День был ветреный и пасмурный; над Вест-Сайдом мчались низкие черные тучи; первый прохладный ветер в этом году принес с собой запах мокрых железных крыш, речного мусора и предвестие зимних дождей. В защищенных от ветра улицах воздух был неподвижным и теплым, как прежде, но на перекрестках постукивали ставни, и кусты во внутренних двориках хлестали по стене, обращенной на запад.
Рейнхарт перешел Джексон-сквер среди трепещущих магнолий и окунулся в ветер с реки; на нем был летний костюм из зеленой вискозы и темные очки — дань подражания его коллегам. У решетчатых ворот парка взметались и опадали красно-бело-синие афиши: в этот день они наводнили город — ими пестрели заборы, фонарные столбы, стены домов, балконы. И еще по улицам разъезжали два грузовика с громкоговорителями. «МИТИНГ ВОЗРОЖДЕНИЯ, — оповещали они. — СБОР ВСЕХ ПАТРИОТОВ».
Осторожно ступая, чтобы не запачкать сияющие башмаки, Рейнхарт прошел по замусоренной траве наверху дамбы и остановился, глядя на быструю бурую воду, которая у свай взбивалась в шапки грязной пены. Ветер пахнул на него зловонием причальной изнанки. Он пошел дальше, перепрыгивая через трубы и радужные нефтяные лужицы, мимо стен из гофрированного железа и пустых автопогрузчиков; у восьмого причала свободная вахта югославского грузового судна стриглась, расположившись на борту, — жесткие, выгоревшие на солнце волосы топорщились под ножницами парикмахера. Загорелые славянские лица поворачивались к Рейнхарту, моряки кричали ему вслед что-то насмешливое и взмахивали руками.
В прохладном сумраке эллинга в Алжире он остановился, размышляя, не заглянуть ли в один из баров у начала Канал-стрит — нет ли там Джеральдины. Но он и так опаздывал. А если он и найдет ее там — он от всего сердца надеялся, что этого не случится, — что тогда? Он повернулся и пошел по Канал-стрит к универмагу Торнейла.
В вестибюле БСША толпились оживленные репортеры: их попросили не забыть свои беджи с фамилиями, и они, ни о чем не расспрашивая, предвкушали интересные события. Между ними расхаживал один из секретарей, предлагая кофе и раздавая цветные пресс-релизы. Большинство представителей прессы приехали в город еще несколько дней тому назад и все это время знакомились с общей картиной, томясь в собственном соку, — ветер, по-видимому, вдохнул в них новую жизнь. Подручные Бингемона кидали камешки во все подходящие колодцы: Крайний Юг закипает вокруг Мэтью Бингемона и БСША. Это сообщение привело сюда богатый ассортимент журналистов со всей страны и из-за границы. Рыжий детина из «Вокс мехикана» в дорогом рисованном галстуке, объяснявшийся на техасском жаргоне, показывал всем желающим свой японский магнитофон; глаза трагической пары из «Ажанс-пресс» источали экзистенциальное отчаяние. Муж, мелкий, жуликоватый, напудренный, расхаживал с презрительным и в то же время алчным видом, а жена в очках со стальной оправой, оседлавших тонкий острый нос, чопорно сидя в зеленом пластиковом кресле, читала комиксы «Капитан Америка» и делала заметки в блокноте. Низенький голубоватого вида англичанин жужжал осой из-под рыжих с проседью усов, а зловещий субъект в двубортном пиджаке, с синим подбородком и как будто бы сеткой на волосах, униженно стрелял сигареты.
Кроме них было еще несколько загорелых корреспондентов-австралийцев, представлявших неведомые края, угрюмый негр с кольцом Колумбийского университета на пальце и корреспондент «Крисчен сайенс монитор», который грыз яблоко. Все они понравились Рейнхарту.
Он с некоторым сожалением прошел через внутреннюю дверь и обнаружил, что все сотрудники станции бродят по коридорам, переговариваясь праздничными голосами; сразу же за дверью стояли два «солдата Возрождения» и смотрели сквозь муслиновую занавеску, точно два стража у подъемного моста рыцарского замка.
— С первого взгляда ясно, что все они коммунисты, — говорил один.
— У этих умников из Нью-Йорка и Нью-Джерси, — сообщил ему другой, — сто ответов на каждый вопрос, и все сто неправильные.
В студии «Б» Ирвинг читал «Гимн Лейбовицу»[91].
— Чудненько, — сказал он, когда Рейнхарт вошел в студию. — Ну как, готов для Юбилейной Ночи?
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — А ты идешь?
— Что делать? Кто-то же должен держать микрофон. Кроме того, один мой преподаватель хочет, чтобы я рассказал ему все в подробностях, потому что сам он боится пойти. А потом я думаю написать об этом репортаж и разбогатеть — чем я хуже остальных? Анонимно.
— Будет интересно прочесть твой репортаж, — сказал Рейнхарт.
— У них сейчас заседание в кабинете Бингемона. Адмиралы, Джимми Снайп и вся братия. Нунен сказал, что ты там тоже требуешься.
— Я знаю, — сказал Рейнхарт, закуривая сигарету. — Я знаю, я знаю.
Он вышел и в коридоре столкнулся с Фарли, который расстроенно отряхивал манжеты. На нем был серый шерстяной костюм с пасторским воротником.
— Ваше преподобие, — сказал ему Рейнхарт, — вы становитесь все ординарнее. За такое одеяние вас могут арестовать.
— А, брось! — сказал Фарли. Он был откровенно встревожен.
— Как будто дело дошло до дела?
— Как будто.
Они вместе пошли к кабинету Бингемона.
— Черт подери, — продолжал Фарли, — в такой штуке я еще не участвовал. Откровенно говоря, я слегка… ну, ты понимаешь.
— Слегка струсил.
— Да нет. Что зал, что стадион — мне все едино. Но вот репортеры мне не нравятся, старик. Очень не нравятся. — Он понизил голос. — А проклятые телевизионные камеры нравятся и того меньше. Я ведь подряжался выступать по радио, так? А это слишком уж изобразительно, пойми меня правильно.
— Меня немножко удивляет, что такой всезнайка, как он, вообще решил тебя выпустить. Кем мы ему тебя отрекомендовали?
— О, он наводил обо мне справки. По-моему, он пришел к заключению, что я актер и порядочный человек с некоторой склонностью к авантюрам. Самое смешное, что он даже не подозревает, насколько он близок к истине.
— Конечно не подозревает, — сказал Рейнхарт. — Ну, во всяком случае, передача будет не на всю страну. И риск для тебя не так уж велик.
— Ах, Рейнхарт, — сказал Фарли печально. — Риск всегда одинаков, мой милый… И сегодня мне надо пришипиться. Такого рода внимание мне ни к чему.
— Ну, ты можешь встать на колени спиной к трибунам, а я встану позади тебя. Или не снимай шляпы и сразу же нахлобучивай ее на глаза, как только увидишь камеру.
— Брось. Тут ничего смешного нет.
— Верно, — сказал Рейнхарт. — Ну мы что-нибудь придумаем, чтобы тебя не разоблачили. Увидимся у Бингемона.
Фарли пошел дальше по коридору. Рейнхарт остановился у директорского кабинета и нажал кнопку звонка. Его впустил Джек Нунен — он был красен, и от него несло виски. На черном письменном столе перед ним лежала книжечка бумажных спичек. Он старательно разрывал каждую спичку вдоль и бросал половинки в корзину.
— Черт, — сказал он. — Это та еще штука, Рейнхарт. Хотел бы я сегодня быть на вашем месте.
Рейнхарт, присев на край стола, следил, как спички мелькают над краем корзины.
— Да ну?
Нунен поглядел на него и рассмеялся слишком уж добродушно.
— И что же это значит? Что вы меня насквозь видите? И что я вам очки втираю? — Он неуклюже встал и хлопнул Рейнхарта по спине. — Может быть, и так, детка, может быть, и так. Но вот он… — Нунен сделал неопределенный жест в сторону кабинета Бингемона. — Сегодня с ним не очень-то просто ладить. И вообще, с ним стало трудно ладить с тех пор, как мы начали готовить эту штуку.
— По-моему, я ни разу не видел, чтобы он срывал зло на ком-нибудь, — сказал Рейнхарт.
— Ну… в этом смысле — нет. Голову он тебе не отвинчивает. — Рука Нунена оставила на полированной поверхности стола влажный отпечаток. — Но у него всегда такой вид, что он ее вот-вот отвинтит, понимаете? А если что-нибудь идет не так, как ему бы хотелось, то он тебя ненавидит смертельной ненавистью.
— Угу, — сказал Рейнхарт. — Я знаю.
— Нет, не знаете, — угрюмо сказал Нунен. — Впрочем, этот вечер все искупит. После него мы засветимся на всю страну. И все пойдет по-другому. — Он стоял перед Рейнхартом, потирая костяшки пальцев, и на его лице было написано упоение собственным страхом. — Кое-кого из тех, кто был тут, больше тут не будет. А те, кто сейчас у подножья лестницы, может быть… — Он взмахнул рукой, как фокусник, манипулирующий шелковым платком. — Окажутся на самом верху.
— Обалдеть, — сказал Рейнхарт.
— Так что не упускайте шанса, дружок. А кстати, репортеров видели? Неплохо — и это еще прежде, чем мы начали, а?
— Я только что прошел сквозь них. Там их много.
— Еще бы. Там мы собрали врагов. Только врагов. Пусть почитают релизы, пока мы разберемся, нельзя ли разозлить их с пользой. Или даже слегка их завлечь. Черт, они явились сюда сделать из нас шутов, но, если все пройдет как надо, мы в любом случае ничего не потеряем.
— В общем, все мы получаем то, что заслуживаем.
— Верно, — сказал Нунен. — Так всегда бывает. Пресса получает, что заслужила, верно? И читатели — все получают то, что заслужили.
— Это девиз нынешнего вечера?
— Что? — Лицо Нунена внезапно утратило всякое выражение. — Ха! Нет. Черт, я просто так болтал. Я… я что-то разнервничался, — сказал он с бледной улыбкой. — То есть я хочу сказать, что мне есть из-за чего нервничать.
— Да, — сказал Рейнхарт, откашлялся и встал.
Нунен смотрел на него с умоляющей улыбочкой. Несомненно, подумал Рейнхарт, у него закружилась башка от высоты, Дед Мороз пощипывает его красивенький носик. Он любви хочет, хочет вдыхать аромат информационной розы. Напрасно, подумал Рейнхарт. Здесь пахнет другим.
— Он нас ждет? Оттого, что мы заставим его ждать, настроение у него не улучшится.
— Нет, нет. У него совещание. Он позвонит, когда мы ему понадобимся. — Нунен рассеянно поглядел на черную крышку стола. — Это первое из таких совещаний, на которое меня не позвали. И прекрасно… Я очень рад, что меня там нет. То есть я же все равно знаю, что там происходит.
— Что?
— Кровопускание, — со смаком сказал Джек. Он сдвинул брови и пырнул невидимым ножом. — Вот так!
— Уже?
— Еще как! Он им всем накинул веревку на шею. Он может вести их, куда захочет, и ни одному не вырваться. Кругом всюду нарыты ямы. С заостренными бамбуковыми кольями. Сделаешь шаг, не прощупав почвы, и — бац!
— Бац! И сел на бамбуковый кол, — сказал Рейнхарт.
— Вот именно. Жаль, что вы не ходите на эти совещания, а то увидели бы, как этот принцип применяется на практике. Система с гарантией. — На его лице было написано почтительное восхищение системами с гарантией. — Можете мне поверить. Я бывал на этих совещаниях. На всех, кроме сегодняшнего.
Рейнхарт увидел, как Нунен запустил руку в соломенную корзинку под столом и извлек симпатичную фляжку с надписью: «Олимпийская питейная команда „Плейбоя“». Запахло скотчем.
— Я бы вас угостил, — сказал Джек Нунен, — но, слышал, некоторые считают, что это не всегда кстати. — Он лукаво улыбнулся.
Черт, подумал Рейнхарт, какой милый.
— Была не была. Угостите, Джек.
Джек взял два бумажных стаканчика из кулера и налил виски.
— Это первый раз, что меня не позвали. Но он говорит, что проводит последнюю сортировку для нынешнего вечера. Он хочет выделить главных действующих лиц, исполнителей и службу безопасности…
Рейнхарт допил и плеснул себе еще из олимпийской фляжки.
— И слава богу. Я уже столько месяцев сижу по уши в этом дерьме. Мальчик на побегушках. Честное слово, я знаю такие вещи… Ясно? Я же считаюсь директором станции. Я не политик. Не понимаю, кем он меня считает.
— Не понимаете? — спросил Рейнхарт.
— Не понимаю, — сказал Джек убежденно. — За кого он меня принимает?
— Над этим вопросом вам надо крепко подумать, — сказал Рейнхарт. — Чтобы стать тем, за кого вас принимают.
— Во всяком случае, — печально продолжал Нунен, — мне нужно ему втолковать, что хоть я и принимаю участие в организационной стороне дела, но с этими людьми ничего общего не имею и иметь не хочу. — Он прочувствованно посмотрел на Рейнхарта. — Я ведь его ни в чем не обманываю. Я делаю все, что в моих силах.
— Абсолютно, — сказал Рейнхарт. — Истинная правда. Человек делает все, что в его силах, — разумно ли требовать от него большего?
— Если бы я мог ему это объяснить… Но он проводит все время там с этими шакалами. И вообще-то, он не очень разумен.
— И кто же сейчас у него? — спросил Рейнхарт.
— Все они, — сказал Нунен и со вздохом протянул Рейнхарту программу и список приглашенных.
Рейнхарт проглядел список: кое-кто был ему совершенно неизвестен, но многих из перечисленных он встречал в студиях БСША в той или иной степени фанатического исступления.
Адмирал Бофслар, автор множества брошюр и гроза Ассоциации офицеров запаса, прибыл сюда, покинув в кои-то веки раз свое флоридское имение, где он жил, окруженный верными слугами, в вечном страхе перед ГПУ. Адмирал посвятил свой отставной досуг политической деятельности и разработке созданной им теории, согласно которой Американская республика не выполнила своего долга перед цивилизованным миром, так как по неразумию не перешла в лагерь противника в последние дни Второй мировой войны. Он всегда утверждал, что с адмиралом Редером[92] можно было разговаривать по-человечески. Все знали, что адмирал Бофслар тратит свою пенсию на издание еженедельного бюллетеня — бюллетень этот был полон бдительных разоблачений измены в правительственных учреждениях на всех уровнях и снабжался рисунками, на которых толстогубые люди в огромных шлемах шагали по горящим амбарам и церквям, — так изображалась ганская и индонезийская пехота, уже блокировавшая Мексиканский залив.
Бригадный генерал Джастин Джерген Тракки (в отставке), специалист по монгольской технике стрельбы из лука, представлял армию. В своей глобальной стратегии генерал Тракки исходил из того, что русско-китайский монолит, как ему удалось обнаружить, намеревался после завораживающих призывов к ядерному разоружению обрушить на ничего не подозревающий мир сотни миллионов конных лучников. По утверждению генерала, уже теперь черные корабли раскачивались на ледяных волнах арктических морей и берега Новой Земли оглашались пьяными воплями безбожной орды. Стрелы этих татар не пощадят никого, и в конце концов они устроят конюшню для своих лошадей в центральном мормонском храме Солт-Лейк-Сити.
Генерал Тракки был потрясен, узнав, что один его верный последователь, с которым ему не довелось встретиться лично, уже оказался в лапах аппаратчиков, став жертвой интриги, проведенной с азиатской тонкостью. Фаулер Фриментл, по прозвищу Пирожник, еженощно подвергался пыткам в клинике для душевнобольных преступников штата Нью-Мексико в Амбускадо, и пытали его крючконосые психиатры-евреи. Фаулер Фриментл был молодым предпринимателем, который вооружил, вымуштровал и снабдил военной формой и сапогами всех женщин, служивших в его «Кристи-Гаррет сити электрик компани». По субботам он и его девицы отправлялись на джипах в заросли чапарреля, где проводили маневры, устраивали показательные сражения и стреляли индеек. Как-то раз он привел свое войско на демонстрацию студентов-пацифистов во Флагстаффе, и, чтобы подтвердить делом пророчества генерала Тракки, они выпустили по демонстрантам сотни стрел с резиновыми наконечниками. Полицейский, наблюдавший там за порядком, внезапно обнаружил, что в его ягодицу впилась оленья стрела № 12 со стальным наконечником, который, по-видимому, предварительно окунули в крысиный яд. В результате фриментловское движение получило желанную огласку. Некоторое время спустя муж одной из воительниц Пирожника подал на него жалобу, и Пирожник попытался убедить эту даму, что в интересах нации им следует убить ее супруга. Она заупрямилась; Фриментл Пирожник был остановлен на федеральном шоссе номер шестьдесят шесть за рулем фургона, нагруженного ручными гранатами, после чего его, по приказу Кремля, отправили в Амбускадо.
Был там пастор Орион Бёрнс из Церкви Честного Христианства, собравший двадцать четыре тысячи подписей под требованием запретить преподавание всех теорий «квантов, происхождения человека от рыбы и относящихся к относительности» в учебных заведениях штата Оклахома.
Был конгрессмен Роско Чаплейн, собиравшийся рассказать о законопроекте, который он хотел предложить Палате представителей, — о запрете печатать в Соединенных Штатах книги, содержащие непристойные слова, а также сюжеты и ситуации развратного или аморального характера.
Был там и Олдос Марс, таинственный человек с чугунным подбородком, разъезжавший по маленьким городкам в увешанном собственными фотографиями «форде»-универсал в поисках субсидий для цикла лекций по «теории и практике подрывной деятельности», содержание которых опиралось на опыт, накопленный им за годы службы в самых секретных отделах военной разведки.
Был там и Фарли-моряк.
И знакомый Рейни, Калвин Минноу, плоскоглазый моложавый мужчина из прокуратуры штата, который, по слухам, подставил ножку всем тем, кто стоял выше его на служебной лестнице, по крайней мере в двух правлениях муниципалитетов. Прокурор Минноу был реформатором: в настоящее время он проводил кампанию по вычеркиванию бездельников, мошенников, паразитов, блудниц и прихвостней коммунистов из списков лиц, получающих пособия. Для этой цели он предпринял обследование получающих пособия, и выяснилось, что процент лиц, принадлежащих к той или иной из вышеупомянутых омерзительных категорий, весьма высок.
Простодушную добродетель и деревенский здравый смысл в этой компании представлял Джимми Снайп — критик-дилетант и новоявленный юный Брайан[93] из края лесопилен. Он некоторое время флиртовал с организацией демократов и остановил свой выбор на Бингемоне. Метание молний увлекло его, и ему захотелось попасть в конгресс.
Доктор Брут Антиной Торнпол, декан технологического института в Кейро-Спрингс и украшение своей расы, на совещании, естественно, не присутствовал, но должен был выступать вечером.
Зато там присутствовали и не столь выдающиеся личности. Муниципальный советник Майкл Куни явился в качестве заинтересованного наблюдателя: советник был честолюбив и не удовлетворен своим положением. И еще — молчаливый представитель нефтяной компании «Лафайет», заведовавший там отделом связи с общественностью, несколько судей, шерифов и кандидатов на судебные должности, а также полковник полиции в штатском.
На отдельной странице программы в обрамлении голубых звезд и золотых лассо красовалась фотография Кинга Уолью, звезды вестернов.
— Кинг Уолью? — спросил Рейнхарт.
— Угу, — сказал Джек Нунен. — Н-но-о! Предел, верно?
— Он здесь?
— Конечно. Бингемон его на руках носит. Он живет на вилле Бингемона за озером. — Джек Нунен взял программу и посмотрел на фотографию Кинга. — Редкая сволочь, можете мне поверить.
— В самом деле? — с улыбкой спросил Рейнхарт.
— Можете не сомневаться, — сказал Джек. — Погодите, вот увидите его в действии. Любого человека — пусть он даже лилипут — готов в кровь расквасить. Он избивает сторожей на автомобильных стоянках. Он избивает тех, кто, по его мнению, выругался. Он сумасшедший! Бингемон на него не надышится.
— И часто вам приходилось с ним встречаться?
— Эх, — раздраженно сказал Нунен и посмотрел на Рейнхарта с робостью, которая, подумал Рейнхарт, как-то не вязалась с его характером. — Мы были на вилле Бингемона. И ведь за все время, что я здесь работаю, он мне даже выпить не предложил ни разу. Я убежден, что это приглашение было… было сделано, чтобы издевнуться надо мной.
Он поежился.
Рейнхарт спросил, почему он так считает.
— Ну, я не слишком нравлюсь Кингу Уолью, — сказал Нунен. — Он обо мне невысокого мнения. И… это забавляет Бингемона. Всю субботу Уолью не давал мне прохода. Не знаю, то ли ему не по вкусу моя физиономия, то ли он со всеми ведет себя так. Но меня он вконец извел и все время заигрывал с Терри. — Он снова посмотрел на Рейнхарта с той же робостью. — Бингемона это приятно щекочет. Он ведь… он ведь похотлив… Хотя сам он ничего не может, потому что прогнил насквозь. У него целый штат врачей, черт…
— Спокойней, спокойней, Джек! — сказал Рейнхарт. — Примите таблетку.
— Уже принял, — ответил Нунен. — И выпил. Так что теперь он решит, что я пьян, и спустит с меня шкуру.
Оба помолчали, глядя на стол. Рейнхарт отпил из фляжки.
— Они ни на минуту не оставляли меня в покое… то есть нас. Едва мы приехали, сразу началось. Бингемон все время расспрашивал меня про всякие мелкие подробности, о которых я представления не имею, — просто распускал хвост перед этим дураком актером. А потом сказал моей жене — прямо при мне, — что я хороший мальчик, но меня надо держать в руках.
Нахмурившись, Нунен принялся грызть наманикюренный ноготь мизинца.
— Потом он усадил меня у себя в кабинете за старые журналы передач, а Терри поехала кататься верхом с Кингом Уолью. С тех пор как я начал тут работать, она была какая-то растерянная… оттого что я поздно возвращаюсь… А она любит ездить верхом. Она из Южной Каролины. Ну, днем они ездили кататься, а вечером они ее напоили… Она совсем растерялась.
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Разумеется.
Он смотрел, как Джек Нунен трет кулаком по крышке стола, словно полируя ее.
— Она смотрела на меня, — сказал Джек. — Она смотрела на меня, точно потерянная. Понимаете, она ведь не знала, что ей делать. Она не знала, что я хочу, чтобы она делала… или не делала. В тех обстоятельствах, понимаете? Вы понимаете?
Джек Нунен, думал Рейнхарт. Лет тридцати, тридцати двух, приятное лицо, рыжеватые волосы, голубые глаза — ясные, когда в них нет хитрого или испуганного выражения. Подающий надежды молодой человек, счастливчик, американец. Он несколько раз видел миссис Нунен в студии. Рыженькая, милая, с нежным голосом. Она была похожа на Джека. Где-то у них был дом, и они жили в нем своей жизнью. Дети… словом, машинка крутилась.
«Джек Нунен. Миссис Джек Нунен. Что происходит? — думал Рейнхарт. — Скажи мне, Джек Нунен. Что все-таки происходит — независимо от обстоятельств? Кто вы такие и что, по-вашему, вы делаете, мистер и миссис Джек Нунен?»
Он опять отпил из фляжки и увидел, что на лице Нунена мелькнула досада.
— Да, — сказал он. — В тех обстоятельствах. Я понимаю.
— Зачем? Вот что ставит меня в тупик. Все это — весь день… только чтобы без конца меня унижать. Они… она… не знаю. Ее сапожки они оставили перед дверью спальни, и Бингемон велел негру отнести их — через тот кабинет, где я работал. А вечером, уже потом, они ее напоили в столовой, и я что-то сказал… И не о том вовсе, что происходило, боже упаси, а этот сукин сын киноковбой сказал, чтобы я не смел выражаться при даме. Моя жена… я не знаю — понимаете? А утром в воскресенье он провожает меня до машины и говорит, что прибавляет мне три тысячи долларов. Три тысячи! Только представьте себе!
— Это нелегко, — сказал Рейнхарт.
— А вам он прибавил? — быстро спросил Джек Нунен.
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Мне — нет.
— Не знаю, Рейнхарт. Я не знаю, смогу ли я… вытерпеть. Я хочу сказать… Мальчик миссис Нунен… Я радиовещатель, понимаете?
— Послушайте, — сказал Рейнхарт, — почему вы не уйдете?
Нунен тупо посмотрел на него.
— Вы говорите, что это не для неженок. Вы правы. Это не для неженок. Вы мне это сказали, когда я явился сюда с улицы. Так почему вы не уходите? Вы же семейный человек, так? Вы хотите действия, но хотите и спокойного будущего. Как по-вашему, Бингемон даст вам пенсию? Вам нравится политика? И это — ваша политика?
— Да, отчасти. То есть я считаю себя… Конечно, немного экстремистская…
— Ну так почему же вы не уходите? — сказал Рейнхарт.
Внезапно муть исчезла из глаз Нунена, его губы настороженно сжались.
— Почему не уходите вы? — спросил он у Рейнхарта.
— Ну, — сказал Рейнхарт, — так ведь то я.
Звонок на углу письменного стола Джека Нунена зажужжал, и на панели вспыхнула красная лампочка.
Нунен улыбнулся. Уныния как не бывало.
— Сегодня не время для таких разговоров, дружище, — сказал он Рейнхарту. — Мы еще здесь, так поддадим жару.
— Ладно, — сказал Рейнхарт. — Пойдем и поддадим жару.
Он пожал плечами. Очко не в его пользу. Джек Нунен никуда отсюда не уйдет.
Они вошли в комнату, где пребывала дружественная пресса. Всего «друзей» было около десяти, и они, как заметил Рейнхарт, довольно точно делились на две категории в зависимости от своих взглядов — на «влажных» и «сухих». «Влажные» отличались естественной мужественностью внешнего вида; их пыл объяснялся избытком гормонов, что нередко проявлялось и в их статьях. Их лагерь был более профессиональным. «Сухие» были ороговевшими, ломкими людьми, чистыми, но пропыленными: возмущенные торговцы, воинственные лавочники с маленькими злобными лицами. Четверо «друзей» принадлежали к женскому полу — трое «сухих» в черном, чьи глаза горели горечью различных ужасных потерь, и одна пухлая старая дама с увеличенной щитовидкой, по-видимому «влажная». Все они принялись здороваться с Джеком Нуненом.
— Привет, Джек! Джек, милый! Мы сегодня зададим им перцу, Джек?
— Да, уж будьте спокойны, — сказал Джек и представил им Рейнхарта.
«Друзья» кивнули ему без особого интереса.
— Вы передаете ту музыку, — заметила дама со щитовидкой, презрительно глядя на него.
— Да, мэм, — сказал Рейнхарт.
Кудрявый «влажный», с тяжелым подбородком и нью-йоркским выговором, спросил его, правда ли, что Кинг Уолью обещал выступить.
— Он сейчас здесь, — сказал Рейнхарт с чувством. — Через несколько комнат от этого места, где мы с вами беседуем.
Глаза ньюйоркца увлажнились.
— Кинг Уолью! — одобрительно сказал кто-то из пожилых «сухих». — На таких людей можно положиться.
Нунен и Рейнхарт вышли в гостиную для персонала, где два молодых человека в полотняных костюмах изучали программу вечера; в одном из зеленых пластмассовых кресел сидела пожилая женщина с фотоаппаратом и проверяла его экспонометр.
— Как дела? — окликнул их Нунен.
— Очень хорошо, — ответили молодые люди.
— Насколько мы поняли, ваш шеф уделит нам время после пяти, — сказала женщина. — Это точно?
— Абсолютно, — сказал Нунен. — Будьте спокойны.
— Вы знаете, откуда они? — спросил Нунен у Рейнхарта в коридоре.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Это написано на их сумках. Они что же, собираются поместить Бингемона на обложку?
— Не в ближайшую неделю. Но они придут вечером, понятно. И хотя я ничего хорошего от них не жду, помещать их к врагам я не хотел. Они — великие толкователи, если вы понимаете, что я хочу сказать, и восхищаются силой.
Кабинет Бингемона был насыщен запахом бурбона и тревоги. Люди в легких костюмах бродили среди трофеев — приунывшие, полные тайной радости, просто пьяные. Фарли-моряк беседовал с Орионом Бёрнсом — благолепно и настороженно. Калвин Минноу скользил по комнате, словно выискивая мух себе на завтрак[94]. Мэтью Бингемон то и дело хлопал по спине Джимми Снайпа — вид у того был самый несчастный. Адмирал Бофслар раскинулся на пластмассовом диване в объятиях каких-то приятных грез. Генерал Тракки критически рассматривал охотничьи сцены на стенах.
Рейнхарт, который последовал было за Нуненом по краю комнаты, вдруг увидел Кинга Уолью. Нелепость, подумал он, безумие. В первом кинофильме, который он видел в своей жизни — лет двадцать пять тому назад, — Кинг Уолью играл главную роль; с тех пор перед его глазами тысячу раз мелькало изображение этого худого загорелого лица. И теперь оно возникло перед ним во плоти — с чуть обвисшими щеками, с еле заметной желтушной желтизной в глазах, с выражением странного неудовольствия, словно он был Джоном Кэррадайном или Бартоном Маклейном[95].
— Кинг, — нервно сказал Нунен, — вы, кажется, не знакомы с Рейнхартом.
Рейнхарт решил попросту обойти его, опираясь на теорию, что кино на своем месте вещь необходимая и полезная, но к жизни, какая бы она ни была, отношения не имеющая. Это было все равно что увидеть Сидни Грин-стрита[96] в твоем номере гостиницы.
— А-а, — протянул Кинг Уолью, — а, ты диск-жокей.
Черт, подумал Рейнхарт, что делать? Разбить стул о его башку? Это никогда не получалось.
— Привет, — сказал Рейнхарт.
— Привет? — возмутился Кинг Уолью.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Привет. Разве вы не Кинг Уолью?
— Кинг Уолью, — объявил Кинг Уолью. — Не запустить ли нам немножко музычки на этой сраной станции?
— Ни под каким соусом.
— Ага, — сказал Кинг с широкой улыбкой. — Циник.
— Ну. Мистер Уолью, вы же видите, что творится в мире.
— Паршиво, да?
У Рейнхарта мелькнула мысль, что актер может заехать ему в нос за намек, что в мире паршиво. Но тут Джек Нунен вдруг решил вырваться на свободу. Уолью завалил его, как телка на родео.
— Малыш, — доверительно шепнул актер, поймав Нунена за лацкан. — Как там твоя женушка?
— А, прекрасно, Кинг. Прекрасно.
— Это прекрасно, — сказал Кинг. — Знаешь, она упругенькая в этих своих бриджах. Хорошо скачет. — Он игриво закатил глаза на публику.
— А как же, — сказал Джек, — она… она давно этим занимается.
Кинг Уолью громко рассмеялся и ущипнул Джека Нунена за щеку.
— Джек говорит, что его женщина давно этим занимается и потому она хорошая наездница, — объяснил он Рейнхарту.
Рейнхарт вежливо улыбнулся. Лицо Кинга Уолью опять приняло недовольное выражение.
— А ты, дружок? Ты женат?
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Я за женщинами не гоняюсь.
— Не гоняешься за женщинами? Так ты, верно…
К ним подошел Мэтью Бингемон с полным стаканом виски — больше не замечая Джимми Снайпа, который брел за ним, весь красный и вспотевший.
— Черт возьми, — сказал Бингемон. — Цепляешься к моим ребятам, Кинг?
— Что у тебя за артель, Бинг? Сплошь педерасты и циники.
— Ни черта подобного. Ребята — чистое золото. Они тебя, наверное, разыгрывали.
— Педерасты и циники, — сказал Кинг Уолью. — Я пошел в спортивный клуб, залезу в сауну.
Они обнялись, как два ковбоя на развилке дорог в Симарроне.
— Не пропусти сегодняшнего предприятия, слышишь? — сказал Бингемон. — Ну что? — Он повернулся спиной к Снайпу и обратился к Рейнхарту и Нунену: — Как вы, парни?
— Бингемон, — говорил Снайп, — вы дали мне обязательства, и я хочу, чтобы вы их выполнили. Вы же использовали мою организацию в наших общих целях, и у вас есть обязательства по отношению ко мне.
— Вы готовы, Рейнхарт? — спросил Бингемон. — Вы готовы насвистеть нам нынче вечером «Дикси»?[97]
— Конечно, — сказал Рейнхарт.
— Бинг! — сердито сказал Джимми Снайп, стараясь встать перед ним. — Выслушайте же меня!
— Вы будете представлять ораторов. У вас есть все необходимые сведения?
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Все как в аптеке.
— Я хочу, чтобы все было в порядке, Рейнхарт. Вы у меня уже выступали перед толпой, и, черт побери, сегодня вам лучше меня не подводить.
— Я уже выступал, — сказал Рейнхарт. — Как вы сами сказали.
— И прекрасно…
— Послушайте, Бинг, — говорил Джимми Снайп, — почему вы поворачиваетесь ко мне спиной? У вас есть обязательства передо мной.
— Ну как, Джек, отношения с телевидением у нас налажены?
— Будьте спокойны, Бинг, — сказал Джек Нунен.
— Бингемон! — заорал Снайп. — Сейчас…
Бингемон повернулся и положил на его плечо успокаивающую руку.
— Конгрессмен Снайп, — сказал он, — я твердо убежден, что ваша позиция касательно обязательств, которые мы, возможно, имеем по отношению друг к другу, отнюдь не противоречит моей. Я осмелюсь даже высказать предположение, что она полностью совпадает с моей.
Джимми Снайп облизнул губы и уставился в лицо Бингемону.
— Эти обязательства… подотрись ими, и дело с концом, дружок.
Снайп, побагровев, отступил на шаг.
— Бингемон, — сказал он, — ты последняя…
Бингемон перебил его:
— Осторожнее, сынок. Лучше не договаривай — ты же здесь у меня.
Снайп отвернулся.
— Убирайся! — негромко сказал Бингемон.
Никто не заметил, как Снайп вышел из кабинета. Из дальнего угла комнаты к ним подошел дряхлый сенатор Арчи Пиккенс со стаканом «Сазерн камфорт» и со свежей розой в петлице.
— Идите-ка сюда, Арчи, — позвал Бингемон. — Очень приятно, что вы с нами.
— Я пришел, господа, — сказал Арчи, изящно прихлебывая свой бурбон, — как король Лир, которому возвратили трон. Лир, доживший до победы Корделии и Франции, овеянный теплым ветром благодатной юности…
— В точку, Арчи, — сказал Бингемон. — Рад, что вы с нами.
— Да-да, — продолжал Арчи. — Теперь меня вдохновляет юность. Наш мир принадлежит молодежи.
— Молодежь встает на защиту нашей конституции, так, Арчи? Она сплачивается вокруг прав, которые завещали им отцы?
— Мэтью, именно об этом я намерен говорить сегодня. Я думал, вам это известно.
— Да, конечно. И все же я с нетерпением жду, когда услышу это из ваших уст.
Арчи поглядел на Рейнхарта и Джека Нунена и потрогал розу в петлице.
— Этот молодой человек — Снайп… не кажется ли вам, что он покинул нас в некотором расстройстве чувств?
— Чувств, Арчи? — игриво сказал Бингемон. — Я бы сказал — желудка.
Они добродушно засмеялись. Джек Нунен попытался присоединиться к их смеху, но они кончили, едва он начал.
— Как вы думаете, куда он пошел, Мэтт? — спросил Арчи Пиккенс.
— Я знаю, куда он пошел. Он пошел в клуб демократов. Он и раньше туда ходил — тайком. Но на этот раз пусть там и останется.
— Какой жадный юноша, — заметил Арчи. — Такой молодой и такой поросенок.
— Он мне что-то говорил про свою организацию, Арчи. Вы слышали, чтобы у него была организация?
— Вероятно, Мэтью, он имел в виду округ Квинтош, но он заблуждается. Кроме прыщей на заднице, у него ничего не было и нет. Как раз на прошлой неделе я был там в суде и — пусть аналогия немного натянута — почувствовал себя, как Маленький капрал, вернувшийся в Тюильри из ссылки. Мои старые капитаны, старые генералы бросились ко мне со слезами на глазах. — Он кинул взгляд на Бингемона. — Не без вашего содействия, Мэтью. Вместе, я убежден, мы, черт возьми, непобедимы.
— Насчет натяжки в аналогии вы правы, Арчи, — сказал Бингемон. — Старина Наполеон проиграл, в конце концов.
— Черт, — сказал Арчи, — как говорится у нас на Юге — Après nous la déluge[98]. Не примите на свой счет, юноши.
— Пойдите отдохнуть, Арчи, — заботливо сказал Бингемон. — Я заеду за вами в восемь.
— Всего хорошего, господа.
Все обменялись с ним теплыми рукопожатиями.
— Какой прекрасный старик — и как говорит! — сказал Бингемон, с нежностью глядя вслед удалявшемуся Арчи. — Я им горжусь. А знаете, я помню еще время, когда он был самым заядлым демагогом и сквернословом, который когда-либо покупал за виски голоса дураков.
Пока они разговаривали, народу в кабинете стало заметно меньше. Бингемон улыбался и махал рукой некоторым из уходивших, другие ускользали незамеченными.
— Мне жаль, что вам пришлось соприкоснуться с той стороной дела, которая не имеет к вам отношения, — объявил Бингемон, когда они остались одни. — Я намеревался обсудить с вами, как мне хотелось бы обставить вечер, но Джимми не умеет уходить вовремя.
Он подошел к столу и нажал кнопку. Где-то зажужжал звонок, и в кабинет вошли три человека в соломенных шляпах. Рейнхарту показалось, что он видит их не в первый раз, — они попадались ему на глаза в Латинском квартале.
— Только мистер Алфьери, — сказал Бингемон.
Двое из троих повернулись и вышли; мистер Алфьери, пожилой человек с добрыми глазами, снял шляпу и подошел, слегка поклонившись.
— Да, сэр, — сказал мистер Алфьери, — он пошел в клуб демократов.
— Ну конечно, — сказал Бингемон. — Джек, Рейнхарт, это мистер Алфьери, который сегодня обеспечивает нашу безопасность. Как у вас дела, мистер Алфьери?
— Ну, — начал мистер Алфьери с новым поклоном, — мы так все организовали, что гости на поле за столиками могут ничего не опасаться. У нас есть переносные сетчатые ворота, которые можно быстро собрать и разобрать; их мы затянем полосатым тиком, а поверху проходит колючая проволока, так что через них никто не перелезет.
— И они запираются?
— Да, сэр, они все запираются снаружи.
— Это принцип овладения аудиторией, — с улыбкой сказал Бингемон.
Джек Нунен нервно засмеялся:
— Другими словами, люди, платящие по сто долларов за столик, будут заперты снаружи?
Бингемон перевел взгляд с Рейнхарта на Нунена, засмеялся и положил отеческую руку на плечо Нунена.
— Да, — сказал он. — Они будут заперты.
Нунен испустил несколько тактов смеха — за компанию — и побледнел. Рейнхарт подошел к накрытому скатертью столу и плеснул себе бурбона в кофейную чашку.
— Джек, — сказал Бингемон. — Ах, Джек! Если начнется пожар, мы их выпустим. Но в такого рода делах необходимо принимать меры против паники — на случай, если вдруг начнутся беспорядки. Мистер Алфьери — специалист, и он это подтвердит. Встревоженная толпа не успокоится, если увидит, что почетные гости внизу вдруг кинулись к выходам. Поэтому мы в интересах общей безопасности устроили так, что в случае необходимости охранник агентства, одетый в форму, откроет ворота, и гость сможет удалиться через крытый проход.
— Как на скачках, — сказал Алфьери.
— Вот именно. Я не могу допустить, чтобы почетные гости бросились наутек, если какой-нибудь сукин сын начнет буянить. Алфьери, поставьте там охранников понадежнее. Им придется объяснять гостям на поле, что им ничто не угрожает.
— Будет сделано, — сказал Алфьери.
— У нас есть на две тысячи долларов охранников из агентства, а наши билетеры на верхних ярусах — все солдаты Возрождения. Нам никакие помехи не страшны. Тот, кто что-нибудь затевает, очень просчитается.
— Ну, — сказал Джек Нунен после секундного молчания, — а чего вы, собственно, ожидаете, Бинг?
— Ожидаю я конструктивного и плодотворного вечера с вдохновенными речами под звездами. А вот что я стараюсь предотвратить — это вопрос другой. Что вы скажете? — спросил он у Алфьери. — Что вы слышали?
— Из моих источников в полиции, — спокойно сказал Алфьери, — я узнал, что группы черных экстремистов могут устроить беспорядки.
— Негры! — сказал Джек Нунен.
— Они не попытаются ворваться внутрь, — объявил Бингемон. — В этом я уверен.
— Да, сэр, — сказал Алфьери, — внутрь врываться они не станут, но вы знаете, что Дворец спорта находится в районе, населенном преимущественно черными. Стоянки машин и прочее ничем не ограждены, а потому мы удвоим число охранников в этих местах.
— Ну а полиция? Что она делает?
— Сосредотачивается там — так это у них называется. Но вы же знаете, полиция не оказывает нам того содействия, какое хотелось бы. — Он виновато улыбнулся. — Я даже узнал, что кое-кто возражал против того, чтобы вам дали разрешение.
— Кто? — спросил Бингемон.
— Сэр?
— Как фамилия того, кто возражал?
— Малоун, — сказал Алфьери. — Начальник этого участка.
— У вас есть на него материал? После первичных выборов мы с ним разберемся.
— Он не один возражал, мистер Бингемон, — сказал Алфьери. — Был момент, когда все могло провалиться. Вы знаете, они держат национальную гвардию в боевой готовности.
— Это все проклятая шайка из муниципалитета, — сказал Бингемон. — Черт бы их побрал. А от кого еще, кроме негров, можно сегодня ожидать неприятностей?
— Всегда найдутся сумасшедшие фанатики и просто хулиганы, — сказал Алфьери, слегка пожав плечами. — Меры против них можно принимать, только когда они начнут действовать.
— Итак, все выглядит неплохо, — сказал Бингемон.
— Да, сэр. Многие ситуации, потенциально куда более скверные, развивались самым наилучшим образом.
— Хорошо, — сказал Бингемон. — Мне бы хотелось, чтобы ваши люди проводили конгрессмена Снайпа из города. Приставьте к нему человека.
— Уже сделано, — сказал мистер Алфьери и, церемонно пожав всем руки, удалился.
— Вы, ребята, — сказал Бингемон Рейнхарту и Нунену, — знаете толк в шоу-бизнесе. Но с толпами дела не имели.
Джек Нунен расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и принялся листать пачку бюллетеней, точно надеясь обнаружить в них информацию, подходящую именно для этой минуты. Ничего не найдя, он робко улыбнулся Бингемону.
— Черт подери, Бинг! Вас надо бы… — Он оборвал фразу и начал сначала: — Вы говорите так, будто речь идет о сборе ку-клукс-клана под сенью соснового бора.
Бингемон ласково кивнул.
— Джек, старина, — сказал он задушевно, — вы же об этом ничего не знаете, верно? Об этой стороне дела вы не осведомлены, так? Вы ведь работник радио, и только? Вы бы и не знали, что вам там делать, на смолистом воздухе.
Нунен шмыгнул носом и покосился на Рейнхарта:
— Не знаю, так ли это, Бинг…
— А как же! Конечно так, — сказал Бингемон.
Рейнхарт тихонько отошел к столу и налил себе скотча.
Того же, что у Джека Нунена.
— Вы пьете из-за меня, мистер Рейнхарт? — спросил Бингемон, не оборачиваясь.
— Совершенно верно, — сказал Рейнхарт. — Я пью из-за вас.
— Джек, этот мальчик не заблудится в бору. Ты его видишь? Такое у него выражение лица. Как-нибудь, Джек, мы с вами подпоим старину Рейнхарта и заставим его выложить, откуда он произошел. Возможно, мы узнаем много новенького. Верно, Рейнхарт?
— О, — сказал Рейнхарт. — Разумеется. У вас откроются глаза.
— Я это знаю, — сказал Бингемон. — Мне стоит только взглянуть на вас, детки, и я уже все про вас знаю. Я бывал в Голливуде. Забавный вы народ, ребята.
Джек Нунен отошел к столу и налил себе виски, выплеснув часть на скатерть.
— Я просто честный труженик, — сказал Рейнхарт, — и делаю свою честную трудовую карьеру.
— Умница, — сказал Бингемон. — Вот кто вы такой. — Он повернулся к Нунену и стал смотреть, как тот возится со щипцами для льда. — Джек, я не сравниваю вас с Рейнхартом, потому что с вас совсем другой спрос. Я просто показал вам, что человеку следует иногда учиться у своих подчиненных.
— Бинг, — сказал Джек Нунен со всей возможной твердостью, — мне кажется, я выполняю все, что беру на себя. Я полагаю…
— Ну конечно, Джек, — сказал Бингемон. — У меня к вам нет никаких претензий. Но, по-моему, на словах вы смелей, чем на деле. — Он нежно погладил локоть Нунена. — Вам придется действовать, мальчик, а не только говорить. Вас обоих вряд ли удивит, что наша цель — не развлекать публику. Правила индустрии развлечений, каковы бы ни были эти правила, тут неприменимы. Мы не воздушные замки продаем — вовсе нет. Ничего похожего.
Он отступил и окинул их взглядом художника, изучающего своих натурщиков.
— В настоящий момент с нами связано немало дураков, которые думают, будто мы заняты продажей воздушных замков. Но наше дело — действительность. Мы относимся к этому движению с полной серьезностью. То, что мы используем радио, вовсе не означает, будто мы витаем в облаках. Наша станция существует ради движения, а не наоборот. Вам, ребята, нужно как следует осознать этот факт, так как он станет яснее ясного, едва мы выступим в поход. Если вы не сможете усидеть в седле, то останетесь позади, а если вы останетесь позади, то поскорее убирайтесь с дороги, или то, что двинется вслед за нами, оставит от вас мокрое место.
Он пошел к двери, но на полпути обернулся к ним с улыбкой:
— Теперь все ясно? Яснее объяснить нельзя. Ну и прекрасно. Жду вас обоих во Дворце спорта в шесть тридцать.
Джек Нунен посмотрел на свои часы и отхлебнул виски.
— Учитесь! — сказал им Мэтью Бингемон. — Ясно? Учитесь!
Они молча стояли и смотрели, как за ним закрывается дверь, а стаканы леденели в их пальцах.
— Ему все равно, — сказал Нунен. — Ему плевать. Он может сказать про тебя все, что угодно, и при ком угодно.
— Даже при мне, — заметил Рейнхарт.
— Я не это имел в виду, — сказал Нунен. В его глазах было отчаяние.
— Я знаю. Я вас не упрекаю.
Джек Нунен опять умоляет, подумал Рейнхарт, опять переживает приступ жажды, которая нападала на него и раньше. Чтобы не видеть убитого лица, Рейнхарт проверил уровень виски в своем стакане. Капельку любви? В жопу, подумал Рейнхарт. Он будет домогаться ее, пока его не съедят живьем, и еще посолит себя перед этим. Капельку любви? И не надейся. Не сегодня.
— Послушайте, — сказал вдруг Нунен. — Он расспрашивает про меня? Вы не знаете, он приставил кого-нибудь следить за мной?
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Меня и приставил.
Лицо Нунена застыло. Он поставил свой стакан и испуганно икнул.
— Вы шутите? Если бы вас, вы бы мне про это не сказали. Послушайте: я сообщу ему, что вы мне это сказали. — Он сделал неуклюжий шаг вперед, угрожая, томясь страхом. — Не шутите такими вещами.
Рейнхарт допил свой стакан и повернулся к двери.
— А чем еще шутить? — спросил он.
Он пошел по коридору в студию «Б», где Ирвинг прокручивал пленку с записью проповеди Фарли-моряка.
— Нет, ты только послушай, — сказал Ирвинг, задыхаясь от смеха.
— Подвези меня сегодня, — сказал Рейнхарт, — и выпьем за мой счет.
— Ладно.
— Встретимся у дома девятьсот двадцать на Сент-Филип-стрит около шести.
— Ладно. Но только послушай. Это та проповедь, где он призывает изгнать из города всех коммунистов, дабы Отец Вод[99] нес свои воды в море незамутненными.
— Значит, в шесть, — сказал Рейнхарт.
В вестибюле он прошел мимо группок скучающей враждебной прессы и сбежал по лестнице на улицу.
Он перебежал под носом у машин половину Канал-стрит и, почувствовав боль в спине, остановился на зеленом островке посередине. Первый холод взбодрил людей, и они резво шли мимо витрин Торнейла; на краю тротуара толкались и болтали подростки; женщины, нагруженные пакетами, выходили из дверей магазина и, нюхнув остывшего воздуха, с затаенными улыбками спешили прочь. На шестом этаже Рейнхарт увидел цепочку белых лиц под флюоресцентным светом — женщины за машинками шили там постельное белье. Мимо проехал трамвай к Каронделет-стрит; кто-то крикнул ему в лицо из окна, забранного сеткой.
— Ладно-ладно, — сказал Рейнхарт.
Наконец он перешел на другую сторону и увидел, что у центовки что-то происходит. Впереди за толпой прохожих раздавались сердитые возгласы и испуганное женское аханье; у края тротуара стояли два полицейских мотоцикла. Рейнхарт свернул за угол и увидел, что причиной смятения были два молодых негра в темных вискозных костюмах, расхаживающие с плакатами в руках перед витринами магазина. Один — высокий, очень темный юноша с большой уродливо приплюснутой головой — нес плакат с надписью: «Не покупайте у Джима Кроу»[100]. На плакате второго, атлетически сложенного крепыша с тяжелым подбородком, было написано: «Свободу — теперь же!» Чуть в стороне от них, возле фотографий обнаженных красавиц в витрине кинотеатра «Веселый Париж», десяток молодых белых размахивали руками и пели пародии на «Боевой гимн республики». В толпе, собравшейся возле них, Рейнхарт заметил Моргана Рейни и тут же потерял его из виду.
Худенькая старушка, которая шла рядом с Рейнхартом, увидела плакаты и судорожно схватилась за воротничок платья.
— Почему никто из молодых людей не положит этому конец? — спросила она у него.
— Все в порядке, — говорили полицейские, — все под контролем.
Они расхаживали взад и вперед возле своих мотоциклов, поглядывали на группу у кинотеатра и декламировали свое заклинание.
Когда Рейнхарт проходил мимо толпы белых, из нее выскочил старик в парусиновом комбинезоне и зашагал рядом с ним.
— Видите? — спрашивал старик в комбинезоне, вцепившись в его локоть. — Видите?
Рейнхарт продолжал идти, стараясь стряхнуть его руку.
— Сегодня вечером, — сказал старик, — будет полный расчет. И берегитесь, сукины дети. Мы вечером выпустим кишки черномазым. Мы перережем им глотки при лунном свете.
Рейнхарт вырвал локоть и юркнул в толпу.
— Нынче вечером черномазым конец! — крикнул старик ему вслед.
Появилось двое солдат Возрождения с пачками красно-бело-синих листовок.
— Хотите знать, что происходит? — спрашивали они толпу. — Хотите знать, какие враги их подстрекают?.. Сегодня вечером, — говорили они. — Приходите и узнаете! Истина сделает вас свободными!
По тротуару шли десятки негров, они несли покупки, они ничего не видели.
Рейнхарт быстро пошел к гостинице «Рим». На площадке у двери Филомены он поглядел на небо и увидел, что дождевые тучи уносятся к заливу; над озером очищалось синее осеннее небо. Вечер будет ясным и погожим. Он постучал в дверь Филомены.
— А! — ответил голос Филомены. — Я… не…
— Филомена! Это Рейн. Рейнхарт.
Он услышал позвякивание ортопедических шин Филомены, звук отодвигаемого от двери комода.
— Рейнхарт… Рейнхарт… — бормотала Филомена.
Она открыла дверь и встала перед ним в белых шортах и футболке с вырезом; волосы рассыпались по плечам — блеклое пожелтелое украшение на восковой коже.
— А, дружок! — сказала она. — Входи, милый.
— Ты не видела Джеральдину? — спросил Рейнхарт. — Она была тут?
— Входи, милый, — сказала Филомена. Она протянула худую изящную руку и погладила лацкан его пиджака. — Какой красивый костюм!
— Мне некогда, — сказал Рейнхарт. — Можешь ты мне сказать: была тут Джеральдина? Ты ее видела в последнее время?
— Ты что, не можешь зайти? — пропела Филомена. — Зайди.
— Филомена, — устало сказал Рейнхарт, — ты знаешь, кто я, правда, детка? Рейнхарт… я Рейнхарт.
— Ну да, — сказала Филомена.
Рейнхарт заглянул ей в глаза, они затягивали его, он прислонился к косяку для устойчивости. «Какой знак?» — подумал он. Ее рука сползла с пиджака, пальцы тронули внутреннюю сторону его бедра. Какой знак? Он смотрел в глаза Филомены и видел в них одновременно блеск бритв на бархате… отражение фар в илистой воде… небо над раскопанными могилами. Господи, подумал он. Глаза Филомены были голубые, голубым безумием искрилась их поверхность, засохшая пена безумия в ободках радужки. (И какой ужасный, длинный голубой путь проляжет на дно преисподней, в глубокую пропасть этой сверкающей голубой болезни.) Любовь, любовь, думал он, ощущая на себе ее руку. Если может быть отдых в безумии, то он сюда вошел. Рейнхарт ощущал дрожь желания и усталости… отдохнуть, отдохнуть… глаза безумия, двери склепов. Чего? — подумал он и попытался отодвинуться.
— Да-да, родной, — сказала Филомена… голос ее был внятен, полнозвучен… конечно, она очень хорошо пела. — Я знаю, кто ты. Я знаю.
Рейнхарт резко повернулся. Рука Филомены схватила его крепче. Он согнулся пополам, поймал руку, скребущую ногтями по его бедру.
— Черт, — сказала Филомена. — Черт…
Рейнхарт оперся на перила балкона и почувствовал, как они подались под его руками, дерево скрипнуло и казалось, не выдержит. Бетон загаженного голубями проулка колыхался перед его глазами.
— Тебе здесь не на что опереться, — сказала ему Филомена. — Тебе надо ходить, как кошечке.
Он снова поглядел ей в глаза.
— Чего тебе надо, Рейнхарт? Чтобы я знала, кто ты?
— Джеральдину, — медленно выговорил Рейнхарт. — Мне нужна Джеральдина.
— Тебе нужна Джеральдина? Она где-то тут, милый. Она никуда не девалась. Она где-нибудь там. В парке. В баре Флейтли. А ты был в ее старой комнате? Может, она там, милый.
— Да, конечно, — сказал Рейнхарт. — Спасибо.
— Ах, — сказала Филомена. — А ты что сделаешь, жеребчик, — хочешь улететь? Улететь? Мне не бывает больно, — сказала она, грустно покачав головой. — Никогда.
— Ладно, — сказал Рейнхарт. Он вынул из бумажника и дал ей пять долларов.
— Скажи «люблю» деньгами. Скажи большой пятидолларовой бумажкой. — Филомена ушла в комнату. — Я поеду с ней на пляж Понтчартрейн и попрошу мужчин помочь мне на всех аттракционах. Потому что я калека.
— Ну да.
— Мне не больно, — сказала Филомена. — Никогда. Ну и много ли мне радости от того, что знаю, кто ты?
Он осторожно прошел по балкону и, войдя в дом, зашагал по желтому, обшитому деревом коридору. В комнате, где прежде жила Джеральдина, на кровати спала женщина с опухшим лицом и спутанными черными волосами; рядом стоял полосатый картонный чемодан. Рейнхарт несколько секунд простоял в дверях, прислушиваясь к ее дыханию, а потом спустился вниз и направился к бару Флейтли.
Рейнхарт заказал виски, и бармен сообщил ему, что видел его девочку.
— Она тут, если вы желаете ее повидать, — сказал бармен.
Рейнхарт допил виски и кивком заказал еще.
— Где?
— Я сейчас скажу, чтобы она вышла, — сообщил бармен. — Закажете и для нее?
Рейнхарт заказал и для нее, а бармен вышел во двор через дверь, в которую было вставлено зеркало. Рейнхарт допил вторую порцию и выпил ту, которую заказал для своей девочки. Через минуту-другую из-за зеркала появилась девушка в брюках, расшитых блестками, и села на табурет рядом с ним.
— Вернулись опять счастливые денечки, — сказала девушка.
Рейнхарт заказал еще две порции и поглядел на девушку. У нее были черные волосы, перекрашенные в рыжие, и удлиненное красивое несчастное лицо.
— А я-то думал, — сказал Рейнхарт, — что это будешь не ты, а другая.
— Почему? — спросила девушка и игриво посмотрела на него поверх сверкающего края стакана.
— Видишь ли, — сказал Рейнхарт, — есть другая девушка. Ее зовут Джеральдина, понимаешь? Волосы у нее белокурые, а на лице шрамики. Мне нужно ее отыскать.
Девушка безразлично кивнула.
— Ясно, — сказала она. — Иногда она сюда заходит. Не то чтобы постоянно. Просто заходит иногда.
— Где она живет?
— Не знаю, — сказала девушка.
— Где? — спросил Рейнхарт. — Десять долларов.
Девушка поглядела на него с изумлением.
— Нет, правда, — сказала она. — Я не знаю, где она живет. А зачем она тебе понадобилась?
— Для тепла, — сказал Рейнхарт.
Девушка посмотрела на него и засмеялась, истолковав это по-своему.
— Для тепла, — повторила она. — А ты что, тебе холодно? И все?
— Именно, — сказал Рейнхарт. — И все.
— Хочешь выпить? — сказала девушка. — Будет тепло.
— Верно, — сказал Рейнхарт. — Давай выпьем.
Бармен снова налил им и похлопал по стойке, напоминая о деньгах. Рейнхарт положил на стойку пять долларов.
— Что будешь слушать? — спросила девушка, сгребая в горсть сдачу. — Тебе нравится «Иди, не беги»? — Она подбежала к музыкальному автомату и накормила его четвертаками.
— Этой нет, — сообщила она, вернувшись. — Пусть будут мамбы — не одна, а много. Мамбо! — объявила она, и мамбо загремело пронзительными печальными трубами. — Потанцуем?
— Чакона, — сказал Рейнхарт.
— Чакона? — сказала девушка. — Я же не Чакона. Да ты ведь не знаешь! Откуда я? — пристала она к нему. — Откуда?
Рейнхарт допил виски.
— Откуда? — сказал он. — Ну-ка, скажи.
— А! — сказала девушка. — Ни-ка-ра-гу-а! Что, съел? Ни-ка-ра-гу-а.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Чудесное место.
Девушка засмеялась:
— А хочешь, я скажу это еще? Ты же хотел, чтобы я сказала «Никарагуа». Тебе понравилось. Ты угости меня, а я тебе два раза скажу «Никарагуа».
— Ты скажи мне два раза «Никарагуа». А я покажу тебе фокус.
— Какой фокус? Ни-ка-ра-гу-а, — сказала она, строя глазки над стаканом. — Ни-ка-ра-гу-а.
— Обалдеть, — сказал Рейнхарт.
Он встал, на миг увидел себя в дверном зеркале и повернулся к девушке:
— Фокус вот какой: я засуну руку себе в глотку, крепко ухвачу внутренности и буду тащить их наружу, пока не вывернусь наизнанку. Мне такой фокус ничего не стоит сделать, потому что я из тех, кто углублен в себя.
— Я отойду, — сказала девушка. — Ты что, шутишь?
— Нет-нет, — заверил ее Рейнхарт. — Бывают же гуттаперчевые люди; может быть, у тебя дома в Никарагуа есть гуттаперчевый двоюродный брат, а может, у кого-нибудь из твоих братьев — шесть пальцев. Только и всего. Углублен в себя. Нравственно, социально, политически, гуманистически, трагически, исторически, космически, пасторально углублен в себя. И чтобы уснуть, я выворачиваюсь наизнанку.
Девушка смотрела на него с опаской. Он положил руку ей на плечо.
— А когда я полностью вывернусь, милая, то расплывусь у твоих ног серой дурно пахнущей пленкой — эктоплазмой, по виду и по консистенции схожей со старым камамбером. Поняла? Я сделаю это для тебя, потому что ты так красиво произносишь название своей родины… В центре этой эктоплазмы обрати внимание на большое количество тоски дерьмового оттенка. Ты заметишь, что она вся в маленьких присосках и непрерывно пульсирует. Это потому, что она всегда голодна. Кроме тех случаев, когда я забиваю ее до бесчувствия.
Музыкальный автомат грянул новое мамбо. Девушка повернулась к автомату, словно ища спасения, а потом посмотрела на бармена, который писал что-то в счетной книге.
— А потому я должен ее постоянно кормить. Понятно? Я кормлю ее всякими тоскливыми вещами, ясно? Я кормлю ее дохлятиной, безумием, визгом и чириканьем моего сознания. Но она ест все. И такой хищной зверюги больше в мире не найти, детка, потому что она съедает то, чего боится. Ясно? Когда она чего-нибудь пугается, то протягивает синие свои присосочки и съедает. Она жрет хромых и увечных, понимаешь? И здоровых, и целых, и все время она жрет меня. Кроме тех минут, когда я забиваю ее до бесчувствия. И знаешь, что она еще ест? Я тебе скажу, что она еще ест, потому что ты мило произносишь «Никарагуа». — Он наклонился и шепнул на ухо девушке: — Она жрет любовь. Хлюп. — Он всосал ртом воздух. — Она высасывает любовь. Ты когда-нибудь высасывала любовь? Когда эта штука высасывает любовь, она делается синей и тоскливой, как крики, писки и смертоподобные штуки… Ну, — сказал он, гладя ее по плечу, — считай мне до трех… Я тебя не обманываю. На счет три я для тебя вывернусь. Если у тебя есть слезы, дочка, приготовься сейчас их пролить. На счет три… и если в тебе есть любовь, давай ее сюда. Дай мне любви, моя красивая и чистая, а я лягу и высосу ее досиня и плюну ею в твое красивое и чистое личико.
Он сделал знак бармену подать еще два стакана.
— Ты сначала не был психом, — сказала ему девушка, — а теперь ты псих.
Она встала, сделала несколько шагов к гремевшему автомату и заплакала.
— Ты сумасшедший паразит. Говоришь мне эти пакости за то, что я не твоя баба. Сумасшедший! — закричала она ему. — Сумасшедший!
Бармен поглядел на нее и продолжал писать в счетной книге.
— Который час? — сказал Рейнхарт. — В этом вся суть.
Девушка стояла посредине зала и плакала, а вокруг нее грохотало мамбо.
— Ты слышал, что он говорил? — крикнула она бармену. — Я не хочу…
— Слышал, — сказал бармен, глядя на деньги Рейнхарта, лежащие на стойке. — Он тебе ничего такого не сказал. Пьяный треп — и все.
— Нет, сказал, — возразил Рейнхарт. — Эксгибиционизм, — добавил он, — неодолимая потребность всех, кто углублен в себя.
Он взял пять долларов со стойки, подошел к девушке и сунул бумажку ей в руку.
— Я несу тебе благую весть, — сказал он. — Никогда больше до конца своих дней ты меня не увидишь. Прими мои торжественные заверения. Ни при каких обстоятельствах.
Девушка взяла деньги, не повернув к нему головы.
Рейни почти всю ночь прошагал по пустынным улицам. Когда пошел дождь, он сел в автобус и доехал до конечной остановки, где услышал звуки ночных болот, разносившиеся по воде. Из темных садов на него лаяли собаки. Где-то он прошел мимо ночной закусочной — сидевший в одиночестве раздатчик пугливо косился на широкое стеклянное окно.
Напрягая рассудок, Рейни старался решить, что делать дальше. Всю свою жизнь он чувствовал, что на него возложена какая-то обязанность и что эта миссия входит в договор, заключенный между ним и жизнью. Даже когда он переставал жить живой жизнью, это его не освобождало — он не мог отречься от этой обязанности и продолжать жить.
Он знал, что превратился в духовного калеку, что не выдерживает натиска обстоятельств, что у него нет резервов. Но в отдыхе ему было напрочь отказано, и ему казалось, что он должен действовать так, как если бы была причина у этого отказа.
Он не переоценивал своих возможностей: он знал, что не способен преодолеть сопротивление. И что бы он теперь под конец ни сделал, это надо делать быстро и нести все последствия. Без сомнения, думал он, это будет что-то совсем малоценное, но вопрос не в этом. Если бы он начал раньше, то мог бы сделать что-то значительное, но теперь слишком поздно.
В одном он был уверен твердо: он пойдет завтра вечером на это их сборище.
Было уже очень поздно, когда он сел в автобус, шедший к центру. Он оказался совсем один, если не считать двух парочек, сидевших впереди, — служащих аэропорта, которые работают в ночную смену. Рейни не нравились их голоса: в них чудилось что-то знакомое и неприятное, о чем он не хотел вспоминать. Он тревожно смотрел в окно автобуса на бежавшие по уже почти ясному небу облака, странно прозрачные, обведенные по краям лунным светом. Когда снаружи потянулись знакомые улицы Заднего города, он встал и вышел из автобуса, ища укрытия во мраке, окутывавшем негритянские трущобы.
Он свернул в сторону от баров Саут-Рэмпарт-стрит на пустынные улицы. Машинально он пошел к гостинице Клото, и к тому времени, когда он добрался до нее, в нем возникла томительная тоска по дню и свету. Но когда он перешел замусоренную площадь и заглянул в окно вестибюля, была глухая ночь.
Сторож подметал пол и хлопал щеткой по разбегавшимся мышам. Его губы непрерывно шевелились.
Рейни подошел к окну кафе и увидел, что Рузвельт Берри у пустой стойки пьет вино из пивной кружки. Он вошел и встал рядом с журналистом.
Берри невесело поглядел на него и ничего не сказал.
— Мы расквитаемся, — сказал Рейни. — По-моему, я могу оказать вам услугу.
— Так я и знал, — сказал Берри. — Входил сюда и знал, что нынче у меня счастливый день, а теперь являетесь вы с намерением оказать мне услугу. Ну что мне от вас может быть нужно? Убирайтесь-ка отсюда, пока с вами ничего не случилось.
— Я еще не знаю какую, — сказал Рейни. — Но какую-то непременно.
Берри поглядел на грязную рубашку Рейни, на его лицо, осунувшееся от усталости.
— Вы свихнулись, друг мой, — сказал он спокойно. — А мне не жаль вас. Вероятно, мне следовало бы жалеть, что вы свихнулись, но я не жалею. Впрочем, одно я вам скажу. — Он похлопал Рейни по плечу с вялым дружелюбием. — Я и не рад.
— Я собираюсь схватиться с ними. У меня нет другого выбора. Ради себя, ради жизни. Я хочу, чтобы вы знали об этом и были свидетелем.
— Чушь, — сказал Рузвельт Берри.
— Что бы это ни было, — сказал Рейни, — я хочу, чтобы кто-нибудь знал: это было сознательное и обдуманное действие.
— Ну-ну, — сказал Берри радостно, — просто замечательно, дорогой. Сознательное и обдуманное действие, а? И вы хотите, чтобы я при этом присутствовал? Так разрешите сообщить вам, недотыка, что я намерен присутствовать только при собственном отбытии из здешних мест. И не позволю, чтобы сумасшедший лишал меня столь необходимого мне отпуска.
Он допил вино в кружке.
— Друг мой, — сказал он Рейни, — вы меня достали своими бреднями. То есть как это вы схватитесь с ними? И кто, по-вашему, эти «они»? У вас совсем ум за разум зашел. Вы что собираетесь сделать? Вы всему человечеству хотите порадеть — вот и получите. Вас все поимеют!
— Но не сегодня еще, — сказал Рейни.
— Правильно, не сегодня. Но будете и дальше встревать — они сотрут вас в порошок. Вы уже заработали себе неприятности.
— Я сделал что мог, — сказал Рейни. — И пока не явилась полиция, я даже не думал, что сделал так много.
— Они займутся вами, когда завтра вечером докончат то, что начали. После этого, как предполагается, многое пойдет по-другому. Ну а я уезжаю в отпуск.
— Вы говорите про это «возрождение»? — спросил Рейни. — Про митинг на стадионе?
— Да, — сказал Берри, — про это самое.
— А что вам известно?
— Я что, по-вашему, осведомитель? — Берри подошел к двери, которая вела в вестибюль отеля, и заглянул туда. Потом притворил дверь и несколько секунд простоял возле нее, прислушиваясь. — Ну что же, вы правы, — объявил он Рейни, неторопливо возвращаясь к стойке. — Я осведомитель. Но только из любви к искусству. — Он налил себе в кружку еще вина. — Этот митинг состоится в Большой Лавочке дядюшки Лестера. Он собирается завтра превзойти самого себя, потому что ему предстоит устроить там не более и не менее как небольшие расовые беспорядки. Заправилы позаботятся о восстановлении своего закона и порядка, а нас, мальчиков, прижмут к ногтю, чтобы мы и пикнуть не смели. Это будет вроде второго «Рождения нации»[101], а на роль злодея они подрядили Лестера. Он подошлет своих ребят — в решительный момент они должны будут появиться на стадионе, вопя что-нибудь. В теории предполагается, что они выберутся оттуда живыми и получат условленную плату, а тем временем одна компания белых возьмет верх над другой.
— Вы хотите сказать, что он намерен инсценировать расовые беспорядки?
— Для беспорядков нужны две стороны, и он поставит одну из них — ту, которая потерпит поражение, само собой разумеется. Кроме того, что-то вдруг стало очень легко организовывать протесты против этого митинга. Обычно Лестер протестов не одобряет, но вот на завтра они как-то очень быстро подобрали пикетчиков. А Лестер в сторонке. Полиция в сторонке. Странновато получается.
— Кто стоит за этим?
— Не знаю, — сказал Берри. — Хитрые техасские денежки.
— У них ничего не выйдет, — сказал Рейни. — Это невозможно.
— Я знаю, дорогой. Я знаю, что у них ничего не выйдет. Даже вы знаете, что у них ничего не выйдет. Но они-то этого не знают, а потому, глядишь, и добьются своего.
— Какое-то безумие, — сказал Рейни. — Зачем им понадобилось устраивать такое сумасшествие?
— Видите ли, друг мой, это все та же старая история: кто хуже. Но по моему мнению, мнению журналиста, они сядут в лужу. Во-первых, этот стадион находится в негритянском районе. А к тому же я слышал, что завтра там соберутся еще черные, которые не работают у Лестера, и вот их умиротворить будет потруднее. И еще: во всей этой операции есть какая-то гнильца. Ничего похожего на добрые старые времена подначивания черномазых. Знаете, мне кажется, кое у кого из этих жирных котов есть в характере легкая склонность к самоубийству. Они помнят Аламо[102], ясно? Они думают, что пока вам не устроят хорошенькую резню, вы и знать не знаете, как это бывает.
— Они сумасшедшие, — сказал Рейни.
— Что ж, ведь и вы тоже, детка, не в своем уме, так почему бы вам не присоединиться к ним? — Он допил вино и весело посмотрел на Рейни. — Черт подери! Конечно. Вы же хотите оказаться в центре событий. Ну так отправляйтесь туда и задайте им перцу. Скажите, что вас они надуть не смогут.
— Так я и сделаю, — сказал Рейни. — Пойду туда.
— Черт, — сказал Берри. — Надеюсь, это не просто болтовня. Сто лет не получал удовольствия от газет. Хочу прочесть о вас.
— Да, — сказал Рейни. — Я пойду туда. Я должен что-то сделать.
Берри поставил кружку и отошел от стойки.
— Смотрите не подведите меня, — сказал он, поправляя соломенную шляпу. — Не то я пожалею, что рассказал вам.
Он оглядел кафе и вышел в темноту. Над улицей проносились обведенные лунным светом облака. Не было заметно никаких признаков утра.
Рейни заглянул в вестибюль гостиницы. Швейцар ушел, за конторкой не было никого. В одной из верхних комнат негромко играло радио.
Он вернулся в кафе и сел за столик у стены. Время от времени он поглядывал в окно, не забрезжил ли день, но там была только ночь. Кто-то расхаживал взад и вперед по комнате над его головой.
Он уткнулся лицом в руки и увидел ночные облака.
Когда он поднял голову, в кафе было почти совсем темно. Лампы над стойкой погасли, но дверь, ведущая в посудомойную, была открыта, и за ней виднелась лампочка без абажура, висевшая над глубокой раковиной. На улице стоял непроницаемый мрак.
Он со скрипом встал и увидел, что у двери в судомойню, в плетеной колыбельке, поставленной на стул, лежит младенец. Рейни подошел к нему: этого ребенка он видел несколько недель назад на кухонном столе, во время первой встречи с мистером Клото. Ребенок спал под розовым одеяльцем: его волосы были перевязаны грязными красными ленточками. Рейни положил ладонь на одеяльце, и в это время в дверях появился мистер Клото. Мистер Клото задумчиво посмотрел на ребенка и потрогал ленточки.
— Надвигался ураган, — сказал он Рейни, — но ушел в море.
Рейни рассматривал мистера Клото в свете тусклой лампочки. Ему казалось, что в комнате есть еще люди: он на мгновение словно увидел, что кто-то сидит, положив локти на столик, в темноте у окна.
— Все кончено, — сказал Рейни. — Мы больше не будем брать интервью. Я собрал все нужные мне сведения. Я разделаюсь с вами.
— Рейни, — ласково сказал мистер Клото, — лучше поищите, где бы преклонить голову. Это вам не по силам.
— Мне все равно, — сказал Рейни. — Я больше в этом не нуждаюсь.
— Вы увидите, как мир сужается. Вы увидите, как мир становится маленьким.
— Я это уже видел.
— Вы думали, что вы свободны и вам позволено действовать во всем мироздании. Вы ничего не знали о Ящике. Вы думали, что можете влезть туда, куда вам не положено, заварить там кашу, а потом выйти.
— Нет, — ответил Рейни. — Я никогда не думал, что свободен. Вам нечего мне сказать. Я знаю не меньше вас.
Мистер Клото прошел мимо него, медленно приблизился к окну и задернул занавеску.
— «Мамочка, позволь, я выйду поиграю в темноте», — пропел он по-матерински ласково. — Где сейчас ваша мамочка? Мамочки нет, детка. Человечек совсем один?
— Да, — сказал Рейни, — я один.
— Значит, нечего вам и соваться. Вы ни с кем не в силах разделаться.
— Увидите.
Клото подошел и протянул толстый указательный палец спящему младенцу. Ребенок проснулся, схватил палец и не отпускал.
— Я и так устал от вашего вида. Да я мог сделать вас своим, если бы захотел. В глазах остальных — вы мой. Но я от вас откажусь.
— Если я один бессилен, то и вы тоже. А вы останетесь один.
— Ах, мистер Рейни, — сказал Клото со вздохом, — опять тщеславие. Больные иллюзии. Я никогда не бываю один. — Он улыбнулся. — Если бы вы были нормальным человеком, вы бы не сидели тут. Если бы вы не повредились в уме, то даже я вас уважал бы. Но вы просто дурак. Неужели вы не понимаете?
— Каков я, не имеет ни малейшего значения. Если то, что я сделаю, ни к чему не приведет, это тоже не имеет значения. Но ничто не дается даром, Клото. Даже вам. Жизнь не греза, и люди реальны, и бездушный прах пробуждался не для того, чтобы вы творили ритуал жизни-в-смерти[103]. Есть завет.
— Вы мне говорите, что ничто не дается даром? — сказал мистер Клото. — Вы?
— Этот завет заключен и со мной, — сказал Рейни. — Говорю вам, я свидетель о нем и участник. И я выступаю против вас.
— Ну что ж, извольте. Но разрешите сказать вам, что и вы — опора существующего порядка. Пока находятся люди вроде вас, все будет идти как по маслу. Право, не знаю, что было бы со мной без вас.
— Нет, — сказал Рейни. — Это немыслимо.
— У каждого человека есть свой девиз, братец, и лучшего вам не найти. Вы думаете, это немыслимо, глупец? Узнай вы, какой у меня девиз в жизни, вы бы сильно удивились. Впрочем, вас удивить легко, так уж вы устроены.
Рейни отступил и быстро поглядел на улицу. За занавеской по-прежнему было темно.
— Пора бы наступить утру, — сказал он. — Ночь сегодня очень длинная.
— Ничего, кроме ночи, вас теперь не ждет. Мир для вас больше освещаться не будет. Привыкайте к тому, что есть.
— Вы, Клото… — сказал Рейни. — Вы не можете отнять у меня свет…
— Могу, — сказал Клото. — Я уже его отнял.
— Вы не можете погрузить меня во мрак… когда мне еще надо многое сделать.
— Если вам нужен свет, придется взять его у меня.
— Если так, я могу взять, — дрожа, сказал Рейни. — Все, что вы мне дадите, я использую, чтобы сразить вас, потому что ваша сила в этом не больше моей.
Мистер Клото мелодично рассмеялся и почесал нос. Его перстни сверкнули в глаза Рейни.
— Да, я могу дать вам свет и утро. Хотите, чтобы я это сделал, малыш?
— Да, — сказал Рейни.
— Уверены?
— Да, — сказал Рейни.
— Готово! Глядите сюда!
На красной клеенке стола, на лице ребенка, сидевшего на стуле, на грязных половицах кафе полоса тусклого света расширялась, становилась ярче. Морган Рейни перевел с нее взгляд на лицо мистера Клото и в страхе попятился.
— Вы белый, — сказал он.
Человек перед ним был белым. Алмазы мерцали в его глазах, кожа наполнилась внутренним свечением, словно кипящая сталь, и ужасный свет ее залил каждую крошку и пятно в комнате, превратил тараканов, раздавленных на стене, в звездные хрустальные точки, и каждый стакан и бутылка в баре раскалились добела. Все цвета и формы растворились в беспощадном сиянии мистера Клото. Морган Рейни поднес руки ко лбу и увидел, что они фосфоресцируют. Пораженный, он отвернулся от белого слепящего лица.
— Бело, как днем, — раздался голос мистера Клото.
Перед Морганом Рейни разлилось белое утро, тьма исчезла без следа. Глядя в ослепительный блеск, он видел над ним чистую синеву занявшейся зари, целомудренной и сияющей. Это было чудесное утро, веял ветер, неся шорохи колышущихся высоких трав, и Рейни шел вперед, силясь разглядеть и расслышать, что оно ему открыло.
До него донеслись голоса, и, прислушавшись, он уловил в их зове что-то зловещее — пение, смех и вопли боли, приносимые порывом душистого ветра. Он остановился, не понимая, кто может вопить от боли под таким небом.
— Клото! — позвал он.
— Вот ваш день, — сказал голос мистера Клото. — И света сколько угодно.
Голоса зазвучали ближе, и он внезапно понял, что именно он слышит и почему свет так ясен. Его обдувал душистый от запаха полей ветер американского утра, и он четко слышал каждый голос, приносимый ветром. Соболезнования, обещания, скрытые насмешки, обольщения, лживый смех, еле сдерживаемая истерика, прерывистое дыхание, нежность, страх, внезапный взрыв страсти, унижение, вежливая жестокость, вежливый обман, ложь, которой верят, ложь, которой не верят, — все это звенело в его ушах и замирало вдали.
Все это он слышал раньше, каждый тон был насыщен любовью, или отвращением, или ужасом, или горем; ни один голос из его жизни не остался не услышан. Даже голоса испуганных родителей, даже голос Бога его детства, даже голоса из снов, навевавшие страх, полуизвестные — все звучали в его ушах. И были знакомые голоса, хотя и никогда не слышанные.
Он слышал в американском ветре, как пожилые дамы, запинаясь, бормочут слова молитвы, он слышал проклятия фермеров на заре, он слышал летние возгласы тысяч забытых детей, хныканье пьяных, слышал, как кричат люди, перекрывая грохот машин, и как они, запинаясь, еле слышно бормочут в зале суда, и как монотонно причитают священники. Он слышал голоса полицейских, твердые, как булыжник, и голоса молодых бизнесменов за ланчем, и смех осатанелых толп, и смех детишек в супермаркете.
Калвин Минноу говорил с ним — сухо, сдержанно, в испуге, — вопили покаянно грешники, интеллигентный голос пилота произнес: «Когда мы сбиваем косоглазых, мы сбиваем всех косоглазых, и больших, и маленьких», и Рейнхарт по радио говорил: «Вы можете сэкономить шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят процентов», и доктор где-то в благотворительной больнице, наклонившись над пристегнутой женщиной под наркозом, говорил: «Сначала освободим от фекалий, а потом извлечем плод». Мачете врезались в сочные стебли зеленого тростника, совковые лопаты ровняли глинистые обочины проселков в краю его детства, черные женщины звали Иисуса, мужчины смеялись возле скрипучих лебедок, а над ними кружили крикливые чайки.
Взошло солнце, сияние его ошеломило Рейни, а голубое вокруг было таким глубоким и ярким, что глаза отказывались смотреть. Зеленые безлесные холмы высились со всех сторон, и осиянный воздух, казалось, светится сам по себе.
Рейни повернулся и увидел, что из солнца на него надвигается толпа. Когда первые ряды приблизились, он увидел, что лица людей окровавлены и что многие ему знакомы. Толпа наваливалась на него, угрожая сокрушающим, окровавленным объятием.
— Я не могу! — крикнул он. — Я не выношу, когда ко мне прикасаются!
Высоко вверху маленькие сияющие самолеты кружили в небе, поливая зеленые холмы огненным ливнем.
— Самое обыкновенное утро, — сказал голос мистера Клото. — Хотите, чтобы опять было темно?
— Да, — сказал Рейни.
И стало темно. Он был в чаще, звеневшей ночными насекомыми. Перед ним лежала поляна, где на земле мерцали тлеющие угли. Где-то в темноте пели люди. Пение удалялось и замирало.
По поляне скользнул луч света, и он увидел бочку из-под бензина, которая стояла на дымящихся камнях посреди ямы, засыпанной мусором. Через край бочки бежала дымящаяся смола, а из нее торчала фигура, похожая на грубо вырезанную статую. Из-под мышек фигуры и с ее шеи на обугленную траву свисали три почерневших куска веревки.
В полосу света вошел толстяк и уставился на фигуру; толстяк судорожно глотнул, и его широкое красное лицо исказилось от возбуждения. Глаза у него выпучились, уголки рта взволнованно задергались.
— Черт подери! — сказал толстяк. Он отступил на шаг и хлопнул себя по бедру. — У-ю-ю-юй! — завопил он, и его глаза стали сумасшедшими. — Гляньте-ка! Это же смоляное чучелко, разрази меня бог! У-ю-ю-юй!
Он повернулся и, вопя, бросился прочь. В горле у него клокотал сумасшедший смех. Рейни слушал, как его голос замирал вдали:
— Черт вас дери, только поглядите, что они устроили! Эти ребята сделали смоляное чучелко…
Рейни чувствовал вкус черной земли, его лицо вжималось в траву, он судорожно кашлял и плакал в летнем душистом клевере на том самом месте, где это произошло много лет назад в Пасс-Руайоме, когда там пронесся ураган.
Морган Рейни встал и подошел к бочке. Сквозь переливчатую чернь на него смотрели с тревогой горящие, без век глаза смоляного чучелка.
— Я знаю, кто ты, Чарльз Робертс, — сказал Рейни. — Подожди сейчас, слышишь? Я видел. Я все видел. — Он отвернулся и отошел, как тогда, прошел несколько шагов по поляне, положил ладонь на мертвое дерево и сказал, как тогда: — Боже, всемогущий Отец, сильный и крепкий…
Он вернулся к яме и тронул горячую текучую смолу.
— Я все видел! — крикнул Рейни. — Я все видел, но я забыл. Я был не вполне нормален и не выносил, чтобы ко мне прикасались, и я забыл… Клото! — крикнул он. — Я помню это утро и помню этого мальчика. Я был вашим, но освободился от вас, потому что увидел все это. Слышите? Вам нечего мне показать! Потому что наша брань не против крови и плоти, — закончил он, глядя прямо в лицо мистеру Клото, — но против начальств, против властей![104]
— Правильно! — сказал мистер Клото. — Да, я думаю, мы счастливы, что наша община избежала свирепого опустошительного шторма. Я думаю, это показывает, что кто-то наверху печется о своих несчастных детях. — Он погладил ребенка по спутанным волосам. — Наверное, вы провели тяжелую ночь, мистер Рейни. У вас совсем больной вид, сэр. Может быть, вы отдохнете и разрешите мне помочь вам?
— Нет, — сказал Рейни. — Вы уже оказали мне всю помощь, на какую способны. Мне хотелось бы, чтобы вы это знали.
— Надеюсь, это не так, — сказал мистер Клото. — Я уверен, что это не так.
— Это так. А теперь я попробую сделать что-нибудь для вас.
Мистер Клото невозмутимо посмотрел на него:
— Извольте.
За столиком возле двери сидел коричневый человек в белом костюме и смотрел на них. Рейни прошел мимо него и вышел наружу, на серый утренний свет. Было прохладно и ветрено.
Мистер Клото вышел на тротуар и остановился, глядя вслед Рейни. Он стоял и вертел на пальцах перстни с драгоценными камнями.
Рейнхарт и Ирвинг шли в ногу через заставленную машинами площадку ко входу в туннель, украшенному знаменами. Из машин со всех сторон весело выпрастывались человеческие мирки — семьи шли в ряд, улыбаясь. Все шагали в ногу, как на параде; громко хрустел гравий. Чуть позади Рейнхарта шли Богданович, Марвин и брюнетка. В зеве туннеля, за знаменами, ярко горел свет и раздавалась музыка.
Все, кроме Ирвинга, накурились марихуаны, пока ехали.
— На нас все косятся, — сказал Ирвинг. — Надо было нацепить значки с эмблемой.
— Верно, — сказал Рейнхарт.
Верно, подумал он. Неловко идти вперед без значков. Голенькими.
— Нам следовало бы нести флаг, — заметил он вслух. — И идти под крики и трубы, танцуя перед ковчегом.
— Вам не кажется, — сказала брюнетка, — что это было бы чересчур по-еврейски?
— Мы и так выглядим евреями, — сказал Ирвинг. — Надо было нацепить значки.
— Надо было шагать под барабан.
— Надо было идти в нимбах и под куполом из радуг.
— Надо было прискакать на конях, — сказал Марвин.
— Знаете, — сказала черноволосая, — лучше всего было бы въехать на машине, и смотреть прямо из нее, как кино, и покуривать.
— Сегодня ничего такого, — мрачно объявил Рейнхарт. — Сегодня все по-другому.
— Сегодня мы сольемся с народом, — сказал Богданович, прищурясь на высокого темноволосого мужчину, который остановился перед ним с глумливой усмешкой. — Сегодня мы откроем новую эпоху.
— И что же за эпоха нас ждет?! — сказал Рейнхарт. — Сплошные флаги, музыка и холод заиндевелой титьки.
Они продвигались вперед к арке из знамен, Ирвинг во главе.
— Знаете, — сказал Богданович, — ужасно длинный путь сюда.
— По-моему, это только так кажется, — сказала брюнетка. — По-моему, он не такой уж длинный.
Толпа замедляла шаг у воронки туннеля, через которую вливалась на стадион. Ее озарили цветные огни, музыка разжигала ее нетерпение, ряды окутывала духота всеобщей доброжелательности. Рейнхарт и Ирвинг показали охраннику у ворот пропуска, подталкивая перед собой своих приглашенных.
— А эти кто? — спросил охранник.
— О! — сказал Рейнхарт. — Эти молодые люди — победители устроенного нашей радиостанцией конкурса эссе о будущем двадцатого века. Нам велено привести их сюда.
Охранник обвел их взглядом.
— Это верно? — спросил он.
— Да, — сказал ему Рейнхарт.
— Где же они будут сидеть?
— На верхнем ярусе, — сказал Богданович. — Где-нибудь повыше.
Их пропустили, и они вошли под своды арки, за которой было поле. Вверху ряды искусственных факелов озаряли химическим светом изображения ранних христиан, молящихся в римских катакомбах. Толпа растекалась по ярко освещенным коридорам, любовалась остроумными украшениями, ее радостное возбуждение росло. Подростки подпрыгивали, изображая, будто хотят сорвать факелы, мужчины хлопали друг друга по спинам. С внезапным оглушительным БЛАМ, джазовым шагом, Арт Магоффин и его «Рэгмоффины» вклинились в толпу, благодушно раздвигая ее перед собой. Раз-два, раз-два, БЛАМ — они играли «Это много», пританцовывая в своих канотье и полосатых жилетах, а за ними следовала ватага подростков, стучавших по стенам бамбуковыми палками. Их музыка отдавалась в бетонной полости красными и синими взрывами, оглоушивая Рейнхарта и его компанию.
Рейнхарт путался в толстых пульсирующих прядях, он привалился к стене, исступленно отдирая их от себя. Богданович побледнел, забормотал и полез в карман за черными очками. Марвин смотрел с ужасом, разинув рот, черноволосая девица завопила.
— Господи, — сказал Рейнхарт.
— Смотрите, смотрите, — закричал Марвин, — черт возьми, посмотрите, Рейнхарт! Смотрите, как они это делают? Как?
— Да, — вяло отозвался Рейнхарт, — а неплохо, а?
— Это просто оркестр, — объяснил Ирвинг. — Они наняли музыкантов.
Они двигались вдоль бетонной стены, — радостная толпа, сомкнувшись, обгоняла их.
— Ух ты, — сказал Богданович, — красно-бело-синие дела. — Он передернулся и снял очки.
По другую сторону арки вздымался неизмеримый купол света, из которого словно бы маленькие смерчи снега непрерывно опускались на пронзительно-зеленую траву. На обоих концах поля торчали белые крестообразные флагштоки, окруженные цветниками из красных роз, а в центре, у края, стояла незатейливая эстрада. Позади нее виднелось что-то вроде брезентового циркового шатра. Перед эстрадой на вращающихся лопастях, скрепленных в виде креста, были установлены газовые горелки.
— Как бы нам забраться наверх? — спросил Марвин, глядя на факелы в вышине. — Нам надо туда.
— Ну, — сказал Ирвинг, — я бы так высоко сидеть не хотел.
— Понятно, — сказал Богданович, — но ведь это мы, а не вы. И мы любим сидеть, где высоко.
— Верно, — сказал Марвин.
Брюнетка угрюмо кивнула.
— Прекрасно, — сказал Рейнхарт. — В сомнительных местах испускайте одобрительные крики как можно громче.
— Само собой разумеется, — сказал Богданович, и Марвин с брюнеткой направились следом за ним к лестнице.
Ирвинг и Рейнхарт пересекли поле и прошли через лабиринт сетчатых оград, окружавших скопления накрытых столиков.
— Поглядите-ка на траву, — сказал Рейнхарт. — Это же настоящая трава.
В дальнем конце поля оркестр в форме континентальной армии играл «Сплотимся под знаменем нашим, ребята»[105].
— И розы, — сказал Ирвинг.
Рейнхарт, стараясь не глядеть на трибуны, показал свой пропуск охраннику перед эстрадой, поднялся на нее и направился ко входу в шатер.
— А мы опоздали, — сказал Ирвинг.
— Да, — сказал Рейнхарт.
— Пожалуй, я займусь звуком.
Ирвинг подошел к краю эстрады и посмотрел вверх, на прожекторы. Рейнхарт сделал жест, словно поправляя галстук, и вошел в шатер.
Трава под брезентом была не такого цвета, как на поле; земля здесь была влажной и скверно пахла. В траве были вытоптаны грязные тропинки. Рейнхарту вдруг все это напомнило какое-то совсем другое место. Он сорвал одуванчик, а когда выпрямился, под его веками пробежали разноцветные вспышки. Он уставился сквозь них на седого старца, который глядел на него с насмешливым добродушием.
«Что еще?» — подумал он.
Снаружи раздавался оглушительный шум, округленный нарастающий звук, который рябил брезентовые стены. Рейнхарт смотрел на старика и старался вспомнить, где было это другое место.
— Кафе «Мятежник», — сказал Рейнхарт.
— Кафе «Мятежник»? — вежливо переспросил сенатор Арчи Райс. — Вы, по-видимому, немало времени провели в этом кафе. Или там виски разбавляют десять к одному?
На складном столе посреди шатра стояла бутылка с готовым коктейлем «Олд-фэшнд»[106]. Рейнхарт подошел и стал смотреть, как свет керосинового фонаря просачивается сквозь жидкость, отбрасывая волнистые тени на стопки бумаги рядом с бутылкой. От шума снаружи стены и потолок надувались огромными противными пузырями текучего брезента. Рейнхарт потрогал пальцами грудь и ничего не почувствовал. Он смотрел на бутылку.
— Рейнхарт! — позвал чей-то голос.
Кто это крикнул «Рейнхарт»? Он повернулся на звук и в его исходной точке увидел Бингемона и Кинга Уолью, которые смотрели на него.
— Поди-ка сюда, приятель, — сказал Бингемон.
Мистер Бингемон — это зрелище, подумал Рейнхарт. Лицо Бингемона было красным и черным — красные блики, черные тени. Зубы выглядели весьма функционально. Злой король Плохих Бобров.
— Какого черта, дружок? — ласково спросил мистер Бингемон. — Вы же не пьяны, а?
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Я не пьян. Вот увидите.
Мистер Бингемон замигал, уставился на него и расхохотался.
— Сукин ты сын, — сказал он Рейнхарту. — Можешь быть уверен, я с тебя глаз не спущу. Бьюсь об заклад, ты себя покажешь.
— Да, покажи себя, дружок, — хрипло сказал Кинг Уолью, — и мы тебя расцелуем.
Красные и белые зловещие кольца угрозы плавали над их головами. Рейнхарт смотрел на них хмуро.
— Он сегодня полон прыти, — сказал Бингемон. — Черт подери, с этими сукиными детьми надо держать ухо востро, когда они слишком развеселятся. Я хочу сказать, что ты опоздал на час, пьянь!
— Да, — сказал Рейнхарт, посмотрев на часы, которых, как он прекрасно знал, на его левом запястье не было. Когда-то у него были часы, вспомнил он, но он их заложил. — Извините.
Бингемон и Уолью вышли на эстраду. На их месте возник Джек Нунен. Он будто перекроил себе лицо, подумал Рейнхарт, сырость вокруг глаз, а рот и нос словно заново наклеены.
— Я решил подождать, пока они уйдут, чтобы сказать вам вот что, — объявил Джек Нунен. — Вы здорово вляпались. Знаете, что сказал Бингемон? Он сказал, что убьет вас, если вы его сегодня подведете. Так и сказал: «Я его убью». И вполне возможно, что это — не для красного словца, Рейнхарт. Вы же его знаете. Он может и вправду вас убить!
— Джек, — сказал Рейнхарт.
— Что? — слезливо спросил Джек Нунен.
— Ничего, Джек. Ничего.
Он прошел в тот угол шатра, где Фарли-моряк нервно перелистывал пачку исписанных листов.
— А! — сказал Фарли. — Рейнхарт, старина, ты впал в немилость, приятель. Тебя недолюбливают. Берегись Бингемона. — Он быстро посмотрел по сторонам. — Шиза. Полная шиза.
— Шиза, говоришь? Ты послушай оркестр.
— А, да, — сказал Фарли. — Оркестр. — Он помахал папкой с заметками. — Мое воззвание. Воззвание! Какая прискорбная насмешка над Живой Благодатью.
— Плюнь, — утешил его Рейнхарт. — Человек спотыкается, но Церковь стоит.
— Верно, — сказал Фарли. — В точку. И мы постоим друг за друга. Вместе ввязались, а?
— Конечно, — сказал Рейнхарт. — Нас водой не разольешь.
Он вышел на эстраду и уставился на толпу, проходившую по яркой траве. Ирвинг стоял у края эстрады с проводом в руке.
— Видишь? — сказал Ирвинг, кивая в сторону горелок на перекрещенных лопастях. — Это крест. Они здесь сегодня зажгут крест.
— Знаю.
— Это уже не смешно. И всегда-то эта штука была не слишком веселой, но, знаешь, когда такое… — Он обвел рукой трибуны. — Такое собирается вместе, чтобы зажечь крест, я теряю sang froid[107]. Видишь ли… крест! Это же для меня.
— Брось, Ирв, — сказал Рейнхарт. — Только увидел крест и уже думаешь, что он для тебя. А он отчасти и для меня.
Над прожекторами во мраке невидимой толпы бился гул, падавший на поле, как волны черного снега, или тень крыльев, или перекличка хищных птиц на ветру. Рейнхарт посмотрел на прожекторы и увидел мертвые побелевшие глаза, подергивание тощих шей, окровавленную кость, терзаемую добычу — огромный стонущий птичник, клювы и когти.
— Ирвинг, — сказал он, — как ты думаешь, кого они здесь собрали?
Ирвинг пожал плечами:
— Твоих поклонников.
— Верно, — задумчиво сказал Рейнхарт. — Абсолютно верно.
— Да, — сказал Ирвинг, рассматривая изоляцию провода, который держал в руке. — По-моему, это уже не смешно.
Она шла за толпой вверх по бетонной лестнице под звуки старой песни, которую играл оркестр на поле. Толпа вела себя как в деревенской церкви: в приподнятом настроении, но серьезные, люди занимали места на скамьях.
Джеральдина подумала, что вот уже три дня она не просыхает. В сумке у нее было четыре доллара и косяк, который ей дали калифорнийцы, жившие под ними на Сент-Филип-стрит. Еще у нее была четвертинка с жидкостью под названием «Мексиканский коньяк» и пистолет, купленный за восемь долларов в аптеке «Альянс». Это был однозарядный малокалиберный «даррел-ворлис», и каждый раз, когда она дотрагивалась до сумочки или перекладывала ее из руки в руку, она ощущала под винилом железные косточки машинки.
Она набралась от него его бреда и страхов; заразилась от него. И навалилось теперь, как на него, и этого уже не вынести. Хуже быть ничего не может — обернешься, а оно подступило еще и сзади. И отбиться с двух сторон не выйдет — разве что ты очень умная или много времени в запасе; чтобы днем с этим жить, надо, чтобы оно все время было перед тобой.
Толпа вышла на открытый воздух, и при виде поля, огней, оркестрантов в костюмах с блестками из груди людей вырвался сладкий вздох. Джеральдина двигалась среди них, держась за перила. Да, крупную развели бодягу, крупнее ей видеть не доводилось. Молодец, Рейнхарт, подумала она, окидывая взглядом стадион, конечно, тебе самое место на радио. Она спустилась на несколько рядов и села около трех немолодых женщин. Они мурлыкали и напевали «Это моя земля»[108].
Если ты и днем не можешь с этим жить, то ты вообще жить не можешь. Во всяком случае, она; ей это не по силам. Тогда уж лучше было остаться на полу в Галвестоне, в баре, который был залит ее кровью. «То дрожишь, то вздрагиваешь, — подумала она, — то деньки, то ночки, и голова кругом — брр. Нет, спасибо».
Оркестр на восточном краю поля заиграл «Обопрись на мощную руку». Там и сям на трибунах люди начали подпевать.
Чувства, от которых она избавилась, когда перестала быть ребенком, проснулись вновь — чувства вроде Страха Божьего, Священного Трепета. Но теперь они означали для нее только одно — смерть.
Страшно, подумала она. Страшно, страшно, страшно. Она повторяла про себя это слово, а соседка пела о том, что надо положиться на Христа.
Она проводила время с человеком из Чарльстона. Он сказал, что живет около парка Баттери, и его очень растрогали шрамы на ее лице.
Она шла по Сент-Чарльз-авеню под дождем, посередине улицы, и полицейские топали за ней по одному тротуару, а по другому, пока не взошло солнце, за ней гналась мужеподобная лесбиянка.
Она напилась с матросом-речником, который рассказывал ей о том, как они с приятелем отрезали у одного человека уши и прибили к макушке.
Она бродила где-то часами, и в ушах ее стоял тот звук, который она услышала, когда Вуди в первый раз полоснул ее по лицу; этот звук слышишь внутренним ухом. Боли от первого пореза она совсем не почувствовала, но звук был жуткий.
Ей снились мертвые младенцы. Ей снился мужчина с кастетом.
В какую-то минуту она вдруг разозлилась; она зашла в аптеку и купила маленький пистолет, словно нуждалась в нем больше всего на свете. Потом похолодало. Она устала, и ей стоило немалых трудов держать голову прямо. Она ходила и искала Рейнхарта, но его нигде не было. Она подумала, что, может быть, ей удастся уснуть, если она найдет Рейнхарта; она попросит его только посидеть в комнате, пока она будет засыпать. А больше ничего у него не попросит.
И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы. Так говорилось в Библии, в главе, где: «Помни Создателя твоего в дни юности твоей… и зацветет миндаль, и на дороге ужасы»[109]. Там, во Флемингсберге, был на реке проповедник церкви пятидесятников, он цитировал, и ты уносила это с собой в постель, и долго лежала в темноте, и видела ужасные яркие цветы этого миндального дерева, и молилась Богу, чтобы увел тебя с дороги ужасов.
Страшно, страшно, страшно.
Соседка была низенькой и толстой; она печально осмотрела Джеральдину и улыбнулась:
— Пришла одна послушать этих замечательных людей?
Джеральдина повернулась к ней.
— Ага, — сказала она. — Пришла одна послушать этих замечательных людей.
Две другие женщины поглядели из-за плеча подруги на Джеральдину.
Средняя наклонилась вперед и, глядя на Джеральдину блестящими глазами, доверительно спросила:
— Выпила малость, признайся?
— Нет, — сказала Джеральдина. — Не пила я.
— А если выпила, то не нужно было приходить, — жизнерадостно произнесла соседка. — Выставить тебя надо. — Под ее глазами набухли белые мясистые бутончики.
— Я пришла послушать замечательных людей, — тихо сказала Джеральдина. — Отвяжитесь от меня к чертовой матери.
Три подруги задохнулись от возмущения.
— Где ты, по-твоему, находишься? — спросила средняя и встала.
Из-под благопристойной внешности проглянули заматерелые деревенские месильщицы. Джеральдина сжала сумочку, нащупывая пистолет.
— Ты зачем сюда пришла?
Третья женщина, оглядываясь в поисках служащего, который мог бы выгнать Джеральдину, вдруг решила, что видит двух негров, появившихся в верхнем ряду.
— Ой, я вижу негров! — закричала она. — Я вижу двух негров наверху!
— Ничего удивительного, — сказала соседка Джеральдины. — Это безобразие. Прислали сюда наемных мерзавок, чтобы все испортить. Кто тебя сюда прислал, бесстыжая? — спросила она Джеральдину. — Сколько виски дали тебе за это коммунисты?
Люди вокруг настороженно повернулись, словно собираясь вмешаться.
Женщина положила руку на плечо Джеральдины. Джеральдина с искаженным лицом сбросила с плеча руку женщины и вскочила.
Три женщины стояли и смотрели на нее, стиснув красные кулаки, пыхтя от ярости и злобы.
Джеральдина ушла, быстро поднялась по лестнице и в коридоре смешалась с толпой входивших. По серому коридору она добежала до следующей лестницы и спустилась в нижние ряды. В начале пандуса ей преградил дорогу молодой человек со значком корпуса Возрождения на лацкане. Джеральдина решила умаслить его.
— Кажется, я заблудилась, — застенчиво сказала она. — Я потеряла знакомого, с которым пришла.
Лицо молодого человека просветлело.
— Заблудилась? Такая большая девочка? А что у нас написано на билете?
— А он остался у моего знакомого, — сказала Джеральдина.
«Маленький танец, — подумала Джеральдина. — Деревенский мальчик и деревенская девочка, разрешите пригласить». Она беспомощно хлопала ресницами.
Он пропустил ее на трибуны искать знакомого; она дошла до конца прохода и, перегнувшись через парапет, посмотрела на поле. Напротив нее на эстраде устанавливали микрофоны и камеры, и там она увидела Рейнхарта. Он стоял на краю эстрады, глядя на огни над головой и дымя сигаретой.
— Вот ты где, сукин сын, — сказала она тихо. — Эй ты, сукин сын.
«Рейнхарт. Я — никто». Если бы она посадила его к себе в комнату, то смогла бы уснуть. Господи, господи, ничего не было; ей казалось — что-то было, а не было ничего. Может, она это просто выдумала.
«Я думала, что он будет со мной и я смогу жить, но его не будет, и я не смогу. Я — никто. Ты, — подумала она, — ты меня под корень подкосил». Вот что он сделал — выбил почву у нее из-под ног. Она все поставила на него, на одного. И теперь она стоит возле рва. Теперь одна дорога — вниз, в яму, под землю. Он подкосил ее под корень.
— Ах ты, сукин сын! — сказала Джеральдина, прижавшись головой к железным перилам. Нет, что-то в этом было смешное.
Она вынула платок, который лежал в сумочке с пистолетом, и принялась махать им. Рейнхарт затоптал сигарету и перешел в центр эстрады, глядя на зрителей.
— Эй, дружок, — смеясь, кричала Джеральдина. — Эй, послушай, сукин сын!
Люди, занимавшие места позади нее, остановились и стали прислушиваться.
Какие-то парни в следующем секторе стали махать ей платками.
— Рейнхарт, — кричала Джеральдина. — Рейнхарт, ты подкосил меня под корень. Ты подкосил меня, золотко.
От ворот повалила свора билетеров; по ряду через толпу к ней пробивался охранник. Джеральдина повернулась и побежала назад к проходу. Она бежала по коридорам изо всех сил, покуда не отказали ноги. Почти все люди были уже на трибунах.
Когда она осталась одна в сером бетонном туннеле, она прислонилась к стене, сжимая кулак, обмотанный носовым платком. На поле раздался свисток, и весь туннель вздрогнул. Оркестр заиграл «Звездное знамя»; медь, усиленная громкоговорителями, грохотала в пустом коридоре.
Когда оркестр заиграл и люди над ней начали петь гимн, Джеральдина решила закричать. Когда они дошли до слов «гордо славили мы», она закричала и не останавливалась, пока они не пропели «в последних отблесках заката». Слыша, как мечется между стен ее крик, она вопила во все горло до самого конца песни и умолкла лишь тогда, когда стократно усиленный голос Рейнхарта произнес: «Американские патриоты! Внимание!»
Фарли-моряк выпрямился и раскинул руки, захватывая слушателей в свои объятия.
— Возлюбленные… — пропел он.
С трибун на него обрушился могучий стон. Фарли испуганно попятился от микрофона.
— Что это с Дженсеном? — спросил Ирвинг у Рейнхарта; они сидели скорчившись под брезентом за эстрадой.
— Испугался собственного голоса в микрофоне, — сказал Рейнхарт. — Кроме того, он не привык выступать перед такой большой аудиторией. Он думает, что они на него обозлились.
Но, конечно же, они не обозлились на Фарли — это Рейнхарт отлично понимал. После такого апостольского обращения они уселись поудобнее, крепче ухватились за перила, предвкушая натиск благочестия; пугающим было их количество — десятки тысяч. Христиане старой закваски, взвинчивающие свою веру у всех на виду. На самом же деле они были пока не опасней всем известных травоядных динозавров: их настрой был добродушным и дружелюбным, жажда крови оставалась пока чисто потенциальной. Рейнхарт вглядывался в темноту за прожекторами, ловя слухом хищный рев, но рев смолк. Воздух над стадионом был многоцветным и полным музыки, огни стали блестящими глазами пристально глядящих насекомых, в них играла радуга. Все это чревато видениями, думал Рейнхарт, всевозможные невидимые вещи таились в разукрашенном ветре, угрожая обрести форму. Мелкие признаки уже налицо, замечал Рейнхарт, — странное хлопанье на верхнем ярусе, непрерывно сыплющийся призрачный снег, непонятная насекомая суета на краю поля, мелькание под ногами у зрителей, блики света на их зубах.
— Сегодня мы начнем, — сказал Фарли, — с того, что становится все более редким в нашем недужном веке, с того, что было злобно изгнано из нашей общественной жизни, с того, что по-прежнему должно предшествовать всякому собранию истинно хороших людей, — с молитвы!
Все это было произнесено с излишней ядовитостью: Фарли не собирался привносить сюда воинственную ноту, но ему еще не удалось приладиться к микрофону.
Название молитвы отозвалось по стадиону мокрым шлепком, словно сердитый смачный плевок: аудитория, поколебавшись, разразилась бешеными рукоплесканиями, которые перемежались одобрительными воплями и мятежными выкриками солдат Возрождения.
Ирвинг повернулся к охраннику в шатре:
— Уже провели подсчет?
— Нет пока, — ответил охранник. — Я слышал, что скажут просто: семьдесят тысяч.
— Почему бы и нет, — сказал Ирвинг.
— Господи, — продолжал Фарли, — раскинь свой Божественный покров над этим маленьким теснимым отрядом христиан. Поддержи нас пред ликом Тьмы, окружающей нас. Ибо мы знаем, что за гранью нашего кружочка света в ночном мраке грохочет черный и порочный мир крамолы и подрывной деятельности, который ежеминутно угрожает нашему исполненному невинности и душевного здравия образу жизни. Дай нам силу, Господи, в нашей невинности и душевном здравии сразить мерзость, коия ежеминутно поднимается из-под наших ног, пока мы следуем по стезе добродетели. Огради нас от заразы, пропитавшей наши газеты и журналы, наши библиотеки и так называемые учебные заведения и под маской простого легкомыслия проникающей в наши развлечения. Сохрани нас такими, каковы мы есть, — простыми праведными людьми, не смущенными хитрыми улещиваниями вездесущего антихриста. Благослови нашу невинность, Господи, дозволь ей вознестись к небесам сладостным ароматом благоговения пред Тобой. Оборони и вооружи нас против черных сил черноты, кои денно и нощно чернят наш чистый путь своей черной угрозой. Аминь!
Могучий вопль заполнил воздух. Его прорезали отдельные выкрики. Люди за столиками на поле, сидевшие, благочестиво склонив голову, пока Фарли возносил свою молитву, явственно задрожали.
— Аминь! — снова проорал Фарли.
Несколько женщин испустили пронзительный визг; охранники из агентства тревожно посматривали на трибуны.
— Аминь! Аминь! — вопила толпа.
Когда Фарли склонил голову, дабы сладостный фимиам вознесся к небесам, мужской голос, механически усиленный, проревел:
— Соединенные Штаты — республика белых… Долой черномазую демократию!
Толпа подхватила с удивлением и восторгом. Фарли поднял голову, простер руки и благословил их.
Бингемоновский мистер Алфьери вошел в шатер — вид у него был мрачный.
— Мегафон, — угрюмо сказал он. — Безотказная штука.
В распоряжении Фарли на эстраде было мгновение тишины. Затем исступленный женский голос, также механически усиленный, медленно произнес:
— Кастрация за сек-су-аль-ные преступления.
Мистер Алфьери повернулся к ближайшему охраннику:
— Скажи ребятам, чтобы занялись этими мегафонами.
Охранник вышел, а мистер Алфьери встал рядом с Рейнхартом.
— Кого это вы привели, мистер Рейнхарт? — спросил он.
— О, это мои приятели, — сказал Рейнхарт. — Они хорошие.
— Очень может быть, — сказал Алфьери, — но что-то больно похожи на битников. Людям наверху не очень нравится, как они выглядят.
Ирвинг закрыл глаза и грустно покачал головой.
— Они совсем не такие, как выглядят, — сказал Рейнхарт. — Они полная противоположность тому, что можно подумать, глядя на их внешность.
— Не знаю, — сказал Алфьери. — Некоторых людей наверху их внешность ввела в заблуждение.
Фарли дирижировал дружным пением «Скалы Сиона», но тут с самых верхних рядов донеслись сердитые крики. Затем послышался треск ломающегося дерева.
— Ого! — сказал мистер Алфьери. — По-видимому, повреждение имущества. — Он сделал шаг к выходу, но остановился и спросил: — Кто-нибудь из вас, ребята, видел мистера Бингемона?
— Он только что был здесь, — сказал Ирвинг.
Мистер Алфьери пожал плечами и ушел.
Когда гимн был допет, дама с мегафоном тотчас воспользовалась благоговейной паузой.
— Немедленная кастрация за сексуальные преступления! — воззвала она.
Толпа снова начала одобрительно хохотать и вопить.
К ним сзади подошел Кинг Уолью и выглянул через их плечи.
— Кто-нибудь из вас, ребята, повинен в сексуальных преступлениях? — спросил он. — А где ваш хозяин?
— Только что был тут, — сказал Ирвинг. — Я не знаю, куда он ушел.
На эстраде Фарли ждал, пока спадут звуковые волны.
— Возлюбленные! — сказал он наконец. — Сегодня нам предстоит побеседовать о множестве злых сил, одолевающих нашу страну, а также о божественно ниспосланных средствах против них. Так давайте же займемся каждым вопросом в надлежащее время и в указанный черед.
Он сделал знак оркестру.
— Друзья! «Старый крест»![110] — с вашего позволения.
Рейнхарт оглянулся и увидел, что позади него стоит ковбой. На ковбое были белая рубашка из какой-то блестящей материи с черной вышивкой на плечах, белая стетсоновская шляпа с загнутыми полями и черные брюки в желтую полоску. Его талию стягивал пояс с серебряным набором и двумя «кольтами» с перламутровыми рукоятками. Заметив взгляд Рейнхарта, он быстро повернулся на одной ноге, выхватил револьверы и крикнул: «Пу-у!»
Затем ловко убрал их в кобуры, изящно закурил сигарету и бросил спичку в банку с кофе. Рейнхарт почувствовал, что перед ним виртуоз.
— Я пошел в туалет, — сказал Ирвинг, едва не задев ковбоя плечом.
— Здрасте, — сказал Рейнхарт.
— Здрасте, — сказал ковбой. — Пожалуй, мне не стоило бы тренироваться под духовное пение. Извиняюсь.
— Не важно! — сказал Рейнхарт. — Я все равно думал о другом. Вы тут с Кингом Уолью?
— Если бы! — ответил парень, розовея. — Говорят, победителя снимут с Кингом и, может, отправят в Голливуд.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал Рейнхарт.
— Я, можно сказать, стрелок.
— Это заметно.
— Я специализируюсь на быстроте. Кто раньше выхватит и выстрелит. Профессионал.
— А! Где же ваш соперник?
— Он ждет в проходе под трибунами. Он, понимаете, выйдет с одной стороны, а я с другой.
— Ну и как — доходная профессия? — спросил Рейнхарт.
— Заработать можно, — ответил парень. — Хорошие деньги. Говорят, это не христианское занятие. Может, и так. Я раньше работал в парфюмерной фирме тут, в городе. А еще раньше водил молочный фургон в Сакраменто. Меня прозвали «Тарарам» — я из этой колымаги всю душу вытряхивал. Я бы рассказал вам, как научился моему теперешнему ремеслу, только это секрет от всех, кто не посвящен. Зарабатываю столько, что хватит заплатить за развод, вот что. И еще останется.
— И кто же победит?
Малый улыбнулся и снова порозовел.
— Это неизвестно, пока не спустишь курок. С этим парнем я еще не встречался. Говорят, он работает быстро. Ну и я тоже, — добавил он сумрачно.
В шатер вошло еще несколько ковбоев, но на них на всех были клетчатые рубахи и галстуки-шнурочки, а в руках они держали музыкальные инструменты.
— Так вы герой по роли? — спросил Рейнхарт.
— В нашем деле нет совсем героев и совсем злодеев. Мы как бы вместе. Я, к примеру, выхожу в белом. А у того парня — усы. Если народ болеет за меня, я не против.
— Знаете, как говорят? — сказал Рейнхарт. — Единственный зверь на арене — это публика.
— Это когда бой быков.
— Скажите, вы, случайно, никогда не продавали Библии? — спросил Рейнхарт.
— Ха, — сказал парень. — Знаете, если я только притронусь к Библии, мы вместе с этой книгой взлетим на воздух, и в земле будет воронка размером с Оклахому. Я старый чертогон из Эль-Пасо, садун и драчун, никому не спускаю, ни одной не пропускаю, на все кладу, кулаков не берегу, трахаю все, что движется.
— Правда? — сказал Рейнхарт. — Значит, это был кто-то другой.
— Наверно, другой. Ну, пока, — сказал парень.
Он направился к задней стенке шатра, но задержался у стола, чтобы погасить сигарету.
— Перед стрельбой много курить не годится. Хуже видишь в темноте.
— Желаю удачи, Кейз! — крикнул ему вслед один из музыкантов.
Кейз вышел в маленькую дверь в задней стенке шатра. Вернулся Ирвинг, поглядел на ковбойский оркестр и взял программу.
— Чижик-Йорик и его «Деревенские желуди», — сказал Ирвинг. — Они сопровождают Кинга Уолью и состязание в стрельбе. Когда его преподобие Дженсен закончит, ты должен будешь представить адмирала Бофслара.
Адмирал Бофслар уже вступил в шатер; он стоял у стола, прижимая пальцы ко лбу, и внимательно всматривался в свои ладони большими синими глазами.
Рейнхарт бесшумно подошел к нему. Он попытался привлечь внимание адмирала негромким покашливанием, но его дыхание, к несчастью, немедленно вырвалось из-под контроля. Адмирал повернулся и уставился на Рейнхарта, который стоял перед ним, вцепившись в край стола, икая и рыгая.
— Адмирал, — сказал Рейнхарт, совладав с кашлем. — Ваша речь, сэр… Она следует за религиозной церемонией. Видите ли, я выйду и представлю вас, а потом вы выйдете и начнете.
— Вы меня представите? — осведомился адмирал. — Вы конферансье? С радио и телевидения, э? Жертвуете своим временем, так сказать?
— В некотором роде да, сэр, — сказал Рейнхарт, стараясь стоять прямо. — Я имею отношение к нашему общему делу.
Адмирал Бофслар испуганно попятился.
— Общему делу? Какому общему делу? Когда люди говорят мне об «общем деле», мне в голову приходит только одно «общее дело», слишком мерзкое, чтобы его можно было назвать, стоя на американской почве. «Общее дело» — это не американское выражение, молодой человек. Это выражение, — рявкнул адмирал, — весьма подозрительно, это выражение, от которого у меня кровь закипает. Американцы не говорят об общем деле, когда они идут в бой и умирают. Нет, они говорят о Боге, о родной стране, троекратное «ура!» в честь красно-бело-синего знамени, да здравствуют армия и военно-морской флот. Американцы презирают идеологию, юноша, они любят простые добродетели, правду, своих близких и любимых, свое начальство. Миссия наших Соединенных Штатов заключается в том, чтобы уничтожить «общие дела» во всем мире, — если понадобится, то кровью и сталью. Повернитесь спиной!
— Сэр!
— Повернитесь спиной, чтоб вас черт подрал! — завопил адмирал.
Рейнхарт повернулся, и адмирал обыскал его с профессиональной ловкостью.
— Я не страшусь смерти, — сообщил он присутствующим. — Отнюдь! Еще одна битва — последняя и самая лучшая. Да, я много раз стоял под снарядами, готовясь последним показать пример. Но я виргинец, юноша, и я не позволю, чтобы озверелые интеллигенты стреляли мне в спину в такой вечер. — Он посмотрел на Ирвинга. — А это кто? Кто вы? Еще один? Еврейчик из Голливуда, э? Пригласили для шика, да? Ну, ладно, ладно, Бингемон знает, что делает. — Он рывком выпрямился и начал обыскивать Ирвинга. — Ага, макиавелловские штучки, хитрые антизападные фокусы, клин клином вышибай, очень правильно.
— Послушайте, мистер! — сказал Ирвинг. — Я звукоинженер. Я не обязан выслушивать вашу ахинею. То есть в моем контракте нет ни слова…
— Молчать! — взвизгнул адмирал. — Много инженеров на моей памяти вылетало в свой же дымоход. Думаешь, я не видел, как рвутся котлы с рабочим паром? Океанское дно усеяно инженерами-умниками. А как насчет оркестра, черт вас подери? — Он поглядел на музыкантов. — Никакого замаскированного огнестрельного оружия? Кинжалов в виде авторучек?
Чижик-Йорик выступил вперед, защищая честь своего оркестра.
— Нет, сэр адмирал, — сказал он браво. — Я их всех обыскал. Ничего недозволенного не обнаружено.
— Отлично. Пусть будет так. А тебя как зовут?
— Рейнхарт, сэр, — сказал Рейнхарт.
— Валяй, Рейнхарт. Ты здоров пить, это тебя хорошо рекомендует. Идем.
Они подошли к эстраде и из-под брезентового полога следили за окончанием религиозной церемонии. Фарли, отметил про себя Рейнхарт, увял прямо на глазах. Он слегка позеленел и все время пошатывался; к нему успел присоединиться его преподобие Орион Бёрнс, и теперь именно он помешивал суп.
— И маленькая златовласая девочка смотрит на маму ангельскими глазами, — говорил пастор Бёрнс, — в которых уже стоят горькие слезы, и спрашивает: мама, спрашивает она…
Маленькая златовласая девочка спрашивала маму: мама, скажи, что это неправда, неужели ей придется сидеть в одном классе с двухметровыми неграми, у которых зубы заточены, как бритвы? Храни тебя Бог, моя простодушная сельская ласточка, отвечала мама, да, придется — если папа не обретет свое Южное Мужество. Если папа найдет в себе это вышеупомянутое, берегитесь тогда, вы все! Бу-ум — и всё остальное! Это будет совсем другая жизнь, говорил пастор Бёрнс.
Во время проповеди с верхнего яруса в секторе «С» вновь донеслись прежние тревожные звуки: слышалось царапанье металла о бетон, треск ломаемого дерева, визг и глухая ругань. В соседних секторах это вызвало беспокойство, так что низкий опасливый гул волной прокатился по всем трибунам и заглох, когда мистические упражнения завершились пением «Вперед, Христовы воины».
Орион Бёрнс присоединился к своим родственникам за одним из столиков, а Фарли юркнул в шатер, знаком показав Рейнхарту, что вот-вот задохнется. Рейнхарт вышел на эстраду и встал перед микрофоном.
Расстояние от выхода из шатра до микрофона, подумал Рейнхарт, совсем невелико — семь метров, не больше. И все же, когда он поглядел на трибуны, ему показалось, что он затратил неимоверные усилия на этот десяток шагов. Он решил, что все дело в его болезненном состоянии: именно оно делает его столь чувствительным к необычному характеру сборища, к которому ему сейчас предстояло обратиться. Ветер, например, посвистывал как-то бредово. Огни расплывались в неприятные радужные пятна. Он старался не замечать юрких серых зверьков, питавшихся чем-то под ногами у зрителей, но очень явственно ощущал их присутствие.
— Друзья, — сказал он, — соседи…
Господи, что это был за звук, нечто уникальное. Громкоговорители на открытом воздухе — это уж слишком.
— С величайшим почтением я хотел бы представить вам джентльмена, принадлежащего к тому роду людей, который, по-видимому, быстро сходит на нет в наше время нытиков и хлюпиков, именуемое мирным. Герой в дни войны, советник своей страны в час испытаний, человек прозорливый и знающий, что делать, — Рауль Бофслар, адмирал Военно-морского флота Соединенных Штатов в отставке.
Адмирал Бофслар зарысил к микрофону. Рейнхарт, с трудом переводя дух, вернулся в шатер к Ирвингу и Фарли.
— Эта стерва с мегафоном! — горько сказал Фарли. — Не знаю, отыскали они ее или нет. Пусть только еще раз крикнет, и, черт подери, я сам влезу на трибуну и дам ей пинка между ног. — Его передернуло. — Яйца отрезать придумала, черт бы ее взял.
— Да, — сказал Рейнхарт. Он сел на складной стул и закрыл глаза.
— У тебя скверный вид, старина, — заметил Фарли. — Для таких дел надо быть в форме. Твой способ тут не подходит.
— Многие лица кажутся знакомыми моим старым глазам, и это меня радует, — сообщил адмирал Бофслар толпе. — Без сомнения, многие из вас служили на флоте во времена более счастливые, чем эти…
— Ну-ка, скажи мне, Рейнхарт, — потребовал Фарли, — по-твоему, тут всё путем? Черта с два! Какое там путем.
— А что случилось с музыкантами? — спросил Рейнхарт. — Где Ирвинг?
— Их держат под стражей телохранители адмирала. Они отсюда всех убрали. Кинг Уолью ищет Бингемона. Мы с тобой, дружище, составляем островок здравого смысла в этом приюте для умалишенных. Должен сказать, что считаю этот вечер, как бы многообещающе он ни начинался, самой низкой точкой моей карьеры.
— Э-эй! А куда девалась бутылка со стола?
— Музыканты сперли.
— А! — сказал Рейнхарт. — Очень жаль. Нет, право, очень жаль. — Он попытался закурить сигарету, но обжег пальцы. — Просто подлость.
Рейни шагал среди машин, стоявших у ворот стадиона. Он очень прямо держал голову и дышал открытым ртом; походка у него была неуверенной и некоординированной. Физические силы его почти иссякли, но он чувствовал, что, напрягаясь, может сохранить ясность мысли. Беда была в том, что всякие, ничего не значащие мелочи непрерывно отвлекали его внимание: тени на темной земле, рисунок на покрышках, свет, мерцавший в листве деревьев, даже собственное тяжелое дыхание.
Внутри зеленых металлических складок стадиона толпа взрывалась ревом через почти равные интервалы. Регулярность этих выкриков придавала стальной арене сходство с гигантским станком, обрабатывающим детали. Между вспышками воплей усиленный репродукторами голос оратора скрежетал слова, которых Рейни не мог разобрать; слова произносились с неторопливой, рассчитанной агрессивностью, пережевывались, обкатывались в глотке и выплевывались; создавалось впечатление, что еще за секунду до конца очередной части декламируемой речи слушатели уже начинали стонать в предвкушении неизбежных слов, а когда эти слова произносились, раздавался оглушительный вой радости, как будто была грубо и публично удовлетворена какая-то физиологическая потребность.
У края огороженной площадки для машин продавцы хот-догов в благоговейном молчании глядели на залитые светом ярусы. Полицейские и охранники из агентства не разговаривали между собой, а беспокойно расхаживали, оглядываясь через плечо и внимательно следя за шоссе.
На другой его стороне негры вышли на свои терраски и смотрели на происходившее из глубокой тени. Каждый раз, когда раздавался рев толпы, вдоль ряда деревянных домишек прокатывался негромкий ропот; иногда в промежутках между воплями (если по шоссе в этот момент не мчались машины) ветер приносил зычное ругательство.
Рейни обогнул закругление стадиона и увидел молодых людей, которые шли гуськом между полицейскими. Их было человек тридцать, все в летних костюмах и в галстуках. Рейни разглядел, что двое из них белые, а остальные — негры.
Двое шедших впереди пританцовывали, ритмично хлопали в ладоши и пели «О, свобода!». Полицейские пытались завернуть их за стоянку для машин. Позади шли двое патрульных, буквально наступая на пятки последнему демонстранту. Рейни двинулся за ними.
Полицейские пригнали тюремный фургон. Они направили цепочку демонстрантов так, что она описывала узкий эллипс между фургоном и стеной стадиона. Неподалеку стояли два седовласых человека в штатском и переговаривались с нарочитой беззаботностью.
Вскоре сидевшие в верхних рядах участники митинга заметили демонстрантов и подняли рев. Известие о происшедшем облетело трибуны, и над задней стеной стадиона возникла полоса лиц, а ритм одобрительных воплей слегка нарушился. На демонстрантов посыпались смятые комки бумаги, потом водяные бомбочки и почти полные коробки с шоколадным молоком. Кто-то кидал стеклянные шарики — и попал в двух демонстрантов. Рядом с фургоном, лязгнув, упал кусок цепи.
Полицейские начали загонять демонстрантов в фургон. Один из седовласых в штатском крикнул вверх:
— Эй, в моих людей не попадите!
Рейни взглянул один раз вверх, на лица, окаймлявшие стену над ним, и больше туда не смотрел. Внутри стадиона все новые голоса подхватывали вопль: «Черномазые!»
Рейни заставил себя идти вперед, пока не подошел достаточно близко к полицейским, наблюдавшим за арестом. Когда он попытался заговорить, со стадиона снова донесся рев. Рейни был не в силах перекричать его. Он стоял у фургона и глядел на полицейских, пока они наконец не заметили его.
— Хочешь прокатиться, приятель? — спросил один из них. — Если нет, то проваливай отсюда.
— Кто сказал, что у них есть разрешение? — спросил полицейский сержант у человека в штатском.
— Не знаю, — ответил тот. — Я ничего об этом не знаю.
Последних пикетчиков волокли под руки — двоих из них полицейские швырнули в фургон головой вперед. Последнему попал в голову шарик, и он сразу сел. Полицейские увели его — он шатался и ошеломленно моргал.
Еще один полицейский швырнул в фургон плакаты на палках, и фургон укатил. Рейни пошел дальше.
Впереди он увидел четырех негров в беретах — они вбежали в калитку рядом со въездом на стадион. С ними был белый, который держал в руке повязку корпуса Возрождения; охранник из агентства стоял у калитки и спокойно глядел на них.
Когда они исчезли в туннеле, Рейни и охранник несколько секунд молча смотрели друг на друга. Потом Рейни повернулся и побежал туда, где находились полицейские. Ему навстречу шли двое патрульных с белыми дубинками. Те самые, которые помогли арестовать демонстрантов. Увидев Рейни, они остановились.
Рейни попытался заговорить, но голос его не слушался. Его шея быстро дергалась из стороны в сторону. Полицейские смотрели на него с отвращением.
— Послушайте, — наконец выдавил он из себя. — Они впустили их. Через калитку. Это же спровоцирует толпу.
Ничего не ответив, полицейские толкнули Рейни к калитке, через которую прошли люди в беретах.
— Они привели их сюда, чтобы разыграть спектакль для толпы. — Рейни указал на охранника из агентства, который смотрел на него с нервной улыбкой. — Он их видел.
Охранник пожал плечами:
— Просто уборщики, они тут работают.
— Нет, — сказал Рейни.
— Идите-ка домой, пока не нарвались на неприятности, — посоветовали ему полицейские.
Рейни поплелся прочь, глядя в землю. Он двигался из последних сил. Что бы ни происходило, думал он, ему придется что-то сделать самому: говорить кому-либо что-либо бессмысленно.
Днем он вошел в телефонную будку и позвонил в ФБР. Голос, ответивший ему, был очень похож на голос Калвина Минноу, и на мгновение ему показалось, что это какой-то фокус. Это был голос из прохладного кабинета. Он не нашел в себе силы заговорить.
Внутри стадиона яростно заревела толпа. Ей показали негров.
Их нужно немедленно вывести оттуда, подумал Рейни, может быть, он успеет перехватить их у той же калитки. Но зачем? К нему приближались двое патрульных на мотоциклах, объезжавшие стадион. Он отступил в тень стального контрфорса и дал им проехать. Говорить больше не имело смысла.
Джеральдина шла по проходу между секторами за толпой, двигавшейся к шатру за эстрадой. Она держалась поближе к стене, и люди, сидевшие над ней, ее не видели.
Теперь на эстраде стоял деревенский оркестр и играл «Улицы Ларедо». Двое мужчин, одетых ковбоями, шли навстречу друг другу в центре поля. У микрофона Кинг Уолью объяснял правила дуэли, кто такие стрелки, откуда они родом.
— Это назревало давно, — говорил толпе Кинг Уолью, — и теперь по традиции старого Запада каждый из ребят бросил перчатку.
Брошенные перчатки — из воловьей кожи, с красивой бахромой — лежали по обоим концам дистанции, на каждую светил с эстрады небольшой прожектор.
Свет в проходах приглушили — Джеральдина шла в полутьме. Билетеры и охранники были поглощены представлением. Верхние ряды утихомирились, загипнотизированные событиями на поле.
— Сакраменто Кид и Задира Бейтс, друзья, — торжественно выкрикивал Кинг Уолью под гром оркестра, — быстрейшие из быстрых.
Джеральдина пересекла пандус следующей секции и двинулась дальше по проходу. «Если идти вниз к той стороне поля, — подумала она, — то можно будет подобраться к самому шатру». Пустой наклонный коридор с зелеными стенами вывел ее к следующему пандусу, который уходил к нижним рядам. Где-то под ней на пандусе перешептывались люди; она видела их тени на стене. Она перегнулась через перила и увидела Богдановича, Марвина и черноволосую девицу — они пробирались вдоль стены, глядя вниз. У Марвина были синяки под обоими глазами и кровь на подбородке. Он держал в руке большую розовую робингудовскую шляпу с розовым пером. Богданович шел, поддерживая брюки, — ремень он намотал на руку, пряжкой наружу. К тенниске у него был приколот значок Возрождения. Девица подняла голову, увидела Джеральдину и отпрянула; Марвин и Богданович вздрогнули. Они застыли, изумленно глядя на Джеральдину.
— Девочка, — немного погодя сказал Богданович, — что там наверху? Еще люди?
Джеральдина помотала головой и стала спускаться к ним.
— Ох, — сказал Марвин, — то вверх, то вниз, то вверх, то вниз. Упаришься.
— За тобой тоже гонятся? — спросила Джеральдину брюнетка.
— Да, — сказала Джеральдина.
— Тогда не спускайся — они внизу.
— Но и наверху тоже, — сказал Марвин.
— Мы выбраться хотим, понимаешь? — сказал Богданович. — Но пока выход найдем, эти раньше до него доберутся.
— Ага, — сказала брюнетка. — Это вроде большого пинбола, а мы шарики и хотим вытряхнуться из этого комплекса.
Джеральдина тупо смотрела на них.
— Да она совсем обкурилась, — сказал Марвин. — Не поможешь.
— Пойдем с нами, — сказала брюнетка.
Джеральдина отбросила ее руку и пошла вниз. Марвин двинулся за ней. В это время с поля донеслись выстрелы. Два оркестра разразились театральным медным крещендо. Джеральдина бросилась бежать.
— Куда ты! — крикнул ей вдогонку Богданович.
Она выбежала к проходу под нижним рядом; свернув туда, она увидела, что навстречу ей бежит группа мужчин. Передний был высок и смугл, на его лбу моталась в такт шагам прядь жестких черных волос.
Вуди! Ошибки быть не могло! Это был Вуди! Она сжала сумочку, где лежал пистолет.
— Вуди! — в ужасе закричала она. — Нет! Вуди!
Бежавшие остановились и уставились на нее.
Она не могла вытащить пистолет из сумочки: пальцы отказывались работать вместе. Она повернулась и побежала назад. Добежав до лестницы, которая вела вниз, она помчалась по ней, упала на первой площадке, вскочила, ринулась по следующему маршу. В лицо ей подул ветер; под ногами была трава. Она бежала вдоль ограды с верхним рядом из колючей проволоки. Над ней были черные стальные контрфорсы, между ними эхом метался голос Рейнхарта и крики толпы.
Люди — и Вуди — бежали по лестнице за ней, а она уже бежать не могла. В изнеможении она прислонилась к ограде, а преследователи, скатившись с лестницы, взглянули на нее и помчались в другую сторону. На них были темные костюмы со значками корпуса Возрождения на лацканах. Черноволосый человек был не Вуди.
Теперь на поле звучал другой голос, голос старика.
— Где они теперь, — печально вопрошал голос, — благолепные фермы, милые улочки с уютными домиками и дружелюбными лицами? Развеяны в прах, говорю я, или почти развеяны — в этот черный век надменности и беспорядка, век неприкаянности и небрежения чистотою расы! Друзья, несметные полчища безродной черни подтачивают священное здание нашего образа жизни. Сегодня утром солнце светило тусклее над Божьим миром.
Сталь над головой Джеральдины отозвалась тяжелым вздохом.
За оградой стадиона тянулся широкий пустырь. По ту его сторону в тени густых кленов стояли пикапы и дряхлые легковушки. Пустырь находился за пределами законной стоянки для машин — широкая полоса песка и дерна, усыпанная мусором.
Рейни шел вдоль машин, ища темноты. Тоска по свободе жгла его горло, как жажда; жуткие краски утра сгущались вокруг него. Сердитые вопли толпы раздавались в насмешку над его слабой рысцой в темноте.
Он остановился в грязи, вытянув шею, выставив подбородок, напрягая все тело в стремлении преодолеть охватившее его ощущение болезненного бессилия.
Потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, думал он.
«Потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных. Для сего примите всеоружие Божие, дабы вы могли противостать в день злый и, все преодолевши, устоять».
— Оставьте меня, — сказал он. — Дайте мне лечь.
Всеоружие Божие, подумал он и со стыдом посмотрел на свои руки. Пальцы беспомощно корчились. Тошно было от мыслей о собственной крови и плоти.
На него была возложена миссия, но не нашлось бы человека, столь бесполезно скроенного. Его сознание было бредом, тело — конвульсиями. Всеоружие Божие.
Чтобы пришел покой, он должен избавиться от всего комплекса своих немощей. Не будет свободы, покуда он не бросит свою бесполезную излишнюю массу против стали мира.
Он смотрел на шоссе, на сверкавшие быстрые машины, проносившиеся мимо. Его сердце забилось чаще, он следил за поющими шинами.
Темно-зеленые стены стадиона были опоясаны огнями. Вот она — стальная броня. У бокового входа стоял охранник — метрах в тридцати от въездных ворот. Если идти крадучись, он успеет покрыть половину пути, прежде чем за ним погонится патрульная машина. Он войдет — мимо охранника или несмотря на охранника. А войдя, уже не остановится.
Еще один пробег. Он будет искать пуль и огня. Всеоружие Божие.
Никчемный, думал он, готовясь броситься вперед. Никчемный и презренный.
«Я болен, — говорил он себе. — Когда-то я был здоров». Теперь ему оставалось только одно — освободиться.
Он пробрался вдоль маленького грузовичка, кузов которого был частично закрыт брезентом, и поглядел на охранника. Пригнувшись к земле возле грузовичка, он заметил, что к борту приклеен плакат с красной надписью; надпись почти вся была скрыта брезентом. Под брезентовой крышей он разглядел сваленную в кучу старую мебель и бочонки, полные до краев битой фарфоровой посудой, безделушками, семейными фотографиями, старыми книгами.
Рейни настороженно огляделся и отогнул брезент.
В густом сумраке он медленно разобрал надпись:
Вы не распнете
С. Б. Протуэйта
на Кресте золота.
Рейни застыл, глядя на надпись. Со стадиона донесся рев, и он услышал, как тысячи ног загремели по деревянным скамьям.
— Хочешь получить монтировкой по кривым зубам? — спросил его кто-то.
В кабине грузовичка сидел человек. Рейни не рассмотрел его лица, увидел только синюю фуражку железнодорожника.
— Кто вы такой? — спросил он. — Что вы намерены делать со всем этим?
— Это мое дело. Чего ты шаришь у моей машины?
— Кто такой Протуэйт? — требовательно спросил Рейни. — Вы тоже из «возрожденцев»?
— Из «возрожденцев»? — рявкнул хозяин грузовичка. — Ах ты, крыса-переросток! Ну-ка покажись!
Рейни осторожно приблизился к дверце грузовика, и они уставились друг на друга в смутном свете лампочек на стенах стадиона.
— А я тебя видел в бинокль, — сказал хозяин грузовичка. — Я видел, как ты взывал к черным. Я думал, полицейские тебя прихватили.
Это был совсем уже старик с длинным костистым лицом. Из-под фуражки на лоб выбивалась прядка седых волос. У него были очень большие круглые голубые глаза с широкими полумесяцами белой гладкой кожи под ними.
— Заботься о своих черных, а я позабочусь о Протуэйте. Я отсюда в «черной Марии» не уеду.
— Кто вас сюда прислал? — спросил Рейни.
— Никто меня еще ни разу никуда не присылал во внерабочие часы, — сказал старик. — Только на железной дороге. А тебя кто сюда прислал?
— Никто, — сказал Рейни. — Я пришел…
— Из-за черных, так?
— Я пришел, чтобы остановить этих. Этих…
Он поглядел на стадион. Изнутри вместе с ревом одобрения доносились сердитые и испуганные выкрики.
Старик засмеялся:
— Пришел остановить их, э? А не остановил, так?
— Нет.
— Твоим способом их не остановишь, молодой человек. Дурость, и больше ничего. По-твоему, если ты начнешь расхаживать и орать под стенами, они возьмут да и обрушатся? Чушь, верно? Только попробуй, и они расправятся с тобой, как с неграми. Как с филиппинцами. Они со всеми так обходятся, отродье шлюх и шакалов! — Он поглядел на огни стадиона и сплюнул в окошко. Глаза у него сверкали. — Патриотическое возрождение! — сказал он. — У, шакалы! Шакалы! И как ты думаешь их остановить, шнур?
— Ну… — сказал Рейни. — Никак. Я не сумею. Это очевидно.
— Очевидно, что тебе никогда ничего не добиться — этим вот путем. Я видел, как многие пробовали… Хеймаркет-сквер, Джин Дебс, Генри Джордж… да, и Даниель Де Леон, Хилстром, Большой Билл Хейуорд, Хьюи![111] Они приходят и уходят, а шакалы остаются. Тем временем они настроили небоскребов и шоссейных дорог, а под каждым шоссе, под каждым небоскребом — кости рабочих.
В ушах у Рейни звенело. Он потряс головой, словно стараясь привести в порядок мысли, и с удивлением посмотрел на старика.
На стадионе визжали женщины — от страха или от восторга, он не мог понять. Он поставил ногу на подножку грузовичка и оперся рукой на колено. Усталость терзала его тело.
— Точно тебе говорю, — продолжал старик, — в каждых пятнадцати километрах американского бетона погребены кости рабочего. Сходи-ка завтра утром на биржу и посмотри, как тамошние ребята спекулируют на пластмассе. Пластмасса — вот что им по душе, да-да! Пластмассу ведь не уничтожишь, что бы с ней ни делать. В своей бесстыжей жадности они покрыли пластмассой всю страну, куда ни погляди. Строят свою власть на пластмассе, потому что думают, будто ее не сломать. — Он высунул голову в окошко и придвинул подбородок к лицу Рейни. — Слышишь, я говорю тебе, как они думают.
— А вы действительно знаете, что стоит за этим митингом сплочения? — спросил Рейни. — Я этого не знаю.
— Не знаешь? Где тебе знать! — съязвил старик. — Желторотый дурень — вот ты кто. Да просто загляни туда, пустая башка, и увидишь, сколько они натворили мерзостей, размахивая американским флагом, размахивая этой проклятой книгой, полной суеверий, глупостей и лжи. Выкормыши банков и железных дорог, лакеи крупного капитала, марионетки, обезьяны и гиены.
Рейни закрыл глаза и прижал лоб к окошку грузовика.
— Там, за этими воротами, — самый большой из живых карликов, брат аллигаторов и долларовый страус. Все они там. И Калвин Минноу тоже.
Рейни поглядел на старика.
— Вы знаете Калвина Минноу?
— В картинных галереях Парижа, — сказал старик, — есть двадцать семь портретов Иуды Искариота. Все они не похожи между собой, но в каждом можно найти сходство с Калвином Минноу. В его теле двести шесть костей, и все — из пластмассы. Да, сэр, я его знаю. Этот скот сделал из меня бродягу.
— Погодите, — сказал Рейни. — Что вы задумали?
— Ну, я-то приехал сюда с Протуэйтова заноса не для того, чтобы маршировать под стенками. Есть только один способ заставить эту одураченную орду узреть свет разума — отправиться туда и показать им, как они заблуждаются. — Он кивнул и, прищурившись, поглядел на въездные ворота. — И не вздумайте меня останавливать, профессор. Я вас перееду и глазом не моргну.
— Вы хотите сказать, что попробуете проникнуть туда?
— Я туда проникну без всяких «попробую». Видишь ли, я давно к этому готовился. — Он несколько раз подпрыгнул на сиденье, весело усмехаясь. — Да, сэр! Я последние три дня собирал сведения о программе этой аферы. Мне все известно. Я, например, знаю, что сегодня они не меньше двух раз откроют вот эти въездные ворота. Во-первых, им нужно вон оттуда провезти на платформе оркестр для их финального трамтарарама. А во-вторых, ворота откроют, чтобы машины частной полиции выехали незадолго до конца. Погляди-ка! — продолжал он, схватив Рейни за затылок и поворачивая его лицо в ту сторону, где расхаживал охранник агентства. — Видишь того коротышку? У него рация. Как только им понадобится открыть ворота, они должны будут сообщить об этом ему. А я слежу за ним с помощью вот этой штуки. — Он вытащил бинокль и тут же спрятал, словно это был ключ к его логическим построениям. — Эх, умник! — сказал он, погладив Рейни по голове. — Мне все про них известно. Я сюда приехал не в жопе пальцем ковырять. Когда ворота откроются, я въеду на своей старухе прямо на эстраду и вправлю им мозги.
Рейни уставился на него, открыв рот.
— Если вы попробуете ворваться туда таким способом, вас почти наверняка убьют. Они хотят завести толпу. Если вы сделаете такую глупость и въедете… — Он умолк, стараясь справиться с судорогой в шее. — Въедете на стадион на грузовике, они разорвут вас в клочья.
— Убьют! — сказал старик. — Плевать я хотел. Им у меня больше нечего отнять. Выжали досуха эти миллионеры-преступники. Как тряпку.
Рейни дрожал. Руки и ноги у него застыли, хотя вечер был теплый. Голос старика доносился до него как в горячечном бреду.
— Не будьте дураком, — сказал Рейни. — Вы же сыграете им на руку. Они только и дожидаются чего-нибудь такого. — Он оглянулся на стадион; перед главными воротами вспыхивали красные маячки полицейских автомобилей — он видел их отражения в ветровых стеклах машин на стоянке. — Вы уверены, что эту мысль вам кто-нибудь не внушил? Не подсказал, что надо бы устроить такую штуку?
— Кого это ты назвал дураком, пустомеля? Считаешь меня невеждой, потому что я рабочий? У меня котелок еще как варит! Стоит кому-нибудь решить что-нибудь сделать, и уж какой-нибудь идиот из образованных тут как тут. Дескать, играешь на руку противной стороне. Послушай, умник, вот когда ты ничего не делаешь, тогда ты играешь им на руку. До этого ты сам еще не додумался?
— Но поймите же, — с усилием сказал Рейни. — Нельзя этого делать.
— Чушь. Я лет на пятьдесят дольше тебя прожил в этих проклятых Соединенных Штатах, умник. И мне плевать, как вам всем это кажется. Когда имеешь дело с такими людьми, есть только один способ действия: пойти прямо к ним и показать, что к чему. А если духу не хватит, они и будут обходиться с тобой, как с половой тряпкой. Как с филиппинцами.
Рейни отошел от грузовичка и засмеялся. Он поднес ладонь к лицу и посмотрел на нее. Его звали голоса, которые доносились не со стадиона. Эти голоса твердили ему свое. Он закрыл глаза и заставил себя прервать смех.
— Я тоже пришел сюда не для того, чтобы бродить под стенами, — сказал он старику. — Если вы туда въедете, они наверняка убьют вас. Но если вам удастся туда въехать, я хочу быть с вами. Я не могу остановить их и не могу остановить вас. Но это было долгое… — Шея у него дернулась. Это было долгое утро. Утро мистера Клото. — Это было долгое утро. Я не намерен уйти. Я не намерен вернуться. — Он покачал головой и улыбнулся. — Я поеду с вами, мистер.
— Не выйдет — никаких пассажиров. Только в одиночку можно рассчитывать на один паршивый шанс.
Прокурор штата Калвин Минноу стоял у микрофона и произносил небольшую толковую речь о проблемах бедности и лени, неразрывно между собой связанных. Жесты прокурора, которыми он отнюдь не злоупотреблял, удачно подкрепляли каждый вывод: жесты эти были направлены вширь и вверх, указывая на положительную конструктивную позицию оратора. Подчеркивая какое-нибудь утверждение, прокурор Минноу резко опускал кулачок на подставку микрофона, демонстрируя твердость и целеустремленность своих намерений.
Однако прокурор штата Калвин Минноу мог бы с таким же успехом и полностью игнорировать все правила риторики, — более того, если бы он сообщил аудитории, что занимается осквернением трупов или питает особый интерес к фекалиям, это нисколько не повредило бы его репутации. Ибо толпа и не думала слушать Калвина Минноу — внимание толпы было поглощено деревянными стульями, летевшими на поле из верхних секторов.
Рейнхарт, который как в тумане представил нескольких ораторов и удалился в лабиринт стрелков-ковбоев, чтобы еще раз затянуться сигаретой с марихуаной, теперь внезапно проникся страстью к зеленому цвету травы.
— Фарли, — без конца повторял он, — нет, ты только погляди на эту траву!
— Заткнись, — говорил Фарли. Он пытался проникнуть в настроение толпы и был занят логическими изысканиями. — Что-то тут не так, Рейнхарт, — сказал он вдруг. — Кто-то там дирижирует этими остолопами. Почему мы не можем ублаготворить их?
— В каких только парках я не бывал, — сказал Рейнхарт, — а такой травы нигде не видел!
— Либо люди, устраивающие это, сами не знают, что делают, либо… — Он помолчал, прислушиваясь к отдаленному треску. — Либо какие-то разные люди делают совершенно разные вещи.
— Послушай! — сказал Рейнхарт. — Такой зеленой травы не запомнит ни один старожил. Это — настоящая американская трава, Фарли, трава воскресных пикников нашего детства.
— Терпеть не могу ситуаций, когда какие-то разные люди делают совершенно разные вещи, — сказал Фарли. — И особенно когда тебе неизвестно, кто эти люди и что, собственно, происходит.
— Я вызову сюда полицию штата!
— Сохраняйте хладнокровие, сенатор, — сказал Джек Нунен. В его глазах горела властность. — Мы выиграем.
Над толпой взметнулся непрерывный крик — волна звука, которая не спадала. Один из оркестров на поле заиграл. Генерал Тракки бросился на эстраду, оттолкнул Калвина Минноу от микрофона и воззвал к трибунам.
— Что происходит там, наверху? — закричал генерал. — Что происходит наверху, эй, вы там?!
— Что значит «выиграем»? — спросил у Нунена сенатор Райс. — Эти чертовы ворота перед столиками заперты. Почему моим друзьям не дают уйти?
— Ключи у Алфьери, сенатор. Об этом вам следует поговорить с ним.
— Ну так где же он, черт подери? — трясясь, спросил Арчи Райс. — Где, черт подери, все остальные политические светила? — Он негодующе посмотрел на Рейнхарта и на Фарли. — Я убежден, что вы все — самые отпетые сукины дети, каких мне только приходилось встречать.
— Мы? — спросил Рейнхарт. — Вы спятили, док. Как мы можем быть самыми отпетыми детьми, каких вам только приходилось встречать? Я не в силах с этим согласиться.
— Послушайте, а при чем тут полиция штата, сенатор? — спросил Фарли. — Так ли она нам нужна и все такое прочее?
— Вам она не нужна, — сказал Арчи Райс. — Она нужна мне. Я хочу, чтобы меня не дали убить, а вас, подлецов, засадили за решетку. Черт возьми! Вы же затеяли то, что на Севере, по-моему, называют расовыми беспорядками! Здесь! В этом городе этого штата!
— Расовые беспорядки? — осведомился Фарли. — Вы имеете в виду — с участием черных?
— Насколько мне известно, это обязательное условие, — сказал сенатор Райс. — Вы, если не ошибаюсь, намекаете, что ничего не знали об этом… об этой маниакальной провокации?
— Полковник, вы всерьез утверждаете, что мы… то есть мы отпетые сукины дети? Старик, вы ничего не знаете об относительности.
— Как это можно назвать расовыми беспорядками? — спросил Фарли. — Мы же тут все белые, старина.
— Уже нет, проповедничек. Я только что видел шайку ниггеров, которых вы, подлецы, сюда впустили.
— Какая чепуха! — сказал Фарли. — Это же чепуха, верно, Рейнхарт?
— Это чепуха, Фарли, — подтвердил Рейнхарт. — Я хочу сказать: взгляните на проблему «дух — тело» — вот вам образец чепухи.
— Да он же рехнулся! — воскликнул сенатор Райс, уставясь на Рейнхарта. — Поглядите в его глаза!
— У него случаются припадки, — сказал Фарли.
В шатер вбежал мистер Алфьери и быстро оглядел брезентовые стены.
— Где мои настенные телефоны? — исступленно бормотал он. — Они забрали все мои телефоны!
— Вы отправитесь в «Анголу», — уведомил его Арчи Райс. — После всего, что я для вас сделал, вы могли хотя бы предупредить меня об этой затее.
— Сенатор! — сказал Алфьери. — Богом клянусь, меня надули. То есть меня предупредили, но потом меня предупредили, что меня предупредили, чтоб сбить с толку. Если бы не это, я бы вас предупредил.
— Черт подери, Франческо, вы же обязаны знать всю подноготную! — возопил сенатор. — Ведь всех в городе предупредили, что их предупредили, чтоб сбить с толку. Но сбили-то их с толку, предупредив во второй раз!
— Кто знает? — сказал Рейнхарт.
— Вы! — сказал Алфьери. — Это все ваши недоноски-приятели. Без них тут не обошлось.
— Погодите, — сказал Фарли. — О чем он говорил, когда сказал «мы выиграем»? Где этот Нунен?
Джек Нунен в глубине шатра пытался открыть замок на двери правого запасного выхода. Фарли приблизился к нему со стулом в руках:
— Мистер Нунен, не могли бы вы проинформировать нас, что тут, на хрен, происходит?
— Ха! — сказал Джек Нунен, медленно направляясь через шатер к другому выходу. — Встревожились? Эту операцию проводит мистер Бингемон, и он выиграет. Если мы будем держать себя в руках, то и мы выиграем с ним. — Он судорожно сглотнул, продолжая продвигаться к другому выходу. — Это открытый бой, брат Дженсен. Он так и рассчитан. Я узнал это из первых рук: правительство в Вашингтоне — сплошь коммунисты, и прямо тут, у нас на Юге, зреет предательство.
Фарли пошел за ним вокруг стола:
— Но ты-то не с Юга, свинья! Что ты несешь?
— Это не имеет значения, — сказал им Джек Нунен. — В борьбе участвуют все. Слушайте же — я говорю от имени М. Т. Бингемона, как вам должно быть понятно. Для вас двоих я — его голос. Рекламщикам и дилетантам уже поздно прыгать за борт. — Лицо Джека Нунена приняло задумчивое выражение. — Не ошибитесь! — объявил он. — Это слова Бингемона. В тысяча восемьсот семьдесят четвертом году… — Он умолк и поглядел вверх, словно вспоминая выученный текст.
Фарли-моряк в ужасе попятился.
— В тысяча восемьсот семьдесят четвертом году? — ахнул он и обвел взглядом брезентовые стены, словно не веря своим ушам. — В тысяча восемьсот семьдесят четвертом?
— В тысяча восемьсот семьдесят четвертом году, — с мрачным упорством продолжал Нунен, — мы, белые этого штата, восстали, чтобы сохранить наш образ жизни. Но на этот раз наши враги не желают выйти и бороться в открытую, а потому мы обязаны пробудить народ сейчас же — сегодня и здесь! Мы намерены продемонстрировать, какую угрозу нашим свободным институтам представляет все возрастающее насилие со стороны негров и коммунистов, и покончить с этой угрозой теперь же, на этом митинге. Публично, на глазах всего города мы покажем, как надо встречать эту угрозу.
— Господи спаси, — благочестиво произнес Фарли. — Совершенно изумительная долгосрочная афера с гнилой сердцевиной.
Рейнхарт подошел к выходу из шатра поглядеть на траву.
— Мы демонстрируем реальное положение вещей. Это то, что происходит на самом деле, поймите же! Только потому, что сейчас в это нельзя прямо ткнуть пальцем, не нужно думать, будто мы не можем показать, что у нас происходит. Если мы сами это устраиваем, отсюда вовсе не следует, что этого нет.
Фарли медленно надвигался на него, отрезая ему путь к отступлению.
— Я выяснил все это с Бингемоном, — сказал Джек Нунен. — Все до мелочей. Я полностью в курсе.
— А я-то думал, что буду так счастлив! — сказал Фарли, становясь на пути Нунена, попробовавшего робко изменить направление. — Я ведь уже не молод.
— В чем дело? — истерически крикнул Джек Нунен. — Толпы испугались? Вы же справлялись со всякими бродягами. А если вы управлялись с сотней бродяг, то управитесь и с тысячей, так? А если вы управитесь с тысячей, то и с десятью тысячами справитесь?
Фарли подскочил к Джеку Нунену и схватил его за галстук.
— Я человек глубоко верующий! — воскликнул он. — Но я презираю фанатиков!
Приподняв Нунена, он прижал его спиной к краю стола и начал выгибать. Он явно хотел переломить Нунена пополам.
— Я тебе покажу тысяча восемьсот семьдесят четвертый год, засранец! — сказал он. — Ты погубил мою старость.
— Они сжигают собственные церкви, — взвизгнул Нунен. — Мы имеем право принимать меры!
Стол развалился под тяжестью Нунена, и Фарли принялся его душить.
— Тысяча восемьсот семьдесят четвертый! — повторял Фарли, молотя Джека затылком по обломкам стола. — Тысяча восемьсот семьдесят четвертый…
Мистер Алфьери и сенатор Райс озабоченно наблюдали, как Фарли подсунул локоть под шею Нунена и запрокинул его голову под опасным углом. Они прислушивались к реву толпы.
— Вы тут ответственное лицо, Алфьери, — сказал сенатор. — Вы обязаны вывести нас отсюда.
— Я открыл ворота у столиков, — сказал Алфьери, — но к тому времени почти все уже перелезли через ограду. Толпа вот-вот ринется на поле.
— Эй-эй! — крикнул сенатор, обращаясь к Фарли. — Хватит его душить. Идите на эстраду. Вы же все-таки проповедник.
Фарли отпустил Джека Нунена и с удивлением уставился на сенатора.
— Любезный сэр, — сказал он, — я ни к чему подобному не готов.
Джек Нунен отошел от него и сел на стул возле обломков стола.
— Я делаю патриотическое дело, — заявил он, обеими руками пытаясь поставить челюсть на место.
— Рейнхарт незаменим в подобных ситуациях, — сказал Фарли. — Надо будет выслать к ним Рейнхарта.
В шатре Рейнхарта не было — он вышел пройтись по полю.
— Идите туда, Дженсен, — сказал Алфьери. — Вы у нас единственный проповедник. Идите туда и проповедуйте, пока мы вас не скормили толпе.
— Безумие, — с горечью сказал Фарли. — Безумие, куда ни посмотришь.
Он вышел на эстраду и осторожно приблизился к микрофонам, отчаянно улыбаясь в пустоту.
— Дорогие друзья! — крикнул он. — Возлюбленные! Надо опомниться!
Рейнхарт брезгливо пробирался сквозь красный снег. Он шел по краю поля, разглядывая вопящих людей, скопившихся в нижних рядах. Иногда он помахивал им рукой.
Дама в зеленой косынке перегнулась через барьер и попыталась хлестнуть его связкой копченых сосисок.
— Вот один! — завопила она.
Мужчина с сигарой во рту прыгал на перевернутых сиденьях, размахивая желтым носовым платком.
Рейнхарт решил вернуться в шатер. Он по-военному сделал поворот кругом и пошел назад.
Мимо пробежали два охранника, преследуя человека в белой простыне.
— Друзья мои, — говорил Фарли. — Мы сейчас не делаем чести нашему делу, нашей вере и флагу. Это необходимо прекратить.
В воздух взвился человек, на руке которого была повязка со свастикой, и шлепнулся у ног Рейнхарта.
— Мои очки! — сказал человек в повязке со свастикой. — Я разбил очки.
Рейнхарт обошел его.
В середине поля бородатые люди в армейском камуфляже гонялись за чернокожими стадионными служителями, которые должны были по сигналу зажечь кресты.
— Взываю к вам нутром Христовым, — ревел Фарли, — сочтите, что вы ошиблись!
— Бей ниггеров! — откликнулись мегафоны. — Бей еврейских битников-коммунистов!
— Белым — кнут! Черных — в петлю!
В обоих концах поля два почетных караула в форме собрались под флагштоками, намереваясь защищать свои окруженные розами святыни с помощью знамен и декоративных мушкетов.
По ступенькам одного из верхних ярусов сбегал человек в розовой спортивной рубашке, размахивая боевым знаменем конфедератов и вопя во всю глотку:
— Черномазые! Черномазые!
— «О, если ты спокоен, не растерян… — декламировал Фарли, закрыв глаза и поглаживая микрофон, — когда теряют головы вокруг… И если ты своей владеешь страстью, а не тобою властвует она…»
— Бей их! — ревели мегафоны. — Бей их всех!
С верхних ярусов, мягко планируя, летели куски горящей бумаги. Рейнхарт подошел к краю эстрады и одобрительно посмотрел на Фарли.
— «…И будешь тверд в удаче и в несчастье, — продолжал Фарли, — которым в сущности цена одна!»[112]
Он увидел Рейнхарта и нырнул под микрофоны:
— Ради бога, приятель, помоги нам! Это же твоя обязанность!
В шатре выкрикивали имя Рейнхарта.
— Давайте его сюда!
Рейнхарт подошел к пандусу, ведущему на эстраду, и начал подниматься.
Но по дороге он остановился и посмотрел по сторонам. Все приняло багровый оттенок. Душевный подъем. Он выпрямился и взобрался на эстраду.
Без душевного подъема это никогда не делалось. Было слегка брутально, с долей пунктуальности, слегка по-военному, может быть, но по-другому было нельзя. От тщательности — душевный подъем. В этой каузальности — мастерство дирижера.
Дамы и господа, думал Рейнхарт, выходя к залу, который при виде его разразился аплодисментами, позвольте мне предвосхитить ваши объятия. Мы угостим вас симфонией соль-минор и продемонстрируем, какой смысл вкладывают во фразу «трогательность адажио» у Моцарта, и вы вновь будете удивлены.
Душевный подъем из тщательности. Мы стремимся к точному исполнению, думал он с колотящимся сердцем, а затем свингуем. Мы начинаем с точности, и тогда мы можем воспарить. Никакие подмены не работают: если пассаж исполнен правильно, то всё есть в партитуре. Исполнение — это всё. Сила через радость. Совершенство — да, и оно тоже. Практика — это любовь.
Без проблем. Вот как это можно сказать.
Ясность и еще раз ясность. Зимнее небо. Украшения должны исполняться внятно; каждое семечко украшения может быть раскрыто и выявлена его упорядоченная структура. Я раскрываю порядок внутри порядка, думал Рейнхарт, и преподношу его, сводя к бесконечно малым. Малейшая частица ноты в кратчайшую частицу секунды обладает собственной маленькой округлой завершенностью. Спросите меня, знаю ли я, как звучит время. Еще как знаю!
Иные думают, что время звучит так: и раз, и два, и три, — но не ваш дружок. Иные думают, что время — это когда надо ударить в барабан. Ты объясняешь им: читайте невидимое в нотном письме; они говорят, что ты умничаешь, что ты мракобес. Они тебя не понимают.
Мое время ist bestige[113].
Если бы у меня не было секретов, откуда бы я знал, кто я. Изящные секреты — такая редкость.
Рейнхарт дирижировал без палочки.
Рейнхарт подошел к пюпитру, отрывисто поклонился публике и, повернувшись, встретил испуганный взгляд первого кларнета.
— Спокойно, — сказал он первому кларнету. — Я там был. Без проблем.
Что у нас будет? «Юпитер»?[114] Нет, соль-минорная[115]. Итак.
Удивляются, почему мои Kyrie и Gloria в Реквиеме медленные, a Dies Irae[116] быстрее, чем даже у Тосканини. Темп, время. Спросите певцов почему, весело посоветовал Рейнхарт. Певцы в большинстве неважно формулируют, но они понимают почему. Мы не забегаем в accelerados и diminuendos[117] раньше, чем они обозначены, потому что знаем: в этом нет нужды. Другие забегают; мы — нет.
Мы понимаем время.
Время. Например, оркестровый пассаж в терциях и секстах перед словами Calma il tuo tormento. Non mi dir…[118]
Посреди эстрады Рейнхарт коротко, без елейности, поклонился.
Огни надвигались, и Рейнхарта прошиб пот.
— Зачем столько огней? — спросил Рейнхарт. — К чему эти микрофоны?
Он не был готов дирижировать.
Рейни бессильно привалился к дверце грузовичка С. Б. Протуэйта; С. Б. сосредоточенно наводил бинокль на въездные ворота. Внезапно он отнял бинокль от глаз и довольно усмехнулся.
Охранник с рацией поднес аппарат к уху и направился вдоль стены к воротам. Он махнул рукой охраннику у соседнего входа, и тот пошел ему навстречу.
— Я хочу заявить здесь и сейчас, — сказал старик, — что я отвергаю религию, потому что верю не в духов, а в человечество.
Рейни поглядел на него и вскочил на подножку:
— Я еду с вами, мистер. Вы должны взять меня.
Старик нахмурился.
— А, черт, — сказал он, секунду подумав, и разрешил Рейни открыть дверь. — Черт с вами! Вы говорите, что ваше место тут. Может, так оно и есть.
Рейни опустился на сиденье. Его ноги были зажаты между дверцей, кучей посуды и большой вазой.
— Поосторожней, — сказал ему старик. — Возле вашей ноги прах Мэвис Сейшнс Протуэйт.
— А! — сказал Рейни.
— Я — С. Б. Протуэйт. Рад познакомиться с вами.
— Морган Рейни, — сказал Морган Рейни.
Старик включил зажигание, и они увидели, как позади них вспыхнули фары полицейской машины. Лучи ее фар выхватили из темноты кучку молодых негров, которые несли с пустыря длинные узкие свертки оберточной бумаги. Рейни оглянулся и увидел, что через шоссе со стороны темных домов идут еще группы негров. В одном месте они остановили движение, пересекая шоссе густой толпой. Некоторые несли вроде как бейсбольные биты.
С. Б. Протуэйт увидел их и облизнул губы.
— Ого! — сказал он весело. — Поглядите-ка! Вон туда!
Охранники раздвигали створки въездных ворот.
— Ух ты! — сказал С. Б. Протуэйт. — Поглядите-ка на этих ниггеров!
Он медленно повел грузовичок через пустырь. Ворота были открыты, а охранники стояли позади них, на фоне огней, освещавших поле, и смотрели на шоссе. Рейни показалось, что внутри происходит какое-то волнение.
— Ниггеры, — сказал С. Б. Протуэйт и включил передачу. — Похоже, сынок, ниггеры пойдут за нами. Наконец-то они со мной.
Он вынул из-за козырька над ветровым стеклом красный флажок путевого обходчика и всунул древко между стеклом и верхом двери, так что полотнище затрепетало слева от его головы.
— Я поеду под своим знаменем, — сказал он Моргану Рейни. — Под знаменем путейца. Под рабочим знаменем.
Охранники у ворот стояли в явной нерешительности, переводя взгляд с поля на шоссе. Руки они держали на кобурах. Со стоянки выехали два полицейских мотоцикла с колясками и пронеслись мимо них внутрь стадиона. Платформа с оркестром не выезжала.
С. Б. Протуэйт выехал на асфальт медленно, но с каждой секундой набирая скорость. Он вел машину к воротам под углом градусов шестьдесят.
Из ворот выбежали оркестранты в синей форме и стремглав кинулись к своим машинам. Из-за стадиона вылетел еще один мотоцикл и тоже въехал на поле. Рейни не мог разобрать, что там происходит.
— Ох, трахали меня и трахали, — сказал С. Б. Протуэйт. — Трахали, как какого-нибудь филиппинца. Занесло Протуэйта, они говорили — как будто это болезнь. Калвин Минноу, этот плосконосый. Выгнал меня ради пластмассы на улицу и думал, я еще кланяться буду.
В свободной руке С. Б. держал фотографию чего-то похожего на маленький товарный двор железной дороги. Он помахал ею перед лицом Рейни:
— Снес к чертям, а все из жадности.
Взвыла сирена стоявшей позади них полицейской машины. Охранники у ворот увидели приближающийся грузовичок Протуэйта, но не встревожились. Утилитарная форма машины и красный сигнальный флажок сообщали ей полуофициальный вид — охранники приняли ее за подкрепление. Только у самой стены С. Б. Протуэйт резко повернул в ворота и нажал на газ. Одновременно он дернул за шнурок, сдвигая брезентовый верх, чтобы открыть свой лозунг.
— О-го-го-го! — крикнул С. Б. Его нижние зубы свирепо впились в верхнюю губу.
Люди кричали на Рейнхарта.
— Начинай! — кричали они. — Говори!
Доски эстрады в нескольких шагах от него треснули, в яркой краске появилась черная дыра и белая рана.
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Музыка.
— Бог и родина! — кричали из шатра. — Бог и родина!
«А! — подумал Рейнхарт. — Это и я могу сделать. Это и я умею».
Он схватил микрофон с самоуверенной улыбкой.
— Братья американцы! — заревел он. — Обсудим американский путь!
Рейнхарту показалось, что трибуны почтительно затихли, и, ободренный этим, он продолжал.
— Американский путь — это невинность, — объявил Рейнхарт. — В любой ситуации мы должны и будем проявлять такую грозную и необъятную невинность, что весь мир от нее съежится. Американская невинность поднимется могучими клубами паров к благоуханию небес и поразит все страны.
Патриоты! Наши легионы не такие, как у других. Мы не извращенцы с гнилыми мозгами, как англичане. Мы не жалкая мразь, как французы. Мы не психи, как немцы. Мы не хвастливые маньяки, как итальяшки.
Напротив, наши глаза — самые ясные из всех глаз, глядящих на нынешний мир. Говорю вам: под пристальным широким взором наших голубых глаз коварные правители иностранных орд теряются, как наглые язычники перед просвещенным Моисеем.
И что бы они ни говорили, американцы, помните одно: мы парни что надо! Кто еще может сказать так? Никто! Никто другой так сказать не может: мы парни что надо. Только в Америке люди могут сказать: мы парни что надо, — и я хочу, чтобы вы все сказали это вместе со мной.
Мы парни что надо! — закричал Рейнхарт, взмахнув рукой.
Кто-то на трибунах выстрелил из пистолета.
— Американцы, — продолжал Рейнхарт, — наши плечи широкие и потные, но дыхание наше свежо. Когда ваш американский солдат, сражающийся сегодня, бросает напалмовую бомбу на кучку тарабарящих косоглазых, это бомба с сердцем. В сердце этой бомбы таинственно, но реально присутствует толстая старая дама, которая держит путь на Всемирную выставку. Дама столь же невинна, сколь толста и по-матерински любвеобильна. Эта дама — сила нашей страны. Невинность этой дамы — дай ей полную свободу — обезлиствит все леса тропиков. Эта дама — бич ниггеров! Эта дама — пагуба косоглазых! Ворожите с этой дамой, и метисы, гибриды, хорваты и прочие такие лица просто исчезнут. Столкнувшись с ней, австралийские аборигены валятся с ног и умирают. Латиносы давятся своими наглыми ухмылками. Япошки выпускают себе кишки, извилистые цыганские мозги превращаются в жевательную резинку. Эта дама — Колумбия, друзья мои. Всякий раз, когда она говорит своей маленькой дочке, что Иисус пил газированный виноградный сок, где-то в мире еврей подносит дрожащие серые пальцы к своему лживому горлу и падает замертво.
Опасность, патриоты! Послушайте о характере угрозы! Они хотят снять эту толстую старую женщину с междугородного автобуса. Орлы, она может не доехать до Всемирной выставки. На одном из темных полей Республики, на арбузной грядке притаился, оскалившись, негр с чудовищно раздутым членом. Он непристойно гол, на нем только каска с красной звездой. Он терпеливо ждет, когда мимо проедет автобус дамы. Когда автобус подъедет, он бросится к нему, распаленный такой похотью, что белый человек может только созерцать прыщ на заднице этой похоти.
Автобус дамы приближается. Исчадие зашевелилось. О, ужас! О, американцы — ужас!
Его дыхание плавит стекла, за которыми она сидит; по ее толстому рту бродит толстая улыбка. В голове у нее только одна мысль, и вот какая: «Красивее всего Айова в мае».
Рейнхарт сделал паузу, чтобы всхлипнуть, и всхлип отдался эхом на трибунах.
— Сердце разрывается. Только одна мысль у нее в голове. Красивее всего Айова в мае.
А Черный отпаривает окно ее автобуса, и он хочет ее, родные. Он хочет вытащить ее из комфортабельного креслица и заебать до смерти на горячем гудроне шоссе.
Если он сделает это, друг, небо просыпется бородатыми мужиками. Великие озера обернутся маленькими коричневыми людишками. Наши военные ребята станут педерастами и украсят волосы блестками, и больше не будет напалмовых бомб, американцы! Угроза — внутренняя. Это жуткая угроза. Помогите. Они расправятся с дамой. Не будет для нее Всемирной выставки. О, ужас! Помогите. Красивее всего Айова в мае. Помогите.
Рейнхарт прижал ладонь ко лбу, но ничего под ней не ощутил.
Когда на них обрушилась полуденная яркость прожекторов на стадионе, Рейни весь подобрался и уцепился за сиденье. Охранники перед воротами в последнюю секунду бросились в сторону, но правое крыло зацепило одного из них и с силой ударило о зеленую железную дверь. Двадцать бежавших мушкетоносцев расступились перед ними, как колосья пшеницы.
Рейни пытался поджать ноги; он поглядел вниз и увидел, что урна, в которой покоился прах Мэвис Протуэйт, стоит на грубо сколоченном ящике с надписью: «Динамит». Кроме этого слова на крышке было написано: «С величайшей осторожностью».
— Черт подери! — кричал старик. — Сейчас вы поджаритесь, шакалы!
Пронзительная зелень поля вертелась перед ними волчком, всюду бегали люди. На трибунах дрались.
— Динамит, — сказал Рейни. — У вас в машине динамит.
— Единственный способ, — объяснил ему С. Б. Протуэйт.
Грузовик несся между двумя рядами столиков, отгороженных сеткой, из-под колес летели комья земли. Два коротко остриженных подростка бежали перед ними, размахивая топорищами. Рейни увидел вопящих мужчин в смокингах — их манишки багровели.
— Это же убийство, — сказал Рейни.
Калвин Минноу смотрел на них сосредоточенным взглядом; его шея была обвязана красным платком. Он бросился к пандусу, хватаясь за лацканы.
— Минноу! — закричал старик, делая сумасшедший поворот вправо. — Я приехал за твоей шкурой!
— Это убийство, — сказал Рейни и нагнулся, нащупывая ручной тормоз.
Старик с изумлением уставился на него, а грузовик опять повернул влево.
— Ах ты, сентиментальный шакал! — завопил С. Б. Протуэйт. Глаза у него округлились.
Ручной тормоз не действовал, и Рейни нажал на педаль ножного, а старик бил его по лицу жестким кулачком, пытаясь вести машину одной рукой.
Грузовичок резко повернул и пошел по траве юзом. Рейни оттолкнул старика и остановил машину перед пандусом, к которому бежал Калвин Минноу.
Он увидел, что в другом конце поля перед микрофоном стоит Рейнхарт.
— Сентиментальный фашистский шакал! — кричал С. Б. Протуэйт.
К грузовичку с пистолетами в руках бежали молодые люди с повязками солдат Возрождения. Рейни выпрыгнул в открытую дверцу и побежал к ним навстречу по траве.
— Не стреляйте! — кричал он. — Не стреляйте!
Снизу по пандусу бежали новые солдаты Возрождения. С. Б. Протуэйт вылез из кабины и махал красным флажком, стоя среди разломанной мебели. В кузове у него был дробовик. Он бросил флаг, стал коленями на гнилой диван и приготовился зарядить ружье. Рейни побежал вперед.
Два охранника из агентства схватили его и остановили.
Солдаты Возрождения смотрели то на грузовичок, то на трибуны. Там теперь было немало негров — они прыгали по перевернутым скамьям.
— Черномазые! Черномазые на поле! — завопил кто-то из солдат Возрождения.
— Черномазые у ворот!
— В грузовике! Черномазые в грузовике!
— Солидарность навсегда! — выкрикнул Протуэйт. — Солидарность, вы, шакалы!
— Не стреляйте! — сказал Рейни. Он пытался повернуться, охранники волокли его по траве спиной вперед.
Раздался выстрел из пистолета, и Рейни оглох от страшного удара. Палящий ветер вырвал его из хватки охранников, подбросил, обжигая, в воздух и швырнул на траву. Вверху в ярком свете летели бочонки, стена огня пронеслась по бетонной полосе у выхода. Когда бочонки падали на бетон, земля содрогалась снова и снова. На другой стороне поля в раздевалке вылетели стекла.
Рейни встал и пошел к эстраде. Брезентовый шатер за ней был охвачен пламенем. Он шел до эстрады очень долго. Мимо бежали люди, обливаясь кровью.
Он поднес руку к лицу и ощутил, что оно в крови. Мелкие осколки фарфора и эмали, впившиеся в его тело, причиняли ему сильную боль.
На эстраде стоял Рейнхарт и смотрел на него с недоумением.
Рейни сказал Рейнхарту, что все кончено. Они поговорили об участии. Он больше не чувствовал себя участником.
Он не разбирал, что ему говорил Рейнхарт. Он думал о всеоружии Божием, но не понимал, что значат эти слова. У него болели все кости.
Перед ним с выражением ужаса на лице стоял полицейский. Он совершенно ясно разглядел окровавленное лицо полицейского, но боль его больше не занимала. Ему очень хотелось пить.
Он опоздал. Он не сумел предотвратить. Когда-то он был здоров, подумал он. Тогда, возможно, у него хватило бы сил.
— Больно, — сказал он полицейскому и упал на траву.
Когда его положили в машину «скорой помощи», он бредил о детях и о Венесуэле.
Рейнхарт подошел к краю эстрады. Вокруг стоял дикий шум. Огней стало как будто больше. На траве играли тени, обещая приятные зрелища где-то еще; но когда он поворачивался, обещание оказывалось невыполненным и раздавался только звук другой окраски.
«Такова жизнь, — думал Рейнхарт. — Пещера Платона. Сквозь тусклое стекло»[119].
Мимо эстрады пробежал человек с банджо, изо рта у него текла кровь.
Когда Рейнхарт подошел к другому краю эстрады, он увидел, что там, застряв между эстрадой и алюминиевым стояком шатра, лежит адмирал Бофслар. На адмирала упали ко́злы, и он не мог встать.
— Эй вы! — просипел адмирал. — На помощь! На нас напали. Со всех сторон. Не просить пощады. И не давать. Армагеддон.
— Отчего взорвался этот грузовик? — спросил его Рейнхарт. — Грузовик просто въехал и взорвался.
Он пошел ко входу в шатер, испытывая смутное разочарование.
И это — Армагеддон! Какой-то хлам летает в воздухе и взрывается. А какой мог быть концерт!
По полю к нему шел Морган Рейни.
— Кончено, — сказал Рейни. — Теперь я понимаю, что все кончено.
— Кто вас об этом спрашивает? — сказал Рейнхарт.
— Я нехорошо себя чувствую, — сказал Рейни. — Мне придется пойти домой.
— Да отнеситесь ко всему этому проще, черт возьми. Считаете, что у вас есть обязательства?
— Да, — сказал Рейни. — Это так.
— Но, разумеется, если все кончено, вы можете просто уйти домой, — сказал Рейнхарт.
— Слава богу, — сказал Рейни. — Я могу уйти домой.
— Слава богу, — сказал Рейнхарт.
Рейни вошел в надвигающийся клин полицейских и упал.
«Хотел бы я знать, когда мне следует уйти домой, — подумал Рейнхарт. — Чрезмерное участие может плохо отразиться на здоровье, — размышлял он. — Это не лучше беспробудного курения травы или пьянства». Он вернулся в шатер и сел на складной стул.
В шатре стало очень жарко. Снаружи раздавался оглушительный шум, который, по мнению Рейнхарта, не мог иметь к нему никакого отношения. Все было залито оранжевым светом.
Ему померещился чей-то голос:
— Почему ты такой злой, детка?
— Да все из-за этой публики, — сказал Рейнхарт. — Не могу удержаться. Я мало от чего могу удержаться.
Он нагнулся, нащупывая на полу футляр с кларнетом. Футляр исчез. Это его встревожило, и он выпрямился. Затем ему пришло в голову, что он не приносил с собой кларнета, и он вспомнил Джеральдину.
Нет, он не приносил с собой кларнета, но, несомненно, был какой-то важный предмет снаряжения, без которого… что? Без которого все потеряно? Он пошарил в карманах, ища темные очки, но они исчезли. Во внутреннем кармане был бумажник, но, когда он потянулся за ним, его рука задела грудь и ничего не почувствовала.
Он решил не поддаваться страхам. Он открыл бумажник и пересчитал деньги, которые лежали там. Денег было много. Ну, подумал Рейнхарт, это хорошо.
Снаружи кто-то завопил.
В шатер вбежал без пиджака Фарли-моряк; он тоже держал в руках бумажник и рулончик банкнот.
— Какого черта ты здесь торчишь? — спросил его Фарли. — Валим отсюда. Или они сожгут тебя заживо.
Рейнхарт с изумлением посмотрел на Фарли.
— Время для выживания наиболее приспособленных, ребята, — сказал Фарли. — Давай займемся выживанием. Вдвоем мы перехитрим всю эту шайку и побьем ее организованностью. Попробуем пробраться через туннель. Единственный путь.
Рейнхарт подошел к двери запасного выхода.
— Полно дыма, — сказал он.
— Черт! — сказал Фарли. — Все-таки надо попробовать.
Он сунул банкноты в карман, а бумажник бросил на пол.
— Я снял с адмирала Бофслара шесть сотен. Кто бы подумал, что старый пердун расхаживает с такой наличностью! Я рассчитывал на горсть мелочишки.
— То есть как? — сказал Рейнхарт.
— Надо уметь распознавать особые ситуации и действовать соответственно, — сказал Фарли. — Его выживание — это не мое выживание, и наоборот.
Они вошли в черный дым прохода, зажав нос платком и согнувшись в три погибели, чтобы избежать наиболее горячего воздуха. Рейнхарт следовал за Фарли вдоль невидимой стены, судорожно кашляя в льняную материю. Ноги и плечи у него абсолютно онемели, основание черепа опоясывал раскаленный обруч; он осознавал только ритм бегущих ног и обжигающее прикосновение стены к своему плечу. После первого десятка метров стало прохладнее, и лампочки под потолком еще горели. Проход влился в широкое низкое помещение с наклонным бетонным полом, на котором неподвижно лежал человек в разорванном дымящемся комбинезоне. Фарли и Рейнхарт остановились возле него. Это был стадионный негр-уборщик. Пальцы мертвеца переплелись, над ключицей синела пулевая рана. Рейнхарт смотрел на рану — он страшно устал.
— Так-так, — сказал Фарли, оглядывая помещение с хладнокровной сосредоточенностью. — Пожарная лестница? Дверь? — рассуждал он вслух.
Ни лестницы, ни двери. На полу, там, где начинался новый проход, стояла корзина с красно-сине-белыми топорищами. Они взяли по топорищу и пошли дальше.
Тут лампочки не горели. Дым сгущался, становилось невыносимо жарко. Они, согнувшись, побежали по струе более прохладного воздуха у левой стены. За поворотом они снова увидели свет, бивший из распахнутой двери в стене прохода. Они услышали кашель, шепот и, бросившись на пол, поползли к открытой двери. Рейнхарт прижал голову к стене, следя за тем, как тень дыма скользит по пятну света на потолке. Потом он посмотрел на тень двери и остался вполне доволен ее формой — клин, треугольник.
— Края, — сказал Рейнхарт.
Фарли подобрался и двинулся дальше.
Края, подумал Рейнхарт, вещи с краями годятся.
Из двери в коридор шагнул какой-то человек, прижимая к глазам красный платок. Фарли выпрямился и ударил его сзади топорищем. После короткой неловкой паузы человек сел на пол и застонал. Фарли, опасливо оглянувшись на полуоткрытую дверь, ударил его еще дважды. Стало намного жарче, дым приобретал мерзкий металлический запах.
Фарли пробрался назад вдоль стены, засовывая деньги в карман.
— Не считал, — сказал он Рейнхарту. — Должно быть, порядочно.
— Кто? — спросил Рейнхарт, глядя на неподвижное тело на полу.
— Орион Бёрнс, — сказал Фарли. — Знаешь, по-моему, выход должен быть в этой комнате.
— А что там внутри?
— Не знаю. Еще какие-нибудь уроды. Кто-то их поджарил. Похоже, твой странный друг.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Мой странный друг.
Они поползли к двери и, пригнувшись, попробовали заглянуть внутрь. Им было видно только белое пространство стены. В коридор доносился запах каменной пыли, однако в комнату наползал ядовитый черный дым.
Рейнхарт протянул руку и толкнул дверь так, что она гулко ударилась о внутреннюю стену. Они подождали. Где-то вдалеке непрерывно выла сирена; теперь они расслышали и винтовочные выстрелы. Из комнаты перед ними донесся негромкий вежливый кашель.
Рейнхарт поднял голову и увидел Мэтью Бингемона, сидевшего за деревянным столом. Рядом стоял переносной телефон, и в левой руке Бингемон держал трубку. На столе в диком беспорядке валялись ворохи разноцветных листовок, аккуратно присыпанные обломками штукатурки и кирпичным щебнем; правая рука Бингемона находилась в успокоительной близости от европейского автоматического пистолета.
— Не топчитесь в дверях, мальчики, — сказал мистер Бингемон. — Входите!
Они поднялись и осторожно вошли. Бингемон следил за ними почти приветливым взглядом. Его лицо горело юношеским радостным оживлением. Он выглядел счастливым. Обломки штукатурки выбелили половину его лица, усыпали лацканы пиджака и угнездились в тщательно уложенных волнистых волосах. Галстук он снял и повязал шею красным платком, на манер ковбоя.
— Джек Нунен не с вами? — спросил Бингемон. — Он не прячется в коридоре?
— Нет, — сказал Фарли. Он смотрел на Бингемона с почтительным страхом.
— Как вам нравится наш вечер, джентльмены? — спросил мистер Бингемон.
— Ох! — сказал Рейнхарт. — Они все на одну колодку.
— Так это был спектакль не в вашем вкусе, мелюзга? — сказал Бингемон. — Очень жаль. Теперь мы устроим парням вроде вас несладкую жизнь. Пользу свою вы уже принесли. А теперь мы очищаем атмосферу. Да-да.
— Она сейчас немного дымная, сэр, — заметил Фарли-моряк.
— Про грузовик мы не знали, — сказал Бингемон, улыбаясь. — Готов откровенно в этом признаться. Когда взбаламучиваешь ил, естественно, кое-какая крупная рыба выпрыгивает из воды. Но с этим все сейчас будет улажено. А теперь… — Он весело поглядел на Рейнхарта. — Повернись-ка, парень, и увидишь радиопередатчик. Включи его и вызови «Альфу-Джульет-Кило». Свяжешься с одним из наших ребят снаружи. Скажешь ему то, что я тебе скажу.
Рейнхарт повернулся и включил передатчик на стене.
— Все свободные машины в квадрате «Д» к номеру девятьсот двадцать первому на Люсинии… на первом этаже несколько вооруженных людей… частный жилой дом. Пожарный наряд в готовности, квадрат «Ф», центр восьмисотого квартала… — Голоса накладывались друг на друга и перебивались помехами.
— Полицейские вызовы, — сказал Рейнхарт, глядя на Фарли.
— Неважно, — сказал Бингемон. — Мы воспользуемся их волной. У нас там есть друзья. Вызывай «Альфу-Джульет-Кило».
Рейнхарт посмотрел на него.
— Пошевеливайся, Рейнхарт! — крикнул Бингемон. — Ты что, хочешь зажариться тут живьем? Мы сообщим им, где находимся, и они нас вытащат.
— А почему мы сами не можем выбраться? — спросил Фарли. — Ведь не заперто же?
— Конечно нет, черт побери, — сказал Бингемон. — Просто… имеются некоторые осложнения.
— А почему вы сами не вызовете их, сэр? — спросил Фарли более вежливо. — По телефону, который вы держите?
— Он не для того, — сказал Бингемон.
— А почему вы не положите трубку, сэр?
На лице Бингемона отразилась только легкая досада.
— Хватит глупостей, идиот, — сказал он ровным тоном.
— Рейнхарт, — сказал Фарли, — почему он не кладет трубку?
Рейнхарт посмотрел на левую руку мистера Бингемона. Он заметил, что кисть очень распухла. Как и вся рука до локтя. Мистер Бингемон сжимал трубку окостенелыми пальцами.
— А он не может, — сказал Рейнхарт.
Они все трое посмотрели на пистолет на столе мистера Бингемона. Рука, лежавшая возле него, была неподвижна. Суставы пальцев были вздуты. И по отношению к плечу мистера Бингемона она находилась в каком-то очень неестественном положении.
— Он не может пошевелить руками, — с изумлением сказал Рейнхарт.
Фарли со змеиной быстротой вытянул руку и прижал пистолет ладонью. Мистер Бингемон нахмурился. Легким движением пальцев Фарли толкнул пистолет на несколько дюймов по захламленному столу под носом Бингемона. Бингемон следил за пистолетом с необычайной сосредоточенностью.
— Он не может шевельнуться, — сказал Рейнхарт.
Фарли ухмыльнулся.
— Любезный мистер Бингемон, — сказал Фарли. — Вы втираете нам очки, сэр. Вы шевельнуться ни хрена не можете.
Бингемон стиснул зубы.
— Шлюхино отродье! — произнес он четко и раздельно, с неотразимой властностью, и посмотрел на Фарли, а потом на Рейнхарта. — Возьми микрофон. Скажи: «Альфа-Джульет-Кило»!
— Дейл Карнеги, — сказал Рейнхарт.
— Сифилис, — сказал Фарли. — Ты когда-нибудь слышал, что шишки вроде этого обычно бывают гнилыми насквозь? Я где-то читал про это. Открыло мне глаза. У старикана прогрессивный паралич, Рейнхарт. Он не очень-то соображает.
— Выламываешься, подонок, — сказал Бингемон. — Без меня ты отсюда не выберешься — и квартала живым не пройдешь. Я господин, а ты слуга, идиот.
— Свободное предпринимательство, старичок, — ласково сказал Фарли. — Личная инициатива.
Рейнхарт и мистер Бингемон смотрели, как Фарли занес свое топорище и пробил мистеру Бингемону висок. Вот так, подумал Рейнхарт. Чмокающий звук. Рейнхарт обдумал этот звук. При обдумывании этот звук вызывал утомление. Рейнхарт чувствовал огромную усталость.
— Момент для выживания наиболее приспособленных, — сказал Фарли-моряк. — Никаких скидок.
— Да, — сказал Рейнхарт.
Из ушей мистера Бингемона текла кровь. Фарли осторожно извлек бумажник из кармана его жилета и разочарованно исследовал содержимое. Затем наклонился и ощупал талию мистера Бингемона.
— Гнусная шуточка. Ни начинки, ни пояса с деньгами. Ни автомобильных ключей. Ни банковской книжки. Богачи не похожи на нас с тобой, Рейнхарт. Грабить бедняков всегда выгоднее.
Фарли взял пистолет и засунул его себе за пояс.
— Сумасшествие, полная шиза, — сказал он. — Воля к власти и прочая ерунда. У всех у них сифон. Но капут приходит всем, старик, и богатому, и Лазарю.
— Ты прав, — сказал Рейнхарт. — Тут ты прав.
За комнатой, в которой лежал Бингемон, находился вестибюль с железной винтовой лестницей, уходившей в потолок. С нижней половины стен штукатурка осыпалась, обнажив кирпичную кладку, а часть пола провалилась — там зияла темная зловещая дыра. На штукатурке и щебне валялось несколько огромных прожекторов со стальными основаниями — их стекла разлетелись вдребезги, и они лежали, как дохлые ящеры. В одной из стен, перегороженный исковерканными стальными балками перекрытия, находился проход, который, по-видимому, вел на трибуны. Они заметили руки и башмаки, зажатые штукатуркой и металлом. На одной из опаленных стен виднелась широкая горизонтальная кровавая полоса, от которой к полу тянулись узкие струйки. Рейнхарт глядел на эту полосу, пока Фарли рыскал по развалинам.
— До них не доберешься, — сказал Фарли. — К черту. Надеюсь, Джек Нунен тоже тут. Господь его благослови.
— Пойдем, — сказал Рейнхарт. — Жарко.
Было очень жарко, но дыма стало меньше. Когда они поднялись по винтовой лестнице, повеяло прохладой. На каждом витке лестницы светила уцелевшая красная лампочка.
— Господи! — запыхавшись, сказал Фарли. — Динамит. Или пять здоровых гранат. Нет, это не расовые беспорядки, Рейнхарт!
На полпути они наткнулись на Кинга Уолью, который лежал поперек площадки с пистолетом в руке.
— Он жив, — недоумевающе сказал Фарли и, вытащив бумажник Кинга Уолью, потер патриотическим топорищем себя по затылку. — Что же делать? — Покосившись на бесчувственное тело, он заглянул в бумажник и улыбнулся. — О! — сказал он. — Голливуд! — Он сунул деньги Кинга Уолью себе в карман и посмотрел на карточку, удостоверявшую, что податель сего является помощником шерифа округа Лос-Анджелес. — Он стервец, — сказал Фарли. — А сегодня мы убиваем всех стервецов.
— Всех мы убить не можем, Фарли, — сказал Рейнхарт. — К тому же чем больше ты убьешь людей, тем скорее кто-нибудь про это дознается.
Фарли сунул в карман удостоверение помощника шерифа и оттянул веки Кинга Уолью:
— Он действительно в обмороке.
Голова Уолью ударилась о железный пол.
— Я его пощажу, черт подери! Ибо я христианин и ребенок в душе. А еще потому, что деньги как-то размягчают душу.
— И на счастье, — сказал Рейнхарт.
Они поднялись еще выше и оказались перед металлической дверью с засовом. Рейнхарт открыл ее, и они вышли на каменный пандус, залитый светом пожара. Под ними у подножия стадиона виднелись десять-одиннадцать пожарных машин, блестевших в лучах полицейских прожекторов. Они перебежали пандус и по стальным конструкциям спустились вниз, спрыгнув в грязь у подножия колонн. Из темноты под трибунами доносились звуки тихих схваток, топот бегущих ног, стоны. Раздался пистолетный выстрел и лязг металла, от которого рикошетом отлетела пуля. Прямо на них от пожарных машин, держа оружие наготове, надвигалась шеренга полицейских в шлемах; пожарные направились в другую сторону, разматывая шланги. На середине выдвижной лестницы стоял человек в штатском и что-то выкрикивал в мегафон.
Фарли и Рейнхарт метнулись в сторону, чтобы не быть на пути приближавшейся шеренги. Будочка кассы у запасных ворот валялась перевернутой в метре от ближайшего ряда машин на стоянке; присев за будочкой, Рейнхарт и Фарли оглядели стоянку. В центре многие машины были перевернуты и горели; в дальнем конце около шоссе машины все еще внезапно вспыхивали огненными столбами, и ветер разносил запах горящей резины и электрической изоляции. Ревя клаксонами, два зеленых армейских грузовика въехали на середину стоянки и высадили отряды национальных гвардейцев, которые, озираясь, опасливо становились в строй.
Две пивные через шоссе забаррикадировали окна; соседняя бакалейная лавка зияла опустошенными витринами, из нее валил жирный дым. В здании у начала боковой улочки Рейнхарт заметил движущийся в окнах фонарик, который выхватывал своим лучом людские тени, отчаянье жестов, взмах красной материи, а стекла одно за другим разлетались, усыпая мостовую осколками. Тротуары казались пустыми — зевак на них не было.
Один из армейских грузовиков начал шарить по стоянке ослепительным лучом прожектора, время от времени озаряя какую-нибудь одинокую фигуру, которая по-муравьиному копошилась возле разбитых машин. Гроздья теней бросались из-под луча, люди пригибались, припадали к земле. Свет выхватывал и белых, и черных к обоюдному ужасу, они бежали прямо по автомобильной падали, кидались врассыпную. Центр битвы, по-видимому, переместился куда-то еще — из боковых улиц доносилась частая стрельба.
Внезапно Рейнхарт увидел, как свет засиял на его рукаве, — он попятился, луч ударил ему в глаза, мгновенье помедлил и скользнул дальше.
— Рейнхарт! — позвал в отдалении женский голос.
Это был не вопль и не оклик, а… стон.
— Рейнхарт! — на этот раз чуть дальше.
Рейнхарт вдруг повернулся и побежал на голос. Он несся за движением могучего луча, увидел седого человека, который стоял на четвереньках в липкой луже, увидел башмак…
— Рейнхарт! — прозвучало, удаляясь.
Он бежал сквозь темноту и наткнулся на проволочную изгородь; по ту ее сторону двигались темные человеческие фигуры, отблеск пожара озарял их бегущие ноги, лица были невидимы.
— Рейнхарт!
Это была она. И исчезла.
Звуки. Звук собственного имени, названного в ужасе, названного в тоске, названного… в то же время… если угодно… с любовью, — слабеющий, затихающий. Звук собственного имени, как крик горя, проваливающийся куда-то. Замер.
— Рейнхарт, — негромко сказал Рейнхарт.
Он пошел вдоль темной изгороди, пытаясь обойти ее, но она огибала стадион, и он так и не обнаружил, где она кончалась. Он повернул, чтобы возвратиться под защиту разграбленной кассы, и внезапно увидел Фарли на фоне вспыхнувших фар какого-то «форда». Машина только что тронулась и еще набирала скорость, а Фарли бросился от нее и увернулся в последний момент, как критский боец от быка. «Форд» отчаянно затормозил в шаге от изгороди; Фарли кинулся к нему, держа в руке пистолет Бингемона. «Форд» дал задний ход, но тут Фарли рукояткой пистолета разбил боковое стекло и распахнул дверцу — жена Джека Нунена принялась молотить его по голове сумочкой. Рядом с ней Джек Нунен за рулем лихорадочно пытался завести заглохший мотор. Пока Рейнхарт бежал к ним, Фарли удалось стащить миссис Нунен с сиденья за длинную соблазнительную ногу; он вскочил на сиденье рядом с Нуненом и выпихнул его из кабины. Джек Нунен проскакал на одной ноге по гравию и упал спиной на изгородь. Фарли дал задний ход. Рейнхарт стремительно подскочил к «форду», ухватился за ручку и залез на переднее сиденье. Фарли деловито навел пистолет на голову Рейнхарта.
— Рейнхарт! — сказал он. — Я чуть было не застрелил тебя, старина.
— Знаю, — сказал Рейнхарт.
Они отъехали от изгороди, следуя изгибу стадиона, полавировали среди дымившихся обломков и устремились в первый же выезд на примыкавшую улицу. Позади них кричали: «Стой!» — гремели выстрелы. Фарли на двух колесах свернул в переулок; они мчались через пустые перекрестки мимо одинаковых темных дощатых домишек. На одном углу из темноты выпрыгнула группа негров, держа в руках деревянный шлагбаум с надписью: «Полицейское управление Нового Орлеана». Они направили его на ветровое стекло, точно таран. Фарли бросил машину на тротуар и свернул за угол.
За следующим светофором стало поспокойнее. На тротуарах, переговариваясь, стояли толпы негров и глядели в сторону стадиона. Они молча смотрели на проезжавший «форд». Впереди поперек улицы стояли две полицейские машины. Фарли притормозил — полицейский с фонариком подошел к ним и махнул, чтобы они проезжали.
Фарли улыбнулся, Рейнхарт откинулся на спинку сиденья. От усталости у него отвисла челюсть.
— Ну, — сказал Фарли, — вот так. Пусть теперь Джек Нунен рассказывает национальным гвардейцам, как я украл его автомобиль.
Рейнхарт смотрел в окно; мимо, ревя сиренами, проносились полицейские машины.
Фарли весело смеялся, покачивая львиной головой.
— Несчастный старый пердун, — сочувственно произнес он. — Наверное, стоял локтями к стене, когда рвануло. Могу понять его растерянность и отчаяние — я сам потерял так свои природные зубы. Как-то ясной ночью я определял место, прислонившись к броневой стенке мостика — и тут в среднюю часть попадает снаряд. Щека моя прямо у стенки, я смотрю в секстант — и нате. Все до одного природные зубы. — Правя одной рукой, он оттянул другой левый угол рта и показал фарфоровое сооружение. — Видишь, изумительная работа, даже коренные. Стоила мне шестьсот долларов — при военных ценах, делал лучший дантист в Нью-Йорке. Конечно, мне пришлось заменить то, что нагородили флотские уроды в Бристоле, потому что, понимаешь…
— М-да! Дела приняли странный оборот, верно, Фарли?
— Удивительный, — сказал Фарли. — Удивительный! Тем не менее для хладнокровных людей эти ситуации имеют свою прелесть.
— Что ты думаешь делать?
— Ну, — сказал Фарли, — ночь предлагает большой выбор заграничных самолетных рейсов. Воспользуюсь каким-нибудь из них. Я всегда слежу за авиационным расписанием. Когда дело касается самолетов, я превращаюсь в мальчишку. Меня не хватятся до утра, а может быть, и несколько недель. А завтра утром я уже буду в самом неожиданном месте.
Они остановились перед светофором. Фарли принялся весело напевать. Он сорвал хороший куш.
— Советую тебе убраться из этого города, старик. Сейчас же. Если бы я тебе не доверял, я тебя прикончил бы, как Бингемона, это ты понимаешь. Но события нас отлично замаскировали, и мне было бы очень неприятно, если бы тебе пришлось разъяснять некоторые из них.
— Сегодня я уехать не могу, — сказал Рейнхарт. — Мне надо кое-кого разыскать. Я уеду завтра.
— И поскорее, — сказал Фарли. — Как только они тут наведут порядок, положение станет очень трудным.
— Высади меня на Норт-Рэмпарт-стрит. Переночую у Богдановича, если удастся войти.
— Ах! — сказал Фарли. — Жизнь!
— Жизнь — это то, что ты из нее сделаешь.
— Жизнь не грезы! Жизнь есть подвиг![120] Так сказал поэт. Жизнь, какой бы прихотливой она нам ни представлялась, ведет к определенной цели. Однако дела складываются весьма и весьма своеобразно.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Я только что об этом кому-то говорил. Становится холодновато.
— Да, — сказал Фарли, — ты совершенно прав. Однако я старый канадец и холода не боюсь.
— Ты молодец.
— Станет еще холоднее, Рейнхарт. Это пустяки. Когда ударит настоящий мороз, я вернусь. Мне это нравится. «И если ты способен все, что стало / Тебе привычным, выложить на стол, / Все проиграть и вновь начать сначала…» Киплинг. Сегодня вечером он пришелся кстати.
Они остановились около безлюдной заправочной станции на углу Норт-Рэмпарт-стрит.
— Ну, ладно, — сказал Рейнхарт.
Фарли сердечно потряс его руку.
— Vive la bagatelle[121] и все прочее. Я еще вернусь. — Он возвел глаза к небу и поднял правую руку, уставив вверх указательный палец. — Я вернусь очень скоро.
— Пока, Фарли. Увидимся, когда ты вернешься.
— Давай живи, — сказал Фарли, отъезжая.
Рейнхарт шел в темноте по Рэмпарт-стрит, с трудом переставляя ноги. Он старался держать глаза открытыми пошире.
Издалека доносились пение «Дикси» и звук, похожий на топот марширующих ног. Было холодно.
Джеральдина сидела на сломанных качелях посреди темной детской площадки и смотрела, как по стенам стадиона в квартале от нее бегают лучи прожекторов. В синей тьме у ворот площадки пытался встать на ноги молодой негр — пытался уже довольно давно и безуспешно. После каждой попытки он падал ничком и начинал сызнова. Джеральдина наблюдала за ним, слегка покачиваясь и постукивая носком по гравию. Изредка проезжали полицейские машины, сверкали фарами и уносились.
Через несколько минут негр стал кричать. Потом умолк и еще раз попробовал подняться. Фары проезжавшей полицейской машины осветили его; рысцой подбежали два полисмена и попытались поставить его на ноги. Ничего не получилось; снова положив его на землю, они ушли. Немного погодя подъехала «скорая помощь», и санитары унесли его на носилках.
Полицейские, появившиеся с санитарами, стали ходить по площадке, светя фонариками. Один из них заметил Джеральдину.
— Эй, — сказал полицейский. Он подошел, ощупал ее лучом фонарика. — Что с вами? Вы не ранены?
Джеральдина покачала головой.
Он постоял, разглядывая ее при свете фонарика. Подошел другой, тоже с фонариком. Оба навели свои фонарики на нее.
— Вы не ранены? — спросил второй. — Что вы тут делаете?
Джеральдина покачала головой.
— Была там? — спросили они, показывая на стадион.
Джеральдина помотала головой.
— Как тебя звать, детка?
— Смит, — сказала Джеральдина.
— А полностью?
— Форт Смит[122].
Полицейские успокоились. Они буркнули что-то, скосили глаза, почесали носы.
— Это не смешно, — сказал один.
— Да, — сказала Джеральдина.
— Что у тебя в сумке?
— Песок, — сказала Джеральдина.
Полицейские переглянулись; один осторожно взял у нее сумку, взвесил на ладони. Он втянул щеки, держа сумку на прямой руке.
— Оружие в сумке есть?
— В первый раз эту сумку вижу, — сказала Джеральдина.
Полицейский положил фонарик на землю, поставил рядом с ним сумку и осторожно открыл замок. Потом залез в сумку, вытащил пистолет и проверил предохранитель. Он прижал пистолет коленом и вытащил косяк, держа его двумя пальцами.
— Смотри-ка, — сказал он, вертя сигарету перед фонариком. — Старушка Марианна.
— Для себя или для кого-нибудь? — спросил полисмен, стоявший рядом с Джеральдиной.
Джеральдина смотрела на световые пятна, метавшиеся по стене стадиона, и молчала.
— Это не наша забота, — сказал другой. — Заберем ее.
Полицейские сложили вещи в сумку, отвели Джеральдину к машине и посадили между собой. Они заметно повеселели: им пришлось самим везти ее в участок — можно было на время уехать со стадиона. Они ехали в хорошем настроении, напевали что-то себе под нос, толкали ее коленями.
— Может, тебе это подложили? — сказал тот, что справа. — Если подложили, ты скажи районному прокурору, а мы подтвердим, что ты была пьяная. Если будешь хорошо себя вести.
Полисмен за рулем метнул на него взгляд: поаккуратней.
— Ты знаешь, что тебе за это придется предстать перед присяжными? Слышишь, красавица, в нашем городе наркоманов не жалуют.
— Да ну? — спросила Джеральдина.
Они ехали дальше, навстречу санитарным и полицейским машинам, двигавшимся к стадиону. Полисмен на пассажирском месте нагнулся и включил сирену.
— Кто-то должен заняться неграми, — сказал он. — Рано или поздно в этой стране невозможно будет жить.
Другой, стиснув зубы, невнятно выругался.
Около приземистого кирпичного здания полиции они остановили машину и втолкнули Джеральдину в вестибюль. Снаружи стояла охрана из полицейских в шлемах; они были вооружены помповыми ружьями и обшаривали прожекторами улицу перед зданием. Внутри теснились полицейские и агенты в штатском, которые проводили мимо ряда освещенных столов длинные очереди людей с разнообразными повреждениями.
— Придется подождать.
— Я не против, а ты?
Позвали человека из районной прокуратуры; человек из районной прокуратуры велел им обыскать Джеральдину и запереть на ночь — утром ею займутся первой.
Полицейские отвели Джеральдину к лифту и спустили в подвальный этаж, где за металлическим столом возле синей железной двери сидел старик-полицейский.
Они предъявили ей обвинение в бродяжничестве и вызвали надзирательницу. Надзирательница была маленькая, хрупкого вида женщина с перманентом.
Джеральдина перешла с надзирательницей в соседнюю комнату и разделась. Надзирательница спросила, почему на ней нет белья. Джеральдина сказала, что так полезней для здоровья. Надзирательница влепила ей пощечину.
— Хочешь драться? — сказала она. — Будем драться.
Старик полицейский принес сумку Джеральдины, и надзирательница вытащила пистолет и сигарету. Старик положил их в коричневый конверт.
Потом они втроем вернулись к металлическому столу, и старик-полицейский заявил Джеральдине, что на основании обыска, проведенного надзирательницей, она обвиняется в хранении наркотиков, незаконном ношении оружия, а также в нанесении ущерба городскому имуществу и нарушении порядка в общественном месте.
Сейчас им некогда, а завтра ею займутся с утра пораньше, сказал он. За ночь она может продумать объяснение своих действий. Надзирательница отвела ее в бетонированный подвал и там взяла у нее отпечатки пальцев, а мужчина ее сфотографировал.
Другая надзирательница провела ее через другую железную дверь в коридор. В камерах были оранжевые стены и синие откидные койки на цепях — очень яркие, очень новые. Джеральдина шла по освещенному коридору впереди надзирательницы; она не оглядывалась на женщин, которые наблюдали за ней. Кто-то свистнул ей вслед.
Ее поместили в крайнюю камеру — узкое треугольное помещение с умывальником посредине; решетки и койка поставлены были, по-видимому, недавно, когда уборную переделали в камеру. Койка была только одна, но на стенах висели цепи еще для нескольких коек. Рядом с раковиной стоял унитаз без крышки, с лужицей густо-коричневой жидкости.
— Побудешь здесь, чтобы суду не пришлось тебя искать завтра утром, — сказала надзирательница. — Одеяло я тебе дам, а свободных матрацев не осталось. Если будешь блевать, то в унитаз, а не в раковину. Ты здесь ненадолго, поэтому веди себя тихо и скажи спасибо, что сидишь одна. А будешь шуметь, отправим как скандалистку в городскую тюрьму — там с тобой разберутся. Не будешь шуметь?
— Нет, — сказала Джеральдина.
Надзирательница ушла. Джеральдина села на койку и посмотрела сквозь решетку. В камере напротив, скорчившись под одеялом, лежали две женщины со спутанными седыми волосами — одна над другой. Третья, средних лет, стародевичьего вида, в коричневом ситцевом платье, сидя на унитазе, читала Библию. Она подняла глаза на Джеральдину и слегка улыбнулась; на ней были очки в золотой оправе. Джеральдина закрыла глаза и откинулась к стене; ей очень хотелось спать. Когда надзирательница принесла одеяло, она закутала ноги и почти задремала. В здании стоял сильный шум, где-то в негритянском секторе кричали, пели, гремели цепями коек, в ответ из мужской камеры белых за стеной неслись ругательства и улюлюканье. Все время где-то открывались и захлопывались стальные двери.
— Чертова кузница! — закричала какая-то женщина в коридоре.
Женщина в камере напротив читала Библию и улыбалась. Джеральдина протянула руку, дотронулась до решетки и вздрогнула. Прутья были тонкие и частые, два пальца не просунуть. Когда она отпустила решетку, ее пальцы пахли пастой для чистки металла.
«В тюрьме, черт, — подумала она и выпрямилась в панике. — Не в баре». Она снова тронула решетку, провела ладонью по ее холодной шкуре. Грязный металл. Вуди с ножом для устриц. Мужчина с медным кастетом во Французском квартале. Рейнхарт, бегущий вдоль ограды стадиона. Вкус металла.
Джеральдина взяла свободно висящие цепи и приложила к губам, пробуя скверный вкус стали, глядя на решетку.
«Ну все, — подумала она. — Ну все. Попалась».
Страх ушел, но сердцу в груди было тесно, и непонятное, невыносимое волнение сковывало тело.
Во рту пересохло. Сильными руками она скрутила свободную цепь, прижала к зубам и провела языком по кислому металлу.
— Нет. Не это.
Джеральдина встала и вдавила цепи себе в живот, в пах, в бедра, в поясницу, в ягодицы. Поднесла к лицу ладонь, провонявшую металлом.
Человек с медным кастетом приходил к ней в снах: голос его был мягок. Джеральдина потрясла цепи и беззвучно рассмеялась.
Это была я. Это была я.
Рот у нее раскрылся от удивления.
Не это.
Ее так затрясло, что пришлось сесть на койку и схватиться за колени, чтобы перестать.
«Ну а если так?» — подумала Джеральдина. Она посмотрела на флюоресцентную трубку в коридоре.
Я там.
Дрожа от слабости, она расстегнула джинсы и пописала в туалет. Чтобы не случилось нечаянности, подумала она. Когда она застегивалась, глаза у нее были широко раскрыты от удивления. Господи, ведь я прямо туда иду.
Нет, не это.
Она беззвучно засмеялась и прикусила палец. Извини. Ты там.
Стальные двери лязгали. Она мысленно видела, как они захлопываются одна за другой.
Это была я.
Она опять вдавила цепь в живот и подумала — все-таки у меня был ребенок.
Умер. Это была я.
Необходимость навалилась на нее железной гирей. Она отправлялась прямо туда.
Рейнхарт. Ни души.
Сколько ты проживешь, спроси у лавра. Вытянешь короткую веточку — умрешь молодой, вытянешь длинную — проживешь долго.
А я всегда вытаскивала длинную, подумала Джеральдина.
По ту сторону коридора сумасшедшая подняла глаза от Библии и улыбнулась.
— Эй! — закричала Джеральдина. — Эй!
В секторе стонали женщины, разражались злыми ругательствами, истерически выкрикивали непристойные предложения.
В коридоре никого не было.
Через несколько минут Джеральдина услышала, что дверь открылась; вошла надзирательница, суровая и раздраженная.
— Давай-ка потише, девочка.
— Принесите мне Библию.
Надзирательница посмотрела на нее:
— Здесь камера предварительного заключения, милая. У нас тут Библий не держат. Когда переедешь в городскую тюрьму, там тебе дадут Библию. А может, и со священником удастся поговорить, если захочешь.
Джеральдина показала на женщину в камере напротив:
— У нее же есть.
— У нее своя, — сказала надзирательница. — И вообще, на нее не смотри — у нее голова не в порядке.
— Хорошо, — сказала Джеральдина. — Все равно спасибо. Спасибо вам огромное.
Джеральдина прижала цепь к животу и подождала, пока снова хлопнет дверь. Тогда она сняла синюю шерстяную кофточку и положила рядом на койку. Потом стала на раму койки и, поднявшись на цыпочки, захлестнула свободную цепь наверху вокруг штыря, так что получилась петля. Она наклонилась и связала кофточкой лодыжки; затем, привалившись к стене, вытянулась вперед и просунула голову в железное кольцо. Влажные звенья холодили затылок, сжимали горло.
Я там.
Джеральдина закрыла глаза, вздохнула и ногой откинула к стене койку. Цепь над головой распрямилась с жутким звуком, натянулась, рванула. Джеральдина окаменела от боли и страха; ее пальцы судорожно потянулись к свисавшему краю одеяла.
«Ошибка, ошибка, — подумала она. — Никому этого не хочется». Но она знала, что ошибки нет. Все было очень знакомо.
По телу Рейнхарта пробежала судорога, и он проснулся. Когда заплывшие глаза сфокусировались, он увидел Богдановича, сидящего под репродукцией Климта с книгой «Живые рыбы мира». Он восхищенно разглядывал изображения рыб и поворачивал книгу так и сяк, чтобы видеть их в разных ракурсах.
— Мать честная, — сказал Богданович с нервным смешком, — что за рыба! Дьявол!
Рейнхарт сел на кровати и тупо стал припоминать вчерашнюю ночь.
— Рейнхарт, старик, — сказал Богданович, — ты посмотри, какая рыба. Обалденная рыба!
Рейнхарт вспомнил, что ночью убивали людей. Ничего себе. От этого, подумал он, хорошо бы отойти подальше. Он встал, чтобы организовать этот отход. Он все еще был в костюме.
— Да, — сказал он. — Посмотрим-ка на рыбу.
Это была глубоководная рыба-удильщик, бородатая, со светящимся придатком и рядами кинжальных зубов.
— Погляди на зубы, Рейнхарт. Эта мелкая сволочь — сплошная зубастая пасть. Тут сказано, что она должна быть такой зубастой, поскольку на дне океана очень сильная конкуренция. В книге очень прямо говорится и объясняется эта петрушка. Какой обалденный мир! Que Vida![123]
— Очень конкурентная, — сказал Рейнхарт.
— На суше, на море и в воздухе! — воскликнул Богданович. — Как прошлой ночью. Я никогда не бывал на таких зрелищах.
— Таких зрелищ теперь будет много. Это эволюция, вот что это такое.
— Да-да, — согласился Богданович.
Рейнхарт снял пиджак и осмотрел морщины на нем.
— Эволюция — это зашибись, — сказал Богданович. — Это красота. У существ есть головы… Для чего? — Он закрыл книгу и с серьезным видом посмотрел в окно. — Потому что, если ты куда-то отправился, тебе придется управляться с тем, что там есть. А чтобы управляться, надо, чтобы было чем управляться. Нужны управлялки — твои глаза, твои зубы и прочее. Это прекрасно, правда, Рейнхарт? В этом большой смысл. Это радует, старик.
— Слушай, — сказал Рейнхарт. — А где твои друзья?
— Они поехали на пляж. Они сели на автобус и поехали туда в три часа ночи, и с тех пор они там. Они решили, что там будет спокойнее всего.
— Полицейские не появлялись ли? — предположил Рейнхарт.
— Полицейские поднимались к Рейни, — сказал Богданович. — Приехала «скорая», и какие-то люди вынесли много вещей. У него было много писанины и другого барахла. Они всё унесли.
— Он, наверное, заболел, — сказал Рейнхарт.
— А может быть, совсем свихнулся, — сказал Богданович.
— Наверное, так. Джеральдина вернулась?
— Нет, — сказал Богданович. — Вчера она была на митинге.
— Правильно, правильно. Была. Зачем бы?
— Наверное, чтобы тебя увидеть.
— Да. — Рейнхарт стал припоминать. — Наверное, так.
— Тут тебя еще искала какая-то малахольная. Калечка. Что-то хотела тебе сообщить. Ты и с ней замесил? Она хотела меня изнасиловать. Шины меня не заводят.
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Она подруга Джеральдины.
Они постояли перед окном, глядя на калитку внутреннего дворика.
— Рейнхарт, ночью там людей поубивали. Знаешь сколько? Девятнадцать человек. Довольно много.
— Девятнадцать — не много. Я думал, больше.
— Нет, девятнадцать убитых — это много. Почти две футбольные команды, — сказал Богданович.
— Я вчера говорил с одним человеком. Он сказал, что это совсем похоже на войну.
— Наверное, — сказал Богданович. — Ты кого-нибудь убил?
— Нет. А ты?
— Нет. Но одного ранил. Я много чего повидал, но такого, как вчера, ни разу. Ты правда думаешь, что теперь так будет?
— Без сомнения, — сказал Рейнхарт. — Абсолютно. Так теперь и будет.
— Тебя это не огорчает, старик?
— Огорчает, — сказал Рейнхарт. — Я очень сентиментален.
— Черт, — сказал Богданович, слегка пожав плечами. — Придется жить с этой мутотенью. Я не знаю, старик.
— Ну, ты был там вчера ночью. Ты участвовал.
— Да-да. Такой уж я. Всегда иду туда, где интересно. Беспорядки, собачьи бега, хоккей. Что угодно. Если бы мог спуститься на морское дно и увидеть странных рыб, я бы спустился.
— И я бы тоже, — сказал Рейнхарт.
Он подумал о пучине, о вечном дожде вещей и существ, падающих из дневного мира среди резвых светящихся рыб. Лоно вод, предательский покой. Спал он крепко, но чувствовал усталость.
— Я бы спустился туда, — сказал он.
Богданович закрыл глаза и руками изобразил вялые плавники морского млекопитающего. Он сидел на кровати и греб в воздухе.
— В глубине, в глубине, в глубине. В глубоком синем море…
Они услышали, как хлопнула калитка во дворе и чей-то голос позвал:
— Рейнхарт!
Сначала он подумал, что это Джеральдина. Он вышел на лестницу и увидел, что Филомена, неуклюже переставляя ноги в шинах, подошла к кирпичной ограде садика во дворе и села. Она подняла голову и посмотрела на него.
— Эй, спуститесь, — сказала она. — Я к вам не дойду. Мне надо вам что-то сказать.
Рейнхарт спустился и подошел к ней. Она смотрела на него равнодушными голубыми глазами.
— Я вам скажу одну вещь, а вы уж сами соображайте, что она значит: Джеральдина умерла.
Рейнхарт сел рядом с Филоменой; сердце его зачастило. Он и в самом деле пытался сообразить, что это значит. Едва успев сесть, он поднялся снова.
— Утром в гостиницу «Рим» пришли из полиции. Искали у меня марихуану и всякую такую штуку. Она была вам верной подругой, Рейнхарт. Она дала им мой адрес, не ваш. Ее забрали вчера ночью в этой заварухе, и она повесилась в камере.
Рейнхарт отошел к лестнице.
— Это точно? — спросил он.
Филомена пожала плечами:
— Про эти дела я всегда узнаю. Я знаю одного полицейского, его зовут Брауни. Он мне и сказал. Я всегда узнаю, он там или нет, этот Брауни. Он мне и сказал. Про эти дела… — Она опять пожала плечами. От нее разило пивом. — Ну, как вам теперь? — спросила Филомена. — Вам грустно?
Рейнхарт посмотрел на нее.
— Грустно? Про что вы толкуете? — сказал он. Руки у него затряслись. — Что значит «грустно»?
— Грустно, — пояснила Филомена и, сложив пальцы щепоткой, приставила к груди. — Ну, понимаете, грустно. — Она пыталась объяснить ему, что значит «грустно». — Вы чувствуете, что вам грустно?
— А-а, — сказал Рейнхарт. — Грустно. Ну да, я понимаю, что вы хотите сказать. Она повесилась?
Филомена застонала и заплакала. Потом откашлялась и улыбнулась ему:
— Она удавилась на цепи, Рейнхарт. И это — самое грустное, верно?
— Да, — сказал Рейнхарт. — Я понимаю, что вы хотите сказать. Понимаю. — Он все время помахивал рукой, словно отгоняя ее. Рука тряслась неудержимо.
— Вам, должно быть, грустнее, чем мне, а я прямо не знаю, что делать, — так мне грустно. Она была вашей верной подругой. Вам, должно быть, теперь ужасно грустно, Рейнхарт.
— Мне грустно, — сказал Рейнхарт. — Грустно. — Он думал про цепь. — Мне ужасно грустно.
— И ничем теперь не поможешь. Вот что самое грустное. Вокруг шеи. Вокруг щитовидки. Вокруг горла. Удушье. Глаза, язык наружу.
Внезапно он вспомнил ее.
Ее лицо, шрамы. Ее запах. Ее гнев. Все ощущения, которые он испытывал, прижимаясь к ней, нахлынули на него волной: тепло, дыхание, кожа, живот, зад в джинсах или голый, изгиб бедра, ее голос. Мягкая женщина. Мягкая. Мягкая. Твердая. «И чей приход, — читала она очень медленно, таинственным голосом горянки, — приносит тихую радость». Цепью. По живому телу. Месяц и звезды, точно, ожидаются. Умерла. Больше нет. Что? Умерла?
— Мне грустно.
— Господи, прими слугу свою Джеральдину Незнаюфамилии, — сказала Филомена, — и смилуйся надо мной, грешницей. Что я могу сказать, дорогой, после того, как сказала: «Мне грустно»? — пропела она.
Рейнхарт сунул руку в карман, вытащил пятидолларовую бумажку и дал Филомене. Она приняла ее со слезами и нежно посмотрела на него.
— Представляю, как вам грустно, — сказала она.
— Да, — сказал Рейнхарт.
— Вы пойдете опознать ее? Кто-то должен пойти и сказать им, кто она и что с ней делать.
— А, — сказал Рейнхарт. — Значит, вы не…
— Я не могу ходить в такие места, разговаривать… Не умею.
— Где она?
— В городской больнице. В морге лежит.
— Ладно, — сказал Рейнхарт.
— Спасибо вам за пять долларов, Рейнхарт. Мне хватит, чтобы напиться.
— Правильно, — сказал Рейнхарт.
Он поднялся обратно, в квартиру Богдановича.
— Джеральдина умерла, — сказал он Богдановичу. — Ее арестовали. Она повесилась на цепи.
Богданович сидел на кровати и курил косяк. Он кайфовал.
— На цепи?
— Да, — сказал Рейнхарт. — Умерла.
— На цепи, — сказал Богданович и встал. — В камере? — Он поднес ладонь ко лбу и содрогнулся. — Старик, малыш, — сказал он Рейнхарту. — Как тяжело.
— Это грустно.
Богданович посмотрел на него пристально:
— Грустно. Ты шутишь надо мной, Рейнхарт. Бедная девочка… Старик…
— Это грустно, — выкрикнул Рейнхарт. — Грустно! Грустно! Грустно, понимаешь? Черт возьми. Грустно. Понимаешь? Грустно!
— Да, — тихо согласился Богданович. — Ладно, можно и так сказать.
— Боже мой, — сказал Рейнхарт.
— Затянись.
— Нет.
Рейнхарт сел на диван и посмотрел на ковер. «Уезжать из города», — подумал он.
— Я, пожалуй, уеду из города.
— Куда?
— Не знаю. А ты куда подашься?
— Поеду в Шривпорт, устроюсь в цирк. Я слышал, они отправляются на запад. Поработаю у них до Альбукерке. Там у меня знакомая. Марвин со своей едут в Юрику. — Он рассмеялся. — Им название понравилось, представляешь? Юрика?[124] Калифорния.
— Я не знаю, куда поеду, — сказал Рейнхарт.
Он пошел в ванную принять душ, но, когда включил его, оказалось, что ему не хочется стоять одному под водой. Он выключил душ и поднялся к себе, укладывать вещи.
Пора было собирать манатки и выметаться. Квартира все еще пахла ею — или так ему казалось. Он старался не дотрагиваться до ее вещей. Многое из того, что она купила, было разбросано по квартире: кастрюли, тарелки, ее одежда. Он старался на них не смотреть. В чемодан он сунул только то, с чем приехал в город, а остальное разложил на кровати. Все бумаги, где было его имя, он разорвал, оставив только водительские права и визитные карточки Джека Нунена. Приметы у них были схожие. Закончив, он закрыл за собой дверь и выбросил ключи в садик.
Снова стало жарко. Неподвижный воздух гудел.
Когда Рейнхарт спустился с чемоданом, Богданович стоял внизу около садика.
— Что происходит, Рейнхарт? — спросил он.
— Я болен, старик. Я болен. Прогнил внутри. Я умираю.
— Может быть, это только так кажется.
— Я умираю, — сказал Рейнхарт. — Это самое малое, что я могу сделать.
— Но как же тогда мы увидим нового человека?
— Не знаю. Следи за углами, где происходят события. Увидишь мужика с типографскими скрепками в лацканах и жемчужно-белыми зубами, — спроси, что происходит. Он отведет тебя в сторону для коротенькой частной беседы. Он тебе объяснит, что к чему.
— Я видел его, старик, — сказал Богданович. — Я видел этого мужика в округе Колумбия, под Джорджтаунским шоссе. Он мутант.
— Он успешливый мутант. Делай, что он говорит. Он человек для холодных погод.
— Я не верю, что ты умираешь, старик. В смысле, я видел умирающих людей, и ты на них не похож. Ты похож на тех, кто выживает. Это не комплимент, пойми. Просто ты так выглядишь.
— Я умираю.
— Ну, — с сомнением согласился Богданович. — Может быть.
— Я сделаю что угодно, — сказал Рейнхарт. — Нет такой гадости, которая мне не по силам, Богданович. Я приложу к ней руку. Но ты должен понять, мои нервы слабы.
— Это тоже недостаток.
— Это главный недостаток. Это дефект моей мутации.
— Мы могли бы составить клуб неудачных мутантов. Могли бы собираться, курить травку и слушать музыку.
— Без меня, — сказал Рейнхарт. — Я умру, как моя подруга в морге.
— Не-е, — сказал Богданович. — Я тебя еще увижу. Ты Новый Человек.
— Все, я ухожу, — сказал Рейнхарт. — Я пошел. Мне больно.
— Не волнуйся.
Рейнхарт поднял чемодан и пересек безмолвный дворик. Богданович стал подниматься по лестнице. У калитки Рейнхарт остановился и обернулся:
— Богданович!
Богданович посмотрел на него сверху.
— Я ведь только ранен.
— Иди, Рейнхарт, — сказал Богданович.
Рейнхарт сдал чемодан на станции междугородного автобуса и пошел в Благотворительную больницу.
На белом лифте он спустился в морг. В белой комнате, наполненной гулом вентилятора, за столом сидел бледный толстяк. Рейнхарт сказал:
— Мне сообщили, что умерла моя приятельница.
Человек посмотрел на него равнодушно. Рейнхарт подумал: мертвецы лежат, конечно, не здесь. Здесь только он и бледный толстяк.
— Как фамилия покойницы?
— Фамилия, по-моему, Кросби, — ответил Рейнхарт. — Зовут Джеральдиной.
— А, — сказал толстый. — Катастрофа на Шеф-Мантёр.
Перед ним стояла металлическая коробка с карточками, и он начал их перебирать. Рейнхарт наклонился и посмотрел, что написано на карточках.
— Нет, — сказал Рейнхарт. — Моя приятельница умерла в тюрьме. Она повесилась на цепи. То есть так мне сказали.
Бледный толстяк кивнул и вынул из коробки карточку.
— Это правда? — спросил Рейнхарт. — Она здесь?
— Да, — ответил толстый.
— А, — сказал Рейнхарт.
— Так вы хотите получить тело? Вы родственник?
— Нет, — сказал Рейнхарт.
Из коридора появился охранник в форме и, зайдя за стол, стал над толстяком, чтобы прочесть карточку.
— Понимаете, это моя знакомая. А тут мне говорят, что она умерла. Мне это сказали, и… ну, я подумал, что, понимаете… надо проверить, так ли это. Правда ли, что она умерла.
— Видимо, правда. Джеральдина Кросби, двадцати четырех лет, белая, блондинка, глаза голубые. Вы готовы опознать тело?
— Да, — сказал Рейнхарт. — Да, конечно.
Толстяк вынул из верхнего ящика своего пластмассового стола бланк и вложил в пишущую машинку. Охранник вынул из другого ящика еще один бланк и передал толстяку.
— Ваша фамилия? — спросил толстяк.
— Нунен, — сказал Рейнхарт. — Джон Р. Нунен.
— Разрешите ваши документы, — сказал охранник.
Рейнхарт дал им права Нунена.
Толстяк напечатал на бланке имя и адрес Нунена и встал:
— Пожалуйте со мной.
Рейнхарт подошел с толстяком к зеленой металлической двери. Охранник сел за стол и начал печатать.
Около двери была зеленая кнопка, и толстяк нажал на нее. За стеной зазвенел звонок, и немного погодя зеленая дверь перед ними стала уходить вверх. Они вошли в другую комнату — очень просторную и выложенную белым кафелем. В углу стоял металлический стол на колесиках. Высоко над ними, под потолком, два серых матовых окошка, забранные мелкой сеткой, цедили в комнату дневной свет.
— Теперь подождите, — сказал ему толстяк.
Рейнхарт ждал, глядя на окна. Толстяк скрылся за дверью.
Рейнхарт слышал, как он спускается по железным ступеням. Где-то внизу ожил металл: лязгнула железная дверь, басовито загудел мотор, зашумела зубчатая передача. Рейнхарт подумал: «Колесики алюминиевые».
Двустворчатая дверь в стене раздвинулась, зажегся красный свет. Из лифта, которого Рейнхарт сначала не заметил, вышел негр в очках, везя за собой стол с покрытым простыней телом. Рейнхарт стоял и смотрел вверх, на окна.
Бледный толстяк появился снова. На нем был белый халат.
Не взглянув на Рейнхарта, негр в очках подкатил к нему стол и вышел.
Толстяк поднял простыню. Рейнхарт не сразу решился посмотреть вниз.
Она лежала на столе. Под затылком была металлическая скоба, поддерживавшая голову. Простыня была отогнута на груди, и открытая часть тела была синеватой. Ее шея и челюсти были почти фиолетовые, губы — синие. Вся нижняя часть лица сильно раздулась. Под глазами, как два полумесяца, лежали крапчатые восковые припухлости; сами глаза были полуоткрыты; из-под жестких век выглядывали потемневшие белки. «Во всем этом, — подумал Рейнхарт, — самое неподвижное — ресницы». С каким бы напряжением он ни смотрел на них — ресницы ни разу не дрогнули. Ни волоска, ни вздоха. Прекрасные ресницы, думал Рейнхарт, какие длинные.
Умерла. Навсегда умолкла. Что, если бы длинные ресницы раскрылись, и сказала: Рейнхарт.
Вот она, мертвая, сказал странный голос только Рейнхарту в уши, она никогда не скажет Рейнхарт.
Как, умерла?
Кто же теперь скажет Рейнхарт. Боже мой, подумал Рейнхарт, ее ресницы. Он посмотрел на толстяка. Кто теперь скажет Рейнхарт.
— Это моя приятельница.
Толстяк обогнул стол и встал рядом с Рейнхартом.
— Почему она мокрая? — спросил Рейнхарт.
— Она не мокрая, — ответил толстяк. — Ее обмыли, вот и все.
— Она мокрая, — сказал Рейнхарт. — Волосы мокрые.
Волосы Джеральдины раскинулись на столе вокруг головы. Часть их сбилась в комок на скобе под затылком. Они были темнее, чем им полагалось быть.
Толстяк положил ладонь на лоб Джеральдины и отодвинул вверх прядь волос. Пальцы у толстяка были на удивление длинные и изящные; жест показался привычным, как будто он часто так делал.
— Они не мокрые, уважаемый. Их просто вымыли.
Он залез рукой под простыню, вытянул руку Джеральдины и приподнял, чтобы отвязать от запястья ламинированную оранжевую карточку. Кисть Джеральдины была скручена, как будто сломаны были некоторые пальцы. Указательный и средний свирепо уткнулись в ладонь; безымянный и мизинец сцепились с неистовой силой.
Одной рукой толстяк снял карточку, а другой поймал опускавшуюся кисть Джеральдины и вернул под простыню.
— Что ж, если это ваша приятельница, — сказал он Рейнхарту, — то мы закончили.
Он снова закрыл Джеральдину простыней. Рейнхарт наблюдал, как саван ложился на лицо. Он различил очертания носа, лба и маленькую выпуклость на месте шрама.
Как, умерла?
Рейнхарт проследовал за толстяком к письменному столу.
— Вы связаны с ее ближайшими родственниками? Как они намерены распорядиться телом?
— Видите ли… — сказал Рейнхарт. — Я не знаю, кто ее ближайшие родственники. То есть как бы это сказать… я вообще о ней мало знаю. Понимаете, я хочу сказать, что не знаю, какие могут быть сделаны распоряжения и кто их может сделать.
— Хм, — произнес толстяк.
Подошел охранник, и Рейнхарт заполнил два бланка от имени Джека Нунена. В них содержался отказ от претензий на имущество и тело и акт об опознании. Охранник расписался как свидетель и ушел. Рейнхарт обещал толстяку порасспросить насчет родственников Джеральдины. Если он выяснит, где они, то даст им знать.
Выйдя из комнаты, он направился не обратно, к белому лифту, а вверх по бетонной лестнице. Он видел, как охранник разговаривал перед дверью лифта с двумя мужчинами в синем, и, подумав, что это могут быть полицейские, решил уходить другой дорогой.
Бетонная лестница привела на второй этаж, в негритянскую половину больницы. Заблудившись окончательно, Рейнхарт долго бродил по коридорам, забитым больными неграми. Все перед ним расступались.
Рейнхарт вышел на улицу по проезду для санитарных машин и повернул к автобусной станции. Час был поздний — вместе с темнотой наползал жаркий туман, и над Канал-стрит висело желтое свечение. Оседлав трамвайные линии, проносились изредка грязно-оливковые армейские грузовики. Грузовики с разбитыми машинами на буксире попадались гораздо чаще обычного. В остальном движение было маленькое; негры почти не встречались.
На многих углах стояли группами люди в ярких спортивных рубашках — жители соседних городков, решившие своими глазами взглянуть на то, что происходит. Они были озадачены, таинственность событий в большом городе раздражала их бесхитростные души. Большие города холодны и черствы, думали они и, провожая прохожих липким взглядом, цеплялись за всякую возможность хоть под конец принять участие в беспорядках. С наступлением темноты они почувствовали себя неуютно, некоторые бубнили что-то малопристойное по поводу Рейнхартова костюма.
— Эй, — спросил его малорослый провинциал на углу Бейсин-стрит, — эту улицу еще не отняли у белых?
— Ваша, ваша, — сказал Рейнхарт, жестом предлагая ему трамвайную остановку и статую Боливара.
Провинциалу не очень понравился ответ; он выругался, глядя в сгущавшуюся темноту. Но Рейнхарта пропустил.
Рейнхарт торопливо вошел на автобусную станцию и огляделся. Если все мужчины в шляпах были полицейские, то полицейских здесь было не меньше, чем пассажиров. Вдобавок здесь наверняка были и полицейские без шляп. Рейнхарт благополучно миновал всех полицейских и стал в очередь позади матроса и заморенной молоденькой женщины с грудным ребенком.
Когда подошла его очередь, он купил билет до Канзас-Сити; там он мог пересесть на автобус до Денвера. Он спрятал билет в карман и пробрался между агентами к выходу, задержавшись на миг, чтобы взглянуть в дверное стекло, где отражались кассы. На станции, по-видимому, никого не встревожило то, что он уезжает из города.
Автобус до Канзас-Сити отправлялся в девять часов.
Рейнхарт вышел со станции и завернул за угол.
С аптечной витрины на Каронделет-стрит стащили все бритвы. Фанерная обшивка кое-где была оторвана, но стекло уцелело; в витрине остались только мятые листы яркой цветной бумаги. На следующем перекрестке полицейские на мотоциклах разгоняли небольшую толпу; качаясь, двигалась цепочка темных фигур, преследуемая мотоциклистами с вертящимися красными огнями. Рейнхарт повернул и пошел на север по темной и пустой Каронделет-стрит, выискивая, где бы купить на дорогу виски. В неестественной тишине с близлежащих улиц доносились зловещие звуки: обрывок дикой песни, свист сквозь зубы. Освещенные окна и сдвинутые шторы в меблированных комнатах окраины наводили на мысли о домашних мятежах, квартирных буйствах, садистских забавах. Из темного окна лениво высунулась белая рука и поманила его. Рейнхарт продолжал идти, краем глаза наблюдая за движениями руки, но гипнотические ее извивы заставили его остановиться. Он стоял, уставясь на нее — на женскую руку, пугающе белую, почти фосфоресцирующую в темном проеме окна, на фоне почернелой кирпичной стены. Она качалась над его головой, неестественно длинная, и заворачивалась, загибалась внутрь змеиным зовом. Рейнхарт пошел дальше.
Так же от ветра, подумал он, изгибается занавеска в конце темного гостиничного коридора. Переходя улицу, он ощутил ужасный мягкий ветер, который продувал синие коридоры гостиниц для самоубийц и колыхал кисейную занавеску, всегда висящую на единственном открытом окне в коридоре.
Ты не обязан уезжать, напомнил он себе. Продолжая идти, он уделял минимум нервной и мышечной энергии движению, только чтобы держать приличествующий шаг, а остального себя отдал онемелому забытью изнеможения. В забытье, бесстрашно, свежий и возбужденный, он мог бежать по длинному гнилому ковру и завершать свой бег безмятежным нырком сквозь пыльную кисейную занавеску в холодный жесткий свежий ветер и затем — вниз, старина, — с тридцатого этажа, нет, сорокового… ах, подумал Рейнхарт, пусть будет с шестидесятого, — и сердце у него зачастило. Пусть это будет шестидесятый этаж, а потом с лету шлеп о холодную поверхность, и дальше, в плавном убывании света, в губчато-мягкую глубь, где каждое движение воды закручивает чудесным волчком мертвые диковины — как тающую женщину, погребенную (теперь даже в его воспоминаниях) под беспорочным покровом неподвижных мертвых ресниц.
И впереди справа стояла гостиница «Рим».
И впереди поперек улицы стояло полицейское заграждение, прыскало желтым и красным светом на Пердидо-стрит.
Рейнхарт остановился на тротуаре, посмотрел на фонари заграждения, перевел взгляд на окна гостиницы.
— Я не знаю, Джеральдина, — сказал он, — чего еще плохого тебе ждать. Но если бы я знал и мог, я был бы счастлив предупредить тебя. Ты ведь понимаешь, я представления не имею о том, что значит удавиться на цепи от койки.
— «Мой милый, милый друг», — продекламировал Рейнхарт…
Господи, подумал он, почему я не сказал ей этого раньше?
— Теперь ты понимаешь, Джеральдина, что значат слова «не поможешь».
Чувства утраты не было совсем. Он мог вспомнить ее только мертвой, с выпученными глазами.
— Когда карта не пришла и человек говорит себе «не поможешь», он говорит что думает. У меня жена жива. У меня ребенок, — сказал Рейнхарт.
— Я жив, малютка, — сказал он Джеральдине. — Это ты умерла. Не я. Ты не нужна мне — с чего ты это взяла? Понимаешь… я хочу сказать… тут не было глубокой страсти, Джеральдина. И следующий стаканчик выпью я, не ты. Не ты. Вот что значит Не Поможешь. Я понятия не имею, что значит повеситься на цепи. Но я знаю, что значит Не Поможешь, Джеральдина.
— Не Поможешь! — крикнул Рейнхарт.
По следующей улице промчался автомобиль без фар.
— Любимая, — сказал он. — Клянусь тебе. Клянусь. Не Поможешь. — Он поднял руки перед грудью, прислонился спиной к доске для афиш и посмотрел на три верхних окна гостиницы «Рим».
— Люди, — сказал он, — забацаем вместе, вы все, кто на темной стороне, кто в Крепости Дикси, забацаем вместе со мной. Не Поможешь. Я люблю тебя — Не Поможешь. Хреново дело, малютка, — Не Поможешь. Ты любишь меня — Не Поможешь. Мы любим нас — Не Поможешь.
— Еще раз снова! — крикнул Рейнхарт. — Еще раз. Я выжил. Я люблю тебя, малютка, — Не Поможешь… Я люблю тебя, малютка, — Не Поможешь… Я люблю тебя, малютка, — Не Поможешь.
В одном из окон гостиницы поднялась штора, и старик в белой бейсбольной кепке выглянул на улицу. Рейнхарт перестал кричать.
— Я люблю тебя, малютка, — сказал он, отвернув от старика лицо. — Не поможешь.
От заграждения, взвыв сиреной, отъехала полицейская машина.
Рейнхарт двинулся назад.
Не доходя квартала до автобусной станции, Рейнхарт завернул в «Отдых спортсмена», где косая буфетчица беседовала с двумя мужчинами в красных спортивных рубашках. Он прошел прямо к краю стойки и сел под часами.
У косой буфетчицы были каштановые волосы и сломанный нос; она подошла, чтобы принять заказ у Рейнхарта.
— Ночь полна раненых женщин, — сказал он ей.
Она знала Рейнхарта, хотя он ее не помнил. Она посмотрела на него с пытливым участием и плюнула семечком ему в лицо.
— И раненых мужчин. Как она, жизнь?
Рейнхарт разглядывал белую косточку на ее переносице. Казалось, он уже смотрел на нее когда-то раньше.
— Я выжил. Твердый духом, я покидаю сии равнины и отбываю в Денвер, Заоблачный город.
— Ну что ж, — сказала буфетчица. Она продала ему бутылку виски на дорогу и поставила перед ним еще стакан с виски. — А что вы будете делать, когда приедете в Денвер?
Рейнхарт посмотрел на нее в замешательстве и выпил.
— Ах, — сказал он, чуть не подпрыгнув на табурете от грубой ласки спиртного, — гадом быть — это великолепно. Нет, правда.
Он уплатил, и девушка налила ему еще порцию.
— Так что же вы будете делать в Денвере?
— Я найду самое высокое место в городе, влезу наверх и буду смотреть оттуда вниз.
— На что? — спросила девушка.
Двое в красных рубашках, прибывшие в город на беспорядки, услышав интонации Рейнхарта, подошли поближе.
— А-а, — сказал Рейнхарт, — на все, чем этот славный мир богат. Как чудесно быть юношей в этой республике, — сказал он двоим в спортивных рубашках, когда они уселись по обе стороны от него. — И вы этого не забывайте.
Они переглянулись.
— Точно? — немного погодя сказал один.
— Точно, — подтвердил Рейнхарт. — И когда я приеду в Денвер, я сяду наверху и буду смотреть вниз.
— Где это ты так говорить научился? — спросил сидевший слева.
— Слушайте, — сказала буфетчица со сломанным носом, глядя на Рейнхарта добрыми косыми глазами, — вы будете скучать по нас, когда уедете?
— Да, — ответил Рейнхарт, — очень. Когда я приеду в Заоблачный город, я почувствую утрату. Господи, конечно, — сказал он девушке и двоим в красных спортивных рубашках. — Когда я туда приеду, мне будет о чем погрустить.
— Иди ты! — сказал один из мужчин.
— Вы прямо как из комикса, — сказала буфетчица, пытаясь разрядить атмосферу. — Пришел в бар, и обязательно надо выложить все свои неприятности.
— Да, — признался Рейнхарт, — я — герой комикса.
— Хм, — сказали двое в спортивных рубашках.
Буфетчица пошла вдоль стойки.
— Не приставайте к нему. Он просто любит рассказывать про свои неприятности в баре. У вас, что ли, не бывает неприятностей?
Они позволили девушке увести себя от Рейнхарта и сели поодаль от него, заглянув перед этим в декольте буфетчицы.
— Тут вчера был один, — сказала им она. — У него две детские туфельки, связанные, белые, маленькие. Он сказал мне, что у него малышка умерла, понимаете, и он, мол, разнесет пивную. Прямо так. Потом подходит к соседу и говорит: почему ты должен жить, баран, когда моя малышка умерла?
— Хм, — сказали двое.
— Ну конечно, его забрали, пока он не устроил безобразие. Но такого злого вы в жизни не видали, как этот с туфельками.
Рейнхарт поставил стакан и встал.
— Я слышал это, — сказал он. — Это великолепно. Честное слово. Вот это человек, вот это мачо, вот это мужчина. Вот это, я понимаю, протест. Вот это ответственность.
Буфетчица со сломанным носом нахмурилась на него и, поджав губы, жестом велела сесть.
Двое опустошили свои стаканы с пивом и смотрели на Рейнхарта.
— Вот как надо поступать, — объявил Рейнхарт. — Вот что надо делать.
Его отнесло к стене, и там он выпрямился. Двое в красных рубашках развернулись на табуретах.
— Почему я должен плакать больше, чем другие? Почему я должен плакать, а не вы?.. Слушайте, — крикнул он им. — Слушайте! Они убили мою подругу. Я разнесу пивную.
Оба мужчины встали.
— Оставьте его, — сказала буфетчица. — Уходите, шеф, — сказала она Рейнхарту.
— Они убили мою подругу, — сказал Рейнхарт. — Я разнесу пивную.
— Ничего ты не сделаешь, — сказал один из мужчин. — Ни хрена ты не разнесешь. Самого тебя понесут.
— Отстаньте от него, слышите, — сказала буфетчица. — Он уезжает.
— Нет, я сделаю, старик, — сказал Рейнхарт мужчине, который загородил ему дорогу. — Они убили мою подругу, и я разнесу пивную.
Он обогнул мужчину, держась за стену, дошел до двери и остановился.
— Подождите, — сказал он. — Одну секундочку. Где мой кларнет?
— Вы его потеряли, — сказала буфетчица. — Идите.
Он вышел на тротуар. Никто его не преследовал. Вокруг были темные дома, звезды и впереди — большая изогнутая стрела, указывавшая дорогу к автобусной станции.
Рейнхарт посмотрел, как мигает головка стрелы.
Путь открыт, подумал он. Он выжил.
— Они убили мою подругу, — сказал Рейнхарт, идя по улице. — Я разнесу пивную.
Роберт Стоун — один из крупнейших и серьезнейших прозаиков Америки. Работает тщательно и потому медленно, но каждому вышедшему в свет роману сопутствует взрыв восторгов и хулы, замысловатых критических эссе и престижных премий.
Борис Кузьминский («Сегодня»)
Удивительно, что Роберт Стоун (автор «В зеркалах») ни чуточки не боится изображенного им самим мира. Он спокоен так, будто видит этот мир действительно в зеркалах, а не в живой окружающей натуре. Что это — такое мужество? Или мужество от привычки? Или мужество от равнодушия?.. В любом случае это очень заметное, яркое мужество.
Виктор Конецкий. «Некоторым образом драма»
Перечитывая «Великого Гэтсби», я однажды подумал: а не написать ли мне роман? Я жил в Нью-Йорке; мне было за двадцать; я решил, что понимаю пусть не смысл жизни, но некоторые аспекты ее устройства. А поскольку ни продать, ни скурить это понимание не представлялось возможным, я решил, что напишу роман. И я начал писать «В зеркалах». Потом получил стипендию в Стэнфорде и перебрался в Калифорнию — как раз когда начинало твориться все это веселое безумие. Там я познакомился с Кеном Кизи, он жил в паре кварталов от нас. Я думал, что знаю все о пейоте и тому подобном, — так почему бы не поэкспериментировать? Ну и частенько, вместо того чтобы писать, я сидел в Пало-Альто, испытывая смерть, преображение и воскрешение под ЛСД. Не самая производительная обстановка!.. Так или иначе, вся моя юность вошла в этот роман. Я вложил в эту книгу все, что знал. Это были годы радикальных перемен — не только для меня, для всей страны. И я хотел быть американским Гоголем, хотел написать «Мертвые души». Все герои романа символизируют то или иное представление об Америке — об Америке в эпоху поразительных, галлюцинаторно ярких перемен.
Роберт Стоун (из интервью «ParisReview»)