Глава 14

Апрель 1946

За последние три часа моё состояние сменилось из высшей степени непередаваемого счастья от того, что я наконец-то снова услышала голос Эрнста, в самый настоящий ужас, как только я поняла, какую линию обвинение решило взять в ведении его дела. Они прерывали его, как только он пытался объяснить детали отдельных пунктов, их причины и последствия, и сметали все эти объяснения как несущественные и не относящиеся к делу.

«Отвечайте только на поставленные вопросы… Я не вижу надобности в дальнейших пояснениях… Отвечайте только да или нет на поставленный вопрос… Мне не нужны ваши детали, мне и так всё ясно по данному вопросу…»

Даже Генрих, слушавший вместе со мной допрос, учинённый Эрнсту обвинением, в конце концов не выдержал.

— Да что они вообще такое делают?! Это уже не судебный процесс, это издевательство какое-то! Да они же ему слова не дают сказать!

Я опустила голову ещё ниже и продолжала нервно кусать губы, пока не почувствовала привкус крови во рту.

Пришла очередь доктора Кауфманна, адвоката Эрнста, задавать вопросы.

— Когда вы впервые узнали о том, что лагерь Аушвиц является не простым работным лагерем, а лагерем уничтожения?

— Гиммлер сказал мне в сорок четвёртом, в феврале или марте. Вернее, не сказал, а наконец-то признал мои догадки об этом.

— Какова была ваша реакция, когда вы узнали об этом?

— Во-первых, я не знал о прямом приказе Гитлера Гейдриху касательно финального решения еврейского вопроса на момент принятия поста главы РСХА. Летом сорок третьего я начал собирать сведения из иностранной прессы и вражеского радио…

— Это не ответ на вопрос, — снова прервал Эрнста президент суда, и судя по всему обратился к доктору Кауфманну. — Вы задали ему вопрос о том, какова была его реакция, когда он узнал об Аушвице. Он же вместо ответа пускается в рассуждения о Гейдрихе. Вы спрашиваете его о его отношении, а он почему-то приплетает к этому Гейдриха.

— Пожалуйста, отвечайте прямо на поставленный вопрос, — доктор Кауфманн обратился к Эрнсту. — Каково было ваше отношение? Отвечайте кратко и по факту.

— Сразу же, как только я узнал об истинном назначении Аушвица, я попытался остановить, как я и ранее это делал, не только саму программу уничтожения, но и саму политику обращения с евреями, принятую партией. Я только по этой причине хотел объяснить вам, как я впервые узнал о лагерях смерти, и что я пытался сделать, чтобы воспрепятствовать дальнейшему кровопролитию.

— Отвечайте в таком случае, что именно вы сделали, — заговорил президент.

— Первым делом я выразил свой протест не только Гиммлеру, но и Гитлеру. Я не только обратил их внимание на своё личное к сему вопросу отношение, которое полностью разделял со мной народ Австрии, но немедленно, с первого же дня в каждый свой доклад включал доводы, объясняющие, почему ни одна мировая держава не захочет иметь дела с рейхом, несущим на себе тяжесть подобной вины. В каждом своём докладе я неустанно повторял обоим Гитлеру и Гиммлеру, что разведывательный сектор просто обязан создать атмосферу, в которой возможны были бы дальнейшие переговоры.

— Когда была остановлена программа физического истребления еврейства?

— В октябре сорок четвёртого.

— Вы же не пытаетесь убедить суд в том, что это произошло благодаря вашему вмешательству?

Я явно представила издевательскую усмешку на лице доктора Кауфманна, когда он произнёс это.

— Я более чем убеждён, что это произошло именно благодаря моему личному вмешательству, хотя многие другие люди также работали в данном направлении. Но я не думаю, что хоть один из этих людей решался день изо дня твердить об этом Гиммлеру при каждом удобном случае, или же напрямую высказывать свои протесты Гитлеру, как это делал я.

Только я было сложила руки у груди в безмолвной молитве, что может хоть теперь они сменят свой тон и послушают наконец его, но тут главный обвинитель переключился на совершенно другой вопрос, абсолютно проигнорировав ответ Эрнста, как он делал каждый раз, как дело хоть в малейшей степени поворачивалось в пользу Эрнста. Но самое страшное, как оказалось, было ещё впереди; я поняла это, как только услышала имя, которым был подписан очередной аффидавит: свидетель Шелленберг.

— О, боже милосердный, — я услышала шёпот Генриха, после чего он тяжко вздохнул и стиснул голову руками, опустив локти на колени. — И почему мне думается, что он выступает свидетелем обвинения, а не подзащитного?

— Но это же только естественно, — горько согласилась я, все мои самые худшие страхи превращаясь в реальность прямо у меня на глазах. — У него наконец-то появился шанс отомстить.

— Этот аффидавит подписан свидетелем Шелленбергом, — доктор Кауфманн начал зачитывать документ. — Согласно ему, в сорок четвёртом году имело место быть совещание между Кальтенбруннером и Мюллером. Кальтенбруннер, согласно данному аффидавиту, заявил, что полиции не стоит вмешиваться в случаи самосуда, учиняемые над союзными парашютистами местным населением, и что напротив, подобные враждебные настроения следует поощрять. Вы знакомы с Шелленбергом?

— В отношении Шелленберга я хочу сказать…

— Вкратце, пожалуйста.

— В отношении его как свидетеля следует учитывать, что он являлся протеже Гейдриха, и что когда я только принял пост…

— Он задал вам вопрос, знаете вы Шелленберга или нет, — президент прервал Эрнста в сотый раз. — Отвечайте на поставленный вопрос, а не пускайтесь в рассуждения о Гейдрихе.

— Ублюдки, — проговорил себе под нос Генрих. Я только вздохнула.

— Вы знаете Шелленберга? Да или нет? — потребовал доктор Кауфманн.

— Ну естественно, я знаю Шелленберга. Он был главой шестого отдела, — уже с нескрываемым раздражением бросил в ответ Эрнст. — Данное его утверждение на мой счёт, что вы только что зачитали, не является правдой, и я хотел бы объяснить причину, по которой трибуналу стоит пересмотреть своё мнение насчёт достоверности всего документа. Шелленберг был самым доверенным лицом Гиммлера. Это именно он, от имени Гиммлера, вышел на контакт со шведским графом Бернадоттом. Это именно он в самую последнюю минуту попытался установить контакт через М. Мюзе, с целью переправки части еврейских заключённых в Швейцарию с одной только целью: создать благоприятное впечатление о Гиммлере и Шелленберге у союзников. Это он вышел на организацию раввинов в Соединённых Штатах и попытался торговаться этими самыми еврейскими заключёнными в обмен на благоприятную прессу зарубежом. Как только я узнал о подобных уловках, я немедленно доложил о них Гитлеру, после чего он наконец позволил мне взять ситуацию под свой контроль и без дальнейших промедлений выйти на контакт с Международным Красным Крестом, а также президентом Буркхардом, кого я пригласил посетить вместе со мной эти лагеря, чтобы далее совместно решать эту проблему.

Они и тут его остановили, как и несколькими минутами позже, когда он пытался объяснить, как ему удалось остановить преследование церкви — факт, который высоко оценили за рубежом, и о чём одна из шведских газет даже написала хвалебную статью. Я до сих пор помнила наигранно самодовольный вид Эрнста, когда он размахивал той газетой у меня перед лицом, требуя поцелуй за такой «подвиг».

— А с чего мне тебя за это целовать? Это же католическая церковь! Я-то еврейка! — рассмеялась тогда я, в шутку отталкивая его от себя.

— Ну не могу же я сто дел одновременно делать! — Наигранно рассердился он, но затем всё же поймал меня в свои объятия и всё же получил свой поцелуй. — Твоя церковь следующая в моём списке, обещаю.

— Синагога, — поправила его я, в ответ на что он снова в шутку сощурил на меня свои тёмные глаза.

— А вам, евреям, лишь бы чем отличиться, — пробурчал он и, не удержавшись, всё же рассмеялся мне в волосы, его тёплое дыхание рассыпавшись волной приятных мурашек вдоль позвоночника. Я помнила всё это как вчера, и даже недоверчиво коснулась кожи на шее, куда он поцеловал меня тогда, будто пытаясь воскресить в памяти все до последней детали. А затем невольно стиснула кулаки у себя на коленях, впервые признавая неизбежное.

— Они убьют его, Генрих. Что бы он им не сказал, какие бы аргументы не привёл, всё это не имеет никакого значения, потому как они уже всё для себя решили.

— Не надо так думать.

— Ты что, не видишь, что они творят? Они обернут всё против него, сбросят со счетов всё то хорошее, что он сделал, будто этого и не было никогда, или же будто он не имел к этому никакого отношения. Они убьют его, я знаю.

В ужасе и шоке от этого осознания, я бессильно опустилась на пол перед мужем и спрятала лицо у него на коленях. Но даже признав наконец самой себе эту страшную правду, я всё же упорно отказывалась отпустить последнюю надежду на то, что каким-то невероятным образом, но Эрнст всё же найдёт способ спастись, выжить хотя бы, просто потому, что он обещал мне это когда-то, потому что клялся, что никогда меня не оставит… Просто потому, что я не представляла себе жизни без него.

— Аннализа, — Генрих осторожно погладил мои волосы. — Я думаю, мне пора туда съездить.

— Куда? — Спросила я из своего укрытия, состоящего из его колен и моих собственных рук, прятавших меня от жестокого мира снаружи и голоса обвинителя, звучащего из радиоприёмника. С плохо прикрытым удовольствием он зачитывал чей-то новый аффидавит, в котором говорилось о том, как Эрнст смеялся и шутил во время того, как ему демонстрировали различные способы казни, «устроенные специально для его развлечения в Маутхаузене». Человек, подписавший документ, был мёртв по крайне удобному для обвинения стечению обстоятельств, исключив таким образом любую возможность перекрёстного допроса.

— В Нюрнберг, Эрнста повидать, — тихо ответил Генрих. — Я не хотел тебе говорить, но у меня было смутное предчувствие с самого его ареста, что всё именно так и обернётся, и к сожалению, оно оказалось правильным. Пока ещё мы перебирали все те бумаги в Берлине сразу после капитуляции, я прикарманил всё, что удалось найти из файлов РСХА, что могло бы свидетельствовать в его защиту. Я попрошу у агента Фостера разрешения слетать в Германию; думаю, он не откажет… Там и передам все бумаги Эрнсту.

Я подняла глаза на своего мужа, этого святого человека, который по совершенно необъяснимым для меня самой причинам хотел спасти жизнь человеку, которому по большому счёту должен был желать смерти.

— Генрих, — я взяла его руки в свои и начала покрывать их поцелуями. — Спасибо тебе, любимый! Что я такого сделала, что заслужила тебя? Ты же ангел, ты настоящий ангел… Никто бы на такое не пошёл, никто, только ты.

— Просто я меньше всего хочу, чтобы ты страдала. А если уж ты сейчас себя голодом моришь, когда он всего лишь в тюрьме, мне и подумать страшно… — он быстро остановился, прежде чем страшные слова сорвались бы у него с языка. Он глубоко вздохнул, будто собираясь с мыслями, и проговорил, — Не хочу, чтобы отец Эрни жизнью расплачивался за чужие грехи.

* * *

Я закрыла было книгу, едва закончив читать сказку, но малыш Эрни снова перевернул её у меня на коленях и раскрыл на первой странице.

— Ещё раз?

— Ja! — Эрни шлёпнул ладошкой по странице и заулыбался мне в ожидании истории, которую он слышал уже сто раз.

Я пододвинула книгу поближе и снова принялась читать; мой сын производил на меня тот же эффект, что и его отец — я попросту не могла найти в себе силы ему отказать. А тем более теперь, когда Генрих уехал в Германию, Эрни был моим единственным спасением от кошмаров, которые начинали мучить меня, стоило мне опустить голову на подушку. В самую первую ночь когда я спала одна, я проснулась в холодном поту и с бешено колотящимся сердцем. Во сне я увидела своего брата, с осунувшимся, мертвецки-серым лицом и запёкшейся кровью на виске; он открыл дверь в камеру Эрнста, где я сидела рядом с ним, взял его за руку и медленно потянул за собой.

«Нет, Норберт, не забирай его, пожалуйста!» — умоляла я своего покойного брата, тщетно пытаясь разомкнуть его ледяные пальцы на запястье Эрнста.

«Его время пришло».

Не в силах остановить мертвеца, я в ужасе глотала горячие слёзы, пока Норберт не захлопнул дверь камеры перед моим носом с оглушительным железным лязгом, оставив меня совсем одну.

Проснувшись и наконец сообразив где я находилась, я немедленно отправилась в детскую, осторожно подняла сына, всё ещё тяжёлого и горячего со сна, из его кроватки и отнесла в свою постель. Его мерное посапывание у меня на руке и сладкий запах его волос помог мне проспать остаток ночи в относительном спокойствии. Но следующим вечером, как только его начало клонить в сон, я снова отнесла его к себе в кровать; хоть я и понимала, что балую его таким образом, и что он не захочет возвращаться к себе в кроватку, когда вернётся Генрих, спать одной мне было просто страшно.

Я не могла выразить своей благодарности агенту Фостеру, который сделал возможной поездку Генриха в Нюрнберг — в качестве агента ОСС Германна Розенберга, конечно же. У меня было предчувствие, что агент Фостер прекрасно понимал, каким будет исход дела в случае Эрнста, но была рада, что он хотя бы решил позволить нам потешить себя ещё немного надеждой на хоть сколько-нибудь благоприятный исход. Сделал ли он это просто по доброте душевной или же у него на это были какие-то свои причины — я не знаю. Но что пожалуй из всего ОСС он был единственным, кто не испытывал ненависти к военному преступнику, которого он сам не раз допрашивал, это я знала точно.

— Он оказал неоценимую услугу человечеству, ваш доктор Кальтенбруннер, — сказал он мне незадолго до нашего отлёта в Нью-Йорк, ещё тогда, в Германии. — Он отказался подчиниться приказу Гитлера уничтожить бесценную коллекцию, предназначавшуюся для будущего музея фюрера, которая была спрятана в шахтах в Верхней Австрии, недалеко от последней ставки доктора Кальтенбруннера. По всей видимости он приказал шахтёрам разминировать шахты и охранять коллекцию, чтобы в целости передать её в руки американской армии, что была уже на подходе. Местные партизаны пытались заверить наших солдат, что это произошло исключительно благодаря их вмешательству, но шахтёры быстро объяснили моим агентам, кто на самом деле спас те произведения искусства. Полагаю, что в чём-то вы были правы, называя его благородным человеком.

Вот я и надеялась на чудо, и как мне было знать, что в то время как я читала Эрни его любимую сказку братьев Гримм, Эрнст по другую сторону океана говорил Генриху, что комендант лондонской тюрьмы уже сообщил ему, что его в любом случае повесят, какие бы аргументы не приводила защита в его пользу во время слушания.

Генрих мне конечно же об этом их разговоре ничего тогда не сказал, только вручил по возвращении маленькую записку, написанной до боли знакомой рукой: «Эмме Розенберг, лично в руки».

Используя душ в качестве предлога, чтобы позволить мне прочесть её в одиночестве, Генрих вышел из комнаты.

«Спасибо за то, что ты всегда видела во мне только хорошее, хотя я и сам был уверен, что во мне ничего хорошего давно не осталось. Ты — единственная женщина, которая знала меня настоящего, и за это я буду всегда тебе благодарен. Эмме, единственной женщине, которую я по-настоящему любил».

Сквозь застилающие глаза слёзы, я отчётливо слышала его голос у себя в мыслях, такой любимый с его характерными австрийскими мягкими переливами, который я знала навсегда останется у меня в памяти. Я поднесла бумагу к лицу и жадно втянула её запах, а вернее скорее представила себе, чем почувствовала, жалкие остатки промозглого нюрнбергского воздуха, сырой камеры, в которую был заключён Эрнст, дерева его стола, за которым он работал над своими записями, готовясь к следующему дню в суде, даже металлический запах чернил, тонким слоем покрывавших его пальцы, замаранные многочисленными, испечатанными мелким шрифтом документами…

Какой же она была драгоценной, эта маленькая, казалось, ничего не значащая записка, просто потому что он держал её в руках всего несколько часов назад. Может, он поцеловал её на прощание, только если бы знать, куда… Я неровно выдохнула, смахивая назойливую воду с ресниц и покрыла каждый сантиметр бумаги поцелуями, надеясь, что где-то наши губы всё же соприкоснутся и я снова поцелую его, пусть хоть так, пусть и в последний раз, каким бы жалким это не казалось…

* * *

— Слышишь папин голос, Эрни? Да, это твой папа. Ты понимаешь, что он говорит?

С пальчиком в полуоткрытом розовом ротике, мой сын перевёл сосредоточенный взгляд с меня на радио и обратно.

— Папа? — Эрни вопросительно повторил вслед за мной, а затем прижал обе руки к динамику и попытался заглянуть внутрь.

— Нет, глупыш, он не спрятался в этой коробке, — рассмеялась я и погладила его волосы, которые я впервые подрезала пару дней назад. — Папа в Германии, далеко-далеко отсюда. Но мы хотя бы можем слышать его голос, ja?

Эрни снова забавно сдвинул бровки, явно переваривая сказанное, и я невольно пожалела, что он был ещё слишком мал, чтобы запомнить голос отца. Одному только богу было известно, сможет ли он хоть раз его увидеть. Но малышу было всего одиннадцать месяцев, и он никак не мог понять, что происходит вокруг, и почему мама всё время грустит, и почему просиживает ночи напролёт у какой-то непонятной коробки со спрятавшимися внутри невидимыми человечками. Но похоже я явно недооценила его умственные способности, когда он уверенно заявил «Папа», как только прокурор закончил говорить и Эрнст начал отвечать на поставленный вопрос.

— Ja, das ist Papa! — я с нескрываемой радостью бросилась целовать вмиг просиявшее личико моего умнички-сына, который так быстро усвоил, что человек, отвечавший по-немецки с характерным акцентом, был его отцом. Эрни в ответ на мою бурную радость наградил меня самой широчайшей из своих улыбок, прижался влажным ротиком к моей щеке и с очаровательным детским смехом выбежал из комнаты.

Всё это было для него просто ещё одной забавной игрой, со вздохом подумала я, но была хотя бы рада, что научила его различать голос Эрнста. Оставшись одна, я снова сосредоточила всё своё внимание на происходящем в зале суда.

— Вам было предъявлено обвинение в заключении в лагеря людей на почве их расовой и политической принадлежности. — Доктор Кауфманн прочистил горло, прежде чем снова обратиться к Эрнсту. — О каком количестве концентрационных лагерей вам стало известно по принятии вами поста главы РСХА?

— На момент моего назначения я знал о трёх самых больших лагерях. К концу войны во всём рейхе насчитывалось двенадцать, если я не ошибаюсь.

— Как, в таком случае, вы можете объяснить схему, что была вам представлена ранее, с обозначенными на ней красными точками, символизирующими наличие в этих пунктах концентрационных лагерей?

— Я боюсь, схема, которая была представлена ранее суду, не совсем верна. На ней красными точками должно быть были обозначены все фабрики, заводы по производству оружия и подобного рода постройки, на которых использовался труд заключённых, но которые никак не являлись лагерями сами по себе. Никаким другим образом я такое огромное количество красных точек объяснить не могу.

— Вы считаете отличными маленькие лагеря от больших, и если да, то почему?

— Разница в данном случае очевидна: в отличие от больших лагерей, заключённые, привлекавшиеся к работе на данных заводах и фабриках, работали рука об руку с немецкими рабочими, а также наёмными работниками из соседних стран. Разница между ними была только в том, что в конце рабочего дня немецкий рабочий шёл домой к семье, а заключённый возвращался в сооружённые специально для этой цели бараки.

— Вас обвиняют в основании концентрационного лагеря Маутхаузен, а также в том, что вы не раз его посещали. В подтверждение этого суду ранее был представлен аффидавит за подписью Зуттера, утверждавшего, что он лично видел вас в лагере Маутхаузен. Он также утверждает, что видел, как вы производили инспекцию газовых камер, и что специально для вас они были приведены в работу с пятью заключёнными внутри. Из этого обвинение выводит, что вам было доподлинно известно о назначении лагерей и нечеловеческих условиях, в которых содержались заключённые. Вы желаете подтвердить или опровергнуть данное заключение?

— И заключение, и сам аффидавит в корне неверны. Я не основывал никаких лагерей ни в Австрии, где я находился до сорок третьего года; ни в Германии после принятия моего поста. Все лагеря, основанные на территории рейха, как это уже было доказано суду, были установлены по личному приказу Гиммлера Освальду Полю. Это также относится и к Маутхаузену. Не только австрийские власти были исключены из принятия решения об основании лагеря Маутхаузен на территории страны, но и были весьма неприятно удивлены подобному решению. Во-первых, сама концепция концентрационных лагерей всегда была чужда австрийскому народу, а во-вторых, не было абсолютно никакой надобности в установлении подобных учреждений на нашей земле.

— Папа! — звонкий голосок Эрни отвлёк меня от слушания; мой улыбающийся сын держал в руках фотографию своего отца, которую он немедленно протянул мне.

— Эрни! Какой же ты умничка! Как ты достал её со стола?

— На, — ответил он вместо объяснения и начал старательно пытаться самостоятельно вскарабкаться мне на колени.

Я только помогла ему усесться поудобнее, как он снова протянул руки за фотографией и уложил её себе на колени, с сосредоточенным видом водя пальчиком по погонам Эрнста.

— Нравится папина форма?

— Ja, — с серьёзным видом ответил мой сын и перенёс палец к лицу Эрнста.

Обвинение тем временем пригласило нового свидетеля, Неубахера, для дачи показаний. Я впервые вздохнула с облегчением: я знала его из РСХА, и помнила, что их с Эрнстом связывали вполне тёплые, дружеские отношения.

— Известно ли вам об отношении подсудимого к принятию поста шефа РСХА? — доктор Кауфманн начал допрос.

— Доктор Кальтенбруннер признался мне, кажется, это было ближе к концу сорок третьего, что он не желал принимать этот пост, что он даже несколько раз отказывался от его принятия, но затем получил военный приказ, призывающий его в Берлин. Он добавил, что он просил разрешения у Гиммлера освободить его от должности сразу по окончании войны, и что Гиммлер согласился.

Не в силах сдерживать свои эмоции, я с радостью вознесла короткую молитву богу, благодаря его за то, что послал Неубахера в помощь Эрнсту. Его бывший подчинённый говорил именно то, что говорила бы я, вызови они меня на место свидетеля. Может, хоть свидетельство Неубахера поможет хоть как-то повернуть дело? Может, они приговорят Эрнста всего лишь к пожизненному заключению вместо смертной казни? Я быстро отогнала страшные мысли и принялась жадно ловить каждое слово.

— Вы делали для себя какие-либо замечания касательно того, как именно подсудимый относился к своим обязанностям шефа РСХА? — продолжил доктор Кауфманн.

— Я множество раз беседовал с доктором Кальтенбруннером во время моих многочисленных визитов в РСХА, и все они имели отношение исключительно к вопросам внешней разведки и политики.

— РСХА также включало в себя гестапо; вам об этом известно?

— Да, конечно.

— Согласно вашему мнению о характере подсудимого, можете ли вы сказать, что он имел все необходимые квалификации для исполнения обязанностей главы данной организации?

— Доктор Кальтенбруннер, насколько я его знаю, никогда не имел особо глубоких познаний в отношении полицейской работы, что до, что после принятия должности главы РСХА. К тому же, в сорок первом он не раз высказывал желание оставить пост главы полиции в Австрии.

— У вас есть какие-либо доказательства в пользу ваших слов?

— Я в то время занимал пост специального представителя по экономическим вопросам в Румынии. Доктор Кальтенбруннер объяснил мне, что он ничего не понимал в работе отданного под его контроль офиса, что он не имел ни малейшего желания разбираться в полицейской работе, и что всё это ему было попросту неинтересно. Его главный интерес и амбиции лежали в сфере внешней политики и разведки.

Только я начала улыбаться, слушая слова Неубахера, которые лились самым настоящим бальзамом мне на больную душу, как президент трибунала снова разрушил все мои иллюзии:

— Трибунал не считает это применимым к делу свидетельством. То, что подсудимому не нравилась его официальная позиция не меняет самого факта, что он её занимал.

— Ещё как меняет, бюрократ ты несчастный! — я никогда не ругалась при сыне, но такая хладнокровная отмашка от того единственного, что могло хоть как-то изменить решение суда, попросту вывела меня из себя. — Ты что, не слышал, что он сказал?! Эрнст получил военный приказ принять пост! Никогда не слышал о расстреле в случае неподчинения?! Или это тоже не относится к делу?!

Эрни в недоумении повернул на меня свою тёмную головку, явно не понимая, что вдруг вызвало мамин гнев. Я поспешила поцеловать его в макушку.

— Прости, малыш, прости, пожалуйста. Ты ничего плохого не сделал; мама просто рассердилась на тех плохих дядь в коробке, что говорят про папу всякие гадости.

Доктор Кауфманн впервые решил возразить обвинению.

— Дело в том, что обвинение отзывается о Кальтенбруннере как приспешнике известного своей жестокостью Гейдриха. Свидетель знал их обоих, и посему я решил…

— Свидетель и так уже ясно заявил что Кальтенбруннер был приспешником Гейдриха, — перебил его президент, в корне извратив слова Неубахера. Тот всего лишь сказал, что Эрнст принял пост главы РСХА после смерти Гейдриха; президент же прировнял одно к другому, утверждая, что Эрнст ничем не отличался от своего предшественника и был настолько же жестоким, хладнокровным и жадным до власти убийцей. Я ушам своим не верила. — Трибунал придерживается мнения, что личные сентименты свидетеля в данном вопросе являются некомпетентными.

Доктору Кауфманну больше ничего не оставалось, как перейти к следующему вопросу.

— Располагаете ли вы какими-либо сведениями, что с того момента как Кальтенбруннер принял свой пост, он безустанно пытался установить контакты с заграницей, потому как считал ситуацию на фронте заведомо проигранной?

— Доктор Кальтенбруннер всегда, насколько я мог заключить из наших многочисленных бесед, стремился к так называемому «диалогу с врагом». Он был твёрдо убеждён, что рейху не удастся выйти из данного военного конфликта в выгодном для себя свете без применения дипломатии на высшем уровне. Но мы старались как можно меньше обсуждать подобные вопросы; в Германии любой, кто высказывал хоть мало-мальские дефетистские настроения в отношении победы Германии в войне, приговаривался к расстрелу.

— Что вам известно о личном отношении Кальтенбруннера к еврейскому вопросу?

— Я всего однажды заговорил с ним об этом. Как только поползли слухи о систематическом истреблении европейского еврейства, я спросил его, являлось ли это правдой? Доктор Кальтенбруннер коротко ответил, что это было особым приказом самого фюрера, и что он не обладал никакой исполнительной властью в данной сфере. Он старался держаться насколько это было можно дальше от подобных вопросов, насколько я мог заключить из своих личных наблюдений, и позже — насколько я припоминаю, это было ближе к концу сорок четвёртого — он также вкратце известил меня, что новый курс был принят в отношении евреев. Я не мог не заметить, что он был весьма по сему поводу доволен.

— О Кальтенбруннере не раз говорили, как о жадном до власти человеке. Из ваших личных наблюдений, какой образ жизни он вёл?

— Весьма простой. Из всех так называемых богатств и роскошных вил ни одна ему лично не принадлежала — это всё было собственностью рейха. Он никогда не охотился за деньгами или же…

— Обвинение таких терминов не предъявляло, — президент явно забыл свои собственные слова, произнесённые всего минуты назад; однако, как только он уловил собственную ошибку, он быстро поспешил себя поправить. — В обвинении нет такой статьи, по которой кого-то можно было приговорить за любовь к власти.

— Но тем не менее обвинение цитирует оба термина: «жадный до власти» и «жестокий», — возразил доктор Кауфманн и продолжил зачитывать документ. — «Как и все нацисты, Кальтенбруннер был жадным до власти карьеристом. В погоне за этой властью он вписал своё имя в историю Европы человеческой кровью — имя, которое навсегда останется в памяти народа как синоним жестокости, человеконенавистничества».

Я выключила радио и бессильно откинулась на стуле, уронив руки поверх фотографии Эрнста, лежащей на коленях у моего сына. Что бы ни говорил сам Эрнст, чтобы ни говорили его свидетели, всё это в любом случае будет списано как «не относящееся к делу», «некомпетентное», «не допустимое в качестве веского свидетельства» и попросту неинтересное трибуналу. «Неудивительно, — с обидой подумала я, — ведь трибунал хочет слышать только обвинения в его адрес».

Они и так уже создали этакий образ военного преступника Кальтенбруннера, второго Гейдриха Кальтенбруннера, монстра и деспота, которого просто грех было не повесить, и ничьи уже свидетельства не заставили бы их изменить своё решение. Я быстро утёрла набежавшие слёзы, чтобы Эрни не дай бог не заметил, осторожно подняла уже начинавшего задрёмывать сына на руки и пошла уложить его в кроватку.

Укрыв малыша одеялом, я принесла с кухни фотографию его отца и вернула её на место у его кроватки. Мне вдруг подумалось, а смотрел ли Эрнст вот так же на фотографию, что я ему послала, перед тем как ложиться спать, и думал ли он о нас так же часто, как я о нём. Утирая мокрое лицо, я закрылась в ванной на десять минут, как делала это почти каждую ночь, чтобы беззвучно выплакать все накопившиеся слёзы, умыться и вернуться в постель к мужу, только чтобы забыться в череде новых кошмарных сновидений.

Загрузка...