Глава 13

Нью-Йорк, август 1945

— Вот уж никак не думала, что в Нью-Йорке летом так жарко! — я попыталась обмахивать лицо рукой, но вскоре бросила эту затею как совершенно бесполезную.

В квартире в такую духоту сидеть больше не было сил, и мы с Генрихом решили устроить небольшой пикник в парке, где циркулировал хоть какой-то воздух. Я везла перед собой коляску, в то время как мой муж нёс корзину с одеялом и едой в одной руке, а другой вёл наших собак. Благодаря обещанной поддержке ОСС и вполне приличному жалованию, что они платили Генриху, работавшему теперь в их головном офисе, мы снова могли себе позволить вести вполне комфортную жизнь.

Малышу Эрни, одетому в самые тонкие ползунки, какие мне только удалось раздобыть, всё равно было жарко даже на улице, и вскоре он начал издавать звуки, явно означающие, что он хотел выбраться из коляски. Зная по опыту, что если я сейчас же не удовлетворю его требования, то он начнёт кричать уже во всю своим завидной силы голосом, я быстро свернула на одну из лужаек с нашей тропки.

— Давай не будем искать дальше. Это место вполне подойдёт. — Я указала Генриху на местечко в тени огромного валуна, прямо под ветвями раскидистого дерева.

Пока он занимался расстилкой одеяла, я взяла Эрни на руки и попыталась отвлечь его новой ярко-красной погремушкой, подаренной ему его прабабушкой Хильдой на его трёхмесячный день рождения. Бабушка Хильда, как и мои родители, были просто очарованы большущими карими глазёнками моего сына с самого первого дня, как увидели его, и теперь постоянно спорили, чья была очередь его держать или же что подарить ему на его очередной день рождения, который они взялись праздновать каждый месяц. Но когда он начал их узнавать, а уж тем более улыбаться им, они утроили свои усилия в том, чтобы баловать Эрни как только могли, как, впрочем, и мой муж, который его просто обожал.

Я никогда не забуду тот день, когда Генрих пошёл принести Эрни из кроватки, пока я была занята с ужином, и меньше чем через минуту вбежал в кухню с малышом на руках; я никогда ещё не видела его таким радостно взволнованным.

— Он улыбнулся мне! Аннализа, смотри! Он улыбается!

Эрни, которому папина реакция похоже показалась весьма забавной, начал улыбаться ещё шире, а вскоре и довольно попискивать в ответ на наши склонённые над ним, счастливые лица. В тот вечер нам пришлось есть слегка подгоревшую курицу, но мы от радости ничего не замечали. С тех пор Генрих не переставал корчить рожицы перед малышом, только чтобы снова заставить его смеяться, и проводил почти всё свободное время у его кроватки, когда Эрни не спал. Я так никогда и не сказала Генриху, что Эрни начал улыбаться мне первой, потому как считала, что я хоть чем-то обязана была отплатить мужу за то, что он с такой лёгкостью принял чужого ребёнка, и что все эти самые важные первые детские моменты по праву принадлежали ему.

Когда мы наконец разместились на одеяле, я усадила Эрни себе на колени, чтобы покормить его из бутылочки, которую он с недавних пор начал хватать своими маленькими ручонками, будто стараясь самостоятельно её держать. Занятая с сыном, я и не заметила, как Генрих вынул камеру и сделал фото. Улыбаясь, я подняла на него глаза.

— Что ты делаешь?

— Ты сегодня такая красивая… И ты всегда сияешь, когда держишь Эрни на руках. Я просто хотел запечатлеть этот момент.

На следующей неделе, когда я забирала напечатанные фотографии из студии, я оставила им плёнку и попросила сделать ещё одну копию той фотографии, где я держала Эрни. Несколькими днями спустя я дала её зашедшему проведать нас агенту Фостеру и спросила, нельзя ли будет через кого-нибудь передать фото Эрнсту. Он подумал какое-то время прежде чем взять её у меня, а затем вдруг пообещал, что лично передаст фото Эрнсту в руки, когда увидит его в Лондоне в следующем месяце.

— А можно я напишу ему пару строк, если вы к нему всё равно едете? — задержав дыхание, спросила я, сама не веря такому шансу.

— Простите, но боюсь, что это невозможно. Вся его корреспонденция тщательно проверяется, и если кто-то увидит письмо от вас, это поднимет множество ненужных вопросов: они захотят знать, кто вы такая, откуда вы его знаете, а может, и потребуют вашей экстрадиции для допроса.

— Ну и пусть! Даже лучше! Я поеду в Лондон если нужно; я же в конце концов его бывший секретарь, я могу свидетельствовать в его защиту, я могу объяснить, что он непричастен ко всем этим ужасным вещам, в которых его обвиняют…

— Нет, — перебил меня агент Фостер с самым серьёзным выражением лица. — Абсолютно исключено. Не забывайте, ведь ваше имя — Эмма Розенберг, и вы бывшая преследуемая еврейка. Вы никогда не работали в РСХА и уж тем более никак не могли знать доктора Кальтенбруннера. Его знала Аннализа Фридманн, но она погибла при воздушном налёте в конце войны вместе со своим мужем. Фото я ещё могу ему передать, придумаю какую-нибудь историю для его тюремщиков, скажу, что это жена его брата с племянником; письмо же, уж простите, никак не могу.

Я глубоко вздохнула и кивнула.

— Что ж… я всё понимаю. Может вы тогда хотя бы на словах сможете ему кое-что передать? Скажите ему, что… что я всегда его любила и буду любить, что не проходит и минуты, чтобы я не думала о нём, и что… что мне очень жаль, что всё так вышло. Скажите, что я прошу у него прощения, если, конечно, он когда-нибудь сможет меня простить.

— Я всё передам.

— Спасибо вам.

Агент Фостер ушёл, и я вернулась к кроватке сына, где я проводила большую часть своего времени, то глядя на его хорошенькое личико во сне, то разглядывая фото его отца, которое я просто-напросто стянула из его личного дела в отделе организации и персонала и спрятала между страниц одной из книг моего отца прямо перед их с мамой отъездом из Швейцарии. Я уже тогда нутром чуяла, что вскоре эта фотография вполне может оказаться единственным, что у меня останется от Эрнста, а потому и взяла её, долго не думая. Как ни странно, но Генрих с куда большим пониманием отнёсся к тому, чтобы найти для фотографии рамку и поставить её рядом с кроваткой Эрни, в то время как остальные члены моей семьи и слышать не хотели ничего, даже отдалённо связанного с именем Эрнста, и были крайне против, чтобы мой сын вообще знал, кем был его настоящий отец, когда вырастет.

— Да он же военный преступник, ради всего-то святого! — не переставала ругаться бабушка Хильда. — Зачем тебе вообще нужно, чтобы твой сын имел хоть что-то общее с этим душегубцем?!

— Не говори так о нём, пожалуйста. Ты его не знала. — Отвечала я одними и теми же словами на одни и те же упрёки, из раза в раз.

— Мы читаем газеты, — поджал губы мой отец.

— В этих ваших газетах слишком много чепухи пишут в последнее время.

— Генрих такой замечательный отец. Ну зачем тебе, чтобы твой сын узнавал о каком-то другом, которого он никогда не видел и скорее всего никогда не увидит?

— Потому что это его отец, и он имеет право о нём знать.

В конце концов они бросили свои попытки меня переубедить, поняв видимо, что этой войны им было не выиграть, и ограничивались тем, что только бросали косые взгляды на фото Эрнста каждый раз, как подходили к кроватке моего сына. Не то, чтобы меня это хоть в малейшей степени беспокоило.

Ноябрь 1945

Несмотря на позднюю ночь, я сидела у радио и внимательно слушала речь, что произносил судья Роберт Джексон, речь, ознаменовавшую официальное начало Нюрнбергского процесса. Спустя шесть месяцев, в течение которых они были заняты сбором информации о военных преступлениях главных обвиняемых, представители Великобритании, Соединённых Штатов, Франции и Советского Союза готовы были начать сам процесс.

Они не зря избрали местом его проведения Нюрнберг: ведь именно в этом городе каждый год проводились главные политические ралли, откуда фюрер обращался к нации, и где были приняты Нюрнбергские расовые законы, отличающие арийцев от неарийцев — одна из первых причин, позже приведших к массовому истреблению невинных людей, согнанных в битком забитые бараки и сгинувшие в этих фабриках смерти, позже ставших известными ужаснувшемуся миру как нацистские концентрационные лагеря.

Уродливая правда и невероятные по своей бесчеловечности секреты, так тщательно ранее скрываемые от общественности моим бывшим правительством, наконец-то увидели свет, и обвинение не могло дождаться, чтобы привести главных виновных к ответственности. Но причиной, почему я всё больше хмурилась и нервно кусала губы, слушая, как судья Джексон всё более углублялся в описание бесчисленных преступлений, совершённых нацистским режимом, было то, что среди этих двадцати трёх главных обвиняемых был Эрнст. Мой Эрни. Отец моего ребёнка и человек, без которого я не могла представить свою жизнь.

Мне так хотелось выпить хоть чего-нибудь покрепче, только чтобы меня перестало трясти от страха за его жизнь, но я всё ещё кормила сына, а потому даже такое временное спасение было вне вопроса. Да и стыдно мне было бы пытаться успокоить нервы алкоголем, в то время как Эрнсту по другую сторону океана приходилось проходить через это всё абсолютно трезвым. «Они и курить-то ему там не разрешают, — думала я, — а он жить не мог без своих сигарет. Как он там держится, совсем один, в крохотной, удушливой камере, когда он так любит свои бескрайние альпийские луга и горы? Как же он там?»

— Не очень хорошо, — агент Фостер вздохнул в ответ на тот же самый вопрос, что я ему задала по его возвращении из Лондона. — Это же тюрьма, вы должны понимать, и к тому же, буду с вами до конца откровенен, британцы его, мягко скажем, не любят. После того, как стольких их товарищей расстреляли согласно приказу «Пуля», что простые охранники, что его дознаватели делают всё возможное, чтобы превратить его заключение в ад.

— Тот приказ был инициативой Гиммлера! Эрнст всегда был против такого обращения с военнопленными и всегда высказывался против приведения его в исполнение!

— Гиммлер мёртв, миссис Розенберг, а значит, никто этого теперь подтвердить не сможет. Мистер Кальтенбруннер был шефом РСХА, и все те приказы носят его подпись.

— Они все проштампованы. Он их не подписывал.

— Для обвинения это одно и то же.

Я отвернулась на минуту, пытаясь привести нервы в порядок, чтобы только не расплакаться перед ним.

— Я передал ему вашу фотографию, как и обещал, — он решил сменить тему, заметив моё состояние.

— Правда? Спасибо вам огромное. — Я благодарно ему улыбнулась. — Он что-нибудь сказал?

Агент Фостер отвёл глаза и как-то неловко пожал одним плечом.

— Нет. Расплакался только.

Как и я, сразу после этих его слов, и сейчас тоже, слушая речь судьи Джексона и в ужасе осознавая, какую ошибку я совершила, отказавшись тогда бежать вместе с Эрнстом, когда он мне это предлагал. Тогда я искренне считала, что поступаю правильно; сейчас же, сидя у радио на холодном кафельном полу кухни, с зажатой в руке звездой Давида, которую я начала носить с недавнего времени, я молилась всего об одном; всего об одном шансе всё исправить.

Декабрь 1945

Генрих надел шляпу поверх ермолки, как только мы вышли из синагоги. Ухмыляясь, он терпеливо ждал, пока я вытру малышу Эрни рот, потому как у нашего сына пару недель назад начали резаться зубки, и теперь он пускал слюни абсолютно на всё вокруг, и в том числе на моё пальто. Эрни вся эта процедура с вытиранием рта явно не нравилась, и он решительно оттолкнул мою руку, только чтобы сунуть обратно себе в рот игрушку, подаренную ему Урсулой. Теперь, когда он научился самостоятельно сидеть, ползать вокруг и даже держать свою чашку (пусть пока и двумя руками), мой сын вдруг возомнил себя вполне самодостаточным членом общества и начинал активно протестовать, как только кто-нибудь пытался посягнуть на его новообретённую независимость.

— Ну и характер у него, а? — Генрих не удержался и рассмеялся, когда Эрни в очередной раз отпихнул от лица мой носовой платок, и чмокнул сына в розовую щёчку. — Дай же маме вытереть тебе рот, поросёнок!

— Зато мы теперь точно знаем, что дарить ему на Хануку. — Я чмокнула Эрни в другую щёку. — Резиновые кольца для зубов!

Генрих рассмеялся в ответ, но затем вдруг задумался о чём-то своём, пока мы шагали обратно домой по свежевыпавшему пушистому снегу, укрывшему улицы сверкающим одеялом всего пару дней назад. Нью-Йоркцы, казалось, были в абсолютном восторге от такого весьма непримечательного для нас, немцев, события; снег под Рождество здесь, похоже, считался чуть ли не рождественским чудом. Нам явно было ещё много к чему привыкать.

— Ты чего такой тихий сегодня? — я слегка толкнула мужа плечом.

— Я? Вовсе нет.

— Врёшь. Я же вижу.

— Да я просто подумал тут… а впрочем, неважно. Забудь.

— Чего?

— Да ничего, говорю же. Не бери в голову.

— Не могу, теперь когда ты меня так заинтриговал.

— Ну ладно. — Он наконец сдался. — Я просто думал, что мы никогда больше не сможем отмечать Рождество. А я так хотел, чтобы у Эрни была ёлка. И подарки под ней. И Санта.

— Эрни никогда в жизни ёлки не видел, и понятия не имеет, что это вообще такое. Кажется мне, что это кому-то другому хочется ёлку и Санту с подарками. — Я подмигнула своему мужу, тщетно пытавшемуся скрыть от меня смущённую улыбку.

— Да нет же, я просто хотел этого для своего сына, вот и всё, — Генрих обнял меня одной рукой. — Но это ничего, что мы больше не сможем справлять Рождество. Правда.

— Что значит, ничего? Я вот, например, помню, как бабушка Хильда всегда приносила мне подарки на Хануку, не традиционные дрейдели, конечно же, но обычные куклы. А потом она вдруг перестала, когда мне исполнилось девять или десять. Я была так жутко расстроена; я думала, что чем-то провинилась, или что она меня больше не любит, представляешь? Только потом моя мама объяснила мне, что наши соседи начали задавать вопросы по поводу того, почему это бабушка носит мне подарки семь дней подряд, да ещё и семь дней, совпадавшие с иудейскими праздниками. Вот бедняжке и пришлось перестать. Не хочу, чтобы ты себя так же чувствовал, когда у тебя заберут любимый праздник. Мы всё равно можем отмечать Рождество, любимый. С ёлкой и Сантой, только без младенца Иисуса, договорились?

— Договорились! — мой муж просиял, как ребёнок. — Никакого младенца Иисуса, обещаю.

Он остановился, чтобы поцеловать меня в благодарность, и заодно чмокнул Эрни в нос, потому как наш избалованный всеобщим вниманием сын не позволял в своём присутствии никаких поцелуев, если только они не включали его.

— А на рождественскую мессу мне можно будет сходить? — осторожно спросил Генрих, бросая на меня ещё один упрашивающий взгляд.

— Конечно, можно. Только не ходи ни в одну из церквей поблизости; поезжай лучше в нижний Манхэттен — там тебя никто не узнает.

— А ты со мной не хочешь? — в этот раз он спросил едва ли не шёпотом, на что я не удержалась и рассмеялась.

— Ну раз я с тобой каждое воскресенье по церквям ходила, думаю, ещё одна месса меня не убьёт.

Генрих снова обнял меня, смеясь.

— Я так тебя люблю, Эмма.

Следуя указаниям ОСС, вне дома мы всегда звали друг друга по фальшивым именам.

— И я тебя, Германн.

* * *

Я едва ли находила время поспать в последующие несколько недель. С раннего утра я начинала готовить еду для гостей — Урсулы, Макса, их дочери Греты, моих родителей и бабушки Хильды; сначала на Хануку, затем на Рождество, затем на мой день рождения, затем на Новый Год, и едва могла дождаться вечера, чтобы часами просиживать у радио с чашкой кофе в руках ночи напролёт, чтобы только не упустить чего-то важного.

Агент Фостер чуть не до смерти меня напугал, сообщив мне несколько дней назад, что Эрнста забрали в военный госпиталь с кровоизлиянием в мозг. Похоже, что многочисленные часы допросов, постоянные угрозы и унижения, фотографии очередной партии расстрелянных или повешенных военных преступников, «щедро» подбрасываемых ему под дверь его тюремщиками, наконец-то его сломали.

— Не нужно так переживать, всё не так серьёзно, — агент Фостер пытался утешить меня после этих новостей. — Просто небольшое кровоизлияние, вот и всё. Он — здоровый молодой человек; он от этого не умрёт, уверяю вас.

К счастью, слова агента ОСС оказались не пустыми обещаниями, и вскоре Эрнст достаточно хорошо себя чувствовал, чтобы сделать своё первое заявление в зале суда.

— Я не считаю себя виновным в преступлениях, в которых меня обвиняет трибунал.

Я замерла перед радио, едва услышав его голос впервые за восемь месяцев, такой до боли родной, с тем мягким австрийским выговором, который так всех раздражал в РСХА, и который я со временем так полюбила. Я резко вдохнула и прижала руку к груди, тщетно пытаясь утихомирить вдруг внезапно заколотившееся сердце. Он всегда это со мной делал, мой Эрни: вырывал меня из моей устоявшейся жизни, из рук моей семьи, ото всех, только чтобы снова напомнить мне, кому я на самом деле всегда принадлежала. Кто ещё мог заставить меня задыхаться от бесконечной любви к нему и виноватых слёз при одном только звуке его голоса, и всерьёз обдумывать план бросить к чёрту всю эту новую легенду и жизнь и бежать обратно в Нюрнберг, чтобы свидетельствовать в его защиту. А там пусть хоть вешают потом вместе с ним, мне уже было всё равно.

— Эрни… — Беззвучно выдохнула я, прижимаясь губами к шершавому радио динамику. В моём явно потерявшем всю способность рационально мыслить сознании, я улыбнулась, подумав вдруг, что он наверняка меня услышал.

Март 1946

— Ты вообще-то хоть что-нибудь ешь? — Урсула окинула меня скептическим взглядом, прежде чем я успела спрятать свою исхудавшую фигуру под пальто.

— Ем, — тихо отозвалась я, отводя взгляд от подруги, которая чуть ли не силой тащила меня на улицу.

Не в силах больше молча наблюдать за тем, как круги у меня под глазами становились всё заметнее, а кожа всё бледнее от постоянного недосыпа и нескончаемых переживаний, Урсула без дальнейших разбирательств впустила себя ко мне в квартиру и в командном порядке приказала мне собираться.

— Дважды повторять не стану. Одевай сына потеплее, надевай пальто и марш на улицу.

Я вяло попыталась что-то возразить, но она и слушать не стала.

— Марш, я сказала! Я ещё могу понять твоё личное добровольное заключение в четырёх стенах, но позволь напомнить, что у тебя вообще-то есть сын, который недавно начал ходить. Всякая нормальная мать на твоём месте как можно больше это бы поощряла, а не сидела бы целыми днями уставившись в стену, совершенно игнорируя собственного ребёнка, как ты в последнее время это делаешь.

— Я его не игнорирую, — пристыжённая, я подняла Эрни с одеялка, на котором он играл со своими кубиками, и пошла одеть его на прогулку.

Урсула не была так уж далека от правды в своих обвинениях. В последнее время я действительно была так глубоко погружена в свои невесёлые мысли, что не замечала, как мой малыш приносил мне ту или иную игрушку или клал книжку мне на колени; и Урсула, которая частенько приводила малышку Грету поиграть с Эрни, только что ткнула меня в это носом.

Пять минут спустя мы вчетвером вошли в парк, очень медленно конечно же, потому как Эрни хотел идти сам и наотрез отказывался, чтобы его несли. Пока я терпеливо вела его за руку, Урсула с явным наслаждением дышала свежим весенним воздухом.

— Ах, какая прелесть! Как же Нью-Йорк сладко пахнет по весне, ты не находишь?

— Берлин пах лучше, — я пожала плечами с лёгкой улыбкой.

— Ты просто так говоришь, потому что скучаешь по дому.

— Может, ты и права. — Я потянула сына за руку, чтобы он оставил в покое заинтересовавший его лист на дороге. — Эрни, не трогай его, он грязный.

— В голове не укладывается, что он уже такой большой. — Урсула улыбнулась, качая головой на моего сына. — Кажется, что только вчера я держала его, крохотного малютку, на руках; оглянуться не успела, а он уже вовсю ходит. Грета ползала на четвереньках до года.

— Он всё делает быстрее, чем другие дети, — усмехнулась я. — Нетерпеливый, как его отец. Знаешь, чем старше он становится, тем больше он мне его напоминает, во всём до самой последней мелочи. Улыбается так же, хмурится так же, даже игрушками швыряется, когда злится! Он ни разу не видел своего отца; как так может быть, что он настолько на него похож?

— Сильные гены? — С улыбкой предположила Урсула, но затем вдруг посерьёзнела. — Они всё ещё вызывают только свидетелей? Самих обвиняемых ещё нет?

— Нет, уже начали. Рейхсмаршала Геринга вчера вызвали.

— Правда? А я ничего не видела в газетах.

— Наверное, завтра напечатают. Я только вчера ночью слушала его речь.

— Что он говорил?

— По правде говоря, относительную правду. Ещё сказал, что половина обвиняемых и вовсе не должны были быть судимы перед трибуналом, потому как они были всего лишь пешками Гитлера и Гиммлера. Сказал, что он один готов понести за них всех наказание, так как это он по сути был правой рукой Гитлера, и если уж кому-то и было отвечать за все преступления, так это ему. Я, честно признаться, не ожидала от него такого благородства.

— И что судьи в ответ на это сказали?

— Ничего. Чего они могли сказать? Что сейчас же всех возьмут и отпустят? Нет конечно же.

— Но в теории-то Геринг действительно прав. Это же верхушка отдавала все приказы, а им ничего не оставалось, как их исполнять. Это же армия.

— Да что ты мне-то это объясняешь? Я прекрасно знаю, как всё решалось в рейхе; это они понятия не имеют.

— Как они вообще могут нас судить, если они не разбираются в нашей политике?

— Они победители. — Я снова пожала плечами. — У них есть полное право делать всё, как им нравится.

— Но это же противоречит самому принципу беспристрастности суда! Как они могут считаться беспристрастными? Это же победители, которые судят проигравших. Какая же это справедливость?

Я промолчала в ответ.

— Они хотя бы могли пригласить судей из какой-нибудь нейтральной страны, — продолжила рассуждать Урсула. — Швейцарии, например? Тогда бы это был беспристрастный суд.

— И рисковать тем, чтобы дела пошли не по тому руслу? — Я скептически приподняла бровь. — Они хотят их всех повесить. Позволить какой-то другой стране вмешаться и нарушить их планы было бы просто глупо.

— И всё же я уверена, что всех их они к смерти не приговорят. Иначе зачем вообще всё это устраивать? Могли бы просто перестрелять их всех на месте, как Сталин предлагал.

— Это политика чистой воды, Урсула. Западные союзники хотят создать образ этаких блюстителей закона по сравнению с «кровожадными коммунистами». Вот они и придумали идею «честного и справедливого» международного суда. Они всё равно их всех перебьют, только выглядеть при этом будут цивилизованно, понимаешь?

Урсула молчала какое-то время, а затем вопросительно на меня взглянула.

— Всё хотела спросить и никак не решалась. А почему собственно ты так по этому поводу расстраиваешься? Кроме того, что Эрнст там находится, я имею в виду. Всё же это твой народ, что больше всего от них пострадал, так почему ты теперь защищаешь тех, кто принимал участие в их преследовании?

Я задумалась над ответом на пару минут, и затем тихо заговорила:

— Наверное, потому что я рассматриваю их вину на примере Эрнста. Он и вовсе не хотел принимать пост шефа РСХА, а теперь его обвиняют чуть ли не в том, что он был таким же жестоким, как Гейдрих, так же жаждал власти и получал удовольствие от убийства людей. А на деле он был всего лишь обычным бюрократом, который чересчур много пил. Вот я и задумалась вчера, после того, как Геринг сказал, что половины из них на этой скамье и вовсе быть не должно. Главные преступники все либо мертвы, либо давно сбежали, прячутся где-то в Южной Америке, в то время как их бывшим подчинённым приходится расплачиваться за их грехи. Если уж быть до конца честной, я не испытываю ненависти ни к одному из подсудимых, ну, разве что к Штрайхеру. А остальные? Взять того же Риббентропа. Да, подписал он тот пакт по разделу Польши. Но ведь Молотов тоже его подписал? А тот бывший помощник Гёббельса, что работал на радио? Он-то вообще что на этой скамье делает? Он же обычный радиоведущий, который всего лишь зачитывал речи, что ему давали. Он же не какой-то злодей-убийца из «Тотенкопф», что младенцев в Советском Союзе убивал. Тех надо расстреливать, тут ни о каком оправдании и речи быть не может, конечно же! Да и если уж речь зашла об СС, ведь мой брат Норберт тоже носил их форму, и будь он сейчас жив, и его бы сейчас судили и скорее всего повесили за военные преступления. Еврей с фальшивым паспортом, которого поставили охранять Аушвиц. А не будь я двойным агентом, работавшим на союзников, и меня бы судили. И Генриха. Понимаешь, насколько это всё запутанно и двойственно? Я еврейка, и я говорю в защиту бывших нацистских преступников, потому что всё было совсем не так просто, как трибунал пытается это представить миру. У многих из нас не было выбора. Кроме настоящих фанатиков, как Гитлер, Гиммлер, Гёббельс, Гейдрих и Мюллер, у которых духу не хватило принять и понести наказание за свои деяния, те люди, что сидят на скамье, самые обычные пешки, молча следовавшие их приказам. Я знаю, что некоторые из них пытались подать прошение об отставке, но Гитлер и слушать ничего не хотел. Ну и что им оставалось делать? Позволить себя и свою семью расстрелять как врагов народа? Нет, конечно же. Они же обычные люди, и как все люди они хотели жить. Я их не оправдываю ни в коем случае, но просто говорю, что я видела и ту, обратную сторону медали, и в какой-то мере понимаю их.

Молча мы подошли к ближайшей скамье и сели. Грета тут же деловито взяла Эрни за руку и повела его посмотреть на маленький, только что пробившийся из-под земли цветок. С тех пор как мы переехали в Нью-Йорк, девочка явно наслаждалась ролью старшей сестры.

— Когда вызовут Эрнста, не знаешь? — Урсула снова повернулась ко мне.

— В апреле, наверное. Судя по всем тем статьям, по которым его обвиняют, с Герингом ещё пару недель будут разбираться, не меньше. После него должны начать вызывать остальных.

— Каковы, думаешь, его шансы? — она невольно закусила губу, задав мне вопрос, который заставлял меня проводить без сна бессчётные ночи.

— Не знаю, — честно ответила я и отвела взгляд. — Ничего хорошего. Они хотят повесить на него всё, в чём бы надо было обвинять Гиммлера и Мюллера.

— Но Гиммлер был его начальником, а Мюллер действовал совершенно автономно… Эрнст же гестапо терпеть не мог?

— Никому такая версия не интересна.

— Но… разве нельзя ничего доказать? Я имею в виду… Как насчёт его бывшего адъютанта? Он же может подтвердить, что многие приказы были проштампованы в его отсутствие, разве нет?

— Георг погиб под Берлином.

— А… — Урсула замялась, потирая виски с сосредоточенным видом. — Может, тогда другие агенты, что работали с ним? Они могут дать показания в его пользу, сказать, что он занимался в основном одной разведкой…

— И кто их станет слушать? Они были обычными агентами низшего ранга; откуда им было знать, кто издавал приказы, их непосредственный шеф или Гиммлер? Мы с Георгом это знали, но я тоже технически мертва.

— А как насчёт Шелленберга?

Я не удержалась и рассмеялась, только смех вышел каким-то невесёлым.

— Шелленберг? Да он ненавидит Эрнста всеми фибрами своей души. Эрнсту повезёт, если Шелленберга и вовсе не вызовут как свидетеля на слушание его дела. Он же его без зазрения совести утопит!

— Думаешь, Шелленберг станет лгать перед трибуналом?

— А то нет! Ты что, не знаешь Шелленберга? Да он кого угодно продаст, лишь бы спасти свою шкуру.

Эрни, крепко держась за руку Греты потому как сам он ещё не очень уверенно держался на ногах, принёс мне сорванный цветочек и протянул мне его, улыбаясь всеми своими шестью зубами. Такие безыскусные и искренние проявления детской любви всегда трогали меня до глубины души, и я поспешила поцеловать сияющее личико моего мальчика.

— Спасибо, солнышко моё! Какой же ты у меня заботливый! Мамочка любит тебя больше всех на свете!

— Мама! — Эрни протянул ко мне ручки, и я с радостью усадила его к себе на колени.

Он только начал произносить свои первые слова и прекрасно обходился в общении одними только «мама», «папа», «дада», «нет», и почему-то немецкой версией своего согласия «ja», наверное, потому что это было легче произносить. Следуя совету агента Фостера, мы с Генрихом старались говорить с Эрни исключительно на английском, чтобы ему потом было проще адаптироваться в школе. Однако, по какой-то необъяснимой для меня самой причине, каждый раз как я показывала сыну фотографию Эрнста, я невольно переключалась на родной язык. К моему удивлению, смышлёный малыш быстро усвоил разницу и начал различать своего «папу» Эрнста и «dada» (что было его упрощённой версией «daddy») Генриха.

— Но наверняка же можно что-то придумать. — После того, как Эрнст спас Макса, мужа Урсулы, она немедленно провозгласила шефа РСХА благороднейшим человеком во всей Германии и своим личным героем. Сейчас я невольно испытывала благодарность за то, что она не забыла его помощь их семье, и переживала за Эрнста едва ли не так же, как я.

— Урсула, я дни и ночи провожу, ломая голову над тем, как же мне ему помочь. Я уже все варианты перебрала, и ни к чему так и не пришла. Мне только остаётся надеяться, что он окажется умнее меня и что-нибудь, да придумает. Он всегда умел находить выход из самой безвыходной ситуации. Может, и в этот раз ему удастся…

— Я уверена, что так и будет. Да к тому же, он ведь адвокат! Кому, как не ему, из этого вывернуться? Это же его профессия!

Урсула пыталась успокоить меня, приводя те же аргументы, что Генрих обычно перечислял. Я кивала ей в ответ, как и своему мужу.

— Надеюсь, Урсула. Надеюсь.

Загрузка...