Государства-изгои легко находят друг друга. Статус России на международной арене в конце XV — начале XVI века еще не был определен: другие страны и «международное сообщество», под которым тогда понимался так называемый «христианский мир», только решали, куда поместить на воображаемой карте мира эту невесть откуда взявшуюся страну. Реакция европейцев на восход России очень точно передана словами немодного нынче классика: «Изумленная Европа, в начале правления Ивана (Ивана III. — А. Ф.) едва знавшая о существовании Московии, стиснутой между татарами и литовцами, была ошеломлена внезапным появлением на ее восточных границах огромной империи, и сам султан Баязид, перед которым Европа трепетала, впервые услышал высокомерную речь Московита»[161].
А вот статус Немецкого ордена, увы, был уже более чем определен. Эпоха рыцарских орденов ушла в прошлое. Причины, по которым они когда-то создавались, были изжиты. Серьезных союзников у ордена не осталось: слишком много крови было пролито в XIV–XV веках на берегах Немана, Вислы, Преголи, чтобы рассчитывать на мирные отношения с соседями. Ненависть к тевтонцам была впитана поколениями поляков, литовцев, славянского населения Великого княжества Литовского на генетическом уровне. А союзники требовались, хотя бы для того, чтобы занять денег. На Священную Римскую империю — казалось бы, союзника по определению — надежды было мало. Любой, кто имел с ней дело в XVI веке, быстро убеждался, что просьбы о деньгах вызывают только бурные дебаты на рейхстагах. При этом легко стать разменной монетой в политических играх Габсбургов. Союзник был нужен более практический.
На этой почве началось сближение России и Тевтонской ветви Немецкого ордена, о чем мы уже говорили в предыдущей главе. После провала русско-имперского договора 1513 года и странных результатов переговоров с империей в 1514 году Василий III 22 мая 1515 года обратился к гроссмейстеру ордена Альбрехту Гогенцоллерну с предложением заключить военный союз против Королевства Польского. Великий магистр был настольно обрадован этим предложением, что совершенно не обратил внимания на то, что оно исходит от схизматиков — тех, с кем, по идее, после истребления язычников орден должен бороться по определению. Но в Кенигсберге было не до религиозных тонкостей. Рыцари с трудом осмысляли то крайне двусмысленное положение, в котором они оказались в результате решений Венского конгресса 1515 года, союза Ягеллонов и Габсбургов. Ведь его решения фактически развязали руки Польше: император, получив права на Чехию, совершенно определенно дал понять, что Пруссия лежит в сфере польских интересов и его устраивает этот обмен. Остановить Польшу мог только один противник — Россия. Если Корона будет испытывать трудности в войнах с русскими, то ей будет не до ордена.
14 декабря 1515 года тевтонский дипломат Д. Шонберг составил инструкцию для орденской посольской службы, которую можно считать декларацией основных принципов политики Кенигсберга на восточном направлении. Главная цель, говорилось в ней, не допустить мира России и Польши. Пусть они все время враждуют и воюют. Иначе, если только они помирятся, у Польши сразу же высвободятся силы для агрессии против ордена, и ему конец. Кроме того, русские — богатые, и надо у них просить денег. Хорошо бы еще они прислали войска для войны ордена с Короной.
Шонберг прибыл в Москву 24 февраля 1517 года. Он рассыпался в комплиментах, называл Василия III «вельможным, непобедимым царем всея Руси, начальником и господином». Однако требования предъявил явно завышенные. Орден просил у Василия III 30–40 тысяч конницы «на помощь магистру» для войны с Польшей — но это было бы большинство боеспособных частей русской армии в первой четверти XVI века![162]
Василий III был несколько смущен активностью Шонберга — молодая русская дипломатия успела привыкнуть к тому, что все уступки и шаги навстречу вырываются с боем и реализуются только в том случае, когда партнер по переговорам признает твою силу. Здесь же немцы сами были на все согласны и выпрашивали деньги и воинов. Так ведет себя слабое, ничтожное государство. Поэтому Василий III засомневался, а не уронит ли он своего достоинства союзом с орденом, и даже предъявил Шонбергу список вопросов, чтобы тот доказал высокий статус магистра ордена, его признание полноценным правителем со стороны других европейских монархов. Шонберг сумел отстоять доброе имя Гогенцоллернов, но сама ситуация весьма показательна.
Правда, орден не хотел брать на себя обязательства совместно с Россией воевать с Польшей. Ведь Смоленская война была еще официально не закончена, и в случае взятия таких обязательств рыцари должны были незамедлительно напасть на своего соседа — а это наверняка привело бы к печальным последствиям для самого ордена. Шонберг просил о другом: чтобы Россия помогла материально, дала денег и войска, а орден сам проведет войну с Польшей. Москве это было не очень выгодно — какой ей, собственно, прок от того, что рыцари отобьют у поляков несколько замков?
Поэтому Василий III согласился предоставить помощь — дать денежный кредит, которого хватит для набора десяти тысяч пеших и двух тысяч конных воинов в германских землях. Но оговорил помощь одним существенным условием: магистр и рыцарское войско сперва должны доказать свою дееспособность, то есть выиграть несколько сражений и вернуть земли, утраченные орденом. Помогать имеет смысл сильным. Тут поражает эффективность работы русских информаторов: дело в том, что сбор денег (на войско, на оборону и т. д.) с их последующим исчезновением неизвестно в чьих карманах был характерной для ордена финансовой махинацией. И почти наверняка русский кредит растворился бы бесследно. Правда, условие, которые выдвинул Василий III, выглядело несколько издевательским — если бы у ордена были силы, он бы справился и сам, без помощи Москвы.
Так или иначе, 10 марта 1517 года русско-орденский договор был подписан. Стороны взяли-таки на себя взаимные обязательства вступления в войну, если кто-то из участников договора начнет воевать с Польшей или Литвой. 11 марта для ратификации договора вместе с Шонбергом в Кенигсберг выехал посол Д. Д. Загряжский[163]. В переговорах с магистром он категорически отстаивал условие Василия III: финансирование армии ордена начнется тогда, когда эта армия продемонстрирует свою эффективность на поле брани. Альбрехт пытался дезавуировать это условие, даже послал в Москву еще одну миссию, Мельхиора Рабенштейна (был в столице с 25 августа по 20 сентября 1517 года). Денег снова не дали.
Постепенно обе стороны снижали планку претензий. В марте 1518 года посетивший Москву Шомберг просил деньги для найма хотя бы тысячи солдат. Василий заявил, что требуемая сумма давно лежит в Пскове и будет отправлена в Кенигсберг по первому известию, что орденская армия выступит в поход и перейдет границу Польши. 22 апреля в Пруссию выехал русский посол Елизар Сергеев. Он вскоре сообщил, что орден к войне не готов. Вину за это дипломат возложил на двойную политику великого магистра: с одной стороны, договариваясь с Россией о войне против Польши, он, с другой стороны, пытался решить «польский вопрос» через переговоры с Короной при посредничестве Священной Римской империи. Как раз примерно в это время в Кенигсберге прошли переговоры Альбрехта с папским легатом Николаем Шомбергом (братом Дитриха). Орден требовал вернуть захваченные Польшей земли, легат сочувственно кивал, но при этом объяснял, что никто не сможет заставить Корону вернуть столь лакомые куски и вообще роль Польши в борьбе с мусульманским миром велика, и гроссмейстеру надо бы поумерить пыл.
Последний, третий визит Шомберга в Москву состоялся в марте 1519 года. На этот раз он исполнял посредническую миссию — привез буллу римского папы Льва X. Подробнее речь о ней пойдет ниже. Что же касается русско-прусских отношений, то Шомберг должен был выяснить, не собирается ли Россия мириться с Великим княжеством Литовским. Узнав, что не собирается, посол 27 марта с облегчением уехал домой. 3 апреля вслед ему отправилось русское посольство К. Т. Замыцкого и дьяка Истомы Малого. В результате переговоров планы сторон наконец-то начали воплощаться. 2 августа Альбрехт выслал Василию III грамоту о готовности немедленно напасть на Польшу. 16 августа в Пруссию уехал гонец В. А. Белый с известием, что войска Василия III вошли в Литву, а в сентябре в орден была направлена долгожданная ссуда для найма тысячи воинов.
Воодушевленный Альбрехт 28 ноября 1519 года объявил Короне войну. Целью был возврат утраченных земель, так называемой области Королевской Пруссии, и, если получится, — захват Гданьска, крупного торгового порта на Балтике. Война началась удачно для ордена — были опустошены окрестности нескольких городов, захвачен ряд небольших населенных пунктов. К 15 января у Польши было отнято три замка и семь местечек[164]. Но через короткое время рыцари поняли, что сунули палку в осиное гнездо, разворошили его, а добивать противника нечем. В военном отношении Польша всегда была более развитой, чем Литва. Сигизмунд I довольно быстро собрал войска и двинул их к Торуни близ границы орденских владений. Альбрехт умолял Москву срочно дать еще денег для найма вожделенных десяти тысяч пехоты и двух тысяч конницы. На что Василий III резонно замечал, что он свою часть договора выполнил с лихвой: в 1519 году русские войска активно воевали в Литве и полностью сковали ее силы. Ссуду на тысячу воинов он дал вообще до начала боевых действий. Что же касается остальных денег, то для их получения надо продемонстрировать более выдающиеся успехи, чем взятие нескольких замков. 24 апреля 1520 года в грамоте к Альбрехту Василий III поставил точку в отношениях с орденом, огласив окончательные условия выделения финансовой помощи: она будет оказана лишь после того, как тевтонцы отобьют у Польши все потерянные города и начнут наступление на Краков. Вот тут-то, на решающей стадии войны, Россия им поможет. С равным успехом Василий III мог требовать от ордена взятия Солнца или Луны — поставленные задачи были совершенно не по зубам одряхлевшей рыцарской организации. Максимум, на что мог рассчитывать гроссмейстер в виде совсем уж небывалой милости великого князя, — вторая ссуда еще на тысячу воинов.
14 июня 1520 года посол Альбрехта Юрген Клингенбек привез в Москву известие, что без немедленной финансовой помощи, оказанной в полном объеме, орден падет. Польские войска хозяйничают на его земле и уже угрожают Кенигсбергу. В июле Василий III послал с гонцом А. Моклоковым вторую ссуду на вторую тысячу воинов, но это уже не могло спасти положения. 23 июля Альбрехт в последний раз обратился с просьбой о присылке всей суммы, потому что орден потерял уже половину владений. Василий III отказал: вкладывать деньги в гибнущее государство не было смысла. 5 апреля 1521 года Тевтонский орден подписал с Польшей четырехлетнее перемирие. А 15 августа 1525 года на главной площади польской столицы Кракова, у стен городской ратуши и торговых рядов Сукенниц последний великий магистр Тевтонского ордена и первый герцог Пруссии Альбрехт Гогенцоллерн принес клятву на верность королю Сигизмунду I Старому. Прусская ветвь ордена была секуляризирована и превратилась в Прусское герцогство, вассальное Ягеллонам.
В Польше до сих пор данное событие считается одним из величайших триумфов в ее истории. На площади у Сукенниц, в месте, где колени надменного тевтонца коснулись краковской мостовой, расположена мемориальная доска с надписью: «Прусская присяга». Польский художник Ян Матейко, создавший серию исторических картин, написал полотно о событиях 1525 года. Когда гитлеровцы в 1939 году вошли в Краков, они устроили за этой картиной форменную охоту, стремясь уничтожить саму память о немецком позоре. Но польские патриоты спасли картину и после изгнания оккупантов опять выставили ее как символ польской славы и победы славянства над Немецким орденом.
Активные контакты Тевтонского ордена, и в частности Д. Шомберга, с московским двором имели еще одно последствие. Шомберг почему-то вынес из общения с московскими боярами стойкое впечатление, что они готовы принять католичество. Трудно сказать, что здесь сыграло свою роль: прусскому послу что-то не так перевели или он принял московское хлебосольство и боярские любезности по отношению к иностранцу за любовь к католической церкви вообще? Или же посол просто выдал желаемое за действительное, чтобы его внимательнее слушали при европейских дворах? Так или иначе, слух пошел по «христианскому миру». Им чрезвычайно заинтересовались как в Священной Римской империи, так и при дворе римского папы.
Причин столь пристального внимания к возможному обращению русских схизматиков было две. Как уже говорилось, еще с конца XV века империя вынашивала планы вовлечения России в антимусульманскую лигу, чтобы использовать ее боевую мощь для войн с Турцией. Но как завлечь эту могучую, но, к сожалению, диковатую Московию в стан своих союзников? В 1486 и 1491 годах Москву дважды посетил имперский посол Николай Поппель. Он привез совершенно потрясающее предложение: император Священной Римской империи милостиво соглашается включить Россию в качестве провинции в состав своей великой державы. Он готов пожаловать Ивана III титулом короля, управителя этой провинции, с условием, что страна обратится в католичество. В знак закрепления этого союза предлагался брак одной из дочерей Ивана III с баденским маркграфом Альбертом. При этом Поппель требовал немедленно показать ему девушку, чтобы определить, будет ли она «достаточно дородна и сего великого дела достойна».
Эта миссия закончилась полной катастрофой. Бояре обращались с Поппелем в таком тоне, будто он привез не королевскую корону, а предложение занять место шута при венском дворе. Поппель получил категорический отказ по всем пунктам и уехал, так и не поняв, почему Русь отвергла столь щедрые милости германского императора.
Такие попытки в конце XV века предпринимались неоднократно, но каждый раз имели одинаково провальный результат. И вот теперь, отчаявшись обратить в католичество Ивана III, империя и Рим принялись за его сына, Василия III.
Здесь надо остановиться и на второй причине повышенного интереса империи к этому вопросу. Для нее в конце XV — начале XVI века наступили трудные времена. Углублялся кризис Ганзы, подрывавший экономику германских городов. Были частично потеряны Голштейн, Пруссия, Силезия, Богемия и Моравия, нарастало ожесточенное соперничество с Ягеллонами, к 1475 году из-за саботажа городов провалилась попытка реформы государственного устройства на основе реанимации франкской имперской модели. Нарастало федералистское движение, оппозиционность центральной власти князей и городов, а император, по образному выражению К. Лампрехта, «бродил из одной страны Центральной Германии в другую, где свирепствовали междоусобия и взаимное недоверие»[165]. Усиливалась турецкая угроза. В 1517 году антимусульманское движение в Европе возглавили папа Лев X, французский король Франциск I и император Священной Римской империи Максимилиан, разославшие воззвания ко всем христианским государям. Они разработали трехэтапный план борьбы с Турцией: 1) сколачивание коалиции, в которую должны войти даже вассальные Турции Молдавия и Валахия и татары; в том же году будут взяты турецкие причерноморские крепости Килия и Аккерман; 2) на второй год армия французского короля захватит Адрианополь — ключевую крепость на пути к Стамбулу и еще какой-нибудь крупный турецкий порт; 3) на третий год «христианский мир» заключит союз с персами, и они помогут завоевать Стамбул[166]. План выглядел скорее экзотическим, чем реалистичным, и, конечно, из этой затеи ничего не вышло. В марте 1518 года империя и папа занялись созданием очередной антитурецкой коалиции, во главе которой предполагалось поставить польского короля Сигизмунда I.
Особую окраску событиям придавала Реформация — вызов католическому миру. Последний явно проигрывал свои позиции в Европе протестантству, но искал способы компенсировать потери прихожан. Пошатнувшуюся гегемонию, провозглашенную в булле папы Бонифация VIII («мы провозглашаем, что в видах спасения римскому папе подчинено каждое человеческое существо»), надо было реанимировать путем расширения сфер влияния. И восточные соседи были для этого идеальным потенциальным объектом.
В этих условиях и произошло открытие России, которое сопровождалось вспыхнувшими в Европе надеждами на обновление и расширение католического мира через новую страну — Московию. Германский мир не принимал участие в открытии Нового Света, и поэтому проникновение на восток стало для Священной Римской империи ее колониальной задачей и перспективой, а Московия — ее Новым Светом. Контакты с русскими освещались светом высокой миссионерской цели — обратить московитов в истинную, католическую веру. Это был феномен, получивший у историков название «Открытие России Европой» (подробнее о нем мы поговорим чуть позже).
Таков был исторический контекст, в котором активизировались контакты Василия III с императорским двором и римскими папами. О союзе против турок говорил в 1517 году во время своей первой поездки в Россию Сигизмунд Герберштейн, но эти предложения на фоне стараний имперского посла отнять у России Смоленск выглядели блекло и не были восприняты всерьез.
4 июня 1518 года папа Лев X направил Василию III буллу с приглашением участвовать в крестовом походе против турок и вступить в лоно католической церкви[167]. Содержание письма оказалось бы неожиданным для московского государя. Из него он узнал бы, что папе достоверно известно о необоримом желании русского монарха принять католичество и проникнуться «истинным учением». Этим его душа просветлилась бы и получила прощение от Бога. Папа обещал в этом случае свое покровительство и милости, которые Василий III не в состоянии и представить. Правда, булла до Москвы не дошла.
Зато 27 июля 1518 года в Москву прибыли имперский посол Франческо да Колло и папский легат Антоний де Конти. Они привезли известия о переменах в «христианском мире»: 13 марта папа Лев X провозгласил «эру мира» между всеми христианскими государями. Им теперь возбранялось воевать друг с другом, а все силы надлежало бросить против наступления мусульман. 20 апреля с призывом об этом к Василию III обратился император Максимилиан. А Россия, Польша и Литва ведут себя в высшей степени неприлично: воюют между собой из-за мелких интересов и амбиций, пренебрегая великими проблемами «христианского мира»! Им необходимо помириться и рационально использовать свои армии в интересах всех христиан.
Трагическое непонимание между европейскими посланцами и Василием III во всей красе проявилось уже в первом приеме дипломатов при дворе. Да Колло очень нервничал и быстрее хотел донести до Василия III главные задачи своей миссии. Он говорил образно, красиво, рассказывал о нападениях турок, о том, что мусульмане захватили уже четыре патриарших церкви, семь азиатских церквей, к которым обращался в своем Апокалипсисе святой апостол Иоанн, Гроб Господень и т. д. Василий III дождался, пока ему переведут начало речи, после чего вскочил и возмущенно заявил: неужели император Максимилиан, его брат, не передал ему привета? По русскому обычаю посол должен был начать выступление именно с приветственных слов. А да Колло так хотел перейти к сути, что забыл об этом. Услышав, наконец, имя Максимилиана, Василий успокоился, снял корону и сидел с непокрытой головой, пока не прозвучали необходимые слова. Посол опять хотел вернуться к главной теме, но московский государь прервал его и спросил, здоров ли император. А потом последовало заявление, что о делах дипломат пусть расскажет боярам, а все, что нужно самому Василию III, он уже узнал… В смысл посольства он не стал вникать, и никакой реакции на волнующие слова о необходимости спасения мира разочарованный венецианец так и не дождался[168].
Конечно, это была определенная дипломатическая игра. Русская посольская служба сознательно сбивала гостей демонстративной приверженностью к ритуалу, чтобы смутить их, запутать — вдруг растерявшийся европеец выболтает тайные, сокровенные сведения? Да и добиться своей цели для дипломата, со всех сторон скованного ритуальными ограничениями, становилось затруднительно. Для тех, кто выдерживал пытку ритуалом, полагалась вторая пытка — московское застолье. У посольской службы была такая работа, которая называлась «поить посла». Да Колло в ужасе описывает, как на обеде у великого князя его заставляли пить медовуху («против воли и без аппетита»). Человека, воспитанного на итальянских винах, можно понять.
Но когда итальянцы с облегчением вернулись с пира к себе на подворье, их ждал сюрприз: накрытый стол, ломящийся от еды и напитков, и радостные физиономии русских дворян, сообщивших, что праздник продолжается. И опять отказаться было нельзя — тосты то за Василия III, то за Максимилиана — попробуй тут не выпей. Может быть международный скандал. Общепринято мнение — послов специально поили, чтобы они спьяну выбалтывали секреты. Но в этот день да Колло и его спутникам повезло: их русские собутыльники больше интересовались дармовой выпивкой, чем имперскими секретами. Поэтому они напились раньше гостей, и обрадованные дипломаты, понимая, что еще чуть-чуть, и настал бы предел их алкогольной прочности, побыстрее убрались из-за стола…
Да Колло пришлось постичь многие тонкости русской дипломатии: бесконечные пиры, поездки на охоту, поездки в великого князя и медовуха, медовуха, медовуха… Отказываться и не участвовать было нельзя, поскольку такие мероприятия давали шанс подобраться на пиру поближе к Василию III и завести разговор об императоре Максимилиане и нуждах «христианского мира». Которые могли бы иметь успех, если после доброй охоты и чарки медовухи у великого князя будет хорошее настроение. Правда, посол добился немногого. Василий III с любопытством интересовался у да Колло, понял ли иноземец, в чем величие и мощь России. Тот, пользуясь случаем, выторговал право на сбор информации о стране (любой дипломат всегда немножечко шпион), надо же понять, в чем источник величия… И ему разрешили посетить несколько городов и достопамятных мест, позволили встречаться и беседовать с любыми людьми, принимать и расспрашивать гостей. Правда, расспросы впрок не пошли. Да Колло смущенно пишет, что, несомненно, у него создалось впечатление мощи, но в чем именно она состоит и откуда проистекает — этого он бы не мог сказать.
Миссия да Колло тем не менее была результативнее многих аналогичных посольств. Он преуспел больше, чем Герберштейн: Василий III согласился на годичное перемирие с Великим княжеством Литовским. Он подтвердил верность принципам, изложенным в договоре с Максимилианом 1513 года, и всячески заверил послов в доброжелательном отношении к империи.
Как водится, самые главные слова были сказаны да Колло на ухо в самый последний момент. 4 января 1519 года, уже в день отъезда из Москвы, послам на память о великом князе вручили позолоченные и серебряные вазы (в дополнение к полученным ранее подаркам: кафтанам, расшитым золотом, на соболиной подкладке, шкуркам соболя, горностая и барсука, лошадям, саням, рыбам, меду и деньгам). Когда венецианец уже садился в седло, Василий III шепнул ему на ухо, что он готов передать литовский вопрос на рассмотрение Максимилиану и поддержит его решения.
Что Василий III имел в виду — неизвестно. Ведь не возврат же Смоленска… Узнать это невозможно: пока окрыленный надеждами да Колло возвращался домой, 22 января 1519 года в Вельсе умер император Максимилиан. Смерть монарха в средневековье означала необходимость подтверждения или пересмотра всех ранее достигнутых договоренностей. Все надо было начинать сначала.
Выпавшее из рук да Колло знамя подхватил уже знакомый нам прусский дипломат Дитрих Шомберг. В марте 1519 года, в свой третий визит в Россию, он привез очередные щедрые предложения римского папы: если Русь примет католическую унию, то всем русским купцам будет предоставлена свобода торговли по всей Европе, русская митрополия станет отдельной патриархией (под эгидой папы, естественно), русский государь будет коронован из рук папы и станет монархом «христианского мира», а после этого, конечно, его армия просто будет обязана принять участие в священной борьбе против мусульман. Шомберга, как обычно, вежливо выслушали, сочувственно покивали и отправили домой с крайне туманными ответами.
В ноябре 1519 года Лев X отправил на Русь своего легата Захарию Феррери. Речь опять шла о принятии католичества и вступлении в антимусульманский союз в обмен на пожалование Василию III королевского титула. Но Феррери до Москвы не доехал — его задержал польский король Сигизмунд I, с неудовольствием взиравший на дипломатические маневры Рима вокруг московских «варваров-схизматиков». Зато в конце 1519 года с письмом от папы до Василия III добрался другой итальянец — генуэзец Паоло Чентурионе. Он прекрасно провел время в России, пользуясь тем радушным приемом, который описывал да Колло, и уехал очень довольный, с благожелательным, но ни к чему не обязывающим письмом Василия III римскому папе и выпрошенной лично для себя привилегией на торговлю на Балтике.
Тем временем положение на юге Европы становилось все более тревожным. В феврале 1521 года началось турецкое наступление на Белград. А за Белградом был Дунай — то есть в случае успеха турки выходили к этой артерии Европы. Вот тут-то во всей красе проявилось нехорошее качество европейских монархов: каждому из них хотелось, чтобы мир спасала чья-нибудь другая армия, а он бы тем временем горячо молился за победу ее оружия и потом с чистой совестью, как участник борьбы с мусульманами, пожинал бы плоды этой победы. Венгерский король Людовик II Ягеллон, которому деваться было некуда (турки шли на его владения), стал просить помощи у «христианского мира». Но император Карл V в 1521 году увлеченно воевал с Францией, ему было не до турок. Папа Лев X ответил коротко, что папская казна пуста и остается только уповать на милость Небес. А австрийский эрцгерцог Фердинанд прислал отряд наемников, когда боевые действия уже закончились. Остальные монархи не помогли вообще ничем.
28 августа 1521 года Белград был взят. До столицы Священной Римской империи — Вены — оставалось 150 километров. Как говорится, можно было начинать панику…
Европейским монархам здравого смысла хватило ненадолго. В 1521 году император Карл V заключил военный антитурецкий союз с римским папой и английским королем Генрихом VIII. К этому союзу предлагалось присоединиться Польше, Венгрии, Дании, Португалии и Савойе. Возможно, приглашение посылалось и Василию III. Но, судя по посольству Якова Полушкина 1522 года, великий князь отделался традиционными доброжелательными, но пустыми фразами. А антитурецкая коалиция не прожила и года. Уже в 1522 году римский папа Климент VII создал новый союз — Священную лигу. Главным врагом для нее объявлялись вовсе не турки, а император Карл V. Папу поддержали Венеция, Швейцария и Англия.
В обстановке этого разброда и шатания в 1524 году Климент VII предпринимает одну из последних попыток заманить Василия III в союзники. В Москву прибыл посол Паоло Чентурионе. Он благоразумно не поднимал вопроса о вступлении России в антиосманскую лигу (в свете последних дипломатических кульбитов в Европе это породило бы слишком много неприятных вопросов), но предлагал королевский титул в обмен на католическую унию. Василий III ответил обычно: вежливо, любезно, но неопределенно-отрицательно. При этом государь всячески демонстрировал заинтересованность в развитии отношений и в дальнейших переговорах: в Италию поехал русский посол Дмитрий Герасимов. Русские дипломаты, Иван Засекин и дьяк Семен Борисов, отправились и в Священную Римскую империю, где в самом Мадриде добились аудиенции у императора Карла V и заставили его произнести слова о возобновлении союза с Русью.
Хладнокровная позиция России особенно раздражала на фоне развивающейся европейской катастрофы. 26 августа 1526 году при традиционном отсутствии помощи со стороны монархов «христианского мира» в битве при Мохаче погиб венгерский король Людовик II Ягеллон, а его армия была уничтожена. В июле 1526 года в Москву приехало совместное папско-имперское посольство в составе уже известного нам Сигизмунда Герберштейна, графа Леонардо Ногароли и епископа Джованни Франческо Питуса. Они в последний раз обратились к Василию III с уже навязшим в зубах набором приглашений: замириться с Польшей, принять католичество, вступить в антитурецкую лигу, принять королевскую корону… Переговоры, как обычно, завершились ничем.
Ответное русское посольство к римскому папе испытало массу эмоций, наблюдая за злоключениями владыки «христианского мира». 5 мая 1527 года бурбонский герцог Шарль, воевавший на стороне императора Карла V, взял Рим, нанеся тяжелый удар папской Священной лиге. Климент VII бежал в Орвието, и здесь, в месте, далеком от римских папских покоев, принимал русских послов Еремея Трусова и дьяка Тимофея Шарапа Лодыгина. 6 января 1528 года дипломаты сумели скрасить бедственное положение папы, поцеловав у него на приеме туфлю и подарив черных соболей на шесть тысяч дукатов. Но была совершенно очевидна правота Василия III, не пожелавшего связываться с таким партнером.
В последние годы правления Василия III было еще несколько мелких русских посольств в Европу, но они уже не играли никакой роли. Наверное, здесь стоит подвести черту и ответить на недоуменные вопросы, которые уже наверняка накопились у читателя. Почему Европа так упрямо предлагала России одни и те же условия — считая с 1480-х годов, на протяжении почти пятидесяти лет? Почему прожженные западные дипломаты, искушенные в самых хитрых интригах, в отношении России выступали наивными младенцами и пытались уговорить ее на то, на что она никогда бы не согласилась? Почему Россия поддерживала эти инициативы, каждый раз крайне благожелательно отзываясь на них, но при этом не сделав ни полшага навстречу Европе? Ответ на эти — и другие — вопросы крайне важен, ибо здесь кроется разгадка мучительной тайны: почему Россия так и не стала частью Европы и в чем корни европейской русофобии?
В книге американского историка Ларри Вульфа, посвященной истории постижения Западом самобытных и своеобразных культур народов Восточной Европы в XVIII веке, содержится примечательная мысль: «Если бы России не было, Западу следовало бы ее выдумать»[169]. Иными словами, Европе в XVIII веке, в эпоху Просвещения, нужен был некий образ «антиевропы», на противопоставлении которому можно было лучше выделить и возвысить европейскую культуру, систему ценностей и т. д. И на эту роль — роль своего антипода — Западом и была избрана Россия. При этом, в общем-то, не столь важно, насколько критика европейцами ужасных реалий русской жизни и «кошмарной тирании» соответствовала действительности — Западу был нужен некий носитель тирании, рабства, варварства и прочих «неевропейских» черт, и их заранее приписывали России, не очень заботясь об адекватном описании этой страны и ее народа.
Принципиально соглашаясь с мыслью Л. Вульфа, я все же настаиваю, что этот процесс начался не в эпоху Просвещения, а гораздо раньше. И его начало приходится на так называемое «Открытие Европой России» в конце XV — первой половине XVI века, то есть как раз на время Ивана III и его сына Василия III. Термин «открытие» (а современниками ставились в один ряд открытие России, Нового Света, морского пути вокруг Африки в Индию и т. д.) правомерен применительно к восприятию этого события в сознании «христианского мира» в описываемую эпоху. Никогда раньше «русская тема» не переживала столь бурного переосмысления европейскими интеллектуалами. Они определяли место России на воображаемой карте мира — и в итоге нашли такое, что последствия этого мы не можем преодолеть до сих пор.
Открытие Западом Русского государства при Василии III — это прежде всего сочинение Европой самой себя, поиск христианским миром своей историко-культурной идентичности в эпоху Возрождения. Причем этот поиск осуществлялся по определенной схеме. Он связан с более ранней по времени возникновения моделью восприятия Европой Востока. По словам Э. Саида, «Восток помог найти дефиницию Европе, или тому, что мы называем Западом»[170]. Перед нами неоднократно изученный учеными прием: формирование представлений о другом как способ самопознания. Причем, что важно, характер этого самопознания заключался не только в том, что мир-контрагент наделялся чертами, которые европейская цивилизация не имела или не хотела бы иметь. Каждому участнику этих отношений заранее присваивалась определенная роль в системе «Европа — Восток», «Европа — Россия». И пересмотр этой роли в западном сознании по многим позициям с XV века не произошел до сих пор. Некоторые ее элементы по-прежнему определяют место России в мире в исторической памяти Старого (а теперь уже и Нового) Света.
Как европеец узнавал неевропейца? Западный мир, в общем-то никогда не испытывавший масштабной оккупации со стороны внешнего врага (все волны агрессии — и арабская, и монгольская, и турецкая — так или иначе гасли на окраинах континента), сам вырабатывал модель, по которой ему строить отношения с другими странами и народами. По замечанию философа В. Л. Цымбурского, Европа смогла «осуществить для себя стремление всех цивилизаций — вступать в контакты с чужеродным миром исключительно на собственных условиях»[171]. Поэтому и отношение к другим народам для Запада было обусловлено не столько объективным обликом «чужих», сколько собственно европейским самосознанием.
Для европейского средневекового менталитета при столкновении с чужим миром было характерно его осмысление «по аналогии», то есть через сравнение с каноническими образами и понятиями. Источниками последних являлись прежде всего Священное Писание, труды теологов, а также события древней и церковной истории — неисчерпаемый эмпирический фонд для дискурсивной практики.
Первый раз этот механизм дал сбой при столкновении европейцев с мусульманским миром. Чтобы понять ислам, Запад не мог найти подсказки ни в античных текстах, ни в Библии — мусульмане в них не упоминались. Отсюда и попытки привлечь для осмысления восточной темы уже знакомые понятия — «варвары», «иудеи». Возникает и обоснованное Бедой Достопочтенным определение мусульман как агарян, потомков библейского Исмаила. Из античности было заимствовано описанное Э. Саидом самоощущение европейцев как «особого человечества на особой земле», со всех сторон окруженной варварами (прежде всего это противопоставление относилось к азиатским соседям).
К восточному сопернику Запад применил свои представления о врагах вообще. Конечно, европейские теории, связанные с осмыслением магометанства, были зачастую фантастичны. Чего стоит только одна идея о сексуальных привилегиях мусульман (многоженстве, гаремах) как специальном инструменте разрушения христианства! Но они, в принципе, закладывали направление развития практики осмысления проблемы «неевропейских народов».
С XIV века на Западе в отношении Востока нарастает ксенофобия и определение его как принципиального врага «христианского мира», источника физической угрозы. Рост турецкой агрессии в XIV–XV веках (в 1354 году османы вышли на европейский берег Дарданелл, а с 1365 года их временная столица располагалась уже в европейском Адрианополе) подтверждал правильность подобной позиции. Турок, как новых пришельцев с Востока, Европа воспринимала по той же схеме Одновременно с ростом эсхатологических настроений (подкрепляемых падением в 1453 году Константинополя) возникают идеи… использования турок в интересах христианского мира. Речь идет о знаменитом письме 1460 года Энея Сильвия (римского папы Пия II) турецкому султану Мехмеду И, завоевателю Константинополя. Послание замечательно тем, что в нем султану предлагается… обращение в христианскую веру. Тогда он станет «императором греков и всего Востока» и величайшим человеком своего времени. Однако вторжение османов в земли, находящиеся под юрисдикцией Священной Римской империи, показало утопичность подобных призывов. И в XVI веке Турция однозначно трактуется как смертельный враг христианского мира, хотя при этом в политической практике с этим врагом не гнушались сотрудничать (например, франция).
Эпоха Великих географических открытий, появление Нового Света вызвали дополнение данной модели восприятия европейцами чужого мира. К ней добавилась колониальная идея, родившаяся из христианского миссионерства в сочетании с экономическими потребностями Запада, открывшего для себя новый источник развития в освоении заморских земель. Оказалась востребованной античная колониальная история, что проявилось в резком росте интереса к творческому наследию древнегреческих и римских историков и географов.
Данный колониальный подход проявлялся прежде всего в том, что Запад воспринимал любой нехристианский мир как младший, недоразвитый мир, как стадию, через которую Европа уже прошла. Поэтому в подходе к другим культурам главенствовала уверенность в необходимости запуска механизма культурной интеграции, вытекавшая еще из исторической практики усвоения варварами-германцами ценностей древнеримской цивилизации. То есть любая «младшая цивилизация» при столкновении со «старшей», европейской, должна у нее учиться.
А если она оказывается абсолютно невосприимчивой к культурному воздействию, не хочет усваивать его или усваивает на понятный только ей самой лад? Значит, перед Европой принципиально чуждый тип культуры, развивающийся по каким-то своим законам, «закрытая цивилизация», с которой и разговор должен быть соответствующий, как с принципиально чуждым и враждебным миром. Но отсюда с неизбежностью вставал вопрос: а что есть «чужой» мир? Естественным ответом на него было сосредоточить в этом мире все, что противоположно европейской культуре: чужой мир рисовался как «антикультура», сосредоточение греха, порока, грязи, мерзости и прочих «антиценностей» христианского мира.
Таким образом, благодаря контактам с чужими (как с исламским миром, так и с Новым Светом) у европейцев к эпохе Возрождения сформировалась определенная модель восприятия иных миров. Открытие чужих народов и стран первоначально предполагало попытку их осмысления «по аналогии», через библейские и исторические образы. Одновременно возникали идеи, как данных «чужих» можно сделать своими через их приближение к Европе, включение тем или иным способом в христианский мир. Параллельно шло изучение новых соседей. Как правило, этот процесс заканчивался осознанием того, что «чужие» все-таки, по терминологии П. Багге, «существенно другие»[172]. Они в принципе невосприимчивы для культурного влияния. И их нужно тем или иным способом колонизировать или обезопасить, сделать слугами или союзниками.
Все это мы видим в настойчивых попытках интегрировать государство Василия III в Европу через католическую унию, предложение королевской короны, включение в состав антимусульманской лиги, навязывание юридического посредничества Священной Римской империи в международных делах. Иными словами, в первой трети XVI века Россию изо всех сил затаскивали в Европу. Предлагали стать одним из европейских государств и разделить все их ценности: католицизм, верховенство папы и императора и т. д. Россия не захотела терять себя путем отказа от веры и от самостоятельности в политике. Значит, она «существенно другая». Дальше включался механизм ее осмысления как «антиевропы», и к середине XVI века Россия — уже идеологическое пугало Европы, ужасная страна…
Но неужели до конца XV — начала XVI века европейцы ничегошеньки не знали о России? В XV–XVI веках Россию для Европы открывали путешественники, купцы, дипломаты, то есть главные действующие лица эпохи Великих географических открытий. Но не меньшую роль, чем «практики», в этом процессе сыграли «теоретики» — европейские географы, историки и теологи, которые никогда не были в далекой Московии, но составили ее первые описания и карты. И здесь принципиально важно, какое место западные кабинетные ученые отводили новой стране на карте мира.
После трудов античных ученых европейцы знали главные русские географические ориентиры — Рифейские и Гиперборейские горы, из которых вытекали реки — Борисфен (Днепр), Танаис (Дон) и Ра (Волга). Считалось, что практически всю территорию от Дуная до подножья Рифейских гор покрывает таинственный Герцикский лес, начинающийся еще в Германии. Античные авторы были уверены, что данные пространства населяют многочисленные варварские народы, у которых нет ни единого предводителя, ни общего государства. Собирательным названием для них было «скифы» или «сарматы».
Развитие географической мысли в период средневековья было шагом назад по сравнению даже с данной концепцией. Вплоть до XV века доминировала так называемая «монастырская география», главным образцом творчества которой были Марра Mundi — карты, руководством к созданию которых послужила цитата из Книги Иезекииля: «Сия глаголет Адонаи Господь: сей Иерусалим, посреди языков положих его, и страны, яже окрест его» (5: 5). Их авторы видели мир в виде Т-образного креста, вписанного в круг. Стороны креста образовывали реки Танаис (Дон) и Нил, а вертикаль креста — Средиземное море. Сегментами же выступали части света: Азия (верхний сегмент, отделенный от Европы Танаисом и от Африки Нилом), Европа и Африка (разделенные Средиземным морем). Вокруг этих частей света простирался Мировой океан. В перекрестии же размещался Иерусалим — центр мира.
На ранних картах (например, Эбсторфской 1234 года) отдельные русские города (Киев, Полоцк, Смоленск, Новгород) были расположены «в правой руке Христовой», в сегменте, образуемом Танаисом и Средиземным морем, то есть в Европе. С XIV века на итальянских портоланах, происходящих из итальянских колоний в Крыму, Причерноморье фигурирует также в составе Европы (карты Каригнано и Пиззигано, списки 1320–1456 годов, так называемый атлас Медичи, 1351 год, и др.). Среди объектов на этих картах значатся реки Дон, Днепр, Волга, Нева, территории Кумания (Земля кочевников), Газария (в устье Дона), Сарматия, Земля амазонок, Рифейские горы, Северный Ледовитый океан и у побережья Балтики — Курляндия и Новгород.
Большой интерес для ментальной географии представляет собой так называемая Францисканская карта 1350–1360-х годов, составленная неким монахом из Кастилии. Он никогда не совершал своего путешествия, а изучил каталонские карты мира, а потом нарисовал собственную карту Европы, как он себе ее представлял. В районе Танаиса у него располагалась воображаемая империя Sara, за Невой — царство вечного холода, страна Siecia. В целом география получилась абсолютно фантастическая, единственным русским объектом, который можно соотнести с реальностью, был Новгород.
Особый статус последнего города на средневековых картах, видимо, был порожден его известностью как торгового центра. На карте бенедиктинского монаха из Зальцбурга Андреаса Васпергера (1448) огромное изображение Новгорода занимало все пространство от Азовского до Балтийского морей. При этом восточнее Новгорода располагались Рифейские горы, за которыми жили каннибалы, а также народы Гога и Магога. То есть восток Европы, согласно Васпергеру, состоял из Новгорода и земель, заселенных дикими народами-людоедами.
К XV веку можно отнести первые изображения собственно России на картах Европы. Причем она однозначно помещается в европейский знаковый контекст. На карте Андреа Бианко 1436 года нанесена imperio Rosie magna, находящаяся за Доном и Волгой. Ее соседом выступают imperatori Tartarorou. Карта Бианко интересна своими условными знаками — крупные государства обозначены символическими фигурами правителей в шатрах, на троне и с коронами. Так изображены императоры: русский, татарский и два романских (один помещен на Среднем Дунае, другой на Балканах), а также Trabexonsa (на месте Византии). Рисунки императоров идентичны — по одежде, короне и символам власти это стилизованный европейский правитель.
Важным этапом в развитии знаний о восточных рубежах Европы было составление в 1457–1459 годах карты Фра Мауро. Границей Европы и Азии у него выступает Волга, на которой расположены Rossia Bianko и Paluda Rossia. На Дону находилась Rossia Negra, на Оке — Moscovia, между Доном и Днепром — Lituania. Среднее Поднепровье с Chio (Киевом?) на карте обозначено как провинция Raxan, севернее которой нанесена провинция Maxar. Между Днепром и Днестром лежит Gothia. Видимо, Фра Мауро принадлежит честь одного из первых разделений на карте Московии и России, правда, в данном случае в фантастическом контексте: Московию он отделял от мифических России Белой и России Черной[173].
В связи с реанимацией птолемеевской традиции в конце XV века перед географами эпохи Возрождения встала проблема Сарматий. На восьмой карте Европы у Птолемея перед Доном и Рифейскими горами нанесена Европейская Сарматия, а за Доном — Азиатская. Последняя дана в подробностях на второй карте Азии. Таким образом, ученый авторитет четко обозначил пределы европейского мира и даже субъект, который лежит «наполовину в Европе, наполовину в Азии» — Сарматию. К ней в XV веке относили земли Польши, Литвы, Московии. Это, наверное, первое формулирование парадигмы о «срединном положении» России между двумя антагонистическими мирами.
Освоение птолемеевской традиции в эпоху Возрождения не было буквальным, а скорее происходило на уровне соблюдения форм и номенклатуры понятий. Практически сразу же началась, по выражению Л. Багрова, «диффузия птолемеевской географии»: на карты античного ученого наносились современные границы, очертания, страны и народы, которые на первых порах соседствовали с андрофагами и амазонками. Постепенно подборка античных карт вытеснялась работами географов XV–XVI веков, однако, что важно, при этом нумерация карт повторяла структуру Птолемея. И заданные им параметры европейских и азиатских пределов перешли в средневековье. Например, на Генуэзской карте 1457 года между Днепром и Доном находится Sarmatia prima, на Волге — Sarmatia Secunda. Даже на карте мира 1507 года Мартина Вальдземюллера, одной из первых, где был одновременно изображен и Старый, и Новый Свет, еще нет ни Московии, ни России, зато нанесены Европейская и Азиатская Сарматии. В последней находились Татария и Страна амазонок.
Постепенно происходила разработка новой номенклатуры стран и народов Востока Европы. В 1490 году в переиздании Птолемея Генрихом Мартеллом Германусом на карте Европейской Сарматии у подножия Рифейских гор мы видим Ducatus Moschovie. На карте 1491 года Конрада Певтингера нанесена Sarmatia terra in Europa, с которой соседствуют Ливония, Новгород и Великое княжество Литовское (Magnus Ducatus), а также Псковское королевство (Pleslov regnum). Северо-восточнее Новгорода и Пскова расположена Белая Русь (Russiae Albae pars). На юго-западе, в Среднем Поднепровье и на Днестре, ей противополагается Красная Русь (Rubea Russia). На карте Иеронима Мюнстера 1493 года также разделены Руссия (находящаяся по соседству с польской Подолией) и Московия[174].
В конце XV — начале XVI века с подачи польских ученых и политиков в ментальной географии восточных пределов Европы намечается новая тенденция: Россию пытаются вытеснить за пределы Европы, в Азию. Как показал Э. Клюг, один из первых подобных случаев — комментарии краковского магистра Яна из Глогова к переизданию Птолемея, в котором Московия была однозначно записана в Азиатскую Сарматию[175].
Необычайный интерес представляет собой аллегорическое изображение Европы в тексте под названием «Introductorium cosmographiae» (около 1507 года), происхождение которого также связывают с Яном из Глогова или его кружком. Европа нарисована в виде драконоподобного существа, у которого крылья — Ирландия и Англия, ноги — Балканы, Италия и Испания, а туловище — Франция, германский мир, Польша и Литва. Дракону-Европе противостоит Медведь-Азия, в которой центральное место занимает Московия. «Медвежья символика», как мы видим, характерна для России с начала XVI века до наших дней.
В подготовке карты 1507 года Маркуса Бененентана, вышедшей вместе с очередным выпуском Птолемея, принимали участие польские картографы (в том числе Бернард Ваповский и представители копернианской школы). Они также постарались вытеснить Московию в Азию. Ducatus Moscovia было помещено за Рифейские горы и Герцинский лес, которые и отделили его от Russia Alba. Город Москву поляки нанесли на северном склоне Рифейских гор, возле Ледовитого океана. Даже Татария оказывалась ближе к Европе, чем Московия.
Поскольку поляков как непосредственных соседей Московии трудно заподозрить в незнании истинного положения вещей, перед нами явное стремление изгнать Россию из Европы. Представляется правильным мнение Э. Клюга, что именно поляки в XVI веке распространяли на Западе миф об азиатской и варварской Московии, антагонисте христианского мира, впоследствии подхваченный в других странах.
По замечанию С. Мунда, в XV веке земли восточнее Одера и Вислы представлялись Западу сказочным регионом, «пространством мечты», где пролегал путь трубадуров, странствующих рыцарей и купцов[176]. Но и для земель к востоку от Одера и Вислы нашелся свой Колумб, правда, в облике кабинетного ученого. Краковский профессор Матвей Меховский видел свою миссию в том, чтобы совершить, пусть на бумаге, Великое географическое открытие для Европы: Московии и ее соседей. Он писал: «Южные края и приморские народы вплоть до Индии открыты королем Португалии. Пусть же и северные края с народами, живущими у северного океана к востоку, открытые войсками короля Польского, станут известны миру»[177]. Заявленные в 1517 году открытия польского исследователя были удивительными: например, он говорил, что Рифейских гор не существует. Это вызвало буквально взрыв эмоций у просвещенных европейцев. Известный деятель Реформации Ульрих фон Гуттен писал нюрнбергскому гуманисту Пиркгеймеру о потрясении, которое испытал, когда услышал, что Рифейских гор нет: «О, что за время! Как движутся умы, как цветет наука!»
Открытие Московии для европейцев выразилось в появлении в конце XV — начале XVI века целой серии сочинений, посвященных описанию России и предлагающих формы сотрудничества христианского мира с этой страной. На обратном пути из Персии в 1474–1477 годах венецианский посол Амброджо Контарини посетил Московию и опубликовал отчет об этой поездке в 1487 году в Венеции под заголовком «Questo е el viazo misier Ambrosio Contarin ambasador de la illustrissima signoria de Venesia al signor Uxuncassam re de Persia» (переиздан в 1524 году). Между 1488 и 1492 годами Иосафат Барбаро написал «Путешествие в Тану» (издано в 1543 году). В 1486 году в миланской придворной канцелярии был записан рассказ московского посла, опубликованный только в 1957 году. В 1503 году появилось «Подробное разъяснение о расположении, нравах и различиях скифского народа». В апреле 1514 года на Латеранском соборе с докладом «О народах рутенов и их заблуждениях» выступил гнезнинский архиепископ Ян Лаский. В 1517 году в Кракове вышел уже упоминавшийся трактат Матвея Меховского «О двух Сарматиях», издававшийся до 1600 года 23 раза. Посетивший Россию в 1518–1519 годах имперский посол Франческо да Колло оставил записки, увидевшие свет только в 1603 году. В 1523–1525 годах трактат о Московии на основе рассказов дипломатов и купцов создал Альберт Компьенский (в XVI веке издавался в 1543, 1559, 1564, 1574, 1583 годах), в 1525 году — Павел Йовий, чье произведение в XVI веке публиковалось в среднем раз в два года (за 1525–1600 годы известно 30 изданий)! В 1525–1526 годах вышло первое издание трактата Иоганна Фабри «Религия московитов, обитающих у Ледовитого моря» (переиздано в 1541 году и частично вошло в сочинение Яна Лазицкого «О религии, жертвоприношениях, свадебном и похоронном обряде русских, московитов и татар», 1582 год)[178].
Альберт Компьенский с восторгом писал папе Клименту VII: «Если тот евангельский пастырь, подлинно великий Понтифик, наместником коего ты, Климент, являешься среди нас, с такой старательностью и заботливостью искал одну заблудившуюся овцу из ста… то кому непонятно, сколько усердия действительно должен приложить верховный пастырь Церкви, когда не одна из ста, но многие сотни заблудших душ желают возвратиться в стадо Христово? Вот почему не могу надивиться, о чем же думали предшественники Твоего Святейшества, которые доселе не обращали внимания на этот весьма многочисленный народ московитов».
Альберт представлял посрамление протестантов, воображая, как «народ дальней Скифии, почти что из другого мира, придет к послушанию Римской церкви, между тем как лютеране, неистовствуя и безумствуя, в злобе и умопомрачении восстали против достоинства и власти сей церкви». В случае обращения русских «мы найдем… выгоду более несомненную и славу более истинную и более христианскую, чем в том случае, когда бы мы оружием победили всех турок, всю Азию и, наконец, всю Африку… Благодаря же этому союзу с московитами многие сотни тысяч душ возвратились бы в стадо Христово без [употребления] оружия и [пролития] крови»[179].
Европейские авторы первой половины XVI века чуть ли не с благоговением описывали стремление московитов к святости и чистоте веры. Иоганн Фабри построил свой трактат на противопоставлении стереотипного взгляда и «истинного положения вещей»: начинает он со слов, что «едва ли какой другой народ доселе имел более худую славу в отношении религии». А затем приводит подлинную похвалу отношению московитов к вере: в отличие от европейцев они не допускают никаких ересей, благородно покровительствуют несчастному и бессильному константинопольскому патриарху, если кто-то не ходит на исповедь, «того предают анафеме, и все гнушаются общения с ним до такой степени, что не дозволяют входить в храм»[180].
Фабри так описывал свои впечатления от знакомства с благочестием православной Московии: «Услыхав об этом, мы были так потрясены, что, охваченные восторгом, казались лишенными ума, поскольку сравнение наших христиан с ними в делах, касающихся христианской религии, производило весьма невыгодное впечатление». Альберт Компьенский говорил о русских: «Во многом они, как кажется, лучше нас следуют Евангелию Христа». Он писал о Василии III:
«Хотя мы считали его схизматиком и почти язычником и много раз выступали против него с оружием, тем не менее в деле спасения нашего и Христианской церкви он выказал себя в большей мере христианином, чем наши государи, которые похваляются титулами христианских, католических и защитников веры… Этот схизматик так радеет о нашем спасении, что отправил того, который должен пробудить нас (посла с предложением антитурецкого союза. — А. Ф.), словно погруженных в летаргический сон, и убедить иной раз вспоминать о собственном спасении, и, наконец, позаботиться о наших делах… Более того, сей государь, которого мы вправе были опасаться как смертельного врага, предлагает в нашу защиту себя и весь народ свой. А наши христианские государи совершенно не думают о том, как оказать помощь христианскому миру, который они сами своими раздорами погубили… поэтому, если оценивать прежде всего по делам, а не по обманчивым титулам, то окажется, что он [московит] является воистину христианским государем, а наши с их пышными титулами будут признаны хуже язычников и схизматиков»[181].
По верному замечанию О. Ф. Кудрявцева, «Русь, не знающая тяжелых религиозных потрясений, свято чтущая церковную традицию, та самая Русь, в православном населении которой доселе видели схизматиков и вероотступников, теперь представлялась чуть ли не последним оплотом истинного христианства»[182]. Обращение русских правителей под пером европейских авторов напоминало сюжеты из святоотеческой литературы и житий святых, повествующие о внезапном прозрении недавних нечестивцев.
Описание Московии у авторов первой половины XVI века отражает целый ряд западных стереотипов, принятых при изображении чужого мира. Во-первых, это мир закрытый, замкнутый, в отличие от европейской открытости, — общим местом во многих сочинениях является рассказ о «затворенности» Московии, в которую невозможно попасть без дозволения русских. Во-вторых, это мир сильной государственной власти, московиты безоговорочно повинуются своему правителю, даже в таких «трудных» вопросах, как отказ от пьянства. Франческо да Колло утверждал, что русскому государю все настолько преданы, «что, если он прикажет кому пойти и повеситься, бедняга не усомнится немедленно подвергнуть себя таковому наказанию». Преданность русских государю достигает немыслимых масштабов: «Нет другого народа, более послушного своему императору, ничего не почитающего более достойным и более славным для мужа, нежели умереть за своего государя. Ибо они справедливо полагают, что так они удостоятся бессмертия» (И. Фабри). Во времена Василия III при сравнении с европейской анархией такое послушание властям вызывало умиление и восхищение. При Иване Грозном то же самое назовут «бесчеловечной тиранией».
В-третьих, русские рисуются как люди, сохранившие первобытную чистоту и простоту нравов: «У них считается великим и ужасным злодеянием обманывать и обделять друг друга, прелюбодейство, разврат и распутство редко встречаются в их среде. Противоестественные пороки им совершенно неизвестны, о клятвопреступлениях и богохульствах у них не слыхать» (Альберт Компьенский). Необычайно развито почитание родителей. Русские целомудренны и свято чтут обеты, «гнушаются прелюбодейства, пожалуй, в большей степени, нежели мы» (И. Фабри). Фабри помещает целый панегирик нравам «рутенов» в сравнении с загнивающим германским миром: «Ибо где у [рутенов] обнаруживается корень жизни, там наши немцы скорее находят смерть; если те — Евангелие Божие, то эти воистину злобу людскую укоренили; те преданы постам, эти же — чревоугодию; те ведут жизнь строгую, эти же — изнеженную; они используют брак для [сохранения] непорочности, наши же немцы совсем негоже — для [удовлетворения] похоти; и не вызывает никакого сомнения то, что если у них [совершение] таинств уничтожает бремя грехов, то, к прискорбию, у наших пренебрежение таинствами увеличивает это бремя. Что касается государства, то те привержены аристократии, наши же предпочитают, чтобы все превратилось в демократию и олигархию»[183].
О. Ф. Кудрявцев связывает, и по всей видимости справедливо, с подобной идеализацией нравов и противопоставлением чистоты туземцев порокам европейского общества влияние колониальных дискурсов, обусловленных открытием Нового Света. Он отмечает, что во многих трактатах о Московии первой половины XVI века их авторы описывали не реальные нравы московитов, а в первую очередь те устои, которые хотели бы (или не хотели бы) видеть у себя дома[184].
Это противопоставление особенностей жизни в Европе и России проявилось и в том, что облик Московии авторы эпохи Возрождения рисовали по принципу «антимира», Зазеркалья. Здесь строятся деревянные, а не каменные строения, как принято на Западе. Мало городов и замков, зато обширные леса. Фрукты почти не родятся, так как «истребляются весьма холодным дуновением Борея», зато больше всего дохода дают насекомые — пчелы. Невозделанная природа Московии иной раз дает такое изобилие, что с ним приходится бороться. Мороз и снег, которые в Европе считались препятствием к передвижению, в Московии, наоборот, спасительны, ибо быстро ехать можно только по руслам замерзших рек, являющихся лучшими и чуть ли не единственными (!) дорогами в этой стране. Да Колло писал: «Имеют сии страны зерна и фуража безмерно, несмотря на то, что земля покрыта снегом почти девять месяцев в году». На период холодов для русских, казалось, должна останавливаться жизнь: даже покойников замораживают в гробах, так как их невозможно похоронить до весны. Однако многие авторы с удивлением отмечают, что зима является для московитов временем интенсивной экономической жизни и социальной активности.
Подобное восприятие было подготовлено особенностями самого пути из Европы в Россию — десятки километров по безлюдной дикой местности, с редкими бедными селениями, без дорог, через неосвоенные леса и реки без мостов. Нередко даже самим послам приходилось принимать участие в прокладке пути, толкании саней, обороне от диких животных и грабителей и т. д. То есть европейцу, чтобы попасть в Россию, в XV–XVI веках надо было совершить подвиг путешественника, пережить приключение. Поездка в Московию считалась тяжким жизненным испытанием и даже Божьим наказанием, которого стоит избегать. Поэтому и возникало ощущение попадания в совсем другой мир.
Образ другого мира в сознании человека эпохи Возрождения и Великих географических открытий был неразрывно связан с представлениями о чудесах. И сочинения о Московии не стали исключением. По словам Йовия, «в Новгороде царит почти вечная зима и тьма весьма продолжительных ночей, ибо этот город видит Северный полюс… говорят, что в силу этого положения во время солнцестояния вследствие кратких ночей там стоит почти непрерывный солнечный жар и зной»[185]. Для создания социальных легенд привлекалась античная традиция: например, Себастиан Мюнстер писал о том, что в центре Москвы находится форум, «в середине форума есть квадратный камень; если кто-нибудь на него заберется и его оттуда не смогут силой сбросить, он обладает властью над городом»[186].
Возникали сказания о дикарях, живущих еще восточнее или севернее русских, — например, миф о пигмеях. Они живут в стране, окутанной глубоким мраком, «когда они достигают полного развития, то своими размерами едва превосходят нашего десятилетнего мальчика. Эти люди боязливы, свою речь выражают щебетанием; так что они, по-видимому, столь же близки к обезьяне, сколь своими ростом и чувствами далеки от человека надлежащих размеров» (П. Йовий).
В произведениях, посвященных открытию Московии, часто фигурируют чисто колониальные образы — странствующего рыцаря, купца, путешественника. Колониализм мышления авторов, оставивших описания России, проявился в перечислении туземных товаров, которые можно вывозить. Если для Индии это пряности, то для России это прежде всего пушнина и прочие дары природы — воск, сало, мед и т. д.
Интересно, что говоря о перспективах торговли в России, Павел Йовий вспоминает пример именно из истории колониального проникновения в Индию; он очень озабочен вопросом, насколько далеко от «скифских берегов» находится «г. Китай». Сравнение с Индией содержится и в труде Яна Лаского (1514), причем именно в колониальном аспекте: «Подобно тому, как Индии приносят славу благовония, так меха и пушнина, которыми изобилует эта область и доставляет по всему миру, прославляют Московию и приносят золото и богатство ей и самому властительному князю». Да и описания самих сделок в Московии очень напоминают контакты конквистадоров с индейцами в Новом Свете: авторы с восторгом говорят об обмене простодушными русскими на обычный железный топор стольких соболиных шкурок, сколько пролезет в отверстие, в которое насаживается топорище.
Колониализм в отношении России проявлялся и в синдроме «культурного наставника», который тоже возник очень рано. Павел Иовий особенно подчеркивал стремление и способность московитов учиться; он описывал русского, который, посетив двор цесаря Максимилиана, «вращаясь при его дворе, наполненном людьми всякого рода, и наблюдая утонченные нравы… очистил свой спокойный и восприимчивый ум от всего, что в нем было варварского». Европейцы были убеждены в готовности русских принять «правильную религию» и влиться в католический мир. Оснований для подобной уверенности было не больше, чем в свое время для веры в готовность монголов принять христианство, но, как и в XIII веке, мнение о стремлении московитов в лоно католицизма стало истиной, не подлежащей сомнению.
Вышеописанные духовные процессы в европейской мысли первой половины XVI века очень сходны с тем, что Р. Шваб и вслед за ним Э. Саид описывают как «Восточное возрождение Европы» — появление идеи «возрождения» (regeneration) Европы от Азии[187]. Работы Фабри, Йовия, Альберта Компьенского и других также могут быть охарактеризованы как выражение идеи «русского возрождения» Европы через Россию.
Западные мыслители и политики, стремясь вовлечь Московию в унию, считали, что судьба России, в случае пренебрежения Западом ее стремлением принять истинную веру, в какой-то степени повторит судьбу монголов. Подобно тому как монголы предпочли отказаться от христианства, приняли ислам и стали врагами Европы, считали они, существует опасность, что и «государь Московии окажется пренебрежительно отвергнутым всеми нашими государями, но не будет отвергнут нашими врагами, ибо нет никакого сомнения, что турки используют все возможности, дабы привлечь его на свою сторону или в союзники для войны с нами такого великого государя» (Альберт Компьенский).
Восхищение русскими сменилось резким охлаждением уже к середине XVI века. Причиной, видимо, стало упорное нежелание России принять унию и тем самым влиться в европейский католический мир. Это вызвало переход к следующей ступени западной модели отношения к «чужим» — наступило осознание того, что московиты — «существенно другие».
Данный тезис даже стал обрастать своими легендами, одну из которых привел Альберт Компьенский: будто бы русские государи неоднократно обращались к папе и императору с просьбой о союзе и унии, но все испортила алчность римского папы, который «потребовал от них огромнейшей ежегодной дани, по его словам, как знак и подтверждение их покорности, не знаю уж какие десятины и аннаты». Московиты и передумали обращаться, решив, что в Ватикане «домогаются не спасения душ или славы Христовой, но лишь имущества всех народов». Римскую церковь считал виновницей срыва унии и Фабри, который утверждал даже, что готовность к обращению демонстрировали не только московиты, но и их соседи — татары и магометане.
Москву мало интересовали «турецкие проблемы» европейских стран, равно как и судьбы католической церкви. Великий князь шел на переговоры, преследуя свою выгоду, надеясь на помощь Рима и императора в противостоянии с Ягеллонами. Возможно, если бы проекты русско-германских антиягеллонских коалиций конца XV — первой половины XVI века оказались бы реализованными, восточноевропейский мир приобрел бы иную геополитическую конфигурацию (сильные Священная Римская империя и Россия при ослабленных или вообще расчлененных Польше и Литве). И тогда по-другому бы пошла история противостояния этой новой геополитической реальности мусульманскому миру и роль Московии могла быть более весомой и соответствующей ожиданиям Запада.
Но папа и император предпочли не конфронтацию, а договоры с Ягеллонами, «не сдали» Москве Польшу и Литву. Последние же приложили максимум усилий для дискредитации Московии в глазах Запада. А поскольку Польша, как непосредственный сосед Руси, выступала для Европы главным поставщиком информации о московитах, то противостоять антирусским идеям было трудно. Тем более что поляки искусно муссировали наиболее болезненные слухи о русских: что они на самом деле не подлинные христиане. Гнезнинский архиепископ Ян Лаский по поручению короля Сигизмунда в 1514 году сделал об этом упомянутый доклад на Латеранском соборе. Разоблачая «заблуждения» религии рутенов, он наделял ее чертами варварских, чуть ли не языческих суеверий: «…в день Святого Богоявления вместо церковного источника используют, пока могут, быстротекущие реки для крещения младенцев вместо Иордана, и если какой ребенок при погружении умирает от холода или выскальзывает из рук и захлебывается, то о нем говорят, что будто он взят Ангелом на небо, и утверждается, что мир недостоин его присутствия… Священнику для очищения совести с женою сожительствующей и желающей обвенчаться достаточно того, что он обольет себя некоей заквашенной водой от макушки головы до подошвы ног… По совершении похорон их священники приказывают поцеловать могилу, а после самих похорон пируют, поедая некую кашу, благословленную самим священником… их священники впадают в неправедность, когда убивают воробья или какую-либо птицу, и они не прежде достигнут праведности, пока эта птица не сгниет совершенно у них под мышками. Таково у них наказание, которое не бывает столь суровым, если кто убьет христианина…»[188]
Именно поляки в XVI веке усердно распространяли легенды о природной вражде русских по отношению к католикам-христианам (у московитов «…заслуживает признательности и достигает отпущения грехов, если кто убьет католика римского исповедания», — писал Я. Лаский). Именно поляки в противовес итальянскому и немецкому восхищению чистотой нравов московитов писали, что русские — грязные, дикие, нецивилизованные варвары, склонные к насилию и поэтому опасные для высокоразвитых народов: «…когда знатные и богатые начинают пировать, то сидят с полудня до полуночи, непрерывно наполняя брюхо пищей и питьем; встают из-за стола, когда велит природа, чтобы облегчиться, и затем снова и снова жрут до рвоты, до потери рассудка и чувства, когда уже не могут отличить голову от зада». Именно поляки обличали перед Западом московско-татарский «обычай» продавать людей в рабство, пропагандировали идею, что московиты в культурном и политическом отношении гораздо ближе к туркам, азиатам, чем к цивилизованной Европе. И хотя в XVI веке еще неоднократно переиздавались сочинения и Йовия, и Фабри, и Альберта Компьенского, в восприятии московитов верх явно начала одерживать «скептическая школа», заложенная Бернардом Ваповским, Яном Ласким, Матвеем Меховским и др.
В 1549 году в Вене вышло первое издание «Записок о Московии» Сигизмунда Герберштейна. По выражению А. Л. Хорошкевич, это сочинение задало «в идеальном виде» «тип и форму повествования о России»[189]. Во второй половине XVI века оно выходило в среднем раз в два года, известно 22 издания. «Записки» Герберштейна во многом оказались переломными в европейских оценках восточноевропейских земель. Под пером автора, как дипломата в общем-то провалившегося (обе миссии ко двору Василия III были неудачными), вместо «подлинных христианских государей» русские правители предстали скопищем всех человеческих пороков, воистину «антиправителями»: они хитры, лицемерны, вероломны, воинственны, все время ищут повода к нападению на соседей, жестоки к побежденным. Раньше их власть над подданными вызывала умиление и одобрение, теперь же она названа «жестоким рабством»: «Всех одинаково гнетет он (Василий III. — А. Ф.) жестоким рабством… Свою власть он применяет к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно по своей воле жизнью и имуществом каждого… Трудно понять, то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким»[190].
Повествование Герберштейна наполнено примерами преступлений московских государей, совершенных ими для захвата, укрепления власти или даже без повода, как проявление тирании. Московиты склонны к убийствам, насилиям, грабежам. «Все они называют себя холопами, то есть рабами государя… Этот народ находит больше удовольствия в рабстве, чем в свободе».
Герберштейн одним из первых объединил «русскую» и «турецкую» опасности, зарифмовал эти народы как природных врагов Европы. По утверждению имперского посла, за раскол церкви русские ненавидят католиков «более, чем даже магометан». Причем в своем ксенофобном поведении по отношению к Западу русские ближе к мусульманам: «Кто ел с латинянами, зная об этом, должен быть очищен очистительными молитвами». Даже святые у православия и ислама могут быть общими (легенда о молитве святому Николаю одновременно русского и татарского воинов). Герберштейн уверенно поместил Москву в Азию, отказав ей в европейской локализации, которую он счел недоразумением: «…если провести прямую линию от устья Танаиса к его истокам, то окажется, что Москва расположена в Азии, а не в Европе».
Очень много внимания Герберштейн уделил описаниям повседневной морали московитов. Если до него писали о верности русских своему слову и нерушимости клятвы, то имперский посол утверждал обратное: «Как только они начинают клясться и божиться, знай, что тут сейчас же кроется коварство, ибо клянутся они с намерением провести и обмануть». Если более ранние авторы умилялись чистоте нравов, то теперь живописуется такое количество сексуальных запретов и наказаний за проступки в сфере интимной жизни, что ни о какой высокой нравственности русских речь идти не может. Описание сексуальной морали русских меняется и в других произведениях второй половины XVI века: о целомудрии больше не вспоминается, напротив, почти в каждом сочинении говорится, что «этот народ весьма расположен к Венериным [утехам] и весьма привержен к пьянству: последнее считается похвальным, первое — дозволительным…».
Признаком супружеской любви у московитов, вопреки обычаям всех других народов, является избиение мужем жены. Герберштейн писал: «Есть в Москве один немецкий кузнец, по имени Иордан, который женился на русской. Прожив некоторое время с мужем, она как-то раз ласково обратилась к нему со следующими словами: „Дражайший супруг, почему ты меня не любишь?“ Муж ответил: „Да я сильно люблю тебя“. — „Но у меня нет еще, — говорит жена, — знаков любви“. Муж стал расспрашивать, каких знаков ей надобно, на что жена отвечала: „Ты ни разу меня не ударил“. — „Побои, — ответил муж, — разумеется, не казались мне знаками любви, но в этом отношении я не отстану“. Таким образом, немного спустя, он весьма крепко побил ее и признавался мне, что после этого жена ухаживала за ним с гораздо большей любовью. В этом занятии он упражнялся затем очень часто и в нашу бытность в Московии сломал ей, наконец, шею и ноги».
Разоблачение русского пьянства становится общим местом многих сочинений. Кроме того, теперь иностранцы со смаком описывают дикость московских нравов в отношении гигиены (не моют рук перед едой, крайне неопрятны, не используют ножей и вилок, а, как дикари, едят руками) и приготовления пищи (как заметил Тирбервилль, русским все равно, как приготовлено мясо, было бы побольше водки).
Если раньше авторы писали о том, что московиты могли бы выступить образцом поведения для европейцев, то теперь, наоборот, иностранцы изображаются несравнимо выше русских. Причиной «затворения» России, по Барберини, является боязнь русских показать себя слабее иноземцев. В качестве примера он приводит легенду, как на судебном поединке некий литовец хитростью победил тяжеловооруженного русского воина, бросив ему в глаза горсть песка. «С той поры не дозволено уже иностранцам вступать в сражения с москвитянами»[191]. Герберштейн высказал уверенность в привилегированном положении в России иноземцев и их судьбоносной роли в важных событиях внутренней русской истории. В качестве примера можно привести его рассказ о немце-пушкаре, который чуть ли не в одиночку отражает нашествие крымских татар, в то время как почти все русские утратили присутствие духа и даже жалуются татарам, что это не они стреляют во врага, а самовольствующий «немец». Этот тезис был с готовностью подхвачен многими европейскими авторами.
Раз страна, несмотря на все попытки, так и не стала частью европейского мира, то теперь ее отнесли к «антимиру». На примере истории Московии показывалось, что не надо делать европейцам и что такое неевропейское поведение. Сущность своего, христианского мира европейские авторы раскрывали через описание неевропейских, отрицательных качеств у своих соседей и антагонистов — прежде всего турок, а со второй половины XVI века — и московитов. Этот культурный механизм оказался столь эффективным и востребованным Европой, что, воистину, можно повторить: если бы России не было, Западу ее следовало выдумать.
Конечно, не следует думать, что абсолютно всё в сочинениях европейцев было выдумкой и пропагандой. Россия во многих своих чертах отставала от Запада, и дотошные гости это с удовольствием отмечали. Но в целом, несомненно, подход иностранных авторов был весьма предвзятым и тенденциозным.
Из всего вышесказанного вытекает один неоптимистический вывод. Запущенный в XVI веке культурный механизм продолжает действовать. И какие бы усилия по формированию своего положительного имиджа ни предпринимала бы Россия, это бесполезно, потому что положительному образу России просто нет места в европейской картине мира. Позитив в отношении русских возможен только при появлении общего третьего врага, настолько ужасного, что он затмил бы западные стереотипы в восприятии России. Но неизвестно, что хуже — служить в менталитете европейцев «антиевропой» или вместе с Европой оказаться перед лицом такого врага…