Евгений Кутузов ВЕЧНЫЕ ХЛОПОТЫ Роман КНИГА ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I


Старый Антипов был счастлив.

И если он жалел о чем-нибудь, так только о том, что не дожила до этих дней Галина Ивановна, не испила от общей семейной радости, а уж она-то сумела бы порадоваться за всех, и прежде всего за внуков, которые и делали дом — домом, семью — семьей.

Исполнилась мечта Клавдии: она закончила курсы и теперь работала медсестрой, не оставляя надежды стать врачом. Зять учился на заочном отделении в институте. Так решили на семейном совете: сначала пусть получит высшее образование Анатолий, а потом, бог даст и будет желание, поступит и Клавдия.

Нелегкие это были годы, совсем нелегкие, зато тем приятнее сознавать, что никто не отступил перед трудностями, выдержали, пережили, и вот наступило время, когда только и оставалось жить и наслаждаться жизнью. Заслуженное, в нелегком труде добытое счастье, думал старый Антипов, дороже вдвойне, а никогда раньше не знали они такого благополучия, и казалось, нет на свете недоброй силы, которая смогла бы нарушить, извести это благополучие.

Не с неба, нет, свалилось на них счастье. Не украдено оно, не отнято у других, а трудом своим заработано, и на дороге к нему немало случалось испытаний, горечи и неприятностей. И не всем Антиповым одинаково воздано от большого общего счастья — растет сиротой внучка Наташка, хотя, может быть, сама она и не очень понимает это, равно обласканная с двоюродными братом и сестрой. Словно кузнечик, скачет, не зная покуда особенных забот, а с теми малыми заботами, которые обязательны в ее возрасте, справляется легко и просто.

Как ни взгляни, с какой строгой меркой ни подойди, мир в семье обосновался прочно и, похоже, навсегда. Но отчего же тогда бывает неспокойно иногда старому Антипову, отчего вдруг заболит, заноет душа, если нет для того причин?.. Или накрепко вросла в сознание мысль, что не может быть, не бывает совершенного, без ущербинки счастья?.. А чтобы люди не забывали этого, чтобы помнили постоянно о дорогой цене, заплаченной за мир и покой, им даны большие и маленькие испытания, для них поставлены на дороге препятствия, преодолевая которые человек набирается сил и понимания, что жизнь — это подарок, но подарок на всех один...

А может, близкая уже старость вызывает непонятную эту тревогу, беспокойство?..

Ведь именно к старости люди обычно все чаще и чаще оглядываются назад, в мыслях — раз нельзя иначе — исправляют ошибки, ищут опоры в прошлом, не находя для себя места в будущем, как бы заново, по второму кругу, проживая давно прожитое...

Однако старый-то Антипов не любил оглядываться назад, возвращаться мыслями к прожитому. Не оттого, что было ему неприятно это или что прошлое казалось слишком трудным, безрадостным, в котором несправедливо, незаслуженно много страданий. Вовсе нет. В прошлом своем он мог бы найти гораздо больше светлого и замечательного, но пользы в оглядках на него не видел и не понимал.

Человек, считал старый Антипов, должен жить настоящим и смотреть в будущее. Хлеб насущный на сегодня, мечта — на завтра, а что толку и в третий, и в десятый раз смотреть назад, тем более — потерянное не вернешь, недоделанное уже никогда не доделаешь, а вот сделанное всегда с тобой, всегда при тебе. Это твой капитал...

Он воевал со временем, всячески сторонясь прошлого, а оно нет-нет да и напоминало о себе помимо воли и желания, давая понять, что прошлого накопилось так много, что будущему вовек не сравняться с ним. То возникнет в памяти, высветится неожиданно и ярко, заставляя повернуться к нему лицом; то явится во сне разрозненными, отрывочными картинками, почему-то именно этими, а не другими; то заденет душу тихой грустью, тоской, для которой нет объяснений и видимых причин...

Неожиданно в жизнь вошло вовсе уж забытое прошлое, вошло живым человеком, точно воскресшим из мертвых, потому что о нем старый Антипов не вспоминал никогда и даже не числил его живущим на земле...


* * *

Пожилой мужчина, почти старик, ждал его возле дома на лавочке. Лицо, сразу видно, болезненное, сухое, и эту болезненность и сухость не могла скрыть густая борода, росшая от самых глаз. Взгляд у него был острый, внимательный и, пожалуй, недоверчивый. От такого взгляда хотелось спрятаться куда подальше.

Гость поднялся с лавочки.

— Вечер добрый, — поздоровался старый Антипов и напряг память, пытаясь вспомнить, где и когда видел этого странного человека. А что видел, в этом он нисколько не сомневался.

— Аль не узнаешь?.. — спросил, усмехаясь, мужчина и положил на лавочку тощий вещевой мешок. Сам присел рядом с мешком, сложив на коленях узловатые, натруженные руки.

Пальцы у него дрожали.

— Не узнаю... Вижу, что как будто встречались, а не узнаю.

— Встречались, встречались! — подхватил гость, и было не понять, радует ли его это знакомство или огорчает. — Ведь мы с тобой, Захар, вроде как сродственниками друг другу приходимся... — В глазах его таилась усмешка и что-то еще, чему старый Антипов не мог подыскать названия. — Приглядись, приглядись, может, и вспомнишь...

— Нет, не вспоминается что-то.

— Стало быть, состарился. Ну, да это не только твоя беда: я ведь тоже не молод. А вспомнить... Где ж там! — Гость взмахнул рукой. — Столько годов прошло-пролетело... Ты вот как высоко вознесся — тянись не дотянешься, а упасть, тянувшись-то, можно. В депутатах, слышно, ходишь? Вроде как в правительстве. Орденами и почестями разными отмечен. Любят тебя власти наши, любят. А денег, к слову раз оно пришлось, много ли плотят за любовь эту?.. Дом-то отгрохал, что тебе хоромы царские! За большие заслуги в награду получил или как?..

— Денег мне платят столько, сколько заработаю в кузнице, — хмуро ответил старый Антипов. — А дом сами построили.

— Неужто так и работаешь в кузнице?! — удивился гость. — Хоть начальником?

— Нет, не начальником. Кузнецом.

— Интересно... Очень даже интересно! Прямо как в кино. — Он юркнул глазами, прищурился лукаво, отчего лицо его сморщилось еще больше. — Почему не спросишь, кто я такой и за какой надобностью явился к тебе? Ведь стоишь и гадаешь, Захар. Аль спросить гордыня не позволяет?

— Сам пришел, сам и скажешь, зачем.

— Твоя правда: скажу. Может, мне много чего от тебя нужно, от твоей благодати... А может, просто заглянул посмотреть, как мои дорогие сродственнички живут-поживают и какой он на самом-то деле бывает, рай земной... — Он обвел вокруг рукой, но рука не держалась, в бессилии падала на колени. — В раю ты живешь, так тебе скажу, Захар. Вот и верь после этого попам, что человек в рай может попасть только после смерти своей. Или глаза мои меня обманывают?..

— Понравилось, значит, в раю? — теперь и старый Антипов усмехнулся.

— С виду все хорошо и ладно, не спорю. С виду, Захар! А ежели, к примеру, поглубже копнуть, под самый фундамент, на котором и рай, и ад держатся?.. Не так все хорошо в твоем раю. Не думай, что если глазами я слаб... Все вижу, все примечаю. Жизнь и слепого научит видеть, а иной-то раз и зрячий слеп.

Вспомнил Захар Михалыч — Прохор же это, двоюродный брат жены, Прохор Данилов, который был среди тех, кто собирался убить молодого тогда Антипова. «В каком же это было году?.. В двадцать втором или в двадцать третьем?... Давно. А жив, выходит, Прохор. Жив, сукин сын, бродит по земле, коптит небо», — удивленно думал Захар Михалыч, однако злости в себе не слышал.

— Признал, кажись? — Прохор прищурился. — Я и знал сразу, что приглядишься и узнаешь. Сродственники все же! А ты думал, что нет меня на белом-то свете?.. Кончился, думал, Данилов Прохор?..

— Думал.

— А я вот он, живой! Мы, Даниловы, народ крепкий, живучий, нас не просто сковырнуть в сыру земельку, не просто, Захар!.. А почему, к примеру спросить?.. А потому, скажу я тебе, что знаем — в аду страдать вечно. Зачем же спешить в ад? Оно так: у кого голова на плечах имеется, а не котелок пустой и дырявый, тот самого господа бога переживет. Хошь три Голгофы, нам все едино. Вот Галина, сестра моя дорогая... — Он вздохнул и неожиданно перекрестился.

— Не трожь ее! — велел Захар Михалыч строго. — Не смей трогать, слышишь?!

— Не пугай, не боюсь. А ежели болезненно тебе, трогать не буду. — Прохор переложил свой мешок с лавочки на землю, поближе к ногам. — Садись и ты, Захар. В ногах правды нет, а мы потолкуем миром, как родные люди.

— Ничего, постою. У меня ноги крепкие. А насчет правды... Так она или есть, или ее нет. Не в ногах дело.

— И как по-твоему получается, есть правда на свете?

— Для меня — есть. Для тебя не знаю.

— А ведь меня, Захар, тогда под расстрел подвести хотели...

— Знаю.

— Потому и удивляешься, что я живой-здоровый к тебе явился? — Прохор хохотнул и сложил руки на животе, сцепив дрожащие слабые пальцы.

«Чего-чего, а здоровья у тебя кот наплакал», — подумал старый Антипов без сострадания.

Вслух же сказал:

— А какая корысть мне удивляться? Ты остался живой, ты и удивляйся. Мне все равно. Есть ты на свете, нет ли тебя...

— Врешь! — прокричал Прохор. — По глазам твоим вижу, что врешь! Не зыркай, не зыркай подозрительно, словно легавый. Не сбежал я, заменили мне расстрел на десять лет отсидки, потому как власть Советская гуманная и добрая. Ну и рабочая сила опять же была нужна, чтобы каналы строить и шахты рыть.

— Помиловали, что ли?

— Держи карман шире! Меня, к примеру, расстрелять — одни сплошные расходы: патрон истрать, деньги на похороны, на бумагу тоже, чтобы родным сообщить, а так-то, по доброте властей, я всю жизнь задарма вкалывал и помалкивал в тряпочку.

— Почему же всю жизнь, — спросил Захар Михалыч, — если на десять лет расстрел заменили? Ты, выходит, давно на свободе.

— Давно, как же. Отсидеть-то я свое отсидел от звонка до звонка, а свободу, про которую ты толкуешь и про которую не знаешь ничего, в узенькую щелку показали. — Он снова хихикнул злорадно, принужденно и переложил руки на колени. Не давали они ему покоя, мешали. — Я ведь кто?.. Я контрреволюционный элемент с покушением на убиение с заранее обдуманными намерениями большевика-коммуниста товарища Захара Антипова. Спасибо тебе, что ты выжил.

— Ты что же, с претензиями ко мне явился?

— А ни в коем разе! Каждому свое, я это хорошо понял. Один вознесется высоко, другой ушибется больно, потому как от бога, говорят, такая круговерть идет. А по заслугам, Захар, каждому воздастся. От веку так заведено, и виноватых в этом деле не бывает.

— Не юродствуй, Прохор. Старик уже, а все выламываешься. Между прочим, большевиком я тогда еще не был. После вступил в партию.

— Как не был?! — Глаза Прохора широко открылись, и стала заметна желтизна белков, какая бывает у печеночных больных. — Врешь, что не был, не верю я тебе, не верю!..

— И опять — какая корысть, подумай сам, обманывать мне тебя?

— А чтобы больнее сделать!

— Больнее, чем ты сам себе сделал, как я посмотрю, уже никто тебе не сделает...

Мимо проплыла лодка. В ней сидели молодые ребята и девушки. Все пели про одинокую гармонь, которая бродит по ночам и мешает спать. Прохор проводил лодку тоскливым, долгим взглядом, покуда она не скрылась, увозя песню, в излучине реки, вздохнул тяжело и, достав из кармана кисет, стал сворачивать самокрутку. Мерные клочки газеты лежали в кисете вместе с махоркой.

— Кури папиросы, — предложил Захар Михалыч.

— Спасибо, привык к махре. Значит, говоришь, все было зря...

— А ты не понял этого, когда по тюрьмам скитался?

— То разговор особый, — сказал Прохор и нахмурился. — Чего понял, чего не понял... Всю жизнь, Захар, и все мысли за пять минут не перескажешь. Может, для того еще две жизни надо прожить. А и все равно не хватит, сколько я пережил...

— Все пережили. Только каждый по-своему.

— Твоя правда, — согласился Прохор, затянулся жадно и надолго закашлялся.

Захар Михалыч выждал, пока он кончит кашлять.

— Хватит, — сказал, — волынку тянуть. Говори, с чем и зачем пришел. Зла не держу, не думай. Что заслужил, получил сполна. А я тебе, Прохор, не судья.

— Сполна, сполна, Захар! Опять твоя правдушка, и никуда от нее не денешься. И лес валил, и канал строил, и уголек на шахте долбал, а также и золотишко добывал для Родины в некоторых неблизких местах. Всего хватанул... Господь, видно, на десятерых делов-то отмерил, а исполнять их досталось мне одному.

— Не трогал бы ты бога, а?

— Никак под старость в веру вошел?

— Нет. А слушать противно, когда ты бога поминаешь. Не было в тебе его и нету. Ни бога, ни черта лысого. А если жаловаться ко мне пришел, поздновато, пожалуй.

— К слову пришлось.

— Сейчас-то где живешь и чем занимаешься? — На мгновение Захару Михалычу сделалось жалко Прохора: не жилец он на свете...

— А пребываю в скудости и непроходимой бедности в одном глухом селе, в северных краях, потому как на родину, сюда стало быть, вернуться не разрешили. Служу сельповским сторожем. Днем сплю, если снизойдет благодать, а ночью народное добро караулю, охраняю благосостояние советских людей от злоумышленников разных и мазуриков. Зарплата, правду сказать, не ахти какая, да много ли мне и надо?..

— Доверили охранять?

— Другой-то, кто у властей в полном доверии, на такую зарплату не пойдет. Ее и придумали для нас специально. А вам тыщи большие подавай!.. Печенью вот страдаю, вообще здоровьишко пошаливать стало... — Он потрогал живот, прислушиваясь к тихой боли, которая не отпускала никогда. — На родину тянет. Ох, как тянет, Захар!.. Днем, когда сплю если, ничего, а ночью в одиночестве всего передумаю. Отпуск дали, решил податься к тебе...

— Зачем же я вдруг понадобился? И как ты нашел меня?

— Человек — не иголка в стогу, а ты личность известная. Люблю, знаешь, газетки читать. Не спится, бывает, вот лежу и читаю. Как люди на свете живут-могут, и про тебя вычитал. Деньжат кое-как насобирал на дорогу, добрые люди тоже помогли, пожитки-то все при мне... — Он толкнул ногой мешок. — Незаконно, признаюсь. Безвыездно предписано мне жить на чужой сторонушке... Не помогнешь ли, Захар?.. — Прохор поднял глаза. В них стояли слезы.

— Чем же я могу помочь? — спросил Захар Михалыч.

— А чтобы разрешили мне по отбытии заслуженного наказания возвернуться на родину на постоянное жительство. В тебе в дом не прошусь, а пустишь — спасибо скажу. Век на тебя работать буду, а жить могу хоть бы в сарае либо на чердаке. Где укажешь. Сродственники мы с тобой, Захар... Что промеж нами случилось, не моя вина. Время такое было, и вообще. Говорится же, кто старое вспомянет, тому глаз вон. С поклоном низким к тебе пришел Данилов Прохор, учти. Не оттолкни, Захар, не прогони в несчастье, позволь помереть на родине! — Он внимательно огляделся по сторонам, хотел было перекреститься, но не стал. — Красотища-то какая! Шел бережком сюда, и запах родной явственно слышался, будто и не бывало стольких лет разлуки тяжкой... Завод, смотрю, расстроился, труб прибавилось. А дома нашего не отыскал.

— В войну сгорел, — сказал Захар Михалыч.

— Я так и подумал.

Не просто, совсем не просто было ответить на просьбу Прохора. И не погрешил бы старый Антипов против истины, не солгал бы, сославшись на то, что нет у него прав и власти решать его судьбу, но понимал: если взяться хлопотать от своего имени... А нужно ли? Он не кривил душой, когда говорил, что не держит зла, а по справедливости и мог бы держать, потому что жизнь и смерть была между ними. Изменился ли Данилов Прохор с тех давних времен? Вряд ли. Разве что озлобился больше прежнего, окончательно зачерствел душой и сердцем. На жалость вызывает, а глядит волком — съел бы, да силы не те! Не хочет понять, что сам размежевал собственную жизнь с жизнью других людей. Помощи просит, как милости великой. Ну, в его положении помощь и есть милость великая, однако не сказал, не обронил чистого и честного слова «милосердие», хотя за ним, за ним пожаловал, за милосердием!.. А может, и не просит он милости, а требует?..

Не размышляя, не колеблясь нисколько, старый Антипов отослал бы его прочь, когда бы не на него Прохор поднял руку, когда бы не с его сердцем рядом скользнул нож, нацеленный, чтобы убить, и когда бы не был Прохор двоюродным братом жены Гали. Отошли прочь — за месть примет. Счеты, скажет, сводит Захар Антипов...

— Сын-то твой на фронте погиб? — не выдержав мучительного ожидания, спросил Прохор.

— А ты откуда все знаешь?

— Земля слухами полнится, — уклончиво ответил Прохор. — Война!

Лучше бы ему не спрашивать про сына Захара Михалыча, лучше бы не произносить слова «война», потому что теперь старый Антипов ясно вдруг понял, что Данилов Прохор пожизненный его враг, что, случись ему, Прохору, быть на свободе во время войны, он оказался бы с теми, кто убил Михаила, по чьей вине погибла невестка... Первый бы поднял оружие против своих, русских людей, и не шевельнулось бы в нем ничего, не пробудилось бы в его заскорузлом зверином сердце никакое милосердие, никакая жалость не остановила бы его, не дрогнула бы рука, как не дрогнула она, когда поднимал Прохор нож, чтобы убить... Виновен! Виновен в том, что погибли, умерщвленные бесчеловечно и дико, миллионы людей на земле, и если Прохор о чем-то сожалеет нынче, в преддверии своей близкой смерти, так лишь о том, что победило, восторжествовало правое дело, победила высшая справедливость, против которой он боролся и которой ему не понять. Еще себя жалеет, свою пустую, одинокую старость и немощность...

Из-за угла выбежали Наталья и Миша. Впереди них, звонко, заливисто лая, несся Жулик. Увидав старого Антипова, он кинулся к нему.

— Ну, ну! — говорил Захар Михалыч, лаская собаку. — Ступай на место, ступай.

Дети, поздоровавшись с гостем, ушли в дом.

— Внуки? — спросил Прохор тихо.

— Внуки.

— Много их у тебя?

— Пока трое.

— От сына или от дочери?

— И от сына есть.

— Успел, значит. Оставил свое семя.

Над их головами отворилось окно, выглянула Клавдия Захаровна:

— Ты скоро, отец?

— Скоро.

— Ужинать пора.

— Успеется, корми ребят.

Прохор, должно быть, почувствовал, что пора заканчивать разговоры и что не будет ему здесь прощения, но все еще надеялся, ловил взгляд старого Антипова.

— Иди, — сказал Захар Михалыч, отворачиваясь. — Иди своей дорогой. Разные у нас дороги, и я не хочу тебя знать.

— Отказываешь?.. — Прохор поднялся с лавочки, тяжело опираясь на стену.

— Нет у меня власти миловать тебя. А если бы и была, все равно отказал бы.

— Мстишь, стало быть... Так я и думал. На всякий случай в путь отправился, чтобы последний разок взглянуть на родные места. Не хотел к тебе приходить, да вот не выдержал, заныло здесь... — Он приложил руку к сердцу.

— Ты сам себе отомстил, — сказал Захар Михалыч. — А я простить не могу. Не за себя, это дело прошлое. Вообще не могу. За людей, которые погибли на фронте. А ты где был?..

Прохор опустил голову.

— Если деньги нужны, дам.

— И на том спасибо. Утешил старого обездоленного человека. — Он нагнулся, поднял с земли мешок и вскинул на плечо. — Давай, Захар, денег, они не пахнут, а у меня ничего нет. Смешно, верно?..

— Что смешно?

— Любая бумажка, если ее запачкать, пахнет. А деньги — нет, хоть в самых грязных руках побывают.

— Плакать нужно, а ты потеху устраиваешь.

— Наплакался, будя, — сказал Прохор, усмехаясь.

— Клавдия! — позвал Захар Михалыч в окно.

Она тотчас выглянула, словно ждала, когда ее позовут.

— Что тебе, отец?

— Принеси пятьсот рублей. — И спросил Прохора: — Хватит?

— С избытком!

— Но у нас осталось только до получки дожить, — возразила Клавдия Захаровна.

— Семьсот! — повысил голос Захар Михалыч.

Она убралась, но скоро опять появилась в окне и положила на подоконник деньги.

Старый Антипов протянул их Прохору:

— Бери и уходи.

Прохор пересчитал деньги, тщательно разглядывая каждую ассигнацию, хотел было сунуть в карман, но, опять усмехнувшись, разжал пальцы, и разноцветные бумажки медленно начали опускаться на землю...

— Не похоже, что последние, — сказал он. — Новенькие, как из банка. Прощай, Захар! И ты, племянница. Не поминай лихом, а я как-нибудь доеду. Милиция довезет на казенный счет, по этапу вернут к месту жительства. Зачем тебе тратиться! — И пошел быстро по берегу, перебрасывая тощий мешок с плеча на плечо, и не обернулся ни разу — так и свернул в проулок как раз у того места, где тридцать с лишним лет назад пытался убить Захара Антипова...


* * *

Ужинал Захар Михалыч молча. Клавдия Захаровна не решалась ни о чем спрашивать его. А он, похоже, не собирался рассказывать о странном госте. Сопел, хмурился, наблюдая исподлобья за дочерью и внуками, придумывая, что бы такое сказать насчет Прохора. Племянницей назвал Клавдию!.. А никакая она ему не племянница, хотя бы и по родству смотреть. Седьмая вода на киселе.

Он отодвинул резко тарелку и встал.

— Ты же почти ничего не поел, отец! — сказала Клавдия Захаровна с беспокойством.

— Спасибо, я сыт. Пойду покурю перед сном, а ты давай-ка укладывай детей.

Он вышел на крыльцо, постоял недолго, покуда достал папиросы и прикурил, потом направился в палисадник — крохотный участок во дворе, огороженный штакетником. Здесь всегда росли цветы, и только георгины. Какую-то непонятную, странную любовь питал Захар Михалыч к георгинам. Нравилось, когда расцветали они сочно и ярко, словно зачинался пожар, а люди вообще неравнодушны к огню. Может, потому, что огонь дает тепло, а может, с тех давних, незапамятных времен, когда ему поклонялись.

Срезать георгины старый Антипов не позволял, они отцветали сами собой, прожив короткий век цветения.

Он сел, и тотчас появился Жулик, приблудный щенок, невесть когда и каким образом оказавшийся в доме. Был он ласков, отзывчив, не требователен, не избалован излишним вниманием, как чистопородные домашние собаки, и его быстро полюбили все, он стал равноправным членом антиповской семьи. Спал вместе с Захаром Михалычем, возле кровати, а случалось, забирался и под одеяло.

— Не любишь чужих? — спросил старый Антипов и, нагнувшись, погладил Жулика. Тот заскулил, потерся об ноги. — Не любишь. А чужие разные бывают... Сейчас пойдем спать. Ты прав, прав: нехороший сегодня приходил человек, и лучше бы нам с тобой не знать, что он есть, что живет на свете. У него своя какая-никакая жизнь, у нас — своя... А скрестились, видишь ты, дорожки... — Он вздохнул глубоко. — И вот я думаю теперь: зачем они скрестились? Ничего не бывает в жизни зря, просто так. Такое дело, Жулик...

Скрипнула, помешав ровному течению мыслей, сенная дверь. Из дому вышла Клавдия Захаровна. Она стояла на крыльце, кутаясь в платок, как будто не обращая внимания на отца, но он-то знал, что дочь хочет поговорить.

— Иди к нам, — позвал старый Антипов.

Она подошла и села рядом. Жулик, совсем довольный, улегся возле ее ног.

— Детей уложила?

— Спят уже.

— Ну и хорошо, и мы пойдем. Вот докурю и пойдем.

— Кто это был, отец?

— Не надо, не бери в голову, — ответил Захар Михалыч. — Анатолий в институте сегодня?

— Скоро должен приехать, — сказала Клавдия Захаровна. — Это ведь был мамин брат?

— Двоюродный. — Он насупился. — Тебе он почти никто, а ребятам и вовсе.

— Который чуть не убил тебя, да?..

Старый Антипов вздрогнул даже. Он никогда не рассказывал дочери об этом.

— Я давно знала. Мама рассказывала. А зачем он приходил?

— Не важно. Пришел и ушел. Скатертью дорога!.. — Захар Михалыч говорил резко и громко, точно заглушая в себе подспудно рождающуюся жалость. — У него свои кривые тропки, у нас свои пути. Мы его не знаем и в гости не приглашали. Своих хлопот хватает, чтобы еще о нем думать.

— Мне страшно, отец!.. — прошептала Клавдия Захаровна.

— Чего тебе страшно? — не понял он.

— Вернется, сделает что-нибудь... — Она всматривалась в сумерки, словно боялась увидеть там Данилова Прохора или — еще хуже, еще страшнее — тень его, бесплотную и молчаливую.

— Не дури! — строго сказал Захар Михалыч, но и сам невольно огляделся и прислушался внимательно. — Ничего он сделать уже не может. И не посмеет. Правда, должно быть, что скучает на чужбине... Один остался, как недокошенная травинка в большом поле. А это самое страшное и есть, дочка, остаться на свете одному. Но винить ему, кроме себя, некого. Сам выбрал такую судьбу.

— Простил бы ты его...

— За себя давно простил. И думать забыл, что он был или есть. Не во мне дело! Не на меня руку поднял, это пойми. Вообще... Конечно, и пострадал много, не отнимешь.

— Значит, искупил вину, отец.

— Не знаю. Говорят, что вину можно перед богом искупить. Легко искупать перед тем, кого нет, а перед людьми, перед народом своим... — Он на мгновение задумался и решительно сказал: — Нет! Никакие страдания, я так думаю, не искупают вину перед народом, если вина эта большая и серьезная. На то и разум нам дан, чтобы сначала думали, как и что сделать, а после делали. Я вот смотрел на него... С кем бы он был во время войны?

Клавдия Захаровна пожала плечами.

— Не с теми, кто с оружием в руках, как Михаил, как Татьяна, как твой муж, как все честные люди... Нет, не с ними был бы Прохор Данилов. Сам отказался от Родины, никто не отнимал ее у него. Пусть на себя и пеняет.

— Тоскует он, отец...

— И волк по родному лесу тоскует! — сказал, как отрезал, старый Антипов. — Родина, дочка, не клочок земли, где человек рождается, живет и умирает, когда приходит его час. Родина — это... Это все! Ты должен с нею быть и в горести, и в радости. А так слишком просто: худо стало — затосковал, загрустил, вспомнил, что Родина у тебя есть, на поклон к ней двинулся... А когда Родине худо было?.. Собака вот со своим домом в беде не расстанется, дом для нее святое, а он?! Ладно, заболтались мы с тобой, поздно уже, ступай-ка ты, ступай! — Он подтолкнул Клавдию Захаровну.

Она ушла. За ней увязался и Жулик, а старый Антипов долго сидел еще среди набирающих силу георгинов, и мысли его навязчиво и беспокойно кружились, кружились вокруг Прохора, возвращая память в далекое прошлое, и являлись исподволь, подтачивая недавнюю убежденность, сомнения: верно ли поступил, прогнав Прохора, не приютив его, не дав тепла? Не слишком ли жестоко обошелся с ним?..

Может, оттого являлись сомнения, что все-таки Прохор родня? Или быть снисходительным, милосердным проще и легче, чем обыкновенно справедливым, когда для утверждения справедливости нужна жестокость?..

Не было на сердце старого Антипова неприязни и ненависти к Прохору Данилову как таковому. Но была ненависть к врагу. Однако и жаль тоже было бездомного, отчужденного Прохора, хотя он и враг. Совсем стариком сделался, даром что двумя или тремя годами всего-то старше. Похоронить, когда помрет, будет некому, и никто не заплачет, не закричит в голос, не взгрустнет даже у смертного его одра, точно тенью черной прожил он среди людей на земле, которая для всех одинаковая, не оставив после себя ни потомства, ни дерева, посаженного своими руками, ни дома — ничего. А жить начинал буйно, свирепо, грозой посадских мальчишек был. Позднее, возмужав, ходил в завидных женихах, ни сном ни духом не угадывая, какая пропащая, дикая уготована ему судьба...

Но если судьба, тогда не столь уж и велика, на столь неискупима личная вина Прохора? С судьбой, говорят, не поспоришь, и кто-то другой — не отец ли? — толкал Прохора на преступление, кто-то вложил ему в руку нож...

Заступиться за него, попросить ему официальное прошение? Искупил, может, нечаянную вину свою?

Не очень верилось этому, зато нечаянная вина давала право на сочувствие и милосердие, в чем Прохор Данилов обрел нынче острую необходимость. Правда, искупить вину, даже если это возможно, — одно, а понять, осознать себя виноватым — совсем другое...

«Кто знает, может и отойдет, оттает очерствевшее сердце, если разрешат ему вернуться на родину, — думал старый Антипов, прикуривая папиросу от папиросы. — Может, и доживет оставшиеся дни человеком, а не зверем в чужой берлоге. Да и много ли у него осталось этих дней!.. Больной совсем, в чем только душа держится. А гордый, не взял денег. Это хорошо, потому что гордость — это уже человеческое. — Захар Михалыч улыбнулся одобрительно, вспомнив, как падали, падали на землю разноцветные бумажки. — Не надо было предлагать ему деньги, — укорил он себя. — Получилось, как будто я откупиться от него захотел...»

Ночь двигалась серая, промозглая, как поздней осенью. Над рекой слоился густой туман, и казалось, река дышит тяжело и неровно, приходя в себя после трудной дневной работы. В небе не было ни звезд, ни луны. Тишина и покой звали думать. Лишь изредка что-то громко всплеснется в невидимой за туманом воде. Георгины источают тонкий, едва уловимый запах, который не умеет слышать никто, кроме старого Антипова. Днем же этого запаха не слышит и он.

Просвистела, взорвав ночной покой, электричка.

И тут представилось Захару Михалычу, как входит с опаской Прохор в стылый и нечистый зал ожидания на вокзале, хоронясь от милиции и посторонних взглядов, как ищет где-нибудь в укромном, темном углу свободное место для себя, свертывается незаметным серым клубком на жесткой и неуютной казенной скамейке, подтянув ноги к подбородку... Свертывается, точно бездомная, оставленная хозяевами собака, и пытается уснуть, забыться, а сон не идет к нему, одолевают мысли, тревоги, неразрешимые проблемы, от которых уж вовсе никуда не спрячешься, и каждый, кто случайно посмотрит на Прохора, узнает в нем пожизненного бродягу, одинокого скитальца среди людей...

Может, бог с ним и с его давней виной перед людьми?.. Может, пусть доживает свой грешный непутевый век на покое?.. Пожалуй, и в доме не помешает. Места хватит. Наверху так и стоит недоделанная комната. Всего-то и доделать — сложить плиту, утеплить двери и стенки, оклеить обоями...

Аккуратно, стараясь ступать осторожно, чтобы не скрипнула лишний раз половица, Захар Михалыч прошел через сени, через прихожую и кухню в свою комнату. В темноте разделся и лег. Однако и к нему не приходил сон. На дворе холодно, сыро, а ему все казалось, что душно. Открыл окно, но духота давила по-прежнему. Когда строили дом, думали об экономии, чтобы плитой обогревать и его комнату, — теперь весной и летом, если протопят плиту, здесь жарко, как в бане.

Под кроватью завозился Жулик. Наверное, ему снилось что-то тревожное. Или, наоборот, приятное. Тревоги и приятности всегда бывают рядом.


ГЛАВА II


Анатолий — теперь уже Анатолий Модестович — успешно заканчивал институт. Осталось защитить диплом. Он давно вынашивал одну идею, которая сулила хорошие перспективы, а главное — была «привязана» к производству, и ее осуществление дало бы возможность на том же оборудовании, с теми же рабочими значительно увеличить выпуск продукции цехом.

За долгие годы своего существования инструментальный цех претерпел множество реконструкций и реорганизаций. Когда-то это была ремонтная мастерская, потом — механосборочная, затем цех ширпотреба, и лишь перед самой войной был организован собственно инструментальный цех. В результате оборудование оказалось расставленным как и где попало, без учета технологии производства, разбросанным по всему цеху. Фрезерные, токарные, сверлильные и прочие станки стояли вперемешку, а слесарный участок размещался в трех местах. Все это мешало нормальной работе, рождало неразбериху. Какой-нибудь резец приходилось таскать по нескольку раз из одного конца цеха в другой, и подсобных рабочих, занятых на транспортировке, было почти столько же, сколько и рабочих квалифицированных. Примерно пятая часть продукции исчезала куда-то, покуда совершалось это хаотическое, челночное — туда-сюда, туда-сюда — движение. Многое терялось, кое-что и растаскивали по другим цехам: с инструментом на заводе все еще было худо.

Значит, оборудование необходимо расставить так, чтобы это соответствовало технологическому процессу, а слесарный участок «воссоединить». Это, пожалуй, прежде всего!

И еще. Квалифицированные слесаря, как правило, выполняют всю работу от начала до конца, а ведь именно хороших слесарей и не хватает. И зачастую срочный заказ ждет, пока освободится специалист, умеющий сделать все, а есть ли — всегда ли есть? — необходимость ждать? Ведь большинство операций вовсе не требует особенного мастерства и опыта! Как всякий даже полуграмотный человек умеет считать до десяти, так и многие операции (хотя бы и в самом сложнейшем штампе) доступны начинающему слесарю...

Мастер делает то, что может только он, тут же передает штамп новичку, новичок выполняет работу попроще и возвращает мастеру на доделку, доводку...

Просто и заманчиво! Удивительно, почему до этого не додумались раньше. Все очевидно, все как бы лежит на поверхности. Но именно поэтому Анатолий Модестович и не спешил, и прежде чем заявить тему дипломной работы в институте, он решил поговорить с Кузнецовым, зная, что Николай Григорьевич выслушает и не станет иронизировать, если окажется, что он изобретает колесо.

— Один, значит, сверлит дырки, другой нарезает резьбу? — улыбнувшись, спросил Кузнецов. — Специализация!

— Не в дырках дело, — запальчиво возразил Анатолий Модестович, удивляясь, что Николай Григорьевич не понял его. — Элементарная неразбериха. Вот! — Он достал эскиз. — Проходной резец двадцать на тридцать. Проследите его путь в цехе. Путешественник какой-то!

— Не лезь в бутылку, Модестович. — Кузнецов склонился над эскизом. — Интересно... Выходит, пять раз туда-обратно таскаем?..

— Бывает, и больше.

— Да... Идея хороша, но многого требует, а вот что получится в результате... Мы пока не знаем! Тут нужно все обдумать, взвесить, чтобы не наломать дровишек.

— По крайней мере не нужно будет каждому слесарю быть универсалом с высшим образованием!

Кузнецов рассмеялся громко.

— По-твоему, сейчас у нас сплошные универсалы?

— Зато и получается, что Серов или Зайченко по неделям, бывает, не выходят из цеха, а потом выполняют работу, с которой справится любой ремесленник.

— Они, Модестович, не пример. Такие специалисты необходимы. Они всегда были, есть и будут. А если их не будет, тогда нам с тобой здесь нечего делать.

Кузнецову нравилась горячность, запальчивость молодого Антипова (если бы еще всегда и во всем он был таким!), его убежденность. Он сразу понял — чего тут не понять! — какие перспективы сулит эта идея, но понял и другое: пока это именно голая идея, и ничего больше...

— Согласитесь, — продолжал Анатолий Модестович, не замечая, что начинает повторяться, — что далеко не вся работа, которую выполняет тот же Зайченко, требует его знаний...

— Допустим.

— Зачем же мы это делаем?

— Видишь ли, Модестович, моя работа тоже не всегда требует большого опыта. Кому-то позвонить, на кого-то нажать, что-то подписать, а от кого-то выслушать нелестные слова. Позвонить могла бы табельщица, нажать иной раз мог бы и ты...

— Вас на заводе знает каждый.

— Это к должности не относится. Подписать... Сам знаешь, что половина бумажек никому не нужные. А поругать директор может и свою жену. Но все вместе составляет сущность моей работы. Там пустяк, там хреновина, а в общем и целом — дело. Ну, это к слову. А что касается твоей задумки... Хороша! — Кузнецов развел руками. — Хороша, и только.

— Значит, вы поддержите? — воскликнул Анатолий Модестович радостно.

— Погоди. Задумка, повторяю, хороша. Но непроста, как тебе кажется?

— Да проще не бывает!

— А план? Нам его никто не уменьшит, не скостит. Скажут: дерзайте, добры молодцы, когда выкарабкаетесь, пересмотрим план в сторону увеличения, а пока... Ты меня понимаешь, Модестович?

— Но ведь выгода очевидна, Николай Григорьевич! Неужели нельзя временно поступиться чем-то, чтобы завтра наверстать?

— Многое из того, что сегодня очевидно и не требует доказательств, вчера было загадкой. Скажи кому-нибудь, что земля имеет форму чемодана, — засмеют. А сколько понадобилось времени и даже человеческих жизней, чтобы доказать, что земля круглая?.. — Он пристально, испытующе смотрел на своего заместителя, точно не просто ждал возражений — веских, основательных, но желал их. — Почему ты не пришел со своей идеей год или два назад?

— Ну... — Анатолий Модестович растерялся, не зная, что ответить.

— Я, можно сказать, всю жизнь в этом цехе работаю, а вот не заметил же этой... очевидности! Не обращал внимания. Выходит, был нужен именно ты со своей неуемностью, грамотностью...

— Какая там грамотность! — Он покраснел. — И вы сравниваете несоизмеримое. Ваш опыт...

— Опыт ерунда, если он обращен в прошлое, — сказал Кузнецов и вздохнул, словно сожалея о чем-то. — А в мире, Модестович, все соизмеримо, это я тебе точно говорю. Природа не ошибается. Все зависит от того, с какой колокольни смотреть на мир. Повыше влезешь — побольше увидишь, а поленишься или испугаешься высоты... — Он безнадежно взмахнул рукой, и этот его жест показался молодому Антипову каким-то неживым, усталым. — Инженер из тебя получился хороший, а дипломат, прости за правду, ни к черту.

— А зачем мне быть дипломатом?

— Дипломатия — наука тонкая, мудрая. Она повсюду требуется. Вот ты, например, для чего собираешься защищать диплом? Чтобы твою работу положили в архив на вечное пыление и на корм мышам?.. Нет! Иначе взял бы тему какую полегче, попроще. Верно?

Анатолий Модестович кивнул согласно.

— Теперь давай раскинем мозгами, коли уж они даны нам от рождения. Ты что, нахрапом собираешься затеивать перестановку оборудования и все прочее? Этот станок в угол, этот — поближе к свету, напоказ?..

— Почему же?

— Значит, по науке, с расчетом?

— Разумеется.

— А от чего танцевать будешь? — Кузнецов прищурился. — Какие-то исходные данные понадобятся, чтобы доказать начальству, что перестройка не блеф, не маленькая заплатка на большой дыре, а полезное и необходимое дело?

— Понадобятся.

— Они у тебя есть?

— Ну...

— Гну! — Кузнецов вскочил. — Одному тебе с этой задачкой не совладать, придется обратиться к начальству...

— Вы думаете, начальство меня не поддержит? — потерянно молвил Анатолий Модестович. Эта мысль как-то не приходила ему в голову.

— Почему?.. — сказал Кузнецов. — Поддержит всячески. Ты явишься к главному инженеру, например. К кому же еще? Так, мол, и так, Сергей Яковлевич. Я собираюсь защищать диплом, и у меня есть одна мыслишка, которая, если ее воплотить, принесет заводу солидные барыши. Улавливаешь, Модестович?

— Пока нет.

— А главный моментально уловит. Смекнет, что инструментальный цех и обождать может, есть цеха поважнее, где творится такая же неразбериха. Что главному инструментальный — вспомогательный, второстепенный! Похлопает главный тебя по плечу, похвалит, поможет защитить диплом, наверное, и немедленно создаст отдел или специальное бюро, которое будет заниматься внедрением твоей идеи в жизнь по всему заводу! А тебя, как автора и специалиста с высшим образованием, назначат руководителем. Кино, а?..

— Я не собираюсь уходить из цеха.

— А кто тебя спросит?! — воскликнул Кузнецов и усмехнулся. — Приказ по заводу. Довести до сведенья начальников цехов и отделов, а также их заместителей. И вся любовь, Модестович. Не подчинишься приказу?.. Вызовут в партком. В порядке партийной дисциплины и в целях производственной необходимости... Знаешь такую формулировочку? Кстати, твой тесть первый поднимет руку, когда объявят строгача с занесением.

— Мрачноватое кино, Николай Григорьевич.

— Опять же с какой стороны посмотреть. Ты получишь диплом с отличием, повышение по службе, соответственно и оклад побольше, а я останусь без толкового заместителя. Такие пироги с горчицей.

— Значит, вы против, — сказал Анатолий Модестович разочарованно. — А я хотел просить, чтобы вы были моим консультантом.

— Кем, кем?!

— Консультировали чтобы диплом.

— Да из меня консультант, как уха из зайца! Рассмешил, ей-богу, ты меня рассмешил, Модестович. Я разве что в подручные твоему тестю гожусь. Да и то не возьмет — староват, силенок маловато. Знаешь, какое у меня образование? Три класса и четвертый коридор. Я на обыкновенных канцелярских счетах не научился считать — не постиг премудрости, а ты — консультантом!

Молодой Антипов смотрел на Кузнецова с недоумением. Он не предполагал, что у Николая Григорьевича нет образования. То есть знал, конечно, что нет высшего, но чтобы совсем, даже техникума... Столько лет руководит большим цехом...

— Удивляешься, как это я руковожу цехом? — улыбаясь, спросил Кузнецов. — Надо было, и поставили. Как в армии: не умеешь — научат, не хочешь — заставят. Практик я, выдвиженец. Слыхал такое слово — «выд-ви-же-нец»? Вот он я и есть. Потому и боюсь, что заберут тебя из цеха. Может, если бы не ты был заместителем, меня давно прогнали бы на пенсию. Я за тобой, как за каменной стеной. Оно можно руководить, когда другие работают, а ты ими руководишь.

— Преувеличиваете, — смутился Анатолий Модестович, но было ему и приятно слышать такое про себя. — Ничего особенного я не делаю.

— Настоящее дело не особенностями делается, — возразил Кузнецов. — Там чуть-чуть, здесь немножко... Как с больным хорошая сиделка. Слово ласковое мимоходом молвит, подойдет лишний раз, улыбнется, подушку поправит, когда надо, одеяло с полу подымет... Мелочи все, мелочи по отдельности, а глядишь — больной-то на ногах, выздоравливает! А на одних-то уколах и порошках на ноги не поднимешься, нет. Я это к тому, Модестович, что пока ты работаешь, мне не страшно уйти на покой. На тебя оставить цех готов хоть сегодня. Знаю, что не подведешь. А насчет консультанта... Попроси главного.

— Неловко.

— Тогда Артамонову. Женщина она умная, производство знает отлично. Без ее помощи все равно не обойдешься. — Кузнецов исподлобья взглянул на Анатолия Модестовича. — Впрочем, смотри сам. Советы давать легко. Важно не то, кто поможет, а то, как поможет. Да, что я еще хотел спросить?.. Ага! Диплом горит или терпит?

— Терпит пока.

— Ты в институте поговори, а к начальству на заводе обожди ходить. Я разузнаю, что и как. Эту... конъюнктуру выясню и тебе доложу, понял?

— Хорошо.

— Шутки шутками, а пора, пожалуй, мне на покой.

— Бросьте, Николай Григорьевич!

— Ладно, ладно. Этот вопрос мы обсудим вместе.


* * *

Отпустив молодого Антипова, Кузнецов долго сидел неподвижно, закрыв глаза. Даже не отвечал на телефонные звонки. Он понял вдруг, осознал, хотя и больно было признаваться в этом, что настал его час, что он просто обязан уйти. Не ради того, чтобы освободить место своему заместителю, не потому, что потерял уверенность в себе, необходимую хватку, а ради цеха, которому отдана лучшая часть жизни. Он нисколько не сомневался, что Анатолия Модестовича заберут в заводоуправление. Рано или поздно, но заберут обязательно. Об этом уже намекал по дружбе начальник отдела кадров. Правда, перевод намечался не в ближайшем будущем, однако и директор, и главный инженер присматривались к молодому Антипову. Вроде бы Сергей Яковлевич готовил его себе в заместители. Нельзя пропустить момент, и он, кажется, пришел, этот момент. Во всяком случае, повод будет.

«А на кого оставить цех? — думал Кузнецов, перекладывая с места на место какую-то бумажку. — Ну, год, от силы два я еще протяну, а дальше что?.. Начальника, конечно, найдут, место пустым не останется, но кто придет, что за человек, откуда? Сумеет ли поладить с людьми, не поломает ли, не порушит ли то, что складывалось, создавалось годами?.. Да и Модестовичу, — говорил себе Кузнецов, — нечего делать в заводоуправлении. Он производственник, организатор, а не конторщик. Завязнет там в бумажках, а ему бы собственную идею самому же и претворять, в этом его сила и призвание, отсюда он шагнет высоко, а из конторы...»

Заглянула табельщица, спросила о чем-то.

— Я занят! — сказал Николай Григорьевич.

Да, на молодого Антипова он мог положиться вполне. С людьми умеет поладить, дело знает и любит, голова светлая. Что придумал!.. Сколько народу прошло через цех, а никто не догадался. Ну, правда, раньше и другие заботы были. Говорили не зря: «Не до жиру, быть бы живу». Теперь — иное. Теперь без науки ни шагу. И все же!..

«Справится, непременно справится, — словно оспаривая чьи-то возражения, думал Кузнецов. — Рабочие его уважают. И не горлом, не ловким умением показать себя с лучшей стороны завоевал он авторитет в цеху. Делом доказал...»

Он вообще считал, что авторитет нельзя завоевать. Его можно заслужить, потому что это — как награда за труд, за честность и справедливость.

«Буду рыбачить, по грибы осенью ездить. Красотища, мать ее так!.. Поработал — и хватит. Пусть другие с мое поработают...»

Он не позировал перед самим собой, как перед зеркалом. Всякая поза была чужда его характеру. Он допускал, будучи человеком живым, общительным, что иногда простительно покрасоваться перед женщиной — тут и бог велел, раз женщины любят, когда перед ними красуются, но когда речь шла о деле, о работе, о существе жизни, а именно так Кузнецов понимал работу, он всегда оставался таким, каков есть: не терпел ни лжи, ни лицемерия, ни изворотливости. Все на заводе знали, что Кузнецов от слова не откажется (но прежде чем пообещать, подумает), свою ошибку не станет валить на другого. Зато, случалось, другие на него валили собственные грехи и промахи. И не то чтобы Николай Григорьевич безропотно терпел подлость и предательство — он просто считал ниже человеческого, мужицкого достоинства вступать в спор, устраивать общественный, гласный разбор пустячного конфликта, но с человеком, хотя бы однажды поступившимся правилами чести и морали, никогда более не здоровался. Этого человека для него уже не существовало.

Случалось, его укоряли за это, однако Николай Григорьевич стоял на своем и тем вызывал у одних нелюбовь, ироническое к себе отношение, а у других — уважение. Однако сам, как это ни странно, порицал в людях бескомпромиссность, почему, кстати, не водил и тесной дружбы со старым Антиповым. Не терпел он и людей изворотливых, скользких, умеющих за чужой счет выпутаться из трудного положения, в которое такие люди попадают обычно по собственной лености, бездумности или неумению работать. Этих Николай Григорьевич открыто презирал и называл «ловчилами», ибо сам жил убеждением: человек в ответе за свои поступки, а если кому-то ответственность кажется слишком большой, непосильной, пусть откажется от порученного дела и выберет дело по плечу. В этом нет ничего унизительного. Человек, отдающий себе отчет в том, что́ он может и чего не может, достоин уважения.

Он корил себя, что не хватило духу уйти на пенсию чуть раньше. Ведь, если честно, давно уже чувствовал усталость. Трудновато стало руководить цехом — возраст не тот, да и время не то... Нынче на голом энтузиазме далеко не уедешь. Нужны знания. А их-то как раз маловато. Конечно, практический опыт тоже кое-что значит, но лучше, если опыт подкреплен знаниями. На плохом фундаменте хороший дом не выстроишь. И вообще не стоит ждать, покуда попросят. Приятнее и надежнее уйти самому.

Надо писать заявление, надо решиться и сделать этот последний шаг. Он потому и последний, что, сделав его, уже не повернешь назад.

Вся жизнь, сколько помнил себя Кузнецов, была связана с заводом. Без малого пятьдесят лет! Он смутно представлял дальнейшую свою жизнь без любимого дела, которое давало ему все: и удовлетворение, и право быть равным среди таких же, как он, людей, и средства к существованию. Пенсия-то будет невелика! Впрочем, это не особенно беспокоило Николая Григорьевича: привык жить скромно и довольствоваться самым необходимым.

Он сокрушенно вздохнул, достал чистый лист бумаги, разгладил, точно лаская, недолго подумал и размашисто написал:

«Прошу освободить меня от работы по собственному желанию в связи с преклонным возрастом и ухудшением здоровья».

Насчет здоровья он написал для красного словца, чтобы заявление выглядело весомее, в действительности же Николай Григорьевич никогда не жаловался на здоровье и, кажется, кроме как у зубного, ни у каких докторов по доброй воле не бывал.

Перечитав заявление, он нашел, что оно какое-то скучное, казенное, как все другие заявления, которые он писал и которые подписывал, однако ничего лучшего придумать не мог. Он расписался и поставил дату, чтобы не завалялось в кармане.

— Вот и все, точка, — сказал вслух. Навел на столе порядок, как будто не собирался больше сюда возвращаться, и пошел в цех, на люди.

Он без ясной, определенной цели бродил по пролетам, иногда задерживаясь возле станков и с какой-то нежностью, ласковостью приглядываясь, как вгрызается в металл фреза или резец, как вихрится, бойко сворачиваясь в спирали, синяя стружка, и слушал, точно проникновенную, рождающую приятную грусть музыку, монотонное, ровное гудение...

Вечером Кузнецов сообщил о своем решении жене.

— Все, мать, — сказал спокойно, — ухожу на пенсию.

— Ты с ума сошел?! — всполошилась жена. — На что мы жить будем, Коленька?!

— Проживем. Много ли нам с тобой нужно? Кусок хлеба. На это хватит двух пенсий. Тряпки покупать мы не собираемся, на черта они нам! Мебель тоже. На масло и мясо к праздникам наскребем, на баньку ты выкроишь... — Он обнял жену.

— А ребятам помогать?

У них было трое детей, все взрослые, у всех свои семьи, однако бо́льшая часть зарплаты Николая Григорьевича уходила все-таки на них. То внукам что-то купят, то просто денег подкинут, когда у кого-нибудь не хватает до получки.

— Нельзя, мать, всю жизнь рассчитывать на родителей. Вспомни-ка, кто нам помогал? А живем, радуемся. И наши дети проживут. — Говоря это, Николай Григорьевич вовсе не был убежден в своей правоте. Помогать детям — не прихоть родительская, а святая обязанность. Так от веку заведено, и так правильно.

— Сравнил, — сказала жена укоризненно. — Когда мы с тобой на ноги становились, другое время было. Все трудно и впроголодь жили, помочь не с чего было.

— На время пенять нечего. Человеку дано одно право — пенять на себя. Вопрос, мать, решенный.

— Знаю, знаю, что тебя попросили уйти. Когда был нужен заводу...

— Не болтай лишнего! — Николай Григорьевич поморщился. — Никто меня не просил, ясно? Сам решил. Будем считать, что вместе с тобой решили. Так-то легче. Устал я, мать. Чувствую, что начал не справляться с делом, я на себя тяну, а дело-то ускользает. Ты удочки мои не выбрасывала? Что-то давно не вижу их...

— Лежат на чердаке, что им сделается.

— Вот и прекрасно. Лодку купим...

— На пенсию не очень-то купишь! Сколько говорила — купи, купи, а от тебя как от стенки горох.

— Всего не предусмотришь. Знаешь, какую голову для этого надо иметь? Дом Советов, а не голову. Да ты найдешь денег на лодку, если хорошенько поищешь по своим загашникам, а?..

— Нету у меня загашников. Это у вас, у мужиков, привычка от жен прятать.

— Разве я прятал? — удивился Николай Григорьевич несерьезно.

— А то не прятал! — воскликнула жена. — За подкладку хоронил, в галстуке даже прятал. Думаешь, не знаю? Всегда считала, сколько отначил с получки.

— Ладно тебе, ладно, — примирительно сказал он. — Черт с ней, с лодкой, в конце концов. У Антиповых можно брать. Захар Михалыч не откажет.

— Не откажет, а осудит, что своей не имеешь. И правильно сделает. Нечего! Вот Гошка Пермяков собирается продавать, приценился бы.

— А деньги?

— Дам, что с тобой сделаешь.

— Спасибо, мать. Утешила. Может, еще и стопочкой утешишь, а?..

— Не выдумывай, не праздник сегодня.

— Как сказать, — возразил Николай Григорьевич. — Возможно, это самый большой праздник в нашей с тобой жизни. Посуди сама: дожили до пенсии, прошли сквозь все превратности — раз; жизнь впереди сплошное удовольствие — два...

— А сколько ее осталось, жизни той?

— Отсчитывать не будем, нет. А если уж отсчитывать, так от начала, не от конца. И что же получается? А получается, что мы еще и не жили по-настоящему! — Говоря, Николай Григорьевич достал из буфета стопки, графинчик, в котором плавали лимонные корочки, снял со стола скатерть. — Выходит, мы сегодня как бы родились только...

— Ты каждый раз перед рюмкой заново рождаешься, — расставляя посуду, проворчала жена. — Будет языком молоть, наливай уж, чего там!

— Ты у меня, мать, молоток!

— А, кем только я у тебя не побывала! — Она махнула рукой. — К смерти кувалдой назовешь.


ГЛАВА III


Анатолий Модестович понимал, что Кузнецов дал хороший совет — обратиться за помощью к Зинаиде Алексеевне. Она прекрасный технолог, знает производство, а что касается их цеха, здесь с нею мог соперничать разве что сам Николай Григорьевич. Редкая женщина любит свою работу так, как она. Все же главное в жизни женщины — семья, а у Зинаиды Алексеевны — работа. И не потому, что нет семьи. Скорее семьи нет, потому что для нее прежде всего работа.

Что останавливало его, почему он колебался, вместо того чтобы пойти к Артамоновой?..

Внешне их отношения выглядели такими, какие бывают обычно между сослуживцами. Особенно, если один начальник, а другой подчиненный. Встречаясь, они здоровались, иногда обменивались несколькими ничего не значащими дежурными фразами, а когда случалось несогласие по работе, разрешали его спокойно, по-деловому. Оба не были бесполезно упрямы, оба готовы были всегда уступить, если убеждались в правоте другого.

И лишь сам Анатолий Модестович знал, каких усилий стоило ему это.

По-прежнему он испытывал перед Зинаидой Алексеевной какую-то безотчетную робость, неуверенность, краснел в ее присутствии, чувствовал себя мальчишкой. Артамонова видела это — не могла не видеть, — и, случалось, смотрела на него внимательно, точно бы с удивлением. Дескать, что с вами, Анатолий Модестович?.. В такие минуты он готов был провалиться, исчезнуть, испариться, только бы не встречаться с ее испытующим, насмешливым взглядом. Именно: удивление всегда сменялось насмешкой. Ему мешали собственные руки, которые некуда деть, нечем занять, шею давил воротник рубахи, и галстук, как нарочно, оказывался повязанным слишком туго...

— Что с вами? — невинно спросит Артамонова, если поблизости никого нет, и тогда ему хотелось, чтобы она была страшная, уродливая и сварливая баба, чтобы она дала повод ответить ей резко.

Зинаида Алексеевна была красива, иронична, как все красивые женщины, и предельно вежлива. Нагрубить было нельзя не только ей, но и кому-то другому в ее присутствии.

— Нет, ничего... — пробормочет Анатолий Модестович и отвернется, зная, что она-то откровенно смеется над ним, над его слабостью, которую и сам презирал.

Да, Зинаида Алексеевна отлично все понимала. Понимала и видела, что́ творится с ним. Пожалуй, для нее не составило бы никакого труда увлечь его, влюбить в себя, если он уже не был тайно влюблен в нее все эти годы. Она могла сделать так, как захочет, и знала, что может. А не делала по разным причинам. И потому, что была старше Анатолия Модестовича, и потому — это, может быть, главное, — что был он не просто мужчиной, мужиком, но отцом семейства... Правда, случались мгновения, когда она испытывала почти неодолимое желание взять его за руку, как берут младенца-несмышленыша, который пойдет послушно хоть на край света, чтобы получить понравившуюся игрушку, взять и увести за собой. Уехать с ним куда-нибудь далеко-далеко, и ей представлялось, что вот они живут вдвоем в маленькой бревенчатой избушке, в лесу, на улице лютует мороз, метель, а в их избушке светло и тепло — топится печка, пахнет дровами, у двери, положив морду на лапы, лежит собака с умными глазами... Она никогда не жила в избушках, не бывала зимой в лесу, и, наверное, именно поэтому такая жизнь казалась Зинаиде Алексеевне сплошным блаженством, счастьем, которое одинаково возможно и невозможно.

Нет, говорила она себе, этот Антипов не годится в мужья. И уж вовсе в любовники. Мягкотел, бесхарактерен, легко поддается чужому влиянию. В нем нет сильного, деспотического, без чего мужик — не мужик, а всего-навсего «спутник жизни». С ним было бы скучно, утомительно скучно. К тому же и молод.

Однако, убеждая себя в мысли, что Анатолий Модестович не тот мужчина, который нужен ей, ради которого стоило бы пойти и на безрассудство, Зинаида Алексеевна нарочно выискивала в нем недостатки, преувеличивала их, обращая в пороки, а не найдя — придумывала, потому что от плохого легче отказаться.

Она сама была влюблена в него, хотя ни за что на свете не призналась бы в этом, и, не обладай она жестким, решительным характером, скорее мужским, чем женским, неизвестно еще, чем кончилась бы эта тайная взаимная любовь...

Не год, не два они любили друг друга, живя каждый своей жизнью, скрывая свою любовь от окружающих, обманывая себя, — почти десять долгих лет! «Господи, — иногда, расслабившись, думала Зинаида Алексеевна, — рассказал бы кто о таком, не поверила бы, ни за что не поверила бы!..»

Впрочем, нельзя сказать, что Анатолий Модестович был влюблен по-настоящему. Она смущала его душевное равновесие, вызывала неосознанное желание обладать ею, бывало, он ловил себя на том, что сравнивает Артамонову с женой, и со стыдом признавался, что Клаве не хватает многих качеств, которые есть У Зинаиды Алексеевны, — женственности, притягательного обаяния, умения всегда быть красивой, решительности и уверенности в себе, но всякий раз, поймав себя на этом, он тотчас находил и немало такого, что давало несомненные преимущества жене: Клава, конечно же, добрее, ласковее, у нее мягкий характер и нет того осознанного рационализма (хотя всякая женщина — рационалист), который отталкивал людей от Зинаиды Алексеевны.

А вообще эти годы он был слишком занят, чтобы разбираться в собственных чувствах. Работа, учеба, семья. Он забыл, когда был в кино, когда в последний раз читал книгу. Просто иногда позволял себе поразмышлять отвлеченно, не замечая, быть может, что отвлеченные его размышления были до странности конкретными...

Артамонова — иное дело. Много ли отыщется женщин, любящих и наверное знающих, что достаточно поманить пальцем, достаточно очень захотеть, и мужчина, очертя голову, бросится в омут, таких женщин, которые умели бы столько лет скрывать свои чувства, когда любимый постоянно рядом?..Она владела собой. Она слушалась только рассудка, не зная, в общем-то, почему поступает так. Возможно, потому, что они вместе работали?.. Нет, она не испугалась бы поставить под угрозу свое положение, не посчиталась бы с общественным мнением, если бы решила, что ей нужен Анатолий Модестович, а она нужна ему, и если бы не ее болезненная любовь к детям. Никогда, ни под каким предлогом она не посмела бы причинить зло ребенку, а дети Анатолия Модестовича были для нее не просто детьми — это его дети, и она любила их, хоть и не видела ни разу, любила так, как будто они были и ее детьми...

Разумеется, Анатолий Модестович не знал этого. Он даже отдаленно не догадывался о том, что любим. Наигранная холодность Артамоновой, ее подчеркнутая ироничность внушали ему смущение и робость, и он никогда не попытался разобраться, понять, отчего Зинаида Алексеевна ведет себя так, а не иначе. А если бы понял, то ни за что не обратился бы к ней за помощью...


* * *

Она поняла все с полуслова.

— Это здорово, Анатолий Модестович! — воскликнула искренне, позабыв, что не должна, не имеет права показывать свои чувства. — Вы представляете, что придумали?

— Пустяки, — ответил он смущенно. — Обыкновенная дипломная работа, которую еще нужно сделать.

Зинаида Алексеевна посмотрела на него не то с удивлением, не то с состраданием.

— Скромность — это хорошо, — сказала она, — но до определенного предела. А дальше люди или играют в скромность, что по́шло и неумно, или прячут свою неуверенность, что вовсе уж не к лицу мужчине. Вы слишком часто закутываете собственное мнение... — Она спохватилась, что заходит в разговоре дальше, чем необходимо для дела, и спросила неожиданно: — Кто вам посоветовал обратиться ко мне? Николай Григорьевич?

— Да.

«Интересно, — думал Анатолий Модестович, — что она имела в виду?..»

— Спасибо за доверие. Вероятно, я должна отказаться, должна сказать, что ничем не могу вам помочь... — Говоря это, она возвращала себя в привычные рамки взятой роли: быть строгой, сухой, побольше официальности. — Вы понимаете, какую работу надо проделать, чтобы не скомпрометировать идею?

— В общих чертах, — признался Анатолий Модестович. — Пока в общих чертах.

До чего трудно было разговаривать! Он чувствовал себя школьником, которому нравится не одноклассница, что вполне естественно и ничуть не смешно, а учительница, которая, догадавшись об этом, возьмет и поставит «двойку» по поведению. Или, того хуже, объявит классу, что Толя Антипов, вместо того чтобы думать об уроках, думает о глупостях...

— Это же перестройка технологии, коренная ломка старого, а значит, и привычного, — говорила Зинаида Алексеевна, и голос ее приходил словно издалека, как бывает во сне и во время болезни. — Начальство пойдет на такое только в том случае, если вы сумеете доказать эффективность идеи, ее перспективность. Причем перспектива не должна быть отдаленной, но чтобы ее можно было пощупать. Уверяю вас, именно так скажет директор. И будет совершенно прав! Наверно, самое гениальное — срыть, уничтожить завод и построить новый. В конце концов это окупилось бы впоследствии, но сколько мы потеряем сегодня?..

У Артамоновой было одно замечательное качество: говоря о деле, которое небезразлично ей, она забывалась, как бы сбрасывала с лица маску, не заботясь о том, что обязана держать себя строго и непременно иронично, в границах, установленных ею же специально для общения с Анатолием Модестовичем, и становилась просто человеком, инженером — работа прежде всего, а остальное, что не имеет отношения к работе, — после, потом. Вот сейчас она была инженером, и Анатолий Модестович почувствовал, уловил эту перемену и перестал робеть и смущаться.

— Прямо так возьмем и начнем ломать? — сказал он с усмешкой. — Вы человек крайностей, Зинаида Алексеевна.

Она недоуменно пожала плечами. Дескать, о чем с вами разговаривать, если вы, осторожничая и оглядываясь, готовы похоронить даже собственную прекрасную идею!.. Впрочем, оба они понимали, что идея пока лишь схема, толчок к действию, не более. Но коль скоро всякое действие вызывает противодействие, а голую идею отвергнуть и похоронить проще всего, спешить не надо...

— Сразу ломать не стоит, — сказала Артамонова, — но и тянуть вы не имеете права, иначе у вас утянут идею.

— Кто и зачем? — удивился Анатолий Модестович.

— Не будьте ребенком. Идеи носятся в воздухе, как микробы. И фигурально и буквально. Сегодня поймали вы, завтра поймает другой. А бывает и так, что увидел, догадался один, а схватил этот другой. — Ее холодноватые зеленые глаза вдруг потеплели словно, ожили и сделались грустными.

Анатолий Модестович заметил это и как-то неожиданно подумал, что вот синий цвет — это синий цвет, и только, он всегда одинаков, и серый тоже, а зеленый бывает очень разный: от ласкового и мягкого до льдистого и жесткого...

— Чего вы улыбаетесь? — спросила Артамонова настороженно.

— Да так. — Он тряхнул головой и вздохнул. — Подумал, что, в сущности, весь мир зеленый.

— У пьяниц, — сказала она.

— Почему у пьяниц?

— Зеленые чертики, зеленые наклейки. Надеюсь, вы не законспирированный алкоголик? — И снова ее глаза приобрели холодный оттенок.

— Я легальный, — пошутил Анатолий Модестович.

— Чего-чего, а пьяницы из вас не получится. Для этого тоже нужен характер. Считается, что в пьянстве ищут забвения. А может, все наоборот?.. Может, пьяному открываются такие глубины философии, что нам, трезвенникам, и не снились? Знаете, как мне иногда хочется напиться?.. Чтобы ничего не помнить, ничего не знать...

— А как же глубины философии?

— Не ловите на слове. И вообще, что это вы завели какой-то никчемный разговор?

— По-моему, этот разговор завели вы, — возразил Анатолий Модестович.

— Возможно, вам виднее, — сказала она сухо, с недовольством. — Не будем спорить. Чем, собственно, я могу быть вам полезна?.. Ах да, вы же собираетесь защищать диплом и вам нужен руководитель. Думаете, я гожусь на эту роль? — Она вскинула голову, и он почувствовал, как сжимается, делается все меньше и меньше под ее взглядом.

— Конечно, — выдавил он, не находя места рукам, которые помимо воли шарили на столе, передвигая какие-то бумажки.

— Еще раз спасибо, но у меня нет времени... Впрочем, я подумаю на досуге. Обещаю вам подумать, хотя должна была отказаться категорически. Не могу! Тщеславие страшный порок, а я ему подвержена, и мне хочется быть причастной к большому делу. Как вам нравится моя откровенность?.. Впрочем, мне иногда кажется, что тщеславию человечество многим обязано. Парадокс?

— Совсем нет.

— Вы действительно так думаете? — Она склонилась над столом, почти легла на столешницу, чтобы убедиться, насколько он искренен, ей почему-то было важно, искренен он или нет, и Анатолий Модестович увидел кружева на ее рубашке.

— Да, — проговорил он, отворачиваясь.

Она ничего не заметила, однако выпрямилась и со вздохом сказала:

— Выходит, мы единомышленники! Тогда пойдем дальше. Я предлагаю быстренько соорудить диплом, не отягощая его мыслями, и серьезно заняться разработкой вашей идеи.

— Как это? — не понял Анатолий Модестович.

— Дипломные работы делаются для архивов, а мы выиграем время и силы. Как у вас насчет щепетильности?

— По-моему, нормально...

— Без патологии? — Она улыбнулась. — Вот и замечательно. Спишите у кого-нибудь. А хотите, я отыщу черновик своего диплома? Освежим, перелицуем, притачаем оборочки, рюшечки...

— Хорошо ли это? — собрался наконец с духом Анатолий Модестович.

— Необходимо! Не правда ли, мы оцениваем поступки людей именно исходя из необходимости? Если исключить уголовщину, то не бывает поступков вообще плохих и вообще хороших. Согласны?

— Отчасти.

— Давайте возражения! — потребовала она.

— Ну... Существуют понятия морали, нравственности... — Сейчас как никогда он был близок к тому, чтобы, наплевав на мораль и нравственность, обнять Зинаиду Алексеевну. И было ему стыдно этого желания, которое от этого не делалось меньше. А может, и наоборот. Может, стыд как раз разжигал страсть, потому что самое-то стыдное — остаться с неутоленным желанием...

— Возьмите себя в руки, — сказала (опять словно издалека) Зинаида Алексеевна. — Эти понятия тоже не существуют сами по себе, вне времени...

«Чертовщина какая-то! — укорил себя Анатолий Модестович. — Именно нужно взять в руки. Распустился, как юнец...»

— Давайте считать, — продолжала Артамоноза, и голос ее приближался, становился громче, отчетливее, — что высокие договаривающиеся стороны, исходя из конкретных условий, для пользы дела заключили соглашение. Только, чур, никаких коммюнике, пока не защитите диплом! В противном случае я умываю руки.

— А! Семь бед...

— Отвечать будем вместе. На две совести одну вину разделить не сложно. Достанется каждому помаленьку. Кстати, вы не в курсе, почему вдруг Николай Григорьевич решил уйти?

— Как уйти?! — удивленно воскликнул Анатолий Модестович.

— Вы не слышали?

— Н-нет... А вы откуда знаете?

— Секрет фирмы. Но почему вы не знаете об этом?.. — Артамонова с недоверием смотрела на него.

— Честное слово! — сказал он. — Впрочем... Он говорил, что меня собираются перевести в заводоуправление, а он бы не хотел... Нет, это был беспредметный разговор, так.

— Сомневаюсь, — проговорила Зинаида Алексеевна. — Николай Григорьевич не любит беспредметных разговоров... Поживем — увидим.


* * *

Приняв решение, Кузнецов никогда не откладывал его исполнение в долгий ящик. Если, конечно, это зависело от него. Так он поступил и теперь: на другое же утро после разговора с молодым Антиповым зашел в заводоуправление и оставил заявление у секретаря директора, полагая, что оно пролежит без движения неделю, а может и больше,

Однако тотчас после обеда директор вызвал Кузнецова.

— В чем дело? Какая муха це‑це тебя укусила? С каких это пор ты стал бумажки писать? Раньше за тобой этого не водилось!

— Собственно, никаких дел, Геннадий Федорович, — ответил Кузнецов. — Просто потянуло на отдых, устал. Трактор и тот устает, а мы люди. Здоровье стало пошаливать что-то. По утрам колет, саднит... — Он поморщился очень натурально, как если бы у него в самом деле болело сердце, и приложил руку к груди.

— Резко или нудно? — тоже поморщившись, спросил директор с серьезным видом.

— По-всякому. Но чаще резко. Как стрельнет, аж в затылке трещит.

— Это плохо.

— Чего хорошего!

— А что принимаешь?

— Принимаю-то?.. — замялся Кузнецов. Он не знал ни одного названия сердечных средств. — Жена покупает лекарство, — однако нашелся он, — я по аптекам не хожу, ну их к богу в рай! Уж лучше своей смертью умереть, чем от пилюль.

— Это точно, — согласился директор и, протягивая руку, неожиданно попросил: — Покажи.

— Что? — не сообразил Кузнецов.

— Пилюли.

— А, пилюли... — Он растерялся лишь на мгновение, потом начал шарить по карманам. — Черт, опять в другом пиджаке оставил! Вечно Мария подсунет не тот пиджак...

— Мария, она у тебя такая, — сказал директор, усмехаясь.

— Женщины, — закивал Кузнецов головой. — Все хотят как лучше, а получается наоборот.

— Ну, а чем пахнет валерьянка, знаешь?..

— Понятия не имею. У меня вообще отчуждение на запахи.

— Деятель-сеятель! Тут болит, там болит!.. Ни черта у тебя нигде не болит. На тебе пахать можно, а туда же, в хворые! Выкладывай, и побыстрее, что произошло?

— Ничего не произошло, — Кузнецов пожал плечами и огляделся. — Устал, Геннадий Федорович. Отпустите вы меня.

— Мы с тобой, Николай Григорьевич, не дети, и оба знаем, что просто так, за здорово живешь и петух не кукарекает: либо гарем свой будит, либо опасность чует...

— Мне шестьдесят три года, между прочим, — вставил Кузнецов.

— Неужели?! — притворно удивился директор. — Никогда бы не подумал. — Он поднялся, подошел к окну и отдернул штору. Там, за окном, поднимались стены нового корпуса. — Видишь?

— Каждый день смотрю.

— Смотришь, а не понимаешь. — Директор вернулся к столу. — Это не просто обновление. Это, если хочешь, второе рождение завода!

Кузнецов молчал. Он знал, что утвержден план реконструкции завода и что в этом плане, правда где-то в самом конце его, отведено место и новому инструментальному цеху. Он мечтал поработать в этом новом цехе, однако и понимал, что мечте его не суждено сбыться. Годы пройдут, покуда будет выполнен план реконструкции, и эти годы, возможно, не покажутся слишком долгими молодым людям, а его время бежит гораздо быстрее — потому что под гору...

— Говоришь, шестьдесят три... — Директор задумался, рассеянно оглядывая стол, на котором не было ничего кроме чернильного прибора, пепельницы и заявления Кузнецова. — Давай прикинем, кому из начальников цехов меньше шестидесяти? Петров, Касымов... Кажется, все.

— Соловьев, — подсказал Кузнецов.

— Трое, — подытожил директор. — Если всех остальных отправить на пенсию, кто же будет работать?

— Я за всех не в ответе.

— Все мы в ответе друг за друга. А по твоей логике получается, что я должен отправлять на пенсию и Глебова, и Радченко, и Кузьмина!..

— По логике когда-нибудь и уйдут все, ничего не попишешь, Геннадий Федорович.

— Когда-нибудь нас вообще не будет, — раздражаясь, сказал директор. — И детей наших, и внуков, и правнуков. Так стоит ли их рожать?! У тебя, Николай Григорьевич, как у ребенка: какой смысл утром вставать, если вечером все равно ложиться?.. Пойми — ты ставишь меня в идиотское положение. Кем, скажи, кем я тебя заменю, где возьму человека?

— У меня хороший заместитель.

— Молодой Антипов, что ли? — Директор нахмурился. Уже была договоренность с главным инженером, что Антипова через полгодика заберут из цеха, но почему-то сказать об этом Кузнецову он не решился. Или не захотел. — Вряд ли потянет.

— Потянет, Геннадий Федорович, — убежденно возразил Кузнецов. — Фактически он уже сейчас руководит цехом. Мне-то виднее.

— Кстати, старый Антипов не собирается уходить на пенсию.

— Он моложе меня.

— Ладно, оставим лирику. Допустим, я поверил тебе, что ты собрался уйти на пенсию без всяких причин, просто по дурости своей... — Он взял заявление, повертел его, чуть ли не принюхиваясь. — На кой черт вообще уходить с завода? Подберем работу полегче...

«Соглашусь, — подумал Кузнецов. — Пусть назначат мастером или еще кем-нибудь. Все-таки не дома сидеть, от скуки и от безделья сдохнешь раньше времени...»

— Бывает, что я сорвусь, — продолжал директор, — голос повышу, лишнего наговорю, так не со зла же!

— Ерунда это, Геннадий Федорович, — искренне сказал Кузнецов. — Я не девица, а завод не детский сад.

— Трудно будет жить на пенсию.

— Много ли нам вдвоем с женой надо? Кусок хлеба потоньше да кусок масла потолще. — Он улыбнулся невесело.

— Прожить проживете, это верно... Нужен ты заводу, Николай Григорьевич. Твой опыт, твои знания. Сам уходи, а опыт и знания оставь! — Директор тоже улыбнулся, однако и у него получилась нерадостная улыбка.

— Оставляю вместе с Антиповым.

— Не спеши! Сохраним персональный оклад, заслужил. Я дам указание прямо сейчас, чтобы подобрали работу... — Он потянулся за трубкой.

«Это не выход, — с досадой подумал Кузнецов. — Дадут отдохнуть, а после уговорят вернуться. Хитрит Геннадий Федорович...»

— Тут одно из двух: или — или. На другом месте я не смогу, не сумею. Пока не смогу. Потом, может быть. А занимать место лишь бы зарплату получать — не для меня.

Понимал Николай Григорьевич, как нелегко придется ему, когда настанет время прощаться с заводом. Ведь здесь для него даже не второй, а первый дом, главный. Однако не предполагал он, что это так тяжело — уйти... Не всегда и не все было хорошо и гладко. Что-то не ладилось, не получалось, с кем-то и с чем-то не соглашался, кто-то не нравился ему, кому-то не нравился он — жизнь есть жизнь... Казалось бы, чего проще: забудь, выбрось из головы хорошее, вспомни свои большие и маленькие обиды, несправедливости и неполадки, вспомни и ступай себе с чистой совестью подальше от проходной — плохое не удержит... Нет же, помнится отчего-то как раз хорошее. Да и плохое помещается в хорошее, а все вместе составляет биографию, жизнь. Наверное, можно заставить себя забыть, выбросить что-то особенно неприятное, но тогда образуется пустота, и станет больно, что она есть...

— О ком-нибудь другом плохо подумал бы. — Проговорил директор. — О тебе не могу. — Он незаметно потер затылок. Сейчас бы проглотить таблетку, заглушить тупую боль, но в присутствии Кузнецова, который старше его лет на пятнадцать, глотать таблетки было стыдно. А пожалуй, и неприлично. — Нож острый отпускать тебя, честное слово!..

— Все равно придется.

— Все равно, все равно! Помрем мы когда-нибудь все равно. Прикажешь организовывать жизнь исходя из этого?

— Пора и молодому Антипову дать самостоятельность, — сказал Кузнецов. — У него талант, Геннадий Федорович, что ж человека держать на поводке.

— Тут и зарыта собака? — встрепенулся директор, забыв на мгновение про головную боль и про высокое давление.

— Не в этом дело. Устал я.

— Брось эту сказку про белого бычка!

— Вообще-то не хотелось бы оставлять цех неизвестно на кого...

— И мне не хотелось бы. — Директор встал. — Недели хватит на размышления?

— Я все решил. — Кузнецов тоже поднялся.

— Бывает, сегодня что-то решишь твердо, а назавтра ломаешь голову, как бы перерешить.

— Это когда за других решаешь, а я за себя.

— Намек понял, но должен сказать тебе, что решать за других труднее, чем за себя!

— И я про то.

— А чего же решаешь за молодого Антипова?.. Может, он не хочет на твое место? Может, у него свои планы?

— Планы у него есть, это верно, — сказал Кузнецов. — Только они не расходятся с моими.

— Значит, все-таки я угадал?

— Нет. Угадал я.

— Пронюхали?.. — Директор взял Кузнецова за локоть. — Даю тебе слово: потому отпускаю тебя, хоть и болит душа, что сам вижу — молодому Антипову нужно живое дело. Ступай, я ничего не знаю и твоих признаний не слышал. А проводим с честью, не сомневайся.


ГЛАВА IV


Слух о том, что Кузнецов неожиданно решил уйти на пенсию и что на его место назначают молодого Антипова, которого не всякий и по отчеству-то зовет, быстро распространился по заводу.

По-разному люди отнеслись к этой новости. Кто-то удивлялся, кто-то недоумевал, а кто-то принял это известие болезненно. Пошли разговоры, будто бы Кузнецов уходит неспроста и не сам, что это сигнал всем старикам, от которых хотят понемногу избавиться.

В конце концов директор на одной из планерок объявил по селектору, что Кузнецова никто не просил уходить, более того — просили остаться, и Николай Григорьевич подтвердил это лично.

После планерки Анатолий Модестович в который уже раз принялся уговаривать Кузнецова, чтобы тот передумал, взял назад заявление.

— Хватит, Модестович! Сколько можно об этом? Назад пятками не ходят.

— Именно назад пятками и ходят, — пошутил Анатолий Модестович.

— Пускай, кому нравится. А ты двигай по прямой к своей цели и никуда не сворачивай. Это мой тебе совет. Ну, конечно, локтями не очень сильно работай.

— А по головам можно?

— Не перегибай!

— Но ведь вы уходите из-за меня!

— Это тебе так хочется, потому что много о себе думаешь. А я ухожу по причинам высшего порядка, понял? Где там! — Кузнецов махнул рукой. — Поработаешь с мое, тогда поймешь. Или не поймешь. И еще... — Он насупился. — Кто тебя сегодня утром окликнул на заготовительном?

— Леша Гаврилов, а что?

— Запомни, Модестович: он тебе не Леша, а ты ему не Толя. Какие у вас с ним отношения за проходной, меня не интересует. Кумовья вы, сватовья или на рыбалку вместе ходите — не имеет значения. А на работе ты для него начальник, которого зовут Анатолий Модестович. Не нравится — товарищ Антипов. Что морщишься?

— Да так, вообще.

— Пора привыкать. Не мальчик, отец двоих детей, а все в Тольках ходишь. Есть такие люди, которых до глубокой старости по имени все подряд зовут. Не от уважения это, Модестович.

— Какое это имеет значение, Николай Григорьевич?

— Большое. Ты относись к людям по-доброму, а панибратство на работе не разводи. Случись что, как ты того же Гаврилова приструнишь, накажешь, если он для тебя Лешка? Толя Лешу не обидит, не выдаст!.. Дальше — больше. Глядишь, был у человека авторитет — и нет его, улетучился.

— Я постараюсь, — сказал Анатолий Модестович, хорошо зная, что будет трудно.

— Постарайся, а кому надо — я сам скажу, — пообещал Кузнецов. — Понимаю, что тебе неловко. Держись. Держись за Серова, за таких, как он. С ними не бойся поспорить, но когда дельное советуют — прислушивайся. Они не для себя стараются, для производства. У них в крови это. Но свое мнение высоко ставят. Есть мудрое правило — слыхал? — опираться лучше на то, что сопротивляется.

Неожиданно с назначением Анатолия Модестовича не согласился старый Антипов. Он заявил об этом на заседании парткома, когда обсуждали кандидатуру зятя.

— Молод, — сказал, — рано в начальники. Подучиться надо как следует.

— Кого вы предлагаете? — спросил директор.

— Не отпускать Николая Григорьевича. Устал он!.. Да на то и жизнь дана человеку, чтобы уставать. Не уставшему-то и умирать, наверно, страшно. Пусть работает.

Старого Антипова поддержал главный инженер, у которого свои были виды на Анатолия Модестовича.

— Правильно, Захар Михайлович. И я за то, чтобы не отпускать Кузнецова.

— Ваше «правильно», Сергей Яковлевич, мы тоже знаем, — усмехнулся старый Антипов. — В начальники цехов зятю моему рановато, а уж к вам в заместители и вовсе.

Все-таки Анатолия Модестовича утвердили, а Захар Михалыч, придя после заседания парткома домой, объявил, что он был против. Зять промолчал. Он хоть и почувствовал себя обиженным, однако не очень, потому что и сам не рвался к этой должности.

Зато рассердилась на отца Клавдия Захаровна.

— Ты у нас всегда при своем особом мнении! — сказала она. — Другие дураки, не понимают ничего, только ты все понимаешь.

— А тебя спрашивали?.. — поворачиваясь к ней, гневно проговорил старый Антипов. — Может, еще Жулик выскажется?

— А я что, права голоса не имею?

— Все имеют, когда пригласят голосовать. А покуда не приглашают — слушай и помалкивай. Нечего умничать! Я не лезу учить тебя, как там перевязки делать и уколы, и ты не лезь не в свое дело.

— Мог бы и не объявлять на парткоме о своем особом мнении...

— Хватит! Старый Антипов ударил по столу. — Видал, — он повернулся к зятю, — какие грамотные яйца пошли! Что там курицу — петухов лезут учить. А тебя поздравляю.

— Спасибо.

— Клавдия!

— Что еще? — буркнула она.

— На стол накрывай. Против я был или не против, а раз решили — полагается отпраздновать. Никогда не думал, что в нашей семье будет высокое начальство. Рабочие же мы, потомственные пролетарии, чем и гордились всегда. Теперь вот тобой, зять, горжусь, хотя вроде и не рабочий ты!.. Выходит, меняется жизнь. Эх, жаль, что мать не дожила... — Он с досадой махнул рукой.


* * *

Кузнецова провожали на пенсию торжественно, как и приличествует провожать на заслуженный отдых людей всеми уважаемых, проживших большую трудовую жизнь, отдавших производству все, что имели: опыт, знания, силы, душу свою...

Сказано было много теплых, искренних слов. От администрации, парткома и завкома Николаю Григорьевичу преподнесли золотые карманные часы на цепочке с надписью: «Дорогому Н. Г. Кузнецову, ветерану завода, с пожеланием долгих, счастливых лет жизни и крепкого здоровья». А от коллектива цеха — огромную фарфоровую вазу. Директор вручил постоянный бессрочный пропуск, дающий право приходить и уходить в любое время. Этим правом пользовались очень немногие.

— Вот тут говорили, что я всю жизнь отдал заводу, — в ответном слове сказал Кузнецов. — Это, конечно, правда. Но не вся! Во-первых, я еще жив пока, значит, не всю жизнь отдал! А главное, дорогие мои товарищи и друзья, что жизни-то без завода у меня и не было бы никакой. Еще про опыт говорят, про знания... Как будто я на улице их подобрал или родился с ними! Мне все это дал завод. Я так понимаю, что дал взаймы, во временное пользование, а долги надо отдавать. Выходит, я ничего заводу и не дал, а только вернул. Если с прибылью — не зря жил и работал... — Он вздохнул и вытер пот со лба — было жарко в зале. — Спасибо за хорошие слова, спасибо всем, кто пришел проводить меня на отдых, и тем, кто не смог прийти, тоже спасибо. Век не забуду... — И он сошел со сцены в зал, позабыв, что сегодня его место в президиуме.

После официальной части в кафе Дворца культуры был ужин. Здесь также не обошлось без речей, однако речи эти были менее парадные — дружеские, шутливые. Застолье получилось веселое, шумное, самую малость омраченное пониманием, что чествуют все-таки не новорожденного, не новобрачных напутствуют в долгую и счастливую жизнь, а провожают человека на пенсию, то есть в старость...

По-своему прекрасна и осень. В ней есть прелесть и очарование, она богата, — может, богаче всех остальных времен года — красками, своею щедростью, но почему-то ее не ждут с таким нетерпением, как ждут весну или лето. Возможно, оттого, что осень не только пора зрелости и сбора урожая, но и пора увядания. Она не имеет продолжения.

Улучив момент, директор спросил Кузнецова:

— Признайся теперь, почему ты внезапно решил уйти? Неужели из-за того, чтобы молодой Антипов остался в цехе?

— Насчет внезапности я так скажу: для других это было внезапно, а для меня нет. Верно, Машенька? — Он наклонился к жене.

— Верно, верно, Коленька... Мы давно все обдумали, Геннадий Федорович. Пора отдохнуть. Под старость хочется пожить спокойно, для себя. Рыбачить он будет, по грибы ходить... — Она поднесла к глазам платок.

— Ну, Маша! — укоризненно сказал Николай Григорьевич, чувствуя, что и сам готов заплакать. — Ты посмотри, посмотри, сколько хороших людей пришло проводить меня!

— Я ничего, ничего... — бормотала она, пытаясь улыбнуться.

Анатолий Модестович чувствовал себя виноватым, испытывал неловкость, стыд, потому что едва ли не один из всех присутствующих знал истинную причину ухода Николая Григорьевича. Он видел, понимал, что Кузнецову совсем не хочется уходить. Сидит, вроде бы улыбается, а лицо-то невеселое, какое-то вытянутое, в глазах — тоска, которую не спрятать, не скрыть за наигранным весельем и шутками. Смеется, чтобы не показать своей грусти. Шутит, чтобы не расстроить людям праздничный вечер. А можно ли назвать это застолье праздником?.. И, точно угадав его мысли, Николай Григорьевич что-то шепнул жене, встал и подошел к нему.

— Что не весел, Модестович? Не годится это, никуда не годится! — И похлопал по плечу.

— Смотрю на вас и думаю...

— А ты не думай, не ломай голову! Все правильно. Все идет так, как оно должно быть в жизни. Это и есть главное, Модестович. А остальное... Пустое.

— А ведь вы обманули меня, Николай Григорьевич, когда сказали, что давно собирались уйти на пенсию.

— Нет, — сказал Кузнецов. И повторил: — Нет! Тебя я не обманывал, а вот себя обманывал, и долго. Думал все, что умею еще, не разучился руководить...

— Так оно и есть! — воскликнул Анатолий Модестович.

— Не сбивай с мысли. Послать одного туда, другого — сюда, третьего еще куда-нибудь и дурак сумеет. Только дай ему власть!.. Раньше, может, и этого умения было достаточно. Нынче же, Модестович, для начальника цеха маловато иметь бригадирские наклонности...

— А опыт!

— Что опыт?..

— Не может человеческий опыт стать помехой!

— Может, Модестович. Еще как может, — сказал Кузнецов. — Вчерашний опыт — это в общем-то уже и не опыт. Хотя и мы, конечно, много сделали хорошего. Пусть не всегда правильно... — Он вздохнул с сожалением. — Это не наша вина. Не только наша. Но сегодня жизнь предъявляет иные требования, а переучиваться, особенно когда привык, что слово твое — закон, трудно... Это все равно, что заново родиться. А кому, скажи, нужно мое второе рождение, если давно родились и выросли люди, имеющие все необходимое, чтобы занять вакантные места?..

— Вы сами организовали вакансию.

— Сам?.. Черта с два, Модестович! Еще никто сам себя не увольнял. Время организовало вакансию. Не спорю, возможно, мой опыт помог мне это понять. Но не больше того... Молчи, молчи, не перебивай старших! Спасибо, что пришел почтить. А вон Михалыч к нам идет, и Веремеев за ним шествует! Кстати, Модестович: их опыт действительно нужен и пока не вступил в противоречие с жизнью, потому что он — вечен и незыблем...

Пожалуй, Анатолий Модестович смог бы возразить и на это замечание, однако им помешали продолжить разговор, чему, кажется, Кузнецов был рад. Их окружили старые товарищи Николая Григорьевича, начались воспоминания, и каждая история, каждый эпизод из прошлого вызывали живой, неподдельный интерес стариков, потому что это было не просто далекое прошлое, освященное прошедшей молодостью, — это была сама жизнь, ее существо...

«Грустно это, когда все осталось лишь в памяти, — слушая стариков, подумал Анатолий Модестович. Но тотчас явилась другая мысль, и он сказал себе: — А почему грустно, если есть о чем вспомнить? Ведь вся жизнь человечества — суть его память...»

— Расскажи-ка, именинник, как ты продавал капиталистам свой станок! — попросил Веремеев, теребя Кузнецова за рукав.

— Брось ты, Василий Федорович!

— Давай, давай! Вот и Модестовичу, наверное, интересно послушать.

— Отстань, — отмахнулся Николай Григорьевич смущенно.

— Не хочешь, тогда я сам расскажу. Завод выполнял один важный государственный заказ, а работать-то было не на чем: не станки, а гробы стояли! А тут еще всякие иностранные спецы шастают, принюхиваются, не отломится ли им кусок пожирнее от этого заказа... Русские, дескать, сами не управятся! Вот наш Николай... Ты кем тогда работал? — спросил Веремеев у Кузнецова.

— Брось, говорю!

— Не командуй, раз в отставку вышел!

— Мастером он был, — подсказал кто-то.

— Отыскал, значит, он где-то на свалке списанный станок, на котором работали в прошлом веке, еще с приводными ремнями, что-то там переделал...

— Разболтался старый хрыч, — проворчал Кузнецов, но было похоже, что ему доставляет удовольствие рассказ Веремеева.

— В общем, худо-бедно, а станок-то завертелся! И надо ж так: как раз в цех зашли какие-то иностранцы. Не то немцы, не то американцы, шут их разберет. Смотрят, разинув рты, а Николай вкалывает на этом самом станке, только дым колесом! Они лопочут по-своему, руками разводят, пальцами в станок тычут, а после спрашивают у директора, он сопровождал их... Постой, кто же был директором у нас?

— Ванька Кошелев еще был, — подсказал, улыбаясь, Захар Михалыч.

— Точно, он! Вот они и спрашивают у Ваньки Кошелева: откуда, дескать, у вас такой замечательный станок взялся?.. Николай, ты что делал на нем?

— Зубья нарезал, что же еще, — ответил Кузнецов.

— Зубья, видали!.. А Ванька Кошелев был парень не промах, он спокойно так, с достоинством разъясняет этим тузам капиталистическим, что, дескать, станок этот нашего, отечественного производства и покуда имеется в одном-единственном экземпляре, вроде как опытный! Те не верят, все лопочут, лопочут промеж собой, а потом главный ихний и спрашивает, нельзя ли им заказать у нас несколько таких станков...

Жена Кузнецова поманила его пальцем, он пошел к ней. Старики, продолжая обсуждать давнюю эту историю, потянулись в курилку, на ходу вынимая из карманов папиросы. Захар Михалыч кивнул зятю, чтобы шел с ними.

— Не хочется, — отказался Анатолий Модестович и стал пробираться поближе к двери, собираясь потихоньку уйти.


* * *

Как-то неожиданно и потому, должно быть, очень уж громко заиграла музыка, приглашая к танцам.

Анатолий Модестович был у самой двери, когда кто-то тронул его за руку. Он обернулся, досадуя, что не успел выйти. Рядом стояла Зинаида Алексеевна.

— Куда это вы?.. — спросила она. — Нехорошо!

Она выпила и была необычно веселая, возбужденная и раскрасневшаяся, отчего казалась вовсе рыжей, хотя вообще-то ее светлые волосы едва-едва отливали желтизной. Они были скорее золотистыми, как августовские хлеба, чем рыжие.

— Да так, подышать свежим воздухом хотел... — невнятно и смущенно пробормотал Анатолий Модестович.

— А пригласить даму на вальс не хотите?

— Я бы с удовольствием... — Он опустил глаза.

Танцевать он не мог, мешала раненая нога.

— Простите, — виновато сказала она. — Забыла.

— Ничего.

Они незаметно отошли в сторонку. Или их оттеснили танцующие пары.

— Вы почему один, без супруги? — Зинаида Алексеевна смотрела на него пытливо и пронзительно, точно просвечивала своими зелеными глазами.

— Она дома с детьми.

— Жаль. Я давно хотела с ней познакомиться. Когда еще представится удобный случай!..

— Все в наших руках, — пошутил он.

— Отчасти, только отчасти. У вас красивая жена?..

Анатолий Модестович молча пожал плечами.

— Я определенно пьяна, — сказала Зинаида Алексеевна. — Спрашиваю какие-то глупые пошлости. Все жены красивые, это давно известно, иначе они не были бы женами. А детей у вас двое?

— Двое.

— Мальчик и девочка, верно?

— Да.

— И сколько им, если это не семейная тайна?

Было не понять, разыгрывает ли она, дразнит или интересуется всерьез.

— Сыну девять, а дочке скоро будет шесть.

— И еще племянница есть?

— Удивительный вы человек, Зинаида Алексеевна!

— В самом деле?..

— Откуда вам все известно?

— Секрет фирмы. — Она рассмеялась громко. — А племяннице сколько?

— Двенадцать.

— Богатый и счастливый вы человек. — Зинаида Алексеевна вздохнула. — Это так прекрасно, когда в доме много детей. Если бы я была вашей женой, рожала бы каждый год... — Она вдруг вспыхнула и заспешила уходить.

— Куда же вы? Еще только десятый час! — сказал Анатолий Модестович.

— Кому «только», — возразила она, — а кому «уже». Да ведь и вы собирались уйти, не правда ли?.. До завтра. — Она кивнула и направилась к выходу.

Он было сорвался, чтобы пойти за нею, проводить ее, но что-то остановило его...

Мало-помалу начали расходиться и другие. Лишь несколько пар все еще кружились в тесном пространстве между длинными столами. Подошел Захар Михалыч, постоял молча рядом, потом вдруг сказал, усмехаясь:

— Ну что, глядишь, скоро и мои проводы подоспеют... — В отличие от большинства гостей, он был совершенно трезвым, как будто и не пил вовсе. Он умел пить и не пьянеть. — Двинемся или как?..

— Пойдемте.

Почти всю дорогу они шли молча. Уже недалеко от дома, когда свернули с Красногвардейской улицы на набережную, Захар Михалыч проговорил:

— До последнего не верил, что Николай Григорьевич взаправду уходит. Работал, работал, и на́ тебе! Пошла в запас старая гвардия... Из века в век так: одни уходят, другие приходят. Слава богу, успевают люди вместе пожить-поработать, с собой-то тяжело уносить нажитое богатство. Скажи ты мне, ведь каждый понимает, что не для себя старается побольше нажить, узнать, а чтобы другим все передать из рук в руки... Понимает, а берет, берет... Значит, есть стремление и отдать как можно больше?..

Анатолий Модестович плохо слушал старого Антипова. У него кружилась голова и мешала сосредоточиться какая-то навязчивая мысль, но какая именно, о чем была эта мысль, он не понимал. И перед глазами то и дело возникало лицо Артамоновой с грустной улыбкой на губах.

— Что молчишь? — спросил Захар Михалыч.

— Думаю.

— Тут думай не думай, на то мы и человеки, чтобы все время брать и отдавать. Это хорошо сказал Николай Григорьевич, что отдавать нужно с прибылью. Если каждый отдаст только то, что взял, откуда же взяться тогда общему богатству, которое от избытка происходит?.. А на тебя, как я понял, Николай Григорьевич возлагает большие надежды. Не подведешь ли?

— Постараюсь, — ответил Анатолий Модестович. Он вдруг подумал некстати, что у Зинаиды Алексеевны очень тонкие, всегда плотно сжатые губы, а это, говорят, признак твердого характера. «Вполне соответствует, — усмехнулся он. — Чего-чего, а твердости ей не занимать».

— Смотри, — сказал старый Антипов. Он не видел в темноте лица зятя, иначе обязательно поинтересовался бы, чему тот улыбается. — Доверие надо оправдывать. А эта женщина, с которой ты беседовал, и есть, что ли, Артамонова?

«Заметил», — подумал Анатолий Модестович.

— Да, — сказал он.

— Николай Григорьевич хвалил ее. Говорил, что женщина она умная и деловая.

— Умная.

— Приятно, когда умная и красивая, — сказал старый Антипов и почему-то вздохнул шумно. — В жизни редко так бывает.

— Красивые обычно считают, что им не обязательно быть умными.

— Ум красоте не помеха. Вы что, затеяли с ней какое-то большое дело?

— Пока трудно сказать, получится из этого что-нибудь или нет, — ответил Анатолий Модестович. — Так, идея одна.

— Надо, чтоб получилось! Обязательно надо. Человек ради этого решился на крайний шаг...

— Это меня и волнует.

— А ты делом докажи, что шаг этот не напрасный. Раз вдвоем взялись — докажете. В одиночку человек пустое место, как волк, отбившийся от стаи, а когда сообща, дружно...

Похоже было, что старый Антипов хочет спросить еще о чем-то, однако не может решиться. Он остановился и, прикрывая огонек ладонями, стал прикуривать. Спички гасли, и Анатолию Модестовичу показалось, что гаснут они не случайно.

Он щелкнул зажигалкой и дал тестю прикурить.

— Ветер, — виновато проговорил Захар Михалыч, хотя ветра вовсе не было. — Клавдия, смотри-ка, не спит, ждет нас. Зря не пошла с нами, с ребятами побыла бы Надюха. Ты как считаешь?

— Могла бы пойти, — согласился Анатолий Модестович, но в душе он почему-то был доволен, что жена отказалась идти на вечер.

— У женщин, я тебе скажу, часто случаются заскоки. Она и хочет сделать как лучше, а получается как хуже. Голова по-другому устроена, должно. Или забот больше нашего?

— Не знаю, — сказал Анатолий Модестович рассеянно.

— Наверно, забот больше. Оно правда, что мужик меньше думает о семье, чем женщина. Ты вот сейчас о чем думаешь?

— Ни о чем. — Он почувствовал, что краснеет.

— А она — о тебе!

Они вышли на берег.

Над рекой лениво клубился густой туман. Тянуло сыростью, прохладой и гарью. Туманы, давно заметил Анатолий Модестович, всегда отчего-то пахнут гарью. Время от времени тишину нарушал громкий всплеск. То ли гуляла, резвилась крупная рыба, днем отдыхающая на дне, то ли ударял веслами по воде какой-нибудь чудаковатый рыбак, возомнивший поймать на удочку свое счастье. Удары были глухие и тотчас вязли в тумане. За деревьями в ночи слабо мерцал одинокий, робкий огонек.

Это горел свет в кухонном окне антиповского дома.

— Не спит, — сказал старый Антипов, и голос его был печален.


ГЛАВА V


Диплом Анатолий Модестович защитил успешно, хоть и без блеска. Директор премировал его месячным окладом: видимо, с целью поощрить к учебе других руководителей-практиков.

Теперь бы впору отдохнуть, взять отпуск, съездить в дом отдыха или еще куда-нибудь, отвлечься от работы, от многолетних и однообразных забот, просто прийти в себя, однако нужно было браться за дело, которое он сам заварил. Тем более, Зинаида Алексеевна не оставляла в покое, а время от времени звонил или приходил Николай Григорьевич, интересовался.

Днем редко удавалось выкроить свободную минуту, чтобы подумать, сделать какие-то расчеты, и поэтому приходилось оставаться в цехе по вечерам.

Увы, и вечером не было покоя — раз начальник цеха на месте, у себя в кабинете, почему бы не обратиться к нему с каким-нибудь вопросом тотчас, не ожидая утра?.. И шли, шли люди, по важным делам и по делам, какие не требовали срочных решений. А он не умел отказать.

— Такими темпами мы будем потеть до второго пришествия, — выражала недовольство Зинаида Алексеевна.

— Вы правы, — соглашался он виновато, но все повторялось: его звали, и он, извинившись, уходил в цех, чтобы решить пустяковый вопрос, который решили бы и без него.

— Запретите, наконец, обращаться к вам после шести вечера! — требовала Артамонова. — Вы же начальник цеха, а не мальчик на побегушках, не дежурный мастер! Я не могу и не хочу — слышите? — сидеть здесь по ночам впустую.

Они действительно засиживались допоздна. Как и в годы учебы, Анатолий Модестович не знал ни дня, ни ночи. Он приходил домой разбитый, опустошенный. Если бы хоть уметь отключаться, когда это нужно!.. Лечь и уснуть. Где там! Глаза слипаются, тело гудит от страшной усталости и напряжения, нет сил, чтобы повернуться, поправить подушку, а в голове продолжается работа: расчеты, идеи, формулы...

Случалось, он вскакивал среди ночи, пугая жену, зажигал настольную лампу, хватался за карандаш, чтобы записать, зафиксировать немедленно, пока не забылась, какую-то мысль, пришедшую в голову во сне, а утром с досадой обнаруживал, что мысль-то была пустяковой, не стоящей внимания.

Клавдия Захаровна не одобряла такую работу, и он понимал ее, понимал, что она устала не меньше его за эти годы. Устала всегда ждать, не зная, когда именно он придет, а придя, приткнется тихонько рядом, боясь потревожить ее сон (как будто она спала!); устала волноваться, мучить себя вопросами — как он? что с ним? сыт ли?.. Устала просто от одиночества при живом муже, от роли даже не домохозяйки, а скорее домработницы, которую ценят, поскольку она необходима, и не замечают, раз она есть.

И все же она молчала долго, уговаривала себя, что значит так нужно.

Однажды ночью — под утро уже, когда занималась заря, — Клавдия Захаровна не выдержала, поднялась вслед за мужем с постели, накинула на плечи халат и присела рядом у стола.

Анатолий Модестович не сразу и заметил это, занятый очередной идеей, которая пробудила его. Заметив же жену, спросил отрешенно:

— Что, будильник звонил?! Черт, я и не слышал!

— Будильник не звонил, — едва сдерживая обиду и гнев, сказала Клавдия Захаровна.

— Но почему ты встала?

— Не спится.

— Плохо себя чувствуешь? — встревожился Анатолий Модестович. — Голова болит?

— Оставь мою голову! Ты мне муж или так просто лежишь рядом, чтобы место не пустовало?

— Извини. Понимаешь, тут одна любопытная мысль... И он начал объяснять жене что-то, чего она не понимала, да и не хотела понять.

— Хватит тебе! — Она выхватила у него карандаш и сломала пополам. — Надоело твое бдение, твоя работа, твои мысли! Мне нужен ты, слышишь, ты мне нужен, а не мысли!..

— Тише, тише! — испуганно прошептал он. — Детей разбудишь.

Ребята, все трое, спали в соседней комнате. Но стенки тонкие — дощатые перегородки, оклеенные обоями, и через них все слышно.

— Вот благость-то! — всплеснув руками, сказала Клавдия Захаровна. — Отец начинает проявлять беспокойство о своих детях. Ты ли это?.. А когда шляешься где-то по ночам, душа не болит за детей?

— Клава!..

— Я забыла уже, что ты мужчина, а я баба.

— Зачем ты так, Клавочка?

— А все затем, что пока еще я твоя жена, а не эта рыжая паскуда! — Она вскочила.

Анатолий Модестович тоже встал.

— Не смей, прошу тебя, — сказал он.

— Не командуй, здесь тебе не завод! Дети скоро забудут, как зовут их отца... Или ты думаешь, что если я мало получаю, а ты много... Если ты кормишь семью, значит тебе все можно, все позволено?! — Она всхлипнула, совсем по-ребячьи шмыгая носом.

— Ты понимаешь, что́ говоришь? — Все это было так неожиданно, что Анатолий Модестович не находил нужных, веских слов в свою защиту. Да ведь он и не знал, почему должен защищаться.

— Я все вижу, все...

— Ну, что ты видишь? Успокойся, возьми себя в руки...

— Вижу! — зло повторила Клавдия Захаровна.

— Ты не в себе. Упрекаешь меня бог знает в чем... Пойми, наконец: я занят очень важной работой.

— Всю жизнь так. — Она опять громко всхлипнула. — А о нас ты подумал? Тебе с нами неинтересно, живешь для себя, для своего интереса. А нам, когда нам жить? Господи, зачем я согласилась выйти за тебя! Жила бы спокойно...

— Прошу тебя, успокойся. Ложись спать... — Анатолий Модестович попытался обнять ее.

— Не трогай меня, не трогай! — Она отпрянула к стене и загородилась руками. — Не смей... Лапай свою рыжую, а ко мне больше не прикасайся!..

— Хорошо, я брошу эту работу. Довольна?

— Мне не нужны, не нужны твои милости! Можешь бросить нас, проживем без тебя и без твоих милостей. Иди, держать не буду и плакать тоже, не бойся.

Анатолий Модестович решительно не знал, как разговаривать с женой, как успокоить ее, как убедить, что она не права... «А может, — подумалось вдруг, — в чем-то она права? Может, в чем-то я виновен перед нею?..»

Хотя бы в том, что действительно совсем не бывает дома, не уделяет внимания ни ей, ни детям, живет как бы сам по себе, отдельной какой-то жизнью. И в том еще, что нравится ему Зинаида Алексеевна. Себе не солжешь.

Возможно, он все-таки нашел бы убедительные слова в свою защиту, которые успокоили бы жену, и она поверила бы в его невиновность, поверила бы тому, что упреки ее беспочвенны и несправедливы — чего проще, если женщина хочет поверить, если готова винить во всем себя, — но тут постучали в дверь.

— Кто там? — спросила Клавдия Захаровна с испугом, дрожащими пальцами застегивая халат. Она подумала, что проснулся кто-то из ребят.

— Я, — ответил старый Антипов.

— Входи, отец.

Он вошел, прикрыв за собой дверь плотнее, и сказал холодно, с каким-то даже презрением:

— Дня мало, чтобы выяснять отношения? Или взбесились оба?!

— А днем твоего зятя не бывает дома! — ответила Клавдия Захаровна. У нее был всклокоченный вид и припухшие от слез глаза. — Он у нас занят важными делами, живет, как квартирант, только ночевать изволит являться. А лучше бы и не являлся вовсе, знала бы хоть, что ждать некого.

— На то работа, а ты как думала?

— Знаю я, какая работа. — Клавдия Захаровна презрительно посмотрела на мужа.

— Замолчи! — крикнул старый Антипов.

— Люди говорят, — пробормотала она. Окрик отца подействовал на нее.

— Люди, люди!.. Словно наследство делите. А я покуда не собираюсь помирать. И помру когда, ничего не останется. Нечего, понимаешь, всякие сплетни собирать, люди наговорят, только уши развешивай. А свой ум есть?.. — Захар Михалыч повернулся к зятю. — И ты хорош, жену унять не можешь, к порядку призвать. Какой же ты мужик после этого?!

— А что я могу сделать? — ответил Анатолий Модестович, пряча глаза.

— Откуда мне знать? Ты ее муж, ты и думай и знай, что надо делать, когда жена постромки норовит порвать. А держать должен в руках жену, иначе грош тебе цена.

— Между прочим, — сказала Клавдия Захаровна, — он меня не запрягал! И вообще я не лошадь.

— Помолчи, кому велено?! А ты, зять, вот какое дело... Эта Артамонова, с которой вы работаете, она ведь далеко живет, на электричке ездит?

— Да, — сказал Анатолий Модестович и покосился на жену.

Клавдия Захаровна настороженно слушала отца.

— Нечего ей по ночам таскаться. Пригласи ее к нам. Здесь и работайте по вечерам, места хватает, слава богу. А в цехе какая работа!

— Да я ее на порог не пущу! — взвилась тотчас Клавдия Захаровна, подступая к отцу. — Ишь, что придумал!.. Волосы выдерну с корнями, если придет!

— А сейчас спать, — не обращая внимания на дочь, сказал старый Антипов спокойно. — Дайте отдыхать и детям и мне. — Он повернулся и, чуть сгорбившись, чтобы не стукнуться головой о притолоку, вышел из комнаты.


* * *

К черту, все к черту!.. Он больше не будет заниматься ничем, кроме исполнения своих непосредственных обязанностей. Люди спокойно работают и живут, и никто их не упрекнет в бездеятельности. Хватит и с него. Вот напишет докладную главному инженеру, изложит суть дела, свои соображения и — точка. Дальше пусть думает начальство. Все равно это походит на самодеятельность, а может, никому и не нужно?.. Лучше умыть руки. Даже красиво: пожалуйста, замечательная идея, дарю ее безвозмездно родному заводу. Берите, осуществляйте, пользуйтесь на общее благо! Не жалко.

Именно так он и поступит. Он не гонится за славой. Ему наплевать на приоритет и авторство. Покой в семье дороже. И устал он, измотался. За все годы, пока работает на заводе, ни разу по-настоящему не отдыхал — все некогда, некогда... А если и удавалось взять отпуск недели на две, занимался. Хватит. Диплом в кармане, можно пойти в отпуск. На целый месяц! Никаких забот. Кстати, и жена не отдыхала в этом году. Поедут они в Белоруссию, на его родину. А оттуда на юг, к Черному морю. Ни он, ни жена не бывали там. А там, говорят, прекрасно! Артамонова вернулась из Крыма загорелая, как мулатка. Между прочим, загар ей к лицу...

Поймав себя на том, что думает о Зинаиде Алексеевне, Анатолий Модестович чертыхнулся. Но тотчас Артамонова представилась ему на солнечном пляже. Как будто лежит она на спине, закинув за голову руки, в темных очках (чтобы не выгорели ресницы) и в зеленом (обязательно в зеленом) купальнике, чуть-чуть подогнув стройные, красивые ноги, и мужчины, проходя мимо, тайком рассматривают ее...

«С ней бы съездить на юг», — неожиданно подумал Анатолий Модестович, и ему сделалось бесконечно стыдно за свои мысли, и он заставил себя не думать больше о Зинаиде Алексеевне.

Жена права: так дальше жить нельзя. Это не жизнь. Сколько она взвалила на себя дополнительных трудностей и хлопот, пока он заканчивал институт! Все для него, все ради него. А что получила взамен?.. Ведь воды не разрешала принести, дров наколоть. «Занимайся, Толенька, мы как-нибудь управимся». И с детьми он почти не видится, растут при отце без отца. Уходит, они спят. Приходит — опять спят. А по выходным, чтобы он мог отдохнуть, ребят выпроваживают из дому... Как в теплице его содержат, а он не замечает, не ценит этого, принимает заботу о себе как должное...

В кино теперь будут ходить, в театр, в гости. Он запишется в библиотеку... Вот только поговорит сегодня с Артамоновой, скажет ей, что решил кончать с этой «самодеятельностью».

Все до мелочей обдумал и взвесил Анатолий Модестович по пути от дома до цеха, собираясь прямо с утра зайти к Зинаиде Алексеевне. Однако не получилось: до десяти в кабинете толпился народ, как обычно в начале смены, а в десять началась «пятиминутка», которая затянулась минут на сорок. Когда же она закончилась, в кабинет неожиданно вошел тесть. Увидав его, Анатолий Модестович испугался, подумав, что дома что-то случилось...

— Не беспокойся, — сказал Захар Михалыч, — дома все в порядке. Зашел посмотреть, как ты тут командуешь.

— Пожалуйста, а я подумал...

— А чего может случиться? Ты ничего не менял, не переставлял после Николая Григорьевича?

— Нет.

— Ну и хорошо, — похвалил Захар Михалыч. — А то, бывает, уйдет старый начальник, не успеет порог переступить, а новый все на свой лад переделывает. Обидно это. Люди тобой довольны, я тут разговаривал с некоторыми. Я сяду?

— Конечно, конечно! Вам где удобнее?

— Все равно. — Он сел на стул возле двери. Обычно на этом месте сидели провинившиеся. — Зови Артамонову, — вдруг сказал Захар Михалыч, — Хочу побеседовать с ней.

— Ни к чему, — возразил Анатолий Модестович.

— Это как понимать?

— Ведь вы хотите ее пригласить к нам домой?

— И что, если хочу?

— А я решил бросить это дело.

— Так, так... — пробормотал старый Антипов. — Бросить, значит... А дальше?

— Подам главному докладную. Если идея действительно стоящая, поручат специалистам...

— Стало быть, ты не специалист? Зинаида Алексеевна тоже не специалист?

— Она прекрасный инженер.

— А ты?

— Не мне судить.

— А на кой черт было учиться? — сказал Захар Михалыч. — Чтобы чего-то не знать, диплом не нужен. Незнающих и без тебя полным-полно. А насчет идеи я справлялся у Николая Григорьевича. Зови!

— Напрасно все это, Захар Михалыч.

— Самому позвать? — Старый Антипов привстал, и Анатолий Модестович понял, что будет так, как хочет тесть.

Зинаида Алексеевна пришла тотчас. Увидав Захара Михалыча, она удивленно вскинула брови.

— Здравствуйте...

— Здрасте, Зинаида Алексеевна. — Старый Антипов встал. — Извините великодушно, это я попросил Анатолия Модестовича побеспокоить вас. Дело, понимаете, такое... Вы бы присели, а то неловко как-то разговаривать.

Она села.

— Слушаю вас, Захар Михайлович.

— Николай Григорьевич рассказывал мне, что вы затеяли важную для завода работу...

— Это правда, — сказала Артамонова. — Только затеяли не мы, а ваш зять. Я тут сбоку припека, в качестве рабсилы. — Она усмехнулась.

— Вместе, — возразил старый Антипов.

— Вы недовольны этим? — напрягаясь, спросила Зинаида Алексеевна. Похоже, ей не нравился этот разговор. Она не любила, когда ее поучают, а за поучения часто принимала и обычный дружеский совет.

— Наоборот, — сказал Захар Михалыч. — Очень даже доволен. Ну, мое довольство или недовольство, как я понимаю, не имеет значения. Вот зять говорит, что вы бросаете работу...

— Как бросаем?! — Она с недоумением посмотрела на Анатолия Модестовича.

— Я хотел сказать вам об этом, но не успел.

— Уже сказали. Это ваше дело и ваше право. — Она отвернулась.

— Нет, это дело общее, — проговорил старый Антипов. — И ваше, и мое, и Николая Григорьевича. Что бы и было, если бы каждый делал только то, что ему хочется.

— Слыхали? — сказала Артамонова, обращаясь к Анатолию Модестовичу.

— Но вы же сами знаете, что мы почти не продвигаемся, а время идет!

— Умейте поставить себя! — поморщившись, возразила она. — Разумеется, если вы по-прежнему будете отрываться от дела, чтобы решить проблему, куда свалить стружку, или бегать по уборным в поисках ремонтников, тогда мы никогда не продвинемся...

— И я про то! — вставил Захар Михалыч, довольный, что удалось ловко направить разговор. — Вы тут сидите по вечерам, маетесь, а работать вам мешают.

— Виноват Анатолий Модестович. Я ему сто раз говорила, чтобы запретил...

— Виноватого найти легче легкого, а дело понятное: когда начальник на месте, всем он нужен.

— Не знаю. — Зинаида Алексеевна пожала плечами. — Я бы на его месте запретила.

— Вы — одно, он — другое. От характера не спрячешься.

— Значит, выхода у нас нет.

— Есть, — сказал старый Антипов. — Надо спрятаться от вопросов. Дом у нас просторный, целая комната стоит пустая. Приходите и работайте спокойно, никто не помешает.

Этого она не ожидала, и ей нужно было время, чтобы прийти в себя, осмыслить предложение Захара Михалыча. Вынув из какого-то потайного кармашка зеркальце, Зинаида Алексеевна стала поправлять прическу, которая вовсе не нуждалась в этом. Она догадалась, конечно, что не ради дела, вернее — не только ради него старый Антипов пришел сюда и предлагает ей приходить в их дом. Не так он прост, как может показаться. Скорее мудр, чем прост. К тому же, будучи отцом и дедом, видит и понимает больше других. Нет, не обдумав тщательно всего, он не пришел бы сюда, не предложил бы работать им в собственном доме. Значит, он считает, что так лучше и спокойнее для всех?

Возможно, он прав. Они будут на глазах у него, у жены Анатолия Модестовича, у детей...

Она спрятала зеркальце и повернулась к Анатолию Модестовичу.

— А вы что же молчите?

— Если работать, то это, наверно, выход...

— От вашего дома до вокзала далеко?

— Семь минут ходьбы, — сказал Захар Михалыч.

— Это хорошо, а то я отсюда еле-еле успеваю на последнюю электричку. На прошлой неделе опоздала, ночевала на вокзале. Спасибо, милиционер пустил в свою каморку.

Анатолий Модестович покраснел. Он помнил тот вечер. Они задержались дольше обычного по его вине, а после он пошел домой, не догадавшись проводить Зинаиду Алексеевну на станцию. Или побоялся, что их могут увидеть вместе?.. Правда, она все равно не успела бы на электричку, но можно было бы что-то придумать. Поймать такси, например. Попутную машину. Мало ли! Ведь безвыходных положений не бывает. И хотел еще проводить, уже настроился, однако у моста попрощался и заспешил домой.

— В том-то и дело, — проговорил Захар Михалыч. Он достал папиросы, но закуривать не стал. Поднялся, натянул на голову кепку и пошел из кабинета. Открыв дверь, обернулся и сказал Зинаиде Алексеевне: — Мы ждем, приходите. И без всяких там.

— Спасибо, Захар Михайлович. Я подумаю.


* * *

Какое-то время — может быть, две минуты, а может, полчаса — после ухода старого Антипова они молчали. Зинаида Алексеевна сидела, закинув ногу на ногу, смущая Анатолия Модестовича. Она знала, что смущает, делала это нарочно, чтобы больнее наказать его и за ту ночь, когда вынуждена была ночевать на станции, и за сегодняшний разговор. А он сидел на своем обычном месте, пытаясь не смотреть на нее. «Позвонить кому-нибудь?» — думал он. Телефон спасительно зазвонил сам. Анатолий Модестович поспешно схватил трубку.

— Слушаю! — громче, чем надо, сказал он.

Оказалось, что кто-то ошибся номером.

— Что с вами? — спросила, усмехаясь, Артамонова. — Вы точно в воду опущенный.

— Неважно себя чувствую, — солгал он.

— Понятно. Объяснить не хотите, почему надумали бросить работу?

— Трудно.

— Работать или объяснить?

— И то и другое. Устал, видимо.

— Это, разумеется, аргумент. Особенно в ваши годы. — Она поднялась, одернула неуловимым движением платье и подошла к окну. — Признайтесь: предложение тестя для вас тоже было неожиданным?

— Не совсем.

— Значит, вы знали?

— Был дома разговор.

— И ваша жена категорически против моего появления в доме? Не обещала выцарапать глаза?

Зинаида Алексеевна протянула руку и взяла со стола папиросу. Анатолий Модестович редко видел, чтобы она курила, не любил вообще, когда курят женщины, но ему нравилось, как это делает Артамонова...

— Да нет, — сказал он, вздохнув.

— Глаза выцарапать не обещала, уже хорошо. Ну, а если испортит прическу, это не так страшно. — Она потушила папиросу. — В сущности, глупо все. Я должна была сразу отказаться от этого творческого содружества. Не бабье занятие — творить. Рожать, куда ни шло... Вас не шокирует моя откровенность?

— Напрасно вы так, Зинаида Алексеевна.

— Вы думаете, я ругаю себя, казню?! Ничуть не бывало! Я просто анализирую. Мы с вами инженеры и должны анализировать. Так вот: мне нравится ваша идея. Я знаю, что если мы доведем дело до конца, получим огромную премию. У меня никогда не было много денег, а я давно мечтаю купить шубу, беличью. Меркантильные интересы? Плевать! Что делать, если у меня нет не только заслуженного, но вообще никакого мужа, а любовники почему-то не догадываются подарить шубу. — Она посмотрела на Анатолия Модестовича так, что он понял: ни о какой шубе Зинаида Алексеевна не думает. — Хорошо бы к шубе муфту и шапку... Сейчас муфты выходят из моды, а зря. По-моему, это красиво, когда симпатичная женщина прячет руки в муфту. Вам нравится?

Не было сомнений — она пыталась вызвать неприязнь к себе, разозлить Анатолия Модестовича, чтобы увеличить, расширить до безграничности нейтральную полосу, разделяющую их, а добилась противоположного. Он вдруг понял, что Артамонова не только инженер, не только холодная, рассудительная женщина, одержимая работой, но и просто женщина, похожая на всех других женщин, с теми же слабостями, желаниями, с извечной, неистребимой жаждой любви, ласки. Разговоры о шубе, о премии — чепуха. И никаких любовников у нее нет, потому что Зинаида Алексеевна не та женщина, которая станет довольствоваться малым, крохами с чужого стола...

— Я принимаю предложение вашего тестя, — сказала она. — Разумеется, если вы не против. Бросить же дело на полпути мы не имеем права. Николай Григорьевич не простит нам этого. Да я и сама не простила бы этого себе. Решайте, а то мы засиделись.

— Я не против, — ответил Анатолий Модестович.

— Тогда я пойду. У вас больше нет ко мне вопросов?


ГЛАВА VI


Зинаида Алексеевна понимала, что поступает безнравственно: войти в дом, в семью человека, который к тебе неравнодушен. Во имя дела?.. Это могло обмануть кого угодно, только не ее. Дело тут ни при чем. А было ей интересно познакомиться с женой Анатолия Модестовича, с его детьми, посмотреть, как он живет. Однако интерес этот вовсе не был обычным женским любопытством или любопытством любящей женщины, когда хочется найти в семейной жизни любимого нечто такое, что мешает ему быть счастливым, что давало бы моральное право вторгнуться в его жизнь и переделать ее. Совсем нет! Напротив, Зинаида Алексеевна надеялась, что знакомство с женой Анатолия Модестовича, а особенно с детьми, отрезвит их обоих, положит конец тайной любви, обоюдным мучениям, и они станут добрыми друзьями. Легко подавить в себе угрызения совести, понятия о нравственности и чести, сочувствие к чужой беде, когда все это — в стороне от твоей жизни, а потому абстрактно, и совсем иное дело, когда понятия эти становятся реальностью, обретают плоть, когда видишь и знаешь близко людей, которым можешь причинить боль, страдания...

Глядя в глаза человеку, не сделаешь ему больно. Для этого нужно быть подонком, выродком.

Артамонова очень надеялась, что, войдя в антиповский дом, где все держится на честности и доверии, она лишит себя навсегда и самого крохотного права на любовь к Анатолию Модестовичу.

Конечно, она понимала и то, что сочувствие, жалость не всегда бывают оправданными, что понятия о нравственности и морали изменчивы во времени, что любовь даруется не часто и далеко не всем, а потому человек, познавший настоящую любовь, может позволить себе поступиться многим во имя ее... Она понимала это, считала справедливым, однако ее никогда не покидало ощущение, что Анатолий Модестович только влюблен в нее, а это не то же самое, что любовь. Но если она и ошибается, если он все же любит ее, сознание долга и ответственности за близких ему людей рано или поздно победит. Грустно это?.. И да и нет, потому что именно осознанный долг делает мужчину мужчиной, и чувство это должно быть главным, определяющим поступки мужчины. Нельзя ошибаться, беря на себя ответственность за других, давая жизнь детям. А если ошибся — неси свой крест безропотно и до конца...

Спустя три дня после разговора Зинаида Алексеевна пришла к Анатолию Модестовичу.

— Если вы не против, сегодня мы можем поработать, — сказала она спокойно и буднично. — Кстати, я привезла из дому арифмометр, он пригодится. Заодно научу вас пользоваться им. Стыдно, инженер, а не умеете пользоваться элементарной техникой.

Он нашел бы какую-нибудь причину, чтобы еще отложить этот визит, не суливший, как он думал, ничего хорошего, но решительность и спокойствие, с каким было сказано «сегодня мы можем поработать», обескуражили его, и он подчинился. Не согласился, а именно подчинился.

— Так вы не против? — спросила Зинаида Алексеевна, догадываясь о его сомнениях.

— Конечно, нет, — сказал он. — Вот не знаю только, смогу ли освободиться вовремя...

— Сможете! Что у вас сегодня? — Она подошла к столу, придвинула к себе откидной календарь и прочитала записи. — Собрание мастеров провели, к начальству не вызывают, итоги соревнования подвели...

— Тут не все ясно, — перебил ее Анатолий Модестович.

— Разберутся без вас. Кажется, все.

— До конца дня что-нибудь подоспеет. — Он усмехнулся.

— Уже конец дня, — сказала Зинаида Алексеевна. — Через пятнадцать минут...

Зазвонил телефон. Анатолий Модестович потянулся рукой за трубкой, но Артамонова опередила его.

— Да, инструментальный. Его нет и сегодня не будет... Позвоните завтра. — И положила трубку.

— Кто это? — поднимая глаза, спросил Анатолий Модестович.

— Не знаю, не назвался, — слукавила Зинаида Алексеевна. Звонил же начальник производственного отдела. — Вы готовы? Пошли.


* * *

Их встретила Клавдия Захаровна. Она стояла на крыльце в пестром домашнем халате, который едва прикрывал колени, в домашних же стоптанных туфлях, и с откровенной неприязнью смотрела на гостью.

— Добрый день, — проговорила Зинаида Алексеевна. И улыбнулась при этом открыто и приветливо, как улыбаются друг другу люди, когда им приятна встреча. — Меня зовут Зинаида Алексеевна.

Анатолий Модестович, наблюдая за женой, видел, как у нее мелко, совсем по-заячьи дергалась верхняя губа — верный признак гнева. Из-за ее спины появилась дочка.

— Тетенька, вы кто?

— Тетя Зина. — Артамонова раскрыла сумочку, достала плитку шоколада, присела на корточки и, протягивая шоколад девочке, тоже спросила: — А ты кто? — Улыбка не сходила с ее лица.

— А я Таня. — И посмотрела вопросительно сначала на мать, потом на отца.

— Бери, раз угощают, — торопливо разрешил Анатолий Модестович.

— Сколько же тебе лет, Танечка?

— Мне шесть-седьмой.

— Ты совсем большая!

— Нет еще, — возразила Таня серьезно. — Большие совсем Наташа и Миша, а я пока маленькая.

— Это кто же — Наташа и Миша?

— Наташа моя двоюродная сестра, а Миша мой родной брат. Они ходят в школу, потому что уже большие, а я в детский сад, потому что маленькая. А вы учились в школе?

— Конечно, — сказала Зинаида Алексеевна. — Все взрослые, когда не были взрослыми, учились в школе.

— И вовсе даже нет! Мой дедушка и моя бабушка, она давно умерла, не учились. Раньше везде был царь, злой-презлой, из-за него бедных в школу не пускали. Нам воспитательница рассказывала. А вы не воспитательницей работаете?..

— Нет, Танечка. Я работаю на заводе вместе с твоим папой. — И, поднимаясь, сказала Клавдии Захаровне: — Дочка копия вы!

— Отец считает, что наоборот.

— Ошибается! Знаете, мужчины вообще склонны считать, что все в мире делается так, как хочется им. Это всеобщая мужская ошибка, причина которой — самомнение.

— Вы пришли к нам в гости? — поинтересовалась Таня. Она уже успела съесть шоколад.

— Нет, Танечка. Я пришла работать.

— И неправда! Разве дома работают?.. Работают на заводе и еще в больнице.

— Почему именно в больнице?

— Там мама.

— Ах вот оно что! — Зинаида Алексеевна кивнула. — Но иногда, если очень нужно, работают и дома...

— А вам очень-очень нужно?

— Да, Танечка.

— А зачем?

— Как тебе объяснить... — Она задумалась. — Твой папа придумал замечательную вещь... — Ей было трудно объяснять так, чтобы было понятно и Тане, и Клавдии Захаровне.

— Говорящую куклу?!

— Гораздо важнее!

В это время во двор вошел Захар Михалыч. Он ходил за керосином. Эту обязанность он не передоверял никогда и никому, потому что заодно любил зайти в пивную и часок-другой посидеть там за кружкой пива со старыми приятелями. У него были отведены определенные дни для похода за керосином — вторая и четвертая среда каждого месяца. Только часы разные, в зависимости от того, в какую смену он работал.

— Клавдия, — еще от калитки громко сказал он, — почему гостей на пороге держишь?

— И в самом деле! — спохватилась она. — Стоим и стоим, а я и забыла. Проходите, пожалуйста, в дом, милости просим! — И отступила в сторонку, освобождая проход. — Милости, милости просим! — закричала Таня и захлопала в ладоши, радуясь, что у них сегодня гости.

И всем вдруг сделалось весело, непринужденно, само собою исчезло недавнее напряжение, и Анатолий Модестович, взглянув на жену, с удивлением обнаружил, что губа у нее больше не подрагивает.

Клавдия Захаровна приветливо улыбалась...

— Сейчас я поставлю чай... — суетилась она. — Да вы же, наверное, и не обедали еще?

— Спасибо, Клавдия Захаровна, я обедала. Я всегда обедаю на заводе. Поздно домой приезжаю. Честно говоря, и не хочется готовить для себя только. — Зинаида Алексеевна вздохнула. — А у нас в мартеновском цехе очень хорошая столовая.

— Вот правда, что для себя готовить не хочется! — подхватила Клавдия Захаровна. — Я тоже, когда одна, поем чего-нибудь — и ладно. Но вас я все равно накормлю обедом. У меня сегодня борщ. А эти столовские обеды!.. — Она презрительно поморщилась. — Там же на комбижире готовят...

— В дом, в дом, разговоры после! — сказал Захар Михалыч. Он уже отнес керосин в сарай и ополоснул руки.

Друг за другом, пропустив вперед Зинаиду Алексеевну, все прошли через просторные сени в дом. Она огляделась с интересом и, обращаясь к хозяйке, спросила:

— А где же Наташа и Миша?

— Носятся где-нибудь, — ответила Клавдия Захаровна. — Наша Наталья сорви-голова, почище любого мальчишки. А Михаил, тот всюду за ней, как привязанный. Она у нас старшая.

— Они на рыбалке, — объявила Таня.

— И девочка? — удивилась Зинаида Алексеевна.

— Еще как ловко таскает плотву! — с гордостью сказал Захар Михалыч.

— И вы разрешаете им одним ходить на реку? Не боитесь?

— Разрешай не разрешай — все равно удерут, раз на берегу живем. Ничего, образуется. А плавать они оба умеют.

— Тогда я недооценила вашу старшую внучку, Захар Михайлович! — Зинаида Алексеевна вынула из сумочки еще две плитки шоколада. — Рыбакам, — сказала она и протянула шоколад Клавдии Захаровне.

— Напрасно вы это...

— Дети же, что вы! А в следующий раз буду умнее.

Она скоро исполнила свое обещание и через день уже, когда пришла снова работать, принесла для Миши игрушечный пистолет, а для Наташи альбом с марками, среди которых несколько было редких.

— Господи, какая прелесть! — не скрывая восхищения, воскликнула Клавдия Захаровна, разглядывая пистолет. — Никогда не видела ничего похожего. Где вы достали такой?

— Лежал дома с лучших времен...

— Вот ребята будут рады-радешеньки! Спасибо вам! И надо же так угодить каждому. Наталья ведь собирает марки.

Анатолий Модестович понял, что подарки выбраны не случайно. Но откуда Зинаида Алексеевна знает, что Наталья коллекционирует марки? Пистолет ладно, нетрудно догадаться, что обрадует мальчишку...

— Не ломайте голову, — сказала Артамонова, улыбаясь лукаво. — Это тоже секрет фирмы.

— Надеюсь, последний?

— Как знать!


* * *

Много странного, необъяснимого открылось Анатолию Модестовичу в этой женщине. Столько лет проработали вместе, а получается, что он совершенно не знал ее. Мир, целый мир, спрятанный прежде за ироническим, насмешливым характером и напускной холодностью. Но, правда, ничего не знали о ней и другие. Как живет она, с кем встречается, кто ее друзья, а кто — недруги, что занимает ее мысли, отчего постоянно бывает в каком-то напряжении, а порой и просто злая, раздражительная, точно старая дева, неожиданно открывшая секрет своей извечной тоски? Ни с кем Зинаида Алексеевна не делилась ни радостями, если они случались в ее одинокой жизни, ни огорчениями; ни с кем не бывала вполне откровенной, зато женщины и относились к ней с неприязнью. Быть может, некоторые и жалели, что Зинаида Алексеевна не дает повода для злословия, без чего месть за скрытность и сдержанность вовсе и не месть.

Зинаида Алексеевна умела беречь свое право на независимость, на собственное мнение, с каким бы авторитетом оно ни расходилось, но также умела спокойно, с достоинством признаться в своей ошибке, если убеждалась, что не права. И в этом более всего, пожалуй, проявлялась сила ее характера.

Все это Анатолий Модестович знал и прежде, хотя и случалось ему думать о ней как о женщине своенравной и не в меру самолюбивой. А странности стали происходить, когда она появилась в антиповском доме.

Клавдия Захаровна не любила ее, это очевидно. Впрочем, она и не скрывала этого. Но не любила заочно, наслушавшись сплетен. А может, догадывалась, чувствовала, что муж неравнодушен к ней... Из-за нелюбви к Зинаиде Алексеевне она ведь и не пошла на вечер, когда провожали на пенсию Николая Григорьевича. И вдруг, удивив и мужа, и Захара Михалыча, она стала чуть ли не подругой Артамоновой! Узнав, когда придет Зинаида Алексеевна, она старалась приготовить повкуснее обед, празднично накрыть стол. Иногда уводила ее к себе в комнату, и они болтали там подолгу. С наступлением осени — темно по ночам, слякотно, — именно Клавдия Захаровна предложила Зинаиде Алексеевне не ездить каждый раз домой, а оставаться ночевать у них...

Анатолий Модестович недоумевал, пытаясь разгадать эту резкую перемену в поведении жены, но сколько бы он ни ломал голову, ничего не мог понять. Да вряд ли это и возможно — разобраться в запутанных, изощренных чувствах женщины, потому что они почти всегда стихийны. Долгая привязанность, большая любовь мгновенно сменяются ненавистью, презрением, а вчерашняя ненависть оборачивается дружбой... Наверняка женщина придумала пословицу: «От любви до ненависти один шаг». А если это был мужчина, то он хорошо знал женщин...

Как-то Клавдия Захаровна призналась:

— Знаешь, Толя, меня бы нисколько не удивило, если бы ты всерьез увлекся Зинаидой Алексеевной! Честное слово. Она такая приятная, умная женщина и красивая...

— Ты опять за свое! — поморщился он, не обратив внимания, что жена сказала не просто «если бы ты увлекся», но «всерьез увлекся».

— Я вообще, к слову пришлось. — Она шумно и глубоко вздохнула, точно сожалея о чем-то. — Даже непонятно, почему она живет одна?! Мужики, что ли, сплошь слепые...

— У нее тяжелый характер.

— Господи, ерунда-то какая! — сказала Клавдия Захаровна. — Если хочешь знать, у нее золотой характер, только понять это нужно, увидеть. Где там! Ваш брат, мужики, видят не дальше своего носа, что лежит на поверхности. А заглянуть человеку в душу лень.

— В чужую душу могут и не впустить, — возразил Анатолий Модестович. Но возразил не искренне, а лишь бы противоречить, лишь бы не открыть истины.

— С добром впустят, — сказала Клавдия Захаровна. — Постучаться надо как следует.

— Что ты мне пытаешься внушить?

— Тебе — ничего...

Дети, в особенности Наталья, привязались к Зинаиде Алексеевне как к родному, близкому человеку. Когда она не бывала два-три дня, ребята не давали покоя Анатолию Модестовичу. Теребили его, требовали ответа, почему не приходит так долго тетя Зина. Может быть, им нравилось, что она всегда приносит гостинцы, однако это могло бы еще подкупить маленькую Таню, но никак не Наталью, которая вообще относилась к подаркам безразлично и спокойно. Ее симпатии не купишь. Значит, причина привязанности была в чем-то другом. Но в чем?..

Взрослым часто кажется, что детское сердце откликается лишь на что-то конкретное, осязаемое, как вещь, что можно взять в руки, а просто хорошие, дружеские отношения они не принимают в расчет. А для детей это, пожалуй, дороже любых подарков и подношений.

Не умея, а отчасти и не желая ладить со взрослыми, Зинаида Алексеевна прекрасно ладила с детьми. К чему бы они ни проявили интерес, какие бы каверзные, неожиданные вопросы ни задавали, она терпеливо объясняла, не боясь, если чего-то не знала, признаться в этом. И всегда оставалась серьезной, не давала повода почувствовать, что ее собеседники только дети и что между нею и ими не может быть полной откровенности, что их отношения не более чем игра, снисхождение взрослого человека к любопытству ребенка.

Анатолий Модестович обмолвился как-то на этот счет.

— Удивительно, — сказал он, — как вы меняетесь на глазах, когда бываете с ребятами! Посмотришь, вроде это вы, а вроде и совершенно другой человек.

— Меняюсь? Ничуть, уверяю вас. Я всегда такая. По крайней мере, пытаюсь быть.

— Значит, я слепой. — Он пожал плечами, показывая, что разговор продолжать бессмысленно.

— А вы никогда не замечали, Анатолий Модестович, что взрослые чаще видят не то, что у них перед глазами, а то, что им хотелось бы увидеть?

— Не замечал.

— Обратите внимание, советую вам. А дети... Они же непосредственны, откровенны. Вам ведь не нравится, когда кто-то бывает с вами слишком серьезен, верно?..

— Когда как.

— Слишком, я говорю, — подчеркнула Зинаида Алексеевна, немножко досадуя на его непонятливость.

— Пожалуй, — согласился он.

— Дети наоборот: они терпеть не могут сюсюканья, снисходительности, потому что верно угадывают за ними фальшь и неискренность. Мы спешим, торопимся вылепить из них людей по своему образу и подобию, забывая, что всему свое время.

— Не смею спорить, я не педагог. Но вы-то откуда все это знаете?

Она покраснела.

— Откуда я знаю, если у меня нет детей?

— Простите. — Он понял, что допустил бестактность.

— Пустое. Кстати, насчет педагогики... В моей жизни, как и в вашей, наверное, было много учителей. И хороших, и плохих. Но я помню до сих пор одну учительницу. Она преподавала русский язык и литературу. Толстая такая была, неповоротливая и очень смешная. Зоя Павловна... — Артамонова улыбнулась нежно. — Знаете, у нее тоже не было детей. А как она любила нас, как любила!.. И понимала. Она всегда держалась с нами на равных, позволяла спорить, высказывать свое мнение, отстаивать его, но обязательно аргументированно. Она учила нас мыслить, быть самостоятельными. Это талант, верно? Впрочем, вам не понять.

— Почему же? — обиделся он.

— Так мне кажется. А любить — не значит иметь. Чаще мы любим как раз то, чего не имеем. Жаль, что вы не понимаете... Вообще мужчины толстокожи. Не согласны?

— Отчасти.

— Не признать очевидного не можете, а признаться в пороке самолюбие не позволяет? — Она рассмеялась. — Пошутила я, Анатолий Модестович. Если и бывают толстокожие люди, так это именно женщины. Они быстрее дубеют, погрязают в повседневности, делаются бабами. Мужчина хоть и эгоист, но чувствует тоньше...

— Не уверен.

— Оставьте вашу неуверенность.

Он понял, что Зинаида Алексеевна надела на себя привычную маску, скрылась за нею, а когда она в этой маске — с ней лучше не говорить ни о чем, кроме работы. Не отзовется, не пойдет навстречу, но оттолкнет иронией, своим холодным взглядом, который заставляет ежиться. «Зачем ей это нужно? — иногда думал Анатолий Модестович, удивляясь и досадуя. — Почему она такая?.. Он бы понял человека, сильно обиженного судьбой, хлебнувшего много горя, потерявшего доверие к людям не по своей вине, но Артамонову, как он считал, судьба не обошла своим вниманием. Красивая, по-настоящему элегантная женщина, разве этого мало? Пусть не для счастья — оно не дается от рождения, однако найти его красивой женщине гораздо легче, чем другим. Всего-то и нужно для этого: быть немножко помягче, чуть-чуть подобрее, не выпячивать свою силу, независимость...

Он не догадывался, что, возвращаясь к себе домой, в комнату, которая временами казалась ей одиночной тюремной камерой, Зинаида Алексеевна становится не просто обыкновенной женщиной, чья сила — в слабости, но куда более слабой, ранимой по сравнению с женщинами, умеющими показать, какие они добрые, нежные и отзывчивые. Она завидовала болезненно и тайно матерям, завидовала и Клавдии Захаровне, потому что всегда мечтала иметь детей и, завидуя, боялась сделать безрассудный, непоправимый шаг, понимая, что проклянет себя, если в борьбе за свое счастье не пощадит чужого...

Ничего этого Анатолий Модестович не знал, а потому и не понимал, чем вызвана манера поведения Артамоновой. Он имел то, чего не имеет она, — семью, дом... Не крышу над головой, не дом, как убежище и тепло — это было и у нее, но дом, куда можно принести и радость, и печаль, зная, что тебя поймут, успокоят, где растут, доставляя массу приятных, необходимых забот и хлопот твои дети, твое продолжение. Для Анатолия Модестовича все это было естественным, повседневным, и он, как всякий другой, не замечал этого. А для Зинаиды Алексеевны вечера, когда она бывала здесь, становились праздниками.

Работа между тем продвигалась медленно, не было видно ей конца. Все оказалось сложнее, чем они предполагали.


ГЛАВА VII


В кузнечном цехе случилось ЧП: механик Стукалов, человек молодой и горячий, сменивший на этой должности Иващенко, который по болезни перешел на другую работу, оскорбил пожарника Бубнова. И не просто оскорбил, но якобы ударил.

Стукалова незадолго перед тем приняли в партию, и его поступок разбирали на партбюро.

— Виноват, — сказал он. — Понимаю, что заслуживаю самого строгого наказания, но прошу... Только не исключайте из партии!

— Что вину свою признаете, похвально, — сказал секретарь партбюро Мочалов, — но мы хотели бы услышать объяснения: как и почему это случилось?

— Сам не знаю. — Стукалов вздохнул. — Ударил по руке в запальчивости.

— Вы поругались?

Стукалов, опустив голову, молчал и не находил места рукам.

— Может быть, вы были выпивши?

— Нет, я вообще не пью.

— А Бубнов?

— Тоже был трезвый.

— В чем же тогда дело? — допытывался Мочалов. — Вы, молодой человек и молодой коммунист, полезли в драку с пожилым человеком, который находился на посту!..

— Больше такого не повторится.

— Не сомневаемся. Но вы упорно не хотите ответить на вопрос, за что ударили товарища Бубнова.

Стукалов по-прежнему молчал, переступая с ноги на ногу.

— Вы знакомы с Николаем Иванычем? — неожиданно спросил Захар Михалыч.

— С кем?

— С Бубновым.

— Немного...

— Значит, знакомы. У вас личные счеты? — Захар Михалыч пристально смотрел на Стукалова.

— Это не имеет значения. Вину свою признаю полностью и готов понести наказание.

— Это от вас не уйдет, — сказал Мочалов. — Мы хотим узнать правду, понимаете?

— Да.

— Так говорите!

— Не могу.

— Не хотите или не можете? — опять спросил Захар Михалыч. У него было ощущение, что все не просто в этой нелепой истории.

— Да будет тебе, Михалыч! — поморщившись, сказал Соловьев и посмотрел на часы. — Сидим здесь, дорогое время теряем, а ради чего? Объявить строгий выговор с занесением, и дело с концами! Прямо детектив какой-то!

— Ну что ж, — проговорил Мочалов, оглядываясь. — Других предложений нет?

— Есть. — Захар Михалыч встал. — У меня есть другое предложение.

— Опять двадцать пять! — Соловьев пожал плечами.

— Ты, Пал Палыч, всю жизнь спешишь куда-то, словно к поезду или на собственные поминки опаздываешь. А мы решаем судьбу молодого человека... Может, ему после тебя цехом руководить...

— Ты ближе к делу, а то устраиваешь похороны живых людей!

— И снова спешишь. Давай рассудим. Вот ты меня не любишь, терпишь еле-еле, а по морде бить станешь?.. Нет, не станешь...

— Как сказать! — возразил Соловьев, усмехаясь. — Заслужишь, может, и ударю. Только не справиться мне с тобой, у тебя же ручищи, как у медведя лапы. Сгребешь, пожалуй, кости затрещат.

Все заулыбались, задвигали стульями. Улыбнулся даже Стукалов, хотя ему-то было не до смеха.

— А дело-то серьезное, — продолжал Захар Михалыч. — Когда мы в книгах читаем, например, что хороший, порядочный человек дал подлецу по морде, не осуждаем его, верно?.. Вроде даже приветствуем. А в жизни?.. Факт, дескать, налицо, и все тут. А факт, он как дом — стоит на фундаменте! Вот и ты, Пал Палыч, не скрываешь, что дал бы по морде человеку, если тот заслужит....

— Ты сегодня разошелся, Михалыч! — сказал Соловьев и покачал головой. — Прямо Спиноза!.. Но сначала докажи мне, что этот Бубнов подлец и заслужил...

— Постой. Бубнова мы не знаем, допустим. — Захар Михалыч вроде бы знал его. — А Стукалова знаем, в партию принимали. Должны мы верить ему теперь?

— Он же молчит!

— Вот я и предлагаю выяснить все, а после принимать окончательное решение.

— Так пусть объяснит Стукалов.

— Мы хотим подробностей, Пал Палыч, а ему, может, эти подробности хуже ножа острого. Перед всеми душу раскрыть не просто. Бывает, что и родные дети не хотят...

— Конкретно, Захар Михайлович, что вы предлагаете? — спросил Мочалов.

— Надо кому-то поручить...

— Не надо! — вдруг выкрикнул Стукалов испуганно.

— А вы свободны пока, — обратился к нему Мочалов. — Обождите в коридоре, если понадобитесь, позовем.

Стукалов сердито посмотрел на Захара Михалыча и, пожав плечами, вышел.

— Пожалуй, Антипов прав, — сказал Мочалов, дождавшись, когда за Стукаловым закроется дверь. — Молодой специалист, работает хорошо, никаких нарушений и нареканий... Действительно, что-то здесь не так.

— Охотно верю, что что-то не так, — сказал Соловьев. — У меня, как у начальника цеха, претензий к нему нет. Тогда пусть разбирается милиция. Они профессионалы...

— Вот-вот! Тебе лишь бы с плеч долой, — укорил его Захар Михалыч. — Потом хоть трава не расти. Для милиции он гражданин Стукалов, и только. Нарушивший закон. А в жизни случаев разных побольше, чем букв во всех законах!

— С плеч, с плеч!.. — пробурчал недовольно Соловьев. — Да на моих плечах огромный цех вместе с тобой, так что хватает забот и без чужого грязного белья. Я не прачка, чтобы смывать пятна. — Он встал, собираясь уйти.

— Не торопитесь, — остановил его Мочалов. — Заботы у всех у нас общие, а что касается товарища Антипова, тут ты перегнул. В общем, не будем считаться, кто больше делает, а кто меньше. Стукалову жить и работать с нами, и мы обязаны разобраться. Строгача влепим, а дальше?.. На парткоме, смотришь, вовсе исключат.

— Это ты зря, — сказал Захар Михалыч с обидой. — Там не звери лютые сидят. Не знаю, как ты, Пал Палыч, — он повернулся к Соловьеву, — а я сегодня не усну, если мы не разобравшись накажем парня. Совесть не даст уснуть.

— Прими снотворное. Или тяпни сто граммов. Помогает, говорят.

— Кому как. А я считаю, что для успокоения совести нет лучшего средства, чем справедливость.

— Добывай ее, кто тебе мешает?

— Хватит, товарищи! — призвал к порядку Мочалов. — Голосуем два предложения в порядке поступления: первое — объявить Стукалову строгий выгорор с занесением в учетную карточку. Кто «за»?

Руку поднял один Соловьев.

— Понятно. Второе предложение: отложить разбор персонального дела коммуниста Стукалова до выяснения обстоятельств...

Проголосовали все, кроме Соловьева.

— Принимается предложение Антипова, — объявил Мочалов. — Я думаю, что ему мы и поручим...

— В яблочко! — воскликнул Соловьев радостно. — Поддерживаю! Заварил кашу, пусть и расхлебывает.

— А чтобы соблюсти полную объективность, в помощь Антипову я предлагаю коммуниста Соловьева, — сказал Мочалов.

— Меня?! — Соловьев вскочил.

— Именно. Поскольку вы как бы на разных позициях, а люди оба принципиальные.

— Но у меня нет свободного времени.

— Времени ни у кого нет.

— Михалыч пенсионер.

— Что ты сказал?! — взвился старый Антипов и тоже вскочил со стула. — Ты, что ли, меня на пенсию отправил?.. Да я тебя переработаю! Сначала ты уйдешь, а потом я. Нашел пенсионера!

— Прости, нечаянно вырвалось... — смутился Соловьев. — А за то, что втянул меня в это дело, век тебе не прощу, Михалыч.

— Мне твое прощение, Пал Палыч, как субботе пятница. Обойдусь.

— Чур без рукоприкладства, чтобы не пришлось разбираться с вами, — пошутил Мочалов.

— Договоримся по-хорошему, — сказал старый Антипов, подмигивая Соловьеву.

— С тобой договоришься, — отвернулся тот. — Ты у нас как памятник без пьедестала.


* * *

На другой день прямо с работы Захар Михалыч пошел к Стукалову в общежитие, где жили молодые специалисты. Он не имел какой-нибудь ясной цели, просто хотел поговорить. У себя дома люди обычно раскрываются легче.

Стукалов был в комнате один. Похоже, он не оченьто обрадовался, увидав старого Антипова.

— Не прогоните, Алексей Петрович?

— Наверно, не имею права?

— Почему ж? Вы меня не приглашали, ваше право принять нежданного гостя или прогнать.

— Мне безразлично, — сказал Стукалов. — И называйте меня на «ты», ведь я вам в сыновья гожусь.

— Мало ли кто кому в сыновья годится! — Захар Михалыч внимательно оглядел комнату. Чисто, аккуратно, все прибрано. Не подумаешь, что здесь живут два холостяка. — Хорошо у вас, — сказал он удовлетворенно.

— Нормально, не жалуемся.

— А сосед кто?

— Борис Нечаев.

— Да ну? — почему-то удивился Захар Михалыч. Нечаев работал сменным мастером в кузнице. — Дружите?

— Трудно сказать. Мы с ним скорее приятели, чем друзья.

— Что же так?

— Разные люди. — Стукалов пожал плечами. Ему совсем не хотелось поддерживать этот ненужный, как он считал, разговор.

— Что люди разные, не беда. Люди все разные, Алексей Петрович. С виду вроде похожи, а вообще разные. С таким, как сам, и дружить, наверно, скучно. Все равно что с самим собой. Обдумал?..

— Нет. Думай не думай, Захар Михайлович, сто рублей не деньги.

— Однако их нужно заработать.

— Это я к слову. Спасибо, что заступились, только напрасно вы затеяли. Честное слово, напрасно.

— В жизни ничего не бывает напрасно, — возразил Захар Михалыч. — Все с пользой. Вот я пришел, посмотрел, как вы тут живете-можете, и в этом тоже есть польза. Чем больше знаешь, тем больше видишь. А меня ты не смущайся. Я старик уже, всякого повидал на свете — и хорошего, и плохого тоже...

— Какой вы старик!

— Старик, старик, — вздохнул он. — Почти шестьдесят годочков. Внуки большие. Не успеешь оглянуться — правнуки появятся. Дожить бы только... Не пойму я никак, Алексей Петрович, что вы могли не поделить с Николаем Иванычем? По работе что-нибудь?

— Вы его знаете? — спросил Стукалов настороженно.

— Давно знаю, — ответил Захар Михалыч. — Ты здешний? Что-то я не припомню...

— Приезжий. По распределению.

— Тогда понятно. И какие же у вас общие дела?..

— Общие?.. — Стукалов как-то нехорошо усмехнулся, и старому Антипову показалось, что он сейчас раскроется, расскажет всю правду.

В этот момент скрипнула дверь, и в комнату боком вошла девушка.

— Ты не один?.. — растерянно пробормотала она, увидав Захара Михалыча, и попятилась назад. — Я потом зайду, попозже...

— Ладно, — сказал Стукалов.

— А мы уже все дела закончили, — поднимаясь, сказал Захар Михалыч. — Всего хорошего, Алексей Петрович. Не забудьте о моей просьбе. До свиданья. — Он кивнул девушке.

В сущности, ему больше нечего было делать здесь. Все ясно. Он не мог ошибиться, память на лица у него всегда была отменная — девушка, пришедшая к Стукалову, младшая дочка Бубнова. Значит, у них любовь?.. Значит, есть все-таки общие дела с Николаем Иванычем? Потому Стукалов и не захотел рассказывать правду на партбюро, чтобы не впутывать в эту историю ее. Молодец парень! По-мужски поступил. Но что же у них произошло с ее отцом?..

Захар Михалыч вспомнил, что Нечаев работает сегодня во вторую смену. Есть возможность немедленно поговорить с ним, покуда они не сговорились со Стукаловым. Должен же он что-то знать, раз живут вместе.

Нечаева он нашел в молотовом пролете.

— Девушка, которая к Лешке ходит? — переспросил, уточняя, Нечаев. — Бубнова Ольга. А что?

— Дело тут одно...

— В следователи переквалифицировались?

— А ты не зубоскаль. Что у них происходит?

— Подробной картины создать не могу, — сказал Нечаев, разводя руками. — Лешка человек скрытный, себе на уме. А Оля... По-моему, она по уши в него втрескалась.

— Любит, что ли? — Захар Михалыч поморщился. Терпеть он не мог всяких жаргонных словечек, за что ругал часто и старшую внучку, которая приносила домой эти словечки с улицы.

— Со страшной силой! — уверенно ответил Нечаев. — Или я ни черта не понимаю в женщинах...

— В этом-то можешь не сомневаться, — улыбнулся Захар Михалыч.

— А ее предок, как его?..

— Кто, кто?

— Родитель, стало быть. Он ненавидит Лешку всеми клетками своего насквозь прогнившего организма.

— Ты бы поосторожнее о людях, — неодобрительно сказал Захар Михалыч.

— В гробу я его видел! Он Лешку к дому ближе чем на ружейный выстрел не подпускает, собакой травит. Прямо современные Ромео и Джульетта. Я бы на месте Лешки начхал на этого жлоба. Правда, мне Ольга не нравится, не в моем она вкусе, но раз он не может жить без нее... А‑а, слабохарактерный он, размазня! Прежде чем сплюнуть, неделю размышляет, насколько это нравственно. Отымка, одним словом.

— А это еще что такое?

— Отымка-то?.. — Нечаев рассмеялся. — Фольклор, Захар Михайлович! Моя бабушка так тряпки называла. Еще будут ко мне вопросы или я могу быть свободным?

— Стукалов любит ее?

— Об этом посторонних не спрашивают.

— Верно, — согласился Захар Михалыч. — А что у них с ее отцом произошло, не знаешь?

— Вроде бы Лешка дал ему по рукам, хотя нужно было врезать по морде, чтобы на всю жизнь запомнил. Таких жлобов учить надо, приобщать к культуре! Эй, куда прешься?! — закричал Нечаев на мужчину, который спокойно шел по пролету. — Жить надоело?!

Тревожно ударил колокол. Мужчина отпрянул испуганно. Мимо него, едва не задев, проплыла поковка вала, подвешенная на цепях, — потащили на термообработку.

— Бродят тут!.. — Нечаев выругался. — Потом отвечай за них перед прокурором. А Лешку нужно выручать, Захар Михайлович. Он за себя не постоит. Раззява, каких свет не видал с рождества Христова.

— И тот был отымкой? — спросил Захар Михалыч, улыбаясь.

— Конечно! Сами посудите: какой нормальный человек, уважающий себя, потащил бы собственное распятие? Чепуха! Да еще в гору, да еще в дикую жару! Все равно умирать мучительной смертью — пошел бы крушить этим распятием!.. Смирение ему понадобилось! А дураки еще молятся на него.

— Молчит твой Лешка, вот в чем загвоздка, — сказал Захар Михалыч с сожалением. — Виноват, и все тут!

— А вы Ольгу за жабры возьмите. Она расколется.

— Ну и выраженьица у тебя. Точно не по-нашему шпаришь. Или разучился по-русски говорить?

— А и не умел.

— Плохо. Учиться надо.

— На этот счет есть замечательная пословица, знаете? «Не умел, да умен»... — Он опять рассмеялся громко, от души.

— Умом тоже надо уметь распорядиться.

— Вот Лешка и распоряжается. Начитался книжек, в которых сопли на каждой странице висят...

— Ну тебя в самом деле, — рассердился Захар Михалыч на безалаберность Нечаева.

По правде говоря, он жалел уже, что дал втянуть себя в эту историю. Пусть бы разбирался кто-нибудь другой. Лучше всего женщина, они это любят и умеют. Однако теперь поздно, а совесть подсказывала старому Антипову, что Стукалов не виноват. Виноват, конечно, но не заслуживает очень строгого наказания. И не выручать его нужно, не спасать, а помочь разобраться в своих же личных делах. Если не разберется сейчас, запутается еще больше, а после внушит себе вредную мысль, будто бы нет справедливости. Будто и впрямь, как некоторые считают, человек человеку не друг и товарищ, как оно было, есть и будет всегда — должно быть, — а волк. Взыскание, хотя бы и строгий выговор, пустяк по сравнению с этим. Взыскание снимут, сохранилась бы вера в справедливость, в людей.

Он не заметил, как оказался возле пожарки. Вроде и не собирался заходить сюда... Впрочем, подумал старый Антипов, это и хорошо. Может, Бубнов на дежурстве, поговорить удастся.

Бубнов был выходной.

— А вы по какому делу к нему? — поинтересовался дежурный.

— Есть одно дело. Когда он будет?

— Через трое суток. Сегодня утром сменился.

— Он что, все время так работает?

— График.

— Ну да, ну да... — Какая-то мысль, неожиданно пришедшая в голову, беспокоила Захара Михалыча. — Выходит, сутки дежурит, а трое дома?

— Точно так, — сказал дежурный, приглядываясь к нему. — Вы не Антипов?

— Антипов.

— То-то я смотрю, человек знакомый. Меня не узнаете?

— Нет...

— Свояк я Пашки Серова, как же.

— А-а, — сказал Захар Михалыч. — Теперь узнал.

— Что вам от Николая Иваныча надо?

— Сегодня у нас двадцать седьмое?.. Значит... Это случилось пятнадцатого... У вас есть какой-нибудь журнал, где дежурства записывают?

— Само собой! — сказал дежурный.

— Посмотрите, пятнадцатого Бубнов дежурил?

— И смотреть нечего. Пятнадцатого наш караул дежурил, а Николай Иваныч четырнадцатого. Мы ихчий караул меняем как раз.

— Спасибо.

Получается, что Бубнов не был при исполнении служебных обязанностей во время ссоры со Стукаловым, как о том написал в объяснительной! Скорее всего, сменившись с дежурства, он зашел в кузницу выяснить что-то и тогда они поссорились. Отпадало самое страшное обвинение. Личные счеты?.. Конечно, никакие счеты, в том числе и личные, не дают никому права разбираться с помощью кулаков, а все же... Жизнь она и есть жизнь. Не зря же Бубнов скрыл, что был выходной. Имел, имел на то основания. Но что же он сделал, чем вынудил Стукалова полезть в драку?.. Не такой Стукалов человек, чтобы распускать за здорово живешь руки...

Из проходной Захар Михалыч позвонил Соловьеву домой и рассказал, что ему удалось выяснить. Соловьев обрадовался.

— Молодец, Михалыч! Прямо Шерлок Холмс.

— Теперь надо бы поговорить с Бубновым, Пал Палыч.

— Брось! Мы не базарные бабы. Обманул? Обманул. А разбираться в интимных подробностях противно. Пиши заключение, я подпишу. А сейчас извини, футбол начинается. Наш «Зенит» играет. — И Соловьев повесил трубку.

«Вот сукин сын, — беззлобно ругнулся старый Антипов. — Футбол ему дороже человека!»

А вообще-то он уважал Соловьева, хоть многое и не нравилось в нем. Ценил его знания, любовь к делу и понимал, что ему действительно некогда заниматься разбирательством. Огромным цехом руководит, да еще каким цехом! И надо признать, что руководит неплохо. Просто время от времени его нужно придерживать, чтобы не зарывался, не думал о себе слишком много.

«Ладно, — решил Захар Михалыч, вешая трубку, — поговорю для начала с Николаем Иванычем сам».


* * *

Бубновский дом стоял напротив дома Антиповых, только на другом берегу реки. Старый, довоенной постройки, один из немногих, уцелевших во время войны. Приусадебный участок — сад и огород — спускался прямо к воде. Можно было бы переплыть на лодке, так быстрее и удобнее, однако Захар Михалыч пошел пешком кружным путем, решив, что негоже являться незваным гостем через черный ход, с огорода.

Он долго стоял у ворот, слушая собачий лай, покуда кто-то вышел из дома на его стук и успокоил собаку.

— Кто там? — спросил женский голос.

— Мне хозяина.

— Какого хозяина?

— Николая Ивановича Бубнова.

— Сейчас.

Отворилась крохотная, неприметная дверца, врезанная в створку ворот.

— По какому делу? — поинтересовалась пожилая женщина, просовываясь в образовавшуюся щель.

— По важному, — ответил Захар Михалыч, и подумал: хорошо бы, если б не оказалось дома Ольги.

Хозяйка, жена Бубнова, отстранилась, пропуская его во двор. Огромный пес, тявкнув для порядка, завилял хвостом, точно признавая старого Антипова за своего.

— На место, Валет! — строго прикрикнула хозяйка, запирая калитку. — Проходите в дом, — пригласила она Захара Михалыча. — Не бойтесь, он не кусается.

Бубнов сидел в кухне, собирался завтракать.

— Вот не ждал, — сказал он удивленно. — Дорогой гость к столу — хорошая примета! Надежда, ставь угощение, — велел жене. — Наливочки принеси, грибочков. Возьми банку, которая на верхней полке стоит, там у меня одни боровички.

— Не надо, — отказался Захар Михалыч. — Я ведь прямо от завтрака, не хочется ничего.

— Стопка наливочки не помешает, — настаивал Бубнов. — Своя, Антипыч, не казенная табуретовка. Давай, давай, Надежда, что стоишь? — поторопил он жену.

— Я вообще с утра не употребляю.

— И ради выходного?

— Все равно.

— Смотри-ка ты! — Бубнов недоверчиво посмотрел на Захара Михалыча и покачал головой, сожалея. — На нет, как говорится, и суда нет. Садись, Антипыч.

— Мне бы поговорить с тобой, Николай Иваныч.

— Это само собой. Раз пришел, значит, поговорить надо. А мне что?.. Умного человека приятно послушать даже на пустой желудок. Всегда новое что-нибудь узнаешь, как там в верхах поживают, какие важные дела затеваются. А мы люди рядовые, темные, можно сказать. Газетки, правда, читаем, но что газета!..

— Не прибедняйся, — сказал Захар Михалыч. — А разговор у нас будет мужской...

— Раз так, пойдем в сад, — Бубнов неохотно поднялся из-за стола. — Там никто не помешает.

В саду, у самой воды, они устроились в голубенькой ажурной беседке. Была она аккуратная, веселая, сделанная с любовью и для радости. Точно теремок.

Закурили, прежде чем начать разговор. Да Захар Михалыч и не знал, о чем говорить с Бубновым, хотя ночью продумал все, заготовил возражения на любые отговорки, каких можно было ожидать. Хорошие слова были припасены у него — насчет любви, молодых, насчет того, что нельзя мешать детям строить свою жизнь. А теперь не находил нужных и простых слов и оттого нервничал.

— Сам беседку мастерил? — спросил у Бубнова, лишь бы не молчать долго.

— А кто же еще! — ответил тот с гордостью и насмешкой. — Все сам, все своими руками.

— Молодец ты. Надо бы и мне такую смастерить. — Он вздохнул. — Времени не хватает ни за что взяться. Вот уж пойду на пенсию, тогда возьмусь.

— Ясное дело, откуда у тебя время! В пожарку ты приходил про меня выпытывать?

— Я, Николай Иваныч. Только не выпытывать, я и так про тебя все знаю.

— Может, знаешь, Антипыч, а может, и нет. Чужая душа потемки. Ко мне с чем пожаловал?

— Не догадываешься?

— Для этого большого ума не надо. Ты сам по себе или по поручению?

— Тебе как хочется?

— Вроде и все равно, — сказал Бубнов, — а ежели по-человечески, от себя, оно приятнее.

— Считай, что от себя.

— Да ладно, без разницы мне это. Спасибо, что не чужому доверили. Случай-то обыкновенный, Антипыч. Не возьму даже в толк, откуда такой интерес проявился.

— Интерес тоже обыкновенный. Стукалова, конечно, можно наказать и накажем, а я подумал: дай-ка, дескать, схожу к Николаю Иванычу, побеседуем. Вот ты в заявлении написал, что находился при исполнении обязанностей...

— Ну?..

— А на самом деле уже сменился с дежурства.

— Я в форме был. Он не знал, что я не на дежурстве.

— Ишь как ты поворачиваешь! — Захар Михалыч усмехнулся. — Ловко. А если он скажет, что знал?..

— Ты научишь? — спросил Бубнов и прищурился.

— Хоть бы и я, а только будущий твой зять, Николай Иваныч, и сам мог узнать.

— Зять?! — Бубнов вскочил. — Пусть выкусит! — Он показал фигу. — Голь перекатная, на кой он нужен в моем доме?.. Я своими руками, по́том своим наживал все! Подумаешь, тыща триста оклад! Много ртов накормить с этого заработка?

— А у тебя какая зарплата?

— Мое — при мне. У меня дом, сад, огород, двадцать ульев...

— Пошел, пошел! — Захар Михалыч поморщился. — Не про то говоришь. Ты подумай, Николай Иваныч, о дочери своей, ей ведь жить, не тебе. Забери свое заявление, ничего все равно не добьешься, а дочь и зятя против себя настроишь на всю жизнь.

— Конечно, я человек маленький, рядовой, не то что ты. Меня можно и ударить, и оскорбить, я все должен терпеть...

— Не ударял он тебя, зачем мне-то врешь? Оттолкнул только. И брось паясничать, честное слово, прекрасно же знаешь, что я такой же рабочий, как все. Как и ты.

— Эге! — Бубнов поднял указательный пален. — Такой да не такой. Ты и депутат — сам за тебя голосовал, и член парткома, а я?.. Боец пожарной охраны, ноль без палочки. Нет, Антипыч, мне за тобой не угнаться, не на равных мы.

— На равных, Николай Иваныч, на равных... У тебя заботы, и у меня их хватает, не думай. Дети, они всегда дети, до самой старости. По-дружески советую: кончай ты эту волынку, не срамись. Не хочешь, чтобы зять в доме жил, не надо — он комнату скоро получит...

— Получит, держи карман шире, — возразил Бубнов, однако говорил он без прежней уверенности и злости.

— Я знаю, что говорю. Да и не в том сейчас дело. — Захар Михалыч покосился на Бубнова и вдруг подумал, что он похож на Прохора Данилова. И совпадение какое — оба вроде в сторожах. Но Николай Иваныч никогда преступлений не совершал и не совершит, а что со Стукаловым схватился, дело житейское, семейное. Бывает и хуже. Поймет, обязательно поймет, что не прав... Труженик он. А в сорок первом был в ополчении добровольцем. Или не был?.. — Забыл я, Николай Иваныч, — спросил, проверяя свою память, — ты в ополчении ведь был?

— А то как же, Антипыч! — с гордостью ответил Бубнов. — Под Славянкой оборону держали. Это святое, взять винтовку, когда враг по нашей земле топает. Святое! — повторил он. — И ты был?

— Да, — сказал Захар Михалыч. — И ты прав — святое это дело. Ладно, пойду я, засиделись.

— Заходи еще когда, — пригласил Бубнов, — всегда рад. А то, может, выпьешь моей домашней наливочки?

— Не хочется, спасибо.

— Что я спросить у тебя хотел, Антипыч...

— Спрашивай, Николай Иваныч.

— Дома-то как, все ли хорошо? Разное люди болтают...

— Не знаю, — сказал Захар Михалыч. — Ну, прощай пока. — Он протянул Бубнову руку.

Домой старый Антипов сразу не пошел. Завернул по дороге в городской сад, благо с утра там бывает мало народу. Отыскал на берегу укромное место, присел под ивой прямо на землю, чтобы подумать обо всем, что камнем лежало на сердце.

Бубнов, не понимая того, задел самое больное. Захар Михалыч не мог не видеть, что с зятем творится неладное. Потеснила Зинаида Алексеевна Клавдию, сильно потеснила... И как ни раскладывай, а чего-то, каких-то важных мелочей недосмотрел и он, а ему-то, старому, надлежало все видеть и понимать, чтобы не пропустить момента, когда начался разлад между дочерью и зятем. А он-таки был, разлад... Конечно, главная вина остается с Анатолием, но в чем-то виновата и Клавдия, потому что женщина обязана устраивать семейную жизнь, беречь ее от непогоды, должна прощать близкого человека, мужа, в малом, чтобы после не потерять всего. Должна иногда не замечать что-то, не знать, чего знать ей не нужно. Однако и на его долю вины хватает — не подсказал, не внушил, не посоветовал вовремя...

Трудно признаваться в этом, а нельзя не признаться. Обманно совесть не успокоишь.

Тихо и ласково плескалась вода. Солнце пригревало спину. Сад помаленьку наполнялся гуляющими. Все были веселые, жизнерадостные. В последнее время люди, слава богу, научились отдыхать, забывать о каждодневных делах и хлопотах. И это хорошо, потому что иначе не знали бы люди ни праздников, ни будней и вся жизнь была бы как один длинный, скучный день.

На открытой эстраде оркестранты налаживали свои блестящие трубы. Значит, будет гуляние или концерт. А ближе к вечеру, когда спадет жара и когда разойдутся по домам мамаши с детьми, пожилые пары и вообще семейный народ, на танцевальной площадке соберется молодежь, у которой впереди — неоглядно и неохватно — вся долгая жизнь с радостями и огорчениями, с любовью светлой и торжественной, как праздник, с трагедиями маленькими и большими, без чего тоже нельзя, невозможно прожить на свете. Да только кто же, какой дурак думает, вступая в жизнь, о трагедиях!.. Они, как смерть, о которой не думают загодя, — сама придет, когда настанет час.

Старый Антипов поднялся неохотно — уж очень хорошо сиделось и думалось в одиночестве, — отряхнул брюки и медленно, сторонясь людных дорожек, пошел к выходу. И вспомнились ему почему-то слова Кострикова, сказанные перед самой смертью, в больнице, куда Захар Михалыч приходил навешать его: «А жить-то надо, Захар. Надо жить...»

— Будем, — произнес он вслух и огляделся испуганно, не слышал ли кто-нибудь. — Образуется все.


ГЛАВА VIII


Незаметно как-то прошло лето и минула осень с частыми затяжными дождями и сильными, ураганными ветрами. Ветры наводили на реке крутые, высокие волны, вода делалась темная, мрачная, и даже самые отчаянные рыболовы не осмеливались в такие дни рыбачить с лодок.

Жулик, боясь непогоды, безвылазно сидел в доме, скулил, жался к людям.

У старого Антипова унесло кепку. В палисаднике поломались георгины. Наталья с Михаилом ходили в школу огородами — по берегу страшно.

Тревожная была осень.

В конце ноября выпал снег. Выпал на сырую землю, и неуютно, вовсе уж беспросветно сделалось на улице. Еще не зима, но как бы и не осень. Слякотное, серое межсезонье, когда душа жаждет одного — поскорее добраться до тепла и света.

Клавдия Захаровна настаивала, чтобы Зинаида Алексеевна, когда они работали с мужем, оставалась у них ночевать.

— Нет, нет, я привыкла ночевать дома.

Может быть, если бы старый Антипов поддержал дочь, Артамонова и согласилась бы — дорога на станцию хоть и короткая, но идти в темноте, когда под ногами снег вперемешку с грязью, а сверху льет дождь, удовольствие не великое. Однако Захар Михалыч молчал, не хотел больше вмешиваться в эти дела. Но, ожидая возвращения зятя, который каждый раз провожал Зинаиду Алексеевну, волновался сильно, стараясь не выдать своего волнения дочери...

Они засиживались допоздна, насквозь прокуривая большую комнату. Засиживались скорее по инерции, из упрямства, потому что обоим было уже ясно: вдвоем с работой не справиться.

Чаще и чаще они отвлекались на посторонние разговоры, чего прежде, в пору надежд, не позволяли себе. Либо Зинаида Алексеевна не приходила совсем, ссылаясь на неотложные дела.

И наступил день, когда она, в сердцах оттолкнув арифмометр, сказала с раздражением:

— Мы зашли в тупик.

— Вы так считаете? — спросил Анатолий Модестович машинально, потому что сам убедился в этом давно.

— А вы нет?..

— Не пойму. — Он начал растирать виски, его мучили в последнее время страшные головные боли. — Иногда кажется, что мы рядом с целью, что еще одно усилие... А иногда... Может быть, порочна сама идея? Цех не рассчитан на такое количество оборудования, и у нас все же не поточное производство.

— Вы инженер и отлично понимаете, что идея перспективная, — сказала Зинаида Алексеевна. — Это мы с вами зарвались, взялись за дело, которое нам не по плечу. Ступайте-ка к главному.

— Я бы давно сходил, — признался Анатолий Модестович. — Приказ по заводу, довести до сведения начальников цехов и отделов, а также их заместителей... — Он усмехнулся и покачал головой. — Нельзя идти. Черт с ней, с этой идеей.

— Какой приказ, о чем вы? — спросила Зинаида Алексеевна недоумевая.

— Да так.

— Вы что-то знаете и не хотите мне сказать!.. — Она нахмурилась, на лбу обозначились резкие, глубокие складки.

— Вам не идет хмуриться, — сказал Анатолий Модестович.

— Оставьте! Признайтесь, вы сейчас повторяли не свои слова? Николая Григорьевича?..

— Какая разница?

— Выходит... Ну и дура я, ну и дура! Не догадалась, когда он просил меня помочь вам!

— Он просил? — воскликнул удивленно Анатолий Модестович.

— Конечно. Неужели я бы согласилась? Никогда. Значит, он ушел специально... Почему вы не сказали мне об этом?

— Ушел он не из-за этого, — неуверенно возразил Анатолий Модестович. — Устал и вообще считал, что уважающий себя человек обязан уйти, когда почувствует, что начинает отставать от времени.

— Чушь, чушь! Никуда Николай Григорьевич не собирался уходить, я его достаточно знаю. Он и мне говорил что-то насчет того, что боится оставить цех на чужого человека, а я пропустила мимо ушей, не подумала.

— Виноват я, — сказал Анатолий Модестович.

— Все виноваты, и никто конкретно.

— Так не бывает.

— Увы, бывает и так. Теперь нечего разбираться. А вы завтра же, прямо с утра, ступайте к главному.

— Хорошо.

— Да не будьте вы послушной паинькой! Хорошо, ладно, сделаю... Что за манера? — Она поморщилась. — Вы мужчина или баба? Мы не довели дело до конца, но кое-что сделали. Вы не с пустыми руками придете к главному. Ладно, я поехала домой.

— Так сразу?

— Что значит «сразу»? — удивленно переспросила Зинаида Алексеевна. И опустила вдруг глаза.

Она сидела на оттоманке. Анатолий Модестович встал, подошел и сел рядом. Зинаида Алексеевна отодвинулась чуть-чуть, и тогда он, не помня себя, не соображая, что делает, точно в каком-то запутанном, кошмарном сне, обнял ее... Она не оттолкнула его, не вскочила в гневе, а неожиданно, теряя власть над собой, над своими чувствами, которые так долго скрывала, прильнула к нему. Была она трепещущая, доступная, переполненная желанием любви, ласки...

У нее не было больше сил.

Анатолий Модестович целовал ее губы, лицо, волосы, от которых истомно пахло хорошими духами, целовал и шептал, шептал что-то невразумительное, и она не сопротивлялась, вся обмякшая, ослабевшая и мокрая от слез.

— Господи, что мы делаем!.. Нельзя же так, нельзя...

— Я люблю тебя, люблю!

— Где же ты был раньше, милый? Почему, почему мы не встретились давно... — И горячо отвечала на поцелуи, со страстью истосковавшейся без любви женщины.

— Я всегда любил тебя.

— Я знаю, знаю, милый. Я все знаю.

Он на мгновение отпустил ее, чтобы выключить свет, и тут Зинаида Алексеевна опомнилась, пришла в себя. Она вскочила с оттоманки быстро и отпрянула к окну. У нее был испуганный, какой-то затравленный взгляд.

Анатолий Модестович тоже встал.

— Нет! — вскрикнула она. — Нет!!! Не подходите ко мне, я прошу — не подходите!..

— Зина, — тихо и ласково сказал он.

— Умоляю... Не смейте! Или я выпрыгну в окно, слышите?.. — Она потянулась рукой к шпингалету.

— Успокойся. — Он сел.

— Никогда, никогда... — бормотала она, поправляя волосы. Теперь это была холодная и уже недоступная женщина. — Отвернитесь же, мне надо привести себя в порядок! Безумие какое, стыд.

Она поправила прическу, припудрилась и, взяв со стола сумочку, вышла из комнаты. Анатолий Модестович по-прежнему сидел на оттоманке. Громко стучало в висках. Он слышал, как Зинаида Алексеевна одевалась в прихожей, как скрипели под ее ногами половицы в сенях, потом снег на дворе...

Его колотил озноб, хотя весь он был в липком поту.

— Иди помойся и ложись спать, — спокойно сказал Захар Михалыч.

Анатолий Модестович поднял голову. Тесть стоял в дверях.

— Иди, — повторил он. — Скоро Клавдия вернется. Не надо показываться ей в таком виде.

Возвращаясь домой после вечерней смены, проходя под окнами большой комнаты, старый Антипов случайно увидел, как вскочила Зинаида Алексеевна, загородив окно, услышал ее крик — форточка была открыта, — и понял все. Он подождал, покуда она уйдет (прятался за углом), и только потом вошел в дом.

Анатолий Модестович встал, пошатываясь прошел на кухню и ополоснулся холодной водой.

— Так-то будет лучше, — сказал Захар Михалыч, подавая полотенце.


* * *

Лечь спать Анатолий Модестович не успел — пришла Клавдия Захаровна. Она была в гостях у приятельницы.

— Дети спят?

— Спят, — ответил старый Антипов.

— А что здесь происходит? — с тревогой спросила она, заметив, что муж взволнован, возбужден чем-то, а отец отворачивает лицо.

— Ничего не происходит, с чего ты взяла? Это у тебя от вина суета в глазах. Весело было в гостях?

— Не очень, собрались одни женщины.

— Что же так?

— У кого мужья в делах, у кого с ребятишками остались. Мы специально девишник организовали, чтобы Полину не расстраивать, она развелась недавно.

— Тогда другое дело, — сказал Захар Михалыч.

— А где Зинаида Алексеевна?

— Уехала домой. Время, слава богу, позднее.

Клавдия Захаровна пригляделась к мужу. Странный он был какой-то сегодня, словно расстроенный чем-то... Возможно, она и догадалась бы, в чем дело, но присутствие отца сбивало с толку. Не могла же она предположить, что отец пришел за несколько минут до нее. Просто не подумала об этом.

— Вы поссорились с Зинаидой Алексеевной? — спросила она Анатолия Модестовича.

— Немножко.

— Из-за чего?

— По работе, из-за чего еще, — ответил за зятя Захар Михалыч. — Дело такое.

— Зачем ты ссоришься с Зинаидой Алексеевной? — выговаривала Клавдия Захаровна мужу. — Неужели нельзя уступить, ведь она женщина!

— Бывает, что и нельзя, — опять встрял Захар Михалыч.

— Ах, отец!.. Вы же ничегошеньки не знаете про нее. Она такая несчастливая... У нее был муж, и ребеночек тоже был, только умер почти сразу после родов. А муж с войны не вернулся к ней, дурак. Она очень любила его. Подумать надо — красавица, умница, а вот не повезло в жизни. Ты хоть чаем напоил ее?

— Она отказалась, — ответил Анатолий Модестович, думая, что он действительно ничего не знал о личной жизни Зинаиды Алексеевны.

— Значит, плохо предлагал. Ни на минуту нельзя уйти из дому, обязательно что-нибудь случится. Сами ужинали? Я сейчас, пальто сниму. — Она вышла в прихожую.

— Захар Михайлович! — позвал Анатолий Модестович.

Старый Антипов медленно поднял голову от стола, взглянул на зятя пристально, но без осуждения или негодования, скорее с жалостью, поискал глазами пепельницу и, не найдя, ткнул окурок в цветочный горшок на подоконнике.

— Выслушайте меня...

— Кто-то рассказывал, что будто бы один писатель, что ли, немец или француз... — Захар Михалыч говорил нарочито громко, чтобы было слышно в прихожей. — Так вот он работал по ночам...

— Многие писатели и художники работают по ночам, — входя в кухню, сказала Клавдия Захаровна. — У них работа тишины требует.

— А этот, как его?.. — Он смотрел в окно и видел там, точно в зеркале, отражение зятя, дочери и себя. — Еще влюбился в русскую помещицу...

— Бальзак, — подсказала Клавдия Захаровна. — Но помещица была не русская, а только подданная России.

— Это все равно. Я к тому, что спать пора.

— Что-то ты загадками говоришь, отец.

— Все в жизни сплошная загадка, — сказал старый Антипов и, поднявшись, ушел в свою комнату.

— Ты будешь ужинать? — спросила Клавдия Захаровна мужа.

— Не хочется, пойдем и мы спать.

Она уснула тотчас, едва легла в постель, а Анатолий Модестович уснуть не мог.

За окном разыгрался ветер. Скрипел в деревьях, словно проверяя их на прочность и на выносливость, шуршал громко в малиннике, дул, взбираясь на крышу, в трубу и гудел, гудел тоскливо и тонко в дымоходе, в проводах, раскачивал редкие лампочки на набережной, гнал впереди себя снежные смерчи по льду замерзшей реки, очищая лед, делая его гладким и черным.

Не хотелось бы ни о чем думать, однако тревожные мысли одолевали Анатолия Модестовича.

Как он утром встретится с Зинаидой Алексеевной, как посмотрит в ее глаза, что скажет?.. Не встречаться бы вовсе, но это невозможно. И еще: что именно, то есть сколько знает Захар Михалыч?.. Видел он что-нибудь или просто догадался?.. Похоже на то, что видел. А почему промолчал? Пожалел Клавдию? Но ведь он мог многое сказать и до ее прихода!..

Наверное, он будет молчать и дальше. Будет ждать, покуда зять не заговорит об этом сам. Это вполне в его характере — ждать искренности, откровенности от других, потому что искренен и откровенен сам, потому что не терпит лжи, лицемерия, но зато умеет прощать людям их ошибки и маленькие прегрешения.

Тем сложнее, понимал Анатолий Модестович, его положение.

Может быть, жена захочет понять его?.. Вряд ли. Однажды она переборола себя, свою неприязнь к Зинаиде Алексеевне, приняла ее в доме, подружилась с нею, обласкала, как умела и могла, и поэтому не простит теперь, потому что обманутым оказалось ее доверие. Что из того, что все произошло случайно!.. Ей не легче. Да ведь и не правда, не вся правда, что это было случайностью. Рано или поздно это случилось бы. Обстоятельства могли сложиться иначе, но они непременно сложились бы таким образом, когда он потерял бы над собой власть...

Если бы Зинаида Алексеевна оттолкнула его чуть раньше, он имел бы право поделить вину на двоих. Сейчас этого права, делить вину, у него нет. Он все возьмет на себя. Он не позволит никому оскорбить Зинаиду Алексеевну. Он не опорочит ее имени.

А жене расскажет. Этого от него ждет Захар Михайлович. Чтобы он повинился перед женой. Ну что ж, он повинится, не станет отмалчиваться и делать вид, что ничего не было, потому что иначе окончательно и навсегда потеряет уважение тестя.

Тяжелый предстоит разговор, но другого выхода нет.

С этим Анатолий Модестович забылся уже под утро, когда, переговариваясь громко, на лед выходили самые нетерпеливые рыбаки. Сон его был тревожен. Кто-то гонялся за ним, за кем-то гонялся он, и Анатолий Модестович проснулся с тяжелой головой. Осторожно встал, чтобы не разбудить жену (к счастью, она не слыхала, как звонил будильник), сварил крепкого кофе и ушел на работу. По пути завернул в заводоуправление узнать, когда можно застать главного инженера. Секретарша сказала, что Харитонов будет часов в одиннадцать, но принять, наверное, не сможет, потому что приезжает какая-то комиссия из Москвы.

— Вы на всякий случай доложите, что я хотел бы поговорить с ним, — попросил Анатолий Модестович.

Выйдя из заводоуправления, он постоял у двери, размышляя, нет ли у него каких-нибудь дел в других цехах. В свой идти не хотелось. Но идти надо, никуда не денешься. И все же в кабинет он поднялся не сразу, побродил по участкам. Вообще-то он редко вмешивался в производственные дела непосредственно: каждый занимался своей работой, а его обязанность — координировать общие усилия коллектива.

Он пришел в кабинет за несколько минут до начала ежедневной «пятиминутки».


* * *

На столе лежало заявление Артамоновой.

Ровным, несколько угловатым почерком было написано: «Начальнику инструментального цеха тов. Антипову А. М. От начальника ТБ Артамоновой, раб. № 05116. Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с семейными обстоятельствами».

Анатолий Модестович спрятал заявление в стол и включил селектор.

— Инструментальный! — раздался недовольный голос директора.

Значит, «пятиминутка» идет давно.

— Слушаю.

— Спите там?!

— Нет, не сплю.

— Что скажете по этому поводу?

— По какому?

— А говорите, что не спали! — сказал директор.

— Простите, Геннадий Федорович, задумался.

— Это хорошо, что вы иногда думаете. Но и других надо слушать! — Анатолий Модестович представил, как сейчас ухмыляются начальники цехов, и ему сделалось стыдно. — Шестой цех имеет претензии к вам. Гуревич, повторите, а то Антипов задумался.

— Вы задерживаете оснастку по двадцать первой позиции, — заговорил начальник шестого цеха Гуревич.

— Ничего подобного, — возразил Анатолий Модестович, мгновенно настраиваясь на привычный ритм «пятиминуток», когда кто-то наседает, кто-то оправдывается, а кто-то просто выкручивается, пытаясь свалить свою вину на другого. — По двадцать первой позиции мы полностью рассчитались на прошлой неделе.

— Шестой, — вмешался директор, — объясните.

— Если Антипов не вводит меня в заблуждение, — сказал Гуревич потухшим голосом, — тогда что-то напутали мои помощники. Я немедленно проверю, Геннадий Федорович, и доложу вам.

— Разумеется, проверите и доложите. А пока объявляю вам выговор. Или лучше лишить премии? Выбирайте.

— Лучше выговор.

— Так и запишем. Через двое суток все узлы по двадцать первой позиции должны быть сданы. Иначе голову сниму, ясно?

— Ясно.

— Поехали дальше, товарищи. У кого есть претензии к инструментальному?

Все молчали. Никому не хотелось вылезать с вопросами сейчас, когда директор не в духе. В динамике слышались шорохи, покашливание, шелест бумажек, приглушенные разговоры.

— Антипов, у вас тоже нет претензий ни к кому?

— Есть к кузнечному.

— Слушаю.

— Все то же, Геннадий Федорович, припуски. Ведь половину металла гоним в стружку.

— Соловьев! — позвал директор.

— Антипов там с жиру бесится, — спокойно проговорил Соловьев. — Ему бы вообще поковки без припусков, чтобы они только шлифовали.

— А мне кажется, что ты с жиру бесишься. Давай кончать с этим. Неужели каждый день повторять, что металл мы должны беречь, а не пускать на ветер?!

— Мы не ювелиры, а кузнецы, Геннадий Федорович.

— Хватит разводить демагогию. Иногда полезно и головой поработать.

— В самом деле, Пал Палыч, — вмешался кто-то из начальников цехов. — У тебя всегда и на все тысяча отговорок. Молодой Антипов прав, чего там.

— Заканчиваем, — сказал директор. — К Антипову есть вопрос у главного инженера.

— Здравствуйте, Анатолий Модестович, — проговорил Харитонов мягко. — Мне доложили, что вы хотели меня видеть. Дело срочное или потерпит два-три дня?

— Потерпит.

— Я позвоню вам, всего хорошего.

Снова включился директор.

— Напоминаю, товарищи, что до конца года осталось восемь дней. Учтите, я категорически запретил начальнику ОТК принимать продукцию в счет этого года первого января, запомните это и намотайте на ус. Желаю успешного выполнения плана.

— Геннадий Федорович! — взволнованно позвал Гуревич.

— Что еще?

— Мне только что доложили...

— Короче — оснастка у тебя?

— В общем, да...

— Разговоров нет, если хочешь получить премию. — В динамике щелкнуло, директор отключился.

Тотчас зазвонил телефон.

— Тебе что, больше всех надо? — зарокотал в трубке недовольный бас Соловьева. — Вечно лезешь. Чем недоволен?

— Я по-русски сказал, припусками. Если у вас нет других дел, прошу извинить, некогда.

— Черт с тобой, зайду на днях, потолкуем.

— Милости прошу.

Он положил трубку и вынул из стола заявление Артамоновой. Перечитал еще раз и написал в левом верхнем углу: «Возражаю». Потом вызвал табельщицу и велел пригласить Зинаиду Алексеевну.

Она пришла тотчас, словно ждала, когда ее позовут. На ней было вчерашнее темно-зеленое платье с глухим воротником-стойкой, которое очень выгодно смотрелось на ее ладной, подтянутой фигуре. Несмотря на свои почти сорок лет, она казалась молоденькой девушкой.

— Что-нибудь случилось? — спросила она.

— Я не могу удовлетворить вашу просьбу, — сказал Анатолий Модестович. — Вот, возьмите заявление. Можете обратиться к директору завода, это ваше право.

Она прочла резолюцию и, пожав плечами, тихо сказала:

— Глупо. Вы сами отлично понимаете... — Она закусила губу и скомкала заявление.

— И еще... Прошу извинить меня.

— Не надо! — Голос ее дрогнул, но больше ничем Зинаида Алексеевна не выдала своего волнения. — А заявление... — Она разжала пальцы, бумажный комок упал. — Я напишу новое, и вы подпишите.

— Нет.

— Вы же взрослый человек, не будьте мальчишкой!

— Думайте обо мне что хотите, но отпустить вас я не могу.

— Вы что-то надумали? — встревожилась она.

— Собираюсь повзрослеть.

— Похвальное стремление, только не нужно при этом делать глупостей. Их и без нас достаточно наделано в этом мире.

— Тем более, — сказал он. — Одной глупостью больше, одной меньше, какое это имеет значение? На днях меня примет по нашему делу главный инженер...

— По вашему делу, Анатолий Модестович. По вашему.

— По нашему, — повторил он. — Если случится так, как предполагал Николай Григорьевич, я не стану отказываться. Следовательно, вам нет нужды увольняться.

— Остроумно. Ну, а если никаких предложений не последует? — Она пронзительно смотрела на него, смотрела так, словно хотела убедиться, что перед нею самый ординарный, самый обыкновенный мужик, который не достоин даже мимолетного внимания.

— Тогда... — Он поднял глаза. — Тогда уйду с завода я.

— Вы это придумали в одиночку или вам кто-нибудь помогал? Господи, до чего все пошло, гадко, мерзко! — Она закрыла руками лицо. — Раскисла сентиментальная баба, любви ей захотелось!.. Другая на моем месте утопилась бы или удавилась, а я и этого сделать не могу.

— Успокойтесь, во всем виноват я, — поднимаясь, сказал Анатолий Модестович.

— В чем, в чем вы виноваты?.. Перестаньте играть роль благородного рыцаря, вам не идет.

Кажется, она искала способа оскорбить его или хотя бы разозлить, вызвать в нем озлобление против себя, а он смотрел на нее и любовался ею. В гневе Зинаида Алексеевна была еще красивее...

— Ладно, я потом напишу новое заявление, а пока разрешите мне взять на три дня отгул. У меня накопилось.

— Пожалуйста.

— Спасибо и на этом. Можно идти?

— Зачем вы спрашиваете?

— Видите ли, меня с детства учили хорошим манерам, — проговорила она, поджимая губы. — А вы пока еще мой начальник. Так могу я идти?

— Идите, — устало сказал он и сел.


ГЛАВА IX


Главный инженер Харитонов был человеком мягким, обходительным. В отличие от директора он никогда не повышал голос, не объявлял взысканий, держался со всеми одинаково ровно, доброжелательно. Крупный специалист-металлург, уже занимая пост главного инженера, он заочно окончил машиностроительный факультет, что многим казалось ненужным чудачеством. И еще он обладал редким свойством, так недостающим большинству людей, — умел слушать. Не просто слушать, но прислушиваться к разумным советам и предложениям. Он видел перспективу, жил как бы в завтрашнем дне, что, собственно, и требуется от главного инженера. Текучка не заедала его, потому что Харитонов доверял людям, своим помощникам.

Придя к нему, Анатолий Модестович начал было раскладывать на столе бумаги — расчеты, эскизы, аккуратно и добросовестно выполненные в основном Зинаидой Алексеевной. Главный косо взглянул на эти приготовления, посмотрел на часы и спросил вежливо, нельзя ли ограничиться устным объяснением.

— Извините, но у нас всего двадцать минут.

— Хорошо.

— Тогда я слушаю. — И он откинулся на спинку кресла.

Анатолий Модестович был взволнован и потому говорил сумбурно, сбиваясь и перескакивая с одного на другое, начинал излагать новые соображения, не закончив прежней мысли. Ему казалось, что главный не слушает его, а дремлет, потому что сидел Харитонов спокойно, не шевелился, не перебивал и ничего не уточнял. При этом глаза его действительно были полузакрыты. Однако он не дремал, но с интересом слушал.

— У вас все? — спросил он, когда Анатолий Модестович замолчал и стал как попало запихивать бумаги в портфель.

— В общих чертах.

— Судя по всему, вы проделали большую работу.

— Кое-что, — поскромничал Анатолий Модестович. — Мы вместе с Артамоновой.

— Это начальник вашего техбюро, кажется?..

В это время в кабинет вошел директор завода. Он поздоровался с молодым Антиповым и спросил у главного:

— Не помешаю, Сергей Яковлевич?

— Напротив, Геннадий Федорович. У Анатолия Модестовича интересное предложение...

— Ну-ну! — поощрил директор.

— Предлагают...

— Простите, Сергей Яковлевич, я понял так, что предлагает Антипов.

— Вдвоем, с Зинаидой Алексеевной Артамоновой.

— Ясно. И в чем же дело?

Главный в нескольких словах пересказал то, что сам услышал от Анатолия Модестовича. Выслушав, директор подошел к столу, полистал бумаги. Один какой-то эскиз рассматривал особенно внимательно.

— Любопытно... Скажи, Антипов, тебе давно эта мысль пришла в голову?

— Я собирался на эту тему защищать диплом. — Он смутился.

— С кем-нибудь советовался?

— С Артамоновой...

— А с Кузнецовым? — спросил директор, не спуская глаз с Анатолия Модестовича. — Выкладывай, выкладывай!

— Советовался.

— Я так и знал! Сукины дети, прохвосты!.. — Он снова подошел к столу, взял бумаги, подержал их, как бы взвешивая, и бросил: — Ну так что тебе посоветовал уважаемый Николай Григорьевич?

Харитонов молчал, не понимая, что происходит.

— Я жду! — потребовал директор.

— Не помню, — проговорил Анатолий Модестович отворачиваясь. — У нас был мимолетный разговор...

— Тайны Мадридского двора, — загремел директор, расхаживая по кабинету. — Заговор обреченных! Черт знает что!.. Академики, понимаешь ли, собрались в инструментальном. Да твое предложение сегодня не стоит выеденного яйца! — сказал он со злостью. — Новый инструментальный цех решено строить в первую очередь. Мы будем обеспечивать инструментом не только себя, а всю отрасль. Из-за тебя и этой, как ее?.. Напомни-ка!

— Артамонова, — подсказал главный.

— Мы потеряли нужного человека!

— Зинаида Алексеевна ни при чем, — осмелился возразить Анатолий Модестович. Он чувствовал, как пол буквально уходит у него из-под ног. — Я попросил ее помочь...

— Нашел референта в юбке! А я вот возьму и выкину к чертовой матери обоих с завода! И тебя и эту юбку.

— Пожалуйста, — сказал Анатолий Модестович.

— Бежать?.. Не выйдет! Назначу куратором по строительству с подчинением какому-нибудь прорабу, ты у меня побегаешь! — Он погрозил пальцем. — Распорядились, все рассчитали... Иди! — приказал он. — Иди и подумай.

Анатолий Модестович хотел было собрать оставшиеся на столе бумаги, однако главный остановил его:

— Пусть будут у меня, — мягко сказал он. — Я посмотрю дома. Может, что-то пригодится. На проектировщиков, как говорится, надейся, а сам не плошай. Они и в новом цехе такого наворочают, что потом не расхлебаешь.

Анатолий Модестович вышел от Харитонова подавленный, пристыженный. Положение хуже не придумаешь. Хотел сделать подарок заводу, а получилось, что его идея никому не нужна. И не в том дело, что он опоздал, а в том, что был слишком самоуверен...


* * *

Чуть ли не от самой проходной — улицу перейти только — была протоптана по льду тропа, и все, кто жил за рекой, в зимнее время, когда становилась окончательно река, ходили по этой тропе, намного сокращая путь от завода к дому. Ночью это было небезопасно — повсюду рыбаками наделаны лунки, а кое-где, поближе к берегу, и большие проруби для полоскания белья. Принято считать, что белье лучше всего полоскать в студеной речной воде.

Анатолий Модестович постоял на берегу, у спуска на лед, раздумывая, как ему идти, и все-таки свернул налево и пошел кружной дорогой, через мост. Хотелось побыть одному, а если идти домой по реке — всего и дороги-то пять минут.

Он уже решил, что сегодня объяснится с женой и, понимая, что объяснение предстоит трудное, оттягивал этот момент...

Пожалуй, не помешало бы заглянуть в «Голубой Дунай» (так называли пивную возле бани), выпить, растворить в вине тревогу, однако Анатолий Модестович и вообще-то выпивал редко, лишь в праздники, а вне дома — никогда. Разве что в гостях.

Последняя надежда, что его переведут из цеха на другую работу, — рухнула самым неожиданным образом. Он провалился с позором.

Что же делать? Подписать заявление Зинаиде Алексеевне, пусть с богом уходит?..

Это могло быть спасением, и Анатолий Модестович возвращался к мысли об этом, хотя и сознавал, что поступить так не имеет морального права, что, подписав заявление, он совершил бы предательство, облегчил бы собственную участь за счет Зинаиды Алексеевны.

А может, вообще ничего не предпринимать, оставить все как есть? Никто не подталкивает его, никто не требует объяснений...

Он нисколько не сомневался, что в семье все останется по-прежнему, что стараниями, вернее молчанием, тестя будет соблюдено внешнее благополучие, жена ничего не узнает о случившемся, если он не признается сам. Однако, промолчав, он навсегда потерял бы уважение Захара Михалыча, которое дорого ему...

Пойти на разрыв с женой? Может быть, это будет временный разрыв? Да, его признание явится страшным ударом для нее, но, успокоившись, придя в себя, она, возможно, простит... Поймет и простит. Ведь легче и безболезненнее потерять часть, чем потерять целое!

Но в том-то и дело, понимал он, что целого уже никогда не восстановить. Скорее всего не восстановить. И уж наверняка — если он промолчит, сделает вид, что ничего не произошло. В другой семье, живущей другими принципами, это могло бы быть выходом из положения. В семье Антиповых — нет. У них все отношения построены и держатся на честности, на откровенности. Ведь ради дочери и внуков Захар Михалыч сознательно отказался от личной жизни, может быть — от личного счастья, на которое имел право и которое, когда бы он захотел, мог обрести. Он сохранил пожизненную верность покойной жене, хотя и было-то ему меньше пятидесяти, когда она умерла. Надолго ли хватит мужества, сил, чтобы смотреть в его глаза, зная огромную вину перед ним и перед его дочерью?..

Но и признание — это разрыв. Почти обязательный разрыв. Если не вмешается и не поможет своим авторитетом тесть.

Было безветренно и морозно. Негусто и ровно, точно выполняя обязанность, падал снег. Ступалось приятно и мягко. Возле моста с горки катались ребятишки. Кто на санках, кто на лыжах, а кто и просто на кусках фанеры. Тут же были и сын Мишка и племянница. Оба на лыжах, и оба с ног до головы вывалянные в снегу.

Анатолий Модестович любил Наталью, был привязан к ней не меньше, чем к своим детям. Оттого, наверное, что она была первым ребенком, которого он взял на руки. Так уж случилось в жизни, что сначала он взял ее, а после своих детей.

Сын бо́льшую часть времени проводил с Натальей. С родной сестрой они не очень ладили. Конечно, Таня помладше, у них разные интересы, но главное — разные характеры. Миша непоседливый, какой-то взрывной, весь как бы нацелен куда-то мчаться, что-то делать, предпринимать (как и Наталья, между прочим), а Таня усидчивая, спокойная девочка, ей бы возиться с куклами и рассматривать картинки в книжках. Жена вот настаивает, чтобы он научил дочку читать, а он против этого. И дед против. Они считают, что всему свое время...

Анатолий Модестович постоял на мосту, наблюдая за сыном и племянницей, и собрался уже идти дальше, когда услышал голос жены.

— Наталья! Михаил!.. — кричала она громко и сердито. — Вы что же такое делаете?! Сию минуту марш домой, пока не попало!

— Еще немножко! — откликнулся сын.

Он лежал в снегу под горой, Наталья помогала ему подняться.

— Никаких «немножко»! — сказала Клавдия Захаровна. — Простудитесь, вы же мокрые совсем.

— Ну чуть-чуть...

И тут Клавдия Захаровна заметила мужа. Взглянула на него удивленно и проговорила укоризненно:

— А ты куда смотришь, Толя? Неужели не видишь, чем они занимаются?

— Пусть, — ответил он. — На то они и дети.

— Ты в уме?! Хочешь, чтобы они заболели? У вас с отцом вечно не как у людей.

— Ничего им не сделается.

— Грипп же сейчас повсюду, эпидемия! Нет, — молвила она, вздыхая, — я когда-нибудь сойду с ума, честное слово! Возьми хоть сумку, что ли, у меня руки отваливаются.

Анатолий Модестович теперь только заметил, что у жены две сумки. Он взял одну. Она была очень тяжелая.

— Что ты носишь в них?

— Еду для вас, что же еще! — раздраженно ответила Клавдия Захаровна. — А ты почему такой хмурый, случилось что-нибудь на работе?..

— Да нет, — ответил он неуверенно. — Ничего не случилось, просто устал.

— Не нравится мне твое настроение в последние дни. Может, ты заболел?

— Я здоров.

— И отец ходит, как сыч. Сегодня даже поругались с ним. Спросить ничего нельзя, рычит, как зверь.

— Ничего не говорил?.. — спросил Анатолий Модестович и почувствовал, как замерло сердце.

— Ты много мне рассказываешь о своих делах? — сказала Клавдия Захаровна. — И он так же.

Их догнали ребята. Раскрасневшиеся, возбужденные, они были переполнены весельем, живой радостью, и Анатолий Модестович, слушая их, не знал, куда деть глаза, так ему было стыдно сейчас...

— Хорошо, хорошо, — проговорила Клавдия Захаровна, остужая ребячий восторг. — А уроки вы сделали?

— Сделали! — за двоих ответил Миша.

— Ты сам делал или Наташа за тебя?

— Чуть-чуть сам, чуть-чуть она. Наташа помогла мне решить два примера, а задачку я решил сам, честное слово!

И в этом признании сына Анатолий Модестович угадал укор себе: в антиповской семье никто никогда не лгал.

— Если так, тогда ладно, — проговорила Клавдия Захаровна. И обратилась к мужу: — Ты бы занялся с ним, что-то у него с примерами не получается. И учительница говорит, что задачи решает хорошо, а в примерах путается.

Анатолий Модестович промолчал.

Дома Клавдия Захаровна разгрузила сумки и принялась стряпать. Для серьезного разговора время было явно неподходящее, и Анатолий Модестович пошел в сарай наколоть дров. Он любил эту работу. Ему доставляло истинное наслаждение, когда удавалось одним удачным ударом развалить толстое полено, и потому, прежде чем взмахнуть топором, он тщательно осматривал чурбак, высматривая, куда удобнее, ловчее ударить топором. А вот пилить дрова было для него мукой. Он считал это занятие однообразным и бесцельно утомительным. Зато и купил однажды бензиновую пилу, вызвав неодобрение тестя. Захар Михалыч был уверен, что человек как можно больше должен делать руками, а разных механизмов хватает на производстве. Дом не завод. Случалось, он брал обычную пилу и в одиночестве, с каким-то стоическим упрямством корпел над «козлами», распиливая бревна-коротышки на поленья. Анатолий Модестович не понимал, не хотел понимать этого упрямства, не видел в нем смысла и, посмеиваясь, говорил иногда, что тестю нужно было родиться лет на триста раньше, когда вообще не существовало никакой механизации, а Захар Михалыч, пропуская слова зятя мимо ушей, знай себе таскает, таскает пилу взад-вперед, и сыплются на ноги ему янтарные, пахучие опилки... Или остановится, распрямит спину и скажет спокойно, точно не в шутку, а всерьез: «Дрова, которые разделаны своими руками, греют лучше. И тепло от них идет ласковое...» И снова продолжает бессмысленную, по мнению Анатолия Модестовича, работу. Время от времени пила изгибается по-змеиному, издает звенящие, похожие на стон звуки, и тогда Захар Михалыч чертыхается шепотом, но работу не бросает...

Намахавшись топором, вспотев, Анатолий Модестович присел на полено и закурил. Он с какой-то непонятной нежностью вспоминал эти незначительные события, и теперь они казались ему важными, исполненными большого, глубинного смысла, казались дорогими воспоминаниями, словно явились вдруг из далекого детства, где все одинаково дорого, весомо и важно...

«Что же делать, что же делать?..» — билась в голове, рождая тревогу, мучительная мысль.

Он докурил папиросу, встал, чтобы начать укладывать дрова в поленницу.

— Толя! — позвала Клавдия Захаровна. — Кончай там, ребята сложат, а ты принеси воды.

Он вышел из сарая на свет и зажмурился. Солнце, отражаясь на снегу, слепило глаза. Ведра стояли возле крыльца.

Пожалуй, из всех домашних дел более всего он не любил ходить за водой. С коромыслом не научился, а на руках тяжело. Все-таки мешала раненая нога. Однако сегодня и эта неприятная работа принесла удовольствие. Вернувшись с водой и поставив ведра на табуретку у плиты, Анатолий Модестович спросил:

— Еще сходить?

Клавдия Захаровна взглянула на него с недоумением:

— Что это ты расхрабрился? Не надо, хватит.

— Ты не собиралась стирать?

— Какая там стирка, я чуть жива.

— Тогда я поколю еще дров, — сказал он.

— Некогда, — возразила Клавдия Захаровна. — Обедать пора, зови-ка лучше ребят.


* * *

После обеда Клавдия Захаровна мыла посуду, занималась какими-то хозяйственными делами, которые вроде и не назовешь работой, но которые требуют много времени и сил. Она точно предчувствовала, догадывалась, что предстоит тяжкий разговор с мужем, и тоже намеренно оттягивала его.

Она провозилась до десяти часов, потом они попили чаю, и Клавдия Захаровна стала укладывать детей спать. Это было всегда не просто — уложить ребят. Так же, как утром поднять.

В доме воцарилась тишина.

— По телевизору ничего нет, Толя?

Они недавно купили телевизор, но смотрели его редко. В основном по выходным у телевизора сидели дети. А взрослым все некогда. К тому же старый Антипов и не любил смотреть, его раздражало, что люди на экране слишком маленькие, кукольные. «Противно, — говорил он. — Делают из человека черт знает что!..»

— Ты спишь? — спросила Клавдия Захаровна.

— Что?

— По телевизору, говорю, ничего нет?

— А! — сказал он рассеянно. — Нет, ничего интересного.

— Чаю хочешь?

Она с какой-то тоской смотрела на мужа, и Анатолий Модестович понял, что жена о чем-то догадывается и что, как и он, боится предстоящего разговора. Боится, пожалуй, его признания.

— Не хочется, — ответил он, вздохнув. — Напился.

— Хоть бы рассказал, что нового в газетах пишут...

— Ничего особенного. Обо всем понемногу.

— Вот не пойму: почему это мужчины не могут обойтись без газет? Женщины обходятся...

— Нужно знать, что делается в мире.

— По-моему, все больше про футбол читают, — возразила Клавдия Захаровна.

— Далеко не все.

— Не знаю. — Она пожала плечами. — Наш заведующий отделением только футболом и хоккеем интересуется.

— У каждого свои интересы, Клава!..

— Ой, чуть не забыла! — спохватилась она. — Сегодня к нам привезли больного, совсем молодой парень, с прободением язвы. Он даже не знал, что у него язва. Жена у него беременная, они молодожены. Вряд ли парень выживет... А жена такая красивая, ей всего девятнадцать лет. Горе-то какое, господи!.. Иногда подумаешь, сколько на людей разных болезней! А лечим плохо. Вроде стараемся, стараемся, все делаем, чтобы вылечить человека...

Говоря, Клавдия Захаровна смотрела по сторонам, выискивая, что бы сделать еще, чем занять себя. Время от времени она поглядывала на часы и удивлялась, что стрелки движутся медленно. Скорей бы приходил отец, думала она.

— Наши часы не отстают, Толя?

— Спешат на пять минут.

— Я все-таки заварю свеженького чайку, пока плита не остыла...

Мирное чаепитие помешало бы тягостному разговору, отсрочило бы его еще немного. Клавдия Захаровна действительно понимала, что муж не просто поссорился с Зинаидой Алексеевной, но что между ними произошло то самое, чего она всегда ждала и боялась. Не зря, нет, он ходит эти дни рассеянный, задумчивый, молчит... И отец вроде как не в себе. Злющий, того и гляди накричит на нее или на ребят.

«Молчи, молчи, милый», — мысленно говорила Клавдия Захаровна мужу, возясь у плиты с чайником.

— Клава, — решившись, сказал Анатолий Модестович. — Клава, я должен...

— Тише! — Она напряглась, прислушиваясь. — Никак кто-то из ребят проснулся?..

— Тебе показалось.

— Да нет же, нет. Слушай...

Из комнаты, где спали дети, вышел Жулик. Остановился у входной двери и стал принюхиваться.

На дворе громко скрипел снег. Жулик сделал стойку.

— Кто-то идет, — облегченно сказала Клавдия Захаровна. — Интересно, кто это в такой час?

— Может быть, Надя или Борис? — высказал Анатолий Модестович предположение. Он имел в виду молодых Костриковых, которые построили дом рядом с антиповским.

— Наверно, — согласилась Клавдия Захаровна.

Но пришел Захар Михалыч.


ГЛАВА X


Беспокойно, муторно было на душе старого Антипова. Он не знал, какое чувство подсказало ему, что дома не все ладно. Но наверное знал, что это так.

Часов около восьми он вдруг ощутил странное волнение, хотя никаких причин вроде и не было, чтобы волноваться. Правда, не получалось что-то сегодня у Олега Петрова, любимого ученика Захара Михалыча, — он отковал три негодных кольца подряд, психанул, забросил клещи, однако сам по себе этот случай не мог бы вывести старого Антипова из равновесия, потому что был этот случай обычный. А тут неожиданно тоже взорвался, накричал на парня и заявил, что слабонервным истерикам не место возле молота. Молот, сказал, не игрушка, а кузница не детский сад.

— Раскидался! — кричал он на Олега. — Это тебе что, безделица какая-то?.. Это инструмент, его уважать надо. А если руки кривые, нечего браться. Сейчас же подыми!

Но вспышка гнева было короткой. Захар Михалыч вообще не умел долго сердиться. Он сам встал к молоту и показал, почему кольца получаются неровные, какие-то кособокие.

— Не напрягайся сильно, тогда легче поворачивать будет. И не спеши, не горит. Руки-то держи поближе к захвату, будешь чувствовать тяжесть поковки, и она сама, когда надо, захочет повернуться другим боком. Понял, что ли?

— Кажется.

— Попробуй, я постою посмотрю.

Захар Михалыч снял рукавицы, вернул Олегу. Следующая поковка у того получилась ровная, изящная, и, довольный, старый Антипов пошел в конторку мастеров. Стоять подолгу над душой он не любил. Знал по себе, как трудно и неловко работается, когда кто-нибудь пнем торчит рядом.

Теперь все вроде было в порядке, а беспокойство не проходило. Оно сделалось острее, навязчивее прежнего. Точно спешил он на поезд, до отправления которого осталось совсем мало времени, а бежать еще далеко и на исходе силы: обрывается в сумасшедшей работе сердце, нестерпимо колет в груди и сосет под ложечкой, отчего останавливается дыхание... И уже знает он, что все равно не поспеть на поезд, но и перестать бежать, перевести дух тоже не может, надеясь на чудо.

Он вошел в конторку, где и сам проводил время, когда нечего было делать. (Работал старый Антипов кузнецом-наставником.) Здесь было потише, чем в цехе, а главное, никто не мешал: мастер где-то ходил. Покурил, полистал журнал заданий, включил радио. Попытался слушать, о чем рассказывает диктор, но никак не мог сосредоточиться. Мысли его были далеки, и слова, которые говорил диктор, казались бессмысленными, потому что были каждое само по себе, не связанными с другими.

Захар Михалыч в сердцах выдернул шнур.

Тяжко, с придыханием ухал-ахал трехтонный молот. Часто и дробно, как пулемет или автомат, строчил пневматический. За ними почти не было слышно других молотов, и в этом угадывалось степенство, лежащее между двумя крайностями: Захар Михалыч одинаково недолюбливал больших и маленьких молотов. На больших, за две тонны, делали, по его мнению, слишком грубую работу, не требующую особенного мастерства от кузнеца, а на маленьких — простую: гайки, протяжку. Иное совсем полутонка или три четверти. Там можно развернуться, показать свое умение, если оно есть. И каких только поковок не переделал Захар Михалыч за свою жизнь! На другой чертеж посмотришь — голова кругом идет, впору слесарю-инструментальщику в поте лица трудиться. А ничего — глаза боятся, руки делают. Там подкладочка приспособится, там подставочка, штамп простой самодельный, глядишь — и получилось... Радостно, приятно тогда на душе, будто сотворил чудо из чудес, свершил невозможное, и гладил бы, ласкал, словно живую, горячую еще поковку, отливающую синим, желтым, вишневым — цветами побежалости.

Никогда Захар Михалыч не мог и не хотел понимать кузнецов (были среди них и хорошие), для которых сделанная собственными руками поковка только кусок металла, будущая деталь, и ничего больше. Ведь это умение твое, пот твой и плоть перешли в нее, в поковку, придав куску металла нужную форму, большую прочность и полезность.

Тобой рожденное как можно не любить, хоть бы и не живое оно?..

Обо всем этом отвлеченно размышлял Захар Михалыч, пытаясь прогнать тревожные мысли. А они не оставляли его, вызывая нарастающее волнение, беспокойство, требуя какого-то действия, поступка...

«Что делать, как быть? Нужно ли Клавдии знать правду? Может, лучше не надо, пускай живет спокойно, как оно там сложится. Образуется все со временем, у других-то и похуже случается, а ничего, живут люди...»

Вошел мастер Гаврилов. Молодой парень, недавно техникум кончил. В свое самоутверждение — мастер, как же! — он любил панибратствовать со старыми рабочими (с Нечаева пример брал, думал старый Антипов), почти всем говорил «ты», однако Захара Михалыча уважительно называл на «вы».

— Петров шурует, пыль столбом!

— Хороший будет кузнец. А характер дурной, что ты с ним сделаешь! Трудно жить ему.

— Обломается, — сказал Гаврилов.

— Можно ведь обломаться, а можно и сломатьея. Против натуры далеко не уйдешь. Вы что считаете? — На уважение он всегда отвечал уважением.

— Иванову на рыма́ заготовку, — ответил Гаврилов. Он считал на логарифмической линейке.

— А какие рыма́-то?

— Восьмерка.

— А прокат?

— Круг семьдесят.

— И сколько получается?

— Сто сорок. — Гаврилов поднялся, потянувшись, спрятал линейку в чехол и собрался уходить.

— Мало сто сорок, — сказал Захар Михалыч.

— Как раз, что вы.

— Мало. Сто пятьдесят надо рубить. Иванов в три нагрева рым не откует. Будет раз пять греть, не меньше. Попову и сто сорок хватит, а Иванову мало.

Пожав плечами, мастер ушел, и Захар Михалыч как-то незаметно для себя вернулся мыслями к тому вечеру.

Не справился зять, не совладал с греховным желанием. И где! В собственном доме, куда он, старый дурак, привел эту женщину. Привел-то, чтобы оградить обоих, потому что на проводах Николая Григорьевича увидел ее и понял тогда же, что она любит зятя. Вот и решил: пусть она приходит к ним, раз есть повод к тому, пусть познакомится с Клавдией и ребятишками. Это должно остудить любовь, успокоить. Не может быть такого, чтобы она стала разрушать семью, в которой принята и обласкана.

Не вышло, как было задумано. Не все вышло...

Старый Антипов не осуждал Зинаиду Алексеевну. Напротив, мысленно был ей благодарен, что она не допустила, не позволила большего, а в том малом, что случилось между ними, не находил ее вины. Он уважал ее право на любовь — человек не всегда волен в своем выборе. А пожалуй, не волен вообще, потому что не человек выбирает себе любовь, а любовь выбирает его...

Не судил строго и зятя. В таких делах каждый сам себе судья. А Клавдия, если разобраться, во многом ведет себя неправильно. Зарылась с детьми и хозяйством, точно необстрелянный ополченец в своем укромном гнезде, и боится или не хочет, кто ее знает, выглянуть наружу, осмотреться вокруг, увидеть, как живут другие люди, понять этих других, сделаться не просто женщиной, бабой, радеющей о тихом благополучии и маленьких радостях, но женщиной умной. Настоящая женщина — это та, которая хочет и умеет понимать близкого человека, желает ему счастья, а после уже себе, умеет не заметить иногда и того, что само лезет в глаза — увидь, увидь меня! — поступиться малым, крохами сегодняшнего счастья, чтобы сберечь его, сохранить на будущее, навсегда...

Не умеет Клавдия этого, нет. Любовь же и мешает ей, туманит голову, застит белый свет. Оттого это, что росла без матери. Некому было объяснить, вразумить и посоветовать, некому растолковать, что и как бывает в семейной жизни.

А что случилось — то случилось, не исправишь. Лишь бы она не почувствовала, не догадалась. С зятем потом можно будет поговорить по-мужски, узнать, что он думает. Уйти-то он не уйдет — слишком привязан к семье, к детям. Хотя, признавал старый Антипов: нет большого греха для мужчины уйти к такой женщине, как Зинаида Алексеевна. Чего уж там, перед собственной совестью не стоит кривить душой, глупо это...

Вернулся Гаврилов, прервал размышления:

— А вы правы, Захар Михалыч.

— Насчет чего?

— Сто пятьдесят в самый раз оказалось.

— Я знал. — Он подумал, не уйти ли ему домой. Делать больше сегодня все равно нечего.

Точно угадав его мысли, его беспокойство, мастер предложил сам:

— Шли бы вы домой, Захар Михалыч.

— А который час?

— Почти десять.

«В десять Клавдия уложит детей спать, — прикинул он. — Как бы не вышло чего, когда останутся вдвоем...»

— Пожалуй, пойду, — поднимаясь, согласился он. — У Олега все в порядке...

Он не стал, как обычно, мыться под душем. Наскоро ополоснул руки и лицо и заспешил домой. Всю дорогу, отыскивая глазами свет в кухонном окне, старый Антипов думал с беспокойством, как бы не опоздать...


* * *

Случилось то, чего вообще-то не может быть: он и опоздал, и не опоздал одновременно.

Опоздал, потому что Клавдия Захаровна многое поняла и без признания мужа.

Не опоздал, потому что вся правда все-таки осталась неоткрытой, осталась лишь догадкой...

— Сидим? — потирая руки, спросил Захар Михалыч, пристально вглядываясь в лица дочери и зятя. — А на улице мороз, бррр!..

— Сейчас подам ужин, — сказала Клавдия Захаровна, стуча кастрюлями. — Ты чего рано сегодня?

— Делать нечего. — Он вопросительно посмотрел на зятя. — У главного инженера был?

— Был, — ответил Анатолий Модестович и опустил глаза.

— Ну?..

— Кажется, мы изобрели очередное колесо.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — воскликнул старый Антипов удивленно, а Клавдия Захаровна перестала греметь посудой, и он понял, что она внимательно слушает их разговор. — Как же это?

— Новый инструментальный будут строить в первую очередь, так что нет смысла гробить средства на реконструкцию старого.

— Вы зря, выходит, работали? — подала голос Клавдия Захаровна.

— Выходит.

— И ты так легко говоришь об этом!

— Плакать ему, что ли? — сказал Захар Михалыч. — Раз новый цех будут строить, тогда другое дело. А в новом не пригодится, что вы делали?

— Может быть, — ответил Анатолий Модестович.

— Значит, не зря работали, — подытожил старый Антипов.

Клавдия Захаровна молча поставила на стол тарелку, положила рядом вилку.

— Оставь все, я утром помою, — сказала она. — А мы пойдем спать.

— Ступайте. Да потише там, ребят не разбудите.

В полной неясности пребывал Захар Михалыч, ковыряясь вилкой в жареной картошке. Есть не хотелось. Клавдия спокойна вроде, заинтересовалась их разговором, укорила даже мужа, по глазам видно, что не плакала... А все же отводит, отводит глаза, чтобы не смотреть на мужа, и не позвала, как обычно, спать, а вроде сообщила, что они пойдут спать...

И зять хорош. Да хоть бы постороннему человеку, не жене, взглянуть на него — тотчас можно понять, что гложет его что-то, мучает, а женщины на это чуткие, угадливые. Мужик еще только собрался сблудить, еще сам о себе не знает ничего, просто беспокойство какое-то появилось, когда места не найти, куда деться, когда все не так, все плохо и надоедливо, а женщина, если любит, уже поняла: где-то есть другая, соперница.

Всегда знал старый Антипов, что нет большей безнравственности, подлости, чем бросить ради своего интереса детей малых, оставить их без отца, Сколько разбирали таких кляузных дел на парткоме, никогда он не стал на сторону мужчин, уходящих из семьи, хотя и видел, случалось, что невозможно человеку жить. Но долг, отцовский долг превыше всего на свете. Без того достаточно безотцовщины после войны и вдовьих горьких слез.

А что, если пришлось бы разбираться не вообще в чьих-то семейных, любовных делах, не вообще за кого-то решать, а разбираться в своей семье, решать за внуков и дочь?.. Сказал бы он, не кривя душой, зятю, что он должен выбросить из головы (из сердца же, из сердца!) всякую блажь и, повинившись перед женой, вернуться в семью, к детям?..

Вот этого старый Антипов не знал.

Он встал и на цыпочках пошел в комнату, где спали дети.

Проходя мимо двери, за которой была комната дочери с зятем, прислушался невольно — не разговаривают ли, не спорят?.. Кажется, нет. Тихо. Ребята, сладко и безмятежно посапывая, спали тоже. Наталья, как всегда, отвернувшись к стене. Михаил, разбросав руки, спал на спине, и дыхание его было шумное, неровное. Захар Михалыч потрогал лоб внука — не захворал ли? У младшей внучки сползло одеяло, он поправил, погасил ночник и вышел.

Выходя, наступил на лапу Жулику, который тенью бродил за ним. Жулик, словно понимая, что нельзя шуметь, заскулил негромко.

— Чтоб тебя! — шепотом ругнулся Захар Михалыч.

Он вернулся на кухню, закурил.

Что-то мешало ему сосредоточиться, спокойно обдумать положение. Сидел, курил папиросу за папиросой, припоминал разные похожие случаи, бывшие в чужих семьях, и наконец понял, что не разберется, не сумеет ответить на свой же вопрос, покуда не повидается и не поговорит с Зинаидой Алексеевной.

Не судья она, конечно. Не ей разбираться и решать, а все-таки и без нее ничего нельзя решить по справедливости и честно, потому что она заинтересована в этом деле не меньше, чем он, старый Антипов, чем Клавдия и зять. К тому же именно Зинаида Алексеевна, и только она, обладает необходимой властью над зятем и силой, которая может все переменить, не посчитавшись с тем, что решат они.

Обидно это, оскорбительно, может быть, но ничего не поделаешь.

Лучше и правильнее, рассуждал Захар Михалыч, если он будет точно знать, хочет ли Зинаида Алексеевна перемен или готова смириться, готова оставить в покое зятя, отказаться от своей любви ради счастья и спокойствия в их семье.

Он понимал, что не имеет в общем-то права вмешиваться в ее дела, в ее личную жизнь, однако другого выхода из положения не находил. Вот жаль, что завтра выходной. Неудачно складывается. Один день — это мало в жизни, очень мало, когда нужно многое успеть. Но это страшно много и долго, когда чего-то ждешь, пребывая в неопределенности, в неизвестности, когда в любое мгновение может случиться непоправимое...


* * *

Зинаиду Алексеевну разбудили настойчивые звонки в дверь. Она сквозь сон слышала их давно, но не могла открыть глаза и встать, потому что уснула лишь под утро.

А вставать надо. Соседи не откроют, два звонка — к ней.

Она накинула халат и вышла в прихожую. Здесь было холодно, и Зинаида Алексеевна поежилась. Зябли ноги, болела голова — три таблетки снотворного многовато. Руки дрожали, были непослушны, и она еле-еле справилась с замком.

Кого угодно — почтальона, приятельницу, родственников, дворника — ожидала увидеть Зинаида Алексеевна, но только не старого Антипова. А это был именно он.

— Вы?!

— Простите, что побеспокоил, — сказал, переминаясь, Захар Михалыч. — Можно войти?

— Конечно, конечно... Что-нибудь случилось? — обеспокоенно спросила она, почему-то подумав, что если случилось, то с ребятами или с Клавдией Захаровной.

— Ничего, — ответил он, оглядывая сумрачную, тесную прихожую. — Я к вам по делу.

— Что же мы стоим здесь, проходите. — Зинаида Алексеевна запахнула халат.

— Спасибо.

— Впрочем, побудьте немного в прихожей, — попросила она смущенно. — Я оденусь. Поздно легла...

— Обожду, — сказал Захар Михалыч и подумал, что, похоже, она не спала вообще: под глазами мешки, лицо бледное, осунувшееся.

Сам-то он почти не спал и поэтому услыхал рано утром, что зять вышел на кухню напиться. Хотел было окликнуть его, спросить, был ли у них какой разговор с Клавдией и если был, чем кончился, но тотчас и понял, что спрашивать у зятя сейчас ничего не нужно. Пусть пока все будет, как было. Может, он и не признается в грехе своем, тогда Клавдия останется в неведении, а в семье сохранится мир и покой. Он понимал, что вообще-то это не выход из положения, что покой, основанный на компромиссе с совестью, — призрачный, не настоящий покой, однако старому Антипову так хотелось мира и счастья для внуков, что он решил поступиться своими принципами, лишь бы Зинаида Алексеевна отступилась от Анатолия.

Неясность хуже всего, и Захар Михалыч, не откладывая встречу с ней до понедельника, поборов стыд, поехал к Артамоновой...

— Пожалуйста, — открывая дверь, пригласила она. — Извините, что заставила ждать.

— Пустяки, вы меня не звали в гости.

За эти несколько минут Зинаида Алексеевна успела одеться, причесаться и прибрать постель. Старый Антипов отметил эту деталь, подумав, что Клавдия на ее месте начала бы охать и ахать, хвататься за что попало. Чего-чего, а суматошности дочери не занимать...

Он с пристрастием оглядел комнату. Все ему понравилось здесь, все пришлось к душе, хотя и не должно было понравиться. Строгий порядок был в комнате Зинаиды Алексеевны, но не тот, какой ожидаешь увидеть в комнате одинокой женщины: не было многочисленных салфеточек-накидочек и подушечек, раскиданных где ни попадя, фарфоровых дешевых безделок на трюмо и на комоде — простор, ничего лишнего, необязательного. Каждая вещь на своем месте и для дела. Оттоманка, застланная пледом, шкаф, старинное овальное зеркало, оправленное в резную дубовую раму с таким же подзеркальником, обеденный стол, стулья вокруг, в углу — швейная машинка...

«Значит, сама себя обшивает», — подумал старый Антипов. И еще подумал, что Клавдия, сколько ни говорено было ей, не хочет шить, хотя машинка и у них есть, но стоит без дела, разве что Наталья иногда построчит что-то.

Ему не казалось странным, что он сравнивает этот дом со своим домом, хозяйку этого дома с дочерью, а странно было то, что, не находя ничего в пользу Клавдии, он не испытывал неприязни к Зинаиде Алексеевне.

Она выжидала терпеливо, пока старый Антипов осматривал комнату, понимая его любопытство. Возможно, она понимала даже, что здесь, в ее комнате, Захар Михалыч ищет оправдания для зятя.

Закончив осмотр, он подошел к столу, выдвинул стул и сел.

— Такие дела, — сказал, разглаживая скатерть.

— Какие же? — спросила она.

Зинаида Алексеевна сидела на оттоманке, откинувшись к стене и поджав под себя ноги, и было что-то вызывающее в ее позе.

— Говорят, — медленно проговорил он, — что вы собрались увольняться с завода? — Об этом он узнал случайно от Кузнецова, повстречав его на улице. — Это правда?

— Правда, — ответила она и поправила упавшую на глаза прядь волос.

— Зря. Ни к чему это.

— Простите, Захар Михайлович, но мне лучше знать, — сказала она и выпрямилась.

— Может, лучше, а может, нет, — сказал он убежденно и почувствовал физическое неудобство, хотя сидеть было хорошо.

— Вам Анатолий Модестович сообщил?

— Нет, не он.

— Интересно, кто же тогда?.. Впрочем, не имеет значения. Раз заявление побывало в руках у табельщицы... — Она усмехнулась. — Вас интересует причина увольнения?

— Причину я знаю. — Старый Антипов взмахнул рукой.

— Что вы знаете?! — Она отшатнулась и опять привалилась спиной к стене.

— Вы позволите закурить?

— Курите, пепельница на столе.

Он подвинул пепельницу, закурил и затянулся глубоко, жадно.

— Худого не думайте, я пришел к вам без сердца. Зять сам признался во всем. — Сказать, что он случайно увидел в окне, Захар Михалыч не мог и не хотел.

— В чем же он признался? — Зинаида Алексеевна потянулась за папиросой. — Глупости, поверьте мне. Вы старше меня и знаете прекрасно, что в жизни бывает разное. Разное, — вздохнула она. — И если каждый пустяк...

— Верно, — согласился он, думая, что курить она совсем не умеет, папиросу держит неловко и не затягивается, а просто пускает дым. И повторил: — Верно, всякое бывает. Но я не о том. Любит он вас, вот в чем дело.

Зинаида Алексеевна чувствовала на себе его пытливый, жесткий взгляд и знала, чего он ждет от нее. Отречения, чего же еще? Но солгать не могла. Или не захотела.

— Я знаю, — сказала просто.

— И вы его любите.

Она рассмеялась громко, закашлялась, подавившись дымом, и потушила папиросу.

— Не имеет значения, Захар Михайлович. В данном случае не имеет.

— Не бывает такого, чтобы любовь, когда она настоящая, не имела значения, — усомнился он.

— Согласитесь, что каждый человек имеет право кого угодно любить и кого угодно ненавидеть.

— Имеет.

— И никто не волен требовать любви от другого. Дико это, нелепо и ненужно — любовь по требованию. Так вот: я ненавижу Анатолия Модестовича. Слышите, не-на-ви-жу!

— Неправда, — сказал старый Антипов, вздыхая. — Не надо обманывать себя. А меня обмануть нельзя.

— Да с какой же стати мне вас обманывать? — воскликнула она. — Любила, это верно, не стану скрывать. Теперь уже не люблю. А может, не любила и раньше... Придумала себе любовь. Я ведь злая, Захар Михайлович, не думайте. Думала: пришел человек с фронта, до войны он был ничей, не принадлежал никому — понимаете? А пришел и дал кому-то счастье. Но почему не мне? У меня война отняла счастье, которое я имела, так не больше ли я имею на него прав, чем другие?.. Почему должна страдать я?.. Глупо, конечно. Но годы проходят, я делаюсь уже не просто одинокой бабой, но пожилой, которая очень скоро никому будет не нужна. О серьезном я не думала... Он ведь младше меня. Когда впервые пришла к вам, увидела детей... В общем, ругала себя, но было поздно. Мне бы, дуре, больше не приходить, уволиться тогда же... Не знаю, почему не сделала этого. — Зинаида Алексеевна подняла голову и посмотрела на старого Антипова с горечью. — Наверное, не догадалась. Хорошо мне было у вас. К детям привязалась, забыла, кто я такая. Возьму себе ребенка и буду воспитывать. Как вы думаете?..

— Замуж выйдете, — сказал старый Антипов, чувствуя в себе какую-то нежность к этой одинокой красивой женщине. Он жалел ее, понимая всю безмерность, огромность горя, с которым она живет, тоски и безысходности. «Другая на ее месте не посчиталась бы ни с чем, — думал он, — наплевала бы на все, на чужую семью и детей, увела бы за собой полюбившегося мужика... Она может, а зять пошел бы, пошел... Да и как не пойти?»

— Замуж, говорите? — Она пожала плечами, но как-то неестественно, ненатурально. — Не хочу. На меня не угодить. Я себя-то люблю только по большим праздникам. А выходить замуж, лишь бы мужчина был в доме... Я не плотоядное животное. Привыкла уже к одинокой жизни. Знаете, в этом есть своя прелесть! В сущности, человек никогда не бывает до конца свободен. Ни в выборе, ни в поступках. И дома какие-то обязанности, дела... А я дома совершенно свободна! — Зинаида Алексеевна встала с оттоманки, подошла к окну, открыла форточку, впустив в комнату свежий и приятный морозный воздух. — А работа... Я слишком далеко зашла, играя не свою роль. Не нужен он мне. А работать нам вместе больше нельзя, Захар Михайлович. Это смешно и стыдно, поймите.

Он кивнул, потому что прекрасно понимал.

— Поверьте мне и скажите Клавдии Захаровне, что между нами ничего не было и не могло быть. Минутная слабость. Такое случается со всеми, этого нельзя принимать всерьез. Она должна простить Анатолия Модестовича. Он хороший отец и любит свою жену.

— Клавдия ничего не знает, — сказал старый Антипов, потупившись. — А отец он хороший, это верно. Никто не осуждает его. Он себе сам не простит, это главное.

— Ерунда какая! Сколько на свете мужиков...

— Не ерунда. Живет с Клавдией, а сердцем-то с вами.

— Нет! — выкрикнула, точно выплеснула, Зинаида Алексеевна.

— От нас это не зависит. А ребята скучают без вас, все спрашивают тетю Зину... Жизнь, она такая! Не угадаешь, где споткнешься, а где выпрямишься.

— Захар Михайлович, а почему вы не женились второй раз? — неожиданно спросила Зинаида Алексеевна.

— Я-то? — переспросил он. — Сам не знаю. Некогда было. Ну, извините, что потревожил в выходной. Может, и зря.

— Наоборот, спасибо, что пришли.

— Выходит, виноватых нету. А хоть бы и были, что из того?.. Раз есть виноватые, значит есть и невиноватые, я так думаю. Он мужчина, ему и уступить дорогу.

— О чем вы?

— Пустое, просто к слову пришлось. — Старый Антипов тяжело поднялся, спрятал в карман папиросы и пошел к двери. — До свиданья.

— Постойте! — остановила Зинаида Алексеевна. — У меня тут есть оловянные солдатики, довоенные, очень красивые, возьмите их для внука.

Он понимал, что нельзя брать, что должен отказаться, но вдруг подумал, глядя на Зинаиду Алексеевну, что отказом своим обидит ее, потеряет возникшее доверие. Она сняла со шкафа коробку, перевязанную лентой, и подала ему.

— Ну, спасибо! — сказал старый Антипов искренне. — Михаил обрадуется.

— Боже мой! Боже мой, сколько в вас силы!.. — Она закрыла руками лицо и непроизвольно попятилась, словно перед нею был не живой человек, пришедший к ней за покоем и миром, а ожившая, обретшая на глазах неземную плоть икона.

— Почти что и не осталось, силы-то, — сказал он, усмехаясь. — В молодости была силенка, а теперь проживаю остатки. Вот проживу, и все, кончится, стало быть, жизнь. Ну, еще раз простите великодушно за беспокойство.

Он уходил, не зная, добился ли того, ради чего решился прийти. А может, он не знал толком, зачем решился на этот отчаянный шаг?

Либо хотел утвердиться в порядочности Зинаиды Алексеевны и в том, что между зятем и ею действительно не было ничего, потому что жили, чего уж там, жили в душе подозрения — не наезжал ли зять тайно сюда; либо сомневался, стоит ли и далее держать в неведении Клавдию и не лучше ли и не справедливее ли, если зять уйдет открыто и честно к любимой женщине...

Ему казалось, что зять не разобрался в своих чувствах и оттого не знает, как поступить.

А кто разберется в этом?..

Слепой бы увидел, что он любит Зинаиду Алексеевну, однако нельзя сказать, что он не любит Клавдию, вот и Зинаида Алексеевна говорит, что любит зять свою жену...

«Но как же так, — спрашивал себя старый Антипов, — любишь жену, а сердцем тянешься к другой, которую тоже любишь! Не бывает такого на свете, не может быть!»

Ясно, что Зинаида Алексеевна не приняла бы зятя. Не приняла бы прежде, тем более не примет теперь, хоть и покривила душой, сказав, что не любит его. Любит, страдает больно — это видно и по лицу, на котором застыла печаль, и по глазам, в которых затаилась глубокая тоска. Но правда и то, что любовь ее не меняет дела и дорога зятю в ее дом заказана. А раз так, думал старый Антипов удовлетворенно, бог даст, уляжется все, образуется. Время умеет лечить и не такие тяжелые раны, а иначе многие, если не все, люди на земле были бы обречены на вечные, пожизненные муки и страдания.

И еще понял Захар Михалыч, что зять по-прежнему любит Клавдию.

Сказал бы кто-нибудь ему еще вчера, что человек может любить сразу двоих, он ни за что не поверил бы этому. Возразил бы, что это не любовь, а баловство и распущенность, когда в сердце двое, потому что одна любовь обязательно вытесняет другую.

А вот теперь старый Антипов знал наверное, что в жизни бывает и такое...


ГЛАВА XI


В понедельник Зинаида Алексеевна не вышла на работу, хотя отгулы ее кончились. Не вышла и во вторник, а в среду позвонила табельщице и сообщила, что заболела.

У Анатолия Модестовича таким образом появилось время на раздумья. Но сколько бы он ни думал, сколько бы ни ломал голову, в итоге получалось одно и то же: работать им вместе нельзя. Расчет на то, что его переведут из цеха, не оправдался. В лучшем случае проектировщики учтут его и Артамоновой предложения при расстановке оборудования в новом корпусе. А кто-то должен уйти, потому что было бы нелепо, противоестественно продолжать работать, как прежде.

Согласиться на увольнение Зинаиды Алексеевны?.. Сделать это очень легко, но есть ли у него право, моральное право на это? У нее интересная работа, хорошая зарплата, ее ценят, уважают. Вряд ли на другом месте ей предложат сразу такую же должность. Значит, пострадает ее самолюбие, престиж. Проиграет она и в зарплате. Но если и отбросить эти соображения, все равно. Не важно, что не поймут другие. Важно, что поймет она: он избавляется от нее под благовидным предлогом...

Никогда он не поверит, что Зинаида Алексеевна действительно хочет уйти. Она выбрала тот путь, который могла, имела возможность выбрать, ибо не может выбирать и решать за него.

И тут явилась догадка, что она своим заявлением как бы подсказывает ему, что есть два выхода из положения и что выбрать единственный должен он.

Все верно и до невозможности просто, но вместе с тем и невероятно трудно. Что он скажет жене, тестю?.. Чем, какими причинами объяснит свое неожиданное желание уйти с завода?.. Поймут ли они его и обязаны ли понимать?..

Может быть, Захар Михалыч поймет. Может быть. А Клава? Вряд ли, потому что и не захочет.

И еще вопрос: отпустят ли его?

Он представил себе директора. Геннадий Федорович выслушает внимательно его просьбу, а потом рассмеется громко, без стеснения, хлопнет дружески по плечу и станет говорить о том, что он, молодой Антипов, мужчина, мужик, черт побери, что глупо ломать жизнь и карьеру из-за какой-то там юбки, хотя бы и дипломированной, что юбок на свете пруд пруди, а жизнь одна...

На душе стало гадко, смрадно.

Никогда Анатолий Модестович не задумывался о «винтиках-болтиках», как любил говорить тесть. Он был согласен с Захаром Михалычем, который ни в какую не признавал деления людей на «больших» и «маленьких», но утверждал, если возникал разговор, что каждый человек есть человек, личность, а достоинства или недостатки личности проистекают не от занимаемой должности, но единственно от характера человека, от умения либо неумения работать, трудиться. Но, странное дело, сейчас Анатолий Модестович ощущал себя именно крошечным винтиком, от которого, возможно, и зависит что-то в сложном жизненном механизме, по крайней мере, в механизме его семьи, но который сам по себе значит очень мало, и, в сущности, его легко можно заменить...

Он пришел домой подавленный, так и не приняв никакого приемлемого решения.

— Ну, что там нового? — поинтересовался старый Антипов, торопясь опередить в разговоре зятя, чтобы тот не затеял чего ненужного.

— В каком смысле? — не понял Анатолий Модестович.

— Сергей Яковлевич не вызывал больше?

— Зачем я ему?

— Мало ли! Слыхал, какие дела наметили, считай, заново завод собираются строить.

— Это только перспективы, — сказал Анатолий Модестович.

— А перспектива — главное в жизни, — со значением сказал Захар Михалыч и покосился на дочку, которая накрывала к обеду стол. — Без перспективы жить нельзя. Вот я сегодня Николая Григорьевича встретил, вроде и тот же человек, а вроде и другой, потому что без работы, без любимого дела, без перспективы, значит...

Анатолий Модестович удивленно слушал тестя. Он знал, что Кузнецов болен и что встретить его Захар Михалыч сегодня никак не мог.

— Живу, говорит, одним днем. День, дескать, прошел, и ладно...

Не думал старый Антипов, что вынужден будет лгать на исходе жизни. Однако лгал, фантазировал, чтобы не дать вставить слово другим, лишь бы оградить от правды дочь, выиграть время. А там жизнь покажет, что и как. Ни в коем случае сейчас нельзя открыть Клавдии правду, сгоряча-то она наделает глупостей, не задумываясь о будущем. Давняя, остывшая уже неприятность не так страшна и болезненна... Он не вечен, никто не знает, сколько ему осталось жить, а ну как дочь озлобится и прогонит мужа, что тогда?.. Куда ей одной с тремя ребятишками! Нет, нет, этого он не допустит, не должен допустить.

Впрочем, он не стал бы стараться и покрывать зятя, не стал бы скреплять семью, если ей суждено развалиться, когда бы не убедился, побывав у Зинаиды Алексеевны, что, вопреки здравому смыслу, вопреки его пониманию, зять по-прежнему любит жену.

— Про вашу работу расспрашивал, — продолжал выдумывать старый Антипов, — а я и не знаю, что сказать...

Анатолий Модестович вдруг понял, зачем тесть врет, и сделалось ему совсем уж стыдно, он отвел глаза и сказал:

— Зинаида Алексеевна подала заявление на расчет.

— Какое еще заявление? — притворился Захар Михалыч.

— Ты с ума сошел! — воскликнула Клавдия Захаровна. — Чего это она надумала?..

Это был очень подходящий момент, чтобы признаться в случившемся, признаться сразу и тестю и жене, покончив разом с мучительной неизвестностью, очиститься и — будь что будет, потому что не мог Анатолий Модестович больше скрывать правду, делать вид, что ничего не произошло. И он бы признался, если бы старый Антипов не опередил его.

— Мало ли, — сказал он. — У каждого человека свои дела, свои резоны. Скоро подашь борщ, что ли? — обратился он к Клавдии Захаровне, и Анатолий Модестович догадался, что тесть не хочет, чтобы он признавался.

— Даю, даю, — отозвалась Клавдия Захаровна. — Толя, сходи за сметаной, она в сенях на полке. В литровой банке, увидишь.

Он вышел в холодные сени, постоял, привалившись к двери, и полез рукой на полку. В темноте — свет не зажег — не заметил стоявшую с краю банку с вареньем, задел ее локтем, и банка упала, ударившись о ступени.

— А, черт! — выругался Анатолий Модестович.

Тотчас открылась дверь, вспыхнул свет.

— Что такое? — спросила Клавдия Захаровна испуганно.

— Да вот, разбил варенье...

— Господи, а я-то подумала!.. — Она достала сметану и подала мужу. — Иди, ешьте, я уберу здесь.

— Кажется, вишневое, — пробормотал он. — Жалко.

— У нас еще есть. Это ребята блудили и, наверно, на край поставили, сорванцы.

В сени выскочил Жулик, принюхался и стал лизать варенье.

— Пошел вон! — прогнала его Клавдия Захаровна. — Стекло здесь битое, нельзя.

Обедали молча. Лишь время от времени старый Антипов, не поднимая головы от тарелки, настороженно смотрел на зятя.


* * *

Анатолий Модестович попросился на прием к директору. И был удивлен, что директор сразу же принял его.

— Ну-с, с чем пожаловал, подпольщик? Кури. — Он придвинул папиросы. — Зол я на тебя, Антипов. Не стоило бы принимать, да уж ладно. Рассказывай, что еще стряслось?

Анатолий Модестович молча выложил на стол заранее приготовленное заявление. Директор бегло прочитал.

— Я слушаю, — сказал спокойно.

— Отпустите, Геннадий Федорович.

— С какой стати я тебя отпущу? Основания, где основания?!

— Так надо, — тихо проговорил Анатолий Модестович.

— Для тебя надо так, а для производства иначе. Личное, что ли?

— Личное.

— Антипов, Антипов!.. — Директор укоризненно покачал головой. — Не столько наработал, сколько натворил. Объяснить можешь? Можешь ты мне растолковать, что у вас происходит в цехе? Сначала Кузнецов, вчера через секретаря передала заявление без твоей резолюции эта Артамонова, теперь — ты!..

— Ее не отпускайте! — воскликнул Анатолий Модестович.

— Позволь мне решать, кого отпускать, а кого нет! У вас с ней что, любовь или так, легкий роман?

— Это она вам сказала?

— У меня пока есть собственные глаза. И уши, между прочим. А ты забыл, что нельзя амурничать, где живешь и где работаешь! Или дома не ладится?

— Дома все хорошо.

— Тогда, извини, я ничего не понимаю. — Директор развел руками. — Шлея под хвост попала? Бывает, не ты первый, не ты последний. Жена знает о твоих делишках?

— Догадывается, по-моему. — Анатолий Модестович вздохнул.

— А тесть?

— Что-то знает.

— Ситуация! Куда ты надумал пойти?

— Была бы шея, хомут найдется. — Он усмехнулся невесело.

— Именно хомут. А с семьей как?

— Еще не решил.

— Ну, вот что... — Директор встал. — Давай отпустим эту Артамонову, хоть и жаль. Сейчас я найду ее заявление, ты подпиши...

— Нет, Геннадий Федорович, нельзя. Это было бы подло с моей стороны. Да и работу мне легче найти, чем ей.

— О работе не волнуйся, я помогу ей устроиться.

— Нет.

— Ишь, упрямый какой! О совести заговорил, а когда блудил — не думал об этих высоких понятиях?

— Не блудил я, Геннадий Федорович. Ничего у нас не было, даю вам слово!

— Но тогда... — Директор сел. — Выходит, любовь? Семья же развалится, Антипов! Такого не переживет твой тесть.

— С ним я поговорю. Он поймет.

— Может, и поймет, если захочет. Но легче ему от этого не будет. По заводу сплетни поползут... И без того уже хватает. Что ты жене скажешь?

— Не знаю, придумаю что-нибудь.

— Женщину, Антипов, не обманешь, не проведешь, это я тебе говорю точно. Нам только кажется, что они не знают ничего, только кажется. На самом-то деле мы еще не подумали налево вильнуть, а они чувствуют. И не думай признаваться! Женщина терпит много, пока уверена, что мужчина не подозревает о том, что она все знает, понял? Учти этот момент. — Он опять встал, вышел из-за стола и сел в кресло напротив Анатолия Модестовича. — Допустим, я тебя отпущу. Допустим... А где я возьму человека на твое место? Рожать начальников цехов не умею. Вообще не умею рожать.

— Может, Николай Григорьевич согласится вернуться?

— Цирк, а не завод! Честное слово, цирк! — Директор вскочил. — Приходят, уходят, что здесь, проходной двор?.. Тебе любви захотелось, а мне план нужен. Ты вильнул хвостом и — прощайте, а с меня спросят, почему отпускаю специалистов! Как хочешь, Антипов, обижайся на меня не обижайся, а отпустить я тебя не могу, не имею права. Заварил кашу — расхлебывай. Пусть уходит она.

Встал и Анатолий Модестович. Так они и стояли какое-то время друг перед другом.

— Садись, — сказал директор, положив на плечо Анатолия Модестовича тяжелую руку. А сам взял телефонную трубку и попросил секретаршу соединить его с квартирой Кузнецова. — Без ножа режешь, Антипов. И помочь тебе хочется, понимаю я тебя, как мужик понимаю... А может, плевать?

— Не могу, Геннадий Федорович.

— Совесть — это хорошо. Еще бы выдержки тебе, здравого смысла.. — Звякнул городской телефон. Директор схватил торопливо трубку. — А, Николай Григорьевич! Приветствую пенсионера. Как отдыхается?.. Ну вот, а хвастался, что по грибы будешь ездить, на рыбалку... Няньку, выходит, из тебя сделали, не завидую... Не завидую, говорю, твоей новой должности! Сменить желания нет?.. Правильно понял. Дело, понимаешь, сложное. Младший Антипов уходит от нас, переводят его по настоянию главка, а постороннего человека не хотелось бы назначать... Куда переводят? Узнаешь... Приказы начальства не обсуждают, сам знаешь, а выполняют... Давай, жду. Болеть-то долго собираешься?.. Вот и прекрасно.

Он положил трубку и закурил. Потом поднял на Анатолия Модестовича глаза.

— Спасибо, Геннадий Федорович.

— Не мне говори «спасибо», а Кузнецову. Еще главку. Ты прямо в рубашке родился! — Он усмехнулся и покачал головой. — Слезно просят хорошего специалиста на должность главного инженера одного заводика. Завал у них там полнейший. Поедешь?

— Надо подумать.

— Подумай, подумай.

— Какой завод?

— Называется «Завод метизов и нестандартного оборудования». Мы с ними связаны, они выполняют кое-какие наши заказы. Это недалеко от Ленинграда, несколько часов езды. Наш главк. Так что если твердо решил увольняться, если не видишь другого выхода — соглашайся. И повод приличный для всех: переводят в целях производственной необходимости с повышением в должности. Правда, повышение липовое, одно название, что главный инженер. А все-таки!.. Ступай думать. — Директор протянул руку, пожал сильно, заглядывая Анатолию Модестовичу в глаза. — И не делай глупостей. Дополнительных.

— Не буду. — Он попытался улыбнуться.

— И еще: тебя переводят временно, на укрепление. Наладишь там производство, вернешься к нам. А за это время и твои личные дела утрясутся. Так и скажи домашним. Вроде, мол, длительной командировки.

— Спасибо.

— А!.. — Директор в сердцах махнул рукой.


* * *

Клавдия Захаровна спокойно, по крайней мере внешне, приняла известие о предстоящем переводе мужа. Только пересела от стола поближе к теплой плите и плотнее укуталась в платок. Ее знобило что-то.

— Переводят, значит... — обронила чуть слышно. — С повышением... Это приятно, Толя, когда с повышением.

— Повышение ерунда, — сказал он. — Я не хотел...

— Брось. — Клавдия Захаровна шумно вздохнула. — Наверно, так лучше, ты правильно придумал.

— О чем ты, Клава?

— Я ведь все знаю, все-все. — И посмотрела ему в глаза.

— Не понимаю...

— Понимаешь, Толенька. Не надо врать. Думаешь, я ничего не замечала?.. Глупый ты, какой же глупый! Все мужики глупые. А я всегда знала, что ты любишь ее. Молчала, надеялась, что пройдет.

— Неправда, — сказал он и отвернулся.

— Правда, правда. Иди к ней, Толя, иди! Я не держу тебя. Она хорошая, умная, красивая, она будет любить тебя... Молчи, не спорь! Меня не волнует, что будет с нами — со мной и с ребятами. Проживем как-нибудь. Переживет ли этот позор отец? И так он, по-моему, о чем-то догадывается. Ходит, словно туча, хмурый. Пожалуйста, не говори ничего пока ему, ладно? Пусть думает, что тебя действительно переводят временно на другую работу...

— Но меня в самом деле переводят временно! — сказал он. — На год или на полтора, не больше.

— Не надо. Не надо обманывать себя. Иди...

— Ты гонишь меня? — Он шагнул к ней.

— А жить-то как, Толя?.. — Глаза ее наполнились слезами. — Уезжай, уходи, делай что хочешь... Я не могу тебя видеть, не могу! — выкрикнула она.

— Клава!

— Нет, нет! — Она вскочила и выбежала из кухни.

Анатолий Модестович кинулся было за нею, но понял, что это бесполезно. Сейчас бесполезно.

А Клавдия Захаровна лежала, зарывшись в подушку лицом. Судорожно вздрагивали плечи. Ей бы разрыдаться громко, в голос, однако она, кусая губы, сдерживала себя. И странное дело, она жалела всех, в том числе мужа, как будто не он был виноват во всем, и совсем не думала о детях... Эта забота придет позднее, когда самое страшное уже случится.

Бог знает почему, но все годы замужества она постоянно думала о том, что они не проживут долго вместе. Эта мысль не покидала ее никогда, лишь притуплялась временами. И всякий раз для этого беспокойства находился повод. Вернулся ли муж поздно с работы, замкнулся, ушел в себя, встревожен чем-то, озабочен или, напротив, — неуместно, как ей казалось, весел и возбужден, все оказывалось кстати, все подтверждало догадку, что есть у него другая женщина, что он уйдет... Это беспокойство за свое счастье, тревожное ожидание обязательной трагедии сделалось навязчивым, болезненным и время от времени прорывалось вздорными, незаслуженными упреками, придуманными обидами, которые будто бы наносил ей муж, а иногда и шумными сценами... После, придя в себя и успокоившись, Клавдия Захаровна часто не могла даже вспомнить, с чего, по какому поводу началась ссора, в чем провинился муж, и было ей тогда стыдно, как бывает стыдно человеку, напившемуся накануне и не помнящему, что он делал, что говорил. И Клавдия Захаровна, ласкаясь к мужу, мысленно благодарила его, что он такой выдержанный и терпеливый...

Теперь понимала: пусть бы лучше он не был выдержанным и терпеливым. Пусть бы в ответ на ее вздорные упреки накричал, ударил бы, раз заслужила, истязая его своими пустячными нападками. Он так много работал, учился, уставал сильно и, если быть искренней, не давал до последнего времени поводов для обвинений. Он заслуживал любви и уважения, и нет ли ее вины в том, что муж, измученный бесконечными придирками, искал душевного покоя и отдыха на стороне, у другой женщины?..

«Господи, но я же люблю его, люблю! — думала она. — Ведь поэтому ревновала!..»

Может быть, в этом и дело? Может быть, слишком много и самозабвенно любила Клавдия Захаровна, любила привязчивой, липкой любовью, от которой быстро устают, которая надоедает... У Анатолия Модестовича, как у каждого мужчины, кроме семьи были и есть другие заботы, другие интересы, не менее важные, чем забота о жене и детях.

Ей хотелось внимания, нежности и ласки. Всегда внимания, нежности и ласки. А разве так бывает в жизни?..

Память возвращала Клавдию Захаровну в далекое-далекое детство, и она вспоминала, что отец бывал с матерью груб, несдержан, случалось — покрикивал на нее, а мог бы кто-нибудь предположить, что он не любил свою жену, тяготился ею? Да никогда! Однажды отец едва не ударил мать, даже занес кулак, но опомнился и, хлопнув дверью, ушел из дому. Клава кинулась жалеть мать, а она, улыбнувшись сквозь: слезы, сказала: «Что ты, доченька! Господь с тобой, меня не надо жалеть... Бабье счастье в терпимости, в отходчивости. Сохрани тебя бог требовать от своего мужа больше, чем он даст сам. Сохрани и помилуй... Не спорь, уступи, согласись, а делай так, как надо лучше. Пускай муж-то думает, что все делается в доме, как он хочет. Мужчины, доченька, больше всего в нас любят уступчивость и доброту. Не найдет этого дома, на стороне искать станет. Так богом поставлено. А в обнимку всю жизнь не проживешь, не-ет!..»

Не верила матери. Знала из кино и книг, что есть на свете огромная-преогромная любовь и что в этой любви не случается ни сырой, промозглой осени, ни лютой зимы, но всегда — светлая солнечная весна. И не поверила бы никогда, если б не было перед нею живого примера: не очень-то щедро и красиво отец любил мать, не так, как пишут в книгах, а вот и после ее смерти сохранил верность, которая, быть может, дороже и чище прижизненной верности...

И еще говорила мать незадолго до смерти, словно напутствуя ее в непростую жизнь: «Мужик, он и на работе, в деле своем найдет себе счастье, а женщина только в семье. А быть ему, счастью, или не быть, от женщины и зависит. Помни это».

Что-то похожее слышала Клава и от Анны Тихоновны. Но, выходит, не принимала всерьез, обласканная молодым мужем, счастливая в своем новобрачии. Оттого ведь и бросалась несправедливыми упреками, оттого и устраивала шумные сцены, что боялась потерять самую малую малость счастья, не думая о том, что делает это во вред себе же. Счастье-то было дано им одно на двоих, а она хотела все иметь одна...

Если бы не появилась Зинаида Алексеевна в их доме, Клавдия Захаровна и теперь устроила бы громкий скандал, не сдержалась бы, нет. Но случилось так, что в ней же, в своей сопернице, от которой пошло прахом все, открыла она истину, как до́лжно жить и любить...

Знала она, знала, что Зинаида Алексеевна любит ее мужа. А позже и поняла, что эта любовь выше личных притязаний и благополучия, которым Зинаида Алексеевна пожертвует, не задумываясь, именно ради своей любви, во имя ее. Поэтому и молчала Клавдия Захаровна, не беспокоилась за целость семьи, а втайне завидовала сопернице, ее силе и умению держать в руках себя и свои чувства. Завидовала и хотела быть похожей на нее... А в случившемся грехе — и был ли грех! — Зинаида Алексеевна неповинна. И муж тоже неповинен. Это как нежданный порыв ветра в тихую погоду, который налетит неизвестно откуда, нашумит в саду кустами, листьями, положит низко траву и цветы, взбаламутит, взлохматит воду в реке, стукнет калиткой и улетит туда, откуда налетел, — в неизвестность, не оставив зримых, вещественных следов своего короткого гостевания...

Не заикнулась бы Клавдия Захаровна о том, что знает, если бы не вздумал муж увольняться с завода и куда-то ехать. Значит, не уверен в себе, боится быть рядом с Зинаидой Алексеевной, либо она оттолкнула его, не приняла, и теперь ему невмоготу оставаться здесь.

А может, думала Клавдия Захаровна, выйти ей на кухню, где сидит в одиночестве муж, переживая свою вину, которая как бы и не была вовсе его виной, а была ничья или даже ее, потому что она не умела держать себя в руках, не умела быть ему товарищем, другом, каким наверняка была бы Зинаида Алексеевна, выйти и сказать...

«А жить-то как, как жить?..»

Понять и простить — значит возвыситься, подняться выше обиды, очиститься душой. Это Клавдия Захаровна понимала. Но ведь он, наверное, целовал ее, обнимал и как же после этого она станет обнимать его, как ляжет с ним в постель, как переживет прикосновение рук, которые ласкали другую?.. А хоть бы и не ласкали. Желать чего-то в мыслях — все равно что иметь, все равно что сделать...

Все-таки Клавдия Захаровна встала, посмотрелась в зеркало и напугалась своего лица. Было оно отекшее, постаревшее и синее. Она протерла кожу одеколоном, припудрилась, поправила прическу и вышла в кухню.

Анатолий Модестович сидел, уронив на стол голову. На дворе визжала пила. Значит, вернулся старый Антипов и пилил дрова. Он всегда пилит дрова, когда бывает зол.

— Толя... — тихо позвала Клавдия Захаровна. — Увольняться обязательно?

— Да, — сказал он. — Уже все сделано.

— Ты не можешь... Тебе тяжело встречаться с ней?

— Кто-то из нас должен уйти.

— Наверное, ты прав, — молвила она и, чтобы не упасть, привалилась к стене. — Поезжай. Но что мы скажем детям? Что скажем отцу?..

Он не успел ответить. Открылась дверь, и вошел Захар Михалыч.

— Обеда нет, — налетел он на Клавдию Захаровну, — а вы сидите, лясы точите!

Он старался не смотреть ни на зятя, ни на дочь. Подошел к часам-ходикам, подтянул гирю, проворчал:

— Совсем порядка в доме нет.

— Отец, — сказала Клавдия Захаровна, — вот Толе предлагают перейти на новую работу, главным инженером...

— А мне плевать! Хоть министром, раз хочется в мягкое кресло! Обедать давай.

— Он должен уехать, завод находится не в Ленинграде...

— Пусть едет.

— А потом и мы переедем к нему...

— Никуда вы не переедете! — вспылил Захар Михалыч.

— Конечно, Клава, — сказал Анатолий Модестович. — Меня переводят временно.

— Некоторые всю жизнь живут на правах временных, — все же не удержался старый Антипов, а сам подумал между тем, что, пожалуй, зять поступает правильно. Лучшего выхода не придумаешь. Вот только как же его отпускают с завода?.. «Все равно, — сказал себе Захар Михалыч. — Лишь бы Клавдия и дети жили спокойно».


* * *

Не сразу Анатолий Модестович согласился принять это предложение. Он-то собирался просто уйти с завода и подыскать работу где-нибудь поблизости, чтобы не уходить из семьи. А если совсем честно, надеялся, что директор подберет для него место на заводе же, в другом цехе.

Однако признание Клавдии Захаровны изменило его планы, и он понял, что должен уехать. Не сумеют ни он, ни она — она во всяком случае — жить как прежде. Пока не сумеют. Что-то же переменилось в их отношениях или они после случившегося стали другими, и к этому новому состоянию надо привыкнуть, а иначе, даже если оба они будут очень стараться, чтобы перемены были незаметны хотя бы детям, все пойдет прахом. Может пойти прахом, потому что теперь их как бы ничто не связывало кроме долга, кроме родительских обязанностей. Это много, конечно. Но это и слишком, слишком мало...

Жена постоянно будет думать о том, не встречаются ли они с Зинаидой Алексеевной помимо работы, на стороне, да и за себя, по правде говоря, Анатолий Модестович не мог поручиться. Это было не трудно — скрывать свои чувства, когда его тайна была лишь его тайной, когда он знал, что необходимо хранить ее, но тайна, переставшая быть тайной, уже не требует сохранности.

Разумеется, с Зинаидой Алексеевной все кончено, и навсегда, а нет-нет да и ловил себя Анатолий Модестович на том, что думает о ней, видит ее как бы наяву... Знает, что это жена ходит по дому, справляя какие-то хозяйственные надобности, но вдруг почудится, что это Зинаида Алексеевна, почудится или захочется — он потерял разницу между этими понятиями, и оттого все время нужно держать себя настороже, чтобы не окликнуть жену чужим именем. Трудно это, но какие же страдания, думал Анатолий Модестович, терпит жена?.. Нет, выход один — уехать. Оторванные друг от друга расстоянием, они быстрее разберутся в своих чувствах, легче поймут, что должны быть вместе. Может быть, скоро забудется все, сотрется в памяти, как стираются, оседая в сознании, другие случаи, другие эпизоды, и тогда он спокойно вернется домой...

Ребятам было сказано, что он уезжает в длительную командировку. Как раз его отъезд совпал с отъездом большой группы специалистов за рубеж, и сын решил, что отец тоже едет за границу — об этом было много разговоров и на улице, и дома.

— А ты в какую страну? — спросил сын.

— В далекую, — буркнул старый Антипов, бывший при этом.

— Привезешь мне что-нибудь? — не отставал Миша.

— Обязательно, — пообещал Анатолий Модестович, приласкав сына. — Что бы ты хотел?

— Смотря куда ты едешь. Вот если бы в Африку!..

— И что же ты хочешь из Африки?

— Чучело! Или живую обезьянку. Маленькую такую, серенькую...

— Обезьяны вовсе не бывают серые, — сказала Таня. — Они рыжие бывают или рыжево-коричневые.

— А вот и бывают серые! — настаивал Миша. — Наташа, скажи ей, скажи!..

— Бывают, — подтвердила Наталья и как-то странно посмотрела на Анатолия Модестовича, посмотрела так, словно знала все, словно была приобщена к тайне взрослых. Потом взяла за руку Таню и позвала: — Миша, пойдем гулять.

В день отъезда Клавдия Захаровна — похоже, не случайное это было совпадение — дежурила. Старый Антипов выставил поллитровку и пригласил:

— Садись, выпьем на дорожку по традиции.

Выпили. Захар Михалыч закусил огурцом. Анатолий Модестович поковырялся вилкой в капусте.

— Давно хотел вам сказать... — заикнулся он.

— Постой-ка! Слыхал, решение-то о перестройке завода, оказывается, под большим вопросом.

— Почему?

— Разные причины. А главное, что не дело затеяли. Видишь ты, как получается: дескать, если уж начинать реконструкцию и все прочее, то выгоднее специализировать завод, сделать его только металлургическим...

— Наверное, это правильно, — сказал Анатолий Модестович.

— С какой точки смотреть! — возразил старый Антипов. — Для московского начальства правильно так, а для людей — этак. Ну, это мы еще обсуждать будем на парткоме, проект в самых высших инстанциях не утвержден...

Тяжело было Анатолию Модестовичу смотреть, как переживает Захар Михалыч, как пытается за разговорами о заводских делах скрыть свое волнение, беспокойство. Да и разговор этот, понимал он, затеян только для того, чтобы не говорить о другом. И думал: «Сказать или не сказать, что Клава знает правду?..» Хорошо бы уехать с очищенной совестью, не оставляя за собой недомолвок и ненужных теперь секретов, однако всем ли хорошо то, что хорошо ему? Может, жене и тестю лучше не подозревать о том, что оба они посвящены в тайну, что и тайны не существует вовсе...

Точно угадывая его мысли и неуверенность, старый Антипов потянулся к бутылке, разлил по стопкам водку.

— Ты не очень-то переживай, — сказал он, поднимая свою стопку. — Живут же люди подолгу в разлуке, и ничего, Моряки там, геологи, военные, бывает... Что Клавдия не одобряет твой перевод — не беда, она отходчивая, поймет и простит, раз надо. — Он отвел глаза. — А я не судья в твоих делах.

Анатолию Модестовичу показалось, что неспроста Захар Михалыч произнес эту речь, что за его словами скрывались совсем не те мысли, какие он высказывал вслух, но и тут он не посмел открыться, потому что этого, кажется, более всего не хотел тесть.

Они выпили еще. Старый Антипов поморщился, понюхал корочку хлеба, вытер губы.

— Работай там как положено быть, раз доверили тебе. И не забывай, что здесь семья у тебя, дети твои... Мне, может статься, недолго уже осталось пребывать на этом свете, на тебе будет ответственность и за Михаила с Татьяной, и за Наталью тоже. Помни это, а остальное как-нибудь образуется. — Он взглянул на часы. — Пора.

Анатолий Модестович встал.

— Одевайся, — сказал старый Антипов, — провожу на станцию.

— Не надо.

— Что так?

— Не люблю проводов.

— Смотри. В общем-то и я не люблю этого. — Он махнул рукой. — Обнимания там, поцелуи на глазах чужих людей... Давай-ка посошок на дорожку, что ли! — Он разлил оставшуюся в бутылке водку. — Не по последней!

Выйдя за калитку, Анатолий Модестович долго стоял в нерешительности. Не так-то просто оказалось двинуться с места, повернуться спиной к о дому, зная, что тебя будут провожать, покуда не свернешь за угол, настороженные глаза тестя, что уходишь не с миром, не с чистой совестью по важным делам, которые вынуждают уйти...

Шевельнулась в окне большой комнаты занавеска, на мгновение показалась голова старого Антипова и тут же скрылась.

Анатолий Модестович подхватил чемодан и пошел, чуть прихрамывая, к автобусной остановке.


ГЛАВА XII


Тревожно, как-то ненастно и неуютно стало в доме. Если бы позволительно было говорить на эту тему, тогда, может быть, не ощущалось бы такого сильного гнета. Но всякие разговоры об этом между старым Антиповым и Клавдией Захаровной были как бы под молчаливым обоюдным запретом, и оттого они особенно болезненно и остро переживали случившееся, переживали каждый по-своему. Оба понимали, что дело не в случае, не в эпизоде, сколь бы драматичным и непоправимым он ни казался. Главное — отношения вообще, сумма отношений и, возможно, умение и желание простить близкого человека, найти в своей душе оправдание его проступку, хотя бы сам этот человек не находил оправдания. В этом прочность и нужность бытия, участие двоих в одной жизни, а не в поисках вины и виновного...

Вину другого искать не нужно — она всегда на виду: не то и не так сказал, не туда пошел, не о том подумал... Точно живой человек со своим неповторимым характером, со своими неповторимыми же мыслями — тайными в том числе, — всегда может и обязан поступать, примериваясь к характеру и мыслям окружающих его людей, ориентируясь на чужое мнение. А что же останется ему, и разве не противен, не мелок человек, проживающий чужую волю?..

Никогда прежде не задумывался над такими вопросами старый Антипов, занятый постоянно близкими, конкретными хлопотами, которые не оставляли сил и времени думать о чем-то отвлеченном, думать вообще о жизни, о ее сложности и запутанности, но вдруг прояснилось с отъездом зятя, что в жизни-то нет ничего отвлеченного, необязательного для кого-то, что все происходящее, хотя бы и в чужом доме, и в чужой семье, все-все каким-то образом затрагивает и тебя, затрагивает уже потому, что может повториться в твоем доме, в твоей семье. Далекое только кажется далеким, чужое — чужим, а в действительности все тесно связано между собой, все переплетено, и это и есть жизнь...

Вот не знал старый Антипов женщину, нарушившую покой в семье, не ведал о том, что она существует на свете, а свела жизнь его зятя с нею, и оказалось, что от постороннего вроде бы человека зависело благополучие его дочери, его внуков. А может, и не от нее зависело благополучие? Может, это обман, иллюзия, а она всего лишь случайный встречный, с которым, когда бы не было причины внутри семьи, зять разминулся бы спокойно, не обратив внимания?..

Нельзя так просто разрушить хорошо построенный дом. Нельзя и поломать крепкое благополучие, если оно действительно крепкое.

Об этом же думала и Клавдия Захаровна. Но ей, пожалуй, было труднее. Старый Антипов заботился, чтобы не распалась семья, чтобы осталась незапятнанной их фамилия, чтобы внуки не выросли сиротами при живых-то родителях, а она не могла не думать о своих оскорбленных чувствах, о своем неудавшемся счастье. Конечно, прежде всего она — мать, но и жена, женщина. Любящая женщина. Просто с обманом примириться можно, но когда обманывают твою любовь...

Старый Антипов, отвлекая себя от постоянного напряжения, в каком он пребывал дома, вынужденный играть роль непосвященного, брался за любую общественную работу.

Он был членом комиссии, которая разбиралась в причинах неровной работы завода и должна была дать рекомендации о целесообразности или нецелесообразности задуманной реорганизации.

Исполком выделил участок земли для коллективного садоводства, и он безропотно согласился принять Участие в работе правления садоводства от парткома, хотя ему-то сад был вовсе не нужен.

В заводской многотиражке завели рубрику «Поход бережливых», и он вошел в состав общественной редколлегии.

А еще депутатские обязанности, совет ветеранов завода, завком, частые выступления в школах и в ремесленном училище — все это требовало много времени, и старый Антипов теперь почти не бывал дома.

— Тебе лишь бы из дому уйти! — упрекала Клавдия Захаровна, завидуя, что отец может себе позволить это и, пожалуй, не догадываясь, как она близка к истине.

— Раз люди доверяют мне, я не имею права отказываться, — оправдывался Захар Михалыч, понимая, что дело вовсе не в доверии людей. Или не только в нем.

— Сам всюду суешься, вот и доверяют.

— Не лезь! — сердился он. — Кто-то же должен заниматься общественными делами.

— Но почему именно ты?

— А почему именно не я?

Разговоры эти повторялись часто. Старый Антипов в душе соглашался с дочерью, обещал себе, что откажется от каких-нибудь поручений, будет больше бывать лома, однако ничего не менялось.

Зарастали в огороде грядки, дичали яблони. Случались дни, когда Клавдия Захаровна сама должна была колоть дрова, а раньше готовых дров всегда было припасено на месяц вперед.

Наталья притащила котенка, и он недели две не замечал этого. Заметил, когда едва не раздавил его в темных сенях. Котенок замяукал жалобно, обиженный, Захар Михалыч от неожиданности отпрянул в сторону, потом наклонился, на ощупь нашел теплый, живой комок и взял на руки.

— Откуда ты здесь? — спросил котенка.

Клавдия Захаровна, выйдя в сени на шум, сказала неодобрительно:

— Наталья принесла. Я велела выбросить, хватит в доме собаки, так не слушается.

— А зачем выбрасывать? — сказал старый Антипов, лаская котенка. — Пусть на здоровье живет. Как его звать?

— Мартыном придумали назвать.

— Хорошее имя, — одобрил он. — Смешное. Пусть живут вместе — Жулик и Мартын.

— Они и так вместе, только ты не видишь, — усмехнулась Клавдия Захаровна. — Спят вдвоем у тебя.

— Неужели? — удивился он.

Пожалуй, с котенка Захар Михалыч как бы заново начал привыкать к дому. Уединившись в комнате с Жуликом и Мартыном, они беседовали мирно и хорошо. Говорил-то старый Антипов, а собака и котенок слушали — Жулик, лежа рядом на кровати, а Мартын на коленях. Их внимание более всего нравилось Захару Михалычу. Говори себе сколько влезет, спорь, соображай вслух — никто не опровергнет, не возразит, а иллюзия разговора сохраняется, раз есть кому слушать, и мысли текут ровно, спокойно, предоставляя возможность разобраться, отделить главное от неглавного, вникнуть в их сокровенный, глубинный смысл, потому что всякая мысль имеет глубинный смысл. В живом споре с другим человеком обязательно что-нибудь упустишь, собьешься либо забудешь в горячке доказательств, озабоченный тем, чтобы оказаться правым, а сам себе можешь позволить и отступиться от истины, признать свою неправоту, можешь испытывать себя в таком споре, проверяя на прочность и жизненность убеждения...

— А жить-то надо, — повторял старый Антипов, вспоминая Кострикова и жалея, что его нет, а вот если бы он был, растолковал бы, объяснил, в чем и где была ошибка, которая привела к тому, что приходится лгать внукам, изворачиваться перед людьми, кривить душой перед родной дочерью...


* * *

И жили.

Не всегда, может быть, как того хотелось бы, как заслужили жить, но и жаловаться грешно — нельзя, понимал старый Антипов, прожить другую жизнь, потому что у каждого она своя и одна...

Внуки подрастали, не зная особенных забот, огражденные от них, наполняя дом шумом, весельем, жизнью, прибавляя хлопот взрослым. Хлопот, которые бывают и неожиданными, как летний снег, но всегда приятны, ибо нет на свете ничего лучше и прекраснее, чем святая и радостная даже в несчастье забота о потомстве, о продолжении рода. Всякая птичка, зверь всякий радуются по-своему пробуждению и становлению новой жизни, заботятся, как умеют, как велено природой, а человеку без этих забот хоть ложись и умирай преждевременно...

Не понимал и не хотел понимать старый Антипов людей, для которых дети в обузу, в тягость. Он жалел их, сострадал им и считал, что они зряшно живут на свете, бессмысленно тратят свои силы и, пожалуй, занимают в жизни место, не принадлежащее им, хотя и думают, что и у них есть какая-то большая цель. Они похожи в своем бесполезном, никому не нужном движении на белку в колесе или — того хуже — на обыкновенное водяное колесо, которое крутится, не производя ни света, ни тепла, не выполняя никакой полезной работы, а лишь для того, чтобы продолжать это бесполезное кручение.

Человек не может каждый раз начинаться заново — это было бы вопреки разуму. Проживая свою жизнь, он не проживает жизнь вообще, а только маленький ее отрезок во времени, наследуя родителям, продолжаясь в детях. А иначе заботы людей ограничивались бы собственной, личной жизнью, после которой хоть потоп, хоть гибель всего сущего на земле.

Сознательно отказываясь от детей, человек думает, что тем самым приобретает покой и свободу, а ни покоя, ни свободы не бывает без детей. Обман это, призрак, не покой, а прижизненная смерть, ибо, еще существуя, знаешь: продолжения не будет...

Зато какое это огромное, несказанное счастье — возвращаться в дом, где тебя ждут и встречают дети и внуки твои! Они повиснут на тебе, и каждый станет требовать своей, большей доли внимания и ласки, каждый захочет, чтобы ты выслушал первым именно его, и как это радостно, как приятно, если ты можешь обласкать всех, если у тебя есть чем ответить на бескорыстную любовь и привязанность. Не потому ли старый Антипов в дни, когда выдавали зарплату, шел в магазин купить для внуков подарки?.. Дорогих не покупал, но и любая мелочь вызывала бурный восторг и ответную радость детей, потому что это им принес дед. Так и строилась самая великая, великая из великих, пирамида бытия: радость на радости, ласка к ласке...

Ни за что на свете Захар Михалыч не смог бы расстаться с внуками, в которых сосредоточилась вся его жизнь, весь ее смысл. Все они одинаково и бесконечно любимы им, хотя Наталье и перепадало чуть больше внимания и нежности — она сирота, как бы хорошо ни относилась к ней Клавдия Захаровна. Не беспричинно, нет, задумывался старый Антипов об этом, не было его беспокойство о возможном расставании с внуками безосновательным...

Дорого было ему собственное счастье, которого он не мыслил без внуков, но еще дороже их счастье и счастье дочери, а для них-то оно не полное, куцее, как бы постриженное наголо, без отца и мужа.

Была обида за себя, была и ревность, но превыше и глубже всего было все-таки понимание, что отец и муж прежде всех. Дед, может быть, и хорошо, когда он есть, а отец должен быть.

От Анатолия Модестовича регулярно приходили письма и денежные переводы. Захар Михалыч понимал, что наступит день — и состоится примирение дочери с зятем. Клавдия — в мать. Отходчивая, незлопамятная, и унаследовала же она что-то от матери, ибо родители и мертвые остаются учителями — первыми и последними... Но что тогда, когда состоится примирение? Зятю трудно будет вернуться сюда, в их общий дом, и не вышло бы так, что Клавдия с детьми захочет переехать к нему, и он, старый Антипов, не сможет воспротивиться этому, не посмеет. Его интересы и желания потом, после, а главное — сложить в целое семью, которая распалась не по злому умыслу, но по недоразумению...

Когда пришел первый перевод, Клавдия Захаровна отказывалась идти на почту получать деньги.

— Мне ничего не нужно от него! — заявила она. — Раз уехал, захотел пожить один, без нас, пусть живет. — Ей непременно нужно было объяснить отцу, что она не хочет никакой помощи от мужа, но объяснить так, чтобы отец не понял истинной причины.

Вот здесь старому Антипову было удобно и уместно промолчать, только промолчать, и примирение оттянулось бы на долгий, неизвестный срок, и перестало бы болеть сердце за внуков, которые сегодня здесь, с ним, а завтра, может, будут далеко отсюда...

— Деньги присланы не тебе, — сказал он. — Детям. Ты не имеешь права отказываться. Твое дело расписаться за получение, раз они несовершеннолетние.

— Обойдемся без подачек, — возразила она, но в голосе ее было не столько гнева и возмущения, сколько неуверенности.

— Твой муж не на курорте отдыхает, а работает там, куда его послали. И отцовские деньги не подачка. — Он понимал волнение и — не слепой — радость дочери, ее готовность поехать к мужу, если он позовет, Но и спешить нельзя. А гонор ее показной, для удовлетворения неуемного женского самолюбия и каких-то ложных, придуманных принципов. Не сразу бросаться навстречу — это правильно в их положении, нужно время, чтобы затянулась, зарубцевалась рана и забылась обида, но отталкивать человека — глупость.

— Хорошие отцы не присылают деньги по почте, — не сдавалась Клавдия Захаровна, — а приносят домой сами, как все нормальные люди.

Ему показалось, что дочь говорит с чужих слов.

— Хороших отцов много, — вздохнул он, — а вот хороших работников почему-то меньше. Ты бы поменьше, Клавдия, слушала этих самых нормальных людей, сама думай. И не горячись, не выставляй колючки. В горячке и спешке люди теряют разум, а он тебе один на всю жизнь отпущен.

— Сто раз слыхала!

— Бывает, полезно и тыщу раз услышать, чтобы понять.

— Не хочу понимать!

— Чего ты не хочешь понимать?.. — насторожился старый Антипов, угадывая в интонации Клавдии Захаровны больше, чем она сказала.

— Вообще...

— А вообще и о том подумай, что на мою и твою зарплату не разгонишься. Дети вон обносились.

— Устроюсь по совместительству, медсестры везде требуются. — Она возражала уже по инерции, лишь бы оставить за собой последнее слово.

— Медсестры требуются, это верно, а матери?

— Как-нибудь.

— Ты и как-нибудь сможешь, — сказал Захар Михалыч, стараясь быть спокойным, рассудительным, — а у Татьяны нет пальто теплого.

— Наташкино доносит.

— Было бы что донашивать. После Натальи в утильсырье не примут. Ступай на почту и сразу же отпиши, что деньги получили. Много он что-то прислал, сам-то с чем живет? — Он повертел в руках извещение.

Перевод был на восемьсот рублей.

— Оклад, наверно, большой, — сказала Клавдия Захаровна с иронией. — Главный инженер, не шутка!

— Ведьма ты порядочная, — укорил ее старый Антипов. — Радоваться надо, а ты...

— За кого радоваться?

— За мужа, за кого же еще.

Он говорил это больше для себя, чем для дочери, чтобы утвердиться в мысли: зять не потерян для семьи, он не отрезанный ломоть. Обиды — обидами, неприятности — неприятностями, без них не обойдешься, а жизнь остается жизнью. Можно, если очень уж хочется, закрыть глаза, заткнуть уши, отвернуться можно, но нельзя убежать, скрыться от самой жизни и решения трудных вопросов. Разве что вместе со смертью. Да и то кто-то должен будет дорешать недорешенное тобой.

Похоже, об этом думала и Клавдия Захаровна. И она не допускала мысли, что они навсегда расстались с мужем, однако уступить ему легко, без показного хотя бы отвержения, не могла, полагая, быть может, что своею неуступчивостью возвышает себя над обстоятельствами. «Ты не очень-то поддавайся, — советовали приобщенные к истине приятельницы, всегда знающие, как до́лжно поступать другим. — Помучай его как следует, а потом прости. Сильнее любить и уважать станет».

Ей не приходило в голову, что отец все знает, все понимает, угадывая за обиходными словами их сокровенный смысл, а спорит с нею лишь затем, чтобы подыграть ей, потешить ее самолюбие, отчего она быстрее смиряется. Знал, знал старый Антипов, что и деньги дочь получит, и письмо мужу напишет прямо на почте, а после будет с тревогою ждать ответного от него письма, ревнуя, когда долго нет весточки, к неизвестным ей женщинам, которые окружают там мужа, выискивая в его письмах между строк вроде бы отчуждения, холодности, а на самом-то деле знаков внимания, уверений в верности, невысказанных прямо жалоб на тягость и даже невозможность дальнейшей разлуки. Может быть, и покорности...

Но как поступить старому Антипову? Как устроить, чтобы зять вернулся в их дом, чтобы, презрев гордыню, пошел обратно на завод?.. Если бы директором по-прежнему был Геннадий Федорович! А его нет больше — свалила тяжелая болезнь, и теперь он лежит парализованный. Перевели в Москву и главного инженера.

Одно оставалось — ждать. Ждать, как повернутся события, а это, ждать в бездействии, самое трудное...


* * *

Тяжело давалась разлука с семьей и Анатолию Модестовичу.

Он скучал по жене, по детям, скучал по тестю, к которому был привязан искренне и всей душой, просто по дому и по прежней своей работе, хотя именно работа и спасала его от мучительной тоски, какой он не знал никогда прежде.

Он работал как одержимый, не жалея сил, тем более завод, когда Анатолий Модестович приехал сюда, был как бы при последнем издыхании, хоть распускай людей и заколачивай ворота. Так что дел хватало. Однако оставались ночи с постоянной бессонницей. Он глотал чуть ли не горстями снотворное — не помогало. Часами лежал на казенной койке (выдал под расписку комендант общежития), покуда не заболят, не онемеют бока, потом подымался, бродил по комнате, курил... Он видел свет, если было не очень поздно, в доме напротив, знал, когда и за какими окнами он погаснет и люди, живущие за этими стенами своей жизнью, одинаково похожей и непохожей на жизнь остальных людей, пожелают друг другу спокойной ночи. Эти обыденные, незаметные для большинства пустяки казались ему исполненными огромного смысла и значения, бесконечной радости и тепла, а своя комната была холодной, неуютной, точно казарма.

Бог знает сколько вечеров и ночей провел Анатолий Модестович в безуспешных, пустых попытках разобраться в собственном прошлом, в поисках веской, основательной причины, которая могла бы если и не оправдать, то уменьшить его вину, но, не умея лгать, всегда и неизбежно приходил к одному: любил Зинаиду Алексеевну. Может быть, и продолжает любить.

Много раз он собирался поехать на выходной в Ленинград — езды-то всего ничего, — чтобы навестить своих, но наступала суббота и являлся страх. Воображение приводило его к дому Зинаиды Алексеевны, и он представлял, как подходит к парадной, поднимается по лестнице, стоит у двери, не решаясь протянуть руку к звонку, как выходит она, и уже только при мысли об этом неистово колотилось сердце...

Он заставлял себя не ехать, зная, что не в силах будет не пойти к Зинаиде Алексеевне и что, побывав у нее, потеряет право искать примирения с женой, потеряет уважение тестя, а вместе с тем и право вернуться в семью.

Он жил как бы транзитным пассажиром, оказавшимся на глухой, малопроезжей станции, не ведающим, когда придет нужный поезд, придет ли вообще и возьмет ли его, если все-таки придет. Жил в тревожном, неспокойном ожидании перемен, которые должны произойти, но скоро ли это случится и что принесут ему перемены, думать боялся.

Отчасти и поэтому он писал жене короткие, сдержанные письма, писал регулярно, однако не очень часто, не навязывая поспешного мира, который именно из-за поспешности мог бы оказаться недолговечным, обманчивым. Вел тихий, размеренный образ жизни, если можно говорить о размеренности, когда человек работает по двенадцать часов в сутки, питался в заводской захудалой столовой, изредка позволяя себе зайти в ресторан при вокзале — другого в городе не было. Иногда по вечерам играл партию-другую в шахматы с соседом, своим помощником по службе. Жена соседа, Антонина Ивановна, женщина кроткая, благонравная, мечтающая о том великом дне, когда мужа ее переведут в Ленинград, часто упрекала Анатолия Модестовича.

— Разве так можно жить? — говорила она. — Вы же совсем молодой человек, а обрекли себя на затворничество. Не хорошо и не нужно.

— А мне нравится, — отшучивался он.

— Проехались бы в Ленинград, развеялись бы там... — Она не знала правды о его семейных делах, но, пожалуй, о многом догадывалась. Просто была убеждена, что у Анатолия Модестовича какой-то драматический неоконченный роман и он, будучи человеком нерешительным, ушедшим с головой в работу, не умеет или поставить точку, или бороться за свое счастье.

Возможно, Антонина Ивановна ускорила то, что должно было произойти, подтолкнула Анатолия Модестовича к действию: он все-таки решился однажды и поехал в Ленинград...

Долго кружил возле дома, где жила Зинаида Алексеевна. Наконец вошел в парадную. Все было, как представлялось: он медленно поднимался по лестнице, еще дольше стоял у двери и протянул руку к звонку лишь тогда, когда этажом выше хлопнула дверь и кто-то стал спускаться.

Звонок глухо продребезжал в глубине квартиры.

Анатолий Модестович напрягся весь, ожидая услышать шаги, однако дверь открылась неожиданно и бесшумно.

На пороге стояла пожилая женщина.

— Вам кого? — спросила она, не выпуская цепочку.

— Зинаиду Алексеевну, — упавшим голосом ответил он. — Артамонову...

— Простите, не расслышала, — женщина наклонилась.

— Зинаиду Алексеевну! — громче повторил Анатолий Модестович.

— А она больше не живет здесь, — сказала женщина, с интересом разглядывая его.

— А где?

— Вот этого я не знаю. Знаете ли, она не докладывала мне. Куда-то уехала с мужем.

— С мужем?! — воскликнул он удивленно.

— Да, да, с мужем, а с кем же еще? — Женщина пожала плечами. — Если вы позволите, я закрою дверь. Сквозняк сильный, а у меня хронический бронхит.

— Конечно, конечно, — нелепо пробормотал он. — Простите за беспокойство.

— Всего хорошего.

Дверь захлопнулась.

«Глупо, чертовски глупо! — говорил себе Анатолий Модестович, спускаясь вниз. — Можно было бы обратиться в справочное бюро, но я не знаю ни года ее рождения, ни где она родилась. Впрочем, скорее всего в Ленинграде...»

Он вышел из парадной на свет и теперь только осознал, что глупость не в том, что он не знает года рождения Зинаиды Алексеевны, а в том, что он приходил сюда.

И вдруг со страхом подумал, что кто-нибудь из знакомых случайно может увидеть его здесь. Этот страх погнал его прочь, и Анатолий Модестович не заметил даже, как оказался на вокзале. Ему было стыдно незнакомых людей, которые, казалось, обо всем прекрасно догадываются, он чувствовал себя низким, подленьким человечком, умеющим нашкодить, напакостить, но неспособным отвечать за свои поступки, трусливо избегающим положенной ответственности.

С первым же поездом, благо ждать пришлось не долго, он уехал.

Антонина Ивановна удивилась его скорому возвращению, но промолчала, угадав, что поездка оказалась неудачной, ненужной.

— Устали? Ох уж эти поездки!.. Я страшно устаю в поездках.

— И я устал, — признался он.

— Вы-то молодой, а каково нам, пожилым людям? Мы поэтому редко и бываем в городе, — городом она называла Ленинград, — а я так люблю театр, Анатолий Модестович! Кино никогда не заменит театра истинным ценителям живой сцены. Хотите, я сварю вам крепкого кофе?

Тут он вспомнил, что Антонина Ивановна просила купить в Ленинграде натурального кофе и хороших конфет.

— Простите, ведь я совсем забыл!

— Ничего, ничего, — простила она. — У меня еще есть немного, пока хватит. Сварить?

Он подумал о кофе и понял, что голоден. Легко перекусил утром, перед отъездом в Ленинград, и с тех пор не ел.

— Спасибо, я пойду поужинаю в ресторан.

— И правильно, — похвалила Антонина Ивановна.

Не часто Анатолий Модестович бывал здесь, а когда случалось заглянуть, садился возле окна, которое выходит на перрон (впрочем, все окна во всех вокзальных ресторанах выходят на перрон), благо столик этот не бывал занят, на нем всегда лежала картонка с надписью: «Служебный».

За окном — постоянное движение, обычная железнодорожная суета. Уличная, городская суета — совсем другое. Никогда не знаешь, куда и зачем спешат люди, поэтому их торопливость кажется бессмысленной, лишенной необходимости, а на вокзалах все ясно: люди суетятся и спешат потому, что им нужно ехать или встречать кого-то, они боятся опоздать, не поспеть, и эта боязнь оправдана и необходима.

Вот бежит, переваливаясь точно утка, старушка, волоча огромный фанерный чемодан, похожий на сундук, и корзину, обвязанную пестрой тряпицей. Она ждала прибытия поезда посредине перрона, а у нее, должно быть, билет в общий вагон (старушки с такими чемоданами всегда ездят в общих вагонах), который останавливается в конце перрона, и теперь старушка спешит из последних сил. Праздные пассажиры мягких и купейных вагонов кричат что-то, смеются, они жаждут дорожных приключений, разнообразия, им надоела купейная скука, преферанс, жидкий казенный чай, а свои собственные заботы они, веселые и смешливые, оставили дома...

«Интересно, куда она едет? — провожая старушку взглядом, подумал Анатолий Модестович. — Наверно, к сыну или к дочке, которые живут в большом городе, редко пишут письма, не чаще вспоминают мать, и вот она решилась сама навестить детей, посмотреть придирчивыми материнскими глазами, как они там устроились, в своих городах, все ли хорошо и ладно у них, как видится ей из далекого провинциального далека...»

— Никак вы уснули, Анатолий Модестович? — потревожила его официантка. — Который раз спрашиваю.

Он повернулся, потеряв из виду старушку.

— Извините, Леночка, засмотрелся.

— Красивая девушка? — Она улыбнулась.

— Напротив, бабушка.

— А какой вам интерес в бабушке?

— Смешная очень.

— Что будете кушать?

Его знали в ресторане, как знали всех «видных» людей города.

— Что повкуснее. Я ужасно голоден.

— Лангет?

— Можно и лангет, — согласился он. — И граммов двести коньячку.

— Вы же не пьете, Анатолий Модестович! — удивилась официантка.

— Не пьет знаете кто?

— Курица?

— Нет.

— А кто же еще?

— Филин, — серьезно сказал он. — Днем он спит, а ночью магазины закрыты.

— Вот уж точно! — смеясь, согласилась она. — Больше ничего?

— Закусочку какую-нибудь. И узнайте, не найдется ли для меня немного натурального кофе в зернах.

— Что вы, Анатолий Модестович! Мы варим кофе из пачек, с цикорием.

— В котле?

— Вообще-то в котле, но вам в кофейнике.

— Жаль, — сказал он.

Басовито, уверенно прогудел локомотив, дернулись вагоны, и Анатолий Модестович снова повернулся к окну посмотреть, успела ли старушка добежать до своего общего вагона. Она успела — копошилась в тамбуре за спиной проводника, пытаясь втиснуться с чемоданом-сундуком и корзиной в узкую дверь.

«Счастливого тебе пути, бабушка! — подумал Анатолий Модестович. — И чтобы все хорошо было у твоих детей».


ГЛАВА XIII


От кого-то слышал или где-то прочитал старый Антипов, что нет большей злости, чем злость на самого себя. И не то чтобы он не верил этому, сомневался в точности, а просто не думал как-то об этом, не приходилось, однако мысль эта задержалась в его памяти, осела там, как оседают многие другие мысли, которые, бывает, и не понадобятся никогда, а бывает, и пригодятся к случаю.

Эта пригодилась.

После долгих сомнений и колебаний и после отъезда зятя старый Антипов все-таки исполнил просьбу Данилова Прохора, написал в Верховный Совет письмо, в котором испрашивал разрешения Прохору вернуться на жительство в Ленинград, объяснил, что приходится ему дальним родственником со стороны жены, а поскольку Данилов Прохор человек уже преклонных лет и больной, готов принять его к себе в дом.

Скорее всего, сделал он это в надежде, что, если дочь с детьми уедет к мужу, Прохор как-никак скрасит его одиночество — живой человек, собеседник, но себя-то уверял, что поступил так единственно из жалости и сострадания. В ожидании ответа — Захар Михалыч с полным основанием полагал, что ответ будет положительный, — он и комнату наверху приготовил, оборудовал ее для жилья.

И вот спустя два месяца пришел ответ.

Оказалось, не зря сомневался старый Антипов. Не возводил, оказалось, на Прохора напраслину, когда думал о нем, что он — враг. Из ответа он узнал, что Данилов Прохор еще трижды был судим после отбытия первого срока за тяжкие преступления, в том числе — во время войны — за дезертирство.

— Сукин сын, прохвост! — возмущался Захар Михалыч, злясь на себя, на свою пусть крохотную, но надежду, что Прохор доживет оставшиеся дни человеком. — Нюни распустил, поверил!..

Говорил он это вслух, и Клавдия Захаровна, догадавшись, в чем дело, спросила:

— Не разрешили?

— Не разрешили! Грабитель он и дезертир к тому же! И меня осрамил! А так и надо мне, так и надо!.. — Он снова взял бумагу, хотел скомкать ее и бросить в печку, но вдруг взгляд задержался на слове «скончался», и он стал читать дальше.

А дальше из Верховного Совета сообщали, что Прохор Данилов скончался в больнице около месяца тому назад.

— Умер, — сказал старый Антипов.

— Он? — переспросила Клавдия Захаровна.

— Кто же еще! — на минутку к нему вновь явилась жалость. — Жил не по-людски и умер одиноким зверем, — сказал с раздражением.

— Не надо, отец. О мертвых плохо не говорят.

— Смотря о каких мертвых.

— Вообще о всех...

— Ладно учить меня! — вспылил Захар Михалыч. И тут заметил, что у Клавдии Захаровны из кармана передника торчит уголок конверта, и догадался, что пришло письмо от зятя и что дочь по каким-то своим соображениям не хочет говорить об этом. В другой бы раз и он промолчал, но сейчас, злясь на себя, на свою доверчивость и жалость к Прохору, чего тот не заслуживал, смолчать не сумел. — Что у тебя в кармане?

— Письмо, — смутилась Клавдия Захаровна, запихивая конверт поглубже в карман.

— От кого еще?

— От Анатолия.

— Что он пишет?

— Ничего особенного, как обычно. Привет всем.

— А обычно что пишет? — старый Антипов никогда не читал писем, адресованных не ему. Тем более не читал писем от зятя к дочери.

— Тоже ничего особенного...

— Заладила! Секреты, что ли, завелись?..

— Да нет, какие секреты... — Она поставила перед ним тарелку с борщом. — Пишет, что скучает сильно, что все в порядке. Работы много. Завод впервые за много лет выполнил квартальный план, Анатолию дали премию и отметили в приказе по министерству...

— А говоришь — ничего особенного!

— Забыла про это.

— А это — главное для него! — сказал Захар Михалыч.

— Наверно. — Клавдия Захаровна вздохнула. — Кстати, отец, ты завтра никуда не собираешься? — спросила она как бы между прочим.

— А что завтра?

— Воскресенье.

— Это понятно, а что тебе-то нужно?

— По магазинам хочу походить, посмотреть Танечке на пальто или купить готовое. Если приличное попадется.

— Зимой не нужно было, а к весне понадобилось? — Он понимал, что между письмом от зятя и походом по магазинам есть какая-то связь, но какая именно, догадаться не мог.

— Я и хочу демисезонное.

— Сносилось уже?

— Выросла она из старого.

— Ну, если так... — неуверенно проговорил он. — Поезжай, раз надо, я буду дома. Заодно посмотри мне футляр для очков.

— Посмотрю.

Про пальто дочке Клавдия Захаровна придумала на ходу, вообще-то она пока не собиралась справлять Тане демисезонное, а дело было в том, что Анатолий Модестович просил ее приехать в город. Просил уже в третьем письме и каждый раз сообщал место, где будет ждать: всегда на Московском вокзале у почтового отделения. Решившись повидаться с мужем, Клавдия Захаровна не могла признаться в этом отцу, потому что тогда бы пришлось объяснять, почему они встречаются вне дома, а объяснить это, не раскрыв правды об отъезде Анатолия Модестовича, она не могла тоже. Кроме того, она считала, что приезжать мужу домой пока не нужно. Дети немного отвыкли от него, реже спрашивают, когда он вернется из командировки, и Клавдию Захаровну устраивало более или менее такое положение вещей, ибо для себя она не решила окончательно, должна ли простить мужа или им лучше расстаться навсегда. Может быть, рассуждала она, он и просит о свидании, чтобы сказать ей о разводе. Мало ли!.. В письме не напишешь всего, а вот Зинаида Алексеевна уволилась ведь с завода следом за мужем и, говорят, уехала куда-то, поменяла квартиру. А что, если к нему?.. Ходили, правда, слухи, что она вышла замуж за военного, но люди могут и напутать. Либо она же и сказала кому-нибудь, что выходит за военного, чтобы запутать следы.

Впрочем, о возможном разводе Клавдия Захаровна думала со страхом и ругала себя, что призналась муку в том, что знает о его отношениях с Зинаидой Алексеевной. Вернее, о его отношении к ней. Не призналась бы, никуда бы он не уехал, и жили бы они тихо и мирно, как живут в покое другие.


* * *

Анатолий Модестович ждал ее и не ждал, потому что не было у него уверенности, что она придет на этот раз, и встреча их оказалась как бы и неожиданной для него.

Они не бросились навстречу друг другу, стояли, разделенные пространством, заполненным толпой, точно два островка, обтекаемые живым течением, пока не схлынула толпа, и только тогда Анатолий Модестович, поборов волнение и стыд, подошел к жене.

— Здравствуй, Клава.

— Здравствуй. — Она присматривалась к нему, боясь обнаружить какие-то незнакомые, чужие черточки, приметы в лице, в одежде, в манерах.

— Как добралась?

— А что мне? — Она пожала плечами. — Ты-то как доехал?

— Нормально.

— Ты по делам здесь?

— И по делам тоже, — соврал он. — Как ребята?

— Здоровые.

— А Захар Михайлович?

— Тоже. Все носится, бегает по каким-то общественным делам, дома почти и не бывает совсем.

— Это на него похоже.

— Еще бы! — сказала она. — И умрет, наверное, весь в хлопотах и в делах.

— У тебя все в порядке?

— Все в порядке. Пойдем отсюда, неудобно стоять посреди вокзала.

Вроде и говорить им было больше не о чем, как всегда и бывает, если сказать нужно и хочется много и важного, а не знаешь, с чего начать, как подступиться.

Они вышли на площадь.

— У тебя какие-нибудь дела? — теперь спросил Анатолий Модестович.

— Надо бы посмотреть материал Тане на пальто и футляр отцу для очков.

— Тогда в «Гостиный» пойдем?

— Все равно.

Шли они рядом, и Анатолий Модестович все собирался взять жену под руку, но никак не осмеливался сделать это. А когда переходили Лиговку, Клавдия Захаровна сама подхватила его — она всегда боялась переходить большие улицы, терялась, — и дальше уже так и пошли, и он приноравливался, сбиваясь с привычного шага, к ее мелкой и частой походке. А ему было это неудобно, мешала нога.

В первой же попавшейся аптеке они купили футляр.

— Сядем на троллейбус? — предложил Анатолий Модестович.

— Ой, опять переходить проспект! Лучше пешком.

И он подумал вдруг, что они никогда прежде не гуляли просто так по Ленинграду. Все годы, прожитые вместе, скользнули незаметно, в постоянной спешке и суете, а если и выбирались из дому, выкраивая свободный вечер, опять же спешили — в кино, чтобы не опоздать на сеанс, в гости, чтобы не являться последними... Редко в театр. Казалось, что так и должно, иначе не бывает, нельзя. Анатолий Модестович раньше с удивлением смотрел на супружеские пары — как правило, это были пожилые люди, — которые праздно прогуливались, смотрел и думал, что, наверное, им нечего делать. Неожиданно понял сейчас, что можно рука об руку идти по улице и молчать, но при этом испытывать удовольствие, явственно ощущая всю огромную полноту и красивость жизни. «Как мало человеку нужно, чтобы он почувствовал себя счастливым!» — подумал он, и тотчас явилось возражение: «Разве это так уж мало?..»

Людно и тесно было на Невском. В другой раз Анатолия Модестовича раздражала бы толпа и теснота, в которой приходится лавировать, чтобы не толкнуть нерасторопную медлительную старушку, не сбить с ног зазевавшегося ребенка, мамаша которого, повстречав знакомую, заболталась с нею, удерживая ее за пуговицу... Сейчас он не испытывал ни раздражения, ни неприязни к людям.

Ему было хорошо.

— Хочешь мороженое? — увидав лоточницу, спросил он.

— Хочу!

И снова Анатолий Модестович поймал себя на мысли, что никогда не покупал жене мороженое.

Они долго и бестолково бродили по галереям «Гостиного двора». Клавдия Захаровна нашла материал. Анатолий Модестович расстегнул плащ, чтобы вынуть деньги, и тут она обратила внимание, что у него сильно заношена рубашка. На складке воротника топорщилась бахрома.

— Бреешься редко, — укоризненно сказала она.

— Через день, как всегда.

— Знаю я твое через день! Не заставишь — не побреешься. — И было ей радостно сознавать, что никто не напоминает ему о бритье. Значит, некому...

Теперь они искали рубашку. Анатолий Модестович доказывал, что это совершенно излишне — покупать рубашку, что у него есть несколько штук, но Клавдия Захаровна стояла на своем.

— Не спорь, я знаю, что делаю!

В ее голосе звучало недовольство, какое бывало каждый раз, когда она настаивала на чем-то, а он не соглашался. Обычно это злило его. Казалось, что жена упрямствует из самолюбия, лишь бы настоять, но сегодня и ее настойчивость была приятна ему.

Клавдия Захаровна выбрала голубую рубашку и сама заплатила за нее.

— Я хочу есть, — сказала она, когда они наконец вышли на улицу. — Зайдем в пирожковую.

— В ресторан! — заявил Анатолий Модестович.

— Ты сошел с ума! Там страшно все дорого и два часа будешь ждать, пока подадут.

— Все равно! Только в ресторан.

Поистине это был день больших и маленьких открытий — в ресторане они тоже никогда не были вдвоем.

Анатолий Модестович заказал цыплят табака, икру, коньяк и шампанское. Клавдия Захаровна потянулась рукой, чтобы заглянуть в меню.

— Неудобно, люди кругом, — остановил он.

— Сколько же это стоит? — шепотом спросила она.

— Не дороже денег. — Анатолий Модестович подумал, что на обратную дорогу у него хватит, а на месте (именно «на месте», не дома!) можно перезанять до получки.

— Увидал бы отец, как мы с тобой шикуем. Ох и влетело бы нам!

— А он знает, что мы сегодня вместе?..

— Что ты!

— И не догадывается?

— По-моему, нет. А здесь уютно.

— Почти как дома, только не дома, — невесело пошутил Анатолий Модестович.

— Не надо, Толя... — тихо сказала Клавдия Захаровна.

— Поедем со мной, Клава!

— Куда?..

— Ко мне.

— А жить где? — машинально спросила она.

— Я хоть завтра могу получить квартиру, — сказал он. — Мне уже предлагали, я отказался.

— Ох, Толя... А дети?

— Что дети? — не понял Анатолий Модестович.

— Где они будут жить?

— С нами, где же еще!

— Отец без ребят не сможет, — вздохнув, проговорила Клавдия Захаровна.

Живут же люди спокойно и мирно, грустно думала она, радуясь, что вот они сидят рядом с мужем, вместе сидят, но в то же время и зная, что она не имеет права на эту маленькую тайную радость, потому что дети-то не видят отца... Почему, почему ей так не повезло в жизни? Может быть, все дело в том, что она слишком легко и просто нашла свое счастье, когда вокруг были страдания и слезы, оттого оно и оказалось недолговечным, горьким?..

Но разве мужу нельзя вернуться домой, в семью? Она постарается забыть обо всем плохом, и они станут жить, как жили раньше, в согласии и мире...

«Как раньше»... А что было раньше, было ли счастье, которое она столь ревностно оберегала, была ли вообще любовь, а если была, не растворилась ли она давным-давно в повседневных заботах, без которых не проживешь, это так, но которые не должны заслонять чего-то более важного, значительного, того, что и делает людей счастливыми... Теперь ли случился разлад, как хотелось бы думать, или теперь лишь его продолжение, а началось все прежде, чем она обратила внимание?..

Но в чем причина его?

Конечно же, вынужденно признавалась Клавдия Захаровна, не в Зинаиде Алексеевне. На ее месте могла оказаться другая женщина, а то, что случилось, случилось бы все равно.

Она жила, старалась жить тихо и незаметно возле мужа, рядом с ним, время от времени предъявляя свои маленькие права на него, требуя внимания к себе, но ничего не сделала для того, чтобы быть не рядом, не возле, а вместе...

После ресторана они бродили по городу, говорили о чем-то, строили даже планы на будущее, в которых неизменно находилось место и старому Антипову, и каждый из них знал, что между ними и настоящим счастьем существует преграда, одолеть которую будет очень не просто.

Анатолий Модестович совсем не был уверен, что сумеет легко забыть Зинаиду Алексеевну, то есть забыть настолько, чтобы она не тревожила никогда его мыслей, не являлась, переодетая женой, перед ним, чтобы не возникала из ничего ее улыбка...

Клавдия Захаровна не знала, сумеет ли простить обиду, сумеет ли жить как-то иначе, чем жили они до этого...

Они вышли к Неве.

Из-под моста, точно из сказки с картинками, выплыл белый речной трамвай.

— Уже навигация открылась! — удивился Анатолий Модестович. — Давай прокатимся?

— Сумасброд, — сказала Клавдия Захаровна. — Мне домой пора. Отец волнуется, ты же знаешь, какой он.


* * *

Старый Антипов ждал возвращения дочери. Ему хотелось узнать, чем кончилось ее свидание с мужем, а что это было именно свидание — он уже не сомневался, хотя и не взял, не прочел письмо, оставленное Клавдией Захаровной в переднике.

Он нервничал, ожидая, может быть, слишком многого от этой встречи дочери и зятя, его нервозность передалась ребятам, и они тихо, незаметно улеглись спать, а он продолжал сидеть в кухне, прислушиваясь к уличным звукам, как будто мог услышать возвращение Клавдии Захаровны раньше Жулика, и так устал ждать и нервничать, что даже не укорил дочь за поздний приезд.

— Устала, — выдохнула она, отворачивая лицо, чтобы отец не унюхал запаха вина.

— По магазинам лучше не ходить, — согласился старый Антипов, уверенный, что она и не была в магазинах. — Футляр купила? — спросил он и был удивлен, когда Клавдия Захаровна ответила, что купила.

— Вот твой футляр.

— Ну, спасибо! — поблагодарил он, точно она достала для него что-то необычное, из ряда вон выходящее. — Есть хочешь?

— Я перекусила на вокзале.

«Похоже, что перекусила, — подумал он, — от самой на три версты несет винищем».

— А материал нашла?

— Нашла. Очень хороший попался, прелесть. — Она полезла в сумку достать покупку и не заметила, что в сумке лежит почему-то два свертка. Вынула первый попавшийся, развернула, а это оказалась рубашка, купленная Анатолию Модестовичу.

Старый Антипов отвернулся.

Клавдия Захаровна растерялась и не знала, как объяснить, откуда взялась рубашка.

— Мне, что ли? — спросил он, выручая ее.

— Конечно, — нашлась она. — Красивая, верно? Примерь-ка.

Он приложил рубашку к груди, она была коротка ему, да и мала.

— Ворона! — сказал укоризненно. — Какой ты купила размер?

— Сорок первый...

— А я сорок третий ношу, пора бы знать. Вечно ты все забываешь! Идешь за хлебом — покупаешь мыло, а вместо картошки — керосин. Голова садовая. Рост-то какой, я не вижу?..

— Второй.

— Ну вот, а у меня третий. Жаль, правда красивая рубаха. Сколько стоит?

— Сто пятнадцать.

— С прибылью, выходит, тебя. — Он усмехнулся.

— Можно продать, — молвила виновато Клавдия Захаровна. И ведь весь день думала, что надо не забыть отдать рубашку мужу, и когда нужно было отдать, когда прощались на вокзале, тут и забыла.

— Зачем же продавать? — возразил старый Антипов. — Пусть лежит.

— Что зря-то лежать?

— Почему зря? Пригодится, глядишь. Вещь она вещь и есть. Михаил подрастет, сносит. Мало ли!.. Поставлю-ка я чаю. Выпьешь?

— Чаю выпью, во рту что-то сохнет.

«Известно от чего, — отметил старый Антипов, — от выпивки. Интересно, в гостях они у кого были или так?..»

— Как ты с ребятами управился? — спросила Клавдия Захаровна. — Не свели с ума?

— А что с ними управляться? Они сами с усами, большие уже. И ты поменьше бы с ними возилась, пусть к самостоятельности привыкают. У меня Наталья сегодня в магазин ходила, молодцом.

— Попадет когда-нибудь под машину, — сказала Клавдия Захаровна с неудовольствием.

— Ты еще что придумай.

— Двенадцать лет девчонке, а ты по магазинам ее посылаешь!

— Невеста! — сказал старый Антипов спокойно.

— Ну тебя! — махнула рукой Клавдия Захаровна. — Уроки они сделали?

— Говорят, что сделали.

— Ты их слушай больше, они наговорят. Нужно было проверить.

— Не нужно! Людям надо верить, а они тоже люди. Садись к столу, будем с тобой чаевничать.


ГЛАВА XIV


Зачастила Клавдия Захаровна по выходным куда-то: дежурство себе придумает или еще какую надобность — всю весну и все лето чуть ли не каждый выходной так...

Смотрел на нее старый Антипов и, по правде говоря, не знал, радоваться ли ему надо, а может, наоборот... То есть он понимал, что по всем законам жизни должен был радоваться за дочь и за внуков, что семья возвращается к нормальной жизни, но в их радости не было, чувствовал он, места ему, зять не захочет заново и как бы опять впервые приходить в дом, стыд не позволит или еще что — ведь здесь всякая мелочь будет напоминать им о случившемся, и вообще, также понимал старый Антипов, жить придется начинать по-новому, а раз так — лучше и на новом же месте, да и работа не последнее дело для зятя, скорее — первое, а там он уже привык, втянулся, и люди к нему привыкли...

Пора, пора что-то решать. Пора кончать с неопределенностью. Поигрались, показали свои характеры, и будет. Слишком затянулась «командировка» зятя, а время идет, у времени свои правила — не ждать, покуда соберется нерадивый и примет решение нерешительный, и оба они — зять и дочь — не делаются моложе. Дети, похоже, начинают догадываться, что отец их ни в какой не в командировке. Или нашлись «жалельщцики», сказавшие правду.

Конечно, решать должен бы вроде и не он, однако и не хотелось, чтобы решали без него, а он имеет право как отец и просто как старший в семье взять бо́льшую часть ответственности на себя.

Кончался август, у старого Антипова был отпуск, и он объявил однажды, что хочет съездить за грибами.

— Ты что?.. — удивилась Клавдия Захаровна. — Никогда не ходил за грибами, а тут вдруг собрался ехать куда-то!

— Раньше не ходил, теперь буду, — сказал он. — Зовут. Говорят, грибов нынче много. Насушим на зиму, грибной суп хорошо!.. Заодно отдохну и подышу свежим воздухом.

— Ты надолго?

— Дня за три обернусь.

— Смотри, — согласилась Клавдия Захаровна, недоумевая и не догадываясь, что отец едет не за какими не за грибами, а к ее мужу.

Он предусмотрел все, чтобы не выдать обман. Нашел плащ с капюшоном, резиновые сапоги, взял большую бельевую корзину, с которой Клавдия Захаровна ходила полоскать белье на реку, нож, еды на три дня. Купил и поллитровку, иначе кто же поверит, что едет он в лес.

— Настоящий грибник! — смеялась Клавдия Захаровна. — Поганок только не набери.

— Уж как-нибудь, — храбрился почти всерьез он.

— Белый найдешь — лизни, — учила она. — Если горчит, значит, ложный.

— Не слепой, разберусь.

Он приехал к зятю под вечер. Дверь открыла Антонина Ивановна. Посмотрела на него удивленно, спросила:

— Вам кого?

— Мне бы Анатолия Модестовича, — ответил он, ревниво приглядываясь к женщине.

— Он на работе.

— Так поздно?

— Это для него не поздно, — сказала Антонина Ивановна. — А вы, извините, по делам к нему?

— Родственник я его, из Ленинграда приехал. За грибами. Слышал, что в этих местах много грибов.

— Много, много! — подхватила Антонина Ивановна. — Вот Анатолий Модестович обрадуется. Какая приятная неожиданность. Или он знает?..

— Нет, я не сообщал.

— Тем более. Он тут совсем один-одинешенек, боимся, что от скуки заболеет. А вы проходите, пожалуйста, проходите! — пригласила она. — Я его соседка, они вместе с моим мужем работают.

У старого Антипова отлегло от сердца, он вошел в прихожую.

— Я сейчас позвоню, Анатолий Модестович мигом придет, — сказала Антонина Ивановна.

— Не надо, пусть работает, я обожду, если вы не против.

— Заработался.

— Раз такая должность, ничего не поделаешь.

— И не говорите! Уж такой работящий Анатолий Модестович, такой старательный... До него никакого порядка на заводе не было, а сейчас наладилось, премии даже стали давать. Все и забыли, что это такое.

Старому Антипову приятна была эта похвала.

— В комнату-то к нему можно?

— Конечно! Вот его комната. — Антонина Ивановна указала на дверь. — Она открыта, мы вообще запираем только входную дверь. А завтра можете с моим мужем за грибами ехать, они компанией собираются. Он грибник!

— Спасибо, я с удовольствием.

— Анатолий-то Модестович не умеет собирать грибы. На прошлой неделе ходил с нами, смех один! Я за ним след в след иду и беру белые крепыши, а он мимо проходит, не видит. Всего три штуки нашел, да и то два с червоточинами. Ой, совсем забыла — меня зовут Антонина Ивановна.

— Захар Михалыч, — представился он. — Антипов.

— Вы, наверное, дядя Анатолия Модестовича?

— Примерно...

— Я вас сейчас накормлю.

— Не стоит беспокоиться, я сыт.

— Это уж позвольте мне знать! Когда еще он придет. Вообще Анатолий Модестович питается в столовой, а дома все всухомятку. Так и язву недолго нажить, вы поругали бы его. Я бы могла и на него готовить, мне не трудно.

— Он у нас стеснительный, — сказал старый Антипов. — Не любит беспокоить людей.

— Что верно, то верно, — согласилась Антонина Ивановна.

А жилье зятя Захару Михалычу не понравилось. Казенно, неуютно в комнате, как в зале ожидания, хотя и чисто. Но и чистота какая-то вокзальная, только что опилок на полу нету. И окна вместо занавесок закрыты газетами. Однако и доволен он был, не найдя следов женщины. Выходит, живет одиноко и скромно. Хранит, выходит, верность жене, не разменивает душу на пустяки и случайные утехи, от которых бывает мало радости, одна только горечь и чувство вины.

В резиновых сапогах было жарко ногам. Старый Антипов осмотрелся, заглянул под кровать и нашел там шлепанцы. Переобулся, побродил по комнате, благо места хватало, и скоро почувствовал кислый запах застоявшегося табачного дыма. Открыл окно, взял с полки, прибитой над кроватью, какой-то журнал и стал читать. Но мысли его были слишком далеки от написанного в журнале, он не воспринимал того, что читает, к тому же одолевала сонливость — почти не спал прошлую ночь, волнуясь перед встречей с зятем, «репетируя» предстоящий разговор. «Хватит ломать комедию, — скажет он зятю. — Глупость это и потеха, когда муж и жена устраивают свидания бог знает где, как мальчик с девочкой...» Зять, конечно, удивится страшно и растеряется, а вот что ответит, проявит ли желание ехать домой, этого старый Антипов не знал.

Незаметно для себя, сморенный усталостью, бессонной ночью и пережитыми волнениями, а может, и непривычным воздухом, он задремал. Не слышал, как в комнату заглядывала Антонина Ивановна, чтобы позвать обедать, как звонила по телефону зятю.

Проснулся он, когда Анатолий Модестович открыл дверь.

— Ну, здравствуй, что ли! — стряхивая дремоту, сказал старый Антипов. — Не ждал?

— Не ждал. Здравствуйте. — Анатолий Модестович подошел и протянул руку.

— Слухи идут, что в ваших краях грибов много, а у меня отпуск... Вот и подумал: почему бы не съездить?

— Правильно сделали, что приехали.

— Видал, какую корзину Клавдия вручила? И сапоги резиновые! Ты как полагаешь, наберу полную? А то стыдно будет возвращаться с пустой.

— Наберете, поможем.

— Особенно ты! — старый Антипов засмеялся и обнял зятя. — Твои все здоровы, дети отдыхают, скоро в школу. Клавдия воюет с ними, а они шалят помаленьку, как им и положено. — Он достал папиросы. — Я окошко открыл, ничего?

— Все забываю, когда ухожу. Вы-то как?

— А что я?! Мое дело стариковское, день прожил — и ладно, к покою ближе. Мое позади осталось, теперь смотрю, как другие живут.

— Бросьте! — сказал Анатолий Модестович. — Вам только шестьдесят, а средняя продолжительность жизни знаете какая?..

— Не хочется в средних-то быть, не хочется, — сказал старый Антипов, улыбаясь лукаво. — Я так думаю: если есть средняя, стало быть, есть и низкая и высокая. Низкую пережили, буду до высокой тянуть.

— Это другой разговор. Вы побудьте пока один, я сбегаю в магазин, — сказал Анатолий Модестович. — Дома у меня ничего нет.

— А у меня все что надо есть. Колбаса, консервы, и поллитровка найдется! — Он подмигнул. — За грибами ехал.

— Мне все равно надо сходить.

— Ступай, раз надо. Денег хватит?

— Хватит.

— А ты лишнее не бодрись и не шустри много, — сказал старый Антипов. — Знаю, что больше половины зарплаты своей нам отсылаешь. Грибов-то здесь купить можно? Не люблю я их собирать, ну их к лешему.

— С пустой корзиной не поедете, — успокоил его Анатолий Модестович.

Вернулся он минут через двадцать. Принес коньяку бутылку, вина хорошего марочного, закуски полный портфель.

— Что за напиток? — спросил старый Антипов, пощелкав пальцем по бутылке с вином.

— Сухое.

— Это которое скулы сводит?

— Оно разное бывает.

— Коньяк уважаю. Правду говорят, что его врачи даже раковым больным рекомендуют пить?

— Понемножку.

— Мать когда умирала, не знали про это, — вздохнул Захар Михалыч. — А хоть бы и знали, война была, какой там коньяк. Мужики гидролизный спирт пили и за счастье считали. Слепли от него, а все равно пили!.. Вот какая это зараза, выпивка.

Антонина Ивановна нажарила им картошки, принесла малосольных огурцов, они просидели за разговорами до глубокой ночи, как сидели когда-то давно, в день приезда Анатолия Модестовича из госпиталя, с тощим вещевым мешком, с палочкой, в серой солдатской шинели...

Обо всем переговорили — о работе, о жизни в провинции и в больших городах, о международном положении, не без того, раз собрались за рюмкой мужчины, о футболе тоже, но избегали говорить о главном, ради чего и приехал к зятю старый Антипов...

Уже наполовину опустела бутылка с вином, давно были выпиты и коньяк, и водка, которую привез в корзине Захар Михалыч, а ничего не было сказано о том, собирается ли вернуться Анатолий Модестович домой или хочет забрать к себе семью.

— Тишина-то какая, — поднимаясь и подходя к окну, проговорил старый Антипов. — Спит город.

— Здесь рано ложатся, — сказал Анатолий Модестович. — Особенно осенью и зимой.

— В Ленинграде часто бываешь?

— Бываю.

— И не приходишь!

— Стыдно...

— Это хорошо, что стыдно. Хочу тебе сказать... Плесни-ка мне еще этой кислой водички. — Он выпил вино и поморщился. — Гадость. Домой тебе пора, парень...

Анатолий Модестович молчал.

— Слышишь?

— Слышу.

— И что?..

— Не знаю, Захар Михайлович.

— А кто за тебя знает?

— Может, лучше Клаве с ребятами переехать сюда?

Другого ответа старый Антипов и не ждал, надеялся, что будет другой ответ, но не ждал, и на мгновение он пожалел, что приехал к зятю, поторопил его с решением, которое отнимет у него внуков, лишит его радости, так необходимой ему под старость, однако тут же он и обругал себя за эгоизм, за то, что прежде всего подумал о собственном благе и удобстве, а не о Клавдии и внуках, которым муж и отец нужнее, необходимее, чем он... Обидно сознавать это, а никуда не денешься.

— Значит, такое твое решение...

Придется отпустить Клавдию, думал старый Антипов, уронив голову на стол. А что останется ему?.. Наталья останется, вот кто! Грустно, конечно, доживать век вдвоем с ней, но лучше уж так, чем смотреть, как страдает дочь, чем расти внукам без отца.

— Разлей-ка остатки, — попросил он. — Давай выпьем за все хорошее. А Клавдия что ж, она поедет.

— Спасибо вам, Захар Михайлович! За все спасибо.

— Пустое. Никто, кроме вас самих, не может поломать-исковеркать вашу жизнь. Но никто и не склеит ее заново! Все в ваших же собственных руках, и ты запомни это на всю жизнь. Живите с богом, и нас с Натальей не забывайте. — Старый Антипов поднял рюмку, но вдруг почувствовал страшную усталость, какой, может быть, не чувствовал никогда прежде, и колюче запершило в горле.

Он аккуратно поставил рюмку и отошел к окну, — глотнуть свежего воздуха.


Загрузка...