Как все это произошло, Жора не понял. Он вообще ничего не понимал теперь. Смутно, очень смутно вспоминался момент, когда жесткая колючая петля захлестнула горло, сдавила кадык, жестко вывернула шею, сдирая кожу… Что потом? Кажется, что-то было. Но воспоминания об этом стерлись. Как уж он оказался в этом сумрачном, наполненном вязким туманом лесу, Жора понять не мог.
В бога он не верил. Так же как и в черта. В этом смысле советская власть казалась ему вполне подходящей. Потому что не заставляла верить. Ну, разве только в победу мировой революции и в коммунизм. Пришлым немцам на первых порах было не до религий. Они на скорую руку устанавливали власть и порядок и рвались к Москве, словно им там медом намазали.
Так что рассказать Жоре о смерти было особо некому. Деревенский батюшка большую часть времени пил и грозил карами небесными за то, что продали Русь-матушку нехристям поганым. Ну и догрозился… Увезли его в крытом грузовике, вместе с другими врагами трудового народа. По удивительной случайности в список врагов попали все те, кто в свое время с Жорой был, что называется, не в ладах.
Так и жил Жора с пониманием, что после смерти ничего нет. Ни рая, ни ада. И похожа смерть на глухой, черный сон без сновидений. Когда закрыл глаза и как в пропасть ухнул. Ему казалось, что с этой нехитрой уверенностью помирать будет, когда срок придет, не страшно. Но все получилось, конечно же, не так…
Долго, очень долго Жора в тоске бродил вокруг своего изуродованного тела, покачивавшегося на ветру. Изредка шарахаясь от редких красноармейцев, что тенями скользили мимо, не замечая его, как живые не видят мертвых.
А потом стало происходить что-то странное… И тогда он испугался.
Жора вдруг понял, что он уже не один в этих сумерках, тяжелых и беспросветных. Он понял, каким-то другим, шестым чувством понял, что за ним идут! И кто-то большой, могучий, страшный ищет его одинокую, затерянную в странном лесу душу. И найдет! Обязательно найдет! Как находит всех и каждого, в свой срок.
Жора в ужасе метался меж деревьями, не в силах уйти от своего медленно разлагающегося тела. Но сделать ничего не мог.
Поэтому, когда из тумана вышел Рыцарь и сказал: «Ты мне нужен!» – Жора пошел за ним. Он пошел бы за кем угодно, лишь бы оказаться как можно дальше от страшного холодного дыхания того, кто ищет…
Когда Жора умирал на виселице, это было мучительно.
Но рождаться заново было куда как хуже!
Невероятных страданий стоило ему перетереть веревку и снова встать на ноги. Но боль была ничем по сравнению с муками голода. Мертвое тело разлагалось, остановить этот процесс было невозможно. От этого Жоре казалось, что он поедает сам себя и желудочный сок разъедает его изнутри. Это кошмарное, сводящее с ума чувство стихало, только когда бывший полицай сам поедал кого-нибудь. В эти минуты он чувствовал, как слабеет боль, как к истерзанным мышцам возвращается покой. Но ненадолго!
И все равно Жора был счастлив тем, что жив. Пусть таким, немыслимым, кошмарным, образом он избегал участи неизмеримо худшей…
Как выяснилось, пивший до самой смерти деревенский поп врал совсем немного, когда расписывал ад…
Все испортил мальчишка! Чертов, проклятый мальчишка! Из-за него все и случилось! Все – виселица, смерть, муки. Из-за одного гаденыша, сучьего выкормыша!
Когда Жора прижал наконец ненавистного генерала, сдавил крепкими пальцами-когтями его горло, не было на свете слов, чтобы описать ту волну счастья, которая нахлынула на бывшего полицая. И именно в этот момент сучонок сунулся со своей головней!..
Пламя было хуже голода. Много хуже. В нем был отголосок того, от чего Жора бежал, выбрав уродливую, медленно разлагающуюся жизнь, полную страдания и голода…
Обгоревшее лицо долго и невыносимо болело. Жора метался среди деревьев, раздирал пальцами плоть, ложился лицом в ржавую, гнилую воду небольшого болотца… Но ничто не помогало.
Потом партизаны снялись с места и ушли. Бывшему полицаю пришлось догонять их, по пути роясь в отходах, ловя зазевавшееся лесное зверье.
Жора двигался очень медленно, делая рывки только во время охоты, но зато он мог идти днем и ночью. Как машина. Как… мертвец. И вскоре он сумел догнать партизанский отряд и принялся кружить вокруг, выжидая удобной возможности напасть.
Однако теперь все было не так просто.
Партизаны жгли костры. Располагали их в походном порядке, достаточно близко друг к другу. Усилили посты.
Жора кружил вокруг, в тоске и муках голода, не зная, что делать. Несколько раз он видел мальчишку, который бегал по своим делам, и ненависть, поднимавшаяся в мертвой душе полицая, заставляла его выть и кататься по траве. Но сделать он ничего не мог.
Отчаяние захлестывало бывшего полицая, жалость к себе, злоба. Он то бродил по лесу, то валился на траву и лежал без движения, так что дикие звери начинали подходить к нему, привлеченные запахом мертвечины. Тогда Жора хватал их и пожирал, утоляя на какой-то миг жажду крови.
В этом невероятном водовороте боли и страданий он ухитрялся сохранять остатки разума. Он помнил, зачем вернулся обратно, в мир живых. И только это не давало бывшему полицаю кинуться на людей, таких близких и слабых…
Иногда Жора подходил к ночным кострам почти вплотную. Стоя на грани света и тьмы, он слушал разговоры, вдыхал сладкие, манящие запахи живой плоти. Казалось, еще немного, сделать рывок! Броситься черной тенью на спину ближнего бойца, впиться гнилыми, но еще крепкими зубами в шею…
Но кто-то вставал. Подбрасывал жаркие еловые ветки в костер. Тот вспыхивал, и мертвый полицай бесшумно отходил в темноту, дальше и дальше… Словно кто-то шептал ему: «Рано! Еще рано!»
Все это время Рыцарь, хозяин, приказавший и давший возможность снова жить, молчал.
Жора боялся, что его убьют красноармейцы. И тогда эта единственная ниточка, что связывала бывшего полицая с миром живых, лопнет. Силы, которые питают его, связывают разлагающуюся плоть и грязную душу, иссякнут… И ничто больше не удержит его от того ужаса, что ждет за гранью. Все это Жора, будучи совершенно несведущим в области тайного знания, понимал каким-то интуитивным образом.
И когда наконец он услышал ясный шепот Рыцаря, мертвый полицай ощутил счастье. Так счастлива собака, к которой вернулся хозяин, так радуется слуга, на которого обратил свой милостивый взор господин…
Но приказ Рыцаря испугал Жору.
Однако это был приказ.
Сознание долго не возвращалось к Генриху. Он будто бы плавал где-то в пространстве, где нет ни верха, ни низа, а только мгла, расчерченная синими просверками боли. Когда наконец ему на голову вылили ведро воды, фон Лилленштайн с трудом разлепил глаза.
– Молчим? – с некоторым удовлетворением поинтересовался Верховцев.
Лилленштайн снова закрыл глаза.
В голове вместе с болью пульсировала только одна мысль: «Умереть! Я должен умереть!»
В далеком лагере Заксенхаузен уже наверняка ждали своей очереди сотни неполноценных людишек, призванных собственной жизнью оплатить смерть Лилленштайна. Оставалось только одно – умереть! Подохнуть, чтобы не видеть этой русской конопатой физиономии!
Генрих застонал, сжимая кулаки. Вывихнутые пальцы отозвались острой, невыносимой болью.
Верховцев хмыкнул.
Сама по себе идея форсированного допроса не доставляла ему никакого удовольствия, так же как и сам процесс. Более того, и в этом он был исключительно согласен с генералом Болдиным, пытки были отвратительным делом. Мерзким. Последним делом, на которое может решиться человек.
Но… была война. И если сломанные ребра фашистского полковника хоть на сантиметр приближали советские войска к Берлину, Верховцев был готов наплевать на свои чувства.
Перед каждым допросом Верховцев напоминал себе, ради чего и зачем он делает это. Он заталкивал все человеческое в самый дальний уголок души. И снова подходил к штандартенфюреру…
– Умереть хочешь? – вдруг спросил Генриха Верховцев.
Тот открыл глаза. Уставился бессмысленным взглядом на майора.
– А я тебе не дам… Не дам, полковник! Я тебя буду лечить. Сращивать твои кости. И снова их ломать! Снова и снова… Понимаешь меня? Понимаешь?
Лилленштайн снова закрыл глаза. И Верховцев, внутренне вздрогнув, увидел, как скатилась слеза по небритой, обожженной щеке штандартенфюрера.
«Прости господи…»
Майору хотелось бросить все и пойти мыться. В речку. А лучше в баню! Чтобы пар. И веник. И холодная, очень холодная вода! А потом снова пар… И париться так до отупения, до дурноты, до слабости в коленях. Чтобы забыть, оттереть с себя эту грязь… Душу очистить!
Верховцев сплюнул.
«В Берлине париться буду! Вот прям у рейхстага поставлю баню и буду голым в реку… – Он попытался припомнить, есть ли в Берлине какая-нибудь река. В Париже – Сена. В Москве, соответственно, Москва-река. Ленинград – так вообще неизвестно, чего в нем больше, каналов или улиц… Выходило, что и в Берлине что-нибудь да есть. – А коли нету, так заставлю немцев мне бадью наполнить!»
Мечтам майора не было суждено сбыться. Он погибнет в сорок пятом, уже полковником. Его машина застрянет в завалах горящего Либенвальдена. Он сам кинется в пылающий детский дом и будет вместе с простыми солдатами вытаскивать оттуда немецких детей. С перебитыми ногами, придавленный рухнувшими стропилами, он вытолкнет последнего белоголового мальчишку в дверной проем, прежде чем обвалится основная часть крыши.
В маленьком немецком городке до сих пор стоит памятник неизвестному русскому солдату, и к нему каждый год приходит шестидесятилетний старик, у которого крик «Беги, пацан!» по сей день стоит в ушах.
Но это потом, в будущем…
А сейчас Владимир Филиппович Верховцев глядел на плачущего Лилленштайна и решал непростое моральное уравнение. Которое на самом деле решения не имело.
Усталые красноармейцы стояли вокруг, ожидая приказа. Этих ребят майор отобрал особо, хорошо зная, какой личный счет к немцам есть у каждого.
А за их спинами, осторожно ставя холодные, изуродованные ноги, крался мертвый полицай Жора. Бывший при жизни подонком, убийцей, насильником и, говоря откровенно, вполне заслуживший такую участь. Он подошел уже совсем близко.
Еще несколько шагов…
Еще чуть-чуть…
Жора изготовился к прыжку.
Все замерло.