Долгая стоянка этапа на окружной дороге. Уж лучше ехать, вздыхают кругом. А я думаю: хорошо, что стоим. Окружная — это ведь окружная Москвы, это почти Москва, моя Москва, где я жил с рождения, всю жизнь, все свои почти девятнадцать лет. Где жили с рождения мой отец и мать.
Москва, ты рядом, за полчаса я добежал бы до своего переулка на Сретенке, до своего дома. Нет… не добежишь до своего дома, не добежишь… Не пустит решетка, не пустят эти серьезные ребята с винтовками. «Хоть мне хочется на волю, цепь порвать я не могу».
Впервые я понял: самое дорогое ценишь по-настоящему только тогда, когда вдруг его теряешь. Разве ты ценил, Митя, жизнь в Москве, на Сретенке? Улица узкая и дом старый, пора на слом. Разве не тянуло тебя отсюда? Разве не говорил друзьям, что с удовольствием уехал бы, что тесно тебе здесь?
Теперь ты дорожишь Сретенкой и старым домом, где жил. И сердце сжимается, когда вспоминаешь узенькую, всегда переполненную людьми улицу с дзинькающим трамваем посредине.
Как хорошо, что наши тюремные вагоны еще здесь. Они на Окружной уже сутки, двое суток, и я молю: пусть они побудут еще хотя бы денек.
Все время, пока стоит здесь этап, во мне живет надежда: недаром, Митя, нет, недаром стоим мы так долго! Мы ждем кого-то. Кого? Просто подтягивают вагоны с людьми, один к одному, составляют этап. Нет, должны прийти люди из прокуратуры и объявить: такой-то и такой-то, выходите с вещами!
И должны прийти мать и отец. Они наконец узнают, что этап отправляется, и придут повидаться. Может прибежать Маша. Она тоже узнает про этап и поторопится прийти. Отец наверняка уже приехал, мать его разыскала и вызвала. Все они — Маша, мать и отец — придут, и я им скажу: родные мои, я ни в чем не виноват, не думайте обо мне плохо. Ты, отец, если можешь, похлопочи за меня. Ведь это безобразие: ни за что схватили человека, посадили в тюрьму и теперь везут куда-то. Имей в виду, кстати, отец: следователь делал гнусные намеки — мол, ты мне внушал вредные мысли. Это ты-то?! Отец, не прощай клеветы, потребуй ответа. Вообще действуй. Если будешь быстро действовать, то успеешь вызволить меня из этапа. Мы стоим двое суток и простоим, очевидно, еще сутки.
И верно: вагоны стоят еще сутки. И еще сутки они стоят. Но люди из прокуратуры не появляются, не слышно радостной команды: такой-то, с вещами на волю! И никто не приходит на свидание: ни мать, ни отец, ни Маша. Они попросту не знают, что я их жду на Окружной.
Наши вагоны запрятаны в тупике, ничего не видно, кроме складов и редких, занятых делом людей, проходящих мимо с опущенными глазами (или нам только так кажется, что с опущенными?). А я не вижу ни глаз, ни самих людей, идущих мимо. Я лежу рядом с Володей на нижних нарах. О тупике, где мы стоим, о складах, об идущих мимо людях мы знаем со слов счастливчиков, которые лежат на втором этаже.
Видел ли я дома сны? Кажется, не видел. Так мало оставалось времени для сна, я проваливался в яму и утром вылезал из нее, вот и все. Зато здесь я вижу множество снов, ярких и жгучих.
О, эти сны в тюрьме! Постепенно можно привыкнуть ко всему, даже к страшному быту тюрьмы. Но к снам привыкнуть невозможно. Они мучают и терзают — с ними приходит самое дорогое, то, что ты потерял. Свобода, отчий дом, товарищи, работа — все это было в твоей жизни, было, а теперь повторяется, чтобы, мелькнув и снова исчезнув, еще больше растравить чувство утраты.
…Я слышу голос отца, он рассказывает что-то маме. Так уж у нас заведено: воскресенье мы проводим вместе. Отец не идет в свой Моссовет, а я не встречаюсь с ребятами и даже с Машей. «Ты слышишь, Митя? — говорит он. — Глазную больницу на улице Горького решено не ломать, этот зеленый дом оказался памятником архитектуры». — «Ну и как же теперь быть?» — спрашивает мама, и я вижу ее бледное лицо с грустными глазами. «Не трогая больных, дом будут целиком передвигать на новое место». Отец подходит ко мне, тяжелой рукой неловко гладит по голове. «Трудно тебе работать и учиться, — вздыхает он. — Но завод бросать нельзя». Надо бы успокоить его — ничего, не так уж трудно, а он уже сидит рядом с мамой, читает вслух толстую книгу. Я вижу, как шевелятся губы отца, и не слышу слов. Мне хочется подойти к ним, так здорово, что они вместе, хочется что-то им сказать — и все исчезает…
…Мы с Машей шагаем по Петровке, снег искрится на мостовой. У меня в руке коньки, значит, мы идем на каток. Почему-то оказываемся на лестнице… Да, идем к ней домой, я не очень доволен: не люблю ее отца, почему он всегда разговаривает со мной, как с ребенком, насмешливо и снисходительно? Рядом Маша, я чувствую ее теплое дыхание, слышу шепот: «Не бойся, его нету дома. Слушай, надо же в институт, — вспоминает Маша. — Сегодня у нас лекция Мейерхольда». Бежим вниз по лестнице, куда-то девались коньки, я держу Машу под руку, она хохочет. Ура, мы успели! Мейерхольда я не вижу, слышу только его голос. Машины глаза смеются, она укоризненно качает головой. «Отвернись от меня, смотри на лектора». Мне очень хорошо сейчас, приятно — наверное, этой есть счастье? И словно электрическим током ударяет мысль: Митя, это сон, сейчас он оборвется…
…Тихо. Ночная смена. Цех больших автоклавов. Черные округлые аппараты мирно посапывают, стоя па толстых лапах. Сижу один, клонит ко сну. Кто-то приходит, гулко топая по цементному полу. Мой друг Боря Ларичев, он очень грустный, молчит. Я знаю, о чем он думает: «Самое страшное, когда не можешь помочь другому человеку!» У него беда — у Лены открылся процесс в легких. Но ведь Пряхин обещал помочь, его препарат уже пробуют на больных в клинике! Я ничего не успеваю сказать Боре, его уже нет рядом.
— Где ты живешь, Митя? — спрашивает Володя. Он все-таки услышал мои приглушенные вздохи.
— На Сретенке. Ты знаешь, где находится Сретенка? Она выходит к Сухаревой башне. Только башню теперь сломали.
— Я знаю Сретенку, — отвечает Володя. — У меня знакомый жил в том районе, возле «Форума». Впрочем, ты моего знакомого знаешь: это Кубенин. И я часто бывал на Сретенке.
— А у меня там девчонка знакомая живет, — говорит Коля Бакин, он пришел и растянулся возле меня слева.
— Смотри-ка! — удивляюсь я. — И мы никогда не встречались!
— Лучше бы ходить нам и не встречаться, чем тут встретиться! — мудро замечает Коля.
— А ты где живешь, Володя? — спрашиваю я.
— Я жил на Таганке. — Володя слегка подчеркивает слово «жил». — По соседству с пересыльной тюрьмой. Моя Надежда потому и поспела с продуктами, что это рядом. Несколько раз в день бегала к тюрьме и следила за списками.
— Молодец твоя Надежда. Пока жива Надежда — жива твоя надежда! — Володя не поддержал моего каламбура, а я подумал: мама моя бедная лежит, она не может бегать к тюрьме и следить за списками.
— Когда вернемся, будем ходить друг к другу в гости, — заверил Коля. — Мы с Митей женимся, нас будет три пары.
— Это называется дружить домами, — тихо объясняет Володя и спрашивает у Коли — Где твой дом в Москве?
— В Ветошном переулке, на Никольской, рядом с Красной площадью, с Кремлем, — с гордостью докладывает Коля. — Когда-то мама работала уборщицей в музее Ленина и ей дали комнату в доме неподалеку — После паузы Коля неожиданно заключает — Меня и посадили за то, что я жил рядом с Кремлем.
Заявление Коли Бакина странно и нелепо, мы с Володей дружно протестуем:
— Ну и дурак ты, Николай!
— Это вы два дурака! — рассердился Коля. — Ни черта не соображаете, караси-идеалисты! Я сам никогда бы не додумался, если б знающие люди не подсказали. «Ты озорник и ненадежный малый, тебя надо было убрать. А то выкинешь номер во время демонстрации».
— Ну и ну! — удивился Володя. — Не слушал бы ты, Николай, всяких болтунов, знающих трепачей.
— А ну вас к чертям собачьим! — вовсе рассердился Коля и вдруг затянул отчаянно и крикливо:
Скажи, кудрявая красотка:
за что везут тебя в Бамлаг?
На вид ты ловкая плутовка,
а все ж попалася впросак.
Коля делает паузу, ждет, подтянут ли его новые друзья. Те, разумеется, подтягивают.
Допев, вернее, докричав романс, Коля Бакин лежит еще несколько минут. Очевидно, ему хочется что-то нам сказать. Так ничего и не сказав, он уходит наверх.
— Обиделся, — говорю я.
— Спутался с урками, — озабочен Володя.
Мы слышим, как наш друг звонко кричит через тюремное окошко часовому:
— Эй, Ванька со свечкой, гляди сюда! Когда поедем-то? Надоело, понимаешь. Мы не согласны терять время, мы жаждем работать. Слышишь, простофиля? Нам пора начать перековываться.