Война закончилась. Три громких залпа – и по небу поползли облака дыма. Сразу же после грома орудий последовало грандиозное шествие тысяч солдат, колесниц и животных, среди которых были даже верблюды. Действо происходило 15 июня 1719 года в окрестностях Парачина. Глазер, которому суждено было стать Contagions-Medicus, австрийский граф Гуго фон Вирмонт и османский Ибрагим-паша переглянулись и поняли, что им удалось добиться успеха. Они оказались здесь проездом, направляясь кто в Стамбул, кто в Вену, и в руках они держали копию договора, тщательно согласованного в предыдущем году, а теперь и подписанного их государями. И в этом документе в полной мере проявилась неистовая мощь австрийцев: они расширяли свои владения за счет турок, по сути отбирая у них Темешварский банат и часть Славонии, которая к тому моменту уже принадлежала Венгерскому королевству. Также Австрии отходили некоторые территории Сирмии – центральной области современной Сербии, тонкая полоска Боснии и Олтения, то есть Нижняя Валахия. Вместо того чтобы присоединить эти территории к Венгерскому королевству, их передали под прямой контроль Вены и оставили в качестве защитного рубежа от по-прежнему грозной Османской империи1.
После заключения соглашения 1718 года, вошедшего в историю как Пассаровицкий мир (ныне место заключения договора зовется не Пассаровиц, а Пожаревац), австрийские чиновники, покинув имперские особняки столицы, отправились на юго-восток, в лачуги балканских деревень, где все еще царили таинственные традиции предков. Именно там привыкшие к европейскому лоску господа обнаружат, что, выиграв войну с живыми, теперь должны сражаться с мертвыми2.
Выходит, на самой границе с благоразумным цивилизованным миром, каким без тени сомнений считала себя Европа, могло случиться нечто невообразимое3. Впрочем, новизной эта история не отличалась: уже в Средние века люди верили, что «в самых отдаленных уголках мира нередко происходят невероятные события, будто на краю света природа чувствует себя свободнее и проявляет себя во всей полноте и изобретательности, – не то что рядом с нами, в центре»4. Это была эпоха «топографических чудес», по прекрасному выражению историков науки Лоррейн Дастон и Кэтрин Парк5. С тех пор прошло немало времени. За несколько столетий видоизменились и оформились новые представления о том, что можно считать значимым для познания и понимания процессов бытия, а что нет. Более того, особенно ярко разгорелась и страсть ко всему необычному, к «заявлениям, основанным не на какой-либо теории, но скорее на личном опыте»6. И вот от прославления естественных законов, которым полнились прежние научные и околонаучные труды, созданные в духе аристотелевской философии и ориентированные на поиски первопричин и первооснов, познавательный интерес человека сконцентрировался на тщательном изучении отдельных, на первый взгляд странных или малозначительных фактов. Отныне гораздо большее внимание привлекало исключение, чем правило. Целые статьи посвящались именно этим – единичным, выбивающимся из общей, понятной картины мира – случаям. Одна за другой выходили заметки в ставших популярными периодических изданиях. В борьбе за внимание читателей редакторы неустанно искали оригинальные сюжеты.
Именно в этом mare novum хлынувшей информации вампиризм в буквальном смысле создал новостной шторм, захвативший разные страны. Как и в наши дни, за успехом изданий стояли журналисты и редакторы. Все они, понятное дело, стремились стать первыми и выйти на широкую аудиторию, в отличие, скажем, от официальных органов научных академий, которые – даже когда их просили высказаться – старательно избегали публичности, возможно чувствуя некий подвох в этих приглашениях к общественным дискуссиям. Зато печатные издания наперебой выстраивались в очередь за каждой «научной» новинкой, особенно если та могла стать поводом для громкого обсуждения. Все это происходило в обновленном (а вернее было бы сказать – в новом) непринужденном и более организованном пространстве публичных дискуссий: его сформировали обычаи того времени, такие как, например, коллективное чтение газет в гостиных, табачных клубах или кофейнях7.
Можно сказать, то была «цивилизация беседы» с кругом читателей и любителей пересказывать прочитанное и услышанное на свой лад – свободно, без оглядок на научное мнение. В этих пространствах беседы и возник спрос на нечто небывалое, фантастическое, невероятное, и издательский рынок не преминул отреагировать на него8. Не важно, верили люди в вампиров или нет, – кровопийцы были постоянным предметом разговоров, а значит, можно было рассчитывать на высокие продажи изданий, в которых так или иначе упоминались эти странные существа.
Так на читателей нахлынула волна многочисленных газетных статей про вампиров. Сюда же стоит добавить и внушительные тома, пестрящие самыми неправдоподобными историями, которые фактически превратили то, что должно было стать теологическим трактатом – таким, к примеру, как «Трактат о <…> привидениях и вампирах в Венгрии, Богемии, Моравии и Силезии» французского бенедиктинца по имени Огюстен, или Дом Кальме, – в собрание рассказов в жанре хоррор9. Труд Кальме, кстати, выдержал огромное количество переизданий и переводов10.
Как известно, религиозная книга долгое время держала пальму первенства среди печатных изданий, и казалось, так будет вечно. Однако же церковные публикации по нашей теме, основанные на священной истории и вопросах теологии, не вызывали особенного интереса у читателей. Возможно, так было еще и потому, что теологи и духовенство оказались застигнуты врасплох поступавшими со всех сторон новостями про вампиров и не успели толком осмыслить информацию, а потому слова их звучали неуверенно, глухо, словно откуда-то из‑за тумана конфессиональных и доктринальных представлений. Вскоре и вовсе все церковные теории отошли на второй план, освободив место грандиозной сказке, увлекательной и пугающей. Где-то в глубине человеческого сознания уже зародилась готическая фантазия, которая через несколько десятилетий воплотится в таких текстах, как, например, «Замок Отранто» Хораса Уолпола.
Однако открывали вампириану не пространные сочинения, а газетные и журнальные статьи. Важно отметить, что этот впечатляющий массив публикаций в большинстве случаев оставался вне контроля политической власти, которая географически, понятное дело, была более ограничена, чем информация, не знавшая преград (вспомните хотя бы публикации в Священной Римской империи: зачастую одни и те же новости могли стать предметом радости для Берлина и поводом для беспокойства в Вене и наоборот). И потому, желая подавить противоречия, которые вспыхивали в прессе и в светских заведениях, где эта пресса активно обсуждалась, со временем власти стали преследовать неугодные публикации и принимать против них меры, в том числе законодательные.
Выходит, «заражение» страхом происходило через печатное слово и неустанно поддерживалось изданиями, большинство из которых несколько десятилетий назад еще не существовало. Например, журнал, впервые опубликовавший доклад Флюкингера, – Glaneur Historique – был основан только в 1731 году. А ведь именно под конец этого года и случилась история в Медведже, захватившая с головой, кажется, всю Европу. В том же году увидел свет нюрнбергский Commercium Litterarium – один из первых немецких медицинских еженедельников, выходивший, однако, на латыни. Жизнь этого журнала началась с публикации Глазера-старшего, отца Contagions-Medicus Глазера, и за 1732 год в еженедельнике появилось бесчисленное множество статей «на тему», породивших гротескное нагромождение гипотез и контргипотез11.
Новости о вампирах кочевали из одного издания в другое, создавая обширное информационное пространство из ложных фактов. А если же факты вдруг оказывались правдивыми, то подавались они таким особенным образом, что неизменно приводили к противоречивым выводам. Возможно, все это объясняется литературной природой подобных публикаций, обретших поистине континентальный масштаб. Иными словами, то были издания, которые вряд ли могли опираться на новую информацию, полученную «с полей», с места событий, и потому нарочито обращали свой интерес лишь на философское осмысление проблемы. Время так называемого «собственного мнения». Конечно, на определенном – своем уровне. Вся эта издательская суета проложила путь тому, что историк Ричард Сагг, занятным образом соединив слова «вампир» и «развлечение» (entertainment), назовет «вампотейнментом» (vampotainment)12.
Однако по ту сторону Ла-Манша к новостям про вампиров относились с некоторой настороженностью. Все же в Англии газетная культура была более широко распространена среди разных социальных слоев и публика хорошо представляла журналистские приемы. В 1726 году, за добрый десяток лет до событий в Медведже, в британской периодике уже прогремело дело Мэри Тофт. Англичанка обманула власти, врачей и журналистов, заявив, что родила крольчат. Впоследствии обман был раскрыт. И потому британцы, зная, как работает мощный публицистический инструмент формирования и распространения новостей и информации, как легко, в сущности, создавать чудовищ из воздуха, решили сначала обратиться к фактам. Все же в проверке данных и прагматичном взгляде на ситуацию британцы всегда были сильны. Недаром у них существует такое понятие, как культура факта – culture of fact13. И, ознакомившись с историей возвращения Арнольда Паоле и его восставших из могил товарищей, британские издатели предупредили своих коллег на континенте: «Мы с большим подозрением относимся ко всем этим чудесам и свидетельствам о них, и мы предполагаем, что [все это] со временем будет выглядеть так же глупо и нелепо, как в Англии – свидетельства в пользу нашей „женщины с кроликами“»14. Тот, кто не подает плохих примеров, обычно дает хорошие советы. Только большинство из них остаются без внимания.
Так называемые люди культуры создавали в текстах собственные миры, придумывали этнографические qui pro quo, однако же, высмеивая прочие мнения, они превращали свое время в эпоху убежденных скептиков, которые сомневались и во лжи, и в правде, и во всех – даже нашумевших – событиях15. Тому, кто пытается рациональным образом, не искажая исходных данных, объяснить несуществующий феномен – будь то возвращение мертвеца или рождение кроликов у женщины, – придется исказить свои методы рассуждения. Такой смельчак отправляется нести свет, а возвращается – с ног до головы – окутанный серой тенью.
Дрожь по позвоночнику пробегала у тех, кто читал о полчищах вампиров, готовых идти против течения Дуная. Люди хотели знать больше, и потому страстный интерес различных изданий к теме вампиризма лишь возрастал: раскручивая страхи, нагоняя туман ужаса на земли, где, как предполагалось, обитали вампиры, представители газетного и книжного миров укрепляли свои позиции на печатном рынке, который становился все более перспективным и конкурентным. В любом случае нельзя недооценивать тот заряд негативного символизма, каким для Вены, а вслед за австрийской столицей и для всей Западной Европы, обладали эти загадочные юго-восточные территории. «Границы – явление неоднозначное, какими бы четкими они ни выглядели на карте. Для путешественника, который их пересекает, пограничная линия оказывается размытой, и различия между соседними странами обретают множество плавно перетекающих друг в друга оттенков, геологических, политических, экономических и культурных. Государственные власти часто пытались отгородиться от соседей, но в местах пересечения границы путешественники все равно оказываются в переходных зонах»*. Человек выходит из одного мира и попадает в другой, а между этими двумя пространствами – «нечто подобное лимбу»16.
Неудивительно, что в таких местах происходили странные события, связанные с этническими группами, которые западные европейцы – эти новые хозяева в чужих домах – со свойственным им снобизмом считали менее развитыми и даже дикими. А возможно, думая об этих территориях, те же жители Вены представляли себе темный тысячелетний уклад восточного мира с его оккультными и угрожающими силами природы17. Эти народы, обитающие на границах империи, воспринимались как некая промежуточная ступень между австрийцами – шире – западными европейцами – и турками. Между цивилизацией и варварством. Между религией спасения – римским католицизмом – и религией погибели – исламом. И меж теми двумя мирами звенело колоколами, сияло иконами архаичное пестрое православие18.
В общем-то австрийцы ничего нового не придумали. За столетие до событий в Медведже брат Керубино да Валлебона, супрефект миссий в Албании, уже докладывал в Конгрегацию пропаганды веры о странных обычаях, которые, по его мнению, местные заимствовали у турок:
Не единожды… они повторяли, что мертвые едят живых, и… тогда они выкапывали мертвецов из могил – по десять за раз – вонзали в них мечи, отрезали им головы и клали эти головы им между ног, вырывали и сжигали их сердца… Именно это и случилось в четырех местах в нынешнем году – без всякого страха пред Богом, без порицания. И такой величайшей жестокости они научились у турок19.
Так писал Керубино из Албании, ужасаясь, что ему еще долго придется иметь дело с турками. Но даже и более северные территории, послужившие местом действия драмы «Возвращение Арнольда Паоле», хотя и были теперь завоеваны Габсбургской монархией и являлись отныне ее частью, все еще воспринимались как земли, находящиеся под влиянием «османского демона». Край бездны. Или даже сам ад. Поэтому австрийцы и опасались, что именно из этих приграничных территорий и появится враг: затаится сначала в том неведомом пространстве «среди миров», а затем, окрепнув, пойдет в атаку. Осадит Вену. И обессиленный город окончательно перейдет в руки османов. Или к проклятым вампирам – порождению того хаоса, что воцарился среди нехристей и извратил отношения между жизнью и смертью. Ведь, по слухам, да еще подтвержденным газетными статьями, эти жуткие покойники во плоти ели, пили и даже предавались телесным наслаждениям, которые могли длиться десятки лет20. И потому испуганные крики пред лицом восставших из могил не сильно отличались бы от крика «Спасайтесь! Турки идут!».
На границах усилили патрулирование. Военные вглядывались в горизонт, представляя, как в далекой «Татарской пустыне» (где бы она ни была) враги – живые или мертвые – «затаились в кустах, в расщелинах скал, неподвижные и немые, стиснули зубы и ждут темноты, чтобы напасть»21. Сомнений не было: рано или поздно они это сделают. Но придут на земли австрийцев не яростные войска – нет, то нагрянет ветер, несущий эпидемию, какую-то страшную болезнь, которая есть только там – в том темном пограничье22. И зло не заставило себя ждать. Оно проявилось в Медведже. Впрочем, события там, казалось, не были связаны с демонологией: в конце концов, все случившееся засвидетельствовали и следователи, и хирурги – серьезные люди с чинами и звездами на погонах.
От вопроса было уже не скрыться: правда ли, что в участившихся случаях возвращения с того света виновата османская цивилизация? Ведь даже Монтегю Саммерс, похоже, не нашел следов вампиров за Дарданеллами, а он еще в начале XX века – пусть и с серьезными ограничениями в своем исследовательском подходе, но все же и с небывалой эрудицией – предложил наиболее полный обзор вампирических верований в Европе23.
В арабском мире, то есть в мусульманском культурном пространстве, отдаленным прообразом вампиров служили гули – существа, принадлежащие к бесконечным рядам джиннов*, которых в европейском сознании несколько поспешно причисляют к злодейским гоблинам или подобным им фантастическим созданиям. Как бы то ни было, речь здесь идет о персонажах, находящихся между двумя измерениями – человеческим и природно-демоническим. Между материальным и духовным. Гули – существа неопределенной природы, обладают переменчивой внешностью и – что особенно интересно в нашем контексте – питаются падалью24. Этого персонажа, хотя и обретшего литературные черты, можно встретить, например, на страницах «Тысячи и одной ночи», когда Сиди-Нуман рассказывает о своем печальном браке с Аминой. А ведь несчастный супруг всего-то и хотел, чтобы его избранница была любящей и нежной женой. Но таинственная барышня оказалась очень странной и… почти совсем ничего не ела. Главный герой вспоминает:
Когда потом было внесено следующее блюдо из пирогов, она вяло отщипнула кусочек пирога и положила в рот одну или две крохи. Ей-право, съеденное ею не наполнило бы даже желудок воробья. <…> Но когда мы в очередной раз сели за стол, моя жена снова ела так же, как и прежде, упорствуя в своем безрассудном упрямстве. Поэтому я был в глубине души очень обеспокоен и удивлялся, как она может жить без пищи*.
Поначалу Сиди-Нуман решил, что молодая супруга ведет себя так из‑за изысканных манер, в которых ее воспитали. Или хочет показать скромность и бережливость. Он уговаривал ее поесть, но так и не добился успеха, понадеявшись, что со временем девушка привыкнет к традициям своего нового дома. Однако, кроме странного поведения за столом, барышня еще и куда-то уходила по ночам. Однажды уставший от такой жизни Сиди-Нуман притворился спящим, дождался, когда супруга выйдет из дома, и последовал за ней. На кладбище. Что же он там увидел?
Амина любезничала там с каким-то вурдалаком! Но ты же знаешь, господин мой, что вурдалаки принадлежат к роду злых существ – это нечистые джинны, живущие в развалинах и пугающие одиноких путешественников на дорогах. Иногда они даже хватают их, чтобы подкрепиться человеческим мясом. А если не найдут путника, которого могли бы сожрать в дневное время, отправляются ночью на кладбище, вырывают из могил останки умерших и пожирают их. Каково же было мое удивление и изумление, когда я увидел там свою жену, сидящую с вурдалаком! Затем оба они, вурдалак и моя жена Амина, принялись выгребать из могилы останки свежего покойника и, вырывая из трупа куски мяса, пожирать их! При этом моя жена пребывала в отличном расположении духа и болтала со своим товарищем. Однако я стоял на таком расстоянии от них, которое не позволяло расслышать, о чем они говорили. Но достаточно было и зрелища, представшего передо мной, чтобы задрожать от ярости. Когда эта парочка насытилась мертвечиной, кости были брошены в яму и опять засыпаны землей, чтобы могила приобрела прежний вид. Я не стал дожидаться завершения их омерзительного свидания и поспешил домой25.
О ужас! Амина оказалась гулем! Со временем этих персонажей все чаще идентифицировали с существами женского пола. Как бы то ни было, даже в рамках адаптированного для западного читателя текста, каким является общеизвестный пересказ «Тысячи и одной ночи», Амина предстает пожирательницей мертвой плоти, наравне с многочисленными подобными созданиями, известными в разных культурах. Но ее никак не назовешь воскресшим мертвецом. Все же миф о вампире явно не из мусульманской традиции. Однако не все так просто. Определенный штрих в это османское дело вносят документы, с которыми Монтегю Саммерс просто не мог быть знаком. Речь о юридических источниках, таких как, например, «вампирские фетвы».
В исламском праве фетва – это юридическое решение по какому-либо делу, вынесенное муфтием, то есть экспертом по шариату – исламскому праву. В данном случае речь идет об Эбуссууде-эфенди, который жил в XVI веке и прославился как «великий муфтий Сулеймана Великолепного». Человек, судя по всему, хитрый и себе на уме. Во всяком случае, об этом можно судить по его ответам на вопросы, связанные с возвращенцами с того света. Очевидно, что, войдя в контакт с православным населением Балканского полуострова, османские правители столкнулись с беспрецедентными случаями оккультного характера и обратились по этому поводу к великому муфтию. Вопросов было три. В первых двух фетвах Эбуссууд напоминает, что если нечто существует, то оно, очевидно, не может быть вне ведома Бога. Закон же человеческий не позволяет осквернять труп, даже вернувшийся на землю. Тем не менее, отвечая на третий вопрос, муфтий, кажется, в конце концов уступает, разрешая древнюю практику пронзания сердца, обезглавливания и сожжения. Однако одобрена эта практика была не без сопротивления, потому что не все эксперты поддержали ее. Важно также отметить, что муфтий говорит только о возвращенцах-немусульманах26. Правда, в начале XVIII века в тех же землях были случаи, когда и правоверных мусульман обвиняли в возвращении с того света27. Однако эти запоздалые свидетельства уже не могли стать серьезным доводом для вывода об экзогенном происхождении феномена28. Австрийцы привыкли к мысли, что страшная эпидемия распространялась от православных к мусульманам. Проще говоря, от греков к туркам. А не наоборот29.
Все зависело от того, кто получал доступ к коммуникации. И с какими опасениями и ожиданиями он вступал в общение с местными жителями30. В этих пустынных землях, населенных славянскими православными народами, которых в немецком языке без разбора называли Rätzen*, трупы уже давно поднимались из могил, чтобы терзать оставшихся в живых – тех, кто из‑за тягот и лишений зачастую выглядел истощеннее и бледнее самих восставших покойников. Однако такие новости, как правило, не выходили за пределы отдаленных общин, где и происходили эти странные события. Время от времени о них сообщал какой-нибудь местный хронограф-летописец или турецкий лейтенант, сподобившийся после сбора податей без особого интереса составить письменное свидетельство о том или ином происшествии31. В подобных записях, к примеру, зафиксирован случай 1662 года, когда османский магистрат небольшой венгерской деревни после соответствующего прошения разрешил посмертную казнь женщины, обвиненной в колдовстве, мотивируя это тем, что, будучи христианкой, неверная в любом случае попадет в ад32.
Кто знает, сколько бы еще так продолжалось. Но политическая ситуация вмешалась в привычный уже порядок вещей. Итак, в эти края пришли австрийцы. Они придерживались «бинарных» взглядов на природу вещей, проще говоря, считали, что человек бывает живым или мертвым, а не тем и другим одновременно, как это иной раз случалось у местных жителей, и единственное, что полагалось умершему телу, по мнению австрийцев, было разложение. С их приходом все в этих местах, можно сказать, перевернулось с ног на голову. И вот уже раздраженный теолог, не стесняясь в выражениях, пытался методами аристотелевской логики проанализировать столь новые и необъяснимые для западных европейцев явления:
Похоже, эти варварские народы и в самом деле утверждают, что вампир одновременно может находиться и в могиле, как прочие мертвецы, и вне могилы, преследуя живых. Однако свидетельства местных жителей настолько противоречивы, что, по словам иных, вампиры в одно и то же время находятся и в земле и на ней, а другие настаивают, что кровопийцы покидают кладбище, чтобы совершать набеги на живых, но после, если на то будет их воля, возвращаются в свои гробы. И от их желания зависит, обретаются они среди мертвых либо среди живых33.
Так и зародилось это дело о вампирах. После нескольких неудачных попыток прозвучать во всеуслышание вампирская история, возможно даже вопреки запретам государственных администраторов, попала на страницы журналов и газет с самыми большими тиражами на континенте34. А затем перекочевала и в книги, которые разлетались тысячами копий. И возник скандал, на одной стороне которого были вампиры, на другой – сила разума. «Что это еще такое? – восклицал Вольтер. – В нашем XVIII веке мы всерьез говорим о вампирах? После трудов Локка, Шефтсбери, Тренчарда, Коллинза; при господстве д’Аламбера, Дидро, Сен‑Ламбера, Дюкло – верят в вампиров, и преподобный отец Огюстен Кальме… издал и переиздал историю вампиров с согласия Сорбонны <…>!»35
Да, поистине, рационалисты негодовали. Но что это были за люди? Разумеется, все они – империалисты. Только вот память у них короткая, а ведь им бы стоило помнить, что они тоже в свое время разделяли подобные верования – например, в демонов, инкубов, призраков и прочих. И потому с этой точки зрения вампиризм следует рассматривать как вездесущий и всепроникающий «феномен-оккупант»36.
Нельзя упускать из виду, что австрийцы, несмотря на свои экспансионистские намерения, занимали эти территории всего около двадцати лет, да и то значительную их часть они потеряли в результате Белградского договора 1739 года. И, пожалуй, вполне уместным будет предположить, что, если бы в этот период не возникло такого сенсационного, такого медийного случая, как с Медведжей, европейский миф о вампирах никогда бы не сформировался, а вместо вурдалаков на сцену снова бы вышли призраки, только, возможно, более причудливые и экзотичные. И в этом смысле вампир не что иное, как «сотворенный дикарь», в нашем случае – мертвый. Таковым его воспринимал изумленный габсбургский империализм, который, обнаружив в своем «новом мире» нечто невиданное, явил его образ всем вокруг, наделив дикарской необъяснимой природой37. Упомянем здесь и гипотезу о том, что европейцы опасались возможной «колонизации наоборот»: дескать, они, носители цивилизации, рискуют погрязнуть в неведомых болезнях, а также – помимо воли – перенять чуждые традиции и взгляды. Выходит, тот, кто находился под властью империи, исподволь, будто троянский конь, мог проникнуть на самые священные ее территории и преподать ей жестокий урок38.
Стоит подчеркнуть, что то был страх именно перед иным – скрытым, неизведанным миром, но вовсе не сомнение в собственном имперском статусе или в том, что в юго-восточных регионах кто-то может не захотеть присутствия новых хозяев. И потому не похоже, будто австрийцы как-то особенно беспокоились о том, что «появление вампиров сродни сопротивлению самой земли, которая вздымалась и воплощала волю народов против порабощения со стороны Габсбургов»39. Да и так называемые рацы вряд ли хотели, чтобы мертвые восстали вместе с ними или даже вместо них против оккупантов. Они лишь просили, чтобы новые власти позволили им избавиться от исконного зла так, как они всегда это делали, – без лишней суеты и формальностей. Однако в ситуацию вмешались бюрократические нестыковки между центром и периферией. А еще – стремление к дисциплине, о которой османы даже не помышляли, и желание навести на юго-восточных территориях «полицейский» порядок, как того требовали новейшие принципы камерализма40. По сути, если бы администрация не запрашивала письменного, да еще и юридически оформленного протокола по каждому подозрительному случаю, вопросы и проблемы могли бы и дальше решаться, как это и происходило годами, – в рамках отдельных общин, управляемых исключительно местными властями, будь то гражданскими или религиозными.
В итоге практика применения городской административно-правовой логики к сельским обычаям сделалась чем-то поистине чудовищным с точки зрения местного населения. Можно сказать, выросла в настоящего монстра. В прошлом здесь не нужно было никаких особых разрешений или писаных законов, касающихся эксгумации тел и дальнейшей расправы над ними: эти ритуальные действия не вызывали вопросов, местные делали так всегда, из века в век. И потому именно беспокойство австрийцев по поводу всех этих древних обычаев и законодательные запреты подогрели феномен под названием «вампир» и довели его до пароксизма: стараниями австрийской администрации вампиры, как заметил Вольтер, «уподобились древним мученикам» и «чем больше их сжигали, тем чаще их находили»41. Одной этой насмешкой Вольтер поражал сразу две цели – и Церковь, и правительство Габсбургов. Снижая пафос, философ добавил: «Трудность состояла в том, чтобы определить, кто все же вкушает пищу в могиле: душа мертвеца или его тело. В конце концов решили, что и то и другое. Нежные и нежирные блюда – безе, взбитые сливки и сладкие фрукты – были для души; жаркое же входило в рацион тела»42. Вроде бы выяснили, теперь можно и вздохнуть с облегчением.
Представители западной городской культуры и новые правители носили розовые очки. Не снимали их и создатели популярных историй. Сквозь затуманенные линзы смотрели они на эти странные явления, происходившие на приграничных территориях, и по-своему пересказывали их, адаптируя под западноевропейских городских читателей – и в культурном, и в лингвистическом аспектах. Кстати, зачастую в создании историй про вампиров участвовали и переводчики. Арнольда Паоле, ставшего знаменитым вампиром, скорее всего, звали Арнаут Павле или как-то так, что, по мнению специалистов по ономастике, указывало на человека, не принадлежавшего к общине. «Арнаутом» турки-османы именовали любого выходца из Албании, и потому к носителю такого имени местные жители могли относиться с некоторым подозрением. Выходит, вполне вероятно, что кричать – неистово, будто живой, в тот миг, когда ему вырывали сердце, мог Паоле-албанец. Такая версия, кстати, объясняет его происхождение из «турецкой части Сербии»43.
Также переиначили и имя Петара Благоевича – еще одного беспокойного мертвеца, восставшего в 1725 году, за несколько лет до событий в Медведже. Австрийцы на свой лад дали ему имя Петер Плогоевиц (Peter Plogojowitz). Модель повествования была одинаковой, только на этот раз страшная история случилась в сербской деревне Кисильево, как обычно на границе с Османской империей. Но вот в чем дело. Автор печатного текста с очередной яркой новостью о вампирах по причинам, о которых теперь можно только догадываться, поместил историю не в Сербию, как оно должно было быть, а… в Венгрию44. Именно с этой первой неточности (за которой последовала ошибка с Медведжей) Венгрия приобрела в представлении западных читателей образ земли, избранной живыми мертвецами. Словно для венских газетчиков все, что не было Австрией, непременно было Венгрией. Как бы то ни было, в Кисильеве
за восемь дней девять человек – молодых и пожилых – умерли от болезни, длившейся ровно сутки. В последние минуты жизни они публично заявили, что вышеупомянутый Петер Плогоевиц, который уже десять недель как пропал без вести, пришел в их дома, когда они спали, навалился на них и принялся душить. Жители деревни были очень встревожены и не сомневались в этих предсмертных словах, особенно после того как жена покойного Плогоевица, сообщив, что ее муж явился к ней и попросил дать ему опанаки*, спешно покинула Кисильево и переехала в другое место45.
Конечно, жители Кисильева знали, что нужно делать в тех случаях, «когда в мирную жизнь вмешиваются существа, которых они называют вампирами». И это, кстати, было первым появлением слова «вампир» в печатном документе, имевшем хоть какое-то распространение, если не считать единичного случая в Mercure Galant в 1693 году46. Стоит ли удивляться, что все в Кисильеве требовали поднять тела и понять степень их разложения. Жители деревни попросили местного священника и имперского провизора Эрнста Фромбальда присутствовать при эксгумации. Последний был ошеломлен такой просьбой и «сначала не одобрил ее, сказав, что сперва следовало бы должным образом уведомить администрацию и выслушать ее высокое мнение»47. Словом, ситуация показалась ему чрезвычайно странной и он не хотел связываться со всем этим и брать на себя ответственность.
Однако местные жители ответили, что участие администрации попросту загонит их в угол и, чтобы избежать верной гибели, они вынуждены будут покинуть деревню. Мы бы добавили: со всеми вытекающими. Ведь, как видно из подобных эпизодов, оставленные дома провоцировали беспорядки и грабежи. Всегда находились те, кто пользовался малодушием людей и даже специально сеял страх, чтобы разграбить имущество покинувших деревню, да еще и обвинить их во всех мыслимых грехах48. Фромбальд наконец решил вмешаться:
Я отправился в деревню Кисильево вместе со священником из Градиски, осмотрел эксгумированное тело Петера Плогоевица и убедился в следующем: во-первых, я не обнаружил ни малейшего следа того запаха, который характерен для мертвых тел, во-вторых, само тело, за исключением частично распавшегося носа, было во всех отношениях свежим49.
Но и это не все. На губах Петара была алая кровь, что восприняли как еще одно доказательство его посмертной проклятой жизни. Это воспламенило негодование присутствовавших, и уже никто не мог их остановить:
Ярость людей сделалась больше их страха, и мужчины вырезали острый кол, чтобы вонзить его в тело покойного – в самое сердце. Как только оно было проколото, из него хлынула свежая кровь. Ровно такая же, какая полилась изо рта и ушей. Кроме того, при этих обстоятельствах имело место одно животное проявление [wilde Zeichen], которое, ради приличия, я не стану описывать. Наконец, следуя своей обычной практике in hoc casu*, они сожгли вышеупомянутый труп до пепла.
Посмертная эрекция – вот что имел в виду засмущавшийся Фромбальд, сообщая о непристойном «животном проявлении». Глядя на ту ситуацию из нашего времени, феномен подобного фаллического состояния можно было бы объяснить по-разному. Например, его могло вызвать разбухание пениса вследствие разложения. Или механическое воздействие, обусловленное положением тела. Или, собственно, пронзание тела колом, конечно не отличавшееся хирургической точностью. Впрочем, стоит упомянуть, что в то время уже существовали научные труды, в которых подробно описывались остаточные жизненные показатели у мертвых тел50.
Но Фромбальд будто оцепенел в тот момент, и ему было не до научных трудов. Еще бы – оказаться в таком хаосе меж двух огней, не зная, какую позицию занять: угодить ли кричащей толпе или с уважением отнестись к законам и священному страху перед смертью.
В конце концов, были же письменные источники, где значилось, что отлученные от церкви могли быть эксгумированы и изъяты из освященной земли. А также допускалось, что тела ведьм и еретиков можно сжигать51. Но, даже изучив сборники законов, Фромбальд бы не нашел ничего, что могло бы касаться останков благочестивых людей, которые, хотя и вели себя безупречно до самой смерти, после кончины не желали лежать без движения и гнить в земле. На самом деле – и Фромбальд, вероятно, даже не подозревал об этом – в 1693 году врачи Сорбонны уже получали запрос от польской общины на юридическое и медицинское заключение по аналогичному инциденту в их краях. Молодая девушка, находясь в подавленном состоянии, заявила, что несколько раз к ней являлся дух (spiritus) ее покойной матери. В ответ на эти жалобы в общине решено было поднять тело из могилы (оно, понятное дело, оказалось раздутым и багровым), отрезать покойнице голову и вырвать ей сердце. После такого обряда барышня стала чувствовать себя гораздо лучше. Однако же возникал вопрос: была ли эта процедура законной? Конечно нет. Все в этой истории «тяжко согрешили», – вынесли свой вердикт парижские ученые. Прежде всего, из‑за неуважения к человеческим останкам52. Что ж, похоже на отписку, надо сказать. А ведь истинная проблема была в том, что подобные манипуляции с трупами в действительности могли превратиться в ритуалы скрепления договора с дьяволом. Осознанного договора53. Вот чего следовало опасаться, вот чего нужно было избегать.
Вопрос казался очень деликатным с юридической точки зрения: по закону человеческие останки нельзя было выкапывать, издеваться над ними и сжигать как ни в чем не бывало. И Фромбальд – не важно, знал ли он о мнении парижских мудрецов на этот счет или нет, – однозначно понимал, что не может позволить местным жителям творить то, что они хотят, без прямого на то разрешения властей. Именно поэтому он вел себя в том аду как Данте без Вергилия. И, почувствовав себя в конце концов маленьким и ничтожным пред лицом хаоса, он жалостливо испрашивал подтверждения правильности своих действий: «Я сообщаю о том достойнейшей администрации, покорно и смиренно прося вас, – здесь он будто склоняется в глубоком поклоне, едва ли не касаясь губами земли, – в случае, если вы сочтете сии действия ошибкой, возложить ответственность за содеянное не на меня, а на обезумевшую от страха толпу»54. Безупречное наблюдение человека, познавшего «психологию толпы» задолго до исследований Гюстава Лебона.
Кто-то перехватил это послание. И пока земля, будто волшебная бездна, продолжала извергать неразложившихся мертвецов, письмо Фромбальда, как и отчет Флюкингера, составленный семью годами позже, дождалось публикации. Статья с его сообщением вышла в 1725 году в периодическом издании Wienerisches Diarium55. Впоследствии заметка Фромбальда была более или менее точно воспроизведена и в других изданиях, а также в важном труде вышеупомянутого Михаэля Ранфта. Логично спросить: почему же эта публикация не вызвала такого же отклика, как доклад Флюкингера в 1732 году, благодаря которому и на Фромбальда обратили запоздалое внимание? Почему, в отличие от текста, приподнявшего завесу драмы в Медведже, более раннее письмо с подобной же информацией не разошлось мгновенно по высшим политическим кругам Европы?56
Чего не хватало Петару, что было у Арнольда? Остается, конечно, только догадываться. Возможно, дело не получило огласки, потому что у Кисильева, в отличие от Медведжи, не было столь нетерпеливого представителя руководства, который с донесением в кармане объезжал инстанции, чтобы сообщить о случившемся. Возможно. Тем не менее историки склонны искать в событиях прошлого неизбежную причинность. Поэтому нельзя исключать, что эпизод с Кисильево в какой-то момент также сыграл определенную роль, что, попросту говоря, он способствовал возникновению любопытства, которое достигло пика при появлении новости о Медведже, когда голос Glaneur Historique сделался настолько сильным, что его услышали даже по ту сторону Ла-Манша57.
Стоит отметить, что в тот исторический период военные считались своеобразными знаменосцами чести и потому документы с их подписями обладали особым весом. Оба рапорта были подписаны по закону достойнейшими лицами: одна подпись значится под событиями в Кисильеве и целых шесть (в печатной версии) – в рапорте о Медведже. В основном это были военные врачи. И здесь можно лишь согласиться с Бенедиктом Карпцовом, основателем немецкой юридической науки, который утверждал, что «в таких делах медику должно быть оказано столько же доверия, сколько было бы оказано десяти или двадцати свидетелям, не имеющим отношения к медицине»58. И разве могли бы эти столь уважаемые люди лгать, выдавая одно за другое?59 Факты, безусловно, казались неправдоподобными, но все же авторитет свидетелей и судебные процедуры, сопровождавшие эти факты, оказывались сильнее любых сомнений.
«Слава Богу, мы не легковерны, – мог бы сказать тот, кого бы обвинили в раздувании слухов, – и мы признаем, что, как бы наука ни была сильна, в этом деле она ничего не смогла ни доказать, ни опровергнуть. И мы не можем просто так закрыть глаза на факт, который был законно засвидетельствован авторитетными людьми как истинный»60. В этом смысле интересен вывод историка литературы Ника Грума, согласно которому «вампиры появились, когда разум Просвещения встретился с восточноевропейским фольклором. С помощью эмпирических рассуждений рационалисты попытались осмыслить неведомое прежде явление и, посчитав его заслуживающим доверия, сделали его реальностью»61. Если о монстре не говорить и – главное – не писать о нем, образ его постепенно будет терять очертания, пока совсем не исчезнет из вида.
Те, кто создавал статьи для периодических изданий, неизменно вносили свой вклад в миф о вампире. Однако среди интеллектуалов далеко не все принимали на веру эти истории. Особенно во Франции. Там понимали, что это вампирское дело бросает вызов всему методу познания. А приспосабливать свои ментальные схемы к новым событиям, тем более весьма сомнительным, было бы попросту глупо. Вместо этого следовало переосмыслить сам концепт «знание». Что и стало одной из целей XVIII века. Юм был среди первых, кто поднял вопрос о роли свидетельств в признании истинными явлений, заведомо неподвластных силам природы. Люди острого ума, конечно, понимали: проблема не в вампирах, а в слухах о них62. Если в качестве истины преподносится то, чего не может быть, не должны ли мы поставить под сомнение наши традиционные критерии проверки достоверности информации? Как, кстати, совсем недавно мы и поступили, когда в результате цифровой революции появились первые серьезные так называемые fake news. В этом смысле «слух о вампирах» стал своего рода предтечей.
В таком многогранном и в какой-то степени уже мультикультурном мире, каким он был в XVIII столетии, критерии достоверности не выдерживали проверку на прочность. Отсюда и возникала необходимость переформулировать способы познания. «Если и есть на свете поистине засвидетельствованная история, – отмечал Жан-Жак Руссо, – так это история вампиров. Все в полной сохранности: протоколы, свидетельства знатных особ, хирургов, священников, чиновников. Юридически оформленные факты. Но, несмотря на все это, кто верит в вампиров? И неужели нас всех осудят за то, что мы в них не верим?»63 Нет, не осудят. Но и времени на покаяние у нас, возможно, не будет.
Петар не встретил на смертном пути нужных рассказчиков, а вот Арнольд встретил – и добился успеха. Но все же не стоит недооценивать и другие элементы, которые усиливали устрашающую достоверность рапорта Флюкингера. Это был официальный отчет – visum et repertum («при осмотре установлено»), как его называли по судебному обычаю. Весьма сложный для своего времени текст, в котором, помимо прочего, сообщалось о вскрытии за вскрытием и состоянии более чем десятка трупов. С докладом Фромбальда было иначе: по большей части его текст воспринимали как робкий крик души служащего, столкнувшегося с драматичной ситуацией, которая на самом деле была скорее театрально-эпатажной, чем по-настоящему тревожной. Можно было в его эмоциональном отчете заподозрить даже интонации человека с завышенной самооценкой, поскольку Фромбальд, не будучи врачом, рассуждал об отсутствии разложения. И если уж говорить прямо, на страницах его доклада речь идет о Петере Плого-что-то-там с отвалившимся носом – о каком-то странном покойнике, поднятом из-под земли в неведомой глуши, где люди вполне могли сохранять странные и бессмысленные обряды. И даже сам добрый Господь, занятый покровительством западному христианству, не прочь был бы переложить часть ответственности за эти глухие земли на дьявола или стихию природы, позволив им вольничать и подшучивать над местными.
Вот чего не хватает Фромбальду, так это уверенности и напористости. А более всего – красноречия, способного донести мысль о смертельной заразности этого явления, о том, что любой, на кого нападет вампир, будет страдать от того же проклятия, запустив, как сказали бы сегодня, цепную реакцию смертей и воскрешений. Другими словами, Фромбальд не выражал явного беспокойства по поводу распространения своего рода чумы, возникающей оттого, «что павший вампир за короткий срок заражает все прочие тела, похороненные на том же кладбище»64. Эта мрачная история со счастливым концом, казалось, исчерпала себя: следующая публикация в Wieneriches Diarium являла собой банальный список крещеных, то есть новорожденных в Вене. Посыл был ясен: жизнь всегда побеждает смерть.
Флюкингер, напротив, аналитически подошел к расписыванию партитуры хора своей вампирской трагедии: он перечислял имена, возраст, профессии тех, кто подвергся вампиризму, а также в деталях описывал степень сохранности их тел. Его риторика и объем информации – будь она правдивой или нет – создавали ощущение достоверности истории. Он так ярко и детально описал произошедшее, что мертвые будто ожили и сделались настоящими главными героями на сцене событий. Живые же обитатели деревни в его рассказе казались невзрачными, невыразительными тенями. Таким образом, Медведжа предстала перед глазами читателей как изрытая вдоль и поперек деревня Арнольда: шипя, точно забытый на огне чайник, он лежал в могиле со вспоротым брюхом, и над ним самодовольно стояли с колом в руках бездельники-односельчане, а ведь еще сорок дней назад он тихонько выпивал с ними в местном трактире; предстала Медведжа и как печальная земля, где жила Милица: отощав от голода, после смерти она раздобрела и порозовела – вероятнее всего, напившись крови соседей, ни разу при ее жизни не предложивших ей куска хлеба; запомнили эту деревню и как место последнего упокоения Станы: несчастная молодая женщина натерлась вампирской кровью и утащила в могилу ребенка, которого носила под сердцем65. Медведжа – это страшное место, где были похоронены и другие вампиры: те, чьи тела впоследствии предали огню. Но совершенно неясно, был ли положен конец этому местному апокалипсису, ведь случай, описанный Флюкингером, судя по всему, не единственный. Казалось, солдаты тьмы готовились к наступлению. И кому-то из них непременно удастся спастись в грядущей битве, чтобы потом преспокойно вернуться. Даже спустя годы.
В «Visum et repertum» были представлены все сюжетные элементы, способные вызвать тревожное любопытство: чем же закончится эта история? Вдобавок ко всему она носила несколько интимный, доверительный характер – из‑за попытки личной интерпретации, из‑за сомнений, противоречий и вопросов, поднятых автором. Эта история являла собой не одно только сухое перечисление фактов, которые были установлены «офицерами, не заинтересованными в поддержке народных верований». Именно поэтому Glaneur Historique, опубликовавший лишь выдержку из доклада Флюкингера, открыто обратился к научному сообществу, предложив ученым и врачам прокомментировать ситуацию, как недавно они уже сделали это, рассматривая случай на кладбище Сен-Медардо в Париже. Там, среди надгробий, некие женщины из общины верующих корчились, будто в сильных спазмах, и рвали на себе одежду у могилы дьякона Франсуа де Пари. Они совершали ритуалы – нередко сопряженные с физической болью и, по мнению очевидцев, неблаговидные, полагая, что за этими действиями последуют чудесные исцеления66. Из-за жалоб благодетельных горожан по указу короля кладбище было уже месяц как закрыто, и все надеялись, что вмешательство научного сообщества поможет разобраться с этим хаосом, воцарившимся между жизнью и смертью.
Что ж, очевидно, Просвещение могло бы стать преградой на торжествующем пути вампиров и уже через несколько недель никто никогда бы и не вспомнил, что в какой-то газете встречал странное слово «вампир». История, рожденная в Glaneur, в нем бы и закончилась. И люди могли бы перестать запирать двери на все замки и ложиться с вилами у кровати. И все бы наконец вернулись к спокойному сну. Не подозревая, что именно во снах и таится погибель.