Первый день, как встали, мы провели в устройстве жилья. Чуть не сказал — гнезда. Перетрясли, просушили солому, починили лежак, промыли стол, лавку, а потом и пол, соскребли тонну грязи, и постепенно в избушке возник жилой дух. Приятно запахло сырым деревом. На следующий день удалось растопить и печку, я не догадывался, что надо открыть дымоход.
Когда сгустились сумерки и от деревьев и болотца повеяло холодком, заперли дверь изнутри на деревянную задвижку и вдруг осознали, что мы одни в своем доме. В доме, где можно говорить, никого не опасаясь. И не с чужого, пусть Костина, голоса, а сами по себе.
Говорить и слышать друг друга.
Пока колготились да оглядывались по сторонам, не было ощущения близости, а было ощущение близкой опасности. И хоть оно не исчезло, но отодвинулось. Призрачное пространство избушки, густой вокруг лес и мертвая, объявшая весь мир тишина внушали на этот вечер надежду, что здесь мы так запрятаны, что нас и правда не найдут. К крошечному окошку прилипла черная мгла, а мы, вдруг опомнившись, отложили дела, уселись на лавку и молча сидели, не решаясь идти спать.
Я зажег коптилку, синий едва мерцающий фитилек. Его свет раздвинул пространство и достиг темных стен, мы стали видеть друг друга. Лицо Зои, затушеванное сумраком, как, наверное, и мое, едва просматривалось сквозь колеблющиеся тени.
Как писалось в старых книжках: образ? Женский лик? Красивей этого лика я ничего в жизни не видал. Вдруг пришли сторонние, вроде бы не к месту мысли, что, вот, за стенами зимовья обезумевший мир, смерть, война, погоня, менты, кержацкие избы… А тут ничего, кроме этой женщины. Но в том-то и дело, что ни война, ни менты, ни лес — никто не в силах что-то изменить в мироздании, если еще существует женщина. Все уйдет, минет, канет в лету, а образ женщины, ее светящийся лик будут вечно. Как на древней иконе, где сквозь черноту досок проглядывает вечно молодой лик Богоматери.
Не знаю, сколько мы пребывали в молчании. Да мы и не молчали. Каждый из нас про себя повторял то, что прежде доносил через Костика.
Но первой подала голос Зоя. Она спросила:
— У тебя были… женщины?
— Нет, — сказал я.
— Я так и думала.
— Почему?
— Не знаю. — Я видел только ее губы. — У меня тоже мужчин… никого…
Я не спросил, хотя должен был, наверное, что-то спросить. Не хотелось ни вопросов, ни ответов. Они сейчас ничего не значили.
— Я правду говорю. То, что ты знаешь…
— Не знаю, — перебил я.
— Но то, что ты знаешь…
— Я ничего не знаю!
— …Не со мной. Правда. Я не только про душу, про тело. Оно не чувствовало… Не принимало…
Я не стал отвечать. Произошла долгая, мучительная пауза. Зоя протянула руку и прикоснулась к моей руке. Я даже вздрогнул, так было горячо.
— Верь мне, — произнесли ее губы.
Я смотрел на ее губы. Мне захотелось ее поцеловать. Так сильно поцеловать, чтобы она задохнулась и больше бы не произносила никаких слов. От них было больно.
— Не было! Не было! — повторяла громким шепотом, приблизив ко мне лицо. — Ты ведь веришь мне? Ни-че-го не было!
Я ее поцеловал. Не дал ей договорить. Поцелуй означал, что мы оба знаем: мы друг у друга единственные. А когда освободил ее губы, я первым сказал:
— Я тебя люблю.
— Да. И я тебя. Навсегда.
— Что бы не случилось…
— Не случится, — подхватила она, не дав мне договорить. — Мы будем вместе сегодня, завтра… Всю жизнь! — И, взяв за руки, потянула меня к нашему лежаку. — Пойдем… Пойдем…
Она стала задувать фитилек. И, когда к нему приблизилась, вытягивая губы, всего-то мгновенье свет пал на нее особым образом, снизу, я вновь уловил, поразился ее необыкновенности. А потом, в черноте зимовья, чуть помедлил, не поддаваясь ее усилиям, чтобы еще раз услышать: «Пойдем, пойдем, любимый!».
О Господи! Это мне?
Она привела меня к лежанке, которую мы так добросовестно готовили. Уложила. Обняла. И замерла… И все…
Все. Я правду говорю. Ничего в ту ночь у нас не было.
Мы ощущали друг друга, мы слышали дыхание, мы чувствовали тепло, жар, который охватывал нас обоих. Никогда в жизни я не был так головокружительно счастлив, как в ту безгрешную ночь…
Мы догадывались, что зимник был для нас самым безопасным местом в мире. Когда поведет нас узкоколейка навстречу роковому случаю, Зоя выскажет странную догадку.
— Ты не подумал, что случай все время водит нас по рельсам? Только сбежали, отклонились, сразу опасность… Может, это судьба?
— Судьба — двигаться по рельсам?
— Нет, нет! — отмахнулась она. — Я имела в виду предназначенность дорог…
— Кто их нам назначил?
— Я же говорю: судьба. И главное — невозможность свернуть.
— Уже свернули!
— Ты говоришь о зимнике? Но зимник — тот же вагончик… Только без колес…
Смутный, путаный разговор, он почему-то врезался мне в память. Но он случится через несколько дней. А в ту ночь мы, и правда, не хотели думать о будущем. Ни даже о сегодня. Лишь — о сейчас.
Впрочем, нет. О будущем мы говорили.
— Давай рассказывать о своей жизни, — предложила Зоя.
— О какой? Какая будет?
— Какая будет, я и так знаю, — произнесла она самоуверенно.
— А какая будет?
— Она будет вдвоем.
— Но какая? Какая?
— Значит, так, — сказала Зоя. — В две тысячи четвертом году мы поздравим друг друга с золотой… Ох, не знаю, какой… Но все равно… Поздравим со свадьбой.
— У нас — свадьба?
— Свадьба будет, — пообещала Зоя. — Мы поздравим друг друга, я видела, как это делают: вальс и шампанское…
— И цветы?
— И цветы.
— Я подарю тебе дикую розу… Розляйн, розляйн, розляйн рот…
— Да, и стихи тоже, — согласилась она. — Если ты не сможешь найти цветов, ты мне подаришь стихи… о дикой розе…
— Это стихи о тебе, — поправил я. — Ты — дикая роза.
— Ты же их не забудешь? А потом я поцелую тебя вот так, — и она поцеловала коротко, но сильно меня в губы. — И мы пойдем дальше…
— По рельсам?
Но Зоя шутку не приняла.
— Не будет никаких рельсов. Это будет другая дорога… Скажем, лунная. А о прошлом, только без вагончика, можно повспоминать. Вот я хочу знать, где ты был до вагончика. Таловка не в счет. — И тут же предупредила: — Только не то, что мы о себе напридумали. Ладно?
— Все придумывают, — возразил я. — Разве ты не придумываешь?
— Придумываю, — сразу призналась Зоя. — Еще как придумываю! Для них. Не для тебя. — Поколебавшись, добавила: — Но про тебя я чуточку знаю.
— Знаешь? Про меня?
— Знаю, — повторила Зоя. — Однажды Мешков заставил девочек переписывать наши дела, мы еще не догадывались, зачем ему нужно.
— У нас были дела? У каждого? — поразился я.
— У каждого. И у тебя. Отец — командир Красной Армии, служил на границе, в начале войны пропал без вести… Так ведь?
Я не стал отвечать. Я знал, что не так. Но только покачал головой.
— Ну вот. Мешков тоже знал, — вздохнув, сказала Зоя. — И велел дописать: «Расстрелян как враг народа».
— И ты дописала?
— Конечно.
— И про себя?
— Нет. Про меня другие дописали.
— А что они дописали?
Зоя молчала.
— Если не хочешь, не говори, — предложил я.
— Нет, почему же… Я отца, и правда, не помню. Он умер, когда мама была беременной. Он был инженер по строительству железных дорог…
Бабушка рассказывала, что его вызывали на допросы, это когда готовили какой-то процесс инженеров… Он не выдержал… А потом маму выслали без права переписки и бабушку забрали, а меня сдали в детдом…
— А это — правда?
— Не знаю. Думаю, что он отравился.
— А Мешков откуда узнал?
— Он инструктором в райкоме работал, многих знал. А не знал, так догадывался. При случае и сам доносил. — Зоя говорила медленно, с видимой неохотой. Мне показалось, что она устала от такого разговора.
И еще одно как пронзило: Зоино предчувствие, что рельсы — это судьба. Не ее ли отец проложил дороги, по которым гоняют наш вагончик?..
— Ну вот, — прервал я молчание. — А хотела вспоминать!
— Так ведь я не об этом, — печально произнесла Зоя. — Это ведь их интересует, кто куда делся и почему. А я хочу, чтобы ты был только ты. Ведь была же у тебя своя жизнь?
— Наверное, была, — неуверенно отвечал я.
— И у меня была. А теперь она у нас вместе. Бабушка мне рассказала, что, когда мне было шесть лет, я сочинила стихи: «Я люблю тебя, а ты меня, и получается — луна!» И объясняла я так, что влюбленные — это две половинки луны, а когда они обнимаются, то, похоже, будто из двух месяцев получается одна луна…