Степан Тищенко никогда не был героем. Никогда. Он не любил рассказы о героях Гражданской войны, не любил и все тут. И всяких героических спартанцев терпеть не мог, вместе с Александром Македонским. Так уж вышло, что его отец погиб как раз в эту самую Гражданскую, зарубленный казацкой шашкой где-то под Оренбургом. Получив известие о смерти мужа, мать Степана занемогла, да так серьезно, что едва не слегла в могилу. Поэтому большую часть времени воспитанием ребенка занималась тетка по материнской линии, у которой был сварливый тяжелый характер и четверо детей. Будучи пятым, да еще самым младшим, Степан четко усвоил, что война – это такая штука, на которой дети лишаются родителей. Поэтому войны Степа не любил. И героев, которые больше других отличились на ниве лишения детей их родителей, тоже не любил, совершенно не стремясь быть на них похожим.
Однако, когда немецкие кресты показались в небе родного города, Степан, ни секунды не колеблясь, отправился на призывной пункт. А потом на передовую, где в первой же атаке его полк был разгромлен в пух и прах. Часть бойцов попала в плен, часть была убита, но некоторых офицеры с головой увели из-под огня в леса, где эти разрозненные части влились в партизанский отряд генерала Болдина. Во время неудачного прорыва, где значительная часть красноармейцев полегла под танками, но дала своим время отойти, Степан не был в первых рядах. Он вообще не рвался к подвигам, разумно предполагая, что кто-то должен просто служить. Просто защищать свою землю. Народ. Всех тех детей, которых пришли оставить без отцов люди из другой страны.
И он служил, защищал, сознательно оставаясь в той общей массе, в которой и рождались герои.
Когда партизаны двинулись вдоль линии фронта в поисках подходящей точки прорыва, Степана приписали к госпиталю. Он помогал нести раненых, таскал воду и делал разную нехитрую работу, на которую способен мужчина под руководством женщины.
Постепенно война сжалась, съежилась до размеров маленького партизанского лазарета с несколькими тяжелыми и множеством легких пациентов, со стиркой бинтов, постоянной нехваткой лекарств и вымотанной до черных кругов под глазами медсестры. Днем – тяжелые носилки, стоны, доносящиеся из-под бинтов. Ночью – пост, трофейный «шмайсер» на плече, а после смены – беспокойный сон считаные часы до утра. Вот и вся война…
Кому-то другому такое положение вещей могло бы показаться кошмаром, но Степан был рад. Он спокойно вставал каждую ночь после трудного дневного перехода, чтобы нести вахту в темном лесу неподалеку от лазарета. Как и вчера, как и сегодня.
Вот и вся война…
Сегодня, уже под конец караула, среди летней теплой ночи вдруг повеяло сыростью. Воздух сделался холодным, грозовым, тяжелым.
Степан поежился и пожалел, что не догадался прихватить с собой трофейный офицерский плащ, который караульные обыкновенно брали с собой на случай дождя. Но небо вечером было таким светлым, что всякие предосторожности казались лишними. Тищенко посмотрел наверх, туда, где ветер раскачивал тяжелые кроны деревьев, но звезд не увидел.
«Туч, что ли, нагнало? Вот и верь после этого в приметы…»
Он постарался припомнить, что там говорили в народе про «солнце красно с вечера…», но в точности не вспомнил. На ум лезло «моряку бояться нечего», но Степа доподлинно знал, что было там что-то еще. Кажется, про бога.
Кажется, бабушка, в далеком-далеком, почти нереальном детстве, говорила, глядя на ветер, гнущий деревья к земле: «Божья воля». И крестилась.
Это было давно. Бабушка умерла в самом начале Гражданской. От тифа. Не помогли ни молитвы, ни врачи. Видимо, докторов больше беспокоили перебитые казацкими нагайками позвонки манифестантов, а маленькая бактерия не верила в бога.
Да и есть ли он?
Тищенко поежился, переминаясь с ноги на ногу, подумал:
«А если есть он, то что про нас думает? Если хоть на минуточку предположить, что бог есть. Ну, не такой, как бабки болтают, борода до пупа и на облаке, а настоящий. Какой он? Вот на минуточку… – Степан снова посмотрел наверх, будто в надежде увидеть там ответ на свой бесхитростный вопрос. – Смотрит на нас. Ничего не делает, только наблюдает. Зачем? Что ему за интерес смотреть, как мы носимся туда-сюда с винтовками наперевес, убиваем друг друга, газами травим, бомбы бросаем? Не может быть, чтобы он все это так задумывал. Или может?»
Было какое-то удовольствие в том, чтобы думать об этом. Хотя и ясно, что никакого бога нет, да и быть не может. Мир уже изучен вдоль и поперек, по небу летают самолеты, и никто пока никакого бога там не видел. Но думать о боге было интересно.
«Хотя, с другой стороны, на кой мы ему сдались? С чего я думаю, что он за нами смотрит? Тоже мне удовольствие… Вот появись он передо мной, что бы я ему сказал? Что бы мог спросить? Для чего ты все это придумал? Так его, поди, уже затравили совсем этими вопросами. Как какой верующий в рай попадет, так, наверное, сразу к богу в приемную, скажи-ка, друг сердечный, зачем все это было, да почему так вышло… – Степан представил себе эту невероятной величины очередь к богу в кабинет и даже пожалел несуществующее, с точки зрения социалистической действительности, создание. – Всяк дурак ведь норовит свое мнение высказать, мол, знаю как лучше. Да еще пожурить, что все не так придумано, не под его, дурака, разумение. Хотя там, наверное, все как у нас устроено. Если бы каждый умник к товарищу Сталину в кабинет перся, тому не до страны было бы, только и работы, что с дураками говорить».
Мысль о товарище Сталине подействовала отрезвляюще. Степан встряхнулся, потер ладони. Воздух сделался совсем густым, холодным и таким влажным, что казалось, дышать совершенно невозможно. Где-то далеко-далеко заворчала, перекатываясь, гроза.
И тут, с первыми тяжелыми раскатами, еще далекими, но полными мощи, показалось Тищенко… Почудилось… Будто кричит кто.
Он вздрогнул. Настороженно всмотрелся в темноту, в слабый свет начавших гаснуть костерков. Но ничего… Тихо, холодно, только ветер шумит, только далекий гром… Степан вздохнул, перекинул автомат на другое плечо.
«А вот действительно, – подумал Степан с легкостью. – Явись мне вот так посреди караула Господь Бог, я бы и спрашивать у него ничего не стал. Помолчали бы да разошлись. Пусть хоть отдохнет от доброжелателей…»
Он тихо рассмеялся и пробормотал под нос:
– В самом деле, не спрашивать же у него пароль. Стой, понимаешь, кто идет… А он мне: Господь Бог, пришел тебя послушать…
И Тищенко снова рассмеялся этой ночной выдумке, этим глупым мыслям, которых, если разобраться, у комсомольца быть не должно. Потому что никакого бога нет, все исследовано вдоль и поперек, наука доказала… Но вертелась в голове эта упрямая мыслишка, не желала отступать, глупенькая, перед доводами разума, логикой… Вертелась! «А что, если есть? А что, если…»
Степан улыбнулся, чувствуя, как накатывает на него совершенно неуместная на войне веселость. Легкость какая-то. Хотя от холода уже и зуб на зуб не попадал, а с листьев начали капать первые капли подступающего дождя.
Тищенко перетаптывался, тщетно стараясь согреться, а в это время…
А в это время солдаты южного караула уже лежали на земле, захлебываясь собственной кровью. Черные неслышные тени, страшные, уродливые, почти нечеловеческие, продвигались от костра к костру, уничтожая, убивая. Неслышно! Молниеносно! И только серебряные нити на шевронах вспыхивали на миг и снова гасли…
Невидимые, укрытые темнотой, как кутается дьявол в людское неверие, монстры, порождение жуткого эксперимента, бесшумно атаковали спящий партизанский лагерь.
Умаявшийся за день Лопухин впал в забытье и теперь метался во сне, словно в сетях, не в силах открыть глаз, крикнуть. Чья-то злая воля сдавила его сознание, захватила там, в призрачном мире сна, и не давала вырваться. Кто-то более сильный или опытный держал Ивана там, где он не мог ничего…
И била крупная дрожь штандартенфюрера Лилленштайна. Барон скрежетал зубами, через приоткрытые веки можно было видеть жуткие, закатившиеся глаза. Его то бросало в холод, то окатывало жаром, а изуродованные суставы выгибались в совершенно неестественных направлениях.
Может быть, окажись рядом генерал Болдин, все сложилось бы иначе, но и он спал. Единственный человек, когда-то давным-давно прикоснувшийся к Тайне, спал тревожным сном, умаявшись за бесконечно длинный день.
Это была странная, полная кошмаров ночь.
А посреди нее стоял красноармеец Степа Тищенко, комсомолец, размышляющий о боге. И жалеющий его, усталого и запутавшегося в тяготах мира и людских ошибках.
А когда перед ним, как из-под земли, выскочили черные молчаливые фигуры, боец Тищенко сделал то, что был должен.
Он вскинул автомат.
Он крикнул: «Стой! Кто идет?!»
Он выстрелил…
Потоком тяжелых свинцовых пуль стремительную тень отбросило назад. Степан тут же перенес огонь вправо, туда, где мелькнул еще один странный силуэт. Снова выстрелил и закричал что было сил:
– Тре-во-га!!!
Он не видел, как встает, качаясь, существо, расстрелянное первым. Как идет, приближается…
Степан делал свое дело, как должен делать его каждый солдат, что пришел в этот мир, чтобы защищать свою землю. И всех тех, кого…
Что-то острое вонзилось Степану в живот. Протолкнулось, разрывая внутренности. Тищенко вскрикнул, обернулся… Автомат вывалился из рук. Выскользнула, чертова немецкая машинка! И Степа, падая, вцепился в горло неведомой твари – чтобы не упустить, чтобы удержать, до последнего удержать, не пропустить, не дать… Туда, где дети, где города и мир… и бог.
Все смешалось в его голове. Потемнело.
И он упал, сжимая горло уже мертвого Номера.
Вот и вся война…
В лазарете проснулся, вырвался из тяжелого, как рыбацкая сеть, сна Лопухин. Он вцепился в ставший вдруг невероятно горячим, обжигающим медальон. Изо всех сил рванул его с груди. И закричал. Закричал!
И откликнулся рядом, корчась в муке штандартенфюрер Лилленштайн… маг и, если быть до конца откровенным, не совсем человек.
А лагерь откликнулся многоголосым хором оружейных выстрелов ночного, страшного боя.
Еще через два часа место, где был временный лагерь партизан, подверглось массированной бомбардировке с воздуха.