III. Овладение видимым миром. Фландрия

Рубенс, Антонис ван Дейк, Иорданс, Снейдерс, Броувер, Тенирс

XVI век. Перевернута еще страница истории искусства. В Нидерландах вместо одной — две школы живописи: фламандская и голландская. Их развитие идет по смежным, но совершенно самостоятельным путям, причем каждая создает ценности мирового значения, достигает в искусстве непревзойденных вершин.

В Северных Нидерландах буржуазная революция закончилась полной победой. Филипп II низложен, образовано мощное самостоятельное государство с республиканским строем правления. Католической церкви нанесен сокрушительный удар, и кальвинизм торжествует в Голландии. Все это вполне закономерно. «Церковный строй Кальвина был насквозь демократичным и республиканским; а где уже и царство божие республиканизировано, могли ли там земные царства оставаться верноподданными королей, епископов и феодалов?.. Кальвинизм создал республику в Голландии» (Ф. Энгельс)[7].

В Южных Нидерландах все развивалось иначе Напуганные плебейским восстанием, верхи аристократии и буржуазии вверили свою защиту чужеземной испанской власти. Соперничество крупнейших портов, Антверпенского и Амстердамского, тоже сыграло свою роль в разобщении северных и южных провинций. Противодействуя новой голландской мощи, Фландрия осталась под властью Испании и в церковных делах не отвергла главенства Ватикана. И все же Южные Нидерланды уже не те, что до революции. Герцог Альба восторжествовал над мятежниками грубой силой, но национальное сознание окрепло, и фламандская буржуазия, питаемая народными соками, упорно отстаивает свое лицо, старается извлечь максимальную выгоду из сотрудничества с испанцами, однако сама не становится испанской ни по образу жизни, ни по непосредственным симпатиям и целям.

Мы видели, что классический стиль итальянского Ренессанса находился в противоречии с самой сущностью нидерландской натуры. Но в XVII веке новое, живительное течение созрело в Италии: великий Караваджо первый в истории искусства открыто провозглашает, что идеал живописи — это красота действительности. Могучая реалистическая струя бьет ключом по ту сторону Альп, насыщая и обновляя такую же струю, никогда не иссякавшую в «Низких землях». И тут итальянское влияние уже не входит в резкое противоречие с самобытным развитием живописи Нидерландов.

Стиль барокко отныне определяет церковно-дворцовое искусство Европы. Пышность, парадность этого стиля вполне по душе антверпенским патрициям. Чувство меры отнюдь не служит ему основой, и любая гипербола может насыщать его динамизм, его природную склонность к громовым аккордам, торжественной героике и велеречию.

Искусство Фландрии ярко сияет в барокко, сохраняя при этом свои самобытные, здоровые, глубоко жизненные черты. Оно расцвело и славу свою утвердило на весь мир, как только в стране наступило временное успокоение. В 1609 году между Северными и Южными Нидерландами было заключено перемирие на двенадцать лет, и утомленная непрерывным кровопролитием Фландрия захотела как можно скорей насладиться всеми радостями жизни, богатством родной земли.

Пышный город Антверпен, где еще в предыдущем веке работало триста живописцев, становится главным центром европейской живописной культуры. Ибо в Антверпене живет и работает титан мирового искусства, один из тех художественных гениев, которые впитали все лучшее своей эпохи и своего народа и это лучшее преобразили неизгладимой печатью своего личного темперамента, отмеченного великим вдохновением, — Питер Пауль Рубенс.

Рубенс. Портрет камеристки инфанты Изабеллы. Ленинград. Эрмитаж.

Если не считать рано умершего Рафаэля, Рубенс, вероятно, художник, чья жизнь была наиболее счастливой, самой полнокровной, удачной во всех отношениях, причем с самого же начала его художественная деятельность была согрета славой, которая непрерывно росла, распространяясь по всей Европе, а затем утверждалась все крепче с каждым веком.

Слова современника про Рафаэля о том, что он, в сущности, прожил не как художник, а как князь, могли бы быть вполне отнесены и к Рубенсу.

Рубенс родился в 1577 году, не в Антверпене, который по праву считается его духовной родиной, а в окрестностях Кельна, в Германии, куда отец его, антверпенский адвокат, эмигрировал со всей своей семьей, спасаясь от преследований в первый период революционных брожений. Семья возвращается в Антверпен, когда будущему художнику исполнилось десять лет. Сначала он посещает латинскую школу, но вскоре стихия живописи захватывает его полностью. Обучается у нескольких мастеров, с юности привыкая сочетать лучшее в национальной традиции с формальными достижениями итальянцев. Двадцати лет заканчивает свое художественное образование и сразу проявляет себя мастером, каких еще не знало фламандское искусство, владеющим кистью с какой-то прямо-таки сказочной виртуозностью, мастером, для которого живопись как будто представляется делом столь же легким и непринужденным, как пение для птицы.

Два года спустя он отправляется в традиционное путешествие по Италии и там, от имени Фландрии, как бы вступает во владение всем великим художественным наследием страны искусств.

Целых восемь лет дышит он итальянским воздухом. Работает как придворный живописец герцога Мантуанского. Копирует Леонардо да Винчи и Микеланджело, участвует в Риме в ученых дискуссиях виднейших тамошних гуманистов, зарисовывает античные мраморы, изучает и обмеряет восхитившие его генуэзские дворцы.

Он еще совсем молодой человек, но его всюду встречают с почетом, а герцог Мантуанский посылает его с дипломатическим поручением в Испанию. Он красив собой, обладает самыми изысканными манерами, держит себя с необыкновенным достоинством, уже знаменит как художник, но, кроме того, заслуженно пользуется славой одного из самых образованных людей своего времени. В самом деле, мы знаем, что он обладал превосходным литературным стилем, причем свободно писал на латинском, фламандском, итальянском и французском языках, владел немецким, испанским и английским, изучал филологические науки, богословие и естественные науки.

В 1608 году Рубенс возвращается в Антверпен и уже в следующем году получает звание придворного живописца испанских правителей Нидерландов — эрцгерцога Альберта и инфанты Изабеллы.

В 1609 году Рубенс женится на Изабелле Брандт, дочери ученого-адвоката и гуманиста. Покупает дом, отстраивает его в стиле итальянских дворцов и живет в нем с обаятельной женой как блестящий, ни в чем не отказывающий себе патриций.

Заказы поступают к нему со всей Европы, и вскоре он вынужден прибегать к услугам целой армии учеников, которые пишут по его заданиям и эскизам. Из мастерской Рубенса, подлинной художественной фабрики, вышло до трех тысяч картин, и в ней же сформировались многие замечательные художники, причем не только живописцы, но и скульпторы, архитекторы и графики, ибо творчество его оказывает влияние на все искусства. Ряд граверов посвящает себя исключительно воспроизведению его композиций.

До нас дошли довольно подробные сведения о его образе жизни в эту самую кипучую пору его деятельности. Встает неизменно в пять часов утра и сразу же принимается за работу. Любит писать картины под чтение древних авторов: Плутарха, Сенеки, Тацита, или диктуя письмо — а он переписывался с виднейшими гуманистами, историками и филологами Франции и своей родины, — или принимая посетителей, в честь которых охотно расточает сокровища своего острого и блестящего ума. После работы — долгая прогулка верхом в любую погоду. И вот уже он вдыхает влажный морской воздух прибрежных равнин, скачет вдоль тучных фламандских пастбищ, въезжает в шумные деревни, окунаясь в старинную брейгелевскую стихию, вечно питавшую его творчество. А вечером — семейная жизнь, в которой он находит сладостное отдохновение, или блестящие приемы, достойные «короля живописцев и живописца королей», как величают его и за царственную парадность его картин, и за почтение, которым его награждают монархи и церковь.

В 1628–1629 годах Рубенс отправляется с дипломатическим поручением в Мадрид, где вместе с другим гением живописи, Веласкесом, осматривает богатейшие королевские собрания картин, изучает и копирует Тициана, который из всех титанов Возрождения ему, конечно, наиболее близок. В 1630 году едет в Лондон и там подготовляет мир между Испанией и союзницей Голландии — Англией. Он ведет сложные переговоры, неизменно защищая интересы своей родины. В Лондоне какой-то вельможа, застав его перед мольбертом, шутливо заметил: «Господин посол занимается живописью?» — «Нет, милорд, — отвечал Рубенс, — живописец занимается иногда дипломатией». Ибо живопись и только живопись до конца дней оставалась его подлинной стихией, причем работал он во всех жанрах: писал картины на религиозные, мифологические, аллегорические и исторические темы, охоты, сражения, пейзажи и портреты, неизменно и органически облекая свое в Италии расцветшее мастерство в родную ему фламандскую форму. Он воспользовался Италией лишь как материалом, которым вполне овладел, переработав его на свой, чисто фламандский лад.

Рубенс. Автопортрет с Изабеллой Брандт Мюнхен. Старая Пинакотека.

Он был богат, собирал картины, античные изваяния, вазы, камеи, драгоценности и гордился тем, что его искусство обеспечивает ему самую широкую, раздольную жизнь. Когда некий английский алхимик (они еще не совсем перевелись в те времена) предложил ему стать его компаньоном для превращения любого металла в золото при посредстве якобы найденного им «философского камня», Рубенс ему ответил:

«Вы пришли ко мне с опозданием на двадцать лет, так как я уже тогда нашел подлинный философский камень — в кисти и красках».

Одновременно с богатством и славой положение его в тогдашней социальной иерархии становилось все более высоким. В 1624 году испанский король пожаловал ему дворянство с правом на собственный герб, а в 1630 году короли испанский и английский одновременно даровали ему рыцарское достоинство.

Эти годы были, однако, для Рубенса поворотными в другом отношении. Умерла его жена Изабелла. Но вдовцом он оставался недолго. Пятидесяти трех лет Рубенс, как юноша, влюбляется в свою дальнюю родственницу, шестнадцатилетнюю Елену Фоурмен, статную белокурую красавицу, полностью олицетворяющую тот женский тип, ту юную и пышную, чисто фламандскую красоту, которую он всю жизнь славил в живописи, женится на ней и все последнее десятилетие своей жизни посвящает счастью с этой женщиной, которая вдохновляет его на создание замечательнейших картин, своим совершенством венчающих все его творчество. Ему уже не надо искать натурщиц, создавать из нескольких женских фигур единую, идеальную: идеальная натурщица всегда перед ним, и радость, которую она ему приносит, буквально окрыляет его кисть.

Отстранившись от придворной жизни, от дипломатии, даже от светских приемов, великий художник проводит все время с женой в самом Антверпене или за городом, где у него тоже дворец, и до самой смерти пишет один, без помощи учеников, картины уже более скромных размеров, более камерные, интимные, хоть и говорил он прежде, когда годы еще не наложили на него своего отпечатка: «По врожденному чувству я более склонен писать огромные полотна, чем маленькие вещицы».

Рубенс Елена Фоурмен с детьми. Париж Лувр.

Рубенс умер шестидесяти трех лет, внезапно, без страданий; счастливая звезда до конца освещала его великую творческую жизнь.

Какой же идеал красоты пожелал выразить Рубенс в своем вечно юном, подлинно универсальном и гуманистическом искусстве? Тип красоты, им прославленный, кажется порой тривиальным, часто не удовлетворяет наш эстетический вкус. Да, конечно, пышность рубенсовских форм явно не идеал для победительниц в олимпийских играх. Но, по-видимому, и сам Рубенс не был бы удивлен подобными нашими суждениями. Так, в своем трактате «О подражании античным статуям» он писал буквально следующее: «Главная причина, почему в наше время тела человеческие отличаются от тел античности, — в лени, безделье и отсутствии упражнений, так как большинство людей упражняет свои тела лишь в питье и в обильной еде. Неудивительно, что от этого живот толстеет, в кишках тяжесть, ноги слабеют и лишенные подвижности руки упрекают одна другую в безделье».

И Рубенс искал вокруг себя красоту более совершенную. Одному из своих приятелей он писал, например:

«Прошу вас, друг, устроить так, чтобы оставить за мной на третью, следующую за этой, неделю двух дам Капайо с улицы Вербуа, а также маленькую племянницу Луизу, потому что я рассчитываю сделать три этюда сирен в натуральную величину, и эти женщины бесконечно помогут мне в этом благодаря чудесному выражению их лиц, а еще более по причине их роста и таких чудесных черных волос, которые вообще редко встречаются».

Эти этюды до нас не дошли, но характерно, что, наоборот, у всех сирен в набросках и в картинах Рубенса — светлые волосы. Рубенс неизменно изображал реальность, фламандскую реальность XVII века, черные же волосы были в ней исключением, а еще большим — античная стройность форм. Вот он и старался поднять эту реальность на величественный пьедестал, своим искусством преобразить в красоту, и, так как здоровая, крепкая и полнокровная жизнь била в этой реальности ключом, он сам вдохновлялся ею, чувствовал с ней свою кровную связь и потому с увлечением прославлял ее своей кистью. Так ведь и ван Эйк в Гентском алтаре не пожелал прихорашивать списанные им с натуры изображения Адама и Евы.

В восторге от Рубенса, М. Карамзин отмечал в «Письмах русского путешественника»: «Рубенс по справедливости называется фламандским Рафаэлем… Какие богатые мысли! Какое согласие в целом! Какие живые краски, лица, платья! Он никак не хотел подражать антикам и писал все с натуры».

Сопоставим еще раз Рубенса с Рафаэлем. Каждый из них наиболее полно, исчерпывающе выразил идеал своей страны, своей эпохи. Рафаэль, вероятно, самый типичный мастер Высокого Возрождения, Рубенса же давно признают самым «барочным» из всех художников и самым великим художником барокко.

Великий гений Рафаэля воплотил человеческий идеал своей эпохи, исключающий всякое преувеличение и основанный на спокойном и гордом созерцании видимого мира, при которых личность, как писал один из замечательных итальянских гуманистов, Балтазар Кастильоне, «во всем будет повиноваться разуму, всегда готовая согласовать с ним все свои поступки и за ним следовать без малейшего противоречия, как барашек, который бегает, останавливается и гуляет всегда при матери и движется только вместе с ней». И сама личность Рафаэля, и те фигуры на его картинах, которые изображают идеальный тип человека его эпохи, и вся его живопись в высших своих достижениях вполне соответствовали всем этим принципам.

Сто лет спустя другой великий художник с такой же гениальностью выразил в живописи человеческий идеал своей эпохи, идеал, в котором чувство было главенствующим началом и творчество которого восходило не к античности, а к юному варварскому миру, некогда превратившему дряхлеющую античную культуру в развалины. Страстность, размах, полнокровие, жажда объять все, все увидеть, все вкусить, все обонять — вот что пьянит Рубенса. Он как бы разъезжает по Вселенной на великолепно разряженной колеснице, от имени Фландрии, то есть своей страны, как бы вступает в ее владение, окрашивая Вселенную всеми цветами фламандской палитры и всю населяя ее жизнерадостными, полнотелыми, пышущими здоровьем под его кистью фламандцами и фламандками. Как подходят выспренность, пафос, ликующая торжественность барокко для этого царственного объезда!

Но через фламандское Рубенс показывает нам общечеловеческое: впервые так полно, так убедительно выраженную в искусстве великую радость бытия. Свободный и сильный человек ходит как властелин по земле. И потому бессмертно искусство Рубенса, что все оно, в целом и в каждой подробности, — ликующий гимн жизни!

Как и вся фламандская школа, творчество Рубенса великолепно представлено в ленинградском Эрмитаже, где сорок две его собственноручные работы, среди которых несколько шедевров, и богатое собрание рисунков. Шедевр Рубенса имеется и в Москве, в Музее изобразительных искусств им. Пушкина, где, кроме того, хранится несколько его эскизов.

О его грандиозных алтарных композициях, составляющих как бы часть роскошной архитектуры католических храмов, пышная торжественность которых создавалась в противовес скромным и строгим протестантским молельням, мы можем судить по «Снятию с креста», собственноручному варианту знаменитой его композиции в Антверпенском соборе. Вот оно, полное раскрепощение форм! Евангельская сцена, изображенная как трагедия человеческой жизни, согретая великой любовью. Как беспомощно, как безжизненно, как подлинно безнадежно валится тело Христа на руки близких ему людей, протянутые к нему в едином и прекрасном порыве!

Мы упоминали о картинах на ту же тему Рогира ван дер Вейдена и Мабюзе. У Рогира — открытие видимого мира и щемящая острота непосредственного восприятия великой драмы. У Мабюзе — беспомощная попытка обрести в этом открытом, но еще не изведанном мире внутреннюю свободу. У Рубенса — обретенная свобода и власть над видимым миром. Перед нами все три основных этапа фламандского искусства: от поздней готики до барокко.

Картина «Союз Земли и Воды» — это как бы грандиозная аллегория мировой гармонии в слиянии основных сил, на которых зиждется мир. Красота композиции, образующей роскошную пирамиду, красота колорита, бесчисленными нюансами передающего как бы самый трепет жизни, красота человеческого тела и покойная величавость жестов и поз создают на полотне эту гармонию, убеждают нас, что она возможна в мире.

Но гармонии предшествует борьба: в борьбе с темными силами природы, в борьбе со злом мужает человеческая личность и вырастает герой. Какой безудержный вихрь борьбы, какая воля к победе в эскизе «Охота на львов», где с силой, равняющей его с Микеланджело, Рубенс возвеличивает человеческую отвагу! А вот и воплощенный герой в картине, несомненно одной из самых совершенных в его творчестве, — «Персей и Андромеда».

Рубенс. Снятие с креста. Ленинград. Эрмитаж.

Персей, сын Зевса и Данаи, убивает морское чудовище, полонившее красавицу царевну Андромеду, и освобождает ее. Рубенс обращается к античному миру, чтобы запечатлеть мужественный героизм и вечную женственность. Как чудесны голубоватые тени на розовеющей белизне нежного тела пленницы со стыдливо опущенными глазами и как обаятелен в своей легкой победной поступи юный герой! А над ним сияющая богиня славы. Маленькие амуры держат за уздцы крылатого коня Пегаса, быть может, самого прекрасного коня, когда-либо рожденного кистью художника. А кисть эта создает здесь красочную гамму, которая своими переливами, воздушной прозрачностью, незаметно переходящей в самые глубокие, насыщенные тона, сливающиеся в едином полноцветном потоке, вероятно, ставит Рубенса наряду с Тицианом выше всех колористов Италии и Фландрии.

Поистине всеобъемлющ творческий диапазон этого великого живописца. В бесценных собственноручных эскизах к циклу «Жизнь Марии Медичи», прославляющему вдову французского короля Генриха IV (цикл, исполненный главным образом учениками, ныне находится в знаменитом Лувре в Париже), и в столь же бесценных эскизах для украшения Антверпена по случаю торжественного въезда нового наместника инфанта-кардинала Фердинанда Рубенс достигает вершины торжественно-монументальной композиции.

В картинах, где он изображает амуров, как, например, в восхитительно праздничной «Статуе Цереры», он передает, как никто, нежную прелесть детского тела, чуть ли не биение детских сердец, самый пульс совсем юной жизни. В таком пейзаже, как «Возчики камней», — героический пафос природы, более могущественной, чем человек, а в «Пейзаже с радугой» — радостное и безмятежное слияние человека с природой. В «Пастушеской сцене» Рубенс сладостно воспевает свою любовь к молодой жене. Сама Елена Фоурмен в виде пастушки лукаво улыбается на картине ему и нам. «Вакх» (одна из последних его работ) — это гимн плодородию, чувственному земному бытию, в котором тривиальность некоторых черт как бы стушевывается перед подлинной грандиозностью образа самого бога вина, великолепного и непоколебимого в своей тучности и сытом самодовольстве. А в одной из самых очаровательных своих картин — портрете безвестной камеристки инфанты Изабеллы — великий художник сходит с Олимпа и, забывая о небожителях и о земных владыках, инфантах и кардиналах, создает бесконечно трогательный образ простой задумчивой девушки, во славу которой он расточает все сокровища своего мастерства, своей схватывающей малейшую тень и едва заметный луч света палитры.

Рубенс. Персей и Андромеда. Ленинград. Эрмитаж.

Поглядим еще на Рубенса.

Вот он в расцвете сил, красивый и величественный, со своей первой женой, Изабеллой Брандт (Мюнхен, Пинакотека). На склоне лет, отягченным славой изобразил он себя на другом автопортрете (Вена, Музей). Сыновья его под отцовской кистью кажутся нам как бы живым олицетворением всей прелести и всего полнокровия юности (Вена, Галерея Лихтенштейна). Разряженная Елена Фоурмен держит на коленях голенького сыночка (Мюнхен, Пинакотека), а вот она уже с двумя детьми на картине, где прозрачность тонов выделяет каждую голубенькую жилку детского тела, создавая светлую красочную симфонию во славу материнства (Париж, Лувр).

Это Рубенс интимный, как бы отдыхающий от своих титанических трудов.

А вот снова титан. Какая буря, какие громовые аккорды, какая гигантская мощь и подлинно космический динамизм в его «Битве амазонок» (Мюнхен, Пинакотека)! А в «Фламандской Кермессе» (Париж, Лувр) — какое бесшабашное, бьющее через край мужицкое веселье и какое внутреннее движение, рвущееся куда-то и все захватывающее с собой, так что кажется — ничто и никогда его уже не остановит! Сам великий Брейгель испытал бы зависть перед этой картиной, ибо все это он уже чувствовал и знал, но в своем искусстве не обрел еще да и не мог обрести абсолютной свободы, как Рубенс.

Рубенс. Статуя Цереры. Ленинград. Эрмитаж.
Рубенс. Пейзаж с радугой. Ленинград. Эрмитаж.

А вот этюд негров (Брюссель, Музей). Небольшой этюд людей с черной кожей, которых уже венецианские мастера любили включать в свои композиции для красочного эффекта. С какой силой переданы их лица, и какая сила угадана в них самих Рубенсом! Более трех веков назад запечатлела эти головы его кисть, но каким внутренним огнем горят они в сегодняшний день!

Рубенс, великий гуманист, воспевал земное счастье, славил мужество, героизм, любовь — все высокие доблести человека. И так же, как этот этюд негров, полна для нас глубокого, вещего смысла его знаменитая картина «Ужасы войны» (Флоренция, Галерея Питти), пафос которой звучит как грозный в своей торжественности аккорд, как предостерегающий и, хочется сказать, спасительный глас, проносящийся через века. Какая великая скорбь, какой грандиозный вопль ужаса в женских фигурах вокруг Марса, бога войны, устремляющегося туда, где смерть, разрушения, конец счастья, всего того цветущего, радостного мира, нашего, земного, общечеловеческого, который Рубенс так дивно прославил своей волшебной кистью для вящего нашего наслаждения!

Рубенс. Головы негров. Брюссель. Музей.

Содержание этой картины-аллегории объясняет сам художник в одном из писем: «Главная фигура — это Марс, который, раскрыв двери храма Януса (по обычаю римлян, закрытые в мирное время), стремительно шагает со щитом и кровавым мечом, угрожая людям страшными бедствиями. Он отвергает Венеру, свою возлюбленную, сопровождаемую амурами, которая пытается удержать его своими поцелуями и ласками.

Рубенс. Ужасы войны. Флоренция. Галерея Питти.

С другой стороны Марса увлекает фурия Алекто, которая несет в руке факел. Возле нее — чудовища, олицетворяющие болезни и голод, неотделимые спутники войны. На земле лежит женщина с разбитой лирой, означающая, что Гармония несовместима с войной, так же как и женщина с ребенком на руках означает, что Плодовитость, Материнство и Милосердие несовместимы с войной, которая все разрушает. Здесь же Архитектура с инструментами в руках, обозначающая, что разрушается все то, что строится во время мирных лет для удобства и для украшения городов, превращенное силой оружия в руины.

Я полагаю также, следует поместить на земле у ног Марса книгу и несколько листов рисунков: это означало бы, что Марс попирает Литературу и другие свободные искусства. Здесь же должен быть пучок связанных стрел, обозначающих Согласие. Возле них брошены кадуцей и ветвь оливы — символы Мира.

Рыдающая женщина в черной одежде и разорванном покрывале, срывающая с себя драгоценности и украшения, — это несчастная Европа, страдающая уже много лет от грабежей, беззакония и бедствий, невыразимо мучительных для всех».

Подобно тому как ван Эйк знаменует открытие видимого мира, Рубенс знаменует полное овладение им в живописи. И тот и другой утверждают новую эру в истории нидерландского искусства, и тот и другой в этой новой эре сразу же достигают вершины. В первые три-четыре десятилетия XV века ван Эйком создана новая школа живописи, и все прочие мастера этого столетия, как бы они ни были оригинальны, замечательны, служат ему всего лишь дополнением. Точно так же в первых трех-четырех десятилетиях XVII века творчество Рубенса знаменует зенит всей фламандской школы, так что все прочие ее представители лишь по мере сил дополняют его. Но опять-таки, как и в отношении создателя Гентского алтаря, дополнение это подлинно великолепно!

Два крупнейших художника непосредственно следуют за Рубенсом в истории фламандской живописи: ван Дейк, который был его сотрудником, и Иорданс, у которого с Рубенсом был общий учитель.

Как и Рубенс, ван Дейк принадлежал по рождению к верхушке фламандской буржуазии. Сформировавшись, пожалуй, еще более молодым, чем Рубенс — он начал выполнять самостоятельные работы четырнадцати лет, — ван Дейк к двадцати годам был, как Рубенс, уже законченным мастером, полностью овладевшим своим искусством. Как и Рубенс, он с юности был согрет славой, не увядающей и по сей день; как и Рубенс, оказал огромное влияние на все последующее развитие живописи. Как Рубенс, оставался несколько лет в Италии, причем, как и он, особенно долго в Генуе, где стал любимым художником местной аристократии. Вернувшись в родной Антверпен, как и Рубенс, удостоился высших почестей.

В Англии, где он прожил последние годы своей жизни, он, по примеру Рубенса, возглавлял целую художественную мастерскую, так как один не мог справиться с заказами. Как и Рубенс, был осыпан королевскими милостями, получил дворянство, вращался в самом высоком кругу, жил, как вельможа, и женившись в Лондоне на аристократке, приближенной королевы, как и Рубенс своим первым браком, еще более упрочил свое социальное положение.

И, однако, внутренним своим содержанием жизненный путь ван Дейка во многом отличен от рубенсовского. Он умер всего лишь год спустя после Рубенса, а между тем был на двадцать два года его моложе: значит, едва вступил в пятый десяток.

Несмотря на славу, на богатство и почести, ван Дейк не чувствовал себя удовлетворенным. Не довольствуясь огромным числом получаемых заказов, он добивался еще большего, своего рода художественной монополии в Лондоне, Париже и Антверпене и, не достигая желаемой цели, испытывал раздражение и тоску. Работал он, как Рубенс, не покладая рук, однако не так вольно, непринужденно. Как Рубенс, сочетал работу со светскими удовольствиями, но, в отличие от Рубенса, часто предавался безудержному разгулу.

Ван Дейк. Семейный портрет. Ленинград. Эрмитаж.
Ван Дейк. Автопортрет. Ленинград. Эрмитаж.
Ван Дейк. Мадонна с куропатками. Ленинград. Эрмитаж.

Ван Дейк не обладал великим душевным спокойствием Рубенса и его физической и духовной крепостью. Под конец он принес многое в жертву моде, так как пристрастие к аристократизму порой перевешивало в нем подлинную страсть к живописи. Он был натурой более нервной, повышенно чувствительной, в каком-то смысле, быть может, более рафинированной, чем Рубенс, но зато и не столь чудесно уравновешенной, радостной, счастливой и, главное, конечно, не столь универсальной, подлинно олимпийской, короче говоря — великой.

Эрмитажное собрание произведений Антóниса ван Дейка (двадцать шесть картин) считается одним из лучших в мире. Прекрасные работы знаменитого мастера имеются и в Москве. Он представлен также в музее-усадьбе Архангельское, в галереях Киева и Воронежа.

Посмотрим сначала на него самого. Вот его автопортрет. Какой законченный тип молодого вельможи, прекрасного собой и обворожительного! Но это не просто блестящий светский кавалер. Черты его одухотворены, и дивной красоты руки (никто, как ван Дейк, не умел передавать красоту рук с длинными холеными пальцами) редко пребывают в праздности. Ведь этими руками создан этот портрет, творение искусства, от которого не отрекся бы и Рубенс!

Ван Дейк несколько лет работал в мастерской Рубенса, но, скорее, не как ученик, а как сотрудник, и мы знаем, что Рубенс ценил его исключительно высоко. Есть много картин, где трудно сказать, что написано Рубенсом и что ван Дейком, а некоторые приписываются то тому, то другому.

Искусство ван Дейка было бы невозможно без Рубенса. Он, строго говоря, лишь пошел по пути, открытому титаном фламандской живописи. И, однако, на этом пути ван Дейк выявил подлинную индивидуальность.

О больших композициях ван Дейка можно судить в Эрмитаже по знаменитой его «Мадонне с куропатками». Все тот же фламандский идеал красоты! Недаром Пушкин, вкладывая ироническое суждение в уста своего во всем разочарованного героя, так вспоминает именно эту мадонну:

… — «Я выбрал бы другую,

Когда б я был, как ты, поэт.

В чертах у Ольги жизни нет.

Точь-в-точь в Вандиковой Мадоне;

Кругла, красна лицом она,

Как эта глупая луна

На этом глупом небосклоне».

И все же в этой восхитительной по нежной гармонии форм и по краскам картине больше, чем у Рубенса, внутреннего изящества, грации и так же, как у Рубенса, трепетны и прелестны маленькие амуры. Однако все это отмечено некоторой слащавостью, светской виртуозностью, что в общем ослабляет живописную мощь.

Но главное, в чем ван Дейк является дополнением Рубенса, — это портретная живопись. Как все, что Рубенс писал, превосходны и его портреты, но их сравнительно мало в его творчестве, подлинная стихия которого не индивидуализация, а грандиозные обобщения. Напротив, ван Дейк проявляет поразительное мастерство в сочетании очень тонко, а порой и глубоко подмеченных индивидуальных черт с яркостью, значительностью живописного образа.

Ван Дейк. Портрет Лазаря Махаркейзюса. Ленинград. Эрмитаж.

Какая глубокая правда, какое проникновение во внутренний мир человека и в то же время какое величавое благородство всей композиции, отмеченной свободой и силой, в его «Семейном портрете», написанном когда ему было всего двадцать лет! Как бесконечно выразителен и монументален навсегда врезывающийся в память образ важного, видимо, рассудительного антверпенского бургомистра Николаса Рококса! Как просто, но эффектно решен портрет, по всей вероятности, антверпенского врача Лазаря Махаркейзюса: полуоборот в кресле, движение руки, устремленность глаз — все это поразительно живо, убедительно, в живописном отношении действительно чудесно. А в дрезденском «Портрете воина с красной повязкой на руке» — одухотворенность взора, гордая и прекрасная поза, блеск лат, сочетание тьмы и света создают еще невиданный во фламандской живописи приподнято-романтический образ.

Ван Дейк. Портрет Томаса Уортона. Ленинград. Эрмитаж

Портреты ван Дейка, относящиеся к его последнему, английскому, периоду, уже не отмечены столь высоким и мужественным вдохновением. Правда, одна из первых работ этого периода, портрет Карла I (Париж, Лувр), подлинно грандиозна и одновременно бесконечно прекрасна по композиции, по тонкой, чарующей красочной гамме, а задумчивая печаль в глазах короля как бы предвещает уже недалекий и страшный конец этого слабого, но деспотического правителя, отвергнутого народом: английский король Карл I Стюарт был обезглавлен по приговору революционного парламента. Можно сказать без преувеличения, что этот портрет послужил так и не превзойденным образцом для всей последующей парадной портретной живописи и в Англии, и во Франции, и в Германии.

Однако, подделываясь под вкус надменной английской аристократии, изысканной и холодной, а главное, работая наспех и с помощью множества учеников, ван Дейк утрачивает мало-помалу свою здоровую и полнокровную фламандскую закваску. Об этом можно судить и по ряду его портретов английских вельмож в Эрмитаже. Вкус редко изменяет художнику. Он по-прежнему восхитителен, когда пишет детей, как, например, в портрете Филадельфии и Елизаветы Кэри. В нем проскальзывает и былая мощь (особенно в портрете Томаса Уортона, приближенного Карла I). Он мастерски расставляет фигуры, как дирижер всеми инструментами своего оркестра, строго управляет позами и жестами своих персонажей. Но, оторвавшись от национальной почвы, искусство его, в общем, становится холоднее, безличней, и на портретах, им написанных в эти годы, перед нами прежде всего вельможи, так сказать, стандартного типа, а не живые люди со своими индивидуальными особенностями, думами и страстями.

Антонис ван Дейк умер рано. Однако, в отличие от Рубенса, который годился ему в отцы, он окончил свою жизнь, когда силы его, по-видимому, уже находились на ущербе.

Но лучшее в его творчестве живет полной жизнью и поныне, а вся замечательная английская портретная живопись XVII века родилась, выросла и расцвела, питаясь живительными соками его искусства.

После смерти Рубенса и ван Дейка главенствующее место во фламандской живописи занял по праву Якоб Иорданс.

Иорданс. Автопортрет. Лондон. Частное собрание.

Всего на шестнадцать лет моложе Рубенса, он пережил его чуть ли не на четыре десятилетия и умер восьмидесяти пяти лет в Антверпене, где протекла почти вся его жизнь. Как и ван Дейк, он сотрудничал с Рубенсом, но от ван Дейка отличался почти во всем. Во-первых, он так и не съездил в Италию, что для фламандского художника того времени было совсем необычайно, во-вторых, в нем не было ничего аристократического.

Иорданс тоже служил Рубенсу дополнением, но в плане совсем ином: более демократическом, даже народном, во всяком случае, чисто нидерландском.

Не знаменательно ли, что этот художник, живший в католической стране на заказы от буржуазии, уже на склоне лет перешел со всей своей семьей в кальвинизм, не считаясь с тем, как к этому отнесутся его самые богатые ценители!

Вот он перед нами на автопортрете, хранящемся в одном из лондонских частных собраний.

Как внешне отличен Иорданс и от просвещенного, осанистого патриция, каким изображал себя Рубенс, и от изысканного светского кавалера ван Дейка! Мы видим доброго антверпенского бюргера с умным, энергичным лицом, однако бюргера не совсем обычного: с волнистой шевелюрой и небрежно раскрытым воротником на манер свободного художника.

Этот бюргер (его отец торговал тканями) завоевал благодаря своему искусству еще более солидное положение в своем коренном бюргерском кругу.

Он тоже писал пышные алтарные композиции, был знаменит, как-то получил даже крупный заказ (на который претендовал ван Дейк) от того же английского короля Карла I. Но в лучший период своего творчества, за какие бы он ни брался сюжеты, Иорданс неизменно создавал картины глубоко народные, по существу бытовые, которым, однако, умел придавать подлинно монументальный характер.

В этом отношении он представляет собой очень своеобразное явление, хотя Брейгель кое в чем и опередил его.

Живопись Иорданса — это прежде всего обыденность, даже тривиальность, возведенные в монумент.

«Фламандская школа, страсть люблю эти сцены, вырванные из клокочущей около нас жизни», — писал некогда Герцен.

Мне ясно вспомнилось это по-герценовски точное замечание на Международной выставке в Брюсселе, не последней, а 1935 года.

На выставке этой был особый отдел старого Брюсселя, один из самых, вероятно, любопытных.

Иорданс. Бобовый король. Ленинград. Эрмитаж.

В сущности, это был не отдел, как другие, и уж вовсе не павильон, а целый городок. Несколько улиц, большая площадь: Брюссель XVII и XVIII столетий. Все было превосходно сделано. Когда вы попадали на эти улицы и на эту площадь, совершенно не было впечатления, что все это бутафория.

Пышные патрицианские дома — ну совсем знаменитая брюссельская Большая площадь, так сказать, в своем первородном виде, а рядом — фламандские кабачки.

Вечером, в особенности в воскресенье, на этих улицах и на этой площади царило совершенно особое настроение. Ярко горели огни, и в каждом доме были танцы, пение, крик, гам. Танцевали на улице полнотелые фламандки, усатые фламандцы. Шум стоял со всех сторон, пиво лилось рекой, пенящееся, золотистое. Зазывали вас из каждого кабачка — а это значит, из каждого дома, с низкими сводами, с причудливыми украшениями, где танцевали чуть ли не на столах, гремели, заглушая друг друга, разнообразнейшие инструменты.

Снейдерс. Лавка дичи. Ленинград. Эрмитаж.

Так современные бельгийцы радостно воскрешали на миг далекое, но все еще живо откликающееся в их сердцах яркое прошлое своей страны.

Та жизнь, которую с таким вдохновением запечатлели своей кистью великий Брейгель, Иорданс и другие фламандские живописцы, о которых речь впереди, действительно клокотала, по слову Герцена, около вас.

А в бутафорском «Дворце эрцгерцогов» — пышная мебель, старинные картины в золоченых рамах, пестрые шпалеры теплых осенних тонов и прислуга в парадных ливреях воскрешали патрицианскую Фландрию времен эрцгерцога Альберта и Изабеллы.

В этой Фландрии банкеты, устраиваемые по любому поводу, с участием сотен, а то и тысячи лиц, стали подлинным бедствием, источником разорения для мелких бюргеров. Дело дошло до того, что особым эдиктом было даже воспрещено приглашать на свадьбы более тридцати двух пар сразу и пировать больше двух дней подряд.

Подобные пиршества, вовсе не аристократического характера, стали излюбленной темой в творчестве Иорданса, которое представлено у нас капитальными произведениями и в Эрмитаже, и в Музее изобразительных искусств в Москве.

Снейдерс. Овощная лавка. Ленинград. Эрмитаж.

Вот, например, едва ли не лучшая его картина, та, во всяком случае, где все его мироощущение запечатлено наиболее точно и полно, — «Бобовый король». Сюжет — традиционный во Фландрии и некоторых других странах праздник: в пирог запекался боб, и тот, которому он попадался в куске пирога, становился «бобовым королем», и все должны были воздавать ему почести.

Какое задорное, бьющее через край чисто народное веселье! Старики, женщины, дети пьют, горланят, свистят, поют в полном упоении, и кажется, что даже собака участвует в общей гульбе. На коленях у матери, розовой, дородной фламандки, ребенок невозмутимо удовлетворяет естественную потребность, между тем как она поднимает бокал с искристым вином, видимо подбадривая совсем ослабевшего «бобового короля». И все это крупным планом, без малейшего дуновения той высокой эпической поэзии, которая облагораживает у Рубенса самую острую тривиальность, но замечательно по живописи, в прекрасном едином коричневато-золотистом тоне, настолько простодушно по замыслу, что прощаешь художнику все его излишества, массивно, добротно и, в общем, столь же торжественно, как церковная барочная роспись.

Пауль де Вос. Взбесившаяся лошадь. Ленинград. Эрмитаж.

Или еще (опять излюбленная Иордансом тема) — «Сатир в гостях у крестьянина». Мифы Эллады в типично фламандском народном преломлении! Да, толстощекий крестьянин, дующий на ложку, — подлинный монумент! А толкующий с ним козлоподобный сатир — это тоже фламандский крестьянин, но более хитрый, занозистый и с копытами вместо ног…

И так же типичными крестьянами с морщинистыми, загорелыми лицами и крепкими жилистыми руками выглядят в религиозных картинах Иорданса святые и князья церкви. В этом отношении особенно характерны его «Четыре евангелиста» (Париж, Лувр).

В том же зале Эрмитажа, где лоснится, сияет живопись Иорданса, высокая длинная стена вся покрыта двумя рядами картин огромного размера. Это, быть может, богатейшее в мире собрание работ двух других сотрудников Рубенса: Франса Снейдерса и Пауля де Воса.

Пауль де Вос. Охота на оленя. Ленинград. Эрмитаж.

Первый был сверстником Рубенса, учился у Питера Брейгеля-младшего, ездил в Италию, был очень близок с Рубенсом, с которым постоянно работал, равно как и с ван Дейком и Иордансом. Второй учился у Снейдерса и тоже не раз помогал Рубенсу.

Солнечный гений Рубенса, мажорная тональность его искусства, его грандиозное, героическое видение мира определяют всю фламандскую живопись XVII столетия.

Перед ансамблем этих картин буквально захватывает дух, как перед самой великолепной, радостно-торжественной соборной или дворцовой росписью той же эпохи. А между тем сюжеты самые как будто обыденные: нижний ряд — знаменитые «Лавки» Снейдерса, верхний — звериные сцены де Воса. Но какой пафос, какой подчас подлинно рубенсовский размах!

Лавки: рыбная, дичи, овощная, фруктовая, опять рыбная, опять битая дичь и т. д. Все плоды моря — крабы, устрицы, огромные рыбьи туши, лангусты, угри, еще живые и копошащиеся. Дичь, от крупной, с рогами или клыками, до мелких зайчат, от больших лесных птиц до самых крохотных, разноперых, в таком изобилии, что от этого зрелища огромный пес радостно становится на задние лапы, заглядывая в лицо хозяину. Бесчисленные овощи и бесчисленные фрукты, с солнцем, которое озолотило виноград и под лучами которого все это расцвело и созрело. Грандиозная панорама плодородия нашей земли, всех даров природы, подлинно «Охотный ряд» зажиточного антверпенского бюргерства. Только это и писал Снейдерс на своих картинах (писать фигуры людей он поручал кому-нибудь другому) или же на картинах, выходивших из рубенсовской мастерской.

Мы недаром сравнили эти композиции с роскошной стенной росписью: эрмитажные «Лавки» были написаны Снейдерсом для столовой епископского дворца в Брюгге, где должны были составить неотъемлемую часть общего декоративного ансамбля.

А наверху — охота на леопарда, на медведя, на оленя, взбесившаяся лошадь, волки, грызущиеся собаки. Сплошное движение, яростная борьба, беспощадная травля, бурный динамизм. Пауль де Вос несомненно талантлив, и картины его эффектны и декоративны. Но разве все это было бы мыслимо без Рубенса, без его знаменитых охот, как, например, «Охота на кабана» в Дрезденской галерее, которая своим всепобеждающим динамизмом, как бы олицетворяющим вечное мировое движение и стихийное единство природы и людей, восхитила и потрясла у нас тысячи и тысячи любителей живописи, когда эта галерея была выставлена в Москве?

Есть, однако, один художник, к которому слова Герцена о «сценах, вырванных из клокочущей около нас жизни», применимы в еще большей степени, чем к Иордансу да и к кому-либо другому из фламандских мастеров XVII века. Это Адриан Броувер.

Он не получал крупных заказов, слыл забулдыгой, испытывал всяческие притеснения и не мог похвалиться славой ни в аристократических, ни в буржуазных кругах. Но два очень требовательных коллекционера, стоящие в первом ряду величайших художественных гениев всех времен и народов — Рубенс и Рембрандт, хранили у себя как редкостные, неповторимые в своей оригинальности произведения живописи: первый — семнадцать, а второй — восемь его картин!

Броувер жил в эпоху пышного расцвета стиля барокко, но, право, ничего барочного нет в его искусстве. Возьмите любую композицию Рубенса: крупнофигурную сцену, портрет или пейзаж, и вы ясно увидите ее построение — торжественное, величественное и бурное, которое составляет единый аккорд с архитектурой храмов или дворцов, где красовалась в те времена эта живопись.

Броувер. Автопортрет. Гаага. Музей.
Броувер. Драка крестьян, играющих в карты. Дрезден. Галерея.

У Броувера совсем другое: бытовые сцены, а иногда пейзаж, как бы вырванные из самой жизни, из природы и непосредственно перенесенные на дерево или на холст. Основа их — цвет. Этот художник — изысканный и могучий колорист. Какая насыщенная, тонкая, сверкающая тысячами нюансов палитра! Вот нежный кремово-желтый тон, а вот бурый, глубокий, а там именно, где это всего эффектнее, какое-нибудь влажно-зеленое или медно-красное пятно! Пейзажи его, пронизанные каким-то особым, часто тревожным настроением, предельно выразительны. А реализм всего его искусства может и сейчас почитаться непревзойденным образцом.

Броувер по рождению фламандец, но часть жизни он провел в Голландии и поэтому как бы принадлежит в одинаковой степени и к той и к другой школе. Но последние годы он прожил в родной Фландрии и испытал там благотворное влияние Рубенса.

Картины Броувера маленького формата, и сюжеты их отнюдь не «высокого стиля». Броувер действительно проводил целые дни и ночи в накуренных крестьянских кабачках, в темных подвалах, где собирались горькие пьяницы, и там же, наслаждаясь игрою редко проникавших в такие хмурые дебри солнечных лучей, он вырывал озаренные на миг этими лучами сцены полуживотной, неприглядной жизни: дикие драки, свалки, разнузданные пирушки, в которых сам принимал участие.

Как художник, изображавший крестьянский быт, Броувер продолжает традицию Питера Брейгеля, однако без его философских обобщений. Зато кисть его более царственна, более свободна, чем у великого мастера прошлого столетия.

По свидетельству современников, Броувер питал безудержное пристрастье к водке и к табаку, только в XVII веке получившим широкое распространение в народе, и весь мир, им изображенный, как бы окутан винными парами и табачным дымом. С поразительной наблюдательностью, наделяя каждый свой персонаж острой индивидуальностью, передает он все стадии винного и табачного дурмана.

Что хочет он сказать своими картинами? На автопортрете (Гаага, Музей) он предстает перед нами неряшливым и обрюзгшим, рано состарившимся прожигателем жизни, с какими-то грустными, мечтательными глазами.

Он видел весь ужас, всю скорбь убогой жизни низов тогдашнего общества и запечатлел ее своей вдохновенной кистью, не отстраняясь от этих низов, а как бы сливаясь с ними, грустя за них и любя их, но не в силах помочь хотя бы советом ни им, ни самому себе.

Карикатурность, порой грубость изображенных им сцен, склонность к художественному преувеличению, острота его восприятия и горькая усмешка часто придают его творчеству характер гротеска, и в этом жанре он предвосхищает некоторых крупнейших живописцев последующих веков, как, например, великого Гойю и Домье.

Броувер умер тридцати двух лет — за два года до Рубенса, который отечески покровительствовал ему. Пьянство и разгул подточили его организм.

Нам известно около ста пятидесяти его работ, он представлен и в Эрмитаже и в Музее изобразительных искусств им. Пушкина в Москве.

Тенирс. Кабачок. Ленинград. Эрмитаж.

Относительное экономическое благополучие Фландрии длилось всего несколько десятилетий. Не дольше длился и ее духовный расцвет. Церковная реакция берет верх во второй половине XVII века, а новые войны разоряют страну. Французский король Людовик XIV пытается все шире распространить в Европе свое могущество, и маленький фламандский народ становится жертвой соперничества великих держав тогдашнего западного мира. После небывалого расцвета быстро приходит в упадок фламандская живопись. Художники Брюсселя и Антверпена уже не стараются по-своему увидеть и изобразить мир, а либо повторяют то, что было найдено их великими предшественниками, либо подчиняются новому, чуждому их природной сущности французскому влиянию и чаще всего отходят от реализма, дабы угодить высшим слоям общества, ценящим превыше всего парижскую моду и светскую принаряженность. Но великая художественная традиция еще порой напоминает о себе.

Давид Тенирс (или Теньер) — знаменитый фламандский живописец этой эпохи. Его художественная культура восходит к самому славному, что дала фламандская школа, и дух былых достижений еще жил в той среде, к которой он принадлежал. Сам сын художника, он был учеником Броувера и женился на дочери одаренного живописца Яна Брейгеля, за мягкость и изысканность письма прозванного Бархатным, внучке самого Питера Брейгеля.

Тенирс. Кермесса. Ленинград. Эрмитаж.

Прожив восемьдесят лет, достигнув славы и богатства[8], Давид Тенирс создал великое множество картин (в одном Эрмитаже их около сорока, среди которых — некоторые из лучших его произведений), изображающих крестьянские свадьбы, деревенские праздники, караульни, бесчисленные искушения св. Антония с от Босха идущей чертовщиной, кабацкие сцены, фантастику, вроде обезьян, играющих в карты, и т. д. Все это написано мастерски, свет порой пронизывает всю композицию, отдельные детали восхитительны (блеск оружия, сочетание цветных пятен, утварь, живописность нарядов и т. д.). Но в целом искусство его, явно склонное к массовому производству, приноровлено к новым вкусам: по сравнению с броуверовскими крестьяне Тенирса, конечно, прилизаны, а отношения между поселянами и знатью часто изображаются им в слащаво-идиллических тонах.

И все же Тенирс — последний отголосок великого искусства, а тематика, огромное количество и несомненная виртуозность его работ долго обеспечивали ему славу.

Что выше: эта ли в лучших своих образцах глубоко правдивая живопись или живопись итальянского Возрождения, стремившаяся создать идеальный тип человека? На этот вопрос исчерпывающе ответил Белинский:

«Не верю я эстетическому чувству и вкусу тех людей, которые с удивлением останавливаются перед Мадонною Рафаэля и с презрением отворачиваются от картин Теньера, говоря: это проза жизни, пошлость, грязь; но так же точно не верю я и эстетическому смыслу тех, которые с некоторою ироническою улыбкою посматривают на Мадонну Рафаэля, говоря: это идеалы, то, чего нет в натуре! и с умилением смотрят на картины Теньера, говоря: вот натура, вот истина, вот действительность! Для этих людей не существует искусства, новая форма — и они не узнают его, как маленькие дети не узнают знакомого им человека потому только, что он на сюртук надел шинель, в которой они никогда его не видали. Им не растолкуешь, что Мадонну и сцены мужиков, как ни различны эти явления, произвел один и тот же дух искусства… Рафаэль и Теньер — оба художники и оба нашли содержание своих произведений в той же действительности, бесконечно разнообразной и всегда единой, как разнообразна и едина природа, как разнообразно и едино существо человека».

Загрузка...