляш из рук Порхова. Подскакал и Лепехин. Он протянул руку, но Хорь спрятал кругляш в карман.

— На твою долю хватит! — засмеялся он, не обращая внимания на сразу же насупившееся лицо Лепехина.

И в этот же момент опять радостно вскрикнул Алеха. У него в руке лежал камешек, очищенный угол которого сиял желтым неярким блеском. Подъехавший Лепехин вырвал его из рук Алехи и тоже бросил в карман.

— Проверить надо! — сказал Порхов, оглядывая их обоих. — Иногда это золото, а иногда — пустая порода, хоть и блестит.

— А можешь узнать? — спросил Хорь.

— Надо сделать анализы, — сказал Порхов, отворачиваясь.

— Пошли, — приказал Хорь и вместе с Лепехиным повел Порхова в палатку.

Алеха, красный, торжествующий, дикий от торчащей на скулах щетины, бухал и бухал кайлом. Потом он присел, воровато оглянулся на остальных и что-то сунул за пазуху. Снова долго и внимательно ковырялся в земле и снова кинул что-то за пазуху. Потом вдруг собрался и повел лошадей вниз. Колесников тотчас же что-то сказал Нерубайлову и пошел к Аметистову. Они о чем-то заговорили,

Соловово продолжал работать, «Странное счастье у Порхова, — думал он. — Искал золото в качестве начальника партии — не нашел. А когда как арестанта повели через тайгу, вдруг нарвался на месторождение, о котором мечтал столько лет. И что же теперь? Если нас перебьют, кто узнает об этой жиле?»

Рядом с ним врубилось в землю второе кайло. Это вернулся Колесников.

— Слушай, а где остальные? — осевшим голосом спросил Седой и увидел, как по просеке, раздвигая стланик, идут двое: Нерубайлов и Чалдон, один хрипло дышал, второй, осматриваясь по сторонам, странно улыбался.

— Ну? — спросил, выходя им навстречу, Колесников.

Нерубайлов, не отвечая, вынул из-за голенища и показал длинный узкий нож. Лезвие его было в каких-то пятнах.

— Что? — спросил Соловово, еще не понимая, но уже почти теряя рассудок. — Что вы сделали?

— А ты хотел, чтоб он продал? — холодно и жестоко спросил Колесников, — Ты хотел, чтоб не он, а мы там лежали? — он кивнул головой в сторону просеки.

— Убийцы! — тихо сказал Соловово. — А может, он и не хотел продавать!

— Без истерик! — жестко сказал, надвигаясь на него, Колесников, а Нерубайлов, обойдя его, взял и собрал в широкой ладони ворот Соловово.

— Может, и ты хочешь? — спросил он, тяжело поводя шеей. Глаза у него были сужены и тусклы.

— С ума сошел! — оторвал его руку Колесников. — Обалдел что ли? Седой — наш.

Нерубайлов отступил, тяжело дыша и поводя головой.

— Где Аметистов? — спросил Колесников, и тут же звонко ударил голос Актера:

— Тут я! Брось инструмент, падлы! Слышь, что говорю! — Он подъезжал, прикладывая к плечу карабин. — Думал, концы в воду, а? Гадовье! А я нашел его! Молитесь, суки!

Загрузка...