Глава 2

На рассвете снова пошел дождь. Низкие серые тучи повисли над унылой равниной, хмурое утро было похоже на вечер. В такую погоду хорошо сидеть у горящего камина с бокалом вина, нежа ноги в мягкой медвежьей шкуре и лениво наблюдая за плавными извивами текущего с кончика сигары табачного дыма; приятнее же всего в такое вот ненастное утро спать до самого полудня и ни о чем не думать. В постели тепло и уютно, барабанящий по жестяному карнизу за окном дождь убаюкивает, и вам нет никакого дела до безумцев, которые мокнут под этим дождем там, снаружи.

Одинокий всадник, медленно приближавшийся к оврагу со стороны селения, где расположился со своим штабом маршал кавалерии Мюрат, увы, мог только мечтать о том, чтобы выспаться и отдохнуть, не заботясь о хлебе насущном. К его великому сожалению, у него не было ни постели, в которой он мог бы понежиться спозаранку, ни камина, рядом с которым он мог бы скоротать ненастный вечер, ни крыши над головой — словом, ровным счетом ничего, что принадлежало бы ему, за исключением платья, в которое он был одет.

На всаднике были высокие сапоги для верховой езды, широкополая шляпа и просторный плащ цивильного покроя, целиком скрывавший его статную фигуру и мокрыми складками ниспадавший на конский круп. Сапоги и полы плаща были забрызганы грязью, с обвисших полей шляпы тонкими струйками стекала вода. Шляпа была низко надвинута на лоб, так что ее широкие поля наполовину скрывали красивое мужественное лицо с густыми черными усами и волевым подбородком.

Тревожа шпорами конские бока, всадник беспокойно хмурил густые брови и задумчиво покусывал кончик левого уса крепкими белыми зубами. Рука в кожаной перчатке нервно комкала повод. Глядя на этого человека, можно было подумать, что его одолевают невеселые мысли. На деле же всаднику все осточертело — и дурная погода, и собственная неустроенность, и эта война, в которой он уже давно перестал видеть смысл, и его высокий покровитель — маршал кавалерии императора Наполеона, король Неаполя, блистательный Мюрат.

Дело, которое заставило его пуститься в дорогу в столь ранний час и в столь ненастную погоду, было, по большому счету, приятным — едва ли не самым приятным из всех дел, какими ему когда-либо приходилось заниматься. В случае его успешного завершения всадник мог рассчитывать наконец-то обрести все то, чего он был лишен с юных лет, — состояние, твердое положение в обществе и заслуженный покой. Он мог бы перестать мотаться по всей Европе, выполняя немыслимые поручения, которые давал ему гораздый на выдумку Мюрат, спать где придется и есть что попало; он мог бы, наконец, послать блистательного маршала ко всем чертям, ничем при этом не рискуя, — слава Наполеона пошла на убыль, а вместе с нею готова была погаснуть и звезда его соратника Мюрата. Исход войны нисколько не беспокоил всадника, равно как и то обстоятельство, что в этой войне он выбрал не ту сторону. Великие планы императора Наполеона занимали его лишь до тех пор, пока интересы Франции совпадали с его собственными интересами. Теперь, когда эти планы на глазах у всей Европы рушились в дыму и грохоте русских пушек, обладатель черных усов, квадратного подбородка и тяжелой острой сабли чувствовал, что ему пора отойти в сторонку и спокойно досмотреть спектакль до конца, не принимая в нем участия.

Человек, о котором идет речь, был не кто иной, как пан Кшиштоф Огинский, кузен того самого гусарского поручика, чей отряд постигла столь печальная участь. Пан Кшиштоф испытывал к судьбе этого отряда и в особенности его командира живейший и далеко не бескорыстный интерес. Младший из кузенов, Вацлав, был единственным наследником громадного состояния знатного рода Огинских. Пан Кшиштоф являлся последним отпрыском захиревшей и, увы, подчистую разорившейся боковой ветви славного семейства. К великому огорчению черноусого авантюриста, ему не приходилось рассчитывать даже на милость старого Огинского, поскольку еще в годы бесшабашной юности пан Кшиштоф ухитрился стяжать себе самую дурную славу — настолько дурную, что отец кузена Вацлава не хотел ничего слышать о своем беспутном племяннике.

Пан Кшиштоф не имел бы ничего против, если бы Вацлав Огинский пал смертью храбрых на поле какого-нибудь никому не нужного сражения. Но судьба по-прежнему была несправедлива к пану Кшиштофу, и мальчишка выходил живым из таких переделок, какие и убеленному сединами ветерану наверняка стоили бы головы. Мало того, Вацлаву до сих пор каким-то чудом удавалось ускользать даже из хитроумных ловушек, которые подстраивал для него неугомонный Кшиштоф. Молодого Огинского будто и впрямь оберегала высшая сила; размышляя об этом, пан Кшиштоф склонялся к мысли, что силой той был, наверное, сам дьявол, ибо Господь Бог, по его твердому убеждению, давно потерял всяческий интерес к земным делам.

Как всегда, вспомнив о Боге, пан Кшиштоф испытал большое неудобство. Ему захотелось поежиться, но он лишь сердитым жестом дернул книзу поля своей намокшей шляпы. У него были все основания предполагать, что у небесной канцелярии непременно возникнет к нему парочка неприятных вопросов. Чего стоило одно только похищение чудотворной иконы святого Георгия из Московского Кремля! Святотатство — вот что это было; и, если верить попам, Бог никогда не прощает смертным подобных вещей. По сравнению с тем случаем все остальные подробности яркой биографии пана Кшиштофа Огинского как-то бледнели.

«Что ж, — с кривой ухмылкой подумал пан Кшиштоф, — тем хуже для кузена Вацлава. Пускай дорога в рай для меня закрыта; тем больше у меня причин любой ценой добиться благоденствия в этой жизни, не надеясь на жизнь загробную. И я его добьюсь! Я верну себе все, что отнял у меня этот мальчишка, и еще многое сверх того. А хорошее все-таки дело — война! В каждой войне погибают тысячи и тысячи дураков. Одним больше, одним меньше — что от этого изменится, кто это заметит? И пускай идиоты твердят, что Вацлав погиб геройской смертью. Я-то знаю, что его просто пришибли, как дворник пришибает лопатой загнанную в угол крысу. В его смерти не было ни красоты, ни геройства, все произошло именно так, как мне того хотелось...»

Он знал, что ничего не увидит позади себя, но все-таки обернулся и посмотрел в ту сторону, куда ушел отряд пехотинцев, возглавляемый угрюмым французским лейтенантом. Это произошло около получаса назад. Пан Кшиштоф имел с лейтенантом краткую беседу. Докладывая одетому в штатское платье поляку об успешном завершении операции, офицер был с ним холоден, почти груб: ему, очевидно, казалось, что подобное хладнокровное избиение приличествует более шайке разбойников, чем пехотинцам Его Императорского Величества Наполеона Бонапарта. Слушая его, Огинский едва поборол неудержимо рвущийся наружу хохот: дело было сделано. И до чего удачно все сложилось! Счастливый случай снова свел вместе кузенов, расставшихся, казалось, навсегда, и пану Кшиштофу чертовски повезло заметить Вацлава первым. Остальное было делом техники — той самой техники, в которой пан Кшиштоф не без причин считал себя большим мастером. Правда, сговорчивость Мюрата, который без возражений выделил в распоряжение пана Кшиштофа сотню стрелков, показалась поляку подозрительной. В украшенной черными локонами голове маршала, похоже, созрел очередной безумный план, имевший малое касательство к военной кампании, но зато суливший пану Кшиштофу множество неприятностей. Устройство некоторых личных дел и удовлетворение наиболее вычурных капризов короля Неаполя было основной специальностью пана Кшиштофа в течение всего последнего года. Поручения, которые Мюрат давал старшему Огинскому, казались, как правило, невыполнимыми, и маршал всякий раз искренне удивлялся, обнаружив, что его порученец все еще жив и здоров.

Пан Кшиштоф все время боялся, что когда-нибудь Мюрат все-таки измыслит поручение, которого он не сумеет выполнить. Обнадеживало только одно: у маршала наполеоновской кавалерии оставалось все меньше времени выдумывать проблемы для пана Кшиштофа Огинского. Русские неуклонно отжимали французов на запад, к Парижу, а следовать за Мюратом в обреченную столицу пан Кшиштоф не собирался. Пусть ищет себе другого служку или учится сам таскать из огня каштаны.

По левую руку от пана Кшиштофа тусклым свинцом поблескивало рябое от дождя зеркало воды. Дорога в этом месте шла вдоль невысокого обрыва, под которым медленно струилась река. За спиной пана Кшиштофа сквозь серую ненастную мглу смутно виднелся мост — тот самый, который намеревался подорвать этот глупый мальчишка, его кузен. Пан Кшиштоф не сомневался, что если русские клюнут на заброшенную им удочку, то Вацлав непременно вызовется первым сунуть голову в капкан — такова уж была его натура, что в своих действиях он руководствовался скорее сильно преувеличенным представлением о дворянской чести, чем рассудком. С точки зрения пана Кшиштофа такое поведение представлялось донельзя глупым. Впрочем, это казалось очень удобным: излишне твердые принципы лишают человека гибкости, он становится предсказуем и, следовательно, легко уязвим. Хорошо зная характер своего кузена, старший Огинский много раз поддевал его на крючок.

Пан Кшиштоф покосился направо, где за изумрудно-зеленой полосой приречного луга более темным пятном выделялся росший вдоль оврага кустарник. Из-за низкой облачности и висевшей в воздухе мелкой водяной пыли казалось, что над лугом стелется туман. Возле кустов туман был гуще, как будто там все еще висел пороховой дым — след недавней жестокой схватки. Огинскому почудился запах пороховой гари, но этого, конечно, просто не могло быть.

Откуда-то донеслось протяжное лошадиное ржание. Пан Кшиштоф вздрогнул и, привстав на стременах, потянулся к морде своего жеребца. Он опоздал: закинув голову, конь разразился призывным ржанием. Огинский в сердцах плюнул и опустился в седло, чувствуя, как бешено колотится сердце. Бояться ему, по большому счету, было нечего, но лошадиное ржание застало его врасплох, и живший в душе пана Кшиштофа заяц мигом навострил уши. Увы, за героической внешностью польского дворянина скрывался обыкновенный трус. Множество смелых проектов пана Кшиштофа так и остались проектами по причине его трусости, и многие его предприятия потерпели крах из-за нее же. В случае крайней нужды Огинский умел обуздывать свою трусость и, как правило, весьма успешно скрывал это позорное качество от окружающих, но это получалось у него не всегда.

Переложив поводья в левую руку, он запустил правую в складки плаща и нащупал за поясом рукоятку пистолета. Прикосновение к гладкому дереву немного успокоило его, и пан Кшиштоф, запрокинув голову, огляделся. Вскоре он увидел одинокого всадника, который, торопя мышастую кобылу, скакал к нему со стороны оврага. На голове всадника криво сидел помятый и грязный шелковый цилиндр; только один человек во всей округе мог вырядиться подобным образом при подобных обстоятельствах, и пан Кшиштоф, окончательно успокоившись, убрал руку с пистолета. Он тронул шпорами конские бока и поехал навстречу пану Станиславу Шпилевскому.

Они съехались на полпути между дорогой и кустарником и осадили коней. Пан Кшиштоф похлопал своего жеребца по шее, успокаивая его, и подъехал к Шпилевскому вплотную — так, что они почти соприкоснулись коленями.

После своих ночных приключений пан Станислав выглядел неважно. На плечи его была наброшена офицерская кавалерийская шинель, но кончик тонкого, слегка свернутого на сторону носа все равно покраснел от холода, и вместо приветствия Шпилевский неожиданно разразился громким и продолжительным чиханием. Пан Кшиштоф терпеливо дождался окончания этого залпа, напоминавшего артиллерийский салют в честь прибытия коронованной особы. Закончив чихать, Шпилевский вынул из кармана сюртука мятый кружевной платок, трубно высморкался в него и, скомкав, бросил платок в грязь, прямо под ноги своей лошади.

— Однако, — сказал ему пан Кшиштоф, — ваши манеры день ото дня становятся все утонченнее. Если так пойдет и дальше, то через месяц вы станете сморкаться в подол рубашки, а то и вовсе, как это... в два пальца.

— Подите к дьяволу, Огинский, — простуженно прогнусавил пан Станислав. — В конце концов, своей простудой я обязан не кому-нибудь, а персонально вам.

— Осмелюсь напомнить, что вы обязаны мне не только простудой, — надменно произнес пан Кшиштоф. — Если бы не я, вы давно гнили бы в земле, в одной яме с мародерами и поджигателями.

— Об этом я помню, — скривив худое бледное лицо, заверил его Шпилевский, которого пан Кшиштоф действительно спас от неминуемого расстрела, упросив Мюрата подарить ему жизнь этого никчемного человечишки, пойманного при попытке украсть французскую лошадь. — Осмелюсь заметить, с вашей стороны было не слишком благородно напоминать мне об этом.

Пан Кшиштоф ухмыльнулся в усы и указательным пальцем толкнул кверху поля шляпы.

— Бросьте, пан Станислав, — сказал он. — Мы с вами слишком хорошо знаем друг друга, чтобы играть словами и предаваться взаимным упрекам в недостатке благородства. Скажите лучше, сделано ли дело?

Шпилевский, как видно в полной мере разделявший мнение пана Кшиштофа о благородстве, чести и прочей чепухе в таком же роде, свободнее сел в седле и изобразил на лице ответную ухмылку, показав мелкие, желтые от табака зубы.

— А грязное было дельце, — заметил он, доставая из кармана потертый кожаный портсигар с монограммой прежнего владельца. — Как раз в вашем духе, Огинский. Ну полно, полно, не надо так таращиться, я вас не боюсь. Вы правы, мы с вами друг друга стоим. Одного поля ягоды, как говорят русские. Вы задумали это предательство, я его осуществил — смею вас уверить, наилучшим образом!

— Хотелось бы в это верить, — промолвил пан Кшиштоф, снова сдвигая шляпу на лоб, чтобы скрыть хищный блеск, который появился в его глазах. — Но я привык больше доверять своим глазам.

Шпилевский насмешливо фыркнул.

— Бога ради! — воскликнул он и, прикрывшись ладонями от дождя, закурил тонкую сигару. Налетевший ветерок подхватил дым, порвал его в клочья, скомкал и швырнул в мокрую траву. — Хотите посмотреть — смотрите на здоровье, я не стану вам препятствовать, — продолжал пан Станислав и сделал широкий приглашающий жест в сторону оврага. — Они все там, никто не ушел. Но чтобы отыскать интересующее вас лицо, вам придется изрядно повозиться и основательно запачкать платье.

— Как?! — предчувствуя недоброе, почти выкрикнул Огинский. — Не хотите же вы сказать...

— Именно! — Шпилевский сухо рассмеялся, поперхнулся табачным дымом, закашлялся и выбросил намокшую сигару. — Ведь вам наверняка встретился отряд лейтенанта Лурье. Неужели вы не заметили грязных лопат, которые несли солдаты?

— Дьявол! — прорычал пан Кшиштоф. — Какого черта нужно было делать то, о чем никто не просил?!

— Думаю, таким способом наш лейтенант выказал свое недовольство возложенной на него миссией. Смешнее всего мне кажется то, что вам даже не в чем его обвинить перед Мюратом. Он поступил как офицер и христианин, велев похоронить убитых неприятельских солдат. Но, скажу я вам, это были еще те похороны! Их просто кое-как забросали грязью, этих несчастных глупцов.

— Дьявол, — повторил пан Кшиштоф. — Столько усилий, и все насмарку из-за какого-то чересчур чувствительного лягушатника!

— О, вы напрасно беспокоитесь, — продолжая посмеиваться, сказал Шпилевский. — Из этого оврага никто не ушел живым, даю вам слово. Это так же верно, как и то, что отрядом командовал поручик, который носит такую же фамилию, как ваша. Чем он вам так насолил, этот родственник? Наследство?

— Дежа вю, — пробормотал пан Кшиштоф, которому вопрос Шпилевского живо напомнил похожий разговор, происходивший около года назад в совершенно ином месте и при иных обстоятельствах. — Это не ваше дело, милейший пан Станислав, — ответил он на вопрос собеседника.

— Я так и думал, что наследство, — с подлой улыбкой проговорил Шпилевский. — Признаюсь, я с большим трудом преодолел желание посвятить этого юнца в подробности вашего замысла. Думаю, он заплатил бы мне больше. Ведь он, наверное, был очень богат?

— Он просто пристрелил бы вас на месте, — резонно возразил пан Кшиштоф. — Во-первых, это больше соответствует — то есть, я надеюсь, соответствовало — его характеру; во-вторых, посудите сами: зачем ему попусту тратиться, покупая жизнь, которой ничто не угрожает?

— Не жизнь, — поправил пан Станислав, — а верные сведения о вас. Мне почему-то кажется, что ваша неприязнь была взаимной.

— Дьявол, — в третий раз повторил пан Кшиштоф. — Вы сегодня очень много говорите, Шпилевский. К чему бы это, а?

— Вы правы. — Шпилевский погасил ухмылку и зачем-то поправил на голове чудовищно грязный, более всего похожий сейчас на трухлявый березовый пень шелковый цилиндр. — К чему тянуть время, да еще в такую отвратительную погоду? Перейдемте к делу. Вы привезли?...

— Разумеется, — ответил пан Кшиштоф и, запустив руку под плащ, вытащил оттуда тяжело звякнувший кожаный мешочек.

— На вид маловат, — заметил Шпилевский.

— Здесь половина, — сообщил пан Кшиштоф.

Шпилевский оскорбленно поднял брови.

— Половина? В таком случае, где же вторая?

Пан Кшиштоф подбросил туго набитый кошелек на ладони, снова заставив его глухо звякнуть.

— Будет и вторая, не беспокойтесь. Вы запросили такую сумму, что она попросту не уместилась у меня в кармане.

— Да, у меня дорогостоящие привычки, — объявил пан Станислав, наблюдая за тем, как Огинский свободной рукой роется в складках мокрого плаща, на ощупь отыскивая второй кошелек. — Но ведь я, кажется, сделал вас богатым. Неужели я не заслужил награды?

— О, несомненно, заслужили, — сказал пан Кшиштоф и вынул руку из-под плаща.

В руке у него вместо кошелька с золотом почему-то оказался пистолет. Нимало не смущенный столь досадной ошибкой, пан Кшиштоф взвел курок и направил дуло пистолета в голову Шпилевскому.

Пан Станислав хорошо знал своего компаньона и видел, что тот вовсе не намерен его пугать. То, что собирался совершить пан Кшиштоф, с точки зрения самого Шпилевского выглядело разумным и, главное, весьма выгодным поступком. Если бы пан Станислав взял себе за труд заранее обдумать последствия своего предательства, он мог бы предвидеть появление на сцене заряженного пистолета и ни за что не угодил бы в такую глупую и, мягко говоря, неприятную ситуацию. Но что сделано, то сделано; пан Станислав Шпилевский не стал терять драгоценное время, заламывая руки и восклицая: «Ах, что вы затеяли? Как вы можете?!» Вместо этого он резко рванул повод, разворачивая лошадь, и изо всех сил забил каблуками сапог по лошадиному брюху. Одновременно он пригнулся к самой луке седла, надеясь избежать попадания, но расстояние было слишком мало, и его отчаянный маневр не дал желаемого результата. Пан Кшиштоф спустил курок, и пуля, которая должна была разнести Шпилевскому голову, благодаря его проворству и решительности попала ему в бок. Шпилевский покачнулся, взмахнул руками, но каким-то чудом удержался в седле. Пан Кшиштоф, проклиная все на свете, бросил своего жеребца в галоп, жалея о том, что не догадался взять с собой второй пистолет.

Несчастливая судьба пана Кшиштофа пыталась подвести его еще раз. Жеребец, на котором он ехал, неожиданно поскользнулся на мокрой траве и со всего маху грянулся оземь в вихре комьев грязи и вырванной с корнем травы. Огинский успел выдернуть ногу из стремени, и дело ограничилось тем, что он больно ушиб плечо и прокатился кувырком по траве, потеряв разряженный пистолет и выронив кошелек с деньгами.

Он поспешно вскочил на ноги и тут же скорчился от боли. Болело ушибленное плечо, правая рука онемела до самой кисти, и ребра тоже болели так, словно были переломаны. Потом первый приступ боли прошел, и пан Кшиштоф сумел выпрямиться — как раз вовремя, чтобы увидеть, как Шпилевский боком сполз с седла и мешком свалился на землю. Оставшаяся без седока лошадь доскакала до самого оврага, потом повернула направо, замедлила бег, остановилась и стала щипать мокрую траву.

Пан Кшиштоф окончательно распрямился, прогнул спину, глубоко вдохнул и выдохнул. Все у него было цело, он просто слегка расшибся при падении, и даже правая рука уже начала действовать — надо думать, она тоже пострадала не так сильно, как показалось вначале. Откинув полу плаща, Огинский положил руку в перчатке на рукоять сабли и потащил из ножен тускло отсвечивающий клинок. Привычная тяжесть остро отточенной сабли вселяла в душу уверенность и спокойствие. Трус там или не трус, но саблей пан Кшиштоф владел мастерски — так же, впрочем, как всякий польский дворянин, получивший приличное воспитание.

Наклонившись, он подобрал слетевшую с головы шляпу, резким движением нахлобучил ее на лоб и пошел к оврагу, путаясь ногами в длинных полах отяжелевшего от дождевой воды плаща. Его темно-карие, почти черные, столь любимые женщинами глаза, сузившись до двух темных щелок, неотступно следили за видневшейся поодаль кучкой тряпья, серым бугорком выступавшей из мокро поблескивающей травы. Пан Кшиштоф был по горло сыт неожиданностями и сюрпризами. В его пестрой карьере политического авантюриста и мелкого карточного шулера их было предостаточно, но это вовсе не означало, что пан Кшиштоф в восторге от такой жизни. Сюрпризы, подносимые ему переменчивой фортуной, обычно были самого неприятного свойства и давно успели опостылеть пану Кшиштофу хуже горькой редьки. Поэтому-то он и не сводил глаз с лежавшего на земле человека, которому, будь пан Кшиштоф немного удачливее, уже полагалось быть мертвым.

И он не ошибся. Серый бугорок в траве неожиданно зашевелился, привстал, и пан Станислав Шпилевский — раненый, перекошенный от боли, потерявший свой цилиндр, шинель и даже человеческий облик, окровавленный, но, несомненно, живой, — шатаясь, поднялся на ноги.

Пан Кшиштоф грязно выругался и пошел быстрее, а потом и побежал, с каждым шагом сокращая расстояние, отделявшее его от Шпилевского. Последний вдруг нагнулся с мучительным стоном, а когда снова выпрямился, Огинский разглядел в его руке маленький пистолет, до сих пор, очевидно, спрятанный за голенищем сапога. Рука с пистолетом ходила ходуном, описывая в воздухе немыслимые круги и восьмерки. Шпилевский пытался и все никак не мог взвести курок — остатки сил покидали его, уходя из простреленного тела вместе с кровью, но он упрямо возился с курком, не желая признать свое поражение.

Пан Кшиштоф разглядел все это в мгновение ока, и сердце его сжалось в тоскливом предчувствии беды. Мозг словно бы начал стремительно уменьшаться в объеме, готовясь превратиться в микроскопический, панически визжащий от неконтролируемого ужаса комок. Это были до отвращения знакомые симптомы, и пан Кшиштоф, не размышляя, всем своим существом понял, что, поддавшись испугу, непременно испортит так удачно начатое дело. Он страшно зарычал, отбросил мешающий бегу плащ и в три огромных прыжка покрыл оставшееся расстояние. Сабля взвилась в воздух, тускло блеснув в сереньком свете ненастного утра; Шпилевский уронил бесполезный, так и не пригодившийся ему пистолет, упал от слабости на одно колено и загородился от неминуемой смерти скрещенными руками. Страх в душе пана Кшиштофа мгновенно сменился свирепой радостью, острым восторгом безнаказанности. Сабля стремительно и бесшумно рассекла дождливую мглу и хищно впилась в скрещенные предплечья. Пан Кшиштоф услышал глухой скрежет железа о кость и увидел, как отрубленная выше запястья рука Шпилевского упала на траву. Из обрубка фонтаном ударила кровь, Шпилевский протяжно закричал, корчась от невыносимой боли. Огинский снова занес саблю, окровавленное железо еще раз коротко блеснуло на синевато-сером фоне низких дождевых облаков, раздался тупой чавкающий удар, и крик пана Станислава Шпилевского оборвался на высокой тоскливой ноте.

Тяжело дыша открытым ртом, как после долгого бега, все еще непроизвольно содрогаясь, Огинский вытер саблю об одежду убитого и бросил клинок в ножны. Он отыскал и снова набросил на плечи свой мокрый плащ, в последний раз пренебрежительно взглянул на то, что еще минуту назад было паном Станиславом Шпилевским, и не спеша пошел к оврагу — посмотреть, что да как.

* * *

— Однако вы не торопитесь на мой зов, милейший, — проворчал Мюрат вместо приветствия. Сварливые нотки, прозвучавшие в голосе маршала, оставили пана Кшиштофа Огинского равнодушным. Он уже привык к вспыльчивому, неуравновешенному нраву своего высокого покровителя и давно перестал обращать внимание на перепады его настроения. Что бы ни говорил маршал, как бы пренебрежительно ни отзывался о пане Кшиштофе, другого такого человека для выполнения всевозможных грязных делишек ему было не найти, и он это отлично понимал. Поэтому пан Кшиштоф спокойно снял шляпу и поклонился, не забыв придать лицу приличествующее случаю смиренное выражение.

— Я явился, как только услышал, что вы желаете меня видеть, мой маршал, — сдержанно произнес он.

— Ну да, конечно, — уже не скрывая раздражения, пробрюзжал Мюрат. — Я вам верю. Просто вас все утро не могли разыскать. Где вас черти носят, Огинский? Почему вас вечно не оказывается под рукой именно в тот момент, когда вы мне нужны?

Маршал сидел в золоченом кресле с гнутыми ножками и потертой обивкой красного бархата. Нога его, обтянутая тонким шелковым чулком, вытянутая и прямая, как кочерга, возлежала на мягком пуфике, обитом той же тканью, что и кресло, и обшитом по краям золотой бахромой с потемневшими кистями. Вторая нога маршала была обута в высокий ботфорт светлой кожи и упиралась в пушистый персидский ковер, устилавший пол комнаты. В широкой закопченной пасти огромного камина по случаю сырой погоды лениво горели дрова. В комнате пахло духами, табаком, выделанной кожей, а более всего — дымом горящей яблоневой древесины. Пан Кшиштоф пригляделся к лежавшим в камине тонким корявым поленьям и понял, что не ошибся: камин топился дровами, которые, не мудрствуя лукаво, были срублены драгунами прямо в окружавшем поместье фруктовом саду.

Огонь красными точками отражался в стеклянных глазах висевшей на стене кабаньей головы и превращал бокал с вином, который Мюрат держал в руке, в огромный сияющий рубин. Вторая рука маршала время от времени принималась непроизвольно тереть и массировать бедро, и, заметив этот жест, пан Кшиштоф догадался о причине дурного настроения Мюрата. Сей отважный воин, по праву прозванный баловнем победы, в битве при Тарутино впервые за всю свою военную карьеру был ранен: казачья пика проткнула его бедро и теперь зажившая рана мучительно ныла, реагируя на сырую погоду. В пользу этого предположения говорила и поза маршала, и зажженный камин, из-за которого в комнате нечем было дышать.

Мгновенно оценив обстановку, пан Кшиштоф придал выражению своего лица легкий оттенок скорби и еще ниже согнулся в почтительном поклоне, прижимая к груди шляпу. Он уже успел переодеться, и теперь ничто в его облике не говорило об утренних похождениях этого родовитого прохвоста.

— Простите меня, мой маршал, — смиренно произнес пан Кшиштоф. — Уверяю вас, этого больше не повторится. Мне искренне жаль, что я заставил вас ждать. Надеюсь, задержка не нанесла непоправимого урона вашим планам, монсеньер.

— Поднимите-ка голову, сударь, — ворчливо приказал Мюрат. Пан Кшиштоф повиновался и посмотрел ему прямо в глаза с выражением собачьей преданности и искреннего сочувствия.

Увидев это почти умильное выражение на твердом черноусом лице профессионального проходимца, Мюрат невольно фыркнул и покачал головой, заставив свои локоны беспокойно колыхнуться.

— Ну и физиономия! — воскликнул он и пригубил вино. — У вас удивительное лицо, Огинский. Вас, наверное, любят женщины, и вы, вне всякого сомнения, отвечаете им взаимностью. Вы алчны, трусливы, бесчестны, вы обладаете едва ли не всеми известными человечеству пороками, но ни один из них почему-то не оставил ни малейшего следа на вашей физиономии. Она подобна зеркалу, которое способно отразить все что угодно, но не может при этом хранить отражения. Что ангельское личико, что звериный оскал — зеркалу все едино: лишь только отраженный им образ исчезнет из поля зрения, оно вновь становится пустым и гладким. То же и с вашим лицом. Бог мой, у вас внешность героя! Если бы у вас хватило денег, чтобы заплатить живописцу, и если в вы имели дом, где можно было бы повесить картину, люди приходили бы полюбоваться на ваш портрет и спустя столетия после вашей смерти. «Какое прекрасное, значительное, исполненное внутреннего благородства лицо! — сказали бы они. — Какая правильность черт, какое мужество во взгляде, какая осанка! Вот истинный герой великих событий прошлого! Вот образец для подражания!» Несчастные! Знали бы они, что восхищаются подлой физиономией пройдохи, труса, неудачливого интригана, лгуна и прохвоста!

Пан Кшиштоф стойко выдержал этот внезапный шквал гасконского остроумия, обильно сдобренного презрительным сарказмом. Сказать по правде, он привычно пропустил мимо ушей львиную долю высказанных маршалом тяжких оскорблений, справедливо полагая, что, оскорбляя его, Мюрат в первую очередь унижает самого себя.

Словом, насмешки Мюрата скатились с пана Кшиштофа, как с гуся вода. Он промолчал, ограничившись еще одним почтительным полупоклоном. Мюрат, впрочем, и не ждал ответа, поскольку знал своего порученца как облупленного. Закончив презрительную тираду, он залпом осушил бокал и наполнил его снова, даже не подумав предложить вина собеседнику. Пан Кшиштоф терпеливо стоял у двери, исподтишка разглядывая маршала. Мюрат был без сюртука, в тончайшей батистовой рубашке, отороченной по воротнику и манжетам дорогим брабантским кружевом. Ворот рубашки был распахнут, открывая лоснящуюся от пота грудь; слегка одутловатое, украшенное большим гасконским носом лицо в обрамлении иссиня-черных кудрей пылало нездоровым румянцем, глаза подозрительно поблескивали из-под припухших век. Судя по этим признакам и непривычному многословию, Мюрат уже успел основательно приложиться к бутылке, что было для него, в общем-то, нехарактерно. Из этого следовало, что никаких военных действий в ближайшее время не предполагалось и король Неаполя решил на свободе заняться устройством своих личных дел.

Пан Кшиштоф мысленно поморщился. С одной стороны, военными действиями он был сыт по горло, и их отсутствие его нисколько не огорчало. Но Мюрат явно что-то задумал, а его задумки оказывались для пана Кшиштофа опаснее всех русских и французских пушек, вместе взятых.

— Ну, — в очередной раз отхлебнув из бокала, требовательно проговорил Мюрат, — что вы молчите? Стоите в углу, как канделябр, и молчите... Я, кажется, с вами разговариваю, сударь!

— Я слушаю, мой маршал, — почтительно ответил Огинский и добавил: — К вашим услугам.

— Я спросил, где вас носило все утро, — напомнил Мюрат. — Впрочем, можете не отвечать, я и так знаю, что вы устраивали какие-то свои делишки. Я видел в окно, как рота Лурье возвращалась рано утром от реки, а перед рассветом, кажется, слышал ружейную пальбу со стороны того оврага... Что бы это значило, а?

— Вы несправедливы ко мне, мой маршал, — смиренно ответствовал пан Кшиштоф. — Почему же обязательно делишки? Осмелюсь доложить, что роте лейтенанта Лурье, каковую вы с присущей вам прозорливостью передали в мое распоряжение, удалось предотвратить захват русскими лазутчиками переправы через реку и подрыв моста.

Мюрат удивленно задрал брови.

— Что я слышу?! — с недоверием воскликнул он. — С каких это пор вы начали печься о благе Франции, Огинский? Да вы здоровы ли, сударь?! А ну-ка бросьте валять дурака и выкладывайте начистоту, что это еще за лазутчики? И сядьте, наконец, у меня уже болит шея.

Огинский с очередным поклоном шагнул вперед и присел на краешек кушетки, положив рядом с собой шляпу.

— Видите ли, монсеньер, — начал он, — прежде всего я должен признаться, что совершил непростительную ошибку, упросив вас сохранить жизнь этому жалкому конокраду...

— Какому еще конокраду? — недовольно спросил Мюрат, голова которого, несомненно, была занята мыслями и воспоминаниями более важными, нежели образ опустившегося мелкопоместного шляхтича, пойманного при попытке увести из стойла драгунскую лошадь.

— Я имею в виду этого несчастного, который пренебрег честью польского дворянина и унизился до воровства, — пана Станислава Шпилевского.

— Ах, этот! — пренебрежительно махнул белой рукой Мюрат и, взяв прислоненную к подлокотнику золоченую шпагу, принялся рассеянно разглядывать затейливую гравировку на лезвии. — Напрасно вы его поносите, вы с ним — родственные души. Мне показалось, что вы просили за него именно по этой причине. Приятно, знаете ли, иметь подле себя существо еще более низкое, чем ты сам. Хотя это еще с какой стороны посмотреть. Шпилевского толкнула на кражу крайняя нужда, вы же творите низости по призванию.

— Однако вовсе не крайняя нужда толкнула его на предательство и измену, — с достоинством возразил пан Кшиштоф. Мюрат перестал разглядывать шпагу и искоса уставился на него. Под этим проницательным, многое видящим и понимающим взглядом даже такой опытный лгун, как Огинский, несколько смешался и значительно покашлял в кулак, возвращая себе пошатнувшееся душевное равновесие. — Мне стало доподлинно известно, — продолжал он, — что этот негодяй готовится перебежать на сторону неприятеля, дабы скрытно повести колонну русских к самому мосту. Я взял на себя смелость принять самостоятельное решение и упросил вас, мой маршал, отдать под мое командование роту пехотинцев.

— А! — воскликнул Мюрат с дьявольским весельем. — Наконец-то я понял! Вы просто метите на мое место! Вы уже почти преуспели — командуете моими войсками, принимаете за меня решения, выигрываете сражения, которые сами же и затеяли...

— Помилуйте, монсеньер! — воскликнул пан Кшиштоф, вскакивая и прижимая ладонь к сердцу.

— Сядьте! — прикрикнул на него Мюрат. — Мне плевать на ваши отношения с этим Шпилевским, но я не потерплю лжи! Поймите, сударь, — добавил он чуть мягче, — меня нисколько не интересует моральная сторона дела. Но я должен располагать всей информацией хотя бы на том простом основании, что я — воинский начальник и просто обязан знать причины, по которым менее чем в двух лье от моей ставки ни свет ни заря палят из ружей. В конце концов, я отчитываюсь перед самим императором. Кроме всего прочего, я не верю, что у вас в этом деле не было своего интереса.

Огинский вдруг сообразил, чем вызвана горячность Мюрата, и едва не хлопнул себя по лбу от досады. Черт возьми, ну конечно же! Как он мог об этом забыть? Ведь битва при Тарутино, в которой Мюрата ранили и едва не взяли в плен бородатые русские казаки, была проиграна маршалом из-за того, что он оставил открытым фланг. Сегодняшняя ночная перестрелка в том виде, как ее описал пан Кшиштоф, представлялась повторением прежней ошибки — повторением, которое едва не привело к такому же результату. Недаром Мюрат так взвился, услышав, что его едва не обошли, отрезав от единственной в округе переправы!

— Простите, мой маршал, — смиренно произнес Огинский, торопясь загладить свою ошибку. — Перед лицом вашей проницательности скрывать истину бесполезно. Признаюсь, отрядом, который пытался пробиться к мосту, командовал мой кузен. Так что в некотором роде я и впрямь был лично заинтересован в том, чтобы лазутчики были поголовно уничтожены.

— И они, разумеется, были уничтожены, — подытожил Мюрат. — А вместе с ними, как я понимаю, был уничтожен и Шпилевский, заманивший вашего кузена в эту примитивную западню. Что ж, невелика потеря. Но должен вам заметить, Огинский, вы опять дали маху. Я говорю о наследстве, из-за которого вы, похоже, и затеяли эту резню. Мне доводилось встречать старого Огинского на приеме, который император давал в Варшаве зимой прошлого года, и он показался мне большим упрямцем — ваш престарелый родственник, естественно, а не император. Мне кажется, он скорее раздаст все свои деньги нищим, а земли отпишет какому-нибудь монастырю, чем позволит вам присвоить хотя бы грош из своего состояния.

Пан Кшиштоф с большим трудом сдержал желание поморщиться. То, что сказал Мюрат об отце Вацлава, едва ли не слово в слово повторяло собственные мысли пана Кшиштофа. Проклятый старый скряга действительно скорее удавился бы, чем позволил ему распоряжаться своим богатством.

— Увы, мой маршал, — сказал он с искренним вздохом, — это горькая правда. Судьба всегда была несправедлива ко мне. Если позволите, я более полагаюсь на вас, мой маршал, чем на переменчивую фортуну.

— Что?! — Мюрат, казалось, опешил от подобной наглости и не сразу нашелся, что сказать. — Вы хотите, чтобы я бросил войска и целиком посвятил себя улаживанию ваших семейных дел? Не много ли вы себе позволяете, сударь?

— Право, мой маршал, для вас это сущий пустяк, — ответил пан Кшиштоф. В эту минуту он вдруг осознал, что Мюрат — его единственная надежда. До сих пор он тешил себя иллюзией, что, когда пробьет час, он что-нибудь придумает, как-нибудь вывернется, изловчится и заставит старого Огинского смириться с неизбежным. Но после слов маршала об упрямстве старика у него будто открылись глаза: он понял, что ни хитрость, ни угрозы не вынудят старика изменить однажды принятое решение. — То, что для меня обещает стать непреодолимым препятствием, для вас просто безделица. С вашим положением, вашей славой, манерами, неотразимым обаянием, наконец... Вы так легко могли бы меня осчастливить! Не отказывайте же в такой малости вашему преданнейшему слуге!

— Черт подери, — пробормотал ошарашенный этим бесстыдным напором Мюрат. — Ничего себе малость!

— По крайней мере, мой маршал, для вас это возможно, — скромно потупив взор, тихо проговорил Огинский. — Мне же остается уповать только на вас.

После этого он замолчал, уныло разглядывая затоптанный узор персидского ковра у себя под ногами и слушая, как шуршат и потрескивают угли в камине. В комнате было жарко, и пан Кшиштоф вдруг ощутил, что с головы до ног покрыт липким горячим потом. Ладони сделались влажными, и он незаметно вытер их о кушетку.

Маршал напряженно размышлял, глядя в пышущий жаром камин и задумчиво поглаживая кончиками пальцев лезвие лежавшей на коленях золоченой шпаги.

— Взгляните, — сказал наконец Мюрат и слегка приподнял шпагу, показывая ее пану Кшиштофу. Шпага была как шпага, разве что золоченая и дьявольски дорогая. — Видите, это сталь. Она покрыта позолотой, но по сути своей это прямое железо для открытого боя один на один. Так вот, я — сталь, Огинский. Мои кавалеристы — это сталь, бесхитростная острая сталь в руке императора. А вы — капля смертельного яда на кончике моего клинка. Потому что бывают, видите ли, ситуации, когда победить в честном бою невозможно, а потерпеть поражение нельзя, не имеешь права... Вот тогда и наступает черед яда. Ваш черед, Огинский. Я честный старый рубака, я тысячи раз выходил в поле и вел своих кавалеристов в атаку — на вражеские сабли, ядра, штыки, на верную смерть... Знали бы вы, как вы мне противны! Вы презренный человек, Огинский, но вы мне нужны. Я не могу пока без вас обойтись, но имейте в виду: вам следует бояться того момента, когда я перестану нуждаться в ваших услугах.

Мюрат говорил негромко, словно бы нехотя, через силу, и глядел он при этом не на Огинского, а на шпагу, как будто силясь прочесть выгравированные на клинке, хитро запрятанные в завитках сложного узора письмена.

— Вряд ли я нуждаюсь в подобном напоминании, мой маршал, — так же тихо, в тон ему, сказал пан Кшиштоф. — День, о котором вы упомянули, станет днем, когда жизнь моя потеряет смысл.

«Гасконский паяц, — злобно подумал он при этом, — носатое ничтожество, фигляр! Король Неаполя! Видали вы его? Да свет не видывал более хитрого и криводушного лиса, чем этот выскочка!»

— Перестаньте паясничать, Огинский, — устало и раздраженно бросил Мюрат. — Когда вы не будете мне нужны, ваша жизнь отнюдь не лишится смысла. Напротив, это вы лишитесь всего, в том числе и вашей презренной жизни. Видит Бог, я уничтожу вас с истинным наслаждением, и небеса вознаградят меня за этот поступок — может быть, не самый великий, но зато самый богоугодный в моей грешной жизни!

Пан Кшиштоф насторожился. Раз уж Мюрат перешел от простых оскорблений к угрозам, значит, на уме у него и впрямь было что-то конкретное. Хитрый гасконец, похоже, пытался запугать его — запугать так, чтобы пан Кшиштоф боялся своего грозного покровителя пуще русских штыков. Значит, поручение и впрямь будет смертельно опасным. Впрочем, других поручений Мюрат и не давал. Огинский зябко передернул плечами, припомнив, как в компании полусумасшедшего убийцы Лакассаня охотился на русских генералов в кровавой сумятице Бородинского сражения.

«Ладно, — подумал он. — Кнутом меня уже отстегали. Надо полагать, сей грозный воитель, сей прямой и честный клинок в деснице императора Наполеона вот-вот выудит из кармана пряник, каковым и станет водить у меня перед носом. Ну-ну, поглядим, что он предложит в обмен на мою... гм... презренную жизнь».

— Но будь по-вашему, — неожиданно сменив гнев на милость, сказал Мюрат и небрежным жестом бросил золоченую шпагу в инкрустированные ножны. — Я что-нибудь придумаю с этим вашим наследством. Можете на меня рассчитывать. В столь трудный для Франции час мы все должны держаться вместе. И потом, я, как честный человек, не могу не признать за вами определенных заслуг, которые требуют соответствующего вознаграждения. Один Багратион, гм... — На мгновение он словно бы запнулся, и пану Кшиштофу почудилось промелькнувшее на его высокомерном лице смущение. Однако маршал немедля взял себя в руки, и пан Кшиштоф невольно припомнил его слова о том, что порой без капельки яду бывает просто не обойтись. — Один Багратион чего стоил! Словом, я что-нибудь придумаю. Если этот старый осел, ваш дядюшка, будет очень уж упираться, то... Ну, я не знаю. Бывают же на свете несчастливые случайности!

Пан Кшиштоф чуть было не расхохотался. Как ни крути, а он таки успел изучить своего покровителя. Что бы ни думал, что бы ни говорил, что бы ни воображал о себе блистательный маршал кавалерии, баловень победы Мюрат, однако столь презираемый им клеврет, пан Кшиштоф Огинский, сумел предугадать его слова за мгновение до того, как они были произнесены. Да, сладкий пряник, как и следовало ожидать, появился на сцене сразу же после кнута, и теперь пану Кшиштофу оставалось лишь выяснить, как высоко ему придется прыгнуть, чтобы заработать упомянутый пряник и не отведать кнута.

— Благодарю вас, мой маршал! — горячо воскликнул он, вскочив с кушетки и согнувшись пополам в почтительнейшем поклоне. — Язык человеческий чересчур беден для того, чтобы выразить всю полноту переполняющих меня чувств! Как еще могу я выразить свою безграничную благодарность? Что я должен совершить во славу Франции, дабы вы по достоинству оценили мою преданность вам, монсеньер?

— Если вам действительно интересно, — с неожиданной деловитостью в голосе заявил Мюрат, — то должен вас слегка разочаровать: благо Франции тут ни при чем.

Пан Кшиштоф склонился еще ниже — настолько низко, что Мюрату пришлось бы стать на четвереньки, чтобы разглядеть промелькнувшую на его губах усмешку.

— Вы говорите загадками, мой маршал, — сообщил Огинский, не разгибаясь. — Могу ли я нижайше просить вас разъяснить мне смысл ваших иносказательных речей? Право же, я не вижу способа, коим можно было бы отделить благо маршала Мюрата от блага великой Франции.

Маршал, несомненно, оценил тактичность своего протеже; тем не менее король Неаполя ценил пана Кшиштофа вовсе не за утонченность его воспитания.

— Так что же? — патетически воскликнул пан Кшиштоф Огинский, стараясь не слишком переигрывать. — Что я должен сделать для вас, мой маршал?

— Прогуляться в Россию, — сказал Мюрат таким тоном, словно речь шла о пикнике на прибрежном лугу.

— В Россию? — переспросил пан Кшиштоф. Он заметно скис, ибо одолевавшие его на протяжении всего разговора дурные предчувствия в этот момент достигли своего пика. Ехать в Россию ему ни капельки не хотелось. — Куда же именно, монсеньер?

— Сядьте, Огинский, — чутко уловив перемену в его настроении, сказал Мюрат. — Сядьте, сядьте! Чего, черт побери, вы так испугались? Хотите вина? Вот, пейте, прошу вас! — Он щедрой рукой наполнил стоявший наготове бокал, облив вином ковер и собственное колено. Пан Кшиштоф с молчаливой благодарностью принял бокал и, жадно припав к нему губами, в три могучих глотка вылакал вино. Вкуса он так и не почувствовал. — Ну да, в Россию, — продолжал маршал самым обыкновенным тоном, — а что такое? Вы так побледнели, будто вам тоже пришлось отступать из сожженной Москвы по заметенным снегом дорогам.

— Уж лучше бы пришлось, — пробормотал пан Кшиштоф, живо припомнив то, как он провел минувшую зиму. — Не томите же меня, монсеньер, — уже громче добавил он, глядя на Мюрата совершенно собачьими глазами. — Скажите, куда я должен отправиться? Что это будет — Петербург, Москва?

— Смоленск, — ответил Мюрат, и это слово многократно отозвалось в ушах пана Кшиштофа погребальным звоном церковных колоколов. — Вернее, Смоленская губерния, имение княжны Вязмитиновой. — Мюрат с трудом, по слогам выговорил трудную для него русскую фамилию. У него получилось что-то вроде «Вяжмитинофф», но пан Кшиштоф его понял. О, лучше бы ему этого не понять! — Ведь вы, кажется, имеете честь быть знакомы с княжной? — улыбаясь, добавил Мюрат.

— Честь? — почти не слыша собственного голоса, горько переспросил пан Кшиштоф. Ему казалось, что он вот-вот грянется в обморок прямо на персидский ковер, под ноги продолжавшему насмешливо улыбаться маршалу. В этот момент Мюрат более всего напоминал отца-иезуита, нашедшего наконец способ побольнее уязвить вздернутого на дыбу упрямого еретика. — Честь? О монсеньер! То, что вы называете честью, есть величайшее в моей жизни несчастье!

— Полноте, — небрежно сказал Мюрат, проигнорировав содержавшуюся в последнем возгласе Огинского немую мольбу. — Не стоит так драматизировать, милейший. Хотите еще вина? Извольте. Пейте, пейте, не стесняйтесь. У хозяина этого поместья на диво богатые погреба... Так вот, позвольте изложить подробности. Видите ли, минувшей осенью в тех краях вышла одна неприятная история...

И он стал излагать подробности. Пан Кшиштоф слушал его, с невыразимой тоской думая, что Мюрат нашел-таки способ уморить его до смерти.

Увы, к несчастью пана Кшиштофа Огинского, сие предположение было недалеко от истины.

Загрузка...