КНИГА ВТОРАЯ

Морган Рейни тащился под дождем, как дурная весть; лицо его было подозрительно бледным, осунувшимся, клеенчатая шляпа — чересчур мала. Подол плаща задевал за башмаки. Школьницы, шмыгавшие по административному центру в сапожках пастельных цветов, хихикали над ним, шоферы боролись с искушением переехать его, сторожа на стоянках, завидя его, скрипели зубами. Два тощих негра у гаража перемигнулись при его приближении. «Глянь», — сказал один другому. Они следили за ним круглыми и чистыми, как новые монетки, глазами. Дурак ты, белый человек, безмолвно сказали они ему, когда он споткнулся о край тротуара.

Полицейский Джозеф Молинари, ежедневно с девяти до пяти дежуривший в небесно-стерильном вестибюле муниципалитета, увидел, как Рейни поднимается по бетонным ступенькам, и недовольно фыркнул. Покинув свой пост у стеклянной стены, он вразвалку подошел к справочному столу и кивнул на приближавшуюся фигуру.

— Видал? — сказал он чиновнику. — Ненормальный.

Человек, по-видимому, никак не мог отыскать вращающуюся дверь. Упершись ладонями в стекло, он замер и уставился на них.

— Джо, ты лучше сразу его пристрели, — сказал чиновник. — Пока не вошел.

С растущим раздражением они наблюдали за высоким бледным человеком, который наконец обнаружил дверь, вошел и с подозрительной поспешностью устремился к лифту.

— Алло, — крикнул полицейский Молинари, двинувшись за ним, — чем могу служить?

— Я… мне надо на четвертый этаж, — сказал Морган Рейни. — Я здесь работаю.

Несколько секунд они с опаской кружили друг подле друга, пока Рейни не перерыл все карманы и не извлек мокрый пластмассовый бумажник с удостоверением личности.

— Так, — сказал полицейский, с яростью глядя на карточку под целлофаном. — Так. Проходите.

Несколько сот громкоговорителей извергали «Непогоду»[37]; один из них оказался в лифте. Морган Рейни вошел в кабину и нажал кнопку четвертого этажа. В кнопке с футуристическим «длинь» зажегся серебряный огонек, но кабина не тронулась, и репродукторы продолжали греметь.

Низенький седой мужчина в двубортном пиджаке ступил в кабину, распевая во весь голос.

— «Я не знаю па-чему, — выводил человек заливистым ирландским тенором, — солнца не-ет на неби-и… Ни-ипогода». — С политичной улыбкой он оглядел Моргана Рейни и игриво поднял брови. Морган Рейни снял шляпу и слегка поклонился.

Следом за тенором вошли трое мужчин — такие же седые и маленькие, — они опасливо взглянули на Рейни, расплылись в улыбке и заговорили разом.

— Да, — сказал один, — ему вырезали часть кишечника.

— Бедняга Хекелмен, как его любили на Вест-Сайде.

— А ведь как он ел устриц, ей-богу, — сказал третий. — По две, по три, по четыре дюжины.

Кабина остановилась на четвертом этаже, и Рейни погрузился в белый вакуум, где так же бушевала «Непогода».

Он подошел к бесцветной двери в левом конце коридора и открыл ее. Маленькая бледная девушка наблюдала за ним из-за электрической пишущей машинки.

— Меня зовут Морган Рейни, — сказал Морган Рейни. — Я немного опоздал к мистеру Буржуа.

— Да, мистер Рейни, — сказала девушка и скрылась за другой дверью. Через секунду она появилась и жестом пригласила его войти. — Пожалуйста, мистер Рейни.

Мистер Буржуа сидел очень прямо за прямоугольным белым столом. Он взглянул на Рейни, а затем на голый зловещий циферблат часов за его спиной, которые показывали двадцать минут десятого.

— Если не ошибаюсь, вы несколько опоздали, мистер Рейни? — осведомился мистер Буржуа.

— Кажется, да, несколько опоздал, мистер Буржуа, — сказал Рейни.

— К счастью, сегодня это еще не имеет значения, — сказал мистер Буржуа. — Вы уже прошли собеседование?

— Прошел. Да, сэр.

— Вы ознакомились с характером ваших обязанностей, хотя бы в общих чертах? Вас привели к присяге? Вы принесли присягу?

— Да, принес.

— Итак, повторим вкратце, мистер Рейни. Прошу вас иметь в виду, что вы временный служащий, занимающийся опросами. Ваша работа ограничивается сбором статистических сведений относительно доходов. Вы снабжаете нас фактами, мы их интерпретируем и определяем нужды клиента. У вас будет опросный лист — вы фиксируете в нем жилищные условия клиента, а также тех лиц, с которыми вы столкнулись при опросе, их готовность сотрудничать, есть ли у них машина, есть ли телевизор и так далее. К каждому клиенту прикреплен попечитель, который является его или ее консультантом. Вы не являетесь его или ее консультантом — только попечитель. Вы проводите обследование и регулярно представляете отчет. Ваш заработок определяется числом обследованных семей, поэтому мы ждем от вас активности: мы берем вас на полный рабочий день. Позвольте мне подчеркнуть это. На полный рабочий день.

— Понимаю, — сказал Рейни. — Но у меня было впечатление, что в мои полномочия входит и консультация, хотя бы ограниченная, или, по крайней мере, оценка. У меня есть опыт работы за границей, и я думал, что смогу использовать его и в этой…

— Да, да, да, ясно, — перебил мистер Буржуа. — Все не так. Вы просто чего-то недопоняли. Вы никого не консультируете. Вы ничего не оцениваете. Это наше дело. Как мне это вам объяснить?

— Я понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Это третий этап программы. Вся предварительная работа проделана. На этом этапе ни консультаций, ни оценок, ни анализа — ничего. Это для вас что-нибудь прояснило? Я надеюсь, теперь вам все ясно, мистер Рейни?

— Да, — сказал Морган Рейни.

— Итак, — продолжал мистер Буржуа. — В первый рабочий день вы получите в триста одиннадцатой комнате вашу папку. Вас будет сопровождать один из более опытных коллег. В случае затруднений, которые покажутся вам неразрешимыми, подумайте какое-то время и, если это будет абсолютно необходимо и вы потеряете всякий контроль над ситуацией, без колебаний обращайтесь к нам. Мы найдем возможность оказать вам помощь.

— Благодарю вас, — сказал Морган Рейни.

— Не за что, — сказал мистер Буржуа. — Это моя обязанность.

Мистер Буржуа, передернувшись, проводил взглядом Рейни.

— Боже мой, — сказал он.

— Я вам нужна? — спросила секретарша.

— Да, — в раздумье отозвался мистер Буржуа. — Да, Марлена. Принеси мне его документы. Я хочу просмотреть его анкету.

Марлена вынула папку из ящика «Р» и вложила ее в руку мистера Буржуа. Пока он листал документы, она стояла возле него.

— Гарвард, — сказал мистер Буржуа. — Сукин сын учился в Гарварде. Подумать только.

— Ох, Клод, — не сразу отозвалась Марлена, — эти временные… Я их боюсь. У меня такие ужасные мурашки.

— Не думай о них, солнышко, — сказал мистер Буржуа ободряюще, пожимая ей руку. — Что нам эти временные?


В свободные дни и в дни, когда он вел ночные передачи, Рейнхарт отправлялся с Джеральдиной на озеро или в Одюбон-парк. На озере они гуляли по дамбе, наблюдая, как дети ловят сетками крабов, до сумерек сидели на плоских камнях мола.

По несколько дней кряду на озере стоял мертвый штиль, и каждый раз, наглядевшись на угрюмую свинцовую поверхность воды, Рейнхарт разражался замысловатыми ругательствами.

— Отвратительная лужа, — сказал он Джеральдине. — Это самый безобразный водоем на земном шаре.

— А мне он нравится, — сказала Джеральдина. — Я люблю, так люблю бывать у воды.

— Оно противоестественное. На дне такого озера должны лежать жуткие вещи. Ты только посмотри.

Джеральдина взглянула на соленую воду, ложившуюся безжизненными складками на замшелые камни.

— Лазейка, — сказала она.

Рейнхарт рассмеялся.

— Да уж, лазейка. Весь этот город — лазейка. Лазейка из мира.

— Ну и востер же ты, — сказала Джеральдина, ложась спиной на камень. — Если ты когда-нибудь вернешься домой и станешь распускать свой вострый язычок, тебя кто-нибудь пристрелит.

Рейнхарт согнул руку, как будто готовя апперкот, но, когда он заглянул ей в глаза, она, нахмурясь, смотрела в небо.

— Не пристрелят. Я буду как все люди. Я делаю только то, что мне сходит с рук. — Джеральдина покачала головой, и он улыбнулся. — Жалко, что так мало сходит.

— А мне тебя не жалко, — сказала Джеральдина. — Не так уж мало тебе сходит с рук.

— Тоже правда, — согласился Рейнхарт. — А ты знаешь, что длина этого озера шестьдесят пять километров, а глубины в нем — метр? Если бы не тина, ты могла бы дойти пешком до Мандевилла.

— А ты понял, почему я сказала — лазейка?

— Конечно, — ответил Рейнхарт, — водяная мистика: дышишь полной грудью и прочее. Думаешь, что, если близко вода, можно удрать от неприятностей. Многие так думают. Люди любят воду — они думают, что их тут флот дожидается и кто-нибудь столкнет для них шлюпку.

— Вот это мне и нужно, — сказала Джеральдина. — Флот.

— На меня ты не смотри. Я не флот.

— А ты ведь служил во флоте? — спросила Джеральдина.

— Да.

— Ты был во флоте музыкантом?

— Я был радистом. Я ходил в Антарктику.

— Ты после этого был музыкантом?

— Да, — сказал Рейнхарт, — после. И был я не каким-нибудь музыкантом. Я был асом.

— Знаешь, я куплю тебе кларнет, и ты будешь играть мне.

— Теперь мне не сыграть «На берегах Уобаша»[38]. Не тот уже буцинатор.

— А что это?

— Такой мускул во рту. Да ладно, — сказал он, — теперь мне это все равно. Теперь я упражняю рот при помощи виски и трепотни… Но иногда меня раздражает, что нечем занять пальцы. А иногда начинает беспокоить музыкальный отдел мозга.

— Тебе тоже нужен флот, правда, рыбка?

Рейнхарт наклонился к Джеральдине и прошептал ей в волосы:

— Если бы за тобой началась охота, родная, ты побежала бы к воде, да?

— Конечно. Хуже нет, когда за тобой охотятся на суше. Нет, я побегу прямо в воду.

— Я тебя понимаю, — сказал Рейнхарт. — Честное слово, понимаю.

— Хуже нет, когда за тобой охотятся.

— Это я знаю.

— Я побегу прямо в воду и утону.

Рейнхарт лег на спину, так что их головы оказались рядом. У него перед глазами были шрамы на ее лице — на веснушчатой, золотистой от загара коже они выглядели белыми шнурками.

Линия подбородка у нее твердая, подумал он; но глаза красивые и смотрят мягко. Тело ширококостное, пышное, а волосы удивляли своей мягкостью. Пальцы у нее были длинные с крупными суставами; под глазами лежали нездоровые полукружья, но кожа была нежная, белая. Он дотронулся до пряди волос, упавшей на ее плечо.

— Не тони.

Когда Джеральдина повернула голову и он встретил ее взгляд, ему захотелось отвернуться, хотя их лица почти соприкасались. Он скосил глаза на пустое темнеющее небо.

— Не позволяй сволочам доводить себя до крайности. Когда попадешь в воду, не тони. — Он сел так, чтобы смотреть на ее лицо сверху. — Вот я, например, я мастер побега, мастер маскировки. Когда меня загонят в воду, я перерожусь, эволюционирую обратно. Пока ты будешь ждать, я опять превращусь в земноводное и исчезну, трепеща плавниками.

— Я ничего такого не умею, птичка. У меня нет образования. Придется просто утонуть.

— Значит, надо научиться, — сказал Рейнхарт. — Я не могу тащить тебя из этой грязной воды.

— Рейнхарт, в озере глубины больше метра.

— Да, — сказал Рейнхарт. — Это верно.

С зеленой тонкой полоски дальнего берега, от Сент-Таммани, налетел ветерок и скользнул по водной глади.

— Тьфу, — сказала Джеральдина.

Лежа на спине, она приподняла голову и посмотрела на воду:

— Теперь я поняла. Там, на дне, лежит огромный зверь, он занимает все озеро. Оно не мелкое, а только кажется, потому что там лежит эта скотина. И может, через минуту она поднимется оттуда, отряхнется и — топ-топ-топ — пойдет и сожрет весь Новый Орлеан.

— Замечательно, — сказал Рейнхарт. — Великолепно. По листику, по деревцу, все сожрет. Бардаки сжует, чугунные решетки выплюнет. Вот это зверь. Давай, старик, сожри этот проклятый город.

— Мне город нравится, — сказала Джеральдина.

— Мне нет. Он болен. Он гниет.

— Мне он нравится, потому что ты здесь.

Рейнхарт стал коленями на плоский камень и тронул икру Джеральдины. У него было такое чувство, как будто над ним надругались особо изощренным и жестоким образом; ее слова резанули его, как нож. Ему показалось, что он не может встать с колен, даже если опереться на руки. Его как будто били по пальцам; он потер кончики о шершавый, колючий камень.


— Известно вам, — спросил у Моргана Рейни человек за рулем, — что почти двести человек живут на сортировочных станциях?

— Двести человек? — сказал Морган Рейни. — Я не знал.

— Тем не менее это факт, — сказал тот. — Круглый год двести человек приходят ночевать на железную дорогу.

Они свернули с шоссе на желтую грунтовку, тянувшуюся вдоль сортировочной станции. Повсюду на многих километрах путей под палящим солнцем стояли груженые товарные вагоны и порожняк. Железные крыши навесов вдоль ветки ослепительно сверкали, отбрасывая небесный жар.

— Чего я только не навидался на этой работе, — сказал человек за рулем. — Когда-нибудь я посмотрю на себя в зеркало и увижу черную образину.

Он хихикнул и скосился на зеркальце, надеясь встретить взгляд Рейни. Рейни смотрел на пути, обмахиваясь своей клеенчатой шляпой.

На службе ему выдали картонную папку со множеством разноцветных анкет, и вот, на машине и в обществе Мэтью Арнольда, он ехал на обследование. Мэтью Арнольд должен был, по их выражению, натаскать его.

— Я-то хотел работать в управлении Новоорлеанского порта, — сказал Мэтью Арнольд, — но не прошел по оседлости. Вот они и уговорили меня сюда.

— Им, видно, очень не хватает людей?

— Судя по всему, да. Видите ли, это не государственное учреждение. И льгот государственного служащего вы не получаете. Фактически мы работаем в частной исследовательской компании.

— Да, — сказал Рейни. — Я знаю.

Негритянские дети в грязных нижних рубашках бегали вперегонки по магистральной линии. Дальше, у полотна, возвышалась группа трехэтажных деревянных строений с захламленными дворами.

Мэтью Арнольд остановил и запер машину.

— Приходится запирать ее наглухо, — пояснил он Рейни. — Противно, конечно, в такую жару, но иначе вытащат все, что можно.

Пока они шли к ближнему дому, Арнольд с опаской огляделся и пригладил светлые редеющие волосы.

— Такое найдешь только в Черной дыре Калькутты[39]или где-нибудь в этом роде, — сказал он Рейни. — Тут надо иметь стальные нервы. Когда я иду в такой дом, я говорю себе: вопросы и ответы, больше ничего. Я не смотрю на них. Я не обращаю внимания на их наглость. Я глух ко всему.

— Вы их ненавидите? — спросил Рейни.

— Я ненавижу всех негров моложе сорока, — сказал Мэтью Арнольд. — Они злобные.

— Возможно, — сказал Морган Рейни.

Мэтью Арнольд рассмеялся:

— Вы говорите так, мистер Рейни, как будто не знаете наших негров.

Дети перестали бегать по путям, собрались на соседнем дворе и наблюдали за ними. Рейни посмотрел на них, нахмурился и махнул шляпой.

— Не знаю, — сказал он.

Дети тоже насупились.

— Ничего, скоро узнаете, — пообещал Мэтью Арнольд. — На это не нужно много времени.

По пустырю, заваленному керосиновыми баками и консервными банками, они пробирались к полуразвалившейся веранде. Перед спущенными жалюзи на ближнем окне мотались клочья красной клеенки.

— Нам сюда, — сказал Мэтью Арнольд.

Они осторожно поднялись по ступенькам; Мэтью Арнольд поддернул рукава пиджака и постучался. Ответа не было.

— Кто-то там есть, — сказал Арнольд, приникнув ухом к глухой двери. — Я точно знаю.

Он снова постучал, и они уловили шуршание платья и легкие шаги за дверью.

— Много говорить не нужно, — предупредил Мэтью Арнольд. — Наблюдайте за мной.

Дверь отворилась; из нее выглянула черная девушка с распрямленными волосами. Рейни показалось, что за ту долю минуты, пока открывалась дверь, девушка преобразилась, спрятав лицо под маской тупости и скудоумия: ее глаза как будто помутнели, подбородок отвис, черты расплылись. Когда дверь только отошла от косяка и девушка кинула на них первый взгляд, он заметил, что ее светлые глаза сверкнули злостью и умом. Теперь же она стояла на пороге, бессмысленно мигая под невыносимым солнцем.

— Вы — миссис Ипполит? — бодро спросил Мэтью Арнольд.

— Нет, сэр, — сказала она.

— А она дома?

— Нет. Нету ее.

— Как вы думаете, когда мы сможем ее застать?

— Не скажу вам, — ответила девушка. — Нет, сэр.

— Но она здесь еще проживает?

— Что-то не слышала.

Мэтью Арнольд обернулся к Рейни; улыбка на бледном его лице, не успев распуститься, увяла.

— Чертовщина какая-то, — сказал он. — У меня все указано совершенно точно.

Он положил на согнутое колено картонную папку и стал в ней нервно рыться.

— У меня есть карта. Ее выдают вместе с маршрутом. Вот она. — Он извлек что-то вроде чистого листа бумаги и передал Моргану Рейни.

В самом низу листа виднелись какие-то бледные голубые линии и маленькая голубая стрелка, ни на что не указывавшая.

— Это не очень хорошая копия, — сказал Рейни.

— Да, — грустно отозвался Мэтью Арнольд. — Печатают на мимеографе. Люди в оперативном отделе ни о чем не думают. А мы должны страдать из-за их халатности.

Девушка в дверях смотрела с сочувствием.

— Но разве это не Литл-Варрен, одиннадцать? — огорченно спросил Мэтью Арнольд.

— Нет, сэр, — сказала девушка. — Нет. Это не тут.

Мэтью Арнольд отошел назад, чтобы рассмотреть прибитую к дощатой стене жестяную табличку, на которой не к месту изящным старофранцузским шрифтом было написано: «Литл-Варрен, 11».

— Одну минутку, — мрачно произнес Мэтью. — Минутку. Тут, прямо на двери вашего дома, прибита дощечка. Как же это может быть не Литл-Варрен, одиннадцать? Совершенно очевидно, что это Литл-Варрен, одиннадцать.

— Вы говорите, Литл-Варрен, одиннадцать? — переспросила девушка. — A-а, Литл-Варрен, одиннадцать. Так это и есть Литл-Варрен, одиннадцать.

— А не проживает ли здесь, — продолжал Мэтью Арнольд, — лицо, именуемое миссис Честер Ипполит?

— Вы говорите, не проживает?

— Я спрашиваю, проживает ли, — угрюмо пояснил Мэтью Арнольд. — Да или нет?

Где-то внутри дома раздался мужской голос:

— Да!

— Позвольте задать вопрос по-иному, — медленно произнес Мэтью Арнольд. — Если бы для миссис Честер Ипполит было послано материальное пособие на Литл-Варрен, одиннадцать, она получила бы его по этому адресу?

— Получила бы? Я бы сказала, что получила, да, сэр.

— И она их здесь получала?

— Вы говорите, вы насчет пособий?

— Ах да, кажется, мы забыли представиться, правда? — добродушно сказал Мэтью Арнольд. — Да, мы из отдела пособий. Мы не из полиции, нет-нет. Мы только хотели выяснить, получала ли здесь миссис Ипполит пособия.

— А, да, сэр, — сказала девушка. — Я получала.

Мэтью Арнольд обратил к Рейни бледное, полное отчаяния лицо:

— Так, значит, это вы миссис Ипполит?

— Скажи ему «да»! — крикнул мужской голос.

— Миссис Ипполит? — переспросила девушка.

— Девушка, — сказал Мэтью Арнольд. — Я вас спрашиваю, вы — миссис Ипполит или нет?

— Конечно.

— Труднехонько нам это далось, — сказал Мэтью Арнольд. — Вы не разрешите зайти на минутку? Мы хотели задать два-три вопроса относительно ваших пособий.

— На меня нажаловались?

— В первый раз слышу. Просто такой у нас порядок. Выборочное обследование.

— Хотите зайти?

Они прошли по веранде, стараясь не наступить на замусоленные кукольные платья, колесо от коляски, замызганного резинового утенка. В комнате было темно, спущенные жалюзи не пропускали солнечного света.

— Я теперь не миссис Ипполит, — сказала девушка, когда Мэтью Арнольд разложил на столе свои анкеты. — Теперь у меня другая фамилия. Вы, может, скажете у себя там, где эти пособия.

— Какая же у вас теперь фамилия?

Она произнесла что-то, но Морган Рейни не расслышал.

— Как вы сказали? — спросил Мэтью Арнольд. — Йобен? Й-О-Б-Е-Н?

— Вот-вот, — сказала девушка. — Так.

— А имя?

— Сантонина[40].

— Сантонина? Сантонина? — повторил Мэтью Арнольд. — Сантонина Йобен?

— Сантонина. — Она неуверенно обернулась. — Так меня зовут, — крикнула она в соседнюю комнату. — Так ведь?

— Так, — донесся мужской голос.

— Могу я узнать, кто этот джентльмен? — чопорно осведомился Мэтью Арнольд. — Он здесь проживает?

Сантонина Йобен расположилась на диване напротив них и вдруг устремила пристальный взгляд на Рейни, который в это время смотрел на слегка задравшиеся полы ее халатика. С самым невинным видом она перевела взгляд с лица Рейни на свои колени и обратно на его лицо.

— Вы тоже можете сесть за стол, — гостеприимно предложила она. — Зачем стоять-то?

— Благодарю вас, — сказал Морган Рейни, залившись краской и судорожно водя рукой в поисках стула. — Благодарю вас.

— Э-э, так джентльмен в той комнате, — напомнил Мэтью Арнольд. — Он кто?

— Он спит, — сказала Сантонина Йобен.

— Это очень может быть, — сварливо проговорил Мэтью, — однако кто он?

— Это вам лучше у него спросить.

— Вы хотите сказать, что не знаете, кто он?

— Это пусть лучше он вам скажет, — ответила Сантонина Йобен.

— Ага, — произнес Мэтью Арнольд с понимающей улыбкой.

Он обернулся и поманил Рейни, сделав вид, будто прикрывает ладонью зевок.

— Слушайте, — прошептал он, украдкой оглянувшись на Сантонину Йобен, которая в это время наблюдала за передвижениями таракана по диванной ножке. — Я не успел вам сказать раньше: мы должны сообщать, если застанем в доме такого вот субъекта, который может быть ее сожителем, имейте это в виду.

— Понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Хорошо, — снова улыбаясь, сказал Мэтью Арнольд. — Вы работаете, миссис Йобен?

— Случается поденная работа.

— На прошлой неделе вы сколько-нибудь работали?

— На прошлой неделе я три дня работала для одной дамы на кладбище.

— Сколько вы получили?

— Не знаю, — сказала Сантонина Йобен.

— Хотя бы приблизительно.

— Не скажу вам. Может быть, что и по три доллара в день.

Мэтью Арнольд сделал запись в зеленой анкете, закончив ее утомленным росчерком.

— Тут указано, что с вами проживают двое малолетних детей. Где они сейчас?

— Они у друзей, — ответила Сантонина Йобен.

— У друзей?

— У них. В гостях они сегодня.

— Жаль, что нам не удалось их увидеть, — огорченно заметил Мэтью Арнольд. — Мы чувствуем себя спокойнее, когда можем пересчитать всех по головам.

— Угу, — сказала Сантонина Йобен. — Когда опять придете, мы постараемся собрать ихние головы, чтобы вы посчитали. Их две всего.

— Да уж, пожалуйста, — сказал Мэтью Арнольд. — Ваш попечитель заходил в этом месяце?

— Это кто такой?

— А это, помимо всего прочего, тот, кто приносит вам талоны на продукты. Я полагал, что это может служить достаточно ясным отличительным признаком.

— Это может чего?

— Я говорю, что вы, надо полагать, знаете, откуда у вас берутся масло и яйца?

— Я беру продукты по билетикам — их приносит один белый. Вы про это говорите?

— Я про это говорю, — сказал Мэтью Арнольд, скривив пухлые губы. — И речь идет именно об этом джентльмене.

— Об этом джентльмене? — повторила Сантонина Йобен, поднявшись с дивана. — Так он и есть попечитель?

Она перевела взгляд с Мэтью Арнольда на Рейни.

— Эй, — крикнула она в заднюю комнату, — помнишь, этот добрый маленький дядечка, который приносит билетики в лавку? Ты знаешь, кто он?

— Скажи скорее, я не знаю, — произнес мужчина в задней комнате.

— Он попечитель.

— Ага, попечитель, — произнес мужчина в задней комнате. — Тогда ладно.

Мэтью Арнольд хотел заглянуть в приотворенную дверь задней комнаты и, наклонившись вперед, развалил стопку зеленых бланков.

— Теперь, когда мы выяснили, кто такой попечитель, — крикнул он туда, — неплохо было бы узнать, кто вы такой… Дружище, — добавил он хрипло.

Невидимый человек поднялся: они услышали шорох и скрип пружин.

— Сейчас. Звать меня Джон Джонс, а кто поважнее — зовет меня Дружище, и я не против.

— Хорошо, — сказал Арнольд. — Посмотрим, какой из этого получится отчет. — Он и Рейни принялись собирать с пола рассыпавшиеся листки. — Вы, наверное, думаете, что нам отдельно платят за то, что выслушиваем ваши увертки.

— Господи, — сказала Сантонина Йобен, — вы только гляньте на небо. Гляньте, какие красивые облачка. — Она опять сидела на диване, полузакрыв глаза.

Мэтью Арнольд и Рейни оглянулись на окна. Жалюзи на окнах почти не пропускали света, дверь тоже была закрыта наглухо.

— Самый расчудесный день для парада, — продолжала она.

Морган Рейни, опустившись на колено и держа в руке пачку собранных анкет, посмотрел на Арнольда: тот взволнованно кивнул на две трехлитровые бутыли вина, стоявшие на кедровом комоде у двери — откупоренные, с мокрыми горлышками.

— Очинно птичек люблю, — раздумчиво произнес мужчина в задней комнате. — Кружатся себе там, кружатся наверху.

— Можно закругляться, — тихо сказал Арнольд. — В таких случаях прилагается особого рода отчет.

— Нет, гляньте только на тех двух больших белых… — не вставая с дивана, сказала Сантонина Йобен.

Мэтью Арнольд не дал ей договорить.

— Мы уходим, — поспешно объявил он. — Мы страшно сожалеем, что обеспокоили вас. О решении по вашему делу вас, разумеется, поставят в известность.

— Вот спасибо, — сказала Сантонина Йобен, провожая их к двери. — Дай вам Бог здоровья. А вы тоже попечитель? — спросила она Мэтью Арнольда.

— Нет, — раздраженно отвечал тот, запихивая измятые бланки в папку. — Я не попечитель.

— А этот дядечка, который с вами. Он попечитель?

— Нет-нет, — сказал Морган Рейни и опять покраснел. — Нет.

— Он не очень разговорчивый, а? Рта ни разу, считай, не раскрыл за все время.

Морган Рейни взглянул на нее и вышел, Арнольд — вслед за ним.

На крыльце Арнольд обернулся к девушке:

— Он мало говорит, потому что занимает важный пост, и я думаю, он отлично понял, что здесь сегодня происходило. — Он спрыгнул на дорогу и догнал Рейни. — Не пойму. То ли в моей личности дело, то ли что.

— Мы мало что можем сделать, как вам кажется? — спросил его Рейни. — Такова уж ситуация. И мы обязаны как-то в ней действовать.

— По-вашему, это справедливо? Вот, несмотря на ситуацию и ничем не оправданное озлобление, мы пытаемся помочь во имя простого человеколюбия. Казалось бы, в ответ можно ждать какой-то благодарности, даже от таких людей.

Они шли вдоль товарных дворов, огибая коричневые лужи и подсыхающую грязь у дороги.

— И я постоянно втягиваюсь в нечто подобное.

— Да… Я понимаю… — отозвался Морган Рейни. — Трудно от этого уклони… Трудно!

Пока они шли к машине, в каждом окне дома открывались жалюзи.


Когда Морган Рейни подошел к муниципалитету, знойный, безветренный, безоблачный день был уже в разгаре — сухая, жесткая трава курчавилась на залитой солнцем лужайке. Пожилые адвокаты шаркали по длинным прямым дорожкам, подняв черные зонты, напоминавшие о бренности всего живого; чиновники не спеша подходили к большим стеклянным дверям, обмахиваясь утренними газетами.

В вестибюле работали кондиционеры — и так интенсивно, что на стеклянных стенах около них наросли каемки инея. Ровное гудение холодильных машин приглушало звуки муниципального лейтмотива «Непогода».

За диспетчерским столом сидела сухопарая дама в свитере.

— Сегодня, Рейни, я не даю вам маршрутов, — сказала она. — Для вас есть какое-то особое задание.

Она протянула ему папку с разноцветными анкетами: к ним была пришпилена записка на личном бланке мистера Клода Буржуа, заместителя по административной части.

«Рейни, — говорилось в записке, — мы еще раз просмотрели Ваши данные и считаем, что Ваши подготовка и опыт дают Вам право на самостоятельную работу. Отправляйтесь немедленно на Саут-Ней, 2231 (угол Артизиан), в администрацию гостиницы Лестера и Рудольфа „Элита“. Разыщите Лестера Клото (цветного), который ждет Вас и поможет Вам провести обследование в этом районе. С Лестером у нас прекрасные отношения, и мы убедительно просим Вас не доставлять ему лишних хлопот. С уважением, Клод Буржуа. P. S. Мистер Арнольд будет сегодня в этом районе и в 12.30 подъедет к гостинице, чтобы увезти Вас».

Рейни сунул записку в карман и поехал на автобусе на Артизиан-стрит. Он прошел три квартала гаражей и деревянных домов и, потный, остановился на углу Ней-стрит. На протяжении трех кварталов ему попался всего один человек — мужчина без рубашки, с опухшим лицом, лежавший на спине среди апельсиновой кожуры и арбузных корок у стены бетонного дома. Из переулков и внутренних двориков доносился детский смех.

Ней-стрит выглядела почти безлюдной. Окна были закрыты ставнями, зато гремели радиоприемники — не меньше десятка их работало в магазинах и за шторами пивных.

Когда он перешел на другую сторону к гостинице, улица неуловимо ожила и стала наблюдать за ним. На углу чистильщик обуви в фартуке сдвинул на затылок грязную матросскую шапку и встал рядом со своим навесиком. Из продовольственного магазина вышли, поправляя темные очки, несколько молодых людей в ярких трикотажных рубашках. Рейни прошел мимо них и почувствовал, что они жестикулируют у него за спиной. Он решил, что к нему обращаются, обернулся и увидел, как один из них разыгрывает сложную пантомиму виноватого испуга, видимо пародируя его: он приплясывал и тряс руками, словно их обожгло. Люди в дверях кашляли, или смеялись, или плевали на мостовую. Рейни прошел мимо церкви, переделанной из магазинчика; на витрине красными и золотыми буквами был написан стих: «Довлеет дневи злоба его».

— Рой, он видел, как ты выделываешься, — сказал один из молодых людей.

Мрачное трехэтажное здание «Элиты» смотрело на улицы незрячими глазами окон, закрытых ставнями. На крыше была яркая вывеска, изображавшая круглолицего негра с улыбкой, растянувшейся чуть ли не на весь фасад.

Тут же было кафе, по-видимому принадлежавшее гостинице, и Рейни, заметив, что из каждого окна на другой стороне улицы за ним следят, быстро вошел в него. Тревожный звонок возвестил о его приходе, но люди у стойки продолжали сидеть молча и неподвижно, спиной к нему. Трое хорошо одетых мужчин в соломенных шляпах с яркими лентами смотрели на него с напускным равнодушием из-за столика в глубине. Бармен замер на секунду, потом нахмурился и прошел за стойкой к Рейни.

— Слушаю, — сказал он. — Что вам угодно?

— Вы не могли бы сказать, где мне найти Лестера Клото? — спросил Рейни.

Люди у стойки с видимым облегчением снова взялись за стаканы.

— Эй, Риз, — крикнул бармен женщине, которая жарила что-то на рашпере, — где мистер Клото?

— Да на кухне, наверно, — ответила женщина.

— Идите прямо туда. — Бармен показал на дверь в конце комнаты. — Вы его найдете.

Морган Рейни прошел через дверь и сразу наткнулся на плотного белого человека в синем костюме, выходившего из соседней комнаты. За ним следом из двери хлынул отвратительный запах тухлятины.

Белый с удивлением посмотрел на Рейни и отступил на шаг:

— Лестера ищете?

— Да, — сказал Рейни, — Лестера Клото.

— Сюда идите. Поспели к самому обеду.

Рейни, задержав дыхание, вошел и увидел три металлических стола и на них — ряды окровавленных зубаток. Между столами двигались два человека в перепачканных халатах и остервенело всаживали под хрусткие жабры маленькие ножи; их руки были по локоть вымазаны слизью и кровью. Коротким рывком они вспарывали брюхо и, выхватив моток багровых рыбьих внутренностей, швыряли его в жестяной бак на колесиках, стоявший у ног. Они переходили от туши к туше, тихо напевая и гоня пинками передвижные баки с требухой.

Рейни остановился и вдохнул чудовищный смрад.

— A-а, мистер Рейни, — произнес кто-то.

На безопасном отдалении от побоища в красном кресле сидел человек, полный, очень черный, с внушительной осанкой. На руках у него был ребенок, наверно месячного возраста, крошечный, безволосый, с большими молочными неподвижными глазами и кожей бледно-кофейного цвета. Мужчина встал навстречу Рейни, расправил детское одеяльце на плече, чтобы положить туда голову ребенка. На нем были темные очки, элегантный клетчатый галстук и белый, по-видимому шелковый, костюм. Рейни пожал его мягкую, унизанную перстнями руку.

— Мистер Клото?

— Добро пожаловать, мистер Рейни.

Он положил ребенка в кресло и приятно улыбнулся. Это его изображение красовалось на крыше.

— Вообще-то, они совсем свежие, — сказал он, глядя на рыбу. — А насколько лучше они пахнут, если их приготовить с красным перцем и тмином. Ах, как они пахнут. Вы, видно, с севера, мистер Рейни.

— Нет. Я здешний, с юга Луизианы.

— Мне кажется, вам дурно, сэр? А разве местному станет дурно от того, что готовят зубатку?

— Нет, — сказал Рейни, — что вы. Ничего подобного.

— Ну, мы ждали вас в «Элите» с большим нетерпением, мистер Рейни. Мы всегда рады видеть работников социального обеспечения.

— Мне сказали, что я должен встретиться с вами по поводу нашего обследования.

— Совершенно верно, — сказал мистер Клото.

Он подошел к креслу и покрутил рукой с перстнями перед глазами ребенка.

— Он же не видит, — сказал ему Рейни.

— Да, — сказал мистер Клото. — Вы и детьми занимаетесь?

Рейни посмотрел на него.

— Я думал, они тоже включены в программу вашей подготовки, — объяснил Клото.

— Нет, боюсь, что я совсем не знаю детей. Это ваш ребенок?

— Это дитя мужского пола, — сказал мистер Клото, шевеля пальцами над его лицом, — отпрыск одного нашего клиента. Я, может быть, возьму на себя его воспитание. И должен вам сказать, что при существующем положении вещей я могу воспитать из него девочку. Я в этом убежден.

Мистер Клото все еще улыбался. Он снял перстень и осторожно потер его о лоб ребенка. Глядя на него, Рейни почему-то вспомнил, как посетители зоопарка постукивают пальцем по проволочным клеткам маленьких зверушек. И тут же постарался отогнать эту мысль.

— Не продолжить ли нам беседу в моем кабинете? — сказал мистер Клото. — Риз, присмотри за ребенком, слышишь? — крикнул он поварихе.

— Ладно, — откликнулась та.

Мистер Клото проскользнул между запакощенными столами, обеими руками одергивая полы чистейшего пиджака. Он остановился позади одного потрошителя и занес руку над его плечом. Потрошитель, худой узколицый старик, не обернулся к нему.

— Ну что, мой друг, — приветливо сказал мистер Клото, — научишь этих рыбок свистеть и плясать?

— Да, — отозвался старик.

— Будут вставать и отдавать честь, а?

Мистер Клото рассмеялся.

— Соглашатель! — весело воскликнул он. — Старина Кланс был кондуктором на железной дороге.

Он постоял несколько секунд, с улыбкой глядя на Рейни.

— Пойдемте. Поднимемся наверх.

Они вышли из кухни и пересекли внутренний дворик, где сохло два или три десятка простынь и цветных покрывал. Над головой вились причудливые галереи с ветхими деревянными балюстрадами; их соединяли зеленые лестницы и люки, прорезанные в полах. Рейни посмотрел вверх и увидел над перилами женскую голову с пероксидной шевелюрой и рядом сердито насупленное лицо под толстым серым слоем грима — они посмотрели на него и спрятались. На лестнице слышались пронзительные голоса, но Рейни не мог разобрать слова.

Мистер Клото и Рейни снова вошли в дом и, поднявшись по лестнице, покрытой дорожкой, очутились перед застекленной дверью, на которой было написано:

ЛЕСТЕР и РУДОЛЬФ, страховые агенты.

БЮРО НАЙМА.

Конфиденциальные расследования.

РЕСПУБЛИКАНСКИЙ КЛУБ

великой славной партии Авраама Линкольна.

Председатель — Лестер Клото

Они вошли в чистенькую приемную, застланную вишневым ковром и перегороженную лакированным барьером; за ним, у старинного секретера, сидела благообразная, средних лет дама в шляпке с цветами и печатала на машинке. В углу комнаты на скамье с широкой спинкой пожилой мужчина в старомодной коричневой шляпе читал журнал «Ринг», его левая рука была в гипсе, покрытом множеством чернильных подписей.

— Мистер Рейни, — объявил Клото, когда они шли через приемную, — эта дама и этот джентльмен — сотрудники моего учреждения. Мистер Хьюз, миссис Пруарт, это мистер Рейни, представитель наших друзей в муниципалитете.

Мужчина помахал рукой в гипсе, миссис Пруарт мило улыбнулась из-за машинки.

— Сегодня утром прямо нашествие официальных гостей, — заметил Клото, задержавшись в дверях кабинета. — Джентльмен, которого вы встретили, когда входили, был из полицейского ведомства.

— Да?

— Да-да. Лейтенант — просто здоровый старый медведь, правда, миссис Пруарт?

— Ох, не говорите, — откликнулась миссис Пруарт.

— Хьюз, хорошо бы вы взяли на себя все наши с ним сношения, — обратился Клото к мужчине в гипсовой повязке. — Он нагоняет на меня тоску.

— Хорошо, — сказал Хьюз, переворачивая страницу «Ринга».

Они вошли в кабинет. Это была солнечная комната, обшитая темным деревом; из двух больших окон открывался вид на угол Артизиан-стрит и Ней. У стены стояли шкафы со старыми городскими справочниками и папками, а на свободных стенах висели одюбоновские литографии водоплавающих птиц[41].

Мистер Клото выждал, пока Рейни усядется в кожаное кресло, и только тогда сел за стол.

— Я не совсем понял, — сказал Рейни, — что они имели в виду, говоря о вашей помощи в обследовании. Судя по тому, что я видел, дело это довольно нехитрое: вопросы, ответы.

— Ну, я не смогу вам ответить за них, правда, мистер Рейни? Но они всегда знают, чего хотят, тут на них можно положиться. Им нужна информация, которая позволила бы навести порядок в деле, и, чтобы собрать ее, они посылают вас сюда. А беспокоит их, как я думаю, то, чтобы вы не угодили, если можно так выразиться, в колдобину.

— В колдобину?

— Помилуйте, мистер Рейни, неужели к вам ни разу не приставал на улице какой-нибудь озлобленный субъект? К белым часто пристают на этих извилистых улочках. Я думаю, что, направляя вас ко мне, они хотели гарантировать вам свободу передвижения.

— Они всегда так поступают?

Мистер Клото громогласно расхохотался.

— О-хо-хо, — сказал он, — вы спрашиваете, всегда ли они так поступают? Ох, боже… извините мой смех, сэр: он никоим образом не относится к вам. Ну конечно, мистер Рейни, они всегда так поступают. Безусловно, сэр.

— Понимаю, — сказал Рейни.

— Поверьте мне, — сказал мистер Клото, — человек всегда может сделать неосмотрительный шаг. Вы не первый молодой человек, который приходит к нам с благотворительными поручениями. Некоторым все удается. Другие совершают неосмотрительный шаг. И попадают, так сказать, в колдобину.

— Я работал за границей, — сказал Рейни. — Я работал с самыми разными людьми. И ни разу не попал в «колдобину».

— Как вы думаете, мистер Рейни, неужели в муниципалитете не знают, что они делают?

— Я не вправе сомневаться в этом.

— А кто вправе? — заметил мистер Клото. — Но вы же сознаете свою ответственность, правда, мистер Рейни? Под ответственностью я подразумеваю определенные моральные обязательства. Например, когда вы задаете вопрос наподобие: «Всегда ли они так поступают?» — мне слышатся в нем благородные реформистские настроения.

Он встал и подошел к окну:

— Хотите верьте, хотите нет, но и нам в этой старой отсталой части города знакомо чувство ответственности. Разные люди приходят к нам с этим чувством. Но если бы они могли видеть то, что могу видеть я и что я вижу вот из этого самого окна, они не позволили бы этому чувству ослепить себя настолько, чтобы угодить в волчью яму.

— Но, — смущенно возразил Рейни, — я уже говорил, у меня есть некоторый опыт.

— Мои взаимоотношения с вашим руководством обоюдно удовлетворительны, — сказал мистер Клото. — Когда они проводят обследование, они имеют перед собой строго определенную цель. И желают, чтобы эта цель была достигнута. Они вверяют своих работников моему попечению, чтобы гарантировать безопасность всех участвующих, а для меня сама эта ответственность является вознаграждением. Я думаю, мистер Рейни, что наши отношения тоже вознаградят меня, поскольку я буквально очарован теми взглядами на ответственность, которые обнаружились в нашей беседе.

— Мистер Клото, я надеюсь, что смогу воспользоваться всей помощью, какая мне будет предложена, и буду рад работать с вами. Но насколько я понимаю, я едва ли смогу действительно отвечать за что бы то ни было. Ведь я, в конце концов, только временный.

Мистер Клото улыбнулся и чмокнул губами.

— Ах, этого никогда не знаешь, мистер Рейни. Да и все мы, в сущности, разве не временные? — спросил Клото с легким поклоном и снова заговорил серьезно: — Может быть, вы слышали старую песню… секундочку… Неужели я забыл? «Если бы каждый зажег хоть одну свечу», да, сэр, «если бы каждый зажег хоть одну свечу, как светло бы стало на земле!»[42] А вы в это верите, мистер Рейни?

Рейни взглянул в темные очки мистера Клото и не ответил.

— Разрешите мне посмотреть ваше задание, — посмеиваясь, сказал Клото. — Позвольте вашу папочку.

Рейни положил папку на стол; мистер Клото раскрыл ее и пробежал глазами маршрутный листок.

— Так, — сказал, он, — они по-прежнему умеют выбрать время. Вы сможете разобраться в маршруте, мистер Рейни?

— Более или менее.

Клото вернул ему папку:

— Вас направили к одной из моих жилиц. Она живет в первом доме позади гостиницы — надо идти мимо веревок с бельем. Ее фамилия Бро.

— Вы со мной пойдете?

— Я загляну попозже, если не возражаете. Мне надо кое-куда позвонить.

— Хорошо, — сказал Рейни. Он сложил папку и встал.

— До скорого, — сказал ему вслед мистер Клото.

Рейни спустился по черной лестнице. За веревкой с бельем открылся заросший внутренний двор, огороженный сзади стеной, в гребень которой были вмазаны острые камни и битые бутылки, земля и стены поросли мхом, колючками и неуместно душистой здесь жимолостью. В центре, под расщепленным деревом, обвитым сухими лозами бугенвиллеи, стоял маленький квадратный домик из силикатного кирпича. Дверь была открыта и слегка покачивалась на единственной погнутой петле. В дверном проеме висело большое зеленое махровое полотенце.

— Кто там? — послышался изнутри женский голос. — Там кто-то есть?

— Из социального обеспечения, — отозвался Рейни. — Я ищу квартиру миссис Бро.

Из дома вышла темнокожая худая женщина и, моргая, посмотрела на Рейни. Ее седые, туго зачесанные волосы были похожи на шапку. Дышала она с трудом, как астматик, и рот ее был открыт в виде буквы «о», что придавало лицу недоверчивое выражение.

— Вы за ней пришли? — спросила она Рейни.

— Мне надо побеседовать с миссис Бро, — ответил Рейни. — Понимаете, это обследование входит в программу социального обеспечения.

— Обследование? — повторила женщина.

— Для социального обеспечения.

— Ну что ж, обследуйте, — сказала женщина. — А поговорить она с вами не сможет. — Она отодвинула полотенце, открывая вход. — А обследовать — пожалуйста, обследуйте что хотите.

Внутри было темно, только у двери горела свечка. В снопе солнечного света, проникавшего через дверь, Рейни увидел большой комод с зеркалом, крышка которого от края до края была занята вязаными квадратиками, лоскутками, круглыми салфеточками, катушками ниток, стеклянными пуговицами, пряжечками и брошками, старомодными пристежными воротничками из черных кружев. На нижней полке зеркала стояли в ряд фигурки: комические животные, солдатики, рождественские пастухи, ясли с младенцем Иисусом, выстланные поломанными сухими листьями. Рядом лежали четыре карты Таро лицом вверх и пачка выкроек из журналов; там же — стопка пожелтелых школьных учебников и детских книжек в картонных переплетах. По бокам зеркала были наклеены дешевые религиозные картинки — десятка два серьезных выцветших святых с французскими подписями готическим шрифтом. Наверху зеркала, рогатый и царственный, протягивал вперед свою булаву Высокий Джон Завоеватель[43]. Прямо под ним были наклеены несколько фотографий молодого негра, красногубого и нарумяненного дешевой ретушью. На одной он стоял в парадном костюме рядом со светлокожей, слегка косоглазой девушкой в подвенечном платье. А посредине большая гипсовая Мадонна смотрела со сдержанным состраданием вниз, на пустую керамическую подставку для свечей.

Астматическая женщина, державшая свечу, поставила ее на комод, чтобы Рейни мог оглядеть дом. Он состоял из одной комнаты. Кроме комода, двух зачехленных стульев и кровати, где лежала женщина, мебели не было никакой.

Миссис Бро оказалась маленькой коричневой старушкой. Кожа на скулах и на крючковатом птичьем носике была натянута, как на барабане. Веки мелко дрожали, не закрывая невидящих глаз; дышала она шумно, и при каждом коротком, захлебывающемся вдохе губы ее западали.

— Значит, вы не за ней пришли? — спросила женщина.

— Нет, — сказал Морган Рейни. — Я пришел… для обследования.

— А-а, — сказала женщина.

— Я приду, когда ей будет получше.

Женщина посмотрела на него с тем же недоверчивым выражением, — казалось, она смеется. Рейни отвел взгляд и склонился над миссис Бро.

Ее голова была слегка запрокинута на запятнанной подушке, она ловила воздух ртом. Щеки и глаза ввалились и при свете свечи казались темно-серыми; на висках и на лбу, в морщинах под подбородком лежала та же безжизненная металлически-серая тень.

Рейни понял, что она умирает. Серая кожа — больной негр, издыхающий негр, об этом ему говорили еще в детстве. У него это ассоциировалось тогда с больными белыми слонами. Он смотрел, как дрожат ее веки при свете свечи, как морщатся в коротких спазмах серые бескровные губы.

— Ты пришел? — проговорила умирающая.

Ее глаза, полуприкрытые дрожащими веками, ничего не выражали.

— Нет-нет, — сказал Морган Рейни. — Ничего.

— Могу я спросить, — сказала сиделка, — что они собираются делать? Они ее заберут? По-моему, нет никакого смысла, потому что она скоро отойдет.

— А что они сказали?

— Я даже не знаю. Один раз был врач, сделал ей укол. Он сказал другой женщине, что она умирает и надо вызвать родных. Сказал, что, если будут боли, вызвать из городской лечебницы, и с тех пор никто больше не приезжал.

— Я не знаю, как они поступят, — сказал Рейни. — Я пришел по другому делу.

— А больше я вам ничего не могу сказать.

— Ты пришел? — прошептала женщина на кровати. — Ты пришел?

Рейни положил руку ей на лоб — лоб был горячий и сухой, как песок.

— Да, — сказал он. — Да.

— Ты пришел, ’ti frère?[44] Пришел сейчас?

— Я здесь, — сказал Рейни.

— Что вы ей говорите? — вдруг вмешалась сиделка. — Откуда вы знаете, про что она говорит?

— Ах, он умер, — сказала женщина на кровати, — красивый толстый парень пришел с войны. Кто знал… ах, mon fil…[45] совсем здоровый, и умер…

— Она про сына говорит, — сказала сиделка, стиснув руки, — вон он на снимке.

— Ты пришел, bon Dieu?[46]

— Иду, — сказал Морган Рейни.

— Вы меня извините, — сказала сиделка. — Я не понимаю, зачем вы разговариваете около нее, когда она умирает. Когда не можете ей помочь.

— Как вы думаете, — спросил Рейни, — можем мы что-нибудь для нее сделать? Может быть, ей нужен священник?

— Мы сидим у нее, когда можем. Кто-нибудь обязательно будет с ней до конца. Она одинокая. — Женщина посмотрела на Рейни и покачала головой. — Если вы раньше ей не помогли, теперь чем поможешь?

— Мне очень жаль, — сказал Рейни.

— У нее был дом. Хороший дом. Муж ее выгнал, я уж не знаю почему. Одинокая она.

— Да, — сказал Рейни.

— Вон они, крысы, — сказала больная, показывая на двор. — Кишмя кишат. Крысы, — повторила она, кивая Рейни. — Тебя не укусят?

Рейни подтащил стул к кровати миссис Бро и, сев, положил ей на лоб руку и глядел, как поднимается и опадает на ее груди одеяло.

Когда он поднял глаза, в дверях стоял мистер Клото.

Сиделка сняла свечу с комода и держала ее обеими руками.

Мистер Клото вошел и посмотрел на руку Рейни, лежавшую на лбу больной.

— Вы очень добры, — сказал мистер Клото.

Рейни встал, глядя в пол:

— Я пришел некстати.

Мистер Клото взял его под руку и, отодвинув зеленое полотенце, вывел во двор.

— Ну что вы, обычный служебный недосмотр, — успокоил он Рейни. — Нельзя винить аппарат за недостаток такта.

— Я спрошу у них, что с ней делать.

— Мы позаботимся об этой женщине, мистер Рейни.

— Да-да, — сказал Рейни.

— Не беспокойтесь. Вы и так сделали гораздо больше, нежели требовалось по службе. Вы так душевно отнеслись к бедной миссис Бро. Я просто поражен. Тут было проявлено чувство ответственности — и ничто иное, сэр.

Они пересекли двор и вошли в маленький розовый коридорчик, заменявший в гостинице вестибюль.

— Вы не сказали мне, что она больна. Почему вы не сказали, мистер Клото?

— Мистер Рейни, — ответил Клото, — вам нечего стыдиться. Вам просто неловко, и я вас за это не осуждаю — в подобном положении я и сам испытывал бы неловкость. Какие сведения о миссис Бро вы собираетесь представить?

— Не знаю, — сказал Рейни, — мне не удалось с ней поговорить.

— Не огорчайтесь, — сказал Клото. — Рассматривайте это как необходимый урок. Со временем вы, конечно, будете работать собраннее.

Клото грустно улыбнулся и стал подниматься по лестнице к себе в кабинет.

— От каждого — по способностям, — произнес он, поднявшись на несколько ступенек и со значением направив палец в грудь Рейни. — Каждый должен будить в себе чувство ответственности.

Рейни смотрел ему вслед, пока он не прикрыл за собой дверь приемной.


Под вечер Рейнхарт и Джеральдина налили кастрюлю джин-физа[47] и улеглись пить в тени на балконе. Рейнхарт долго читал вслух стихи из антологии в бумажном переплете.

После четвертого стакана он прочел «Крушение „Германии“»[48] почти до конца. Декламировал он с большой выразительностью, хотя сильно охрип, тем не менее его, вероятно, было слышно на другой стороне улицы.

— «Пасхой встретим Его, — с жаром продекламировал Рейнхарт, — да озарит наш сумрак алый его восток…»[49]

Джеральдина лениво встала.

— Мне это нравится, — сказала она. — Но дай покажу, что мне очень нравится.

Она взяла у него книгу и полистала. Рейнхарт пожал плечами.

— «Пасхой встретим Его». — Он черпнул стаканом из кастрюли.

— Я здесь смотрела, — сказала Джеральдина, возвращая ему книгу. — Вот мне что понравилось. Прочти разок.

Она держала большой палец на абзаце мелким шрифтом слева от десятой строфы четвертой части «Старого Морехода».

Рейнхарт прочел его вслух:

— «И в своем одиночестве и в оцепенении своем завидует он Месяцу и Звездам, пребывающим в покое, но вечно движущимся. Повсюду принадлежит им небо, и в небе находят они кров и приют, подобно желанным владыкам, которых ждут с нетерпением и чей приход приносит тихую радость»[50].

— Вот это я понимаю, — сказала Джеральдина. — И звучит так, как мне слышалось, когда читала.

Рейнхарт прочел ей еще раз.

— Да, — сказала Джеральдина. — Красиво.

— Иногда мне хочется прийти куда-нибудь и чтобы мой приход принес тихую радость, — сказал Рейнхарт. — По-моему, никогда мой приход не приносил тихой радости.

— А, ты сам портишь дело, когда так думаешь.

— Тянет пребывать в покое, тянет к крову и приюту, а, Джеральдина?

— Устаю быстро, — сказала она.

— Путешествия очень утомляют.

Джеральдина повернулась на одеяле:

— Да, утомляют.

Рейнхарт встал и в пьяненьком воодушевлении направился к ванной комнате. Оттуда он вышел на лестницу на внутреннем дворике и стал декламировать себе.

По лестнице, держа в руке бумажный мешочек, поднимался Морган Рейни.

— А… — смущенно произнес он и осторожно обошел Рейнхарта. — Извините.

— Угу! — сказал Рейнхарт. Он думал о Джеральдине и все еще улыбался. — Ничего, пожалуйста.

Рейни остановился на площадке и снял клеенчатую шляпу.

— Э… вы ведь работаете на радио? — спросил он Рейнхарта.

— Иногда я работаю на радио.

— Интересная станция, эта Бэ-эс… бэ… эс… не помню, как дальше.

— Да, интересная станция.

Джеральдина подошла к двери и посмотрела на Рейни с пьяным доброжелательным любопытством.

— Послушайте, — спросила она его, осененная внезапной мыслью, — вы правда работаете в морге?

— В морге? — переспросил Рейни. — Да нет, я не работаю в морге.

— Конечно нет, — сказал Рейнхарт.

— Нет, — сказал Рейни. — Я провожу обследование для социального обеспечения. То есть поэтому меня и заинтересовала ваша станция, мистер…

— Рейнхарт, — сказал Рейнхарт.

— Я слушал ваше введение к программе, посвященной системе пособий и социальных услуг в этом штате. На прошлой неделе, кажется. Эта программа, по-моему, на редкость… — Он улыбнулся и неопределенно махнул рукой.

— На редкость паршивая, — сказал Рейнхарт.

— В ней на редкость много… злобы.

— Да, злобы там хватает, — согласился Рейнхарт.

Из бумажного мешочка Рейни сочилась густая красная жидкость и липкими каплями шлепалась на деревянный пол.

— Это клубничное мороженое, — виновато сказал Рейни. — Мне надо идти его спасать.

Он подставил ладонь под мешочек и поймал каплю.

— Э… не хотите ли? — спросил он.

— Хочу, — сказала Джеральдина. — Без шуток.

— Спасибо, — сказал Рейнхарт. — Можете пока положить его у нас на лед.

Они вошли в комнату. Она была совсем пустой и голой. Рейни пробормотал что-то о том, что у них очень мило.

Мороженое он купил, подчиняясь минутному приливу бодрости, но день у него был тяжелый: пожилая сифилитичка и веснушчатый ребенок-идиот. В пальце ребенка начиналась гангрена, потому что его сестренка туго перетянула этот палец бечевкой.

— Да, у нас тут чисто, — согласился Рейнхарт.

Они сели на балконе. В кухне Джеральдина, чуть покачиваясь, нарезала половину мороженого на куски.

Рейнхарт налил себе еще стакан джина с тоником и поглядел на Рейни с выражением вежливого интереса.

— Боюсь, по отношению ко всем вам я нахожусь по ту сторону черты, — признался Рейни Рейнхарту, когда появилось мороженое. — Я не радикал, но я много работал в области социального обеспечения и, наверно, научился смотреть на вещи как-то по-другому.

— А, — сказал Рейнхарт.

— Вы меня теперь вышвырнете вон? — спросил Рейни с печальной усмешкой в голосе.

— Почему бы и нет? — спросил Рейнхарт.

Джеральдина засмеялась.

— Не морочь ему голову, Рейнхарт. Он не верит ни слову из того, что передает эта станция, — сказала она Рейни. — Даже в последних известиях.

Рейнхарт быстро взглянул на нее.

— Не верите? — с улыбкой спросил Рейни. — Не может быть. То есть я хочу сказать, что эта станция — радикально правая во всем, кроме музыкальных передач. Вы должны были насквозь пропитаться их политикой — и вы в нее не верите?

— Вера — вещь очень тонкая и сложная, — сказал Рейнхарт.

Рейни тревожно усмехнулся:

— Не понимаю, как… — Он умолк и с любопытством посмотрел на Рейнхарта.

Рейнхарт не улыбнулся.

— Кажется, я вмешиваюсь в то, что меня не касается, — сказал Рейни.

Рейнхарт поставил стакан рядом с кастрюлей:

— Ничего.

— Просто я случайно услышал передачу о социальном обеспечении. Я сейчас занимаюсь как раз этим.

— А что вы делаете? — спросила его Джеральдина.

— Ну… собираю данные. Задаю вопросы. — Он перевел взгляд с Джеральдины на Рейнхарта и прищурился, слабо улыбнувшись. — Все это как-то странно. Очень.

— Почему? — спросил Рейнхарт.

— Ну, — сказал Рейни, — может быть, это только мне так кажется. — Он развел руками и посмотрел на ладони. — Видите ли… в таких кварталах всегда… ну, там всегда существуют какие-то скрытые взаимоотношения и ситуации, о которых ты ничего не знаешь. Потому что ты — чужой. Я работаю с неграми.

— Вам нравится работать с ними? — спросила Джеральдина.

— Да, — сказал Рейни. — Пожалуй, да. Но все эти почти ритуальные отношения… видите ли, это трудно.

— Вы ходите туда и вечером? — спросил Рейнхарт.

— Еще не ходил. У меня не было для этого причины. Я работаю тут меньше двух недель.

— А, — сказал Рейнхарт.

Рейни выжидающе посмотрел на него.

— Почему вы об этом спросили?

— Потому что вы описываете мне то, чем вы занимаетесь, — сказал Рейнхарт. — И чтобы вам было легче описывать, мне надо представить себе всю картину, так? А если я представляю себе всю картину, то должен знать, ночь сейчас или день. На картине.

— День, — сказал Рейни. — Жаркий день.

— Вы с ними ладите? — спросила Джеральдина.

— Не знаю… Видите ли, многого ждать не следует. Это старые трущобы. Там ступаешь по очень старой земле. У нее свои собственные правила. Свои призраки.

— Ну, вы ведь как раз оттуда, — сказал Рейнхарт. — Вам положено все знать о правилах и о призраках.

Рейни снова посмотрел на свои руки.

— Мне кажется, я то и дело оказываюсь втянутым во что-то, чего не могу правильно понять. Там все время заключаются сотни каких-то сделок — сделки с властями, сделки между всеми великими и малыми силами, которые там правят. Вокруг меня происходит много такого, чего я не знаю.

— Угу, — сказал Рейнхарт. — Я понимаю, что вы имеете в виду.

— Поэтому я часто чувствую себя беспомощным. Но я намерен разобраться во всем. — Он отвел взгляд от своих рук и посмотрел на тихую улицу под балконом. — Видите ли, сегодня было жарко. А там жара кажется еще более сильной. После полудня… солнце… у меня пошаливают глаза, — заявил он.

— Вы… э… занимаетесь этим не просто ради денег, ведь так? — спросил Рейнхарт.

— Конечно нет, — сказала Джеральдина.

Она сидела, прислонившись к перегородке, отделявшей их от соседнего балкона. Вид у нее был замученный.

— Да нет, — сказал Рейни.

— Мне так и показалось.

Рейнхарт осторожно поглядел на длинное лицо Рейни, и его охватила тревога. «Мы присутствуем при жертвоприношении, — подумал он. — Жертвоприношение всегда означает кровь».

— Я вовсе не думал, что вы взялись за это ради денег, — сказал Рейнхарт. — Увидев вас и ваш мешочек с мороженым, я сразу решил, что к нам явилась сама добродетель.

Рейни, нахмурившись, встал и сделал шаг к двери.

— Я не хотел навязываться, — заявил он.

— Ой, нет, — сказала Джеральдина.

— Прошу извинения, — сказал Рейнхарт. — Я просто шутил, чтобы пустить пыль в глаза моей девушке.

Рейни кивнул Джеральдине и, плотно сжав губы, ушел с балкона.

— Я правда желаю вам всего самого наилучшего, — сказал Рейнхарт, следуя за ним. — Мне кажется, вы попали там в скверное положение.

Быть беде оттого, что с ними в одном доме живет этот человек. Одержимый призраками.

— Скажите, — спросил Рейнхарт, когда они шли через комнату, — вам нравится Джерард Мэнли Хопкинс?

Рейни повернулся и чуть-чуть наклонил голову набок.

— Да, — сказал он. — А вам?

— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Я его читал. — Он подошел к холодильнику и вынул из него остатки мороженого. — Я читал его из теоретических соображений.

— Эй, приятель! — крикнула Джеральдина с балкона. — Не поддавайтесь старику Рейнхарту!

— Вы… вы работаете с черномазыми потому, что хотите что-то доказать себе, так? Лечебная процедура, так?

— Мне представлялось, — сказал Рейни, — что вы противник расспросов.

— Конечно.

— Я хочу выяснить, как обстоит дело с человечностью, — сказал Рейни. — Что это такое. Найти мою и сохранить ее, когда найду.

— Ага! — сказал Рейнхарт.

— Мне хотелось бы узнать, какая разница между улицей с людьми и улицей, на которой нет людей.

— Очень тонко, — сказал Рейнхарт. — Очень похвально.

— Очень необходимо, — сказал Рейни.

Рейнхарт проводил его до лестничной площадки и вернулся к кастрюле с джином.

«Так. Кого мы встретим Пасхой?» — спросил он себя.


Рейни поднялся к себе и положил остатки мороженого в холодильник. Потом он лег на кровать и стал думать о злобных насмешках, которым подвергся внизу. Он поднял левую руку и внимательно осмотрел ее бледную кожу и вены — в его сознании всплыло слово «отталкивающий». Сделав выбор в пользу жизни, он должен принять, наряду со всем остальным, и то, что он производит отталкивающее впечатление. Но приятие этого — опасно: оно рождает нездоровые размышления и колоссальную горечь, которая может его сгубить.

Где-то в ходе событий он утратил элементы, необходимые для контакта с людьми. А вернее, подумал он, просто их отбросил. И стал, как ему однажды сообщил врач, настоящим обвинителем.

Рейни подумал о докторе и вспомнил грязный снег Дорчестера. Он топтал этот снег, будучи следователем Массачусетского бюро помощи детям.

В тот год он жил в комнате на третьем этаже деревянного дома на окраине Кембриджа.

В тот год у него собралась коллекция ремней для правки бритв, кусков кнута и планок с гвоздями. Он освобождал детей от цепных удавок и осматривал ожоги от радиаторов.

Однажды он проснулся с ощущением, что в комнату кто-то принес глаза ребенка.

Доктор был лысый молодой человек и, по слухам, был завязан с политикой.

«У вас весьма оригинальные представления о морали», — сказал доктор.

Рейни встал и вышел на балкон, пытаясь прогнать из головы холодный голос доктора. Он принялся напевать «Loc Chimichimitos». Это была венесуэльская детская песня.

В Пуэрто-Морено он жил в бунгало на краю зеленой пропасти; далеко внизу под его домом на берегу коричневой реки была каменоломня. Верхняя улица его barrio[51] кончалась обрывом; по краю обрыва тянулась проволочная изгородь, которую Рейни поставил вместе с мулатом по имени Родригес. Они поставили ее для того, чтобы дети больше не падали с обрыва.

Дети играли у сточных канав, по которым струились нечистоты, гнилыми водопадами клубясь по склонам, и дети пели «Лос чимичимитос». Рейни постукивал по перилам балкона и улыбался про себя. («Que baile la viaja tam-boure — Que baile el viegito»[52].)

Из детей barrio он организовал баскетбольную команду и добился от нефтяной компании разрешения тренировать ее на стадионе Образцовой Деревни, выстроенной компанией.

Администрация компании тоже не слишком его жаловала, подумал он с гордостью.

Как-то вечером команда Рейни встретилась с юношеской командой Образцовой Деревни и победила; в его команде играли двенадцатилетние ребята, питавшиеся одними печеными бананами, многие из них ночевали на городских улицах, подложив под голову ящик с сапожными щетками.

В этот вечер Рейни и его команда возвращались домой на гору в кузове грузовика, принадлежавшего компании. Ребята хвастали, насвистывали, снова и снова обсуждали наиболее удачные свои броски, а грузовик трясся по змеящейся разбитой дороге. С каждым головокружительным поворотом огни вышек и поселков компании становились все меньше. Они пели и глядели вниз, на нижний мир, с презрением.

«Ai, pobrecitos»[53], — думал Рейни.

Человечность. Тогда он был живым.

«Вар, — подумал он, — отдай мне мою баскетбольную команду»[54].

Жизнь, жизнь. Он не мог с ней расстаться.


Утром, еще до десяти, Джеральдина встала и отправилась за покупками к Швегмену на автобусе, ходившем до Френчмен-стрит. Рейнхарт лежал в постели, то просыпаясь, то снова погружаясь в сны. Жаркий, раздражающий солнечный свет добирался до его глаз сквозь цветную клеенку на окне: Рейнхарт пробуждался, но через секунду сознание его затуманивалось, и он снова впадал в зыбкое забытье. За последние месяцы он привык к такому утреннему процессу — это было привычное состояние, которое, он знал, может закончиться чертями на плечах и розовыми слонами. Оно осложняло утро, но выхода не было — только новые пробежки к тому, что лежало по ту сторону черты. На ранних стадиях, во всяком случае, день предстоял именно такой.

Последнее видение разворачивалось в замусоренных потемках, сумрачном подобии чердака — он был втиснут в стеклянную будку размером с гроб, откуда мог видеть стертые доски пола, заваленного полусгоревшими углями и оберточной бумагой. Там были груды угля и вороха зеленых палок с торчащими ржавыми гвоздями, и в темноту уходили ряды пыльных стеклянных выставочных стендов, где лежали бесформенные заплесневелые артефакты. Он ощущал шум в помещении — не в будке, конечно, она была звуконепроницаемой, — а вне; в сумраке звучал чудовищный грохот за пределами слуха, он чувствовал, как этот грохот ломится в стекло. Он пытался встать на цыпочки, чтобы проверить крышу будки, но она всегда была выше головы; он присел, согнув колени, чтобы посмотреть на половицы, и увидел мелких зверьков с блестящими глазами и мохнатыми параболическими ушами — они шныряли туда и сюда и глядели на него, прижимаясь оскаленными зубами и дрожащими носами к стеклу. Живяки, он знал, что они зовутся живяками.

Пока он за ними наблюдал, в сумраке за ними появились два, потом три огня, похожих на пламя сварочных горелок; они поморгали и вспыхнули, осветив чердак, словно летняя молния. Все залил ослепительный свет, вокруг будки выросли громадные стебли ярко-зеленых растений и захлопали сотни крыльев — стекло растрескалось, как лед, и на долю секунды его оглушил грохот, будто радио по ошибке включили на полную громкость. Растительность вскипела вокруг него, хлопанье крыльев усилилось и затихло. Уингдейл, подумал он. Потом был свет, реальный свет дня; он увидел длинную белую равнину, уходящую из-под его ног, и услышал аккорды — фа, до, соль, повторяющиеся с короткими интервалами, фа, до, соль. Он проснулся, приткнувшись к стене, призрачные крылья хлопали в такт дрожанию век. Где-то в квартире поблизости кто-то брал аккорды на гитаре — фа, до, соль.

Рейнхарт слез с кровати и поплелся в жаркую сверкающую кухню за бутылкой бурбона. Бурбона оставалось на самом донышке. Он вылил его в стакан и добавил ледяного апельсинового сока из холодильника. Он открыл жалюзи на балконе, но не ощутил ветра, которого ждал. Улица внизу была пустой и как будто мокрой от дождя, но солнце стояло в зените, и ветра не было. Он глядел на улицу, слушал жужжание мух и цоканье копыт — где-то за углом ехал конный фургон. Лицо у Рейнхарта раскраснелось от виски и горело, сердце билось слишком уж часто, дыхание было быстрым и неглубоким. Он вспотел. Закрывая глаза, он видел белые молнии.

Он вернулся в комнату, включил кондиционер и сел допивать бурбон с апельсиновым соком. Путь стал усеян самыми разными вещами, подумал он. С внезапным ознобом он вспомнил то место в сновидении и отпил большой глоток. Уингдейл.

Черт, подумал он, меня задвигают, вот-вот уже край. Он так навострился избегать плохих мест, что даже ночь встречал уверенно. Но теперь стал попадать в места гораздо хуже тех, что так расчетливо и умело избегал прежде.

— Путь… стал усеян, — произнес он вслух и потер потную ладонь о прохладное стекло; в квартире поблизости человек брал аккорды — фа, до, соль.

Путь стал усеян, и ты можешь угодить в самые разные места. Плохое место — углы ночные, самые опасные кварталы из всех. «Еще немного, — сказал он себе, — и будет уже патология».

Предательницы-ночи. Он мог лечь с Джеральдиной в постель, мог забыться в изгибах ее тела, в нежных ласках — единственном отдыхе, который он еще находил в постели, — в том, как он успокаивал ее и вел ее за собой (она была такой нежной: всегда казалось, что она вот-вот отступит, боясь, что ей причинят боль, и она вздыхала от изумления, когда этого не случалось), брал раз или два, а потом почти всегда засыпал. Но через какое-то время — он никогда не знал, сколько времени прошло, — просыпался. И оставалось только крепиться, дожидаясь, когда начнется спектакль. Это, конечно, бывало с ним много раз и прежде — когда он бродяжничал или когда ему не удавалось раздобыть выпивку. Это приходило всегда, как бы пьян он ни был, — не видения, или шекспировские знамения, или что-то его личное, важное только для него одного. Он сам придумывал для этого названия: «туманные картины», «спирашки», «белые молнии». Но это не была неведомая страна, это была патология.

Поначалу картины возникали из темноты, вспышками, разорванно. Потом начинали соединяться и обретать направленность; он шел по улицам, внезапно обрывающимся в пустых белых городах — скелетах Рио, или Монтевидео, или Бейрута, которые он видел раньше. А иногда цвет был другой — он странствовал по темным лакированным деревянным комнатам дедова дома. Были звуки — упорно разучиваемого пассажа, или ветра в ушах, или одышливые детские сопрано, жужжащие молитвами. (В приходской школе Святой Вальбурги в Маунтин-Хоуме он забывался на уроке, а из соседних классов, девичьих, доносилось чтение послеобеденных молитв — монотонно тараторила ведущая, и хор отвечал нараспев, раз за разом: «Благословен плод чрева Твоего…» Он мечтал, считал повторы, записывал числа.)

Иногда он мог проследить за каким-то тихим фантомом воспоминания и увидеть, как оно завихрится вдруг, сбросит маску, откроется, впечатает холодный поцелуй и предаст, бросит в каком-то несказуемом месте — чтобы мягкие волокна сознания протащило под ядовитым килем какого-то странного, удивительного животного в изнанке ночи… (где бы ни происходило это, сцена вдруг озарялась нутряным светом и белыми огнями, челюсти хотели сжаться, пальцы неудержимо сгибались, ноги судорожно вытягивались на складках горячей мокрой резины… и тогда надо было вырвать себя из постели и закурить сигарету, если только ритм спички, дыма и губ не окажется слишком сложным; тогда он падал в кресло или обратно на кровать и снова влачил сомнамбулическую ночь по пирамиде из одной гнилой камеры в другую).

Однажды он встал — он кричал во сне, сказала Джеральдина, — и даже дошел до балкона, чтобы закурить, и увидел, как железное кружево балконов напротив разгорелось белым огнем, и толпа закричала: Теперь Смотрите, Как Он упадет, — он стоял, дрожа в холодном ночном поту, пока спичка не обожгла пальцы. Джеральдина вышла и помогла вернуться в комнату.

«Я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе[55], — думал Рейнхарт, осторожно зажигая сигарету, — но путь усеян. В маленьких гостиницах возле автобусной станции люди сгорали, сидя в вытертых креслах. Друзья, на помощь, я ведь только ранен».

Рейнхарт допил бурбон, принял душ и оделся. Несколько минут он простоял перед зеркалом в ванной, стараясь увидеть, как от тика подергивается веко у него на глазу. Через месяц ему исполнится тридцать. Слишком скоро, подумал он. Но слишком скоро — для чего?

«Земную жизнь пройдя до половины, — молча продекламировал он, — я очутился в сумрачном лесу… утратив правый путь…»[56] Он вытянул перед собой руку и увидел, как пожелтелые пальцы поднялись на невидимых проволоках; веко отсчитывало их в размере «раз-два», почему-то напоминая об ангельских крыльях. «В глубине полночной чащи…[57] Да, действительно, — подумал Рейнхарт; он снова почувствовал хлопанье крыльев. — Чей давний ужас в памяти несу»[58]. Уингдейл — Долина крыльев.

Он вышел на лестницу, без всякого удовольствия вдыхая воздух, душный от запаха растений…

«Пасторальная» звучала в квартире Богдановича.

«Что мы тебе сделали?» — написала она ему. Она прислала их фотографию с адресом — чтобы носил с собой на случай, если вдруг умрет. Письмо с фотографией пришло из Чикаго. Она думала, что беременна от женатого мужчины, и собиралась сделать аборт. «Ты мог бы убить себя и нас, и это было бы почти то же самое. Я жила ради тебя, клянусь, вот как со мной это было».

(И здесь мы вышли вновь узреть светила.)[59]

Он стал спускаться, сжав одну руку в кармане брюк, а другой крепко держась за перила.

Спустившись на один марш, он наткнулся на бородатого человека в синем фермерском комбинезоне, — человек лежал на площадке, опершись на локоть. Человек посмотрел на него снизу блестящими глазами сумасшедшего.

— Как поживаешь, старик? — спросил он, когда Рейнхарт направился к следующему маршу.

— Хорошо, — сказал Рейнхарт. — А ты как поживаешь?

Человек засмеялся пародийным негритянским смехом и стиснул удивительно белые передние зубы.

— Плохо, — сказал он, — плохие новости, оттого и плохо. Сигарета есть?

Дверь Богдановича открылась, и оттуда вышла девушка лет двадцати пяти, худая, темноволосая, с маленькими черными глазами и длинным бледным лицом. Она напомнила Рейнхарту писаря-гомосексуалиста, однажды подкатившегося к нему на базе морской авиации Анакостия.

— У нас тут есть сигареты, Марвин, — сказала она бородатому.

Рейнхарт посмотрел на нее. На ней была офицерская рубашка защитного цвета, брюки и коричневые сандалии.

— У меня есть, — сказал Рейнхарт. — Тебе дать?

Марвин взял сигарету и снова рассмеялся негритянским смехом, оскалясь на девицу.

Рейнхарт поглядел на них и увидел, что у всех у них — у Богдановича, девицы и безумного Марвина — то, что милая Наташа любила называть Философским Взглядом: они обкурились и мирно торчали. Из-за Наташи он мгновенно проникся любовью к ним.

— Вы где обитали? — мягко спросил его Богданович.

— Ну… — сказал Рейнхарт. — В Нью-Йорке.

— Разумеется, — сказал Богданович тоном человека, изящно возвращающего комплимент.

Рейнхарт поклонился.

— Скажите, — спросил он их, — вы знали Наташу Каплан?

— Разумеется, — сказал Богданович.

— Разумеется, — сказал Марвин. — Я знал.

— Нет, правда, старик, вы знали Наташу?

— А почему бы и нет? — спросил Марвин.

У всех сделался задумчивый вид.

— Она в Уингдейле, — сообщил им Рейнхарт.

— О, — одобрительно произнесли они и кивнули.

— Марвин, ты был в Уингдейле, — сказала девица, — ты знал ее?

— Когда я был в Уингдейле, — сказал Марвин, — слушайте… когда я был в Уингдейле… — Он закрыл глаза и подвигал головой из стороны в сторону. — Я там ничего… ничего… не знал!

Все опять кивнули.

— Но в горе… в горах, старик… я все знал.

— Да, — откликнулся Богданович.

— Истинно, — сказал Марвин. — Верьте мне.

— Разумеется, — сказал Богданович.

Марвин переводил взгляд с лица на лицо и остановился на Рейнхарте.

— Старик, — сказал он, — это была не Калифорния. Никаких волосянок. Никаких титек-тятек, мексиканских бензиновых голощелок, пластиковой супермаркетовой фигни. Ни драйв-инов с толстыми бабами. Ни вежливых полицейских-убийц. Ни продавцов орегано. Ни Норт-Бича. Ни Саут-Бича. Ни Бич-Бича[60]. Ничего такого не было… Думаешь, было?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Не могло быть.

— Не могло быть, — подтвердил Марвин. — Не могло быть. И не было.

— Это была Калифорния духа, — сказала девица.

— Ей-богу! — Богданович с расширенными в изумлении глазами шагнул вперед. — Какая бы это была Калифорния! — Он поднял руки, нарисовал ими в воздухе ящик и развел ладони, показывая его размер. — Смотрите. Это ваш дух, сечете? И здесь он весь серый, он нигде, он только сухой и голый, и страшные трипы. А здесь, сечете, на Западном краю берег, и накатывает белый прибой. И синие и фиолетовые острова, и высокая холодная гора, и леса, устланные хвоей. И апельсиновый сок в пустыне.

— И апельсиновый сок в пустыне, — со вздохом повторила девица. Она поднесла ладонь ко рту и сладостно застонала.

— Там, старик. На краю той сухой волосатости, на другой стороне скелетов и ветродуев и ужасных соляных равнин, на дальнем конце плохих трипов — вот где Калифорния духа.

— Да, — сказал Марвин. — Расскажи еще! Расскажи еще.

— Там ничего, старик, кроме миль океана, и прерий, и пастбищ, и целого Сан-Франциско, и славного Лос-Анджелеса. И ручьи в каньонах с форелью, и тучные коровы, и бархатные зеленые холмы духа, зеленые и душистые.

— Да, — сказал Марвин.

— И рыбацкие лодки духа, — сказала девица.

— И устрицы духа. И планерные состязания духа.

— Мотоциклы духа. Чайна-тауны духа.

— И китайцы духа.

— И вино духа, — сказал Рейнхарт.

— Да, старик! — восторженно подхватил Марвин. — И вино духа!

— Окленды духа.

— И Уотсонвилли духа.

— И скалы, и тюлени, и серные ванны духа. На западном краю твоего духа, старик. Все это, старик.

— И светская публика, старик, — сказал Марвин.

— Светская публика, — повторила девица, тоже со сладостным вздохом.

— Да, — сказал Богданович.

— У нас были еноты, — сказал Марвин. — Ночью — еноты.

— Еноты духа, — лениро сказал Рейнхарт.

— Это в жопу, — сказала девица.

— Да, — сказал Марвин. — Еноты клевые, но еноты духа не такие клевые.

— Ах, — сказала девица, передернувшись и застонав от отвращения, — противные еноты духа.

— Это самый худший вид енотов, — с ученым видом объявил Богданович. — Губительные мелкие еноты духа.

— Они в Калифорнии духа? — со страхом спросила девица.

— Нет, — сказал Богданович. — Еноты — это реальные еноты.

— Слава богу, — сказала она.

Рейнхарт закрыл глаза и увидел шерстистых зверьков из вчерашней ночи — живяков духа.

— Как вы сюда попали? — спросил он Богдановича.

— Кто знает? — ответил тот.

— Как? — сказал Марвин. — Как попадают в Калифорнию, старик? Море, небо, воздух.

— Здесь не Калифорния, Марв, — мягко поправила девица. — Это Луизиана.

Марвин с тревогой вскочил на ноги.

— Луизиана, — воскликнул он. — Луизиана! Едрена мать, здесь нельзя быть. Надо убираться отсюда.

— Луизиана — это где Новый Орлеан, — объяснила девица. — От этого никуда не денешься. Калифорния была в другой раз.

— Правильно, — согласился Марвин. — В этом все дело, да?

— Да, — подтвердила девица.

— Слушайте, — немного погодя сказал Рейнхарт, — где тут можно человеку заправиться?

— Чем заправиться? — спросил его Богданович.

— Чем заправиться? — слабым голосом повторила девица.

— Да, — сказал Марвин. — Как это — заправиться?

Они смотрели на него сердито.

— Все спокойно, — сказал Рейнхарт. — Я не легавый. Интересуюсь, где заправиться травой.

— Мы не в курсе, — сказал Богданович. — Ни она, ни я, никто.

— Эй, Богдан, — сказал Марвин. — Что это ты заладил — никто да никто? Что еще за заходы?

— Я не знаю, — сказал Богданович, отвернувшись от Рейнхарта, — люди так говорят. Это как бы дает представление.

— Да уж, дает, — сказал Марвин. — Ты, значит, есть, она есть, а дальше никто. Это значит, я почти никто.

— Это я и хочу обрисовать, догоняешь?

— Я всегда почти никто, — сказал Марвин. — И днем никто, и ночью никто.

— Марвин — аутсайдер, — пояснил Богданович.

— Понятно, — сказал Рейнхарт. — Ну, до встречи.

— Вы куда направляетесь? — спросил его Богданович.

— Думал пойти прогуляться.

— Я иду в прачечную. Хотите проводить?

— Разумеется, — сказал Рейнхарт.

Они оставили Марвина и девицу слушать «Пасторальную» и вышли на улицу. Теперь, в конце дня, там были люди — шли от автобусной остановки к Французскому рынку. Торговцы фруктами толкали свои тележки с криками, которые были какой-то смесью сицилийского наречия с песнями негров-рабов.

«Клупника tutti сиат[61]».

Купили каждый по пакету, у старика с крашеными бачками.

— Спасибо, папаша, — сказал Богданович.

Жуя большие сладкие ягоды и отирая густой сок с губ, они шагали к Декатур-стрит.

— Ах, старик, — сказал Богданович. — Клубника.

По набережной шли со смены портовые грузчики, бары и пивные были полны. Проходя мимо «Портового бара», они увидели, как низенький толстый кубинец ударил кулаком по стеклу электрического бильярда и со злобным торжеством смотрел на осколки и свою окровавленную руку.

— Chingo su madre[62], — сказал он.

Из глубины бара донеслись стоны и проклятия. Музыкальный автомат в кабаке на углу Сент-Филип-стрит играл «Иди, не беги».

Богданович сделал короткую перебежку поперек тротуара и круто повернулся к Рейнхарту с яростными глазами, потрясая пакетом.

— Chingo su madre, — произнес он. — Хотел бы я это сделать.

— С вашей матерью? — осторожно спросил Рейнхарт.

— О нет, нет, нет, старик. С моей матерью! С моей бедной старушкой-матерью! Нет, я хотел бы бросить это миру — Chingo su madre!

— Я тоже хотел бы, — сказал Рейнхарт.

— Но если брошу, мир скажет: «Что?» Мир скажет: «ЧТО ТЫ СКАЗАЛ ПРО МОЮ МАТЬ?»

— И вы получите по полной, — согласился Рейнхарт.

— Мир содрогнется, треснет, распахнется, и крышка мне, и мир скажет: «ЭТО ТЕБЕ ЗА ТО, ЧТО ТЫ СКАЗАЛ ПРО МОЮ МАТЬ».

— Так трусами нас делает раздумье[63], — заключил Рейнхарт.

— Марвина оно трусом не делает, — сказал Богданович, когда они свернули на Елисейские Поля. — Он так и не научился страху. Но он платит, старик, все время платит.

— По нему видно.

— Да, Марвина все время забирают, несчастного ангела. Когда они не могут его найти, он сам идет их искать.

Они прошли по серым квадратам Елисейских Полей несколько кварталов. Дальше потянулся ряд деревянных магазинов, окруженных стеблями мертвых банановых деревьев. Богданович открыл дверь с надписью: «Автопрачечная инк.».

— Мои хозяева, — сказал он Рейнхарту.

В дальнем конце ряда сушилок их дожидался коротко стриженный молодой человек с печальным лицом.

— Э, в сушилке номер десять какое-то говно, — объявил он.

— Говно? — переспросил Богданович.

— Какой-то подлец сунул ковер или что-то такое. Я повесил на ней табличку «Не работает». Если Круз не приедет со своим ремонтным пикапом, тебе придется чистить самому.

— Ладно, — сказал Богданович. — Я не против.

— А это кто? — спросил молодой человек, кивнув на Рейнхарта.

— Это мой дружок, — сказал Богданович. — Его зовут Дружок. Он эксперт по эффективности.

— Здравствуйте, — сказал молодой человек.

— Здравствуйте, — сказал Рейнхарт.

— Так, — сказал молодой человек. — Если захочешь, можешь включить вентилятор. До завтра.

Когда он ушел, Богданович запер за ним стальную дверь.

— Он большой оригинал, этот малый. Могу говорить с ним часами. Как прачка — он один из лучших в городе.

— В чем ваша работа? — спросил его Рейнхарт.

— Ну, современная прачка не стирает одежду, — сообщил Богданович. — У современной прачки должны быть административные способности. А самое главное, он должен глубоко понимать человеческую натуру, потому что стирка — это общественное обслуживание.

— Безусловно, — сказал Рейнхарт.

Они ушли от машин в голую комнату, где на полках стояли коробки с мыльным порошком, бутылки отбеливателя и дезинфицирующей жидкости.

— В этом бизнесе тебе не надо покупать мыло, — сказал Богданович, высыпая дорожку марихуаны на листок самокруточной бумаги. — Еще одно отличие профессии.

Он закурил косяк, затянулся и передал его Рейнхарту. Рейнхарт вдохнул дым и задержал дыхание.

— В этой профессии, — продолжал Богданович, — много тонкостей. Например, белье всегда грязное. То, что люди стирают, всегда грязное, испачкано говном и воняет — с кумулятивным эффектом, старик, это просто ошеломляет. Люди всегда хотят тайком просунуть это в машину, заворачивают свои органические отходы в чистые полотенца, понимаете?

— Конечно, — сказал Рейнхарт.

— Так что ты, в некотором роде, как метрдотель. Ненавязчивость. Ты наблюдаешь только за тем, за чем следует наблюдать. Обслуживаешь публику, сохраняя максимальную незаметность.

Рейнхарт очутился около стола из красного дерева в богато обставленном кабинете с видом на чудовищный заводской комплекс.

— Черт, — сказал он. Он подошел к окну, положил ладонь на стекло и обнаружил, что это — шкаф с чрезвычайно привлекательными предохранителями. — Как насчет этого?

— Чего? — спросил Богданович.

— Я пытался охватить Общую Картину, — сказал Рейнхарт.

— Конечно. Чего мы добились здесь, старик, — отсутствия деловых отношений. Всё в полном порядке. Пойдите в любую другую прачечную поблизости — у вас там деловые отношения. Вы должны иметь дело с капиталистом и вереницей его негров. Это как банк, старик, это не клево. Вот откуда берется дурной глаз. Слишком наполнено человечностью, понимаете? Слишком много человечности для прачечной. Там капиталист, он носит спортивную рубашку и резиновую перчатку. Я хочу сказать, это причудливо, старик, это никому не нравится. А за ним — бедные девушки, они трут и моют ради хлеба насущного — драматическая ситуация, слишком много жизни в одной маленькой комнате.

Косяк переходил от одного к другому и делался все горячей. За дверью мягко гудели стиральные и сушильные машины.

— А здесь…

— Только машины, — сказал Рейнхарт.

— Здесь, — сказал Богданович. — Ни капиталиста, ни черных. Ни деловых отношений. Только машины. В машинах щелки, опускаете в них ваши деньги, и они включаются. Вы сделали приятное движение кистью вниз, и в конце получаете вашу собственную стирку, теплую и влажную.

— Это как рождение, — сказал Рейнхарт.

— Воз-рождение, старик, — сказал Богданович. — Вот на что это похоже. Это связь с повседневностью, понимаете? Контакт со стихийным содержанием жизни.

— А потом, — сказал Рейнхарт, — еще сушилки.

— Ну, старик, вы знаете, старик. Больше ничего не скажу. Просто подойдите туда, раскиньте руки, приложитесь к сушилке и посмотрите, что это. Тепло, старик, — сказал он хриплым шепотом. — Тепло.

Из кармана рубашки он достал зажим «крокодил» и прихватил им остаток косяка.

— А если вдруг вы заблудитесь во всей этой автоматике, я тут. Для любви, старик, незримое присутствие человеческой руки.

Остатки травы Богданович засунул в конец ментоловой сигареты и открыл уличную дверь. Рейнхарт прижал холодные ладони к сушилке и стал смеяться.

— Они любят поговорить? — спросил он Богдановича.

— Многие любят. Вы знаете этот народ. Многие любят поговорить. Я многих обратил к здоровой пище — иногда они приходят и говорят, что чувствуют себя лучше. Понимаете, у них здесь очень нездоровое питание. Они всё жарят. Телятину любят. Телятину. — Он сделал неприятную гримасу и пожал плечами. — Я говорю им: нехорошо есть мясо мертвых животных. И многие слушают.

— Хм-м.

— Я очень социабелен, понимаете, люблю обратить людей к добрым делам. Иногда увлекаюсь. — Он налил мыло в стиральную машину номер десять и включил ее ключом, прицепленным к «крокодилу». — Вы когда-нибудь видели голубоглазого негра?

— Конечно.

— Голубоглазые негры — это что-то. Недели три назад я сидел тут ночью, собирался уже заканчивать, запер дверь и пошел туда курнуть. Только прочистил немного голову, как слышу тихий стук в дверь, слышу, она открылась, выглянул — стоит маленький голубоглазый негр и возится с машиной. У него напильник, и пластиковая карточка, и все такое, соломенная шляпа с красивой лентой, очень щеголеватый, очень. Наклонился над ней, чего-то копается, чего-то их душевное напевает, но вскрыть ее не может, не оснащен. И потихоньку выходит из себя — обзывает машины, колотит по ним. Знает, что должен залезть во все машины, чтобы набрать деньжат, и скоро придут полицейские. Ну, я балдею, старик, стою обалделый и смотрю, как он воет. Потом он выпрямился, а на лице чудное выражение. Что получилось, понимаете, — я дверь открыл, чтобы запах выветрился, а он учуял. Не успел опомниться, как уже разговариваю с ним… Я ему говорю: успокойся, не волнуйся, денег там не столько, чтобы лезть из кожи вон. Если тебя приперло, одолжу тебе два доллара. И начинаю перед ним распинаться. Остановиться не могу, я сам не свой и что-то мелю. Торчу, понимаете, сам не помню, кто я такой… Он долго стоял и смотрел на меня своими младенческими голубыми глазами, маленький такой. И знаете, что говорили его глаза?

— Что? — спросил Рейнхарт.

— Ничего. Не в том смысле, что они чего-то не говорили, они ничего не говорили. Ничего. Отсутствую. Никого дома. Забудь. Это была ошибка. Мне надо было постоять за дверью и там курить. Но теперь поздно. Тут он, тут я, экзистенциальный вопрос ребром. Он стоит, говорит мне ничто ничего своими глазами, а потом вроде подхихикивает, гонит желвак, и вижу, как мускул ходит вверх и вниз. Хихикает и говорит: «Хе, отец, ты дурак какой-то».

— Да, — сказал Рейнхарт. — Понятно.

— Я ему говорю: «Ты прав, чувак, ты можешь так на это смотреть, я дурак какой-то». И что-то еще ему говорю, но уже просто говорю, воздух сотрясаю. Вдруг у него лицо расплывается в улыбке, и не успел я моргнуть, как что-то просвистело у меня мимо уха — а у моего друга двухкилограммовый молоток-гвоздодер в руке, и он только что попытался вбить меня в пол в моей же прачечной, как будто он Джон Генри, а я Золотая Заклепка[64]. Я хватаю коробку «Тайда» и мечу в него горстями. Вы бы видели эту картину, старик, жалко, что вас там не было. Я превратил гаденыша в снеговика. Спас свою жизнь, старик. Коробка «Тайда». Но, по-моему, это очень печально. Зачем он меня к этому вынудил?

— Может быть, он не думал, что вы Золотая Заклепка, — сказал Рейнхарт. — Может, он думал, что вы капитан.

— Ах, капитан, — сказал Богданович. — Капитан Марвел. Капитан Миднайт[65]. По-моему, это очень грустно, старик.

— Так вы мир не спасете, Богданович, — сказал Рейнхарт. — Не мне вам это объяснять.

— Черт, — сказал Богданович. — Спасти! С ним даже говорить нельзя. С ним, мерзавцем, даже поздороваться нельзя.

— Поздороваться с ним нельзя, — сказал Рейнхарт, — можно сказать ему, чтобы он chingo свою madre.

— Можно забить ему косяк.

— Ему нельзя, — сказал Рейнхарт. — Он слишком занят. Ему надо все время сосредотачиваться.

— Да, он вроде некоторых девочек. Ну, можно вывести его из равновесия. Можно объяснить ему, какой он плоский. — Богданович слегка подпрыгнул и обеими ногами опустился на плитки пола. — Э, ты плоский, друг, — сказал он миру. — Я знаю, что мы можем сделать, Рейнхарт, мы можем связаться с ним по радио.

Он подошел к прилавку у окна, заваленному старыми номерами «Лайфа», и включил старый исцарапанный приемник «Эмерсон».

— Какие у мира позывные, старик?

— Попробуйте БСША. Шестьсот семьдесят килогерц.

— Мир, — сказал Богданович, — говорит гетман Богданович из корпорации «Автопрачечная». Я показываю тебе средний палец. Как слышишь меня? Прием.

Комнату вдруг наполнил голос Фарли-моряка.

— …что над необъятными полями дремлющей Республики, — говорил Фарли, — при пособничестве зловещих когорт возбужденного и угодливого невежества, легионов неприспособленного и негодного сброда, скверноустой и легкомысленной молодежи, образованной не по уму, и вездесущего призрака неумолимо прожорливой и ненасытной гидры федерального правительства близнецы-птеродактили атеистического коммунизма и коммунистического атеизма раскинули крылатую тень Вельзевула…

— Мать честная, — сказал Богданович, — это, наверно, опять розыгрыш Орсона Уэллса[66].

— Нет. Это политика, — сказал Рейнхарт.

— Люди же спят в городах. Он говорит так, как будто он кто-то. Как будто он кто-то реальный.

— Он говорит немного как Черчилль, — сказал Рейнхарт. — Он старается.

— Так где же Полы Ревиры нашего опасного века?[67]Где те, кто готов всю ночь скакать, чтобы их тревожный призывный крик достиг каждой деревни и фермы, обезлошаденной лживыми прислужниками иностранных династий. О Господи, услышь нас, дабы спала пелена с глаз Твоего народа, дабы поднялись в городах и селах, на фермах и на полях, все как один, сильные и смиренные вместе, плечо к плечу, ряд за рядом, не для того, чтобы выковать из стали орала рабства, но чтобы взметнуть в чистом беспорочном свете Твоей милости неуязвимый Эскалибур[68] Прав Штатов, Свободного Предпринимательства и Индивидуальной Инициативы.

— Колоссальный чувак! — сказал Богданович. — Ура! Очнемся и прищучим этих позорных птиц, старик!

— Да, он силен, — сказал Рейнхарт. — Он один из лучших в этом бизнесе.

— А теперь, — сказал Фарли, — попросим все вместе Всемогущего и Благого Бога, чтобы он продолжал одарять нас святым огнем живой благодати до тех пор, пока, если будет на то Его воля, мы не встретимся снова!

— Аминь, чувак, — сказал Богданович.

Вступил голос диктора:

— Вы прослушали «Час живой благодати», еженедельное обращение высокопочтенного пастора Хитклиффа Дженсена из Миссии живой благодати в Новом Орлеане. Миссия — некоммерческое религиозное предприятие, чьей целью является духовная реабилитация обманутых и заблудших. Ваша финансовая поддержка способствует этому благому делу. Отправляйте ваши пожертвования по адресу…

— Э, — сказал Богданович. — Это тоже кто-то.

— Это я.

— И вы тоже, — изумленно сказал Богданович. — Вы тоже там…

— Я всегда там, — сказал Рейнхарт. — Я вплетаюсь и выплетаюсь из этой материи. Я ее часть.

Богданович выключил приемник и посмотрел на улицу.

— Интересное радио, — сказал он. — А эти идеи… причудливые, старик.

— Идеи?

— Причудливые. Сиамские птеродактили и ползучая гидра федерального правительства. Совсем причудливая идея.

— В этом мире все причудливое. Это мир, не забывайте.

— По-вашему, это все происходит?

— Это его линия. Ему так нравится. Но что-то там происходит.

— Да? Но идеи… птеродактили, лживые прислужники — весь этот бред, а? Идея про коммунистов и про других людей, и все эти идеи, — думаете, это на самом деле происходит? Может, это все розыгрыш? Серьезно? Смотрите, — сказал он, направив палец на Рейнхарта, — вы стоите здесь, где я стою, и все очень тихо. Ничего не слышно. Кроме машин и нас. Оттуда, где я стою, мне и не видно ничего, ни души, только пустая улица. Потом я включаю радио, и люди… вы, старик… заворачивают эту дичь, с прислужниками, птеродактилями и Соединенными Штатами Америки. И русскими, и индейцами, и ковбоями, и «Торонто Мейпл лифс»[69]. Всякие эти… эти идеи, старик? Говорите, это в самом деле там происходит?

— Что там происходит, — сказал Рейнхарт, — происходит то, что ходят несколько миллиардов человек, и в голове у каждого происходит всякая всячина. И если хотите услышать, что там происходит, просто включите радио. Вам не нужен телевизор, чтобы это видеть. Можете выйти за эту дверь и пощупать эту чертовщину своей рукой.

— Только не я, — сказал Богданович. — Я не выйду за эту дверь. Я думаю, это розыгрыш, старик. Ничего за этой дверью нет, только Сейчас. И все, старик. Только Сейчас. Если будешь идти мимо этих людей и их задвигов, знаете, на что это будет похоже? На звезды, старик. На звезды.

— Да? — сказал Рейнхарт. — Звезды?

— Звезды. А что внутри? Внутри такое же большое. Галактики, старик. Эти люди, с их идеями. Они свихиваются. Старик, они сумасшедшие.

— Богданович, между галактиками там… где уже нет людей… и галактиками здесь есть то, что называется цивилизацией, и ее никогда не выключают. Вот как называется этот задвиг. Вот что вы слышите из ящика.

— Старик, это не цивилизация, — с жаром возразил Богданович. — Цивилизация — это музыка и искусство. Цивилизация — это культурные женщины, как ваша Наташа и моя Наташа. Цивилизация — это правильное питание. Mens sana in corpore sana[70] — вот что такое цивилизация.

— Это цивилизация духа, — сказал Рейнхарт. — Это ваш задвиг.

— Я знал одного чувака, — сказал Богданович, — всякий раз, когда ты ему что-то говорил, он отвечал: «Все относительно».

— Он был прав. Но, возможно, он не знал, насколько все относительно, иначе не говорил бы так.

— Он ничего не знал. Вообще ничего. Одно знал: «Все относительно». Но дело в том, что все так офигительно относительно, что я схожу с ума. Схожу, схожу и съеду. Но до тех пор, старик, я остаюсь здесь, в этой прачечной, потому что там, — он показал на сумеречную улицу, — все слишком относительно.

Рейнхарт подошел к двери и посмотрел на каркасные дома напротив, за банановыми стеблями. Солнце еще не совсем ушло. Но садилось так быстро, что сразу наступила темнота. Так быстро. Он смотрел, как играет красный закатный свет на верхних зеленых жалюзи домов напротив.

«Господи, воздух, — подумал он. — Какой свежий».

— Слушайте, — обратился он к Богдановичу, — расскажите, как сходят с ума. Расскажите мне.

— Ах, старик, — грустно ответил Богданович. — Зачем? — Он выключил машину номер десять и повернулся к Рейнхарту. — Вы уже чувствуете?

— Я об этом думаю.

— Это Марвин мог бы рассказать вам. Он специалист. Он говорит, над этим надо работать, чтобы был толк. Ну, много курить, чтобы заработала машина фантазии, пару дней не спать. Вы, может быть, и так едите неправильно. Он говорит, доходишь до состояния, когда вещество, из которого состоит мир, меняется — можно понять это, положив на него руку, потому что ощущение от него другое. И свет другой. И говорит, когда особый вкус во рту, тогда вы готовы. Но это с ним так.

— Да, — сказал Рейнхарт.

— Марвин говорит, что это никому не надо делать, если ты не должен. Но это вы знаете.

— Конечно. — Рейнхарт рассмеялся. — Все относительно.

— Вот именно, старик, — сказал Богданович. — Слушайте, не хотите еще курнуть? Прочистить мозги?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Я хочу закончить прогулку.

Он пожал Богдановичу руку и вышел на улицу. В грязном саду за железным забором дети играли в «замри — отомри»; стайка девочек-подростков на углу возле ларька «сноболл»[71] приветствовала его с наигранным ужасом. Некоторое время спустя он бесцельно перешел улицу и через несколько минут заметил, что идет вдоль высокой каменной стены, увитой ползучими розами и жимолостью. Она привела его к решетчатой калитке, над которой с позеленевшего окислившегося креста смотрел вниз широкими ржавыми глазницами маленький железный Христос. Рейнхарт прошел под ним и очутился на песчаной дорожке между двумя прямыми рядами темных могильных памятников. Ветра по-прежнему не было, и кругом стояла неподвижная тишина, нарушаемая только чириканьем воробьев, которые прыгали по дорожке.

Рейнхарт переходил от могилы к могиле, рассматривая каменные урны и черные медные засовы. «Странная штука трава, — думал он, — как иногда от нее мерзнешь. И устаешь». Он продолжал идти к деревьям, и на него все сильнее наваливалась усталость.

В ногах у человека по имени Проспер Тибо он остановился, оперся на каменную скамью и посмотрел на стену кладбища изнутри. В ней тоже были захоронения, но более скромные, ниши по четыре одна над другой, как на полках. На плитах были аккуратно высечены имена и хронология усопших: семьи в нескольких поколениях, отдельно младенцы и ряд монахинь девятнадцатого века. Рейнхарт шел дальше, вдыхая аромат жимолости, и ему все больше хотелось лечь поперек дорожки, головой на яркую траву. Он дотронулся до ниши, провел пальцами по камню; на камне вырезаны были складки мантии, кольцо и сердце — из сердца сочились каменные капли крови.

Между деревьями возникла тень, и он увидел, что к нему, виляя, приближается фигура — это был мальчик на велосипеде; поперек руля у него лежала бамбуковая палка с низками рыб на обоих концах. Мальчик ехал к нему, велосипед вилял из-за качающихся грузов на руле, Рейнхарт отступил к надгробью, а мальчик, с потным лбом и коротко стриженными волосами, кинул на него испуганный взгляд, нахмурился, пригнулся к рулю и шибче заработал педалями — к воротам и домой. Рейнхарт посмотрел ему вслед и повернулся: дубы потемнели и были едва видны — наступала ночь.

Он остановился передохнуть у очередной скамьи и услышал чьи-то шаги. Внезапно его охватил страх; пригнувшись, он из-за памятника увидел человеческую тень, мелькнувшую между рядами могил. Он быстро перешел на следующую дорожку и почти столкнулся с молодым человеком в поношенном плаще. Молодой человек удивленно отступил и, прищурившись в меркнущем свете, поглядел на него сквозь сумерки; лицо молодого человека было угасшим и изможденным, кадык подрагивал над пуговицей воротника. Это был Морган Рейни.

— Черт, — сказал Рейнхарт.

Он внезапно рассердился. «Этот сукин сын, — подумал он, — не только сторож в морге, он еще и привидение».

— Вам нехорошо? — спросил Морган Рейни.

— Прекрасно, — сказал Рейнхарт.

— Извините, — сказал Морган Рейни, не посторонившись.

— Пожалуйста, — сказал Рейнхарт. — Я гуляю, понимаете? Только в данный момент я не гуляю, поскольку я стою вот тут.

— Мне показалось, что вам дурно, — сказал Рейни, обошел его и зашагал дальше по дорожке.

Рейнхарт смотрел ему вслед, кусая губы и удивляясь своему бешенству. «По-видимому, — думал он, — я вас ненавижу, мой друг. Почему бы это? Потому что тебе хуже, вот почему, — потому что в тебя всадили больше дротиков и вот-вот вытащат из бочки и съедят, и я ненавижу тебя за это».

«Ты боишься его не потому, что он привидение, — сказал он себе. — Ты боишься его потому, что он — раздавленный дурак, а это куда страшнее. А дураки — это зло, — думал он. — Все дураки — это зло».

Он ходил еще долго, а потом завернул в бар напротив городского парка, чтобы выпить пива и посмотреть бокс, который всегда передавали по средам. Бармен, низенький коренастый старик по фамилии Эспозито, в двадцатых годах выступал в легком весе, и бар был увешан его фотографиями. На одной он стоял, обняв Ральфа Дюпаса, на другой — в костюме на ринге с «Сэндвичем» Итало Поцци. Рейнхарт смотрел, как Эспозито пригибался и приплясывал за стойкой вместе с боксерами на экране, смеялся и, выразительно жестикулируя, оборачивался к приятелям, сидевшим в глубине бара. Посмотрев несколько раундов, Рейнхарт перешел улицу и у ограды парка сел на автобус, идущий до Клейборн-стрит.

Вечер был жарким и душным, фонари на Канал-стрит расплывались в туманной дымке, в воздухе висела густая вонь пивоварен на набережной. На углу Бурбон-стрит Рейнхарт просадил в электрический бильярд четвертак, потом купил бумажный пакет пива, чтобы захватить с собой в студию. Проходя по Ибервилл-стрит, он отчетливо услышал пистолетный выстрел где-то в глубине Французского квартала. Он на секунду остановился, потом пошел дальше и через десять шагов услышал вой первой сирены, а затем и других, — взметнувшись, они заполнили темноту и смолкли. Музыкальные автоматы в угловых барах играли «Иди, не беги», а дальше усталый кларнет в пятитысячный раз выдувал «Это много»[72]. Рейнхарт продолжал идти к универмагу Торнейла.

Он уже хотел было войти, но тут его остановил женский голос; он обернулся и увидел в подъезде скорченную фигуру — женщину с тонким беличьим лицом и волосами цвета соломы, еле различимыми в отраженном свете. Ее ноги, схваченные металлическими шинами, были вытянуты горизонтально, глаза глядели прямо и неподвижно куда-то за грань зрения.

— Вернись же к той, кем ты любим, — проворковала женщина и тихонько засмеялась.

— Как? — сказал Рейнхарт. — Филомена?

Все так же неподвижно глядя перед собой, она запела:

Вернись же к той, кем ты любим,

Иль в бездне жизни сгинешь ты,

И сгинут в клубах черных туч

Твои заветные мечты.

Рейнхарт наклонился к ней и несколько раз провел ладонью перед ее глазами. Она ни разу не мигнула.

— Филомена, — спросил он, — тебе нехорошо?

«Вечер сочувствия, — подумал Рейнхарт. — Все мы интересуемся, не худо ли нам. И все чувствуем себя великолепно, все просто вышли погулять».

— Ты можешь встать, девочка? — спросил он у Филомены.

Филомена оперлась на его руку и встала, по-прежнему глядя в бесконечность.

— Я их дразню, — сказала она. — Взяла и спряталась.

Она шагнула вперед и присвистнула от боли.

— Плевать, — сказала она. — Вернитесь к тем, кто любит вас, друзья.

— Ты поешь очень хорошо, — сказал Рейнхарт.

Он вложил ей в руку два доллара и минуту-другую смотрел, как она, смеясь и посвистывая, брела к Ройял-стрит.

Лифтами в сияющем новеньком вестибюле управляли молодые люди в вискозных костюмах, — судя по их виду, им, пожалуй, пришлась бы по вкусу военная муштра; к их лацканам были приколоты значки с орлом и молнией. Молодого человека за столом справок Рейнхарт помнил еще по химической компании «Бинг».

— Добрый вечер, мистер, — сказал молодой человек, нажимая кнопку.

Рейнхарт сказал ему «добрый вечер» и вошел в коридор, где находились студии. Из телетайпной вышел Джек Нунен с папкой, набитой текстами, и отвесил ему восточный поклон.

— Бингемон желает видеть вас завтра, Рейнхарт, старый друг. Он по-прежнему в восторге от вас.

— Тут мой родной дом, — сказал ему Рейнхарт. — И он мой любимый папочка.

В аппаратной у пульта сидел Ирвинг, звукооператор, и читал журнал передач. Он повернулся и окинул Рейнхарта глубоко сочувственным взглядом.

— Как дела, кореш?

— Изумительны и восхитительны, — сказал Ирвинг. — А как ты, кореш? Снова пьян?

— От такой работы одолевает жажда.

— Вот посмотришь, — сказал Ирвинг, — завтра я приду сюда пьяным! — Он поднял красную коробку с лентами звукозаписи. — Я наслушался тут всяких отъявленных идиотов, но вот здесь… — Он взмахнул коробкой. — Такой сокрушительный идиот, каких еще не бывало.

— Это может быть только он, — задумчиво сказал Рейнхарт.

Ирвинг встал, открыл дверь и молча начал слушать. До них донесся громкий бодрый смех Фарли-моряка. Ирвинг закрыл дверь:

— Слыхал? Это он. Выдающееся дерьмо. Даже не верится. Преподобный Хитклифф[73] — кажется, так его зовут.

— Я слышал днем конец его проповеди. Что-то в нем есть.

— Ну, конец — это ерунда. Дай-ка я прокручу тебе начало! — Он поглядел на часы. — Времени у нас хватит.

— Послушаю, когда кончим, — сказал Рейнхарт. — Я хочу посмотреть на него во плоти. Это мой старый приятель.

Он вышел и направился по коридору к комнате отдыха, ориентируясь на бархатные раскаты красноречия Фарли.

— Естественный закон… — убедительно возглашал Фарли. — Извечная философия…

Он стоял возле пальмы, одетый как для торжественного приема: его черный костюм был из настоящего шелка, рубашка — белее белого, галстук — кембриджский. Шляпа из легкого фетра, лежавшая на соседнем стуле, была готова увенчать его задумчивое чело. Ему внимала веснушчатая дама лет сорока, в дорогом наряде и недурно сложенная; она взирала на лик Фарли с беззастенчивым благоговением.

Рейнхарт смиренно подошел к ним.

— Простите, ваше высокопреосвященство, — сказал он Фарли. — Простите, сударыня.

Дама что-то булькнула. Фарли откашлялся.

— Мне нужно было бы поговорить с вами о следующем еженедельном поучении.

— Конечно, конечно, мой милый, — сказал Фарли. — Миссис Макалистер, это мистер Рейнхарт… э… сотрудник станции. Познакомьтесь, Рейнхарт, — сестра Макалистер, постоянная слушательница «Благих вестей».

— Здравствуйте, — сказал Рейнхарт.

Они прошли через двойные двери в коридор, и там Фарли посмотрел на Рейнхарта с неудовольствием.

— Где твоя проницательность, Рейн? Ты свои «преосвященства» брось: эта дамочка, возможно, не слишком сообразительна, но она все-таки не идиотка, а к тому же заядлая баптистка.

— Извиняюсь, ваше преподобие. Что слышно?

Фарли улыбнулся и наклонился к нему с благолепной ухмылкой:

— У меня все в ажуре, Джек. — Он потрогал лацкан своего траурного пиджака. — А слышны благие… черт возьми… вести. Сегодняшнюю мою слышал?

— Еще бы, — сказал Рейнхарт. — Я потрясен.

Фарли хохотнул:

— Тебе не показалось чересчур… витиевато?

— Ни капли.

— Ты даже не представляешь себе, сколько я получил писем после каких-нибудь четырех передач. Восторженные восхваления, старина! Полный почтовый ящик. И даже несколько угрожающих писем.

— Чудесно! — сказал Рейнхарт. — Надеюсь, ничего слишком неприятного?

— Когда ты получаешь угрожающие письма, Рейнхарт, это означает, что никто не сомневается в твоей подлинности. Единственное, которое мне не понравилось, подписано… Забыл! Может быть, кто-нибудь из старых знакомых решил подложить мне свинью.

Он порылся в кармане и вытащил листок почтовой бумаги, на котором красными чернилами было написано:


Ты мошенник, как все проповедники, и тебя можно изобличить.

У меня есть доказательства, и я тебя, подлеца, покараю за то, что моя жизнь и мой дом были принесены в жертву на Алтаре Алчности.

С. Протуэйт


— Мы его знаем? — спросил Фарли. — Ты его не встречал в Миссии или еще где-нибудь?

— Никогда о нем не слышал, Фарли. По-моему, честный псих и ничего больше.

— Таким парням самое место в реке, — задумчиво произнес Фарли. — Когда дело идет о таких деньгах… — Он замолчал, дабы объять мыслью эти деньги. — Да, черт подери, — сказал он Рейнхарту, — Золотой Флаг поднят, и это ты меня надоумил. Я тебя не забуду, друг.

— Пустяки, Хитклифф. А эта дамочка зачем?

— Вдовица, — хищно сказал Фарли. — Богата, как Крез. Торговля перцем. Она помогает мне в делах Миссии.

— Бингемону не понравится, если ты слишком уж обособишься. Ведь Миссия живой благодати — это он, так?

— Что он — Великий Белый Отец, я не отрицаю, друг мой. Но Миссией за него управляю я, и в некоторых отношениях мне предоставлена полная свобода. — Он оглянулся на двери комнаты отдыха. — Это больше, чем я рассчитывал, Рейнхарт.

Его лицо приняло проникновенное, просветленное выражение.

— Ты пришел к моим дверям, друг, несчастный и больной от пьянства. Если бы сердце мое очерствело, я мог бы прогнать тебя. Но я принял тебя и вскоре благодаря тебе получил награду, равных которой еще не знал. Только самый твердолобый атеист не усмотрел бы тут предначертания свыше.

— Послушай, Хитклифф, — весело заметил Рейнхарт. — Если тебе вдруг захочется тряхнуть стариной, я мог бы раздобыть травки. Ну как?

Фарли отшатнулся в ужасе.

— Изыди, Сатана, — сказал он сурово. — Ты с ума сошел? Ты больной человек, Рейнхарт, развращенный до мозга костей, старина. Я спас тебя от алкоголизма, а ты теперь пыхать наладился. Эдак ты кончишь, как Наташа. К тому же мой кайф другого рода.

Он показал на комнату отдыха, где ожидала миссис Макалистер:

— Я ловлю его там.

И, поправив прядь на лбу, Фарли исчез за двойными дверями. Рейнхарт вернулся к своему столу и открыл журнал передач. Ирвинг в кабинете тонмейстера смотрел на часы.

— Рейн! — сказал он в переговорную трубку. — Врубить тебе «Сьюпримз»?[74]

— Отставить пташек, — сказал Рейнхарт, — давай «Книгу любви»[75].

— Второй раз?

— Ну, Инес Фокс[76].

Ирвинг нажал на кнопки и включил рекламную ленту. Над его головой загорелись красные лампочки, у микрофона Рейнхарта вспыхнула лампа. Когда реклама кончилась, Ирвинг подал сигнал, и Рейнхарт вышел в эфир под свои позывные «Иди, не беги».

— Друзья, — сказал он, — все оттяжники на чудесном и великом Юге, все ребята и хорошенькие девушки, все, кто не спит — за рулем, или лакомится гамбургером в «Белом замке», или дежурит в ночной прачечной, — привет!

Он привернул регулятор громкости, проглотил таблетку риталина и быстро запил ее пивом.

— Давайте послушаем что-нибудь позабористее…


Морган Рейни отыскал мистера Клото в задней комнате кафе. Мистер Клото сидел перед конторкой, окруженный несколькими пианолами; ящики конторки были набиты старыми, выцветшими пианольными цилиндрами.

— Выберите песенку, мистер Рейни, — сказал он. — Любую старую песню.

— Вы их коллекционируете? — спросил Рейни.

— Раньше я давал их напрокат. Иногда продаю коллекционерам. Видите ли, мое положение не позволяло мне приобрести музыкальные автоматы.

— Как их у вас много! — сказал Рейни.

— Вот эти, — сказал мистер Клото, поднимая плетеную сумку, полную пианольных цилиндров, — принадлежали миссис Бро.

— Кому? — переспросил Рейни.

— Вы забыли, мистер Рейни. Миссис Бро была моей жилицей. Дама, которой вы оказали участие на той неделе.

— Да-да… — сказал Рейни. — Я забыл ее фамилию.

— Очевидно, в отделе вас совсем загоняли. Они задают столько работы вашему чувству ответственности, что от постоянного употребления оно, пожалуй, совсем износится.

— Фамилии… — сказал Рейни. — Я их как-то не запоминаю.

— Я вашу фамилию слышал, да, мистер Рейни? Я слышал о вашей семье.

— О семье, наверное, слышали. С тех пор как поступил в колледж, я живу на Востоке.

— Потеряли связь?

— Да, — сказал Рейни. — Потерял связь.

— На сумму, вырученную за ее имущество, мы обеспечили миссис Бро духовкой. У нее было много вещиц того рода, которые сейчас в моде у молодых интеллигентов. Старинных вещиц.

— Духовкой?

— Духовкой, — сказал мистер Клото. — Нишей на кладбище.

— А, да, — сказал Рейни.

— Вернемся к нашим, так сказать, баранам, — доброжелательно продолжал мистер Клото. — Посмотрим, не удастся ли нам сегодня воззвать к вашему чувству ответственности. Кто сегодня должен пожать плоды вашей профессиональной компетентности?

— Некий мистер Хоскинс, — сказал Рейни. С глазами у него было что-то неладно. — Мистер Лаки Хоскинс.

Мистер Клото кивнул:

— Да будет это мистер Лаки Хоскинс.

Он встал, и Рейни вышел вслед за ним на внутреннюю лестницу, зажатую между красных стен. Они поднялись по трем маршам и вошли в коридор, где красная краска на корявых досках превратилась в розовую облезающую корочку и где вечернее солнце, пробиваясь сквозь щели в стене, перекидывало через покатый пол коридора мостики оранжевых лучей.

Мистер Клото остановился перед одной из дверей, прислушался и постучал по розовой филенке.

— Кто-то стоит у двери, — произнес голос внутри. — Кто-то стоит у двери.

— Это мистер Клото, — бодро отозвался мистер Клото.

Когда дверь отворилась, они увидели высокого темно-коричневого сутулого мужчину, который, прищурившись, с опаской всматривался в розовый свет. Он был чудовищно толст; живот под белой рубашкой вздувался и обвисал. Ниже пояса полосатые брюки бугрились на складках жира. У него была только одна рука. Пустой рукав против обыкновения не был пришпилен к груди, а торчал потным комком под мышкой.

— Клото, чего тебе надо? — спросил мистер Лаки Хоскинс.

Он заглянул за плечо мистера Клото и увидел у стены Рейни.

— Ну вот, — спросил он печально, — какой еще неприятности мне ждать?

— Что ты, Лаки, — сказал мистер Клото. — Этот джентльмен — никакая не неприятность. О нет! Он пришел поговорить с тобой от имени правительства и своего собственного чувства ответственности. Он социолог.

— Я не отниму у вас много времени, мистер Хоскинс, — сказал Рейни. — Мы проводим обследование тех, кто получает пособия в системе социального обеспечения. Мне нужно только узнать несколько цифр, и мы оставим вас в покое.

Мистер Хоскинс, мягко качнувшись, отодвинулся от двери и сел на краешек кровати. Окна в комнате не было. Над кроватью за решетчатым световым люком слышалось воркование голубей. На стене тускло горела единственная электрическая лампочка. На стульях и тумбочках в разных углах комнаты валялся скопившийся за четыре-пять дней мусор: замасленные бумажные тарелки с куриными костями, смятые пакеты из-под жареного картофеля, пустые мешочки из-под арахиса, скомканный жирный станиоль. Под раковиной виднелись две высокие стопки иллюстрированных и детективных журналов, а за ними — большие винные бутылки. На кровати возле мистера Хоскинса лежал обложкой вверх раскрытый журнал. На обложке два штурмовика, злорадно ухмыляясь, грозили обнаженной связанной блондинке хлыстами из колючей проволоки.

Хоскинс мягко и ритмично покачивался на кровати; размеренное натяжение пружин под его весом словно гипнотизировало его.

— Так какие же пособия вы получаете? — спросил Рейни.

— Я получаю пятьдесят долларов от армии, — сказал Хоскинс.

— И еще от местного отдела социального обеспечения?

— Да, сэр. Каждый месяц.

Хоскинс проследил за взглядом Рейни, охватившим журналы и бутылки.

— Деньги обеспечения я на выпивку никогда не трачу, — сказал он. — Я знаю, что это запрещается. Я трачу только деньги, которые мне платит правительство.

— Да, конечно, — сказал Рейни.

Он вынул из папки зеленый бланк и сел на стул:

— Подрабатываете ли вы?

— Он не подрабатывает, — сказал мистер Клото. — Это же его правая рука — та, которой нет.

Лаки Хоскинс покачивался на пружинах и согласно кивал.

— Вы потеряли ее на войне? — спросил Рейни.

— Да, на войне.

— Но в таком случае вы должны были бы получать гораздо больше, — сказал Рейни, инстинктивно оборачиваясь к мистеру Клото. — Пятьдесят долларов в месяц — это слишком мало при таком увечье.

Мистер Клото улыбнулся, словно вспомнил былые славные дни.

— Лаки был красивым и бравым солдатом, — сказал он с удовольствием. — Он был сержантом и чемпионом по боксу.

— В Панаме, — сказал Лаки Хоскинс сдержанно. — Сперва в среднем весе. Потом в тяжелом. Я был там чемпионом в тяжелом весе с тридцать шестого года по тридцать девятый.

— Долго вы служили в армии?

— Четырнадцать лет, — сказал Хоскинс.

— И где вы были ранены?

— Мистер, — сказал Хоскинс, — я вам сказал, сколько я получаю. И больше я не требую — больше того, что мне платят.

— Лаки Хоскинс, ну-ка расскажи свою историю! — распорядился Клото с притворной строгостью. — Этот джентльмен пришел, чтобы слушать.

— Мистер Хоскинс, — сказал Рейни. — Сейчас есть пособия, которых, возможно, вообще еще не было, когда вас демобилизовали. Есть программы помощи ветеранам-инвалидам, про которые вы, возможно, даже и не знаете. Может быть, я смогу вам как-то помочь.

— Толку от разговоров не бывает, — сказал Хоскинс, — а вот неприятности случаются.

— Его произвели в сержанты, когда началась война, — сказал мистер Клото. — Он служил в черном саперном полку в зоне канала. Его произвели в сержанты, перевели в другой черный полк и послали на войну. Потом они отправились в Италию, и бедному Лаки оторвало руку.

— Я строил дорогу от Кокасола-Филд до колонии прокаженных. Всю эту дорогу строил я.

— Расскажи ему, что случилось в Италии, Лаки. Расскажи, как рассказывал мне.

— Все вышло из-за отпусков, — сказал Лаки Хоскинс, мягко приподнимаясь и опускаясь на кровати. — Ребята рвались в Неаполь, а пропусков не давали.

Они слушали скрип пружин.

— Мы стояли под Кассино, пока артиллерия выбивала немцев, и тут прошел слух, что нас хотят отправить на передовую. Рядом с нами была пара подразделений — белых подразделений, и мы знали, что они получают отпуска, а нам отпусков не давали. Старик заставлял нас копать без передышки по десять-двенадцать часов кряду, а вечером мы сидели у себя в лагере, прохлаждали задницы и смотрели, как грузовики увозят наших соседей в Неаполь. А нас они не пускали даже в паршивый городишко, который мы раскапывали. Все подразделения в долине отводили душу, только не мы. Понимаете? Нам отпусков не давали. Ребята совсем дошли. И я тоже.

Ну, с Кассино у них застопорило, и другим подразделениям они тоже перестали давать отпуска, так что по всей долине стон стоял. Потом в роте, которая стояла дальше по долине, узнали, что их на этой неделе пошлют на передовую, и они начали требовать отпусков.

На другой день они кончили копать и все, кроме дежурных, переоделись в парадную форму и поперли все вместе вон из лагеря. Дежурный по части вызвал две роты военной полиции. Ну, эти ребята идут по дороге в город, а военные полицейские кричат им, чтоб они остановились. А они все идут и кричат, чтобы те стреляли: все равно им помирать, ну так хоть душу отведут перед смертью. И не остановились, а полицейские только рты поразевали — смотрят друг на друга и стоят. Так и дали им пройти. Потом они, гады, всю ночь вылавливали этих ребят. А утром про это узнала вся долина.

Тут кое-кто из наших ребят начал поговаривать, что и нам надо сделать то же самое, раз этим все сошло с рук.

Ну, мы, кадровые, — я и еще там, — начали их отговаривать. Слушайте, говорим. Во-первых, мы этих военных полицейских знаем: они все из восточного Техаса и из Оклахомы и злы на нас. Во-вторых, они уже сели в лужу, потому что не сумели остановить сто восемьдесят восьмую, и теперь только и ждут случая показать, что они — военная полиция, а не так что-нибудь. Ну и в-третьих, если черное подразделение попробует выкинуть штуку, которую спустили белому подразделению, так эти гады из него сделают фарш!

Только все зря — этим ребятам ничего нельзя было втолковать, потому что им, молодым, совсем уж подперло, а главное — умирать боялись. Вечером вижу: они все прихорашиваются, и решил сбегать за дежурным по части. Только оказалось, что его даже в лагере нет. Ну а когда я переговорил с сержантом, было уже поздно. Ребята построились и пошли к контрольному пункту на шоссе. Понимаете, они друг друга подначивали, да еще напились вина, которое покупали у итальяшек.

Ну, я побежал, чтобы их остановить, — гляжу по сторонам и вижу, что весь склон, все горы вокруг побелели от шлемов: четыре, а то и пять рот военной полиции вроде как в засаде, и все с помповыми ружьями, а у ворот — даже с ручными пулеметами. Я только поглядел — и все понял.

Лаки Хоскинс умолк, протянул руку и почесал полосатую ногу повыше колена. Он смотрел пустыми глазами куда-то за Рейни, который сидел на стуле прямо перед ним. Потом Хоскинс опять начал подпрыгивать на кровати.

— Ну, когда я их обогнал, они уже почти все вышли за ворота, человек четыреста, — большинство в парадной форме, а другие и вовсе без формы — идут и идут через ворота. Я еще раз огляделся — вижу, те подняли автоматы, и я начал кричать: «Да вы что, совсем спятили? Куда прете? Чтобы вас линчевали? Вы что, не видите, что вас там поджидают?» А они все идут. Я стал высматривать ребят из моего отделения и звать их по именам: я увидел Большого Джона Мэтьюса и еще ребят и закричал, чтобы они остановились. «Эй, Большой Джон, куда тебя несет? Они же тебя убьют, дурака», — кричал им, и они даже остановились, но сзади напирали и потащили их дальше, и тут я слышу, как полицейский закричал в мегафон: «Стой!» — так спокойно, словно ничего такого не будет. Он опять говорит: «Стой!» — и тут несколько человек с краю повернулись и кинулись бежать, а остальные идут и идут, а я шел сзади и прикидывал, может, мне их обогнать, но тут вышел полицейский капитан и крикнул: «Стой!» — и передние побежали — может, они и не хотели бежать, только строй нарушился, и тут, вижу, два автоматчика встают и начинают стрелять — идут и лупят из своих автоматов, а за ними открыли огонь все остальные. Ну, я хлопнулся наземь, а когда поднял голову, то вижу: они никого не арестовывают, никого не хватают, а только стреляют; и вижу: от строя ничего не осталось, люди лежат на земле, и не разобрать, кто убит, а кто прячется от пуль, а полицейские подходят все ближе и уже не стреляют в тех, кто был впереди, а палят по чему попало — палят по столовой и по медпункту, по людям у палаток, по всему лагерю, а их капитан катит на джипе и вопит во всю мочь, чтобы они перестали стрелять, а они стреляют. И тут я вижу: на меня идет один с гранатной сумкой. Я думаю: я же прямо перед ним, а у него гранаты со слезоточивым газом; я пробую встать с поднятыми руками, и окликаю его, и вижу: летит граната, а я только приподнялся. Ну, я рванулся в сторону, сколько хватило сил.

Лаки Хоскинс снова замолчал и потер влажный комок рукава под правой мышкой. В комнате был слышен только скрип пружин.

— Только он все равно не промахнулся. И в гранате был не газ. Наверно, потому они и остановились — после этого они остановились. А я так и остался там лежать, — по-моему, меня подобрали не раньше ночи. В Неаполе я провалялся в госпитале с другими ребятами два месяца — писать письма нам не разрешали и к нам никого не пускали. Потом они разослали нас по разным местам — я лег спать, а утром проснулся где-то в Исландии. Там ко мне пришел вместе с капелланом посетитель и спросил, согласен ли я на почетное увольнение из армии с пожизненной пенсией в пятьдесят долларов. Я и раздумывать не стал. Говорю: и очень хорошо, давайте мне пенсию и оставьте меня в покое, потому что я протрубил тут четырнадцать лет, и хватит с меня армии. Ну, они только обрадовались… И знаете, о чем я думаю? Я думаю про парня, которого раз видел в госпитале в Неаполе: он в тот день был дежурным, а их подразделение стояло на склоне напротив нас. Он мне сказал, что, когда они услышали пальбу, их взвод выскочил наружу, и они видели, что там делалось. И потом он на стенку лез и говорил: ведь у нас же были винтовки, и мы все видели, так почему же мы стояли, ничего не делая, почему мы не открыли огонь по этим сукам? Я ему говорил: да выбрось ты это из головы — они же тебе вдолбили, что ты на их стороне.

— Я понимаю, — сказал Морган Рейни.

— Потом я слышал, что этих полицейских послали на Тихоокеанский фронт. И до сих пор все думаю, как они там воевали.

Морган Рейни сидел на стуле и слушал, как поскрипывают пружины под Лаки Хоскинсом.

— Вы давно тут живете?

— Тут? В этом доме?

— Пятнадцать лет, — сказал Клото.

— Правильно, — сказал Хоскинс. — Я тут поселился почти сразу после армии. А это выходит пятнадцать лет.

— Пятнадцать лет, — сказал Рейни. — В этой комнате?

— А какая разница, любезный сэр? — спросил мистер Клото. — Да, комнаты он не менял.

Лаки Хоскинс кивнул в знак согласия и, покачиваясь, ждал, что будет дальше.

Рейни сидел на стуле, на его колене лежал развернутый зеленый бланк.

— Лаки предпочитает жить в гостинице из-за своего увечья, — объяснил ему мистер Клото. — Знаете, мне кажется, что он опасается выходить из-за своей руки. Он раз в несколько дней выбирается купить провизии и сразу забирается обратно.

— Это не тот район, чтобы жить тут без правой руки. Всем здешним известно, что я получаю пенсию.

— Как же… — начал Рейни. — Как вы…

— Мне кажется, Хоскинс, что мистера Рейни интересует, как вы живете. Он хочет знать, трудно ли вам приходится.

— Да, — сказал Лаки Хоскинс, покачиваясь. — Мне приходится трудно.

— Не знаю, — тупо сказал Рейни. — Я не знаю точно, что предусмотрено для таких случаев, как ваш. Я сделаю все, что смогу.

— Только не говорите, что я просил прибавки, мистер, — сказал Лаки Хоскинс. — Я ничего не прошу.

— Да, конечно, — сказал Рейни. — Конечно.

Он спрятал бланк, встал и в сопровождении мистера Клото вышел в коридор.

— Вы служили в армии, мистер Рейни? — спросил Клото, когда они спускались по красной лестнице.

— У меня белый билет, — сказал Рейни. — Подростком я перенес острый ревматизм.

Они прошли через комнату с пианолами и вышли во внутренний дворик, где на веревках сушилось белье.

— Сегодня вас подвезут, — сказал Клото. — Ваш коллега мистер Арнольд будет ждать вас на углу с машиной в четыре часа. Они позвонили, чтобы мы вам это передали.

— А!

— Они полагают, что вам нужна помощь, чтобы доставить заполненные анкеты в отдел.

— А, — сказал Рейни.

Во дворе возле дома миссис Бро три девочки бросали по очереди резиновый мячик и пели. Рейни остановился и прислушался к эху их голосов на лестничных клетках и в подвалах старого тупика:

Ходит гусь чудным-чудно,

Обезьяна пьет вино,

Все они пошли в кино.

Рейни начал обмахиваться папкой. Ветра не было, и белье на веревках висело неподвижно.

— Я все думаю, — сказал он мистеру Клото, — о том, что этот человек прожил там пятнадцать лет.

— Вы потрясены, мистер Рейни, тем, что старые калеки живут в маленьких комнатах?

— В этом нет ничего странного, верно? — сказал Рейни.

— А моя участь вас не потрясает, мистер Рейни? Я тоже прожил тут пятнадцать лет.

— Да, — сказал Рейни, поглядев на лестничные клетки и на закрытые жалюзи окон вокруг них. — Но ведь это все ваше.

— Справедливо, — сказал мистер Клото.

Из-за деревянного забора в глубине внутреннего дворика вынырнула ватага ребятишек, размахивавших рейками от фруктовых ящиков.

Они бегали по двору, вызывали друг друга на поединки и вопили на разные голоса, изображая военный оркестр. Один из них колотил палкой по забору.

Рейни побледнел и покрылся испариной, его глаза покраснели, и он непрерывно мигал, хотя они стояли в тени.

— Просто в интересах ценного межрасового обмена мнениями. Чем вы объясняете свою столь высоко развитую чувствительность? — спросил мистер Клото.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, мистер Клото, — сказал Рейни.

— Для того чтобы понять, вам, вероятно, нужно было бы поглядеть на себя со стороны, когда вы ведете опрос. — Мистер Клото наморщил лоб и положил руку на плечо Рейни. — Тут все думают, что вы ведете себя как-то странно, мистер Рейни. Некоторые говорят, что это от страха, но я полагаю, что вы слишком поглощены чувством ответственности, о котором мы говорили.

— Возможно, я не справляюсь с этой работой. Я не профессионал.

— Мистер Рейни, работа тут ни при чем. Вы ходите как-то не так. Вы знаете, как это бывает: на некоторых людей оглядываешься. И я склонен оглянуться на вас.

— Ну что же, — сказал Рейни. — Я тут ничем помочь не могу.

Он слушал, как палка мальчишки стучит по забору.

— Может быть, вы верующий, — заметил Клото.

Рейни закрыл глаза и протер их, смахнув пот с бровей.

— Когда я был мальчиком, — сказал он, — я много думал о Боге.

— О! — деликатно произнес мистер Клото.

— Да, — сказал Рейни, стараясь перехватить взгляд мистера Клото. — Я верю, что Бог — это та сила, которая дала земному праху способность двигаться и мыслить. Я верую, что между ними был заключен завет.

— Да, так говорят, — заметил мистер Клото.

— Иначе, — ответил Рейни, стискивая папку обеими руками, — мы будем видеть друг в друге только насекомых. Мы пожираем друг друга, как насекомые. Без Бога.

— Но ведь говорят, мистер Рейни, что Бог есть и в насекомом.

— Нет, — сказал Рейни. — Бог — в людях.

— А как это узнать? — спросил мистер Клото. — Думаешь, что так, а потом видишь, что Его и в них нет. Вот, например, вы записываете все эти горестные повести — вроде неприятной переделки, в которую попал мистер Хоскинс. Вы и я — мы оба южане, мистер Рейни! Мы знаем много таких же историй, не правда ли?

— Да, — сказал Рейни.

— «Моя сестра ей рассказала, — пела девочка с мячиком, — что я солдата целовала, мне куколки она не купит…»

Мальчишки убежали на соседний двор и там стучали палками по стене.

Через неделю после того, как его отец умер, когда они гуляли вместе, он ночью ушел в рощу и увидел труп негра в луже дымящегося дегтя.

После похорон его отца прошло пять дней. Это было перед самым ураганом.

На другой день он пошел к реке. Он никому ничего не сказал. Он ходил по берегу реки весь день. У него болела голова, першило в горле.

К вечеру, когда он вернулся домой, воздух застыл в неподвижности. Деревья вдоль дорожки замерли; на газонах перед домами среди напряженно ждавшей травы трепетал единственный цветок. Небо было серым, горячим, и на его фоне дома и изгороди рисовались странно и четко, как во сне. Было слышно, как сцепляют вагоны в депо в нескольких милях оттуда, и сквозь этот лязг доносились голоса негритянских детей и стук их палок по деревянным столбикам крыльца. Эти голоса и отрывистый стрекот палок были слышны отчетливо, а ближние звуки казались приглушенными и далекими. Всякая мягкость исчезла из воздуха. Он был колючим и неподвижным — жаркий, жестокий, безмолвный воздух, воздух темных видений и безумия. Рейни поднялся на крыльцо и вдруг испугался. Если оглянуться, думал он, то на фоне жуткой ясности этого вечера может возникнуть устрашающая процессия самой сути вещей, видений того, что он уже видел, и того, что ему, как он чувствовал, было суждено увидеть.

— Господи! — сказал он вслух. — Боже милосердный и всевидящий… отче… — Слова расплылись в каннибальском воздухе.

Он вошел в дом — и в смерть отца. Он услышал позвякивание мелких вещей, медных цепочек, безделушек на столиках. В дальней комнате напевала его мать. Его отец был мертв. По просторным комнатам пронесся порыв ветра, дыхание убийцы-земли. В горле у него пересохло, его била дрожь. Он поднялся наверх, вошел в ванную, и его стало рвать, а на Пасс-Руайом обрушились первые яростные струи дождя.

Ураган. Острый ревматизм.

— Да, конечно, — сказал Рейни, обращаясь к мистеру Клото. — Мы все их знаем.

Мистер Клото поглядел на него словно с удивлением.

— Не так давно, — медленно сказал Морган Рейни, — у меня чуть было не началось нервное расстройство. Подростком я перенес острый ревматизм, и не так давно я был почти на грани — на самой грани нервного заболевания. Но я выздоровел благодаря… — Он повернулся к Клото и протянул к нему руку. — Благодаря Божьей милости, Божьей силе… хотя я уже не верую, как прежде. Я выздоровел и решил не уклоняться от того, что возникает передо мной. Из-за этого завета.

— И потому мы облагодетельствованы вашим вниманием, — задумчиво сказал мистер Клото. — А-ах, какие окольные пути Он избирает!

— Что? — переспросил Рейни.

— Вас ждут, мистер Рейни. Мистер Арнольд должен подвезти вас в город.

— Да-да. — сказал Рейни. — Конечно.

Мистер Клото и Рейни прошли через вестибюль и вышли на улицу.

— Это, как всегда, было очень приятно и поучительно, мистер Рейни, — сказал ему Клото. — Приходите поскорее. Я вижу, мы гигантскими шагами приближаемся к урегулированию.

— Да, — сказал Рейни.

Он прошел мимо двери кафе, завернул за угол и прислонил папки к стене дома. Потом подошел к краю тротуара и начал высматривать автомобиль Мэтью Арнольда. Движение на улице было не слишком оживленное.

У входа в узкий проулок по ту сторону улицы собралась новая группа детей. Они следили за ним, пока он вглядывался в проезжавшие машины, и пересмеивались.

Рейни прохаживался взад и вперед, нервно мигая; на углу не было никакой тени, и предвечернее солнце обжигало ему глаза. Два мальчика постарше перешли через улицу; ребята поменьше последовали за ними стремительными перебежками по одному, точно коммандос под огнем противника. Они шли к нему с преувеличенной опаской. Рейни обернулся и увидел, что один мальчишка, пригнувшись, подбирается к его папкам. Потом мальчишка выпрямился и, приплясывая, пошел дальше, другие зашли Рейни за спину, их глаза горели боязливым бесстрашием.

— Здравствуйте, — растерянно сказал Рейни.

При звуке его голоса ребятишки бросились врассыпную.

— Здрасте, здрасте! — запели они.

Они окружили его, налетая друг на друга, сталкиваясь, расхаживая враскорячку и щедро здороваясь друг с другом. Прохожие начали останавливаться. Рейни вертелся на месте, опасаясь, как бы ребята постарше не проскользнули у него за спиной к папкам. Внезапно он бросился к стене и успел схватить папки в ту секунду, когда самый маленький уже вцепился в них.

— Нет, — сказал Рейни, высвобождая папки из пальцев мальчика.

Тот потерял равновесие, отлетел к стене и встал, улыбаясь до ушей.

Прежде чем Рейни успел повернуться, из дома выбежала женщина и сердито встала перед ним:

— Чего вы толкаете детей? Они вас не трогают. Это улица. Они имеют право играть тут.

Из соседских домов мгновенно собралась толпа: женщины в домашних платьях, старики в полосатых подтяжках, высокий пьяный мужчина в морской фуражке, — Рейни окружало не меньше двадцати человек.

— Да, чего вы толкаете детей?

Дети тем временем исчезли в заросшем бурьяном проходе между двумя деревянными домами.

— Зачем это вы обижаете детей, сэр? — спросил его один из посетителей бара «Элита».

— Да, зачем, папаша?

— Э-эй, поосторожнее!

Рейни поглядел поверх толпы и увидел Мэтью Арнольда, который боязливо смотрел на происходящее сквозь ветровое стекло своей машины. Он затормозил на середине улицы, не подъезжая к тротуару.

— Никто никаких детей не обижает, — с трудом проговорил Рейни. — Вы ошибаетесь.

И, судорожно сжимая папки, он пошел сквозь толпу. Она нерешительно всколыхнулась. Рейни увидел у своего локтя женскую руку и быстро переступил через чью-то выставленную голень. Между ним и автомобилем стояли два старика. Он пошел прямо на них, и в последний миг они злобно поглядели на него и расступились, давая ему дорогу. Толпа теперь была позади него, но голоса становились громче.

Мэтью Арнольд, бледный, сидел за рулем, и на какую-то секунду Рейни подумалось, что он не отопрет ему дверцы: Арнольд смотрел прямо перед собой сквозь ветровое стекло.

Рейни, обогнув машину, подошел к правой дверце, и Арнольд впустил его. Посетители «Элиты» надвигались на них.

— Заприте ее! Заприте же ее, черт вас дери! — воскликнул Мэтью Арнольд, рывком включая передачу. — Заприте дверцу!

Посетители «Элиты» надвинулись на машину. Рейни, оцепенев, встретил сквозь стекло их взгляды.

— Эй, глядите на него!

— Эй, глядите на дурака!

Автомобиль уже заворачивал за угол, когда первая жестянка из-под пива стукнулась о заднее стекло и с грохотом скатилась на мостовую.


Был шестой час, когда Рейни прошел через внутренний дворик своего дома и поднялся по лестнице. Жара не спадала, и в зеленоватом сумраке закрытого двора было лишь чуть прохладнее, чем на улице.

Рейни вошел к себе, снял пиджак и выпил стакан ледяного чаю. С улицы доносился скрип колес, тяжелый перестук копыт ломовой лошади и крик продавца клубники:

— Клу-бниии-ка… Све-еее-жая клубника…

Он принял душ, вытерся и переоделся. В холодильнике лежал пакет замороженных цыплячьих ножек, которые он купил на обед. Но он решил, что слишком жарко, и взял жестянку супа и несколько сухарей.

Кончив есть и вымыв посуду, он вышел на балкон и некоторое время сидел там в остывающих сумерках. В первый раз — с тех пор как он вылез из машины Арнольда — оцепенение отпустило его, и он начал дрожать.

Лица за стеклом все время стояли перед его глазами и подстерегали его всюду, где была темнота. Каждый раз, когда он закрывал глаза, он снова видел их перед собой, слышал визгливые крики женщин, холодные напевные угрозы мужчин, шедших за ним по пятам.

Он сидел неподвижно в кресле на темном балконе, а голоса внутри его усиливались и нарастали, и он уже слышал, как они вопят внизу на тихой улице и эхо мечется между домами. Он встал, весь дрожа, и ушел в комнату.

В детстве он слышал что-то… слышал голоса в верхушках сосен — нужно было только прислушаться, — в мягком журчании воды в устье реки, где волны Мексиканского залива накатывались на камни и плавник. Потом, когда осенью, после смерти его отца, разразилась буря, он много дней лежал в жару, а дом вокруг гудел и содрогался, и все видения, которых он так боялся накануне — жуткая панорама гибнущего Божьего мира, — беспощадно преследовали его. Все эти дни перед ним вновь и вновь возникали картины, которые он был не в силах стереть: ураган ревел над ним множеством голосов, и тот тихий радостный голос, который прежде был голосом Бога, оборвался и замер, сметенный жутким искалеченным хором, воплем бесчисленных глоток обезбоженной земли, воплем, пронизанным смертью, мраком.

Морган Рейни, стискивая кулаки, подошел к письменному столу, зажег лампу и достал школьную тетрадь, в которой он недавно начал вести дневник. Поставив дату — 16 апреля 1963 года, — он написал:

«Сегодня из Заднего города я ушел совсем разбитый…»

Он отложил ручку и быстро вышел на балкон; с нарастающей яростью с мостовой взметнулся голос. Он вернулся в комнату и сел на кровать. Во втором ящике тумбочки у него хранились снотворные таблетки. Он старался принимать их только в исключительных случаях. Некоторое время он просидел на кровати, слушая, как голоса замирают, а потом, когда ветер усиливается, вновь становятся громче. В его мозгу складывались слова. Его оглушали бешеные порывы ветра, но он видел, что занавески в окне напротив только чуть колеблются от слабых дуновений. Ревущий ветер нес с собой голоса, пролетал над ним, и они становились тише.

Он пошел в ванную, налил воды в стакан, достал из ящика пузырек с таблетками. Хотел уже погасить свет, но передумал. Он протянул руку к комоду и взял ближайшую книгу — это была «Бхагавад Гита», которую ему подарила Джоан Хэрзен перед его отъездом в Венесуэлу, в квакерский Комитет помощи. Он открыл книгу на том месте, где Кришна на боевой колеснице являет Арджуни свои бесчисленные облики. Голоса ветра снова нарастали. Он читал литанию:


Я — Время, что несет отчаяние в мир, что истребляет всех людей, являя свой закон на их земле[77].


Ветер наполнил его, поднял, голоса кричали вокруг.

Он отложил книгу, проглотил две таблетки и погасил свет.

Он лег, и улицы Заднего города вернулись к нему, черные ноги бегущих детей, грубая маска Сантонины Йобен, тусклые ненавидящие глаза, раскаленные крыши навесов на товарных дворах. А затем — улицы Пуэрто-Морено, горящая нефть, такие же железные крыши, дети, пронзительные голоса.

Он снова ощутил, как будто поднимается, поднимается на неотвязном ветру — а перед ним, от горизонта до горизонта, через всю землю протянулась вихрящаяся масса человечьей плоти и перемешивалась в темноте; из нее тянулись руки и хватали воздух, с ненавистью и страхом смотрели блестящие измученные глаза. Масса перекатывалась, руки тянулись, чтобы схватить, но встречали только другую плоть; плоть поддавалась, рвалась, кровоточила и вопила — и чем отчаяннее хватали руки, тем больше она поддавалась, тем мучительнее, и лопались жилы, и масса перекатывалась и перекатывалась, от неба до неба.

Ветер замер, голоса затихли. Спустилась ночь, ласковая ночь… хотя в тот момент, когда сомкнулась тьма, он как будто увидел свет — свет автомобильных фар, такой яркий, что можно было различить бурые крылья ночных бабочек на сухих ветках и летнюю зелень травы. Но тут он заснул.


Первого мая Рейнхарт и Джеральдина отправились на пляж Понтчартрейн с транзисторным приемником и бутылью вина. После того как они пробыли на пляже около часу и Рейнхарт успел проклясть озеро за его неподвижность, со стороны болот налетела буря. Вода почернела, отражая пухлые грозовые тучи, и на песок покатили вспененные волны. Дождя не было, но ветер непрерывно усиливался, и воздух стал хрустким от пыли и песка. Рейнхарт и Джеральдина забрали свое вино и вошли в сосисочную из пластмассы и стекла, чтобы смотреть оттуда, как ветер расшвыривает пляж.

Ветер загнал в сосисочную и других посетителей: маленького флотского врача с круглым брюшком, девочку и мальчика в одинаковых лиловых рубашках. Все сидели молча, жевали охотничьи сосиски в темно-красной проперченной шкурке и глядели на бурю за зеркальными стеклами.

Грек у стойки накладывал на проволочный поднос пачки сигарет. Он работал так, как будто клал кирпичи, щурясь от дыма сигареты, торчавшей из угла его пожелтелых губ. Положив блок на место, он всякий раз тихо произносил: «ЛС — ПТ. ЛС — ПТ».

— Что это значит? — спросил он Джеральдину, игриво вздернув седую бровь. — «ЛС — ПТ»?

— «„Лаки Страйк“ Первосортный Табак», — рассудительно ответила Джеральдина.

— «„Лаки Страйк“ — Превосходный Табак», — поправил моряк.

— Да, — сказал грек, усердно громоздя один на другой блоки с сигаретами. — ЛС — ПТ. ЛС — ПТ.

Подростки переглянулись, показывая друг другу взглядом, что здесь все сумасшедшие. Грек продолжал маниакальную кладку:

— ЛС — ПТ.

— Вам бы священником быть, — сказал ему немного погодя Рейнхарт.

— Священником? — повторил грек. — Священником?

Он вынул сигарету изо рта и рассмеялся безумным смехом, глядя на Рейнхарта с эллинским скепсисом.

— Больше бы заработал, — сказал он и взял сигарету в зубы. — Думаете, я похож на священника?

— У вас нет бороды, — ответил Рейнхарт. — Но в вас что-то есть.

— Почему? — спросил грек. — Вы грек?

— Серб, — сказал Рейнхарт. — Мой отец был священником.

— Подумать только, — сказал грек, положив на место последний блок.

— Ну да, — сказал Рейнхарт. — Не хотите ли вина?

Джеральдина посмотрела на него и покачала головой.

— Вы уж его извините, — сказала она подросткам. — Он только что вышел из сумасшедшего дома для солдат и матросов.

— Я не пью вина, — сказал грек.

Военный моряк придвинул свой табурет поближе.

— А меня не угостите?

— Смотрите, как бы не явился полицейский, — сказал грек. — Мне-то все равно, но, если явится полицейский, я подниму шум, вас упрячут за решетку.

— Договорились, — сказал Рейнхарт.

Моряк налил вино в бумажный стаканчик из-под лимонада и выпил. Девочка и мальчик смотрели на него с насмешливой надменностью. Им никто не предложил вина.

— Ну, — сказал Рейнхарт, — за евхаристию в двух формах.

— Такого тоста никогда не услышишь, — сказал моряк.

Он не стал пить прямо из бутылки, а опять налил в стаканчик.

Снаружи совсем стемнело и буря усилилась, пластмассовая сосисочная подрагивала в такт завываниям ветра, проносившегося над ней. Несмотря на непогоду, в аттракционах зажглись огни. Цветные лампочки дрожали, как плоды на гнущихся под ветром ветках.

— Эй! — сказала Джеральдина. — Полиция!

По аллее шел полицейский, обеими руками придерживая плащ. Рейнхарт схватил бутылку и спрятал ее в сумку. Он бросил на прилавок доллар и взял Джеральдину за локоть.

— Давай спасаться, — сказал он ей.

Они выскочили из сосисочной, пересекли аллею и побежали по взбуравленному песку. Ветер дул им в спину. Рейнхарт прижимал сумку с вином к груди, как футбольный мяч. Бегал он плохо, и Джеральдина легко обогнала его; он утомленно трусил за ней, вино бултыхалось у него в животе, как в бутылке, а он дивился изяществу и уверенности, с какой ее длинные сильные ноги рассекали воздух и опускались на дерн. В груди у него защемило, и он, запыхавшись, остановился.

Пляж оканчивался молом с деревянными мостками. Рейнхарт увидел, как Джеральдина поднялась по темным камням, перелезла через перила и скрылась во мраке, стенавшем над водой. Рейнхарт неторопливым шагом поднялся на мостки; на самом конце мола горел фонарь, и далеко впереди фигура Джеральдины то появлялась в белом полукружии его света, то исчезала. Когда Рейнхарт дошел до конца мостков, он потерял ее из виду.

Она спустилась на камни с подветренной стороны мола и улеглась в выемке.

— Тут совсем нет ветра, — крикнула она Рейнхарту.

Он перелез через перила и сел на камень возле нее.

Здесь было тихо — оазис в бушующей тьме.

Рейнхарт обнял Джеральдину, и они по очереди молча пили из бутылки. Джеральдина поставила транзистор на плоские камни у их ног — включать его они не стали.

— Ты настоящий сумасшедший, Рейнхарт, — сказала Джеральдина. — Ей-богу, что еще за серб?

— Сербы — это иностранцы из Сербии. В западной Виргинии есть сербы.

— Рейнхарт, ты еще побудешь со мной? — спросила Джеральдина.

— Безусловно.

— Я таких вопросов не задаю, — заверила она его. — Я знаю, что это ничего не значит. Я знаю, что это просто задвиг.

— Ничего, — сказал Рейнхарт.

Он попросил ее попеть гимны и спел вместе с ней «Опираясь на руку вечную», «Соберемся на бреге речном» и «Смерть — преддверье жизни вечной».

Джеральдина пела гимны с большой неохотой и только когда бывала пьяна.

— Они на меня жуть наводят, — сказала Джеральдина. — Что за радость их петь.

— Мне нравится петь с тобой, — сказал ей Рейнхарт. — А если бы тебе не нравилось их петь, то как бы я тебя заставил?

Они два раза спели «На берегах Огайо»[78] (этой песне ее научил Рейнхарт), а потом во всю мочь затянули «Я люблю музыку, музыку гор, настоящую музыку гор»[79].

— У тебя своего рода талант, — сказал Рейнхарт Джеральдине. — Не будь ты такой дремучей, тебя можно было бы раскрутить как настоящего самородка.

Над ними проносился ветер, но он не был холодным. «Отдает сушей, — подумал Рейнхарт, — ни запаха моря, ни привкуса соли». Джеральдина все больше пьянела.

— Я не хочу жить вечно, — сказала она Рейнхарту. — Я ничего не хочу. У меня нет никаких желаний.

— Так и следует, — сказал Рейнхарт.

— Ты ведь еще побудешь со мной, Рейнхарт?

— Безусловно.

— Я таких вопросов не задаю. Не задаю, верно?

— Нет.

— Твоя жена пьет, Рейнхарт?

— Ага, — сказал Рейнхарт. — Она пьет.

— И спит с другими?

— Она пьет и спит с другими.

— А какое у тебя право предъявлять ей претензии? Тебя же там нет.

— Я не предъявляю ей претензий. Она не спала с другими, пока я был там. Она даже и пила мало.

— Она такая же умная, как ты?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Но она очень умная. Она добрей меня.

— Мне это все равно, — сказала Джеральдина. — Я только одного не люблю — уставать.

Она поскребла между камнями, набрала горсть песка, смешанного с глиной, и поднесла сложенную лодочкой ладонь к подбородку:

— Словно ешь песок.

Рейнхарт ударил ее по руке снизу, и песок выплеснулся в темноту. Вода между камнями внизу понемногу поднималась.

— Ах, Рейнхарт, — сказала Джеральдина. — Знаешь, я люблю тебя потому, что ты такой чудной, далекий. Ты такой дикий, и тебе все нипочем.

— Ну, это не совсем так, — сказал Рейнхарт.

— Нет, мне правда хотелось бы, чтобы ты еще побыл со мной, потому что без тебя — это будет все равно что есть песок.

— Благодарю, — любезно сказал Рейнхарт.

— Честное слово, без тебя будет дико погано.

— Ты хочешь, чтобы я что-нибудь сказал?

— Я хочу, чтобы ты по-настоящему понял, только и всего.

— Ты стараешься устроить мне сцену, — объявил Рейнхарт. — Сначала ушибись, а уж потом реви.

— Но я не могу без тебя, милый, — сказала она. — Правда.

— Нет, ты с ума сошла, — сказал ей Рейнхарт. — Я тебе таких вещей не говорю, так почему же ты мне их говоришь? Это просто непристойность… — Он поднял руку и сжал пальцы, хватая ветер. — «Я не могу без тебя!» Если тебе, Джеральдина, кто-нибудь когда-нибудь скажет, что они без тебя не могут, скажи им, чтобы завели себе собаку.

— О господи! — сказала Джеральдина. — Это же совсем не то. Ты даже не понимаешь, про что я. Ты — Рейнхарт. — Она подняла руку, как он, схватила воздух, где хватал он, и опустила согнутые пальцы ему на плечо. — Клянусь Богом, такой гадости я тебе никогда не сделаю. Я просто говорю, что я тебя люблю, Рейнхарт, потому что ты летаешь. Высоко в воздухе. Такого я тебе никогда не сделаю.

Она изогнулась, стараясь увидеть его лицо.

— Знаешь, — сказала она ему, — я ела песок. Меня волокли, а ты — высоко в воздухе, и я тоже хочу быть там, высоко. Я тоже хочу лететь. Я хочу быть с тобой потому, что ты вот такой и я тебя так сильно люблю. Я боюсь — вот что я хотела сказать. И больше ничего.

— У меня эти «не могу без тебя» — вот где, — сказал Рейнхарт.

— Я знаю, что это задвиг. Я ничего не могу с собой поделать. Я… я не задаю никаких вопросов.

— В первую очередь, — заявил Рейнхарт, — мы должны думать про то, без чего я не могу. Мы должны рассмотреть мои потребности под всеми возможными углами и в мельчайших подробностях, и мы должны неустанно трудиться, чтобы удовлетворить их все. И это займет столько времени, и мы так будем заняты, что нам некогда будет даже думать о твоих потребностях.

— Правильно, — сказала Джеральдина. — На некоторое время этого хватит. У тебя правда много потребностей, и все они очень большие. Я знаю.

— Это высокие потребности. — Рейнхарт прислонился к камню и закричал озеру: — Я человек с высокими потребностями!

Он поднял обмякшую руку и прижался лбом к тыльной стороне ладони.

— Ну да, — сказала Джеральдина, — ты больной, ты нервный, ты пьяница, ты трус, ты трепач…

— Чушь, — объявил Рейнхарт. — Это не потребности, это пороки. Свинство с твоей стороны.

— Я же просто хочу помочь.

— Я пришел сюда не для того, чтобы меня оскорбляли, — сказал Рейнхарт. — Вот возьму и брошусь в воду.

— Ты? Кишка тонка. Ты этого не сделаешь.

— Шутишь? — сказал Рейнхарт. — Нет человека, более способного на самоубийство, чем я. Я прыгну с любой скалы в любом месте.

— Не прыгнешь, — сказала Джеральдина. Она встала, стянула через голову белый бумажный джемпер и осталась в купальном костюме. — А вот я прыгну. Я способна на самоубийство еще больше, чем ты.

— Ты пьяна, — сказал Рейнхарт. — Ты даже плавать не умеешь.

— Как бы не так!

— Ты полоумная. Ты стараешься меня убить, потому что я не клянусь в вечной любви и прочее.

— Я сейчас прыгну, — сказала Джеральдина.

Рейнхарт брезгливо посмотрел на волны, накатывающиеся на мол.

— Брось, — сказал он. — Не разыгрывай глупую стерву.

— Трус.

— Слушай, сверхженщина, только сунь свой костлявый палец в это дерьмо — и я пойду прямо на стоянку такси, а тебя оставлю аллигаторам. — Он снова посмотрел на воду. — Нет, правда, здесь водятся аллигаторы.

— Акулы, а не аллигаторы.

— Ты пьяна.

— И что?

— Погоди, — сказал Рейнхарт.

Стараясь что-то придумать, Рейнхарт, чтобы задержать ее, рассеянно снял башмаки и носки, потом рубашку и брюки и наконец остался в широких боксерских трусиках, которые украл в железнодорожном общежитии Ассоциации молодых христиан.

— Ты психованная, — сказал он ей в отчаянии. — Ты стараешься меня убить. — Он взял башмаки и начал подниматься по камням к мосткам. — Иди найди себе скалу повыше, дура. А я не хочу, чтобы меня жрали рыбы.

Джеральдина перекатилась на животе через камень и грациозно скользнула в темноту. Ветер помешал Рейнхарту услышать всплеск. Он глядел ей вслед, стараясь обрести ясность мысли.

— Ты с ума сошла, — сказал он опустевшему молу.

Он положил свою одежду под камень и стал вглядываться в воду. Огни аттракционов погасли, и он видел только цепочку белых фонарей на плотине. В их слабом свете он различил Джеральдину, которая взбивала руками воду почти на середине.

Съежившись от отвращения, Рейнхарт прыгнул в темноту, и теплая пенистая вода сомкнулась над ним. Он вынырнул, отплевываясь; ноги его скользнули по илистому дну, и он опрокинулся. Попробовал перевернуться, захлебнулся и снова ушел под воду. Голова у него словно распухла, все внутренности болели, во рту стоял вкус перекисшего вина. Полностью утратив власть над собой, он подпрыгивал на волнах, не в силах перевести дух и поплыть. Он тонул.

Вне себя от ярости и страха Рейнхарт метался, как увязшая в трясине антилопа, пока наконец не повернулся спиной к ветру. Панический страх придал ему силы, он встал на ноги и побрел вперед по теплой воде, доходившей ему до пояса. Судя по цепочке фонарей, он находился милях в двух от берега. Он продолжал идти; что-то холодное и живое скользнуло по его ступне, он подпрыгнул с громким ругательством, закашлялся, сдерживая рвоту, и с трудом выбрался на берег. Он сел на мягкий песок и стал смотреть на воду. А ветер колол и хлестал его.

Джеральдина величественно шла по пляжу, словно прилетела на этот вечер из Сен-Тропеза.

— Привет, простофиля.

Рейнхарт поглядел на нее с глубоким раздражением.

— Обхохочешься, — сказала она. — Я заставила тебя прыгнуть со скалы. Подумать только! Я, дурочка, заставила тебя, умного, прыгнуть в озеро Понтчартрейн.

У Рейнхарта, сидевшего у ее ног, возникла интересная мысль. «Девчонка собирается меня убить», — предостерег он себя.

— Ты пыталась меня сегодня убить, — сказал он, — ты пыталась меня утонить из чисто женского злобного каприза.

— Ничего подобного, — сказала Джеральдина. — Ты прыгнул со скалы, потому что ты псих. Ты боялся, что я окажусь способнее к самоубийству, чем ты.

— Я тебя раскусил, — сказал Рейнхарт. — Ты мужеубийца.

— В чем дело, зайчик? — примирительно сказала Джеральдина. — Какая-то красивая соблазнительная штучка вывела тебя из равновесия? — Она повиляла перед ним задом.

— Это озеро на вкус — как жижа от жареных устриц. Его надо забетонировать.

— Ну, ты не можешь сказать, что я тебя не растормошила, брюзга, — удовлетворенно заключила Джеральдина. — Хотя, конечно, купаньем это трудно назвать.

— Скорее, прогулкой, — сказал Рейнхарт.

Они надели свою одежду поверх купальных костюмов и пошли по пляжу к дороге. Рейнхарт вызвал по телефону такси, и домой они ехали молча — мокрые, все в песке.

Когда они входили в ворота, шофер, обнаружив, что заднее сиденье промокло и вымазано песком, принялся костерить их. Они медленно поднимались по лестнице под замирающее эхо его проклятий и шум отъезжающего такси.

Джеральдина приняла душ. Рейнхарт включил радио. Играли «Eine Kleine Nachtmusik»[80]. Дирижировал Бичем. Рейнхарт перестал крутить настройку, оставил музыку. Он принес из кухни бутылку бурбона и сел, держа ее на коленях. В ванной Джеральдина распевала гимны.

Рейнхарт выпил, вспомнил, как он барахтался в озере, и рассмеялся.

— Девчонка собирается меня убить, — сказал он вслух.

Некоторое время он раздумывал над такой возможностью. Да, решил он, вероятность этого, несомненно, существует. «Как глупо», — подумал он. Но это была увлекательная отвлеченная проблема. «Какие соображения всего важнее, когда дело идет о твоем собственном убийстве, — размышлял Рейнхарт, — эстетические или нравственные? Нравственное удовлетворение?»

Эстетика toujours[81]. Мысль о том, что Джеральдина убьет его, была достаточно глупа и могла принести нравственное удовлетворение. Но, допустим, она положит пестицид в чили, — это будет некрасиво. Эстетика исключается.

Вернемся к нравственным соображениям — тут возникает вопрос о справедливости. Если она подсыпет в чили пестицид, будет ли это справедливо? Он не мог прийти к этическому выводу.

Единственное удовлетворение от того, что его убьет Джеральдина, лежит в области извращенного, размышлял Рейнхарт. Ведь в этой области я живу, сказал он себе, здесь течет бальзам моего сердца. Извращение разрешает то, что неразрешимо никакими другими способами. Извращение есть то, как говорится, что заставляет мир крутиться.

Он снова отпил из бутылки и начал думать о своей жене. Как жертва она была вне конкуренции.

Из-за этого все и вышло, думал он, мы толкали друг друга, чтобы самим оказаться на пути у копья. В том-то и все дело. Ничто не сравнится с хорошей сильной женщиной, наделенной талантом страдания. Какая добродетельная девица, подумал он.

Джеральдина вышла из ванной в белых трусиках и остановилась перед ним; он посмотрел на нее и отставил бутылку.

Кожа у нее слегка покраснела от песка и воды. Рейнхарт лениво обнял ее рукой за широкие бедра и стащил с нее трусики до щиколоток. На правой стороне живота у Джеральдины был ожог от сигареты; Рейнхарт провел пальцами по коже и дотронулся до него:

— Тебя и прижигали, да?

— Нет, — сказала Джеральдина. — Где я лежу, на всем остаются следы от сигарет: на кроватях, на столах — в общем, везде. Какой-то ушел без сигареты. Я тогда легко засыпала — раз и всё. А он прислонил ко мне сигарету и ушел без нее.

— Тебя нехорошо использовали. Ты саламандра.

— Почему это?

— Ты саламандра, потому что проходишь сквозь огонь и питаешься воздухом.

Джеральдина закрыла глаза.

— Хорошо бы так, — сказала она.

Он приложился щекой к ее бедру рядом с мягкими светлыми волосами лобка и притянул за собой на кровать. В пьяном дурмане она ему казалась порождением озера, соленой неподвижной воды; он водил губами по свежеотмытому телу, наслаждаясь изысканным вкусом своей собственной и ее смерти. Мощью колеса, на котором ломается всякая плоть. Он обследовал каждый квадратик ее плоти; поместив ладонь между ее ягодиц, он привлек ее к себе и ощутил в ее рту пронзительный вкус разрушения и гибели.

В беспамятстве он любил ее до глубокой ночи, до тех пор, когда она могла только льнуть к нему с беззвучным смехом, и последний спазм его пробудившихся нервов разбился о ее плоть.


— Мистер Рейни, — как-то раз сказал Лестер Клото, обращаясь к Моргану Рейни, — мне кажется, состояние вашего здоровья оставляет желать лучшего.

— Я здоров, — сказал Рейни.

Но это не соответствовало истине. Его мучил кашель, который мешал ему говорить и не проходил даже в самые жаркие дни. Кроме того, он стал забывчив и часто засовывал материалы обследования неизвестно куда; в последние недели с глазами у него становилось все хуже.

— Ну а все-таки, — настаивал Лестер, — опишите мне ваши симптомы. У меня есть некоторый практический опыт.

— Я простужен, — сказал Рейни.

— Это глубокая простуда, мистер Рейни, или нечто мимолетное? Понимаете…

— Простуда, думаю, обычная простуда.

Они сидели в кухне кафе. Масляный сумрак прорезывали жаркие пальцы солнечного света, пылавшего за закрытыми ставнями.

— Простуда летом — вещь неприятная и опасная, — заметил мистер Клото. — Она может привести к нарушениям деятельности центральной нервной системы и вызвать воспаление мозговой оболочки.

Рейни отвернулся и начал рыться в анкетах. Мистер Клото покачал головой:

— Мне очень неприятно видеть, как молодые люди, наделенные чувством ответственности, пренебрегают своим здоровьем.

— Да, — сказал Рейни.

— А кстати, что вы поделывали? Я видел, что вы шли своим нелегким путем и тут, и там, и сям. Вы стали неотъемлемой принадлежностью квартала. «Вас приняли», как мы выражаемся.

— Я ничего не делал. Я прихожу к людям и задаю вопросы по анкете. Я опросчик.

— Опросчик, но и нечто большее, чем опросчик, мистер Рейни. Там, где вы побывали, я всегда слышу похвалы вам.

— Послушайте, — сказал Рейни. — Я, правда, собирался заняться этим раньше… Но все-таки я навел справки для Хоскинса, и у меня для него есть несколько анкет. Он умеет читать?

— Он служил в армии. Наверно, там его научили читать.

— Прекрасно. Пойдемте к нему.

— Его нет, — сказал мистер Клото. — Он ушел за пенсией во вторник и не вернулся. Позавчера я был вынужден сдать его комнату.

— А!

Голова Моргана Рейни наклонилась набок, его подбородок дернулся к плечу. Это движение было непроизвольным и появилось у него после болезни; ему всегда было очень трудно подавлять это движение.

— Может быть… полиция…

— О, — сказал мистер Клото, — я не принадлежу к людям, которые ходят в полицейские участки. Лично я не верю в таинственные происшествия. Я убежден, что его так называемое исчезновение было результатом логической последовательности событий.

Рейни не ответил. Через несколько секунд он спросил, не лучше ли им будет подняться наверх, потому что в кухне из-за закрытых жалюзи совсем темно.

Они вышли, на мгновение окунулись в буйство солнечного света и поднялись по деревянной лестнице.

— Я не взял сегодня направления, — признался Рейни, — и буду вам очень обязан, если вы проводите меня к тем жильцам на третьем этаже, которые получают пособия.

Мистер Клото изобразил угодливый восторг.

— Как изволите, хозяин! — воскликнул он. — Слушаю, сэр!

Они поднялись еще выше и прошли по красному коридору третьего этажа к первой двери слева. Рейни постучал.

— Кто там? — произнес голос внутри.

Мистер Клото стал между Морганом и дверью.

— Большой Джин, — сказал он, — это я — Лестер.

Человек в нижней рубашке открыл дверь, увидел Клото и посторонился. В комнате было темно.

Человек повернулся спиной к двери и зажег лампу. Войдя в комнату вслед за Клото, Рейни внезапно увидел себя в большом зеркале на комоде. Человек, открывший дверь, тоже смотрел в это зеркало, и при виде Рейни он застыл на месте, как олень на шоссе в свете фар; его глаза расширились, но в них не появилось никакого выражения. Ему было лет тридцать, на его небритых щеках розовели два шрама.

Рейни вдруг отчетливо и остро осознал, каким белым было его лицо в зеркале.

Обитатель комнаты стоял к ним спиной, слегка пригнувшись, держа руки у груди.

— Клото… — сказал он, не поворачиваясь. — Клото…

— Полегче, — сказал мистер Клото, — полегче, Большой Джин.

Большой Джин сел на кровать, опустив мускулистую коричневую руку на подушку.

— Этот человек — из муниципалитета, Большой Джин. Он имеет право видеться со всеми постояльцами, потому что наше заведение сотрудничает с властями. Рейни, это Джонс. Спрашивайте его, о чем хотите.

Морган Рейни с минуту конался в папке, вытаскивая бланки. Большой Джин и Лестер Клото молча глядели друг на друга.

— Ну так скажите, мистер Джонс, — спросил Рейни, — какие пособия вы получаете?

Большой Джин долго смотрел на Рейни ничего не выражающими глазами, а потом перевел взгляд на Клото.

— Разве вы не получаете пособия?

— Да нет, — сказал Большой Джин негромко, с непонятным добродушием. — Нет, не получаю.

Мистер Клото благожелательно улыбнулся Большому Джину. Рейни спрятал карандаш и убрал бланки в папку.

— Понимаю, — сказал он. — Простите, что побеспокоил вас.

— Ничего, — сказал Большой Джин. — Да, сэр.

Когда они выходили, мистер Клото прокудахтал:

— До чего же смешно получилось. Джонс, наверно, решил, что мы его разыгрываем.

— Послушайте, — сказал Рейни, — нет, послушайте… Мне нужно опрашивать только тех, кто получает пособие. Мне незачем видеть кого-либо еще.

— Мистер Рейни, — сказал мистер Клото, — попробуйте понять, что успех всей вашей миссии зависит от взаимного доверия и сотрудничества. У меня есть дела с Большим Джином. Он живет у меня, платит очень мало, потому что он родственник, — и я люблю показывать всем моим подопечным, в каких я прекрасных отношениях с представителями власти.

— Я не хочу видеть никого, кроме тех, кого я должен видеть.

— А, — сказал Клото, — теперь мне ясно. — Он присвистнул сквозь зубы и запел: — «Отступи, отступи! — кричало сердце мое…»[82] А ваше сердце призывает вас отступить, мистер Рейни? Ощущаете ли вы потребность бросить все теперь — на довольно позднем этапе?

— Клото, — сказал Рейни, — это чушь.

Клото пожал плечами и пошел по коридору.

— Ваше замечание меня не задело. Человек в моем положении весьма чувствителен к нюансам резких слов, и мне кажется, это — оскорбление весьма качественное, да, сэр, это такого рода оскорбление, каким могут обменяться два человека большой культуры. Это почти что скрытый комплимент.

— Очень хорошо. Мне нужно вести опрос.

— О да, сэр, конечно, сэр, — подтвердил мистер Клото.

Они остановились перед другой дверью, и Рейни увидел, что к ней приколот яркий листок, по-видимому вырезанный из комикса. «Голли» — гласили большие разноцветные буквы, а под буквами улыбалось лицо блондинки, тщательно зачерненное карандашом.

Рейни постучал, а мистер Клото встал между ним и дверью.

В дверную щель выглянул молодой человек с худым лицом, которое походило на маску — так густо оно было накрашено.

— Привет, душка, — сказал Лестер Клото, поджимая губы.

— А, Лестер, — сказал молодой человек. — Что тебе надо?

Когда он увидел Рейни, его улыбка погасла, и он отшатнулся от двери, словно его ударили.

— Не беги, детка, — сказал Клото в дверь. — Небольшое официальное дело.

Он распахнул дверь и вошел. Рейни вошел вслед за ним.

Когда молодой человек открыл дверь, он был в шортах. Теперь он надевал красное ситцевое кимоно, целомудренно запахивая полы. Он встал в углу перед комодом, который был обклеен фотографиями кинозвезд, и со страхом смотрел на вошедших.

— Мистер Рейни, — сказал Лестер Клото, — позвольте представить вам мистера Рейни.

— Да… Да, сэр, — пробормотал юноша; казалось, что ему от страха трудно говорить.

— Рейни? — переспросил Морган Рейни.

— Да, — сказал Клото, — совершенно верно. Ну-ка, Голливуд, приди в себя, — сказал он юноше. — Этот человек, детка, не из грубых белых. Он социолог и принимает участие в чрезвычайно гуманной работе.

— О, — сказал юноша.

Он оправился так быстро, что Моргану Рейни показалось, будто в отчаянности его страха было что-то фальшивое. Однако секунду спустя он снова весь напрягся, и его лицо приняло прежнее выражение испуганной настороженности.

— Мне просто нужны некоторые сведения, — сказал Морган Рейни, откашливаясь. — Как ваше полное имя?

— Роберт Ли Рейни.

— По прозвищу Голливуд, — сказал Клото.

— Моя фамилия, — с отсутствующим видом сказал Рейни, — тоже Рейни.

Лицо молодого человека просияло всеохватывающей улыбкой, и его глаза закатились под зеленые веки. Улыбка сразу угасла. Он посмотрел на Рейни так, словно следующий вопрос мог с одинаковой легкостью вызвать у него и смех, и слезы.

— Какие пособия вы получаете?

— Он получает пособие своей сестры, — мягко сказал мистер Клото.

Голливуд посмотрел на мистера Клото, открыв от удивления рот.

— Видите ли, — сказал он, судорожно сглотнув, — мне присылают чеки на ее пособие, потому что я веду ее дела.

— Но разве ей не надо расписываться в их получении?

— Он сам расписывается, — сказал Клото.

На лице Голливуда-Рейни под краской выступил пот.

— А, да. Я расписываюсь за них, — сказал он очень медленно. — Да, это верно. Я ее деловой поверенный.

— Вы расписываетесь в их получении? И получаете по ним деньги? Но они выдаются на ее имя, ведь так?

— Я ее деловой поверенный, — с отчаянием повторил юноша.

— Поверенный в делах, душечка, — сказал мистер Клото. — А деловой поверенный — это то, что понадобится тебе, когда тебя изловят на обмане социального обеспечения.

— Как же вы получаете по ним деньги, если она их не подписывает?

— А, — сказал Голливуд-Рейни, пожав плечами. — Я просто этого того… а потом, вы понимаете…

— Да помилуйте! — сказал мистер Клото. — Он сам их подписывает. И получает по ним деньги. Он чудесно перевоплощается в женщину — прелестную, как картинка.

— Сука, — сказал Голливуд-Рейни, обращаясь к Клото. — Ты у меня дождешься, сволочь.

Морган Рейни сел на кровать и обмахнулся клеенчатой шляпой.

— Я запомню то, что ты сказал, Голливуд, — заметил Лестер Клото.

— Это вранье, мистер, — сказал Голливуд, обращаясь к Рейни. — То есть я могу все объяснить.

Несколько секунд они выжидающе молчали.

— Сука жирная! — сказал Голливуд.

— Ну, — сказал Морган Рейни, — вы поставили себя в скверное положение. И я не вижу никакого выхода.

— Моей сестре деньги не нужны, — со злостью сказал Голливуд. — У нее есть мужчины.

— И у тебя тоже, — сказал Клото.

— Ниггеры, — сказал Голливуд. — Рвань.

— Я думал, твой парень работал в библиотеке? — озабоченно спросил мистер Клото.

— Отстань от меня, извращенец. Если ты хочешь, чтобы я убрался отсюда, Клото, то мог бы прямо так и сказать, а не плести про меня черт знает что.

— У тебя слишком уж много всяких проблем для твоих лет. Мне надоело про них слушать. И я решил, что будет лучше, если ими займется доброжелательный профессионал.

— Мне придется сообщить об этом, — сказал Рейни. — Ведь это очень серьезное дело.

Голливуд-Рейни подергал складку своего кимоно.

— Моей сестре все равно. Она ни в чем не нуждается. Такое положение вещей всех устраивало.

— Вы подписываете чеки? — спросил Рейни, потирая лоб. — А потом получаете по ним деньги, переодевшись женщиной?

Голливуд пожал плечами.

— Тот, кто оплачивает чек, знает, что чек настоящий, — объяснил Клото. — Он не затрудняет себя разглядыванием людей. Он наживает десять центов на долларе.

— Меня разглядывают, — сказал Голливуд. — Только без подозрения.

— Вы всегда носите женскую одежду? — спросил Рейни.

Голливуд-Рейни посмотрел на него и ничего не ответил.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять.

— Вам не дашь двадцати пяти.

— Благодарю вас, — сказал Голливуд-Рейни. Он следил за Морганом уголком глаза с еле заметной усмешкой.

— У вас есть семья?

— Жена, — сказал Голливуд с неприятной улыбкой. — И восьмилетний сын. Они живут в деревне.

Морган посмотрел на него с удивлением.

— Но… — Он не удержался от вопроса. — Зачем вы перебрались в город?

— Ради свободы, — сказал Голливуд-Рейни. — Здесь больше свободы.

— А откуда вы родом?

— Пасс-Руайом, — сказал Голливуд-Рейни.

Морган уставился на него и не отводил взгляда так долго, что он смутился, заерзал на стуле, нетерпеливо передернул плечами, ослепительно улыбнулся мимолетной фальшивой улыбкой и принялся грызть ногти.

— Я… э… — начал Морган Рейни. — Я тоже оттуда… из Пасс-Руайома.

Морган и Голливуд-Рейни смотрели на противоположные стены комнаты. Голливуд обкусывал ногти. Наконец Морган встал и быстро двинулся к двери.

— Извините, — сказал он. — Я не знал… об этом.

Мистер Клото, улыбаясь, вышел вслед за ним.

Уже в коридоре они услышали за дверью стон и звон разбитой посуды.

— Голливуд, лучше не бей ничего! — крикнул мистер Клото.

В следующей комнате слепой старик нежно поглаживал ржавую подзорную трубу.

— Он это про реку под рекой, — говорил старик. — Под этой рекой сундук с драгоценностями. Какой грузовик там ни остановится, так знает, что там сундук. Помните, был оркестр из девушек. Одни девушки — играли на скрипке, на тромбоне, на всем. Хе-хе. Желтенькие писюшки.

Он был невысокого роста, очень худой и совершенно лысый; на светло-коричневой коже пестрели веснушки. Ослеп он от глаукомы. Разговаривая, он взмахивал подзорной трубой, а иногда умолкал и приставлял ее к глазу. Окуляр и объектив заросли по краям ржавчиной.

— Ред возвращается, — продолжал старик, — буй мигает на мели. Килем прямо проехал. Прямо пронесся. Этот старый голландец не знал. Он там один живет. Грузовики останавливаются около мигалки — они знают. Схватило брюхо, пролил виски. Черт, видишь, они танцуют. — Он заглянул в трубу. — Ага. У одного летучая рыба на часовой цепочке.

Морган Рейни встал со складного стула.

— Довольно, — сказал он негромко. — Довольно.

— Потом доскажешь, Бивер, — сказал мистер Клото старику. — Мы зайдем как-нибудь еще.

— В следующий раз сдаю я, Льюис, — сказал Бивер. — Он не разберет, фабрика это или не фабрика.

— Мне жаль, что я не могу сообщить вам данных мистера Бивера, — сказал Клото, когда они вышли в вестибюль. — Но я знаю, они есть в моих книгах. Я их приготовлю к тому времени, когда мы в следующий раз будем иметь удовольствие вас видеть.

— Да-да, — сказал Рейни.

— Ах! — задумчиво вздохнул Клото. — Я присматриваю за ними всеми. Может быть, больше до них никому нет дела, но я за ними присматриваю.

— Пожалуй, на сегодня я закончу, — сказал Рейни.

Они спустились на первый этаж и прошли через кухню, где бывший кондуктор промывал в раковине миску с озерными крабами.

В кафе, за столиком у стены, перед бутылкой виски и стаканчиком сидел молодой негр. На нем были темные очки в круглой оправе и белая соломенная шляпа, сдвинутая на брови так, что поля касались очков. Время от времени он отпивал виски, опускал подбородок на руки и мычал какой-то мотив.

Когда мистер Клото проходил мимо него, молодой человек приветственно поднял свой стаканчик.

— «Если вас спросят, кто я такой, — пропел он мистеру Клото, — скажите, что я Господне дитя»[83].

— Добрый день, Рузвельт, — весело сказал мистер Клото. — Вы что же, на сегодня лишаете прямодушную цветную прессу своих услуг?

— Прямодушная цветная пресса дает мне по средам выходной, дядюшка, — сказал молодой человек. — Я общаюсь со своей душой.

Морган Рейни, подойдя, рассеянно остановился рядом с Клото; молодой человек повернулся вместе со стулом.

— Мистер Рейни, позвольте представить вам Рузвельта Берри из «Дельта эдванс», бесстрашной цветной газеты. Рузвельт, это мистер Рейни. — Чуть понизив голос, мистер Клото добавил: — Говоря между нами, мистер Рейни принадлежит к тем наделенным чувством ответственности молодым белым, которые готовы ради негритянского народа пойти в огонь и в воду.

— Я в восторге, — сказал Берри.

— Послушай, Рузвельт, когда ты снова порадуешь нас бородкой? Последняя тебе очень шла.

— Я теперь ношу ее в кармане, — сказал Рузвельт Берри.

— Своей последней бородки Рузвельт лишился очень забавным образом, — сообщил мистер Клото, повернувшись к Рейни. — У него была миленькая подружка в соседнем штате, и он постоянно к ней ездил. Как-то ночью он столкнулся с помощником шерифа, и этот служитель закона и его друзья сбрили бородку Рузвельта охотничьим ножом.

— Но вы думаете, я рассердился? — сказал Берри. — Я не рассердился. Да и эта лохматая мочалка мне ни к чему. В наши дни злобы хватает, но я ею не заражаюсь. Другие, вернувшись домой, стали бы думать о том, как бы отобрать ножик у этой сволочи и ободрать его свиное рыло. Но только не я.

— Да, в сельских местностях они очень консервативны, — заметил мистер Клото. — Но Рузвельт придерживается умеренных, христианских взглядов. По всей вероятности, он во многом ваш единомышленник, мистер Рейни.

— Почему ты не оставишь этого джентльмена в покое, Лестер? — сказал Берри. — Почему ты не оставишь всех джентльменов в покое?

— Ну, — сказал мистер Клото, — мне надо кое с кем повидаться. Я буду с нетерпением ждать вашего следующего визита, мистер Рейни.

Он отряхнул плечи своего пиджака, любезно кивнул и неторопливо вышел за дверь.

Рейни пошел за ним, но у порога остановился. На раскаленном тротуаре продавец мороженого стоял, нагнувшись над своей тележкой. Зеленый козырек у него над глазами был залит потом.

Рейни вернулся к столику, за которым пил Рузвельт Берри.

— Вы работаете в «Дельта эдванс»? — спросил Рейни. — Это верно?

Берри молча поглядел на него сквозь очки из-под шляпы.

— Мистер Клото сказал, что вы работаете в «Дельта эдванс», мистер Берри. Это верно?

— Да, верно.

— Я пытаюсь разобраться в некоторых вещах, — сказал ему Рейни. — Мне кажется, работа, которой я занимаюсь, была бы несколько более… эффективной, если бы я мог поговорить с кем-нибудь…

— На улице вам хватит собеседников, — сказал Берри. — Это их дело — снабжать вас сведениями. А я этим не занимаюсь.

— Мне нужны не сведения. Я хотел бы разобраться для себя, что я, собственно, делаю.

Берри посмотрел на него из-под шляпы и с шипением выпустил воздух сквозь зубы.

— Ну, на мой взгляд, всякий человек, готовый пройти по воде ради негритянского народа, заслуживает выпивки. Хотите выпить, кузен?

— Спасибо, — сказал Рейни. Ему совсем не хотелось пить.

— Только как же это осуществить? Сесть вы не можете — это запрещено законом. Мне придется вас угостить, а вы должны будете пить стоя. Иначе мне придется уступить вам стул и стоять, пока вы будете пить мой виски. Эй, папаша, — обратился он к подавальщику, — как нам быть с этим джентльменом? Как бы ему выпить?

— Сообразил бы уйти, — тихо ответил старик.

Рейни придвинул стул от соседнего столика.

— В данный момент это законом не запрещается, — сказал он и положил свою клеенчатую шляпу на пластиковую скатерть.

— Папаша, — позвал Берри.

Подавальщик принес стакан и поставил рядом со шляпой Рейни. Рейни налил себе чуть-чуть виски из бутылки.

— Откуда вы? — спросил его Берри. — Вы проповедник?

— Нет-нет, — сказал Рейни и почувствовал, как у него судорожно дернулась шея. — Я участвую в обследовании лиц, получающих пособия от социального обеспечения. Я занимаюсь этим уже довольно давно.

— Господи помилуй! — сказал Рузвельт Берри. — Вот вы чем занимаетесь! Ну, это уж слишком. — Он снял очки и посмотрел на Рейни с широкой пьяной улыбкой. — Это уже предел.

Он налил себе еще виски, покачал головой и захохотал. Каждый раз, когда он взглядывал на Рейни и пытался заговорить, на него нападал смех.

— Ну так чего же вам от меня надо? — спросил он, овладев наконец собой. — Я-то социальным обеспечением не занимаюсь.

— Я работал, — сказал Рейни, пытаясь объяснить ему, — за границей. Я хотел вернуться… к людям. Некоторое время я ничем не занимался. Болел. Нынешняя работа — единственное, что мне удалось найти… что могло бы… помочь.

— О-ох! — сказал Рузвельт Берри. — Ох! С каждым днем жить становится все смешнее. — Он выпил свой виски. — Не подумайте, что лучше! Но смешнее!

— Я в каком-то тупике! — с отчаянием сказал Рейни. — Я не понимаю, что происходит. Я не понимаю, что я должен делать. А те, кто ведет обследование, отсылают меня к Клото.

— Естественно.

— Но почему? Почему это естественно? Он сознательно мне мешает. Я не могу добиться от него никакого толку.

— У вас какие-то дикие представления о помощи. Чего бы, по-вашему, вы могли добиться этим своим проклятым обследованием, если бы Лестер вам не мешал?

— Не знаю, — сказал Рейни. Он медленно поднял свой стакан и отхлебнул виски. — Я не принадлежу к общительным людям. Я… замыкаюсь в себе. Я хотел вернуться и с чего-то начать. И мне казалось, что, даже работая внутри системы, можно найти способ бороться с ней. Я не за эту систему. Я против нее. И всегда был против. Всегда.

Рузвельт Берри сдвинул шляпу на затылок.

— Ох! — сказал он. — Просто не верится. Да вы — бомба, детка. Лестеру, наверно, здорово приятно возиться с вами.

— Берри! Что это значит? Что? Кто такой Клото? Какое отношение он имеет к этому обследованию? — Глаза Рейни слезились от виски. — Что происходит?

— Вы хотите знать, что происходит, а, мистер Помогатель? Ну, предположим, я вам попробую объяснить. Скажем так: наша небольшая община находится в культурной и политической зависимости от белого города, а по какой-то причине, несомненно указанной в Библии, оный белый город относится к нам не слишком сердечно. То есть мне очень неприятно, что именно мне выпало на долю сказать вам это, мистер, но в Соединенных Штатах во многих местах можно обнаружить явную дискриминацию.

— Берри! Ради бога, говорите без экивоков.

— И не просите. Вы даже такой откровенности не заслуживаете. Сказать по правде, мне не нравится ваша физиономия. И вы мне не нравитесь.

— Мне это безразлично, — сказал Рейни.

— Да, черт побери! — сказал Берри, оглядываясь. — Вы сидите в кафе Лестера, пьете мой виски и говорите, что все с вами обходятся плохо, и спрашиваете, что, собственно, происходит. А как по-вашему, что всегда происходит? Да вы же командуете! А что, если я вас спрошу, что происходит? Это ваш спектакль, детка. Лестер на вас работает, и вы хотите, чтобы он вас еще и любил?

— Я не этого хочу…

— Довел ты меня, беломазый… — Берри положил голову на локоть. — Да, — запел он тихонько, — «я проснулся утром, о тебе я думал…»[84]

— Вы хотите сказать, что Лестер работает на политических воротил?

— Я хочу сказать, что Лестер работает на Белого Дьявола. — Он помотал головой и засмеялся. — Да, сэр, Лестер работает на Белого Дьявола.

Рейни поставил свой стакан.

— Не вешайте носа, — сказал Берри. — Не глядите оскорбленной невинностью, детка! Вы надрываете мне сердце. Да! Он работает на политических заправил. Он работает на полицию. На бандитов. На всю сволочь.

— Да, — сказал Рейни. — Это я и имел в виду.

— Белый Дьявол — бог здешних мест, детка. Тут все люди чихать хотят на церковь Христову и поклоняются ему. И мусульмане, и епископальные методисты — все поклоняются Белому Дьяволу. И всякие ему возносят молитвы, ясно?

— Да, — сказал Рейни. — Я понимаю.

— Вы понимаете! — Берри откинулся на спинку стула. — Это прекрасно. Да и не так уж трудно это постигнуть чуткому чувствительному чудотворцу, верно? Ничего же нового тут нет, а, детка?

— Но как же обследование? — сказал Рейни. — Я не понимаю, зачем же обследование?

— Разрешите задать вам вопрос. Вы когда-нибудь слышали про Большую Лавочку?

— Про большую лавочку? Какую лавочку?

Берри встал, икнул и подошел к стойке. Он бросил шесть долларов на стопку грязных салфеток и пошел к двери.

— Когда в следующий раз будете в муниципалитете, спросите там, что такое Большая Лавочка, они вас просветят.

Рейни продолжал сидеть за столиком, глядя на пустую бутылку. Потом вскочил, бросился к двери и побежал по тротуару, заполненному возвращающимися с работы людьми. Через минуту он догнал Берри. Прохожие останавливались и смотрели на них.

— Что такое Большая Лавочка?

Берри с удивлением посмотрел на него и продолжал идти.

— Большая Лавочка, — сказал Берри снисходительно-нравоучительным тоном, — находится там, где вы только что сидели и попивали мой виски. И Большая Лавочка находится также и здесь, на этой симпатичной улице.

Они остановились на углу. Обитатели домов напротив высовывались из окон и глядели на них.

— Большая Лавочка, — продолжал Берри, — это изобретение Белого Дьявола и, в частности, человека, которого зовут Желтый Малыш Уэйл[85]. И это мошенничество, ясно? Процедура, известная под названием «Большая Лавочка», состоит в том, что мошенник ведет простака, куда ему нужно. Он открывает букмекерскую или маклерскую контору. Телетайпы стучат, секретари сидят у телефонов, рассыльные бегают — дела кипят. Но все это — одна видимость. Секретари у телефонов, солидные управляющие за письменными столами, рассыльные — это все актеры. Ничего не происходит — только кому-то втирают очки. Хозяин Большой Лавочки создает свою собственную реальность, понятно? Он создает целый мир, в который кому-то по какой-то причине хочется верить. Настоящие люди, настоящие действия, но на самом-то деле ничего этого нет, ясно?

Рейни молчал, стараясь не дать своей шее дернуться. От виски и жаркого солнца у него стучало в висках.

— Лестер управляет Большой Лавочкой для Белого Дьявола, — негромко, с улыбкой сказал Берри, поглядев через плечо; рядом с ними никого не было. — Он устраивает так, чтобы здесь случалось то, что кому-то нужно. Он показывает человеку то, что человек хочет увидеть. Видите ли, Лестер может устроить здесь все, что ему угодно. Иногда он показывает людям вещи, которые они предпочли бы не видеть. Может быть, с вами как раз это и произошло, э? А ваше обследование, детка, — это Большая Лавочка. Да нет же никакого обследования. И ничего не обследуют. Есть белый политикан по фамилии Минноу, который хочет угодить белым, лишив пособий побольше черномазых. И обследование проводится для того, чтобы он мог это сделать. Результаты были налицо прежде, чем завели тут эту волынку. Вас они послали к Лестеру, чтобы он последил, как бы ребеночек не наделал бед.

— Я с этим покончу, — сказал Морган Рейни. — Я этому помешаю.

— Умница, — сказал Берри, похлопывая Рейни по плечу. — Задайте им хорошенько!

— Этого не может быть, — сказал Рейни.

— Тише, тише, деточка. Не надо так расстраиваться. Я сейчас расскажу веселую историю, и вам сразу станет легче. Видите ли, Лестер знает, что все вы не способны отличить одного черного от другого, потому что иначе вам было бы невмоготу, и прочее, и прочее. И это его очень забавляет, соображаете? Ну и однажды они прислали к нему дурака вроде вас, и он водил его по всем этажам своей миленькой гостиницы и знакомил с разными людьми. Представителями всевозможных человеческих судеб. Всеми ими — мужчиной, женщиной, ребенком — был один и тот же парень. Это была такая Большая Лавочка, какой свет не видел, и миляга Лестер устроил все это ради развлечения.

Берри снял очки и протер глаза.

— Парня звали Арчи — он их всех изображал. Арчи был талантлив, но спектакль поставил Лестер. Ну, я не могу! Этот белый ушел с блокнотом, полным данных, и каким-то странным чувством в голове. Думаю, он так и не допер.

Берри плакал от смеха и махал очками перед лицом Рейни.

Рейни тоже разобрал смех.

— Большая Лавочка, — сказал он, мучая свою клеенчатую шляпу, которая чуть не сложилась пополам.

— Она, она самая, — сказал Берри, схватив Рейни за плечо. — Ну, я не могу!

— Я не могу, — эхом подхватил Рейни.

На них с другой стороны улицы смотрели дети и улыбались во весь рот. Вцепившись друг в друга, Берри и Рейни изнемогали от смеха на перекрестке; прохожий остановился и уставился на них.


В Одюбон-парке Рейнхарт и Джеральдина гуляли по берегу протоки, а потом сворачивали в дубовую рощицу у поля для гольфа. В последние дни весны парк под вечер превращался в оранжерею, полную мертвой духоты и пряных тяжелых запахов почвы и листвы.

Они шли очень медленно, иногда увертываясь от случайных мячей, с треском падавших сквозь ветки над их головами, и смотрели на игроков в гольф.

Иногда они гуляли вдоль домов у южной оконечности парка. За последним домом начинался огороженный луг, принадлежавший агрономическому факультету Тьюлейна. На лугу жил пятнистый жеребенок, который, едва они появлялись, галопом несся к изгороди, и Джеральдина кормила его ветками, сорванными с кустов по ту сторону дороги.

В ту неделю, когда Рейнхарт вел только вечерние передачи, они побывали в Одюбон-парке три раза, и каждый раз Джеральдина кормила жеребенка. На четвертый день жеребенка на лугу не оказалось.

Джеральдина сказала:

— Не надо мне было его кормить. Листья тут обрызгивают против насекомых. Он, наверное, отравился.

Рейнхарт пожал плечами — ему вдруг стало не по себе. Вид пустого пастбища нагонял жуть. Он быстро взглянул на Джеральдину и увидел тусклые глаза, осунувшееся лицо.

В нем шевельнулась злоба.

Почти совсем стемнело; парк затих, вспыхнули фонари на аллеях, и кругом не было ни души. Рейнхарт закусил губу, им овладел страх.

Черт возьми, подумал он, это слишком близко к краю. Слишком много переживаний для одного дня.

— Его куда-нибудь перегнали, — сказал он поспешно. — Их кормят в конюшне.

Джеральдина смотрела сквозь изгородь, словно пораженная ужасом.

— Ну идем же, — сказал Рейнхарт. — Чего ты?

— Происходит что-то страшное, — сказала Джеральдина; к жеребенку это не имело никакого отношения. — Все время происходит что-то страшное.

— Да брось, — сказал Рейнхарт. — С чего ты взяла?

Рейнхарт крепко обнял ее. Он боялся, что она вот-вот сорвется, а тогда и он потеряет над собой контроль. Он никак не думал, что и в ласковом покое этого вечера их будет преследовать кошмар.

Они остановились у эстрады, где была трамвайная остановка, крепко обняв друг друга, пугаясь отчаяния друг друга, цепляясь друг за друга.

Трамвая все не было. Мимо, покуривая сигары, прошли два студента, посмотрели на них и сказали:

— Любовь — великая штука.

Джеральдина замерла у него в руках. Он подумал, что в панике ее нет никакой распущенности; от страха она делалась флегматичной, нервы переставали функционировать.

Любовь — великая штука, с горечью подумал Рейнхарт. Природа совершенна. Он обнимал Джеральдину, она прижималась к нему, он черпал силу в теплой и чувственной покорности ее тела, и ему становилось легче. Да. Любовь — великая штука.

Я уже бывал здесь, подумал Рейнхарт. В отчаянии он поцеловал ее.

Когда они сели в трамвай, Рейнхарт сказал, что надо бы выпить. А дома нет ни капли спиртного.

— Я не уверена, что хочу, — сказала Джеральдина.

— А я хочу, — сказал Рейнхарт. — А если я хочу выпить, то и ты хочешь.

— Угу, — сказала Джеральдина. — Пожалуй, мне именно это и нужно.

Рейнхарт смотрел в окно трамвая на темные деревья. «Этого не избежать», — подумал он.


Рейни возвращался домой. Поднимаясь по лестнице, он услышал «Kyrie» берлиозовского Реквиема и постучал в дверь Богдановича, из-за которой доносилась музыка. И услышал ту же вороватую суету, которая была обычным ответом на его стук в двери Заднего города.

Через полминуты Богданович подошел к двери и посмотрел из-за сетки.

— Кирие элейсон[86],— сказал Богданович.

— Рейнхарт здесь? — спросил Рейни. — Мне нужно его кое о чем спросить.

Богданович открыл дверь и поклоном пригласил его войти. Рейнхарт сидел на оранжевом диване; над ним на стене висела клетчатая нагая женщина Густава Климта. На кедровом сундуке, поджав ноги по-турецки, сидела темноволосая девушка, жившая с Богдановичем. Ее глаза и глаза Рейнхарта были красными и тусклыми; в комнате стоял запах марихуаны.

Рейнхарт встал и выключил проигрыватель.

— Так о чем вы хотите меня спросить, Кирие элейсон?

Рейни стеснительно посмотрел по сторонам, сел на парусиновый складной стул, сложил руки на коленях и заговорил тоном, каким вел свои опросы.

— Так вот… — начал он.

— Кто это там? — спросил голос из ванной, откуда доносился плеск воды. — Кто-нибудь симпатичный?

— Это верхний жилец, Марвин, — сказал Рейнхарт. — Никто его особо симпатичным не назовет, но я не думаю, что он донесет на нас в полицию. Вы же не донесете на нас в полицию, мистер Рейни?

— Я не имею ничего против марихуаны, — сказал Рейни. — Там, в Венесуэле… курили ее…

Богданович, Рейнхарт и темноволосая девушка наблюдали за ним с непонятным удовольствием.

— Он говорит, что не донесет на нас, — сообщил Рейнхарт в ванную, — потому что в Венесуэле курят травку.

— Готов поверить, — сказал Марвин.

— Рейнхарт, — сказал Рейни, — в прокуратуре штата есть человек, которого зовут Калвин Минноу. По-моему, я слышал, как он выступал в вашей программе. Вы его знаете?

Богданович, раскурив косяк, передал его Рейнхарту и безмолвно рассмеялся, держась за живот.

— Калвин Минноу! — воскликнул он. — Калвин Минноу!

— Ну конечно, — сказал Рейнхарт, выпуская дым. — Ка-эл. Ка-эл Минноу. Хороший малый. Я его помню. У него счастливое лицо.

— Вы знаете, что он делает с людьми, получающими пособия?

— Я ничего не знаю, — сказал Рейнхарт. — Кроме того, что у него счастливое лицо и что он в больших количествах жует сен-сен.

— Он придумал план, как вычеркнуть из списков чуть ли не половину получающих пособия. Это ему надо, чтобы заработать себе репутацию.

— Угу, — сказал Рейнхарт. — У них у всех есть планы. У всех до единого. Жуткое дело.

— А какие еще планы у этих людей, Рейнхарт? Что происходит?

— Погодите, — сказала брюнетка. — Я думала, мы поговорим о Венесуэле.

— Мистер Рейни, — сказал Рейнхарт. — Я не из тех, кто знает чужие планы. Могу только заверить вас, что лично у меня нет никаких планов — ни малейших.

— Я никогда не был в Венесуэле, — сказал Богданович, — но очень живо ее себе представляю.

— Я ведь не пытаюсь скомпрометировать вас, — сказал Рейни. — Просто… вы единственный человек из тех, кого я знаю, кто как-то соприкасается со всем этим. Кроме вас, мне некого спросить.

— Если бы мне некого было спросить, кроме Рейнхарта, я бы удавилась, — сказала брюнетка. — Не знаю почему, но это так.

Рейни, хмурясь, смотрел, как они по очереди затягивались сигаретой. В ванной Марвин запел «Поплывем в Венесуэлу».

— Я вас не понимаю, Рейнхарт. Я постоянно слышу по радио ваш голос — слышу его все время там, где я работаю. Чем они вас прельстили? Почему вы работаете именно у них? Вы могли бы заняться чем-то другим.

— Правильно, — сказала брюнетка. — От этого ты отпереться не можешь, Рейнхарт. Почему ты работаешь на этих выродков?

— Мои наниматели вовсе не выродки, — сказал Рейнхарт. — Они принадлежат к числу Самых Видных Наших Граждан. Правда, когда их доведут, они бывают страшноваты…

— Они всегда страшны, — сказала брюнетка. — Недочеловеки и сифилитики.

— Ты выражаешься языком экстремистов, — сказал Рейнхарт. — Ты не объемлешь Картины В Целом. Не один Рейни предается меланхолической интроспекции. Говоря как работник радио, я должен заметить, что в народных сердцах и умах царит глубочайшее смятение. Таковые сердца и умы нуждаются в успокоении. Необычные времена требуют необычных средств. — Он затянулся и передал косяк брюнетке. — Положитесь на меня! Положитесь на своего Рейнхарта.

— Не будь выродком, — сказала брюнетка.

— Моя совесть чиста, — сказал Рейнхарт. — Как обглоданная кость.

Рейни смотрел на него, часто мигая.

В комнату вошел Марвин, завернувшись в полотенце — сувенир из Майами.

— По-моему, это великолепно, — сказал он им. — Здорово! Чистейшая экзистенциалистская аморальность на практике. Садизм в том смысле, в каком его понимал маркиз де Сад.

— И мазохизм в том смысле, в каком его понимал Мазох, — сказал Богданович.

— Рейнхарт великолепен! Рейнхарт — герой! — Марвин накинул на себя полотенце на манер Цицероновой тоги. — Ты героичен, Рейнхарт. У тебя масштабы героя.

— Я обращаюсь к встревоженным сердцам. — Рейнхарт зашевелил пальцами, словно играя на невидимой арфе. — Я несу в мир музыку.

— Рейнхарт страдает, — объяснил Марвин.

Богданович поклонился.

— Рейнхарт спасает.

— Ну что вы! — сказал Рейнхарт скромно. — Ах, право!

— Что с вами произошло, Рейнхарт? — спросил Рейни.

— Рейни, — сказал Рейнхарт, — неужели вы так по-детски глупы, что не видите, когда перед вами сволочь?

— Нет, сволочь я сумею распознать. Но я не верю, что вы настолько сволочь, что у вас… что у вас не осталось человечности. Не знаю почему. — Он оглянулся, словно ища, куда бы сбежать. — Если бы я так думал, я не попросил бы у вас помощи. Насколько я могу судить, только вы могли бы сказать мне то, что мне нужно узнать.

— И что же это? — спросил Рейнхарт.

— Тьфу ты, черт, — сказал Рейни. — Я говорю о том, что сейчас происходит.

Марвин развалился на диване, задрапированный в свое пестрое полотенце.

— Кто-нибудь непременно задает этот вопрос, — сказал он.

— Черт, — сказала брюнетка. — Я не знаю, что сейчас происходит. И плевать на это.

— У Рейни богатырское чутье, — сказал Рейнхарт. — И он верит в меня. Я скажу ему, что сейчас происходит.

— Я ему расскажу, — сказал Марвин. — Вчера вечером я пошел прогуляться — вы меня знаете, я никуда не хожу. По вчера вышел на улицу. Я заглядывал во все игральные зальчики. Во все гаражи, аптеки — всюду. Я подумал: что происходит? Это сплошной хребет. Как у рыбы. А потом подумал: как рыба живет в море, старик, так и человек на суше. Вот что происходит.

— Это ужасно, — сказала девица.

— Ужасно. — Марвин глумливо осклабился. — Что тут, к черту, ужасного?

— Это космическое.

— Это великолепно! — сказал Марвин. — Великолепно!

— Два года назад, — сказала девушка, — я вышла из женской тюрьмы в Нью-Йорке. Я поехала в Олиан, штат Нью-Йорк, потому что я оттуда родом. Я повидала брата. Я ходила туда и сюда перед Полониа-холл. Я подумала: что происходит? — Глаза у нее расширились, она ссутулилась и обняла себя. — Боже мой, — дрожа сказала она. — Полониа-холл!

— Погода какая-то дикая, — сказал Богданович.

— Мы совсем, на фиг, спятим, — закричала девушка. — Вот что происходит.

— Спокойно, — приказал Рейнхарт. — Все важные изменения уже произошли. Все находится в таком состоянии, в каком и должно находиться. Ситуация развивается нормально.

— Ха! — сказал Марвин. — Радио нас всегда кормит вот такими пустопорожними утешениями.

— А происходит то, — сказал Рейнхарт, — что дела принимают холодный оборот.

Некоторое время они сидели в молчании. Вдруг голова у Рейни дернулась в сторону. Богданович с тревогой показал пальцем на Рейнхарта:

— Вот оно. Вот оно, старик.

— Бодрящий оборот, — сказал Марвин. — Прогрессивный, веселый оборот.

— Одно за другим порождения теплого климата будут падать мертвыми с крепко сжатыми, окоченевшими веками, — сказал Рейнхарт. — Порождения холода будут обильно размножаться. Воздух станет разреженным, и дышать будет все труднее.

— Здорово, — сказал Марвин.

Брюнетка скрестила руки на груди.

— Я порождение теплого климата, — сказала она грустно. — Я умру.

— Очень скоро пойдет снег. — Богданович мечтательно смотрел в потолок.

— Летнему солдату и солнечному патриоту кранты. Это Холодный Город.

— Рейнхарт, ради бога, — сказал Рейни.

— Угостите его дурью, — сказал Богданович, кивнув на Рейни.

— Нет-нет, — испугалась девушка. — Он сказится.

— Не сводите его с ума, — сказал Рейнхарт. — Он хочет сделать заявление.

Рейни закрыл глаза:

— Этот холод, Рейнхарт, разве он вас не тревожит?

— Я — Дед Мороз, деточка. Самый настоящий.

— Какой же вы дурак, — сказал Рейни с тоскливой улыбкой, показывая полоску розовых десен над слегка торчащими зубами. — Неужели вы все время остаетесь холодным? — Он встал и подошел к Рейнхарту; остальные следили за ним мутными глазами. — Как это дешево!

Рейнхарт с веселой улыбкой поднял на него взгляд.

— Вы правда настоящий Дед Мороз, мистер Рейнхарт? — спросил Рейни.

— Я дурак, — сообщил ему Рейнхарт. — И я правда настоящий Дед Мороз. Вам требуются личные отношения со мной? Ищете архиврага? — Он оглядел комнату. — Рейни готовится нанести удар по вертограду там, где зреют гроздья гнева[87], — объявил он.

Все закивали.

Подбородок Рейни дернулся к плечу. Он подошел к стулу и остановился, вцепившись крупными пальцами в виниловую спинку.

— Ну, — сказал Рейнхарт, — не ограничивайтесь этим. Вы же глас христианина, свидетельствующий в этой трясине уныния[88].

— Ей-богу, — сказал Рейни, — вы злой дурак.

— Ей-богу, — передразнил его Рейнхарт, — я злой дурак эфира.

— Злой Дурак Эфира! — сказал Богданович. — Мать честная! Злой Дурак Эфира.

— Хотел бы я быть чем-то существенным, хотя бы злым дураком эфира. У меня была бы постоянная работа, как у Г. Ф. Калтенборна[89]. Если бы я был злым дураком эфира, вы, мерзавцы, только издали на меня смотрели бы.

— Это так дешево и гадко — от всего отмахиваться… этот сарказм… Так дешево.

— Дешево? — сказал Рейнхарт, прикусив губу. — Вчера ночью я проснулся, и из разных мест моего тела росли орехи. А накануне ночью я проснулся, и комната была полна черепах. И позвольте вам сказать, действительно была полна.

Брюнетка закрыла глаза и вздохнула.

— Не сомневаюсь, что была, — сказал Марвин.

— Другие люди тоже страдают, — сказал Рейни. Он побледнел. — Рейнхарт! Вот о чем речь. Кто вам дал право делать для себя исключение? Вы, что ли, изобрели страдание?

— Я страдаю лучше вас, — сказал Рейнхарт. — Вы нытик. У вас лицо нытика. И позвольте вам сказать, нытик. Я не дурак, как может без труда увидеть любой дурак. И я не злой. — Он жестом обратился к присутствующим. — Скажите, солдаты. Рейнхарт злой?

В комнату тихо вошла Джеральдина, затворив за собой сетчатую дверь. Она села на пол в углу, напротив Рейни.

— Нет, — сказала темноволосая девица; Богданович помотал головой.

— Не злой.

— Прекрасный, — сказал Марвин. — Рейнхарт прекрасный!

— Видите, самодельный Савонарола? Я просто алкоголик.

— Очень жаль, — сказал Рейни, — но алкоголиков много. Я хочу сказать: очень жаль, что вы алкоголик, однако ценность жизни всех остальных людей не изменилась оттого, что вы стали алкоголиком.

— А что вы знаете о ценности чьей бы то ни было жизни? — спросил Рейнхарт. — Да, я делаю для себя исключение. Я алкоголик и нуждаюсь в снисхождении. — Он смерил Рейни взглядом и любезно улыбнулся. — Ведь вы-то сами — тоже всего только мерзкий патологический случай. Вы — юродивый, Рейни. Ваша совесть обитает в вашем жалком расстроенном кишечнике. — Он кивнул с серьезной сосредоточенностью клинициста. — Алкоголики грязны, друг мой. Но, во всяком случае, они не марают все, чего касаются, густой зловонной слизью благочестия. — Рейнхарт воззвал к остальным: — Вы согласны, что Рейни — Господень Скунс? Только пробудите его трансцендентальную совесть — и он завоняет.

Рейни встал и обвел их взглядом.

— Я говорил не о себе, — сказал он дрожа. — Я ведь был болен. И много я сделать не могу. У меня пошаливает зрение. Я говорил не о себе.

Они смотрели на него сквозь матовость наркотика и передавали косяк по кругу. Джеральдина смотрела в пол.

— Но есть ведь дар жизни. Человечность — это данность. В глину вдохнули сознание. Кровь сделали теплой.

Темноволосая девица провела рукой изнутри по ляжке, проверяя на ощупь ее теплоту.

— Это только глюк, — сказал Богданович. Он загасил косяк и бросил его в резную шкатулку. — Весь дар жизни и человечность — это глюк. А кровь, старик, — кровь сделана теплой, чтобы мир вертелся. — Он сконфуженно засмеялся. — То есть это единственная причина, почему кровь теплая.

— Может быть, она теплая для того, чтобы приготовить из нее миску теплого супа для брата Рейни, — сказал Рейнхарт. — Может, кровь у него теплая для того, чтобы он мог кровоточить.

— Мы всё знаем про кровь, и дар, и человечность, — сказал Марвин. — Можете нам не рассказывать. Но к нынешнему дню это неприложимо.

— Неприложимо? — повторил Рейни.

— Нет, — сказал Марвин. — Был у них этот глюк. И кончился. Никто не ведется на эту музыку.

— Я о таком не слышал, — сказал Рейни.

— Марвин врубается в Новый Гуманизм, — пояснил Богданович.

— Да, — подтвердила девушка. — Иногда надо, чтобы Марвин зарядил тебе про Новый Гуманизм. Чувствуешь себя на миллион долларов.

— Новый Гуманизм, — сказал Рейни.

— Вам, Рейни, вот что надо сделать, — сказал Богданович. — Уволиться из морга и махнуть в Калифорнию. Там сыр катается в масле. Там чудеса, старик.

— Я был однажды в Калифорнии, — уныло ответил Рейни. — Очень жарко и все серое. У меня резало глаза. Бывало, ночью я шел на свет, а там оказывались только витрины и пустой тротуар. Фары проезжающих машин. Ничего человеческого.

— Это иллюзия, — сказал Богданович. — Машины в Калифорнии действуют жестко, но у них мягкая органическая начинка.

— Господи, — сказала девушка. — Какой безобразный образ.

— Безобразный — Прекрасный, — сказал Марвин, сворачивая новую сигарету. — Глупое противопоставление.

— Расскажите нам о Венесуэле, — попросила она. — Я про нее хочу послушать.

Рейни привалился всем телом к стулу, словно у него не было сил встать. Рейнхарт посмотрел на него, заметил его бледность, дряблый подбородок, безжизненные глаза и вздрогнул. Взглянув на Джеральдину, он увидел, что она тоже смотрит на Рейни.

— Послушайте, Рейни, — сказал Рейнхарт. — Я понимаю ваши муки, и у меня нет права отрицать их. Разрешите предложить вам альтернативу. Отчайся и умри. Ну как?

— Да, — сказал Рейни. Его улыбка открыла полоску десен.

— Не говорите «да» так небрежно. Упейтесь этой мыслью. Отчайся и умри. Ну как?

— Да, — сказал Рейни, вставая.

— Нет-нет, — сказал Рейнхарт. — Отчайтесь и умрите сейчас же, пока вы среди друзей.

Джеральдина сердито посмотрела на него:

— Рейнхарт, не надо.

— Это обоснованная альтернатива, — сказал Марвин. — Общезначимая.

— Считаю, что каждый имеет право по желанию отдать концы, — сказал Богданович. — Ты хочешь, Рейнхарт, чтобы он отдал их вместо тебя.

— Ты не понимаешь, Богданович, — сказал Рейнхарт. — Это потому, что Рейни и я моралисты, а ты циник.

— Ах, Рейнхарт, — сказала темноволосая девица, — это синдром Дракулы. Напиться крови или умереть.

Рейни блеснул мертвой улыбкой и пошел к двери. Джеральдина начала что-то говорить ему, но он уже закрыл дверь.

Рейнхарт стоял посреди комнаты и смотрел на Джеральдину.

— Ну? — спросил он ее.

— Ну, — сказала Джеральдина, — ты художник-мельник. Ты его смолол.

— Не-не, — сказал Рейнхарт и неуверенным шагом направился к двери. — Я согласен с тем человеком, который сказал: «Если тебе задвинули фуфло, задвинь ему еще покрепче».

Он вышел в тихий вечер и оперся на перила лестницы над внутренним двориком.

«Отчайся и умри, — подумал он. — Мужественные слова. Отлично можно аранжировать для восьмидесяти голосов и пушки. Ди-дум-да ди-ди-ди. Отчайся и умри». Он закрыл глаза и прислушался к мотиву. Альпийские рога?

Джеральдина вышла вслед за ним.

— Это же просто несчастный сумасшедший, Рейнхарт. Не нужно рвать его в клочья.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказал Рейнхарт. — Мне не нравится его лицо. Он похож на лжесвидетеля в деревенском суде, где разбирается дело об убийстве.

— Почему ты такой злой, детка?

— Я улетел, — сказал Рейнхарт. — Брось меня пилить.

Она повернулась и начала подниматься по лестнице.

Рейнхарт побрел за ней, не в силах оторвать взгляд от зелени внизу.

Когда он вошел в их квартиру, Джеральдина была уже на кухне. Он направился прямо к буфету, достал бутылку виски и долго стоял, глядя на нее.

— Ты сволочь, — сказала Джеральдина.

— Верно.

Он налил себе немного виски и, морщась, выпил.

— Из всех, кого я знаю, только ты один делаешься таким злым, когда накуришься.

— Этот сукин сын очень опасен, — сказал Рейнхарт. — Такие поджигают дома.

— В таком случае устрой, чтобы его посадили. Ты же свой человек у всех больших людей.

Рейнхарт поставил стакан:

— Не доводи меня, детка.

— Черт, — сказала Джеральдина. — Ты умеешь достать. Этому бедному дурачку тоже не нравится, когда его доводят.

— Значит, мы так и будем спорить из-за какого-то юродивого?

Джеральдина бросила ложку в раковину.

— Что ты будешь есть?

— Что я буду есть? — Он встал перед ней, его глаза косили. — Видишь ли, я не хочу тебя затруднять. — Он закусил губу. — Я хочу сказать, что улавливаю ноту раздражения. Я не хочу, чтобы ты думала, будто, накормив меня, ты умножаешь беды мира.

— Рейнхарт, иди к черту, — медленно сказала Джеральдина.

— Ты не думаешь, что я тебя сейчас оставлю, а, Джеральдина?

Она с удивлением посмотрела на него. Он улыбался холодной, отрешенной улыбкой.

— Я ухожу, — сказал он ей. — Уйду, напьюсь и кого-нибудь разыграю.

— Ты смотри, поосторожнее, — сказала Джеральдина. Голос у нее дрожал; Рейнхарт напугал ее. — Смотри, доиграешься так. Доиграешься до того, что тебя…

— Застрелят? — вставил Рейнхарт. — Застрелят? Почему ты все время грозишь мне смертью?

Он покачал головой, отпил из бутылки и рассмеялся.

— Ты какая-то убийца. Клянусь, того мальчика, что на тебе женился, ты убила. Заговорила беднягу до того, что он пошел и нарвался на пулю.

Джеральдина схватилась за бок и согнулась над раковиной:

— Ох, Рейнхарт.

Рейнхарт поморщился. Не то чтобы он сказал это совсем не всерьез, но все-таки, скорее, просто ляпнул.

— Я не могу спорить с тобой и с твоими месячными, — сказал он, пожав плечами.

Вдруг он увидел хлебный нож на раковине позади крана. Несмотря на пьяный туман, он заметил, что нож блестящий и очень острый. Когда Джеральдина напряглась и оперлась рукой на раковину, Рейнхарт быстро повернулся и ударил ее кулаком по щеке.

С искаженным лицом он воткнул нож в щель между сушилкой и раковиной и остервенело согнул. Лезвие сломалось. Он выбросил обломки на балкон.

Джеральдина съежилась в углу, лицом к стене. Он стоял и смотрел на нее, оцепенев от раскаяния.

И, уже уходя, сказал:

— Я думаю, нет таких стойких. Вообще нет.


Морган Рейни встал поздно и не пошел за анкетами. Он провел день дома, расхаживая взад и вперед по комнате.

Примерно в половине пятого вечера он вышел на улицу и направился к административному центру. Весь день он ничего не ел.

В стеклянном вестибюле навстречу ему хлынула серая волна расходившихся служащих. В лифте он был один. В конце прохладного белого коридора на четвертом этаже охранник в форме говорил по телефону-автомату. Рейни прошел за его спиной в приемную прокурора штата.

В устланной ковром комнате за белым столом сидела хорошенькая блондинка с нежным личиком; она надевала белые перчатки. Блондинка посмотрела на Рейни и не улыбнулась.

— Будьте добры, скажите мистеру Минноу, что мне хотелось бы поговорить с ним, — попросил ее Рейни. — Меня зовут Морган Рейни. Я племянник судьи Олтона Рейни.

Девушка сняла перчатки, нажала кнопку и сообщила мистеру Минноу о посетителе. Секунду спустя она попросила его пройти в одну из трех бледных дверей напротив ее стола.

Стол Калвина Минноу был с черной крышкой. Он сидел за этим столом и ел йогурт. На Рейни он посмотрел со сдержанным, но явным удивлением.

— Вы племянник Олтона? — спросил он. — Я что-то не припоминаю, чтобы вы мне звонили. — Он нервно покосился на мятый пиджак Рейни и отставил стаканчик с йогуртом в сторону.

— Видите, мистер Минноу, — сказал Рейни, — как просто мне оказалось с вами увидеться. Достаточно было войти в дверь.

Углы губ Калвина Минноу заметно опустились.

— Что это значит? — спросил он негромко.

— Почему-то у меня создалось впечатление, что добраться до вас будет очень трудно.

Калвин Минноу сидел за стаканчиком с недоеденным йогуртом и молчал. Ему было скверно. Его ладонь небрежно поглаживала лацкан легкого пиджака, под которым висел миниатюрный пистолет двадцать второго калибра — он никогда с ним не расставался. Калвин Минноу еще ни разу не пустил в ход это оружие, и никто не подозревал, что он ходит с пистолетом. Но со второго курса в университете Вашингтона и Ли он постоянно носил при себе миниатюрный пистолет.

— Я все лето занимался обследованием, которое вы распорядились провести, — сказал Рейни. — Обследованием людей, получающих собесовские пособия.

— Неужели?

Минноу нажал кнопку внутреннего телефона. Вместе с Рейни он слушал, как телефон звонит в пустой приемной. Секретарша ушла домой.

— Это обследование — сплошной обман. Оно устроено для того, чтобы вычеркнуть из списков получающих пособие всех, кого вам вздумается. Это ваш план.

Под левой рукой Калвина Минноу находилась кнопка сигнала для вызова охранника. Он решил пока ее не нажимать.

— По-видимому, это новейший прием шантажа? — сказал он.

— Но ведь обследование — обман, не так ли? Никакого реального сбора данных не проводится. Все это одна видимость.

— Мистер Рейни, — сказал Калвин Минноу, — какими бы сведениями об этом обследовании — или обо мне — вы ни располагали, они ничего не стоят. Поймите это сразу.

— Чего они стоят, буду решать я, — сказал Рейни.

— Собственно, в чем дело, Рейни? Какие счеты сводит со мной ваш дядя?

— Мой дядя не сводит с вами никаких счетов, мистер Минноу, но я, по-видимому, свожу. Я хочу, чтобы вы мне объяснили, чем я все лето занимался в городе.

— Ничего хорошего из этого для вас не выйдет, приятель, — сказал Калвин Минноу. — Хоть вы и Рейни, но только попробуйте меня шантажировать, и вам станет жарко.

— По вашему распоряжению двести человек таскались по Богом забытым трущобам — и все лишь для того, чтобы обречь на голодную смерть несколько человек из наиболее несчастных людей на всем нашем Юге. Я хочу, чтобы вы объяснили мне, зачем вы это делали.

Калвин Минноу посмотрел Рейни прямо в глаза:

— Друг мой, вы совершили самую роковую ошибку в своей жизни, явившись сюда. — Он быстро заморгал, чтобы показать всю опасность своего гнева; лицо его начало краснеть. — Вам нечего мне сказать. Или, по-вашему, газеты назовут меня злодеем за то, что я вывожу на чистую воду грязные штучки с пособиями? Губителем вдов и сирот? Да ведь всем известно, что социальное обеспечение швыряет деньги налогоплательщиков шайке черномазых шлюх! Это знают все. — Он наклонил голову набок и почти улыбнулся. — Куда вы думаете отправиться со своими дурацкими обвинениями, Рейни? Все плевать хотят на это отребье — и Вашингтон в первую очередь! А уж тут и подавно. Куда же вы отправитесь со своими жалкими выдумками? — Он сдвинул брови и ощерился. — Да чего вы, собственно, ждали? Что я повалюсь на пол и буду просить пощады? Не понимаю, что вам это может дать.

Рейни чувствовал, как кондиционированный воздух леденит пот у него на лбу. Он шагнул к письменному столу Калвина Минноу.

— Вас, — сказал он. — Теперь я знаю, как вы выглядите, как вас зовут, что вы собой представляете.

Минноу, прокурор штата, посмотрел на Рейни с тревогой.

— Да кто вы такой, черт подери? — спросил он. — Фанатик? Вас вообще не следовало сюда пускать.

— У вас здесь холодно, — сказал ему Рейни. — Я прежде работал в Венесуэле и знавал там американцев, которые были вроде вас. Они любили, чтобы в их кабинетах было холодно.

— Вот что, приятель, — сказал Калвин Минноу, выпрямляясь и теребя лацкан пиджака, — вы совсем запутались, если всерьез надеетесь отыскать в подобных вещах что-то личное.

Он внимательно следил за каждым движением Рейни, готовый вскочить в любой момент. Выхватить пистолет и выстрелить — на это потребуется несколько секунд: он часто репетировал дома, как вытаскивать пистолет. Ему не хотелось подпускать к себе Рейни слишком близко, но убить наверняка из пистолета такого маленького калибра можно, лишь точно прицелившись.

— В прокуратуре не место чему-либо личному. В политике, конечно, — Калвин Минноу сделал вид, что потягивается, так как по опыту знал, что, выбросив руки вперед, заставит собеседника попятиться, — личность накладывает свой отпечаток. Но в моей работе нет ничего личного.

— У вас есть личные взаимоотношения со мной, — сказал Рейни. — Я вас узнал.

Калвин Минноу поспешно вскочил на ноги:

— Как вы могли меня узнать? У меня с людьми вроде вас никаких дел нет.

— Вам приходится иметь дело со мной, — сказал Рейни. — Сейчас.

— Послушайте, — быстро сказал Калвин Минноу. — Советую меня послушать! Вы — грязный битник, который якшается с черномазой сволочью. Я — прокурор штата. И не вам являться сюда и ставить меня на колени. Ни при каких обстоятельствах. Нет у вас такой возможности.

— Жаль, что я не могу вам ничего сделать, — сказал Рейни. — Если бы мог, я разнес бы вас всех в щепки. И тем не менее я, по-моему, могу научить вас страху. Вы же меня боитесь.

— Боюсь?! — Минноу произнес это слово так, словно особенно его презирал. — Вас? — Он поднял сжатый кулак и ткнул пальцем в лицо Рейни. — Это вы меня испугаетесь.

— Я… — начал Рейни, но Минноу, выпятив губы и вытаращив серые глазки, перебил его:

— Вы! Вот погодите немного, и все вы, грязные подонки, будете ночи напролет трястись от страха. Каждый грязный… подонок. Каждый никчемный сволочной подонок. Во всей нашей стране те, кто идет не в ногу, научатся бояться — и это будет очень скоро!

— Есть люди, которые научатся бояться, а есть люди, которые разучатся, — сказал Рейни. — И в самое ближайшее время.

— И начнем мы, в частности, с того, — сказал Минноу, — что не позволим таким, как вы… — Он замолчал, подыскивая слово.

— Подонкам? — подсказал Рейни.

— Мы не позволим такой мрази, как вы, воображать, будто вам позволено являться в административный центр и угрожать должностным лицам. Когда нам приходится иметь дело с типами вроде вас, мы берем их за глотку и стираем в порошок.

— Вы разделите мою участь, мистер Минноу. Как вещественное доказательство моей точки зрения.

— Ты свихнулся, приятель, — сказал Калвин Минноу. — Тебе место в сумасшедшем доме.

— До тех пор пока я помню, что вы на самом деле существуете, я буду помнить, что и я существую на самом деле. — Рейни наклонился над черным письменным столом. — А об этом иногда бывает трудно помнить, потому что человек склонен терять себя в себе. Давайте признаем близость между нами, Минноу, — между вами и мной. Помните, что я — снаружи, а я буду помнить, что вы здесь, внутри.

— Да, — сказал Минноу. — Я буду помнить. Можете быть уверены.

— Очень хорошо, — сказал Рейни. — Возможно, я потребую от вас расплаты.

Минноу вышел из-за стола и пошел за Рейни к двери.

— Какой расплаты? — спросил он вкрадчиво.

Рейни не ответил.

— Какой расплаты?

Рейни прошел через приемную и вышел в коридор; Минноу следовал за ним.

— Эй, ты! — крикнул он с дрожащей улыбкой на губах. — Ты сам себя угробил, дурень. Все это записано на пленку. У меня был включен магнитофон.

Рейни не обернулся. Калвин Минноу стоял и смотрел, как он, подергиваясь, идет к лифту разболтанной походкой. Неглаженый костюм висел на нем, как на вешалке, к башмакам давно не прикасалась щетка. Когда Калвин Минноу закрыл за собой дверь кабинета, он не мог избавиться от впечатления, будто все здание, хотя оно по-прежнему было полно белых коридоров, приемных и охранников в форме, почему-то непоправимо пострадало.

Он подошел к столу, нажал кнопку воспроизведения и приготовился еще раз прослушать их разговор. Не раздалось ни звука, а когда он откинул крышку, то увидел, что магнитофон все это время был подключен к телефону. Он не записал Рейни на пленку.

Минноу постоял, покусывая губы, потом молниеносным движением выхватил свой миниатюрный пистолет. Сжимая пистолет в руке, он думал о человеке, который только что вышел из его кабинета. Калвин Минноу находил немалую поддержку в мысли, что может почти безнаказанно убить чуть ли не любого, кого ему вздумается, и тот факт, что ему еще ни разу не пришлось воспользоваться этим преимуществом, он считал добрым предзнаменованием и доказательством успешности своей карьеры. Тем не менее, думал он, всему приходит свой час.

Он сунул пистолет в кобуру и сел. Он продолжал ощущать в своем кабинете гнусное присутствие Рейни — с отвращением он заметил, что на краю письменного стола еще сохранился след потной ладони.

Некоторое время он вспоминал все, что ему было известно о семействе Рейни из Пасс-Руайома. Просто не верилось, что в такой семье мог появиться дегенерат, якшающийся с черномазыми. Минноу перебрал причины, которые могли побудить кого-нибудь из Рейни натравить на него свихнувшегося родственника, и взвешивал, кто среди его врагов или друзей мог бы расставить ему такую ловушку. Он не находил в этом ни логики, ни смысла. Ясно было одно: никому нет никакой выгоды прикидываться человеком, любящим черномазых.

Он вспомнил, как Рейни оперся на его письменный стол и наклонился к его лицу.

Минноу закрыл глаза и подумал, что на сотни миль вокруг его кабинета всюду есть мускулистые, не привыкшие церемониться люди с могучими руками и массивным торсом, — люди, готовые пороть и избивать, сжигать и кастрировать всех, кто якшается с черномазыми, ломать им руки и ноги, топтать сапогами их овечьи морды, пытками лишать их рассудка. И одна такая жертва стояла здесь, в его кабинете, и открыто грозила ему. «Какая расплата?» — подумал он.

Минноу взял трубку внутреннего телефона и позвонил на пост охраны в подвале:

— Кэрли? Говорит прокурор штата. Я, кажется, нахожусь сегодня в полном одиночестве? Тут никого нет.

— Извините, мистер Минноу, — сказал дежурный сержант. — Вы хотите, чтобы я поставил у вас там еще одного человека?

— Да, хочу. Я хочу, чтобы в моей приемной все время находился охранник. Я же веду здесь войну.

Он положил трубку. След, оставленный ладонью Рейни на краю стола, уже почти исчез.

Мгновение спустя Минноу снова взял трубку и набрал домашний номер Клода Буржуа. Мистер Буржуа говорил чуть заплетающимся языком: он уже выпил свой мартини, съел свой ужин и лег спать, как было хорошо известно Калвину Минноу.

— Послушай, Клод, на втором этапе нашей операции у тебя работал парень по имени Морган Рейни?

— Да, конечно, Калвин. Псих, каких мало.

— Скверный подбор кадров, Клод. Очень скверный.

Мистер Буржуа промолчал.

— Он действительно из тех Рейни?

— Да, конечно, Калвин. То есть потому я его и взял. Я видел, что у него не все дома, но я думал…

— Вот что, Клод. Он только что был у меня. Он красный. Он угрожал нам.

— Сукин сын, — сказал Клод Буржуа. — Псих паршивый. Я так и знал.

— Пришли-ка мне материалы на эту мразь, слышишь?

— Конечно пришлю.

— Погоди, Клод. Не знаешь, он ни с кем тут не связан? Его тебе кто-нибудь рекомендовал?

— Калвин, насколько мне известно, он — пустое место. Ну, только, что он — Рейни. Я бы не стал из-за него волноваться.

— Ну, волноваться придется ему. А, Клод?

— Да, конечно, Калвин. Потому что он угрожал тебе.

— Угрожал нам, — поправил Калвин Минноу.

— Ну да, — сказал Клод Буржуа. — Угрожал нам.

— Пока, Клод.

Калвин Минноу положил трубку и откинулся в кресле. Придется подобрать все материалы и о мистере Буржуа.

Рейни шел между ярко-зелеными газонами административного центра. Солнце еще не зашло, и стеклянные здания за его спиной сверкали, как полярные льды. По улице проносились вереницы автомобилей с невидимыми шоферами за сияющими ветровыми стеклами.

Он перешел улицу, неся в себе присутствие Калвина Минноу, как причащающийся несет в себе благодать причастия, тающего на его языке.

Высокопоставленные чиновники, поздно покидающие кабинеты, шли группами к месту стоянки своих машин; Рейни шел среди них, слушал их голоса, узнавая их, и склонял голову набок, чтобы лучше расслышать, как они прощаются. На углу Канал-стрит он увидел газетные заголовки, сообщавшие, сколько в этот день было убито во Вьетнаме азиатов, и вспомнил голос Калвина Минноу и холодную поверхность его письменного стола.

В магазинах подержанных вещей на Канал-стрит гремели радиоприемники. Проходя мимо них, Рейни слышал исступленный голос Рейнхарта, что-то бессмысленно выкрикивающий средь треска помех. Рейни шел по заполненному толпой тротуару, и в его ушах отдавалось бормотание Рейнхарта; все эти недели во время своих обходов он слышал его — из будок чистильщиков, из лавок, из проезжающих машин.

Ему хотелось скорее вернуться домой и записать все, что он чувствовал. Его уничтожает время, думал он. Он настолько искривлен теперь, что оно само, час за часом, день за днем подтачивает его. Он решил не принимать сегодня вечером успокоительного, не ложиться, а все записать, если сможет, или просто обдумать положение. Ему необходимо было трезво увидеть перспективу жизни. Ему казалось, что много раз его вдохновляла на дело пронзительная ясность цели, и всякий раз истирающее сопротивление бесформенного времени лишало его способности действовать. Больше он этого не допустит.

Он быстро прошел по тихой Шартр-стрит.

Во внутреннем дворике слышны были громкие голоса из квартиры Богдановича — голоса северян, самоуверенные и чуть гнусавые. Он миновал этот этаж, а на следующем увидел, что дверь Рейнхарта открыта; женщина Рейнхарта лежала на кровати и читала Библию. Он остановился и несколько секунд постоял, пока она не оторвала взгляд от книги. Уже на своей площадке он услышал, как она захлопнула дверь.

Он подошел к стенному шкафу и достал дневник; он не открывал его со времен первой (она же последняя) записи, — это было несколько недель назад. С горькой улыбкой он прочел последнюю фразу записи:

«Я ушел, ощущая себя сломленным».

Сегодня он себя сломленным не ощущал: стоявший перед глазами образ Калвина Минноу придавал ему сил.

Но писать он не стал.


Очень долго он расхаживал по комнате, стараясь решить, что же сделать. Иногда он готов был начать молиться, но это давно уже потеряло для него смысл: он боялся, что его обличения будут затемнены внутренним эмоциональным надрывом и суть их утратится. Он был крайне возбужден, но не хотел принимать таблеток.

Все больше и больше он думал о Рейнхарте: голос Рейнхарта преследовал его на улицах, Рейнхарт занимал какое-то неясное место в паутине хищной власти, против которой он готовился восстать. Он решил, что должен начать с него.

Это будет нелегко, подумал он, но все-таки он еще раз пойдет к Рейнхарту.

Он спустился по лестнице и постучал в дверь. Джеральдина приотворила ее, не снимая цепочки, и хмуро поглядела на него. От нее пахло виски.

— Мне надо бы поговорить с Рейнхартом, — сказал ей Рейни.

— Я не знаю, где Рейнхарт, приятель. Я его уже давно не видела.

— А, — сказал Рейни и подумал, как привычно стало для него разговаривать с людьми через щели чуть приоткрытых дверей. И подумав так, он улыбнулся.

Джеральдина угрюмо смотрела на него.

— Я… я все время слышу его по радио, — сказал он, смутившись.

— Да. Я тоже слышала его по радио, но я выключила приемник.

Он помедлил, собираясь уйти, и тут обнаружил, что ему очень хотелось бы остаться у нее.

На улице взвыла полицейская сирена. Джеральдина открыла дверь. Они с Рейни подошли к перилам и поглядели поверх стены внутреннего дворика. У тротуара стояла полицейская машина, но, хотя сирена выла уже больше минуты, из машины никто не выходил.

Этажом ниже вышел Богданович и тоже смотрел на машину.

— Что-то они долго оповещают о своем прибытии, — сказала Джеральдина.

Затем из машины вылезли двое полицейских в форме и человек в синем штатском костюме. Они принялись барабанить кулаками в ворота внутреннего дворика:

— Откройте! Полиция!

Богданович юркнул в квартиру и захлопнул дверь. Через секунду его окна погасли.

Из соседнего бара выбежала буфетчица со связкой ключей и отперла ворота.

— Где тут этот Рейни? — крикнул человек в синем костюме. — Где тут этот тип?

Джеральдина медленно повернулась и вошла в квартиру. Она остановилась и посмотрела на Моргана, не закрывая двери. Полицейские поднимались по лестнице.

— Ничего страшного, — сказал Рейни.

Джеральдина закрыла дверь и погасила свет.

А Рейни продолжал стоять на прежнем месте и, положив локти на перила, прислушивался к шагам полицейских.

— Полиция, Рейни! — крикнул один из полицейских. — Морган Рейни? Квартира четыре?

Они выкрикивали его имя на каждой ступеньке.

Поднявшись на площадку, где он стоял, они прошли мимо и двинулись было наверх. У человека в синем костюме был электрический фонарик. Он поднялся на одну ступеньку и направил на Рейни луч фонарика.

— Вот мистер Рейни, — объявил он.

Полицейские спустились на площадку и встали справа и слева от него.

— Мистер Рейни, — сказал человек в синем костюме, — вы припарковались в неположенном месте.

Рейни улыбнулся.

— У меня нет автомобиля, — сообщил он.

— В чьей же машине вы приехали домой?

— Я пришел пешком.

— Какой дорогой вы шли?

— По Шартр-стрит.

— Вы всегда возвращаетесь этой дорогой?

— Иногда я еду на автобусе.

— Встаньте к стене, — приказал один из полицейских.

Они поставили его почти у самой двери Джеральдины и долго, медленно его обыскивали. Они заставили его бросить бумажник на пол и вывернуть карманы.

Человек в синем костюме поднял его чековую книжку и пролистал ее.

— В каком состоянии ваш счет?

— Я кредитоспособен.

— Ну-ка, посмотрим вашу банковскую книжку.

Они вытащили банковскую книжку Рейни из бумаг, валявшихся на полу, и человек в синем костюме несколько минут просматривал ее. Активный баланс Рейни составлял немногим больше ста долларов.

— Как поживает ваша подружка? — спросил его человек в синем.

— Какая подружка?

— Нью-йоркская коммунисточка.

— Я не знаю, о ком вы говорите.

— Вы подписывали клятву, что не состоите ни в одной из зарегистрированных подрывных организаций?

— Подписывал.

— Давая заведомо ложную клятву?

— Нет.

— Вы знаете, что ваши родные от вас отреклись? Они не собираются за вас вступаться.

— Мои родные?

— Вот именно, — сказал человек в синем. — Не ждите, что они за вас заступятся. Вас один раз арестовывали в Тампе во Флориде за нарушение общественного порядка?

— Нет.

— Вы знаете, что в городе есть одна негритяночка, которая на вас в претензии? Это вам грозит большими неприятностями.

— Когда вы собираетесь уехать отсюда?

— У меня нет намерения уезжать отсюда.

Человек в синем костюме пристально смотрел на него.

— А что, если мы осмотрим вашу квартиру?

— Если у вас есть ордер на обыск — пожалуйста.

— Конечно, у нас есть ордер, — сказал один из полицейских.

— Предъявите его.

— Мы вернемся с ним завтра, — сказал человек в синем костюме. — Если вы хотите причинить нам лишние хлопоты, тем хуже. Не возражаете, если мы наведем о вас кое-какие справки у соседей?

— Не возражаю, — сказал Рейни.

Они поиграли лучами своих фонариков на дверях квартир, в которых был погашен свет.

— Мы еще увидимся, — сказал человек в синем костюме.

Они медленно, топоча, спустились по лестнице и пересекли внутренний дворик.

Через несколько минут Джеральдина открыла дверь и увидела, что Рейни сидит на ступеньке.

— Вам недолго осталось работать в муниципалитете, — сказала она ему. — Это всякому ясно.

— Я больше там не работаю.

— Почему все так на вас злы? Я ведь даже не знаю, что вы, собственно, там делали.

— О! — сказал Рейни. — Я задавал вопросы. Я задавал сотни и сотни вопросов. В сущности, это было… — Он на секунду умолк, и шея его дернулась. — В сущности, это было очень глупо.

— И что же вы узнали?

— Я узнал, что в одном служебном кабинете сидит один человек и в связи с этим мне надо что-то сделать.

— Ладно, — сказала Джеральдина. — Можете не продолжать. Не говорите того, о чем потом пожалеете.

— Простите. Я, правда, не знаю, что, собственно, я хотел сказать.

Джеральдина засмеялась. Рейни понял, что она не совсем трезва.

— Я не хочу слушать, как кто-то намерен прикончить кого-то. Дело в том, что я была замужем за очень милым мальчиком, и он все время наталкивался на людей, с которыми ему надо было разделаться. Только и говорил про то, как он их убьет. Но думаю, говорил об этом со мной одной.

— И он кого-нибудь убил?

— Его убили, — сказала Джеральдина. — И зря. — Она повернулась и посмотрела Рейни в глаза. — Вот и у меня есть человек, с которым надо бы что-то сделать, только вы-то знаете, что делать со своим, а я со своим — не знаю.

— Мне очень жаль, — сказал Рейни.

— Еще бы, — отозвалась Джеральдина, не спуская с него глаз. — Может, зайдете выпить? Смыть привкус полиции.

Он молча прошел за ней через комнату в кухню. Комната была совсем пустой — ни картин, ни украшений на стенах. В кухне на всех полках лежали стопки газет и журналов. На столе стояла на две трети полная бутылка виски.

Джеральдина присела к столу, налила немного в два стакана и один протянула Рейни. К собственному удивлению, он выпил виски залпом. Джеральдина улыбнулась и снова налила ему.

— Я не напрашиваюсь на откровенность, детка, — сказала она. — Я просто стараюсь помочь. Чего вы хотите от Рейнхарта? Что он должен для вас сделать? Ведь что бы это ни было, он этого все равно не сделает.

— Я хотел поговорить с ним, — сказал Рейни. — Узнать у него про некоторых людей.

— И не думайте. Он вам ничего сказать не может. Еще никому не удавалось получить от Рейнхарта хоть что-то. Просто он не такой.

— Да, конечно, — сказал Рейни. — Собственно, Рейнхарт уже все мне сказал в прошлый раз.

— Он иначе не может, вы понимаете?

— Понимаю, — сказал Рейни.

— А кто этот человек в кабинете, которого вы хотите прикончить?

— Лицо, облеченное властью, — медленно сказал Рейни. — Его власть можно измерять страданиями, как землю измеряют акрами. Когда я увидел его и понял, что именно означает его власть, мне захотелось его потрогать, потому что он физически ее излучал.

— Господи, — сказала Джеральдина.

— Мне было дано увидеть этого человека по-особому. Я узнал его и понял по-особому. Вам это ясно?

— Нет, — сказала Джеральдина.

— Ну, мне было известно, что сделал этот человек и что он продолжает делать. И когда я увидел его, я сразу понял, почему он это делал и почему не мог не делать.

— А. — Джеральдина покачала головой и выпила еще виски.

— Когда-то существовала теория, — сказал Рейни, — про Луну. Один человек верил, что Луна питается человеческими мыслями. Он утверждал, что человечество невежественно и его раздирают смуты потому, что Луна пожирает эманацию человеческого разума[90].

— Я этому не верю, — сказала Джеральдина и посмотрела на него. — А вы?

— Нет-нет, — сказал Рейни, энергично помотав головой, — конечно нет. Но я верю, что среди нас есть люди, которые могут жить, только питаясь страданиями. Я верю в это потому, что я видел в служебном кабинете человека, который живет чужой болью, и я сообразил, что не он один такой, понимаете? Он не может быть единственным.

Джеральдина посмотрела на него:

— Ну и что же вы думаете делать?

— Не знаю. Видите ли, я был болен. Я совсем рассыпался. Я был искалечен и постепенно утрачивал связь с людьми. Я оторвался от жизни. Так что не знаю. Но что-нибудь сделаю.

Джеральдина не спускала с него широко раскрытых глаз.

— Лучше и не пробуйте, деточка. Вы же младенец, миленький. Вас сотрут в порошок.

— Вы знаете, что я думаю? — сказал Рейни, улыбаясь ей. — Я думаю, в этом теле нет ничего, что они могли бы отнять у меня.

Джеральдина поглядела на его лицо и покачала головой.

— Я умру. Только это они от меня и получат.

— Я готова умереть хоть сию минуту, — сказала Джеральдина. — Но я не хочу, чтобы меня убили. Я и подумать об этом не могу.

— Скажите мне одно, — попросил Рейни. — Откуда у вас на лице эти шрамы?

— Видите ли… один человек меня порезал.

Она чувствовала, что должна сказать ему правду. Она смотрела, как он встал и отошел в угол.

— Подойдите ко мне, — попросил он.

Она встала, открыв рот, и подошла к нему.

— Я торжественно заявляю, что в этом теле нет ничего, чем можно было бы мне повредить. Когда я увижу, как пьют кровь моего брата, я восстану против этого.

— Аминь, — вырвалось у Джеральдины.

— Если меня посадят в тюрьму, закуют в кандалы, отправят в сумасшедший дом, окунут ногами в смолу, разорвут мое тело веревками, отнять у меня ничего не смогут.

— Аминь, — сказала Джеральдина.

— Хоть я и один. Пусть я один.

— Хвала Тебе, Боже, — сказала Джеральдина.

— Дайте посмотреть на ваше лицо, — попросил Рейни.

Она подняла голову и взглянула ему в глаза, — казалось, в них совсем не было жизни.

— Вы верите, что, оставив на вас мету, они оставили и на мне? Когда они ломают жизни, они ломают и мою. Их бомбы разрушают меня. Когда людей вешают, вешают и меня. Когда порют женщин, порют и меня.

— Верю, — сказала Джеральдина.

— Хотя слабая жизнь моя погибла, я встаю против них и не сверну с пути.

— Хвала Тебе, Боже, — сказала Джеральдина.

— Хоть я и один, — сказал Рейни.

— Аминь! Хоть ты и один.

Она стояла с закрытыми глазами, а он обнял ее с пугающей силой, так что она не могла вздохнуть. Спина его под ее рукой была худой и костлявой, казалась почти бесплотной. Дрожа, она прильнула к нему, а он поднял ей голову и поцеловал с бесстыдной жадностью — и это было счастье. Это было как любовь.

Его руки бродили по ней, и она плакала, прижималась к нему и слушала стук его сердца.

— Хоть я и один, — сказал Рейни.

— Один, — прошептала Джеральдина. — Невыносимо. Невыносимо.

— Живи, — сказала она ему. — Не умирай.

В слезах она обнимала его почти с такой же силой, как он ее. Он целовал ей шею, волосы, уши. Он взял ее лицо в ладони и целовал шрамы.

Он долго целовал шрамы; он отнял ладони и провел пальцами по белым шнуркам на коже, словно хотел войти в ее раны или взять их на себя.

Джеральдина посмотрела на него — глаза его были так же пусты, как раньше, и устремлены на шрамы. Глядя ему в лицо, она очень мягко попыталась отстраниться. Он крепко держал ее одной рукой, а другой водил по шрамам.

— Не надо, — тихо сказала Джеральдина. — Не надо.

Рейни не отпустил ее. Она оттолкнула его с силой, вырвалась и закрыла шрамы ладонями.

— Ох, нет, — сказала она. — Не надо этого.

Он так и стоял перед ней с протянутыми руками. Она увидела, что кисти у него огромные, с крупными суставами, безволосые и мертвенно-белые. Он сжал ими пустоту на том месте, где она стояла, и лицо его исказилось судорогой боли, словно его ударили.

— Я не… — сказал Рейни. — Простите.

Он смотрел на нее бесконечно сиротливым взглядом. Когда она отступила на шаг, руки у него опустились. Его длинный костяк будто потерял твердость. Джеральдина испугалась, что он упадет.

Рейни вдруг схватил ее за руку выше локтя и притянул к себе; на лице его выражалось страшное томление. Рука Джеральдины онемела в хватке громадных лап — они стиснули руку в том же месте, где Вуди тем вечером в «Белом пути».

— Пошел к черту! — крикнула она.

Рейни отпустил ее, Джеральдина непроизвольно попятилась и налетела спиной на стол. Стул опрокинулся, стол качнулся на двух ножках, бутылка Джеральдины скатилась с него и разбилась о линолеум.

Джеральдина стояла неподвижно, прикрыв ладонью шрамы, и плакала. Лицо Рейни побелело. Несколько секунд он не двигался с места, глядя в пол, потом повернулся и медленно вышел.

Джеральдина подняла стул и села на него.

— Господи! — сказала она. — Господи!

Если бы он сделал что угодно, только не это, она не отпустила бы его. Она его хотела, — хотела, чтобы он, в страдании своем и безумии, прикасался к ней. Она осталась бы с ним. И в эту минуту готова была умереть с ним вместе.

— Не знаю, — сказала она вслух. — Не понимаю, что случилось.

Какое-то проклятие лежит на всем. Они не люди — эти люди. Они сломлены, они умирают. И что же я такое после этого?

И Рейнхарт. Рейнхарт. Рейнхарт.

Она уткнулась лбом в стол.

Она хотела, чтобы он вернулся. Рейнхарт. Она хотела, чтобы он снова был здесь. Он, и никто другой.

— Да-да, Рейнхарт, — сказала она. — Я люблю тебя. Милый, вернись.

Она любит Рейнхарта. И значит, что же она такое?

Загрузка...