В 1876 году, вернувшись из Парижа, Илья Ефимович Репин проехал в свой родной Чугуев и провел там год, подводя итоги заграничной поездки, вживаясь снова в родную природу, в простой тихий быт русской провинции.
Он много работал, но все же долго выдержать глухую чугуевскую тишину не смог. Горячему и общительному Репину нужна была среда, «ужен был обмен мнениями, нужна была богатая впечатлениями жизнь. Все это он мог найти только в большом городе. Потому и поехал в Москву. Его не тянул к себе холодный и официальный Петербург. Правда, в Петербурге был Стасов, давний друг и приятель, толкач и вдохновитель, но последнее время между Репиным и Стасовым пробежала черная кошка. Уж очень грубо раскритиковал Владимир Васильевич картину «Садко», которую привез Репин из Парижа. Пока не уляжется горечь, видеть Стасова не хотелось.
Из Чугуева в Москву Илья Ефимович привез замечательные портреты — «Протодьякона», «Мужичка из робких», «Мужика с дурным глазом», множество этюдов, эскизов, небольших пейзажей. Третьяков частенько заезжал к нему в мастерскую, приглядывался к картинам. Художник круто шел вверх.
Едва Ретин появился в Москве, вокруг него стала разрастаться целая художническая колония. В Хамовниках, поблизости, поселился веселый коренастый сибиряк, потомок лихих завоевателей Сибири, художник необъятного таланта — Василий Иванович Суриков. Следом за ним приехал вернувшийся с полей русско-турецкой войны, куда попал прямо из Парижа, Василий Дмитриевич Поленов. Последним появился там высоченный белокурый северянин, увлекающийся русскими былинами и народными сказками, — Виктор Михайлович Васнецов.
Не часто такие большие таланты льнут друг к другу, для этого нужно очень ценить товарищей, очень доверять им. В этой группе художников было и то и другое. Никто не скрывал своих замыслов, никто не боялся, что кто-нибудь перехватит тему. Был откровенен даже осторожный Суриков. Все были так самобытны, так богаты своими темами и замыслами, что не могли бы прельститься чужими. Трое — Суриков, Васнецов, Поленов — издавна были заражены интересом к русской истории, в Москву ехали в надежде найти материалы, вволю покопаться в архивах, поглядеть памятники старины, разыскать знающих людей. Только четвертый, Репин, обрел этот интерес неожиданно для себя, плененный близостью Кремля, старинных московских церквей, Оружейной палаты, кирпичных стен Новодевичьего монастыря.
Художники бродили по Москве, делали зарисовки, этюды, выезжали в Подмосковье. У Сурикова все четче вырисовывалась идея, воплотившаяся несколько позже в его знаменитой картине «Утро стрелецкой казни». Эта же эпоха завладела вниманием Репина. Новодевичий монастырь, где томилась виновница стрелецкого бунта царевна Софья, казался ему неотделимым ог образа властолюбивой сестры юного Петра I. Васнецов тоже затевал большую картину и пропадал в Оружейной палате. Один Поленов удивил всех. Блуждания по Москве не только не помогли его поискам исторического сюжета, но, наоборот, резко повернули его к современности. Он увлекся простой, скромной поэзией московских двориков, заросших травой, застроенных деревянными неказистыми домиками, бревенчатыми сараюшками; запущенными садиками.
Репин сделал первый шаг к примирению со Стасовым — рассказал ему о своем интересе к бурной эпохе правления царевны Софьи, к ее образу, к причинам ее падения. Стасов решительно отверг репинскую тягу к историческому сюжету. Признал это не его делом. Категорически. Илья Ефимович понял, что нечего было рассчитывать на его помощь. К счастью, здесь в Москве завязались знакомства с историками, перешедшие в дружескую близость с Иваном Егоровичем Забелиным и Сергеем Михайловичем Соловьевым. Беседы с ними открывали неведомые страницы русской истории. Все яснее вырисовывался перед художником сильный, почти шекспировский образ правительницы Софьи, старшей сестры юных царей Иоанна и Петра. Перед «им маячил образ женщины честолюбивой и властолюбивой, поставившей на карту все: страну, власть, славу, любовь, свободу — и все проигравшей. Царевну он представлял себе уже в заточении в келье Новодевичьего монастыря, в те страшные дни, когда пытают всю ее прислугу, когда ведут на казнь ее опору — стрельцов.
Как написать целую главу истории? Как выразить трагедию женщины и правительницы самыми лаконичными средствами? Как передать все, что пережила она, поворотом фигуры, выражением лица, движением рук? Репин искал натуру, то упрашивал позировать соседку-портниху, то сестру композитора Бларамберга, то разыскивал натурщиц на стороне, но все это было не то. Нет, не такая была Софья! Репин томился, не находя ни в одном женском лице воплощения тех черт, которые он чувствовал в опальной царевне.
В период раздумий и поисков, в период радости исканий и горечи разочарования на пороге репинской мастерской появились мать и сын Серовы. Это было так неожиданно, что Репин даже растерялся. Еще в Париже он резко изменил свое настороженное отношение к Валентине Семеновне, привык к ее прямолинейному характеру, перестал принимать всерьез ее угловатость, непреклонность. Ее, оказывается, легко было переломить лаской или шуткой. Многое за годы их знакомства менялось в Валентине Семеновне: она стала мягче, отзывчивее, добродушнее, это не была уже нигилистическая богородица, только внешность оставалась все та же — суровое, резкое лицо, острый взгляд несколько исподлобья, решительно сжатые губы. Сейчас Репин внимательно глядел на нее — время сказалось больше всего в том, что она к тридцати годам стала еще коренастее, еще шире в кости, чем была в юности.
Илья Ефимович улыбался и повторял своим низким, полнозвучным голосом:
— Добро пожаловать, добро пожаловать!
А Тоша? У Тоши сияли глаза, когда он бросился к Илье Ефимовичу.
И все же Репин какой-то иной, чем раньше, он словно бы меньше ростом, мельче, хрупче. Глаза пронзительнее, бородка острее, только голос остался таким же, какой он, Тоша, всегда помнил.
И Репин, улыбаясь, глядел на своего ученика.
— Тоша-то как вырос!
Тоша не прежний десятилетний мальчуган с детской округлостью свежего, розового лица — это тринадцатилетний подросток, плотный, угловатый, в том нескладном возрасте, когда трудно справиться с руками, ногами, голосом. И все же это он, его дорогой мальчик! Илья Ефимович долго не мог успокоиться, хлопал Тошу по плечу, поворачивал к свету, ласково поглаживал по щеке.
Серовы принесли с собой все немногочисленные альбомы мальчика. Тоша эти годы рисовал мало. Но Репин листал страницы и радовался, как может радоваться только отец успехам сына. Пусть рисунков мало, насколько же они ярче, зрелее, чем прежние. Перед художником проходили характерные лица Тошиных киевских учителей, мягкие мальчишечьи черты товарищей по гимназии, поэтичные украинские пейзажи, а вдруг мелькала черная ряса монаха, силуэт лошади, собаки, птицы…
Илья Ефимович взлохматил аккуратно причесанную голову Тоши.
— Ну, молодец Антон! Молодец! Я ведь знаю, что в Москве тебя так зовут… Хорошее имя… Мне в Абрамцеве все уши прожужжали. Очень тебя ждут там… Большие успехи у тебя, Антон. И все же работать надо зверски. Будешь работать — пожалуй, и станешь художником. Не будешь — пиши пропало…
— Вам придется его взять под свою руку, Илья Ефимович. Никого, кроме вас, не признает. Мурашко с ним в Киеве намучился… Заниматься — занимался, а толку никакого не было… — голос Серовой звучал твердо. Она не просила — приказывала.
Репин поднял голову. Тошу-то он, конечно, возьмет, об этом и говорить нечего, но над мамашей захотелось пошутить. Опять она за свое! Тон такой директивный! Предложить ей, что ли, в таком же тоне обучать музыке его годовалого сына? Художник приготовился было к нападению, но осекся и молча уставился на гостью.
Валентина Семеновна стояла у окна суровая, решительная и, скрестив руки на груди, глядела на него не то с вызовом, не то с надеждой.
Илья Ефимович, забыв о своем намерении, пробормотал:
— Ладно, ладно, возьму. Это дело решенное… Только вы постойте так. Не шевелитесь! Ради бога, не шевелитесь!..
Карандаш замелькал в руках художника. На листе картона наметились голова, грудь, скрещенные руки, плотное тяжелое тело. Репин вскочил.
— Вы не устали? Голубушка Валентина Семеновна, еще полчасика, прошу вас…
Репин рванулся к краскам. Схватил небольшой лоскуток полотна.
— Мне бы только наметить, как падает свет… А руки! Как хорошо вы их положили…
Тоша чутьем художника понял, что Репину сейчас не до него. Тихонько встав, он принялся разглядывать повешенные на стенах этюды. Тоша их помнил. Это этюды друзей-художников. Репин брал их с собой в Париж, а кое-что получил в подарок там. Здесь Поленов, Мурашко, Боголюбов, Васильев… А вот новое. Должно быть, это Англия, явно писал сам Илья Ефимович. Ни с кем его не спутаешь… А вот какой-то русский городок. Зеленые маковки церквей, буйная зелень садов, зеленая земля. И все разное, по-своему зеленое — краска крыш, листва, трава… В мастерской, как всегда, несколько начатых картин и множество этюдов. Вот наброски фигур. Крестьяне в армяках. Нарядная барыня с потным усталым лицом шествует по ныли. Урядник с нагайкой на лошади. Старушки с иконами. Какое это все живое!.. На стенах немало новых портретов. На полках альбомы с карандашными рисунками. А вот в углу что-то вроде боярских палат. Как написано! А может быть, это келья? Решетчатое окно, утварь, ковры. Печальная женская фигура. Еще одна, и еще одна… Лица их неясны, непрописанны. Должно быть, Илье Ефимовичу не подходили для его замысла… Как здесь удачно падает свет на плечи, на голову, волосы светятся, как ореол… А на лице синие тени, грубые… Он поспешил…
Репин заметил, на что смотрит Тоша.
— Маменьку твою туда вставим, — кинул он через плечо. — Подходит… Верно?
Тоша промолчал, не понимая еще художника. Но по тому, как жадно писал Репин, он почувствовал, — видно, действительно подходит.
Репин, оживленный, довольный, окончил набросок и стал уговариваться о том, когда Тоша будет ходить к нему. Помешать Тоша ему не может — свой же человек! Лишь бы было у мальчика побольше свободных минут, а то на носу начало занятий в шестой московской прогимназии, куда мать его определила.
Уговорились и о том, когда будет приходить сама Валентина Семеновна — позировать. Илья Ефимович радовался: наконец-то он нашел натурщицу, внешность которой так близка к задуманному им образу. И как это он мог забыть о Валентине Семеновне! Такое волевое лицо! Пожалуй, только нос немного длинноват, но с этим легко справиться…
У Тоши начались занятия в прогимназии, и он стал ходить к Репину по субботам прямо оттуда. Вечерами занимался рисунком, ночевал здесь же в мастерской на диванчике, а все воскресенье писал маслом. Репин для рисунков, как и раньше в Париже, ставил гипсы. Первой, на радость Тоше, оказалась небольшая модель одного из знаменитых клодтовских коней. Пока мальчик рисовал, Илья Ефимович прочел ему лекцию о пользе гипсов, которыми нынче совершенно зря пренебрегают. А на них в свое время учились Ван Дейк, Энгр, Брюллов, Кипренский…
— Да и мы все, грешные, ученики Павла Петровича Чистякова. И не слушай ты, Антон, противников гипса. Без него рисовать не научишься…
Валентина Семеновна рада была за сына. Он быстро вошел в свою колею, попал в общество художников, которого ему так не хватало, и стал делать большие успехи в рисунке. Репин им гордился. Ее же настроение было тяжелым. Жизнь казалась ей безнадежно поломанной. Она тосковала без мужа, маялась около младшего болезненного сынишки, не имела возможности заниматься музыкой так, как считала для себя обязательным. Начатая ею опера на сюжет пьесы Гуцкова «Уриэль Акоста» не двигалась с места. И давняя мечта — служить своим искусством народу — все никак не осуществлялась. Все казалось ей унылым, печальным, бесперспективным.
В Москве перед Тошей открылась большая, серьезная, трудовая жизнь, и началась она под руководством лучшего из возможных учителей, в кругу его друзей. В воспоминаниях Репина этому периоду Тошиного ученья посвящено немало страниц.
«Серов с самого малого возраста носил «картины» в своей душе и при первой же оказии принимался за них, всасываясь надолго в свою художественную идею по макушку.
Первую свою картину он начал в Москве, живя у меня в 1878/1879 году. На уроки по наукам… ему надо было ходить от Девичьего поля (Зубово) к Каменному мосту на Замоскворечье. Спустившись к Москве-реке, он пленился одним пролетом моста, заваленным, по-зимнему, всяким хламом вроде старых лодок, бревен от шлюзов и пр.; сани и лошади ледоколов подальше дали ему прекрасную композицию, и он долго-долго засиживался над лоскутом бумаги, перетирая его до дыр, переходя на свежие листки, но неуклонно преследуя композицию своей картины, которая делалась довольно художественной.
Днем, в часы досуга, он переписал все виды из окон моей квартиры: садики с березками и фруктовыми деревьями, построечки к домикам, сарайчики и весь прочий хлам, до церквушек вдали: все с величайшей любовью и невероятной усидчивостью писал и переписывал мальчик Серов, доводя до полной прелести свои маленькие холсты масляными красками.
Кроме этих свободных работ, я ставил ему обязательные этюды: неодушевленные предметы (эти этюды хранятся у меня). Первый: поливаный кувшин, калач и кусок черного хлеба на тарелке. Главным образом строго штудировался тон каждого предмета: калач так калач, чтобы и в тени, и в свету, и во всех плоскостях, принимавших рефлексы соседних предметов, сохранял ясно свою материю калача; поливаный кувшин коричневого тона имел бы свой гладкий блеск и ничем не сбивался на коричневый кусок хлеба пористой поверхности и мягкого материала.
Второй этюд изображает несколько предметов почти одного тона — крем: череп человека с разными оттенками кости в разных частях и на зубах; ятаган, рукоять которого оранжевой кости, несмотря на все отличие от человеческой, все же твердая, блестящая кость; она хорошо гармонирует с темной сталью лезвия ятагана и красными камнями. И все эти предметы лежат на бурнусе из шерстяной материи с кистями, который весь близко подходит к цвету кости и отличается от нее только совершенно другой тканью, плотностью и цветом теней. Эти этюды исполнены очень строго и возбуждают удивление всех заезжающих ко мне художников.
Третий этюд (один из последних) я порекомендовал ему исполнить более широкими кистями — машистее… Изображает он медный таз, чисто вычищенный, обращенный дном к свету. На дне его, в блестящем палевом кругу, лежит большая сочная ветка винограда «Изабелла» и делает смелое темно-лиловое пятно на лучистом дне таза с рукоятью (для варки варенья).
…Закончив свою композицию под Каменным мостом в рисунке, довольно тонком и строгом, он (то есть Тоша. — В. С.-Р.) перешел к жанровому сюжетцу — к уличной сценке наших хамовнических закоулков. Мальчик из мастерской, налегке перебежав через дорогу по уже затоптанному снегу, ломится в дверь маленького кабачка с характерной вывеской на обеих половинах обшарпанной двери на блоке. Извозчик, съежившись и поджав руки, топчется на месте от морозца; его белая лошадка — чудо колорита по пятнам, которыми она не уступает затоптанному и заезженному снежку, а в общем тоне прекрасно выделяется своей навозной теплотой. Несмотря на первопланность своего положения в картине, извозчик скромно уступает мальчишке первенство, и героем маленькой картинки поставлен замарашка; повыше двери уже зажжен фонарь — дело к вечеру.
Еще мальчиком Серов не пропускал ни одного мотива живой действительности, чтобы не схватиться за него оружием художника».
Работяга Репин с удивлением и. уважением поглядывал на своего ученика. Такого упорства, такой сосредоточенности в труде он не встречал даже у взрослых. То, что поразило его в девятилетием ребенке, стало еще ярче, еще определеннее в подростке. Илья Ефимович объяснял это для себя так: талант, а главное, исключительное окружение мальчика. Одаренные родители, обладавшие настоящей, глубокой просвещенностью в искусстве, — это начало, истоки, а затем постоянные встречи с людьми, отдавшимися целиком служению музыке, живописи, скульптуре, литературе. Мать, в этом она молодец, с самых ранних лет поддерживает художественную направленность мальчика. Невольно все внимание ребенка обращено в эту сторону. Каждое слово, каждое новое впечатление, каждое знакомство формирует его взгляды, вкусы, стремления. Раздумывая по этому поводу, Репин записал:
«…Пребывание с самого детства в просвещенной среде— незаменимый ресурс для дальнейшей деятельности юноши…
На мою долю выпала большая практика — наблюдать наших молодых художников, не получивших в детстве ни образования, ни идеалов, ни веры в жизнь и дело искусства. Несмотря на их внешние способности, здоровье, свежесть, в их случайных, более чем никчемных трудах не было света, не было жизни, не было глубины, если они не учились, усиленно развивая себя. Если они посягали на создание чего-нибудь нового, выходил один конфуз…»
Вместе с успехами в искусстве, вместе с ростом требовательности к себе росла в Серове и самостоятельность. Как ни любил он учителя, как ни восхищался его работами, а все же выковывался из него не подражатель Репина, не его последователь даже, а самостоятельный художник. Это замечали все приглядывавшиеся к рисункам и холстам, сделанным мальчиком. Пока что он, как скромный школяр, часто копировал манеру учителя, учился его мазкам, его манере рисовать, тушевать, повторял его штрих, его лепку фигуры, но всему этому он именно учился, а не принимал как свое. Где-то в глубине затаился Серов и потихоньку рос. К ученью он относился для своего возраста очень сознательно, понимая, что раньше надо узнать, а потом уже преодолевать. И все же, как когда-то в Париже карапуз Тоша попробовал выразить свое отношение к теме, занимавшей Репина, и нарисовал собственного Садко, так и теперь, помимо учебных занятий, он все больше и больше брался за «свое» и «по-своему».
За успехами Антона следил не только один Илья Ефимович. Мальчик интересовал постоянно бывавших у Репина Васнецова, Поленова. О талантливом маленьком Серове в Москве поговаривали. Даже суровый внешне Третьяков приглядывался к нему и, встречая его в своей галерее, где тот иногда делал копии, уводил завтракать. Гость был, правду говоря, мрачный. От смущения он не поднимал глаз над тарелкой, молчал, а потом, буркнув «спасибо», спасался бегством назад к своей работе.
Очень внимательны были к Антону у Мамонтовых, где мальчик занял прочное место в сердцах хозяина и хозяйки. В их гостеприимном доме на Садовой-Спасской улице бывало много народу. Огромный кабинет хозяина постоянно был занят. Там писали картины те художники, у которых не было своего большого помещения, лепили из глины скульптуры, вечерами собирались друзья для чтения новых произведений, а иногда убиралось все, что возможно, воздвигалась сцена, и труппа любителей разыгрывала пьесу, обычно сочиненную хозяином. И во всем, что происходило в доме, участвовал любимый всеми Антон. Здесь он не был таким мрачным, как за завтраками у Третьякова.
Получилось так: если школой Серова была мастерская Репина, то его университетом стал дом Мамонтовых. И Антон прислушивался ко всему, все запоминал. То Савва Иванович рассказывает о своих поездках за границу, о встречах с художниками, передает разговоры с ними или шутя повествует о приключениях Антокольского в Риме и Париже. То Забелин, директор Московского исторического музея, показывает фотографии с новых экспонатов, сообщает о раскопках, о ценных сведениях, полученных из найденных грамот. То Адриан Викторович Прахов громогласно доказывает Васнецову, что истинно величайший русский художник — это Андрей Рублев, что его иконы по мастерству не уступают полотнам мастеров Возрождения. То кто-то из приезжих рассказывает о заграничных выставках, восхваляет Беклина и Штука, от одного имени которых передергиваются Репин, Поленов, Васнецов. Эти немцы глубоко чужды этим русским художникам. Начинается спор жаркий, художнический. И никого особенно не удивляет, что уже двенадцатый час ночи, а Валентин Серов сидит в уголке среди взрослых и спать ложиться не собирается.
Да мало того, что не собирается ложиться. Он и в гимназию-то свою не собирается завтра. Не до нее ему. Ну, стоит ли зубрить латынь, решать задачки, писать сочинения, когда руки горят от желания схватить карандаш и рисовать все, что он видит, все, чем щедра для него жизнь. Вот хотя бы этих людей, при беседе которых он присутствует. А еще важнее ему дописать завтра при дневном свете натюрморт, поставленный Ильей Ефимовичем, — ласкающее глаз сочетание фарфора, фруктов и яркой мягкой ткани. Но не меньше занимает его мысли и роль, которую ему поручил Савва Иванович в живых картинах, что будут на рождестве.
Участие в спектаклях и живых картинах доставляет Тоше большую радость. В этом деле он проявляет недюжинные способности. При своей коренастости и плотности Тоша очень легок в движениях, грациозен? артистичен. Он, например, так удачно и талантливо изображает балерину, что срывает горячие аплодисменты. При этом так преображается, так входит в роль, что родная мать не узнает его.
Дом Мамонтовых и мастерская Репина заполняют все время и все помыслы Антона. У себя в семье он появляется редко. Матери не до него: у нее родилась маленькая дочка, и в доме опять безалаберщина — ноты, пеленки, музыка, крики.
Зимой Репин с Антоном ездили в Абрамцево — «писать снега». В доме было тепло, уютно. Там же проводили свои каникулы мальчики Мамонтовы. Антон больше показывал свое ухарство на лыжах, чем занимался живописью. Ребята катались с таких крутых и высоких гор, что взрослым было страшно смотреть на них. На лыжных соревнованиях, организованных по всем правилам, первенство завоевал Антон.
Вернувшись после своего триумфа в дом, отогревшись, подкрепив силы, Серов тут же схватился за альбом. Под его карандашом возникли веселые, живые портреты-карикатуры всех участников состязания.
А с весной пришла новая забава. Пасхальные каникулы в 1879 году совпали с самой распутицей. Размокли все дороги. На реках тронулся лед. Сейчас трудно, конечно, установить, чья именно была идея — подождав на мосту через Ворю проходящую мимо льдину, прыгать на нее и плыть вниз по течению версты две до самого того места, где Воря после слияния ее с Яснушкой становится более широкой. Подплывая к этому месту, надо было хватать руками ветки прибрежных кустов, притянуть льдину к берегу и, соскочив с нее, бежать побыстрее назад к мосту. Как-то эта рискованная забава чуть не кончилась серьезной катастрофой. Сергей Мамонтов и Антон одновременно спрыгнули с моста на льдину, оказавшуюся настолько рыхлой, что оба они моментально провалились в воду. Хорошо еще, что глубина Вори в этом месте оказалась небольшой: Сергей сразу встал ногами на дно. Бедняга ж Антон из-за своего малого роста окунулся с головой и, только повиснув на плечах Сергея, смог выбраться невредимым на берег. После этого случая катанье на льдинах было категорически запрещено.
Весенние развлечения эти привели к тому, что Серов серьезно простудился. С большим трудом перевезли его в Москву. Простуда отразилась на наиболее слабом органе — на ушах. Внутренний нарыв кончился прободением барабанной перепонки. Антон оглох на одно ухо окончательно. Эта болезнь переживалась им очень тяжело. Была угроза потерять слух на оба уха. Антон совсем пал духом, захандрил и в отчаянье набросал автопортрет с краткой надписью «Я оглох».
На исходе этой болезни у матери с сыном состоялся серьезный разговор относительно будущего. Как раз примерно к этому времени выяснилось, что Тоша частенько, не ставя мать в известность, манкировал занятиями в прогимназии. На него было немало жалоб со стороны учителей и инспектора Кошкадамова. Учился он скверно. Латынь, арифметика тянулись на самых низших отметках. Успевал он только по русской литературе. Его сочинения ставились в пример гимназистам. Но только сочинения. Больше ему нечем было блистать. И главное: Тоша не только «не успевал», он еще и шалил. Поставленный в угол или к доске, начинал там на первом попавшемся клочке бумаги рисовать портреты инспектора, преподавателей, классного наставника. А тем так хотелось получить свои изображения, что они остерегались распекать нерадивого ученика.
Глубоко огорченная всеми этими сведениями; Валентина Семеновна начала с сыном памятный для обоих разговор. После длительной нотации, после упреков, угроз Валентина Семеновна спросила:
— Что же, по-твоему, нам делать? Поступать в Академию художеств тебе рано. До шестнадцати лет туда не принимают. Что же ты будешь делать это время? Бить баклуши? — она говорила строго, резко, хотя и понимала в глубине души; что о баклушах опрашивает Тошу напрасно. Бездельничать он не собирался, да и не мог бы в силу своего характера, но заниматься в гимназии так, как ей хотелось, он тоже не мог.
Несмотря на обилие друзей, посоветовать, что делать с мальчиком, было некому. Василий Иванович Немчинов все еще в ссылке. Переписка с ним затруднена.
А это, пожалуй, единственный человек, который мог бы дать в данном случае дельный совет.
Мать и сын кое-как договорились, что Тоша возьмет себя в руки и постарается окончить четвертый класс, чтобы иметь хотя бы начальное образование. На большее уже рассчитывать не приходилось.
Но и это не удалось Серову. После болезни он честно занимался, зубрил латынь, решал задачи, писал сочинения. Но единицы по латыни, двойки по арифметике сыпались на мальчика по-прежнему и грозили исключением из прогимназии. В конце концов Валентина Семеновна махнула рукой. Будь что будет! Пишет Тоша грамотно, читает очень много. А без латыни как-нибудь проживет.
Второй серьезный разговор на тему об образовании состоялся у сына с матерью спустя тридцать лет. Позже Валентина Семеновна с грустью вспоминала, как горько упрекал ее сын за то, что она была так мягкотела, так невнимательна и небрежна, что не сумела ему дать образования.
Покинув прогимназию, Тоша покинул и квартиру матери, переехал к Репиным в Большой Трубный переулок. Там он должен был серьезно заниматься рисунком и живописью в ожидании того времени, когда Репина, который получил приглашение занять место — профессора Академии художеств, утвердят в этой должности и он, переехав в Петербург, возьмет с собою своего ученика.
А пока что Репины, прихватив с собою Серова, опять на лето уехали в Абрамцево. Поселились они в отдельном флигеле, специально построенном для художников, расположенном в полуверсте от основного здания усадьбы, в так называемом «Яшкином доме».
В это лето и учитель и ученик, как всегда, много работали. Репин привез в Москву очень поэтичный этюд, изображавший его жену Веру Алексеевну на мостике через речку Ворю. Да и кроме этого этюда, было много новых вещей.
В абрамцевских альбомах Антона появилось несколько выразительных, характерных портретов карандашом— Адриана Викторовича Прахова, Натальи Васильевны Якунчиковой (впоследствии жены Поленова), Репина и очень удачный портрет самого хозяина Абрамцева Саввы Ивановича. Юный художник поймал его в редкую минуту покоя. Мамонтов сидит на диване, прислонившись головой к стене. Своеобразное, несколько монгольского типа круглое лицо с огромным лысеющим лбом, обрамленное кудрявой бородкой и опущенными книзу татарскими усами.
Шестнадцатилетний Серов. Автопортрет.
«Горбун». 1880.
Портрет С. И. Мамонтова. Рисунок. 1879.
Большие, выпуклые глаза внимательно и критически глядят вперед. Возможно, он слушает чей-то рассказ или чтение. Но кажется, вот-вот он вскочит, подвижной, быстрый, торопливо пробежится по комнате и тут же на ходу примется спорить или убеждать — весело, бодро, уверенно.
А на одной из соседних страниц — милая сердцу Антона Елизавета Григорьевна. Спокойное, немного скуластое лицо, грустно-сосредоточенные глаза. Чувствуется, что это человек, который живет своей большой внутренней жизнью и что жизнь эта не проста и не легка. Ни тени улыбки на губах, ни тени улыбки в глазах, и это налагает на лицо оттенок печальной отрешенности.
Тоше всего четырнадцать лет, никто никогда не говорил с ним об отношениях в семье Мамонтовых, а внешне там всегда все безупречно. Но талант, помимо сознания, заставляет мальчика быть прозорливым. Каждый, поглядев на нарисованный Тошей портрет Елизаветы Григорьевны, скажет: «Эта женщина несчастлива». Она не вскочит, как Савва Иванович, не примется тут же спорить, убеждать — весело, бодро, уверенно. Это ей чуждо. Она будет искать для себя успокоения в другом — в труде, в заботе об окружающих, в тихом уединении. То умение читать в душах своих моделей, которое так поражает в полотнах зрелого Серова, начинает проявляться уже в его юные годы.
В альбомах этого лета есть пейзажи, нарисованные легкими, точными штрихами. Очень выразительно изображение деревеньки Быково — жилые амбарушки на косогоре, сарайчики, зады бедной русской деревни и поле перед ними с тощими копнами сжатого хлеба. Все чаще появляется скучный, простенький русский пейзаж на страничках серовского альбома. Такой тихой и лирической ему, еще мальчишке, открылась его родина, такой она мила ему, и такой он заносит ее в свою памятную книгу.
Антон берется и за жанр. Рисует сценки, иногда серьезные, иногда юмористические. Вот, например, старомодный экипаж «линейка», на ней едут женщины и кто-то из друзей мальчишек, унылый, с завязанными зубами — очевидно, его везут к врачу.
Все абрамцевское лето 1879 года отражено в маленьких потрепанных альбомах. Здесь и портреты мамонтовских гостей, и сценки, замеченные Антоном в вагоне третьего класса, и пейзажи, и лошади. Но иногда и его обуревают воспоминания, и тогда Антон возвращается душой на Украину, в Киев, в Ахтырку, и рядом с абрамцевским пейзажем появляется дом Василия Ивановича Немчинова, в котором так покойно и счастливо жилось всего лишь два года назад, уголок его сада.
Все это лето Антон часто вспоминает Украину.
О ней много говорят у Мамонтовых. Увлеченно описывает Репин свои харьковские просторы. Расхваливает Киев Адриан Викторович Прахов, знаток старорусской церковной живописи, толстяк и хохотун. Вечерами Савва Иванович блистательно читает Гоголя. А все это потому, что всех мамонтовских гостей увлекла и захватила история Запорожской Сечи, вольной и смелой казачьей республики, хранительницы русских границ. Репин ходит сам не свой. Он чует сюжет, понимает, как он близок его душе, но пока еще не разобрался полностью, как строить его, какие выбрать типы. Знает только, что основой возьмет ответ запорожцев на наглое, самоуверенное письмо турецкого султана, услышанный как-то у Мамонтовых.
Под застольные разговоры Илья Ефимович набрасывает композицию предполагаемой картины, варьирует позы, рисует бритые головы с оселедцами. Дома маленький сынишка Юрка наряжен в шаровары и свитку. Антон поглядывает на все это настороженно.
— Мы еще побродим с тобой по путям Тараса Бульбы, Антон, — заверяет Репин ученика. — Дай только срок. Побродим…