IV. ПАРИЖ


Всего три-четыре года назад Париж пережил позорную франко-прусскую войну, окончившуюся катастрофой при Седане. Всего три года назад потерпела поражение Парижская коммуна, и кровью героических повстанцев окрасилась стена кладбища Пер-Лашез. Еще валяется на площади свергнутая по призыву художника-коммунара Курбэ Вандомская колонна, Тюильри — в развалинах, городская ратуша представляет собой живописные руины, французы бедствуют, выплачивая Пруссии огромную контрибуцию. Но жизнь идет. Открыты магазины, кафе, театры. Со всего света съезжаются в Париж музыканты, художники, скульпторы, чтобы тут, в мировом центре искусства, учиться, работать, общаться с собратьями.

Есть в Париже и русская художническая колония. Глава ее — талантливый пейзажист Алексей Петрович Боголюбов. Он в Париже давно, хорошо знает его и любит. Кроме него, здесь Савицкий, Харламов, Беггров, Добровольский, Дмитриев-Оренбургский. Боголюбов «надзирает» за молодежью, за стипендиатами Российской императорской Академии художеств. В данное время таких в Париже двое: Василий Дмитриевич Поленов и Илья Ефимович Репин. Оба они одногодки, оба учились в Академии художеств в Петербурге, оба одновременно получили золотые медали и право шестилетнего пенсионерства за границей. Ни тому, ни другому не понравилась Италия, куда обычно стремились художники, и они осели в Париже.

Поленов происходит из старой дворянской семьи. Он очень образован, воспитан. Одновременно с Академией художеств он окончил юридический факультет Петербургского университета. Он недавно дописал картину на сюжет, навеянный его занятиями на юридическом факультете. Называется она «Право господина», или «Право первой ночи». На полотне изображен помещик, которому привели на выбор трех юных хорошеньких крестьянских девушек. Сейчас Поленов с увлечением работает над сюжетом «Арест гугенотки» — здесь будет запечатлен один из эпизодов трагической судьбы Жакобин де Монтебель, графини д’Этремон.

Илье Ефимовичу Репину, человеку, выросшему в провинциальном городке Чугуеве, в бедной семье военного поселянина, только своим трудом и своим талантом добившемуся образования и возможности жить в столице, человеку, вышедшему из самых глубин простого народа, далеки западные темы. Он у себя в России видит тем непочатый край. Но это не мешает ему искренне любить Поленова и восхищаться им как живописцем.

У Репина, к которому везет сына Серова, сейчас трудное время. Попав за границу, он несколько растерялся. Из Петербурга он выезжал в твердой уверенности, что в Европе не в пример России множество величайших художественных сокровищниц. Надо смотреть галерею в Дрездене, Старую Пинакотеку в Мюнхене, музей в Вене. Вся Италия и в первую очередь Рим — сплошной, необычайной ценности и красоты музей. В Париже путешественника ждет Лувр. Из современных художников потрясающ по колориту испанский художник Мариано Фортуни и очень интересен только что погибший во время трагических событий 1870–1871 годов французский художник Реньо. Это непреложные истины.

Но, попав в 1873 году за границу, Репин почувствовал, что, пожалуй, все внушенные друзьями, журналами, газетами и даже любимым учителем Павлом Петровичем Чистяковым представления придется пересмотреть.

Оказывается, Эрмитажное собрание классической живописи ни в чем не уступает ни Дрездену, ни Мюнхену, ни Вене. Венеция и Флоренция действительно принесли огромную радость, но Рим решительно разочаровал. «Приехал, увидел и заскучал, — писал он, — сам город ничтожен, провинциален, бесхарактерен, античные обломки надоели уже в фотографиях и музеях». «Галерей множество, но набиты такой дрянью, что не хватит никакого терпения докапываться до хороших вещей, до оригиналов». И тут же, недолго думая, Илья Ефимович поделился этими соображениями с петербургским другом Владимиром Васильевичем Стасовым: «Но что вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец дожей). Там один «Моисей» Микеланджело действует поразительно, остальное и с Рафаэлем во главе такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях! Просто смотреть не на что, только устанешь бесплодно».

А в Париже, кроме Лувра, кроме прославленных барбизонцев, кроме серебристо-перламутрового Фортуни, после которого даже сама «натура кажется условной, искусственной», кроме полотен яркого, талантливого Реньо, оказывается, существует целая группа художников совсем нового, неизвестного, особенного направления, художников, о которых в Петербурге если и говорили, то только пожимая плечами, посмеиваясь. Это «импрессионисты», так их в насмешку окрестил один журналист. А они ведь не менее своеобразны, чем Реньо или Фортуни!

Импрессионизм — это самое интересное, что есть сейчас в Париже. Его ругают, его поносят, но он несется вперед, как поток, прорвавший плотину.

Довольно скоро Илье Ефимовичу удалось разобраться, что импрессионистами называют неведомых до того Моне, Мане, Писарро, Дега, Ренуара, Сислея, Сезанна. Кое у кого из них были в Париже мастерские, убогие, бедные. Но они охотно открывали свои двери для посетителей, особенно для художников, собратьев по кисти. Заходил туда и Репин. После первых же посещений он остановился в недоумении. Было в исканиях художников что-то до боли знакомое, вот хотя бы тяга к plein air’y, то есть к тому, чтобы изображаемое находилось не в безвоздушном пространстве картины, а в той воздушной среде, в которой находятся все предметы в мире. Это ведь видено уже было на картинах великого русского художника Александра Иванова. И яркий, живой пейзаж с обилием воздуха, солнца и, мало того, еще и с настроением, с характером — его тоже встречал Репин раньше. И не где-нибудь, а в работах близкого друга его молодости, талантливого Федора Васильева. Репин вспоминал пейзажи этого художника, умершего в двадцатитрехлетнем возрасте, и думал о том, что и в далекой России перед художниками возникали те же вопросы света, цвета, воздуха, которые пытаются решать здесь группы художников-импрессионистов. Может быть, они это делают острее, в более широких масштабах, ищут более обобщенной манеры? Во всяком случае, надо бы к ним приглядеться.

А после того, как Илья Ефимович побывал на первой выставке импрессионистов в 1874 году, увидел их работы, задумался над ними всерьез, он инстинктивно почувствовал, что истоки этих художников народные, что им, так же как и ему, ненавистен академизм со всей его условностью и ходульностью, что они по-своему борются с ним. То, что они стремятся предельно точно передать солнечный свет, воздух, шелест листвы, движение воды, краски окружающей их природы, роднит их с реалистами. А темы их произведений — скромные уголки Парижа, простенькие кафе, картины отдыха трудового люда в парках или на воде, усталые фигуры прачек, артистки дешевеньких кабаре — все это говорит об их демократичности. Пышность этим картинам придают только яркие, сочные краски. Подлинный художник, Репин умел быть справедливым, внимательным к чужим исканиям. Новое течение заинтересовало его, он попробовал поучиться писать так же, как импрессионисты.

Замысел картины «Парижское кафе» — результат этой заинтересованности. Репин потихоньку делал этюды для нее. По-новому. Стараясь не детализировать и передавать только общее впечатление от натуры, купающейся в окружающем ее свете и воздухе. Это было непривычно. Вызывало усмешки товарищей. Но Репин не поддавался и писал свое «Кафе» в новой манере.

Не только Репин приглядывался к импрессионизму. В России его заприметили Крамской, Стасов. Передовые русские люди чувствовали, как быстро идет жизнь, как эволюционируют взгляды на искусство. То, что вчера было новым словом, завтра уже не сможет быть знаменем. Чем большие круги народа приобщались к искусству, тем большие требования к нему предъявлялись.

И русских художников обуревали сомнения, через которые они проходили к исканиям. Всего четыре года как существовало «Товарищество Передвижных выставок», но и там начинались перемены. Репин в Париже искал нового у импрессионистов, не подозревая, что его картина «Бурлаки» тоже оказалась для своего времени новаторством, вызовом, брошенным художникам, работавшим по старинке. Для русских художников после «Бурлаков» стало ясно, что надо идти за Репиным или, во всяком случае, в ту же сторону, что и Репин, — это завтра; и нельзя идти за Перовым и Мясоедовым — это вчерашний день, который преодолел уже Репин. Это так же понятно, как и то, что академическое направление в живописи — не путь для думающего о современности художника.

· · ·

В Париже Илья Ефимович жил с семьей. Жил нелегко. Заработков в Париже русским художникам не найти, а академический пенсион небольшой, да и присылали его неаккуратно. Написал Репин по заказу Третьякова портрет Тургенева, проживавшего в Париже, но деньги за портрет вышли боком. Неприятно было вспоминать, как по капризу госпожи Виардо ему пришлось оставить своеобразный замысел портрета и написать скучное изображение, которое не нравилось ни самому Илье Ефимовичу, ни его заказчику. Но Репин с его веселым, живым характером не унывал. Как всегда, его мастерская была заставлена множеством начатых работ, и он писал и писал.

А тут как снег на голову свалилась беспокойная Валентина Семеновна Серова со своим потомком.

Милейший Марк Матвеевич Антокольский твердо внушил ей, что нет лучшего способа обучения художников, как тот, что применялся во времена Возрождения: мальчика отдавали под начало художника. Парень обслуживал хозяина, рос и обучался одновременно. Вот если бы Репин согласился… Но Репин живет не в эпоху Возрождения, ему не нужен мальчик для растирания красок, а российский самовар научилась ставить французская прислуга «за все». Илья Ефимович согласен взять Тошу только приходящим учеником.

Валентина Семеновна сняла в пансионе на бульваре Клиши, близ мастерской Репина, комнату, кое-как распределила время Тошино и свое и успокоилась. Распределение это было примерно такое: у Тоши с утра музеи и картинные галереи, затем занятия с Репиным, потом поездка на другой конец Парижа к русской учительнице и, наконец, вечерние занятия рисованием уже в одиночестве. Она же сама днем занимается музыкой, вечером — на концерте или в опере.

Изредка удается Серовым сходить в Ботанический сад или погулять по Елисейским полям. Там Тоша катается на слонах, в тележках, запряженных козочками, и увиденное торопится изобразить на бумаге. У него масса впечатлений от яркого, красочного парижского быта.

Музеи, мастерские художников, которые можно свободно посещать, галереи — все это сильно подвинуло развитие мальчика. Он в десять лет сравнительно свободно разбирается в произведениях подлинного искусства. «Илья Ефимович утверждал, — записала Валентина Семеновна, — что можно было безошибочно довериться его вкусу — необычайный прирожденный инстинкт сплелся с большим запасом знаний, приобретенных благодаря знакомству с лучшими оригиналами образцовых галерей, — отсюда феноменальное для его возраста понимание, или, скорее, угадывание, истинного художества».

Репин, которому сначала, возможно, было неприятно вторжение Серовых, очень скоро рассмотрел своего ученика, оценил его талант, его славный характер и искренне, на всю жизнь, полюбил. Больше всего подкупала необычайная работоспособность мальчика, его целеустремленность. «…Валентин не пропускал ни одного дня занятий в моей мастерской, — вспоминал Илья Ефимович. — Он с таким самозабвением впивался в свою работу, что я заставлял его иногда оставить ее и освежиться на балконе перед моим большим окном.

Были две совершенно разные фигуры того же мальчика.

Когда он выскакивал на воздух и начинал прыгать на ветерке — там был ребенок; в мастерской он казался старше лет на десять, глядел серьезно и взмахивал карандашом решительно и смело. Особенно не по-детски он взялся за схватывание характера энергическими чертами, когда я указал ему их на гипсовой маске. Его беспощадность в ломке не совсем верных, законченных уже им деталей приводила меня в восхищение: я любовался зарождающимся Геркулесом в искусстве. Да, это была натура!»

В своих воспоминаниях Репин привел мнение знакомых Живописцев о том, что «главный и несомненный признак таланта в художнике — это его настойчивость». Репин записал: «При повышенном вкусе он так впивается в свой труд, что его невозможно оторвать, пока он не добьется своего. Иногда это продолжается очень долго: форма не дается; но истинный талант не отступит, пока не достигнет желаемого». И, согласившись с этим мнением, тут же признал: «Более всех мне известных живописцев В. А. Серов подходил под эту примету серьезных художников».

А Тоша и не догадывался, какие мысли он будил в своем учителе. Он рос, работал, приглядывался и прислушивался к тому, что вокруг него происходило. Он давно заметил, как внимателен Репин к работам импрессионистов, как присматривается он к их колористическим исканиям, как следит за светом в своих новых полотнах. И мальчик смотрел за работой учителя во все глаза. Совсем не похожи на старые репинские этюды к «Бурлакам» те новые, что он пишет здесь, в Париже. Гораздо ярче, смелее наброски к «Парижскому кафе» да и к «Садко» тоже. Репин, казалось бы, совсем расстался со своей старой, несколько однотонной гаммой. Тоша замечает все: и скептически-настороженное отношение к увлечению Репина со стороны Поленова и совсем отрицательное — Савицкого, замечает снисходительные усмешки Боголюбова. Ничто не проходит мимо безжалостно-любознательного мальчишечьего глаза. Он ко всему приглядывается.

Еще бы! Для Тоши все, что происходит в стенах художнических мастерских, а особенно у Репина, бесконечно близко. Здесь он у себя дома, за своим кровным делом. Его занимают обсуждения увиденных в чужих мастерских картин. Разбор сюжета, рисунка, манеры изображения, колорита, мягкости или резкости мазка, освещения, воздуха, то есть все то, что всегда интересует художников и о чем они охотно и много говорят.

Тоша при этих разговорах помалкивал, как и полагается мальчику в его возрасте, но у него уже кое на что появляются свои взгляды. Так, он не согласен с тем, как трактует его учитель «Садко в подводном царстве». Он бы, Тоша, писал это иначе. Садко, по его мнению, совсем другой, да и в воде должно быть просторно и вольно, не нужна эта композиционная теснота. И вот на страничках ученического альбома появляется Садко. Мальчик поправил бы не одного Репина, если бы ему дали волю. Но пока он только ученик. Вот когда он будет художником! Зато ему очень нравятся искания Ильи Ефимовича в plein air’e, в цвете. Он часами готов стоять перед некоторыми его пейзажами, перед портретами дочери. Ему кажется, что вот это-то настоящее искусство.

· · ·

В мастерской Репина, где так интересно, где все — и хозяин и приходящие к нему товарищи — говорят лишь о самом важном, об искусстве, да и в семье у Ильи Ефимовича, где к Тоше ласковы и внимательны, мальчик отходил душой, но стоит ему выйти за двери этого родного мира, как его снова охватывает чувство заброшенности.

Видимо, совместных прогулок с матерью по Парижу, о которых вспоминает Валентина Семеновна, было очень мало, гораздо больше было одиноких часов, если в десятилетнем ребенке появились угрюмость, диковатость, взгляд исподлобья, какие-то волчьи повадки. Зря на все это жаловалась мать. При той жизни, которая была ею создана для мальчика, вряд ли могло быть что-нибудь другое.

Дом, где жили в Париже Серовы, был плохим, неуютным и совсем не подходящим для ребенка жилищем. Постояльцы вечно менялись, по ночам стучали двери, в коридорах шумели. Не с кем было перекинуться словом. Кончилось это тем, что Иван Сергеевич Тургенев, попытавшийся было навестить Валентину Семеновну и не заставший ее дома, прислал ей записочку примерно такого содержания: «Вероятно, не будучи знакомы с Парижем, вы попали в дом, пользующийся весьма сомнительной репутацией. Мадам Виардо рекомендует вам пансион, который обыкновенно служит убежищем ее ученицам». Серовы сменили квартиру. Наконец-то мальчик попал в семейный дом, где за ним присматривали, где его вовремя кормили, где он мог вечером рисовать не в одинокой, полутемной комнате, а в общей гостиной.

Здесь за круглым столом в хозяйском салоне рукодельничали, читали, слегка сплетничали — словом, каждый проводил время, как хотел. Тоша, конечно, рисовал.

Обыкновенно на следующее утро за завтраком хозяева с сияющими лицами показывали матери бумажонки с изображениями их самих, жильцов, прислуги, с портретами их любимого кота.

У Валентины Семеновны с годами несколько сгладился ее сугубый нигилизм, она перестала презирать подряд всех тех, кто не был переполнен идеями шестидесятников, стала находить удовольствие в общении с людьми искусства. Она сдружилась с семьей Репина, и Репины ввели ее в круг художников. Вся русская колония чаще всего собиралась в просторной квартире Алексея Петровича Боголюбова. В гостиной стоял большой стол, на который натягивалась ватманская бумага. Художники усаживались за него и усердно рисовали. Темы были любые, каждый мог рисовать, что хотел. Репин, заняв место у стола, сажал рядом с собой своего юного ученика. Тишина соблюдалась полная, лишь изредка перебрасывались какими-нибудь замечаниями. Сначала Тоша стеснялся рисовать, больше поглядывал на то, что делали другие, но как-то осмелел, и его карандаш стал уверенно скользить по бумаге. Он рисовал твердо, не спеша и так сосредоточенно, что не заметил даже, как за его стулом стали перешептываться, заглядывая, точно мимоходом, в его рисунок.

— Вот так молодчина! — невольно вырвалось у кого-то.

Заговорили, зашумели, послышались восклицания, выражавшие полное изумление. Тройка, настоящая русская тройка неслась во весь опор навстречу зрителю! Восторженные похвалы могли бы повлиять на любого, только не на Тошу. Он сидел молча и сосредоточенно доканчивал своих коней; от усердия даже высунул кончик языка (привычка, которую он унаследовал от отца) и положил карандаш только тогда, когда окончил свой рисунок.

Это было первое в жизни Серова и, наверное, самое единодушное признание художниками его таланта. Но поведение мальчика от этого нисколько не изменилось, и жизнь продолжала идти прежним чередом.

Тоша усиленно посещал репинскую мастерскую, прилежно и удачно рисовал там, но все более и более отлынивал от занятий с учительницей. Возможно, виновата была она сама, неопытная молодая девушка, одна из русских студенток, проживавших в Париже. Она не сумела заинтересовать Тошу, приохотить его к урокам. Тоша зевал, скучал, не раз засыпал над книгой. Это казалось тем более удивительным, что в занятиях рисованием он был неутомим. Валентина Семеновна приходила в отчаяние, считала, что она «упустила» сына, растит неуча, что единственный выход — везти его в Россию и отдавать там в гимназию.

Но, стараясь повлиять на сына, сама Валентина Семеновна неоднократно допускала тяжелые ошибки, которые горько переживались Тошей, больно ранили его. Он, так же как когда-то в Никольском, увлекся одной поделкой. Ему хотелось создать лошадку на шарнирах, так чтобы она сгибала ноги, качала головой, махала хвостом. С огромным трудом дело наладилось. А мать в наказание за лень, за постоянные жалобы на него учительницы поступила так же, как поступила когда-то тетя Таля. Валентина Семеновна сломала лошадку и потребовала, чтобы Тоша, вместо того чтобы заниматься глупостями, учил как следует уроки.

· · ·

Русским художникам в Париже жилось весело. По молодости лет материальные затруднения их не пугали, будущее казалось светлым, полным надежд. Для уныния времени, казалось, не было. Через Репиных и Серова попала в кружок художников. Центром этой компании был гостеприимный, добродушный Алексей Петрович Боголюбов. У него постоянно бывали Иван Сергеевич Тургенев, поэт Алексей Константинович Толстой; они с удовольствием проводили время в компании людей молодых, живых, талантливых, у которых затей и забав было множество.

Портрет А. Н. Серова работы В. А. Серова. 1889.


Портрет матери. Рисунок. 1880.


Портрет Л. Г. Мамонтовой. Рисунок. 1887.


На всю жизнь запомнилась Тоше встреча нового, 1875 года, организованная художниками в квартире Боголюбова. В этой встрече Тоша впервые принимал самое деятельное участие.

Все друзья Боголюбова — а их тут собралось немало — сговорились устроить хозяину сюрприз, подготовились заранее и явились в гости со всеми атрибутами задуманного дивертисмента.

У Дмитриева-Оренбургского оказалось много разнообразнейших костюмов: русских, украинских, кавказских, мордовских. Участники заговора нарядились в них и, когда собравшаяся публика начала немного скучать, вошли в зал с пением. Впереди шла высокая, стройная Дмитриева в боярском костюме и несла хлеб-соль. В это время хор, подготовленный Валентиной Семеновной, исполнял старинную святочную песню «Слава на небе солнцу высокому, слава!» и при последних словах: «Слава нашему Алексею Петровичу, слава!» — Боголюбову поднесли хлеб-соль. Затем начались хороводы и пение: «Как по морю, морю синему», «Солнце на закат», «Волга». А под пение народной песни «Ах, вы, сени, мои сени…» Репины прошлись в русской пляске. Бас, украинец в национальном костюме, пел народные песни. И а этом кончилось первое действие. Лица у присутствующих сияли. Для хозяина, так же как и для большинства его гостей; представление было радостной и веселой неожиданностью.

После перерыва в зал втерся оборванный мужичонка и попросил разрешения привести по-заморски обученного медведя. Никому и в голову не могло прийти, что неуклюжий, совсем настоящий медведь — это зашитый в шкуру, изнемогающий от жары Поленов. Следом за ним плелись коза и мальчишка-барабанщик. Ученые штучки медведя и прибаутки поводыря Беггрова имели огромный успех. Аплодисменты не умолкали до тех пор, пока не вошел в зал Поленов, переодетый в обыкновенный костюм. Следом за этой сценой — серенада Мефистофеля и ария «Мефистофель перед церковью» из оперы Гуно. Потом алжирский танец в настоящих арабских костюмах. Плясал один художник-американец, а на тамбурине играла Валентина Семеновна. К концу второго действия снова выступил талантливый комик Беггров с рассказом о том, как Мишка Савин был в Москве и каких там нагляделся чудес.

Третьим и последним действием была живая картина «Апофеоз искусства». Наверху сиял транспарант с вензелем Боголюбова, переплетенный с изображением цифры «1875». Под транспарантом стоял Тоша в виде гения с огромными белыми крыльями и лавровыми венками в руках. Немного ниже, около него, полукругом сидели четыре искусства (по проекту Поленова, их должно было быть пять. Но одна дама закапризничала — обошлись без архитектуры), Скульптуру изображала Дмитриева, живопись — средняя из красавиц Ге, музыку — Серова, поэзию — старшая Ге. Все они были в белом тюле и газе, с цветами, лавровыми венками и атрибутами своего звания. Внизу помещались величайшие представители искусства: в середине сидел Гомер, старый, плешивый, в белой тюнике и гиматионе[3], рядом с ним Рафаэль (Вера Алексеевна Репина), слева Микеланджело (Поленов), по бокам — Шекспир (Жуковский) и Бетховен (Шиндлер). Над гримом поработали Репин, Поленов, Савицкий.

Эта живая картина была не только «Апофеозом искусства», но и апофеозом вечера. Боголюбов был тронут до слез, Тургенев радовался, как ребенок, Толстой ходил с растянувшимся в улыбке лицом и не мог прийти в себя от удовольствия.

· · ·

Уже на другой день в Россию полетели письма с описанием вечера. Да и в Париже среди художников много говорили о нем, завидуя тем, кто присутствовал. Казалось, так весело и живо начатый год обещает быть радостным и удачным.

Но вопреки всем ожиданиям новый год начался для русской колонии очень печально. В первых числах февраля покончила с собой прелестная молодая женщина — жена художника Савицкого. Ее постоянно видели на собраниях русской колонии, она считалась любительницей развлечений, на новогоднем вечере была весела и спокойна, и вдруг такая ужасная смерть. Разговоры об этом происшествии нервировали всех, а главное, что особенно перепугало Валентину Семеновну: ей показалось, что Тоша слишком внимательно прислушивается к этим пересудам. Она поторопилась покинуть Париж и увезла сына назад в тихий Мюнхен, к Кёппингу, к школьным друзьям Риммершмидтам.

Полгода жизни в Париже изменили мальчика еще больше, чем прошлое лето. Если Мюльталь повлиял на его характер, Париж дал ему уверенность в будущем. Занятия с Репиным, общение со старшими товарищами, проявившими большое внимание к его дарованию, способствовали уверенности в том, что главное для него — искусство, рисование, живопись. Теперь он жил так, словно бы ждал дня, когда в силу неизбежной закономерности та сила, которая накапливалась в нем, все то выдающееся, что было заложено в его душе, рано ли, поздно ли, найдет свой способ выражения в линиях, в пятнах, в красках.

Едва ли в мировой истории искусства есть другой пример такого раннего и такого твердого выбора пути, как это произошло с маленьким Серовым. У него с матерью теперь все разговоры о будущем начинались так: «Когда ты будешь художником…», «Когда я буду художником»…

«Ты будешь художником» — такое напутствие дал и Кёппинг, провожая своего ученика в Россию.

Загрузка...