А перед нею стояла матушка, озаряя покои сиянием своих белых одежд. Светились её косы, излучая серебряные переливы, накидка лучилась ослепительным венцом вокруг её головы, а в очах расплескалось бескрайнее горе, отозвавшееся в душе Свободы пронзительным эхом.

«Что ты наделала, Свобода, что ты натворила, жизнь моя! Посмотри же!»

Свобода повернула свой взгляд в сторону постели и застыла в леденящем недоумении: там лежала она сама. Лицо её разгладил смертельный покой, а рука лежала на неподвижной груди… Но понимание пришло быстро, накрыв её спокойной неизбежностью. В своём новом состоянии Свобода владела чувствами и мыслями гораздо лучше, чем прежде. Значит, дыхание остановилось во сне, а девушки и не ведали – сами спали беспробудно.

«Дитя моё, как же я мечтала увидеть твою свадьбу, твоё счастье, – роняла матушка слезинки, и они скатывались по её щекам чистыми капельками горного хрусталя. – Но Ворон не смог отвратить судьбу… Мы не смогли…»

В потоках этой серебряной печали Свобода сама чуть не рассыпалась на тысячу хрустальных капелек, но внутри тлел неугасимый огонёк, призывавший не останавливаться и не смиряться. Оглядев свои прозрачные светящиеся ладони, Свобода, тем не менее, смогла взять ими матушку за плечи. Друг относительно друга они имели плотность, могли обниматься и держаться за руки, но другие предметы стали для них проницаемы.

«Матушка, ты не видала, куда батюшка спрятал моё колечко?» – задала Свобода вопрос, который якорем держал её в этом мире. Самое важное дело было у неё сейчас: найти кольцо. Всё прочее ушло за пелену тумана.

«Доченька, я привязана к ожерелью, – грустно прозвенел ответ. – Я не могу отойти от него далее, чем на три сажени… Ежели б я видела, я б сказала. Прости, ничем не могу помочь…»

Горечь зашелестела опадающими листьями, запела осенним промозглым ветром.

«Да что ж это такое? Неужели ты так и будешь отныне – как на привязи? – молвила Свобода. – У псов цепных и то больше воли…»

«Самое большое достояние в моей жизни – это ты, – кротко улыбнулась матушка. – Ты – моё благословение. Я счастлива быть рядом с тобою, радоваться твоим радостям и делить с тобою печали. Это самый сладкий плен, за который мне и свободу отдать не жаль. Я сама так хотела, а Ворон только выполнил мою просьбу. Хотя меня можно освободить, коли порвать ожерелье…»

Огонёк разгорался, становясь двигателем Свободы. Раздувая его в себе, она обретала летучесть и могла порхать по комнате, как бабочка.

«Я отпущу тебя, матушка, – засмеялась она. – Ты была рождена, чтобы быть свободной, негоже тебе томиться, словно в заключении! Погоди, вот только разузнаю, где колечко!»

Подпитывая решимостью свой внутренний двигатель-огонёк, она помчалась быстрее мысли в опочивальню отца. Ни стены, ни двери не были для неё преградой. Отец спал на спине, а на шее у него что-то висело: под рубашкой проступали очертания ключа. «Ага!» – осенило Свободу. Уж не от тайного ли ларчика ключик?

Она схватила князя за плечи, но её руки погрузились в его тело, словно в воду. Потянув, Свобода наполовину извлекла из него светящегося двойника отца, который ошеломлённо хлопал глазами, озирался и мычал.

«Где моё кольцо? – грозно обрушилась на него Свобода. – Говори, а то душу вытрясу!»

Она делала это в буквальном смысле, встряхивая отца-призрака за плечи.

«Ы-ы-ы, – мычал он в ужасе. – К-к-кольцо в ларчике… Ларчик в сундуке в моей опочивальне… А ключ у меня на шее!»

«То-то же», – удовлетворённо кивнула княжна и весьма непочтительно швырнула душу отца обратно в тело. Авось, не вспомнит, когда проснётся.

Теперь надо было снова обрести телесную плотность, чтобы открыть сундук и ларчик. Свобода полетела в свои покои и склонилась над собственным телом. Матушка всё так же витала рядом, с беспокойством взирая на княжну.

«Я разузнала, где кольцо, – торжествующе сообщила ей Свобода. – Отец сам рассказал, стоило только тряхнуть его покрепче. – И расхохоталась: – Тебе надо было назвать меня Победой, матушка, потому что это и есть моя суть!»

Но до полной победы было ещё далеко. Тело стало чужим, холодным, Свобода точно в скользкое болото окунулась и тут же выскочила обратно.

«Брр, – передёрнулась она. – Это что ещё за напасть?»

«Твоё сердце остановилось, дитя моё, – скорбно вздохнула матушка. – Ты умерла…»

«Ну, это мы ещё посмотрим», – процедила Свобода.

Расстояния для неё тоже ничего не значили. Силой мысли она швырнула себя в головокружительный полёт и уже спустя несколько гулких мгновений ворвалась в покои князя Ворона. Тот не спал – трудился в своей мастерской среди сосудов с зельями и под светом прозрачного шара писал что-то на листе выделанной телячьей кожи, зажимая в одной глазнице круглое стёклышко. Князь-чародей вскинул на Свободу взгляд, но ничуть не удивился. Он видел её, словно она пришла к нему в своём плотном теле.

– Здравствуй, родная… Что-то случилось? – рассеянно спросил он, очевидно, мыслями ещё находясь во власти своей работы. За стёклышком его глаз казался до смешного огромным.

«Да в общем-то, сущий пустяк, батюшка, – усмехнулась Свобода. – Я там… э-э… умерла немножко. Совсем чуточку… А ожить никак не получается, хоть убей! Сердце остановилось. В общем, дело гиблое. А мне смерть как надобно вернуть кольцо, которое отец у меня отнял! Ежели не верну, то не смогу вовремя попасть на свидание к моей возлюбленной Смилине. А я её люблю очень, батюшка… Ну просто до смерти!»

Князь выронил глазное стёклышко и вскочил, опрокинув несколько сосудцев со снадобьями.

– Кхе… Кхм! Однако!.. – взволнованно кашлянул он. – Я сейчас, доченька. Сейчас, родная, потерпи.

Он раскинул в стороны руки, словно крылья, и превратился в огромную чёрную птицу. Окно само распахнулось, и он вылетел в осеннюю дождливую ночь, а Свобода устремилась за ним.

Ворон летал со скоростью мысли. Они одновременно очутились в покоях княжны, и птица приземлилась на пол уже человеком в чёрном плаще. Князь кивнул матушке:

– Здравствуй, Сейрам. Рад тебя видеть.

«И я рада, – ответила та с чуть приметной улыбкой на мертвенных губах. – Благодарю тебя за всё, что ты сделал для меня и Свободы».

Ворон склонился над телом княжны и достал откуда-то из рукава длинную и тонкую золотую иглу. Коротко размахнувшись, он всадил её безжизненной оболочке в сердце и дунул в торчащий наружу конец. Тело дёрнулось и захрипело, и незримая сила поволокла Свободу к нему. Она превратилась в один измученный и долгий вздох, втянутый ожившей грудью…

Пробуждение было мучительным. Она барахталась в болоте слабости, пытаясь найти свои руки и ноги, но они были разбросаны по всей земле – в сапогах-скороходах не обойти, не собрать. Из-за пелены тумана кто-то ласково звал её:

– Свобода, ягодка моя… Проснись, открой глазки! Я с тобой, моя родная…

Руки нашлись. Она принялась разгребать ими туман, и он расползался клочьями под её яростным напором, пока не открылось оконце в мир. В этом оконце сияли синие кошачьи глаза, полные тревоги и нежности, и Свобода устремилась к ним. Тело вернулось из небытия бесчувственности, но очень слабое, непослушное и тяжёлое. Чтобы им управлять, требовались невероятные усилия, но Свобода справилась. Руки воскресли двумя лебедиными шеями и обняли Смилину.

– Свобода… Ладушка моя, – проговорила женщина-кошка.

– Меня зовут не Свобода, а Победа, – преодолевая неповоротливость губ, улыбнулась княжна. – Чтобы быть с тобой, я всё смету на своём пути. Даже саму смерть.

– И всё же со смертью не стоит шутить, – гулко раздался глубокий голос князя Ворона. – Хотя следует признать, что ты очень упорная девочка.

Девушки-служанки беспрестанно плакали, и Ворон выпроводил их всех, чтоб не мешали, после чего сам с понимающей добродушной усмешкой покинул покои и тихонько прикрыл дверь, дабы дать влюблённым побыть вдвоём.

– Прости, что опоздала на встречу, – прошептала Свобода, утопая в незабудковой ласке любимых очей. – Отец забрал кольцо, но я вызнала, где оно лежит. Мне нужно было только вернуться в своё тело…

– Я ждала тебя, – тепло дохнула Смилина ей в губы. – Мне было неспокойно, сердце подсказывало, что с тобою что-то случилось… – Оружейница вздохнула, уткнулась лбом в лоб девушки. – Так и оказалось. Я набралась смелости явиться во дворец, чтобы честно и открыто просить твоей руки у твоего батюшки. Хватит этих встреч тайком.

– А меня ты спросить забыла? – Лукаво щурясь, Свобода нежилась в сильных руках. В этих несокрушимых объятиях можно было ничего не опасаться.

Пушистые ресницы Смилины смущённо опустились.

– Ой… Да я подумала, что ты уже как бы… Ну ладно. Ладушка, ты согласна стать моей женой?

– Ну вот, другое дело. – Свобода с шутливым одобрением кивнула. И уже без смешливых ужимок, тепло и просто, от всего своего возвращённого к жизни сердца ответила: – Да, Смилинушка, я согласна.

В глазах оружейницы заплясали жаркие огоньки, губы дрогнули в счастливой улыбке и крепко прильнули к губам княжны. Их поцелуй прервал гневный возглас князя Полуты:

– Этому не бывать никогда!

Тот стоял в дверях с обнажённым мечом, направляя острие в сторону Смилины и сверля её ненавидящим взором. Женщина-кошка была вооружена только белогорским кинжалом, который был заткнут за её алый праздничный кушак, но к нему она даже не прикоснулась. Спокойно поднявшись навстречу князю, она сказала:

– Княже, я пришла с миром. Ты не враг мне. Я люблю твою дочь, и она ответила мне взаимностью.

– Не смей! – рявкнул Полута. – Не смей пятнать это слово своими грязными устами! Любовь тебе неведома, только звериная похоть. Ты – и моя дочь, моя чистая голубка? Никогда этого не будет, покуда я жив!

Слишком слабым было тело, слишком крепко в нём ещё сидели три чаши зелья, чуть не ставшие для Свободы смертельным ядом. От попытки встать дурнота и муть всколыхнулись внутри и одним властным броском уложили её обратно.

– Батюшка… Не думай плохо о Смилине, она ни в чём не виновата, а ты ошибаешься, – только и смогла она прохрипеть.

– Ты многого не знаешь о своей драгоценной Смилине, доченька, – процедил сквозь оскаленные зубы Полута. – Она соблазнила твою мать и теперь тянет свои грязные лапы к тебе. Но я не позволю этому случиться!

Это было как удар копья, брошенного безжалостной рукой. Пригвождённая к постели, Свобода ловила ртом воздух. Смилина стояла перед нею непоколебимо спокойная, в расшитом золотом кафтане – без тени страха и стыда в глазах, только горечь затуманивала их.

– Твой батюшка принял дружбу за любовную связь, – молвила она. – Он вбил себе это в голову, и ненависть его ослепила.

– Ложь, грязная ложь! Стража! – закричал Полута. – Взять её!

Опочивальню наполнили дюжие воины с секирами и обнажёнными мечами. Они окружили Смилину, а она не шевелила и пальцем, чтобы защитить себя. Её ладони вдруг вспыхнули огнём, и оружейница подняла их, как два огромных пылающих цветка, оставаясь при этом полной непоколебимого достоинства.

– Княже, я могла бы ускользнуть от твоих людей, и они ничего не успели бы сделать мне. Я владею силой Огуни и могла бы одним дуновением спалить твой дворец до угольков. Я могла бы уложить всю твою стражу, и мне даже не понадобилось бы для этого оружие. Всё это я могла бы сделать, когда б ты был моим врагом. Но ты не враг мне, ты – отец моей невесты, и я хочу всё решить мирно, по-родственному. В надежде, что ты одолеешь ослепляющий тебя гнев, я проявляю дочернее смирение и покорность. Ты можешь бросить меня в темницу, коли желаешь. Но только лишь потому, что я тебе это позволяю, как моему будущему родичу.

Полута был слишком разъярён, чтобы оценить это. Он даже не соображал, видимо, что никакие замки и решётки не могли удержать женщину-кошку: Смилина именно позволяла взять себя под стражу и увести, на прощание ласково и ободряюще подмигнув Свободе.

– Батюшка, ты… ты… – Слова бессильно осыпались прахом, не способные выразить всё негодование и боль княжны.

– Я! – отрезал тот, бросая меч в ножны. – Я делаю это во имя твоего же блага, спасая тебя от этого чудовища!

– Дорога, вымощенная благими намерениями, ведёт к пропасти, – колоколом прогудел голос князя Ворона.

Он бесшумно проскользнул в покои княжны, ласково склонился над Свободой и опустил ей на ладонь кольцо – подарок Смилины.

– Возьми своё колечко и больше никогда не снимай, – молвил он.

Полута спохватился, ощупал свою грудь: ключа там не было. Яростно рыкнув, он топнул ногой.

– Государь Ворон, при всём моём к тебе почтении, не лезь в наши семейные дела! – вскричал он. – Свобода – моя дочь, и я сам знаю, что для неё лучше.

Ворон выпрямился, вперив в него тяжёлый, как двуручный меч, взгляд. Даже со своей сутулой спиной он возвышался над Полутой, грозно надвигаясь на него.

– Твоё «как лучше» едва не стоило девочке жизни, – хлестнул он его безжалостными словами. – Ты недостоин называться её отцом, после того как едва не погубил её. Пойдём, мне нужно тебе сказать пару слов с глазу на глаз.

Ворон не двинул и пальцем, но дверь распахнулась сама. Он сделал перед Полутой зловеще-учтивое движение, как бы приглашая его пройти. Полута, раздражённо свистя носом, подчинился, а князь Ворон улыбнулся Свободе, стирая со своего лица суровую маску властности.

Свобода осталась одна в изнуряющих лапах слабости, но теперь с нею было кольцо, согревая её и вселяя уверенность. Она разрывалась между Смилиной и двумя своими отцами. Слова, брошенные Полутой, казались бредом. Чтобы Смилина соблазнила матушку? Чушь собачья. Отец просто обезумел в своей вражде и готов был возвести на Смилину любой поклёп, чтобы очернить её. Любящее сердце княжны не дрогнуло от этого удара из-за угла, доверие к избраннице не пошатнулось. И всё же червячок тревоги подтачивал его: что за разговор с глазу на глаз? Уж очень князь Ворон был зловещ… Впрочем, выбор светло и жарко горел в её сердце, не омрачённый никакими тенями подозрений.

Шатаясь, княжна кое-как поднялась с постели. В ушах зазвенели тысячи бубенцов, пол закачался, но она удержалась на ногах. Она, обманувшая саму смерть и воткнувшая ей в хребет свой победный стяг, сдастся перед какой-то небольшой дурнотой? Пф. Как бы не так. «Кольцо, перенеси меня к Смилине», – мысленно проговорила она, готовясь шагнуть в проход.

На полу лежало чёрное пёрышко – видно, выпавшее из плаща князя Ворона. Свобода, сама того не желая, наступила на него, а следующий её шаг был уже по ту сторону прохода – у приоткрытой двери в княжескую опочивальню. Она досадливо поморщилась и уже собиралась исправить ошибку, но из опочивальни доносились голоса отца и князя Ворона. Услышанное приковало её к месту…

– Ты не имеешь права решать за Свободу, Полута.

– Это ещё почему?

– А потому. Свобода – не твоя дочь.

Из приоткрытой двери на княжну повеяло холодом, от которого кружилась голова и подкашивались ноги. Или это мерещилось ей? Сердце увязло в ледяной невесомости, забыв, как биться.

Голос князя Ворона гудел печально, как похоронный набат, и каждое его слово разворачивало перед Свободой доныне неведомые ей страницы прошлого.

– Я любил Сейрам. Вот только – увы! – она меня не любила. И тогда я решил обманом проникнуть к ней. Я принял твой облик, Полута, и в твоё отсутствие провёл ночь с нею. Я не оправдываю свой поступок, но влюблённый мужчина действует не по рассудку и не по совести. Любовь не измеряется мерой добра и зла. Мне удалось обмануть её глаза, но не сердце. Она что-то почувствовала, сказав, что ты сегодня «сам не свой». Я поспешил её покинуть. Спустя девять месяцев родилась Свобода, и ты пригласил меня на пир в честь её рождения… Я держал её на руках и видел у неё напротив сердца родинку в виде раскинувшего крылья ворона. Смотри.

В воцарившемся молчании Свобода слышала биение своего сердца и невольно прижимала его рукой, чтоб оно не колотилось так громко – ещё услышат… А напротив него горела родинка-ворон.

– У меня такая же отметина в том же месте. – Речь князя Ворона была прерывистой: должно быть, он поправлял одежду.

– Так вот почему ты пожелал стать ей «вторым отцом», – пробормотал Полута.

– На самом деле я – первый, – усмехнулся Ворон. – Я встречался с нею в снах. Мне она доверяла порывы своей юной души, ко мне обращалась за советом и помощью, ты же лишь давал ей кров и пищу. Ты не воспитывал её дух, это сделали я и Сейрам.

Тишина звенела ударами незримых клинков. Голос Полуты прохрипел, как проткнутые мехи:

– Сейрам всё знала?

– Да, она догадалась.

– Проклятая шлюха… – прошипел Полута.

Голос Ворона гневно пронзил пространство, как удар меча.

– Не смей так говорить о ней! Она была прекраснейшей из женщин, достойной восхищения.

– Была? – осёкся на миг Полута.

– Увы. И умирать она пришла ко мне. Её тело покоится в склепе под моим дворцом. Оскорблять Сейрам я никому не позволю! То, что ты вбил себе в голову насчёт неё и Смилины – бред твоей ревности. Бред, который отравил её последние годы и едва не оборвал жизнь Свободы. Чудовище – не Смилина, а ты. Ты! Так вот, советую тебе запомнить: коли с головы МОЕЙ дочери упадёт хоть волос, а из глаз – хоть слезинка, то я уничтожу тебя, Полута, не будь я князь Ворон. Я предам огню и мечу твою землю, а тебя будет ждать мучительная и медленная смерть.

Чёрной бедой веяло от этих слов, пахло гарью и кровью, могильной стужей и сталью. Выжженными полями они грозили, обезлюдевшими сёлами и разрушенными городами, и сердце Свободы стонало и хрипело, потрясённое этой безжалостной, тёмной и леденящей душу стороной человека, которого она – что толку отрицать? – всегда любила трепетнее, крепче и глубже, чем Полуту. Он никогда не представал перед нею таким, а всегда был обращён к ней своим иным, мудрым и ласковым, понимающим и добрым лицом.

– Ты грозишь мне, государь? – Из груди Полуты рвалось приглушённое рычание, сдержанное, как у пса, который встретил более крупного и сильного противника и не решается напасть, а только скалится.

– Что ты! – усмехнулся Ворон. – Я лишь советую тебе помнить о последствиях твоей… назовём её так… неразумности. Ты хорошо знаешь, кто я и что я могу. Я не сторонник ненужной жестокости, поверь, и средства я выбираю с умом. Но за Свободу я не пощажу никого.

– Ты думаешь, государь, что я отдам её тебе? – Полута сорвался на крик – исступлённо-хриплый, с «петухами». – Как бы не так! Я её растил, кормил-поил! Я и отец! И слушаться она будет меня!

– Ты не кричи, голос сорвёшь. – Ворон был насмешливо-спокоен, но от его спокойствия зябко веяло бедой. – Я вовсе не отнимаю её у тебя. Но я не позволю ломать её судьбу и коверкать душу! Её имя – Свобода. Она будет жить так, как сама захочет, а не как тебе, дураку, взбрендилось. Ерепенься, ерепенься… Но только знай: я терплю тебя до поры до времени. Смилина – она душой чистая, от всего сердца хочет с тобой всё миром решить, хотя могла тебя вместе со стражей и дружиной спалить дотла, да и темница твоя для неё не преграда. Она просто гневу твоему, долдон ты дубоголовый, остыть даёт. На твоё великодушие надеется… Добрая, что тут скажешь. И привыкла думать о людях лучше, чем они есть на самом деле. А я – не добрый, я вижу людское нутро таким, каково оно есть. Твоё нутришко – мелкое и гнилое, Полута. Неоткуда там великодушию взрасти, почва не та. Поэтому я жму на другие рычаги. Ты понимаешь только язык силы. Коли попытаешься зарубить на корню счастье дочери и помешать её любви – будешь иметь дело со мной. Свобода – сильная, бесстрашная и решительная девочка, но – всего лишь девочка. А я – князь Ворон. И я предупредил тебя.

Свобода слушала его, сидя за дверью на корточках и прислонившись спиной к стене: ноги плохо держали её. Она вцепилась зубами себе в руку, чтобы не зареветь в голос, и болью от укуса пыталась заглушить рвущуюся из груди бурю. Послышались шаги, и она увидела перед собой чёрные сапоги и полы вороньего плаща.

– Свобода! Дитя моё, что ты здесь делаешь? Зачем ты встала? Ты ещё слаба…

Руки князя Ворона подхватили её и понесли, а она, обнимая его за плечи, роняла слёзы на чёрные пёрышки. Княжна только что услышала и горькие, и светлые вещи, но не могла отделить в нём «добрую» сторону от «злой», чтобы одну любить, а другой бояться. Она любила его целиком.

– Отдыхай, родная, поправляйся. – Ворон заботливо укрыл её одеялом и присел рядом. – Никто не сможет помешать твоему счастью, это я тебе обещаю.

Свобода села в постели, чувствуя от прикосновения его рук прилив свежих сил, будто в неё светлой струёй вливались бодрость и здоровье.

– Я всё слышала, батюшка… Глубоко в своём сердце я, наверно, всегда чувствовала правду. Скажи… Ты правда смог бы выжечь и погубить нашу землю – землю, на которой я родилась и выросла? И которую я люблю?

Ни тени жёсткой и ледяной властности сейчас не было на лице Ворона, Свобода тонула в грустноватой ласке, мягкой, как вечерняя заря.

– У меня никогда рука не поднимется уничтожить то, что тебе дорого, потому что это – часть тебя самой, – молвил он. – Мне жаль, что ты услышала эти слова… Они не предназначались для твоих ушек, потому что могли тебя напугать. И, увы, напугали. – И добавил с незлобивой усмешкой: – Я не знал, что ты – любительница подслушивать под дверью.

– Батюшка, прости. – Свобода обняла его и виновато уткнулась лбом в его лоб. – Я хотела с помощью кольца попасть к Смилине, но проход почему-то вывел меня к тебе…

Ладони Ворона легли на щёки Свободы, а губы медленно заскользили по лицу в торжественно-задумчивых поцелуях – сперва целомудренно-отеческих, а потом всё более жарких, словно князь увлёкся и забыл, кого целует. Каждый из них падал и как царственно-щедрый дар, и как капля нежной памяти, и как дуновение щемящей печали. Было в них что-то восхищённо-боготворящее.

– Ладно, что сказано – то сказано, – опомнился он. – За свою долгую жизнь я многое совершил. Я воевал, я лил кровь. Я покорял новые земли и защищал свои. Но я всегда стремился созидать. Ежели прикинуть, то построил я больше, чем разрушил. Впрочем, пусть потомки об этом судят. Всё будет, как ты захочешь, дитя моё: твоё слово – мой закон. Ибо тобой движет любовь, а любовь – закон, по которому стоит жить.

Князь мягко уложил Свободу, поправил подушку под её головой. Девушка поймала его руку и сжала в своих.

– Батюшка… А ты очень любил мою матушку? – спросила она.

Князь-чародей улыбнулся с далёкой, молодой нежностью в потеплевшем взоре.

– Да. Хотя почему – любил? Я и до сих пор люблю. – Он взглянул куда-то поверх головы Свободы, и она ощутила колюче-солоноватую близость слёз, поняв, НА КОГО он смотрел. – Простила ли она меня за тот обман? Говорит, что простила… Другой такой женщины, как она, не было, нет и уже не будет… Но ты, милая, очень на неё похожа. – Ворон перевёл пристально-ласковый взгляд на княжну. – И я хочу, чтобы у тебя всё сложилось лучше. И счастливее.

Дверь открылась, и показалась Смилина – невредимая, даже нарядный кафтан на ней сидел ровно и опрятно, нигде не разорванный и не запачканный.

– Смилина! – встрепенулась Свобода, протягивая к ней руки.

Ворон уступил ей место у постели княжны, и оружейница заключила девушку в объятия. Свобода со счастливыми слезами покрывала её лицо поцелуями, гладила щёки, голову, плечи. Следом за женщиной-кошкой вошёл Полута – как показалось княжне, с каким-то странным, застывшим взглядом, словно из него выпили всю душу, а говорила и двигалась лишь оболочка.

– Я всё обдумал, – сказал он. – Пожалуй, я погорячился. Я сожалею о всех резких словах, которые тут прозвучали. Я был во многом неправ. Свобода, я не стану ставить препон на вашем со Смилиной пути. Смилина, ты просишь руки моей дочери? Что ж, бери её, люби и заботься о ней, как надлежит доброй супруге.

– Батюшка, я не верю своим ушам! – воскликнула княжна, переглянувшись с Вороном. Тот хмурился и смотрел настороженно, и это слегка омрачило её радость от услышанного. – Ты ли это?

– Я, – вяло приподнял Полута уголки губ в бледном подобии усмешки. – Твой… гм… второй батюшка кое-что мне объяснил и помог иначе взглянуть на происходящее. В знак примирения предлагаю устроить охоту, на которую приглашаю тебя, Смилина. Ты, государь Ворон, насколько я знаю, охоты не жалуешь, но зову и тебя.

– Не то чтобы я совсем не любил это занятие, – проговорил Ворон. – Мне не по нутру большие сборища и шумная травля, я люблю побродить один, без суеты.

– Думаю, мы сможем угодить и твоему взыскательному вкусу, – поклонился Полута.

– Батюшка, а я? – оживилась Свобода, в душе которой словно лучик солнца сверкнул. – Я-то, в отличие от государя Ворона, охоту очень жалую! Любую – хоть шумную, хоть тихую, хоть в одиночку, хоть всем скопом!

– А ты поправляйся, – глядя ей не в глаза, а куда-то меж бровей, молвил Полута. – Устроим всё, когда ты будешь здорова. Без тебя не начнём, не беспокойся. Государь, – обратился он к Ворону, – Свобода у нас умелая охотница. Когда ей не было и десяти лет, она в одиночку завалила медведя. Но придётся подождать, когда силы вернутся к ней. А пока – будьте моими гостями! Скоро подадут обед – добро пожаловать к столу!

Свобода смотрела на князя, и в её душе радость мешалась со смущением. Вроде бы она узнавала прежнего батюшку – хлебосольного, гостеприимного и радушного, но этот его пустой, заледенелый взор мимо собеседника вызывал оторопь. Впрочем, она оправдывала это тем, что Полуте было непросто проглотить и переварить весьма жёсткую «пищу для размышлений», преподнесённую ему Вороном.

Полута ушёл отдавать распоряжения насчёт обеда, а Свобода прильнула к Смилине – усталая, ещё слабая, но счастливая.

– Ну, не буду вам мешать, – улыбнулся князь Ворон. – Воркуйте.

Оставшись наедине, первым делом они бросились в пучину поцелуев – до дрожи, до хмельного жара в крови.

– А что значит «второй батюшка»? – спросила Смилина, когда их губы разомкнулись. – Полута сказал так про князя Ворона…

– Ну, «второй отец» – это как бы опекун. – Свобода шаловливо водила пальцем по гладкому черепу оружейницы, играла её косой, теребила за уши и щекотала шею – не могла налюбоваться на своё синеглазое счастье. – Коли с настоящим родителем случится беда – ну, к примеру, он погибает – «второй батюшка» заботится о его детях. Но он и при жизни родителя может это делать. Помогать.

– Хороший обычай. – Смилина, ёжась от щекотки, шевельнула ухом, поймала её беспокойно тормошащую руку, поцеловала и крепко сжала в своей.

– Но князь Ворон на самом деле – мой настоящий отец, – прошептала Свобода. – Только – тсс! – Девушка приложила палец сначала к своим губам, а потом перенесла им поцелуй на губы возлюбленной. – На каждом шагу об этом болтать не надо. Батюшка Полута сам об этом только сегодня узнал. И это пришлось ему весьма не по нутру.

– Как же так вышло? – вскинула Смилина брови.

– Долго рассказывать… Потом как-нибудь. А пока обними меня покрепче. – И княжна уткнулась в родное плечо.

Радость придавала Свободе сил, и она не провалялась в постели долго. Тяжесть в голове, тошнота, жажда и слабость после перебора с зельем отступали, здоровый сон восстановился, и уже на третий день княжна немного прокатилась на Бурушке. Счастье мурлыкало у сердца, когда в одной своей руке она сжимала руку Смилины, а во второй – пальцы отца, всю жизнь носившего звание «второго батюшки».

Охота затевалась с поистине княжеским размахом. В ней готовились принять участие три своры собак и все ловчие Полуты. Денёк выдался сухой, хоть и облачный. Подморозило, ледок на лужах хрустел под каблуком, а в воздухе звенела, пощипывая за нос и щёки, близость зимы. Князь Ворон со сворами не пошёл, предпочёл отправиться в одиночку, захватив с собой одну собаку, лук, стрелы и нож. Свобода, в подпоясанной кожаным ремнём меховой безрукавке и лисьей шапке, ехала на Бурушке, а Смилина держалась рядом с её стременем. Ловчие поделились на три ватаги – по количеству свор.

– Признаться, охоту ради увеселения не люблю, – тихо молвила женщина-кошка. – Другое дело – ради пропитания. Хозяина обижать не хотелось, вот и пошла.

– Кто ж тебя заставляет-то? – рассмеялась Свобода. – Не убивай никого, просто гуляй в лесу. Ягоды вон можешь пособирать. Клюква ещё есть.

Охота вышла удачной. Ватага князя Полуты добыла матёрого лося и двух оленей, Свобода погналась за косулей и метко подстрелила её, а Смилина поймала нескольких рябчиков, даже не воспользовавшись оружием. Она собиралась тут же, прямо в лесу, зажарить их и съесть.

– Меня угостишь? – приласкалась к её плечу Свобода.

– Ну, коли желаешь, – усмехнулась оружейница. – Пойду, дровишек для костра наберу.

Князь Ворон отбился от всех и бродил где-то в одиночестве.

– Ау! – позвала его Свобода. – Государь Ворон! Ты где? У нас рябчики есть, пойдём кушать!

Тот не отзывался: наверно, забрёл далеко. Свобода ходила по опавшим листьям, гладя стволы и улыбаясь светлым, весёлым мыслям: о дорогой её сердцу Смилине, о предстоящей свадьбе, о том, что Бурушке придётся делать волшебные подковы для перемещения в Белые горы. Без своего любимого коня княжна себя не мыслила и собиралась, конечно же, взять его с собой. Она теребила белый кончик лисьего хвоста на своей шапке, дышала пронзительно-чистой лесной свежестью и раскусывала терпкие красные плоды яблони-дичка.

Смилина что-то задерживалась, и Свобода пошла за ней. Услышав какой-то приглушённый вскрик, она с ёкнувшим сердцем бросилась на звук, продралась сквозь кусты орешника и…

Смилина стояла, истекающая кровью и вся ощетинившаяся стрелами, торчавшими из её могучего тела. Четыре стрелы засели у неё в спине, несколько – в груди и плечах; в левом бедре застряли две, а в правом – одна. Похоже, она попала в вероломную ловушку: её застали врасплох и обстреляли со всех сторон – молниеносным залпом, так что все стрелы вонзились разом… Обыкновенный человек от стольких ран, наверно, уже давно умер бы, но женщина-кошка даже не шаталась. Её окружил засадный отряд: Свобода узнала людей князя Полуты.

Её крик зажала крепкая мужская рука.

– Княжна, не рыпайся, – сказали ей. – Тихо. Тебе ничего не сделают.

Воины расступились, и из-за их спин вышел сам Полута. В руках он держал лук с наложенной на тетиву стрелой, и в его взоре уже не было той неподвижности и пустоты. Маска гостеприимства и благодушия упала, открыв лик застарелой злобы.

– Ну что, кошка? Настал твой смертный час. Ежели ты думала, что я позволю тебе породниться со мной и заполучить мою дочь, то здорово ошибалась… Я ничего не забываю и ничего не прощаю. Никогда. То, что ты сделала, нельзя простить.

Смилина, бледная, но непоколебимая даже с дюжиной стрел в теле, сказала:

– Зря ты так, княже. Твоя ненависть губит тебя самого.

– Ну, поговори, поговори перед смертью, – с ухмылкой-оскалом и ледяным огнём во взоре отозвался Полута.

Ладони Смилины вспыхнули, а в следующий миг загорелись все стрелы в ней. Странное, жуткое и завораживающее зрелище отражалось в глазах воинов, плясало отблесками огня.

– Отойди, княже, ты можешь погибнуть, – сказала женщина-кошка негромко, глядя на него исподлобья.

Чуть приметное движение пальцами – и из её раскинутых в стороны рук вылетели толстые струи пламени. У половины воинов одежда вспыхнула, и они с криками принялись кататься по земле, прочие начали пятиться прочь от огромной женщины-кошки, в чьих руках пламя было и орудием труда, и смертельным оружием. Полута стоял, нетронутый огнём. Он как будто даже не заметил, что произошло с его людьми. Свобода, ударив одного из державших её дружинников в пах, а второго – в кадык, освободилась, бросилась к Смилине и заслонила её собой.

– Отец, что ты делаешь?! Опомнись! – молила она его, силясь разглядеть за пеленой огненного безумия в его глазах хоть каплю человеческой души.

– Отойди, – оскалился он, натягивая лук.

– Нет! – крикнула девушка.

– Милая, не надо. – Руки Смилины тёплой тяжестью легли ей на плечи.

Полута натянул лук и целился Свободе в грудь.

– Ну что ж… Коли так, тогда умрите обе. Это мой вам свадебный подарок. Пусть лучше моя дочь погибнет, чем достанется тебе, кошка.

– Полута! – раскатисто грянул вдруг зычный голос…

Душа Свободы, висевшая на ниточке, оборвалась в мертвенно-зимнюю тьму. Полута вспугнутым зверем повернулся на звук, и безжалостная стрела, сухо просвистев, пронзила сердце непримиримого князя.

Уже сидя на холодной прелой листве, Свобода обернулась. Князь Ворон стоял неподалёку с жёстко сжатым ртом, ледяным взором и кровавыми царапинами на щеке, и его рука с луком медленно опускалась.

Смилина, до этого мига стойко державшаяся на ногах, застонала и начала оседать, словно тающий сугроб. Но наземь она не легла, только опустилась на колени. Обгоревшие древки стрел уже погасли и курились дымом.

– Смилинушка… Лада моя, – плохо чувствуя собственные губы, лепетала Свобода.

Она гладила бледное лицо возлюбленной, а та улыбалась ей с усталой нежностью.

– Не плачь, ягодка. Меня не так-то просто убить.

Слёз не было. Сухие рыдания прорвались из груди княжны, когда она обернулась и бросила взгляд на тело Полуты. Он лежал со стрелой в сердце, вперив в серое небо изумлённый взор, и в его широко раскрытые глаза начал падать крупными хлопьями первый снег.

– Батюшка… Что же ты… Что же ты натворил…

Снег падал и на плечи Смилины, усыпая её нарядный кафтан, продырявленный стрелами. Рука князя Ворона ласково коснулась щеки Свободы, приобняла княжну.

– На меня тоже было покушение. Они меня в медвежью яму с кольями заманить пытались. – Он добавил, обратив взгляд на Полуту: – Гордыня его погубила.

Собравшимся ловчим и не участвовавшим в покушении дружинникам он объявил:

– Я, великий князь Воронецкий, свидетельствую: князь Полута во власти безумия пытался лишить жизни свою собственную дочь и её избранницу Смилину, а также меня самого. Все земли и люди Полуты временно переходят в подчинение ко мне. О его вдове и малом сыне я позабочусь, а когда княжич подрастёт, станет править сам. Мои войска через пять дней будут у стен Кримиславца.

Свобода, поднимаясь на подкашивающиеся ноги, пролепетала снежно-мёртвыми губами:

– Войска? Батюшка… ты же обещал! Ты обещал мне…

Ворон взглянул на неё ясными, по-зимнему чисто блестящими очами. Пригнув её голову к себе, он поцеловал её в лоб и в губы.

– Не бойся. Крови не будет, – молвил он. –Это только для поддержания порядка.

– Скажи, ты знал? – Свобода всматривалась в его глаза, молодые и древние одновременно. – Знал, что так будет?

Ворон вздохнул.

– Судьба не всегда даёт себя читать, а толковать читаемое бывает трудно. Но здесь и без предвидения подвох был ожидаем. Я готовился к любому повороту событий.

Свобода вновь осела рядом со Смилиной, ловя её затуманенный болью взгляд.

– Что же делать… Что же я буду теперь делать? – заблудившимися снежинками слетел с её губ полушёпот – полувздох.

Рука отца легла ей на голову.

– Жить, милая. Ты будешь жить и любить.

Четырнадцать стрел извлекли из Смилины. Те, что торчали впереди, оружейница выдёргивала сама и тут же прижигала раны огненным пальцем. Пригорающая плоть шипела, лицо женщины-кошки кривилось в клыкастом оскале. Раны на спине прижигали горящими головнями. Свобода вскрикивала всякий раз, словно это её собственное тело жгли, а Смилина успокаивала:

– Ну, ну, лада… Всё до свадьбы заживёт.

*

Весна тряхнула щедрыми рукавами над землёй, и посыпались светлые деньки, полные солнечного звона капели, робкой дрожи подснежников, небесной синевы и птичьих переливов. Могучее дыхание светлоокой девы растопило снег, и Белые горы оделись в душистый дурман цветения. То не метель мела-завывала – то кружились в безудержной пляске лепестки яблоневого цвета; то не гром осенний гремел – это белогорские водопады оттаяли и засверкали в солнечных лучах радужными облаками брызг.

Сколь радостно солнышко играло на золотой вышивке алого покрывала из иноземного шёлка, перехваченного свадебным венцом! Свобода вышла рука об руку со Смилиной из пещерного святилища Лалады, где струи Тиши соединили их пред ликом богини в супружескую пару. Они только что обменялись поцелуем, испив из брачного кубка, и девы Лалады обнесли их огромным, как облако, пышным венком из высокогорных цветов – неизменной принадлежностью весенних свадеб. На Свободе красовалась рубашка, вышитая поистине великой искусницей: цветы на узорах казались живыми, дышащими, хотелось протянуть к ним руку и сорвать. А в рисунок на подоле вплеталась подпись: «Любоня-мастерица, дочь Одинца-кузнеца».

– Ну что, жена, пойдём к гостям? – Смилина, в расшитом золотыми узорами чёрном кафтане с алым кушаком, сияла гладкой головой в лучах дневного светила, а её косу отягощал яхонтовый зажим-накосник.

В Кузнечном возвели огромную деревянную кровлю на толстых столбах, под которой размещались праздничные столы. Пять сотен гостей со всей округи сейчас ели и пили там, ожидая молодожёнов. На этой роскоши настоял князь Ворон: он хотел сделать этот день незабываемым не только для своей дочери, но и для людей, среди которых княжне предстояло жить.

– Сейчас пойдём, лада, – улыбнулась Свобода, и солнце искрилось в её степных глазах, а на высоких скулах цвели маки. – Мне только надобно кое-что сделать напоследок.

– Я могу помочь? – нежно завладевая руками молодой супруги, спросила оружейница.

– Нет, счастье моё, я должна сделать это сама, – посерьёзнев, ответила княжна. Она вскочила на Бурушку и, склонившись с седла, звонко и шаловливо чмокнула Смилину в голову. – Не грусти! Я скоро!

Конь на волшебных подковах вынес её через проход на бескрайний луг. В светлой дымке белели горные вершины, разноцветье колыхалось ярким ковром – свадебным ковром для всадницы в алом покрывале. Она на миг придержала коня, готового вновь сорваться в бешеную скачку. Её глаза закрылись, заблестев слезинками меж ресниц, а пальцы коснулись чёрного ожерелья на шее.

– Ну что, прокатимся, матушка?..

Скачка покатилась горным обвалом, стремительным и неостановимым. Она обгоняла ветер, летела наперегонки со временем, и звёздная лента вечности расстилалась для неё широкой дорогой. Не было такой беды, которая могла бы остановить эту скачку. Не было такой преграды, которая встала бы на её светлом пути. Только плащ из весны осенял её, только песня ветра, только терпкий дух трав и поясные поклоны цветов провожали этот бег. Конь замер на краю обрыва, с которого открывался вид на горную долину: на зелёном одеяле травы раскинулось другое торжественное собрание свадебных гостей – пушистых и стройных елей. Извилистая лента реки нестерпимо сияла солнечной гладью. Всадница, окидывая влажным взором этот простор, улыбалась яркими, девичьи-свежими губами.

– Как я люблю вас, Белые горы! – воскликнула она. – Тебе нравится, матушка? Это же чудесный край! Как я могла жить без него столько времени?!

Ей отвечал ласковый вздох ветерка, игравшего богатыми складками покрывала. Незримые пальцы ветра по-матерински заправляли и приглаживали выбившиеся из косы прядки.

– Ты была рождена для свободы, – продолжала всадница, и белогорский простор внимал каждому её слову с неустанно-ласковым вниманием. – И для любви. Всё это ты заслужила, как никто иной, но отмерено тебе было скупой мерой. Я отпускаю тебя, матушка. Отныне я посвящаю тебе каждый свой день, каждый вздох, каждую радость, каждую зарю.

Княжна развернула притороченный к седлу алый стяг, на котором золотыми буквами было вышито: «Победа». Воткнув заточенный конец древка в землю, она сказала:

– Это твой стяг, твоя победа и твоя земля. А я – твоё продолжение. Лети, свободная!..

Пальцы девушки рванули ожерелье, и бусины посыпались с обрыва, а в небе воспарила белоснежная птица. Она заскользила в высокой синеве, обнимая сенью своих крыл дарованную ей землю.

Слезинки ещё не высохли на щеках Свободы, когда она вернулась к своей супруге, ожидавшей у святилища. Соскочив с седла и сияя улыбкой, княжна бросилась в её объятия.

– Ну, вот и всё. Я снова с тобой. Ты тут не скучала?

Пальцы оружейницы поймали одну слезинку на упругой щёчке возлюбленной.

– Жаль, что я не смогла разделить с тобой то, что ты делала сейчас. Но что бы это ни было, я рада, ежели оно принесло тебе облегчение.

Уловив в любимых синих очах тень грусти, Свобода прильнула к груди женщины-кошки с безоглядной нежностью.

– Лада, с этого мига мы будем делить всё: каждый день, каждый вздох, каждый рассвет и закат. Каждую весну. Каждый листопад. И звон ручьёв, и гром водопадов. И это небо, и эти вершины! И одно сердце на двоих.

Цветущие лесные яблони у пещеры-святилища роняли белые лепестки, а ветер, расшалившись, закрутил их вихрем вокруг слившейся в поцелуе пары. И стук двух сердец влился в песню весны, развернувшей над землёй стяг своей победы.


Часть 3. Юность оружейницы. Четырнадцать стрел. Семейные узы


Крупные, могучие руки Смилины с годами покрылись мерцанием: крошечные частички стали, золота, серебра и пыли из самоцветных каменьев намертво въелись в пропитанную силой Огуни кожу. На руках оружейницы были словно всегда плотные перчатки надеты – так они огрубели. Ничто их не брало: ни открытый огонь, ни раскалённая добела сталь, а в пригоршни можно было наливать расплавленные металлы. Каждая из двух пятёрок кряжистых и узловатых, как дубовые ветви, пальцев служила ей верой и правдой уже целую пропасть лет. Доводилось этим рабочим рукам держать и кое-что понежнее стальных заготовок, клещей да молотов: пальчики возлюбленной, яблоневые веточки, крошечных дочек, внучек и правнучек.

Сейчас они трудились над заготовками для будущего клинка. Молот с гулким звоном ковал самую лучшую сталь, какую когда-либо варили в Белых горах, превращая её в небольшие прямоугольные пластинки. «Бом-м, бом-м», – громко, пронзительно пел молот, и наковальня отзывалась дрожью и гулом. За нею работала только Смилина, прочим мастерицам кузни на Горе она была бы слишком высока.

Тридцать шесть одинаковых кусочков были готовы. Им предстояло стать слоями в составе двенадцати пластинок большего размера – по три в каждой, но не сейчас, а спустя тридцать шесть лет. Шутка ли – двенадцать слоёв волшбы, каждому из которых зреть три года!

Тридцать шесть лет – примерно за этот срок женщина-кошка проходит путь от рождения до вступления в брачный возраст. Да, всё равно что дочь вырастить. Меч – тоже дитя, и не менее драгоценное, любовно выпестованное, впитавшее тепло рук мастерицы и раскалённую силу Огуни.

Дюжина пластин будет зреть ещё тридцать лет: соединительной волшбе тоже нужно дать «отлежаться». Коли поспешишь – меч будет уже не тот. Спешка может загубить всё дело, поэтому оружейницы терпеливы и выдержанны. За эти годы вошедшая в брачный возраст женщина-кошка построит дом, скопит достаток, найдёт свою суженую и обзаведётся детишками.

А тем временем настанет пора доставать двенадцать пластин, чтобы работать с ними далее. Каждая из них завёрнута в пропитанную маслом ткань, запечатана в слой воска, поверх которого – слой глины и слой смолы. Правило таково: мягкое – внутри, твёрдое – снаружи. Как достать пластину из этого защитного кожуха? Нужно «окликнуть» волшбу пластины, позвать её. Она откликнется из глубины, запоёт. Песня звучит всё громче, сильнее. И тут мастерица резко выдыхает. Крак! «Скорлупа» треснула.

Двенадцать пластин превратятся в четыре бруска: опять соединительная волшба, проковка и новый кожух для защиты на следующие сорок лет. За это время старшие дочки женщины-кошки повзрослеют и выйдут на поиски своей судьбы. Может быть, даже и успеют найти. А у родительниц будет подрастать пара-тройка младшеньких – скорее всего, белогорских дев. Семья растёт, в доме тесно, шумно, но весело. Случаются и недоразумения, но примиряются все быстро. Те дочери, которые привели жён в родительский дом, отделяются и вьют свои гнёздышки. И вот уже поменьше народу под одной крышей.

Четыре бруска созрели. Кожух вскрыт, идёт дальнейшая работа: бруски соединяются попарно, проковываются и отправляются на созревание уже на полвека. Женщина-кошка держит на руках внучек. Младшие дочки, белогорские девы, вылетели из родительского гнезда, и в доме освобождается место: старшие тоже живут своим домом. Становится тихо. У женщины-кошки на висках серебрятся только самые первые седые волоски, а вот её ладушка сдаёт понемногу. Ещё прям и гибок её стан, походка – что лебёдушка плывёт, но около глаз лучатся морщинки, а косы уж наполовину седые. Но она решается родить дочку-последышка, самую младшенькую и нежно любимую.

Вот и минуло полсотни лет. Кожухи открываются, чтобы освободить два бруска – половинки будущего клинка. Их соединяют волшбой, которой придётся зреть ещё дольше – все сто лет. Клинку вчерне придают очертания будущего меча. Он ещё не доведён до блеска, не заточен, ему нужно обрасти наружными слоями волшбы. А женщина-кошка сидит под цветущей яблонькой в своём саду одна: её лады не стало. Приходят в гости дочери с внучками. Уже и первые правнучки есть – пока ещё свернулись калачиком в утробах своих матушек. Что ей дальше делать? Коротать свой век в одиночестве и греться сердцем около малышни, вспоминая свою ладушку-лебёдушку? Или, быть может, посвататься к какой-нибудь тихоне-скромнице, засидевшейся в невестах? Есть и такие. Никак не могут найти свою суженую, а годы молодые летят журавлями, да только весной назад не возвращаются… Нашлась такая девушка-вековуша: тридцать лет в невестах ходит, глядит печальными глазами на счастливые парочки. Бывало, свяжет носочки детские – просто так, ни для кого. Положит перед собой да и зальётся слезами: «Где же ты, моё дитятко? Когда ж ты голубком сядешь на моё оконце?» Уж приданое в сундуке залежалось, яснень-травой пересыпанное: детские вещички, бельё, отрезы ткани на одёжу. А главное, кому отдать сердце своё нетронутое? Куда тепло девать нерастраченное? С племяшами, что ли, нянчиться, доживая свой век пустоцветом? А на пороге дома стоит вдова – с серебром в кудрях, но ещё крепкая и ясноглазая. Потупила вековуша очи, платочек теребит, а у самой ком в горле. А за окошком – весна бурлит, Лаладина седмица вовсю гуляет, суженые друг друга находят… «Согласна», – слетает с дрогнувших в грустной улыбке уст.

И вот она уже с двумя косами вместо задержавшейся одной – хозяюшка в опустевшем доме вдовы. Ей уже за сорок перевалило, но что для белогорской девы сорок лет? На вид – девушка: и голос звонок, и станом гибка, и личико гладкое. Шьёт-вышивает рубашки для своей супруги, а та нет-нет да и поцелует её по-родительски, а не как жену. Но искорка вспыхнула: обняла, прижала к себе молодое тело женщина-кошка. А старые яблони в саду подняли веточки, расцвели да как вдруг разродились большим урожаем! Уж и печёт молодая супруга пироги, в бочках мочит, и сушит, и мёдом заливает – а всё девать плоды некуда. И вдруг упало яблочко из её руки, покатилось прямо под ноги седовласой кошке. Она – к жене: «Что с тобою, голубка? Занемоглось тебе?» Нет, не занемоглось. Просто теперь есть кому надеть те связанные «просто так» малюсенькие носочки…

Взрослые дочери улыбаются: «Ого, матушка! Есть ещё в тебе огонь…» А кошка думает: «Вот ещё на старости лет радость привалила! Мне уж в Тихую Рощу пора, а тут такое… Хватит ли моего веку последышка вырастить?»

Веку хватит в самый раз, а тем временем клинок созрел внутри. Началась работа над наружной волшбой: по сорок лет на слой, а всего слоёв – двадцать четыре. Много рук над Великим Мечом потрудится, не одно поколение сменится, пока он наконец не попадёт к Твердяне.

…Смилина ещё не знала имени своей далёкой наследницы, в чьих мастеровитых руках меч приобретёт свой окончательный вид, дабы послужить Белогорской земле в тяжёлую для неё годину. Пока она лишь начала работу над клинком, одевая тридцать шесть пластинок в сеточку первого слоя волшбы. Задумывая это своё детище – воистину, всем мечам меч! – в отличие от воображаемой женщины-кошки, примерный жизненный путь которой прослежен выше, она точно знала, что на её век придётся лишь самое начало рождения этого величайшего оружия, а завершать дело будут потомки. Она примерно подсчитала время, которое требовалось на его изготовление: выходило около двенадцати веков. Её покрытые мерцающими «перчатками» руки сплетали нить волшбы в тонкое поющее кружево, которое ложилось на сталь и впитывалось в неё сияющими жилками.

Обмакивая тонкие полоски ткани в свежее льняное масло, Смилина заматывала ими заготовки. Каждая пластинка была снабжена ручкой – стальным стержнем. В горшке золотился растопленный воск, и оружейница погружала в него пластинку за пластинкой, держа за стержни-рукоятки. Когда воск схватился, настал черёд глины: ею Смилина заполняла деревянные ящички с прорезями в крышках. Вставляя покрытые двумя защитными слоями заготовки в прорези, женщина-кошка загибала стерженьки, чтоб пластинки не проваливались внутрь до самого дна.

Когда глина высохла, деревянные стенки были сняты, открыв кирпичи с торчащими стерженьками. Их Смилина поместила в туески чуть большего размера, залив оставшиеся пустоты жидкой смолой. Теперь зреющая волшба была надёжно защищена.

– Через три года достанем вас, – молвила оружейница. – Спешить нам совсем ни к чему, правда?

Окончив работу в кузне, Смилина отправилась домой. Проходя по цветущему саду, она сняла шапку и задержалась у яблонь, задумчиво ронявших лепестки. Те, словно крупные хлопья снега, устилали собой дорожки и падали на плечи женщины-кошки. Усевшись на деревянный чурбак под яблоней, Смилина молчаливо слушала вечерний покой. Закат догорал на белых вершинах, лес темнел на склоне горы, а из трубы её дома шёл дымок. Коса, спускавшаяся вдоль спины оружейницы, отличалась от яблоневого цвета лишь пепельно-серебристым оттенком, а брови, когда-то горделиво-собольи и жгуче-чёрные, теперь нависли над глазами, блестя инеем прожитых лет. Но очи под ними сверкали всё те же – незабудковые и молодые.

«Лада, ладушка…» – вздохнулось ей.

А к ней бежало черноволосое и синеглазое юное создание четырёх лет от роду. Правнучка? Праправнучка? Нет.

– Матушка Смилина! – Смешной тоненький голосок откликнулся в сердце женщины-кошки эхом нежности.

Оружейница подхватила девочку, совсем крошечную по сравнению с ней самой. Её покрытые жёсткими мерцающими «перчатками» руки не причиняли этому хрупкому цветочку боли.

– Здравствуй, Вешенка, здравствуй, счастье моё…

Это маленькое счастье упало звёздочкой в её ладони на склоне лет, когда Смилина уже не ждала таких подарков от судьбы. Как и та воображаемая женщина-кошка, оружейница задумывалась: а хватит ли оставшихся ей лет, чтобы увидеть, как дочка растёт и превращается в прекрасную девушку-невесту? Но как бы то ни было, этот звонкий бубенчик ворвался в начавшую сгущаться тишину её души и озарил её своим смехом.


*


Смилина была последним ребёнком в семье. Уже когда матушка Верба носила её под сердцем, никто не сомневался: плод – опасно крупный. Огромный живот измучил Вербу.

– Ох, не разродиться мне, – тяжко вздыхала она.

– Родишь, куда денешься, – успокаивала Вяченега.

У них уже было трое дочерей – две кошки и белогорская дева. Статная, зеленоглазая красавица Верба сияла в самом расцвете своих женских сил, но эта беременность, казалось, выжала из неё все соки. Ребёнок как будто вбирал в себя всё. Мать поблёкла, осунулась, её не узнавали даже самые близкие.

Роды начались обычно, но схватки вдруг прекратились на сутки. Верба уже собиралась вставать с постели, решив, что они оказались ложными, но тут всё началось по-настоящему. Вяченега была в руднике на работе, а когда вернулась, испуганная помощница повитухи сообщила:

– Твоя супруга теряет много крови, мы ничего не можем сделать… Наверно, матка разорвалась. Дитя очень большое и сильное! Оно просто растерзало свою мать! Но выйти оно не успело. Схваток больше нет. Ежели так дальше пойдёт, оно там задохнётся, так и не родившись!

Вяченега, суровая и молчаливая, скупая на выражение чувств, стиснула челюсти.

– Моя жена умирает? – только и спросила она.

– Да, – был печальный ответ.

Женщина-кошка прошла в баню, где рожала Верба. Окровавленная, как мясник, повитуха трясущимися руками выбрасывала пропитавшуюся солому и подкладывала сухой. Вяченега склонилась над женой, на чьём восково-бледном, заострившемся лице уже проступала маска смерти. Широко распахнутые, застывшие глаза цвета весенней травы, утопавшие в измождённых голубоватых глазницах, смотрели в потолок.

– Верба, – позвала женщина-кошка, кладя ей на лоб тёмную от работы в руднике руку. – Вербушка, ты слышишь?

Ответа не последовало, но веки женщины страдальчески дрогнули. Вяченега попыталась вливать в неё свет Лалады, но всё было тщетно: слишком велика оказалась кровопотеря и внутренние повреждения. На несколько мгновений Вяченега закрыла глаза, и её чёрные брови сдвинулись в одну жёсткую черту. По её волевому лицу пробежала судорога душевной боли, а потом она прошептала, вперив в жену острый, жгуче-нежный взор:

– Прости, милая. Я должна спасти хотя бы дитя. Эти две курицы только погубят его своим бездействием.

Повитуха вскрикнула: у женщины-кошки в руке блеснул нож. Другой рукой она снимала боль супруги, наполняя её светом Лалады. Клинок вспорол огромный болезненно-жёлтый живот, нарисовав на нём кровавую «улыбку». Накрыв поцелуем мертвенные губы Вербы, Вяченега просунула руку в рану и извлекла на свет такого крупного младенца, что удержать его было просто невозможно. Новорождённая выскользнула из дрогнувшей руки родительницы-кошки и упала на солому.

– Вот так дочурка! – вырвалось у потрясённой Вяченеги. – Это ж целый телёнок…

Она откусила пуповину и перевязала суровой ниткой. Девочка молчала, глядя на неё совершенно осмысленным, недетским взором, словно понимала, что произошло. Вяченега поднесла малышку к лицу Вербы, и та, взглянув на дочь, затихла навеки. Повитуха с помощницей охали, а Вяченега, покачивая ребёнка и похлопывая его по попке, бормотала:

– Ну, ты хоть закричи, что ли…

Одной рукой прижимая дитя к себе, другой она закрыла глаза жены.

Соседки готовили Вербу к погребальному костру: обмывали, наряжали. Вяченега сидела на крыльце с потерянным в сосновой дали взором, а малышка кормилась у её груди. Трое старших дочек испуганно окружили родительницу:

– Что с матушкой Вербой? Её одевают чужие тёти, а она не шевелится!

– Матушка Верба ушла к Лаладе, – проронили суровые губы Вяченеги. – Вы уж большие у меня. Справитесь.

Трёхлетняя Ласточка закрыла ладошками лицо и заплакала. Веки Вяченеги, до сих пор почти неподвижные, наконец дрогнули.

– Тихо. Не реветь, – сказала она. – Тихо, Пташка. Зато у вас теперь есть сестричка.

Девочки-кошки сдержались. Сев по бокам от родительницы, они растерянно и хмуро смотрели вдаль, на всезнающие, недосягаемые в своей мудрости вершины.

Дом осиротел. В нём поселились две троюродные сестры Вяченеги, чтоб помогать по хозяйству; главе семейства же приходилось брать новорождённую дочку с собой в рудник, чтоб прикладывать к груди. Рабочий день был долгий, не оставлять же малышку дома без молока! Кошки-рудокопы, с которыми она работала плечом к плечу, качали головами:

– С ума ты сошла, Вяченега? Вот как завалит нас… И малую – вместе с тобой. Да и чем она тут дышит? Не годится так…

– А что прикажете делать? – невозмутимо пожимала та плечами. – Дитё кормить надо.

Но Огунь миловала овдовевшую труженицу. Смилина, привязанная к животу родительницы широким кушаком, вела себя тихо, но кушала часто и помногу.

– Молчунья, – говорили работницы рудника. – Как будто понимает: чем шире рот, тем больше попадёт в него пыли.

Так с самого своего рождения Смилина впитала жар земных недр – можно сказать, с молоком матери. Потом, когда её спрашивали, отчего её волос так чёрен, она шутила: «Моя матушка трудилась в руднике и носила меня под землю с собой. Вот там-то мои волосы и почернели».

Девочка стала общей любимицей, с ней нянчились все, у кого хоть ненадолго освобождались руки. Вяченега не просила о послаблениях, работала наравне со всеми, выматывалась до обмороков, чтоб прокормить семью. Она исхудала и осунулась, а от тяжкого труда у неё стало меньше молока. К счастью, девочке уже можно было давать прикорм, это и выручало.

– Загонишь ты себя совсем, родимая, – вздыхали сёстры. – Свалишься – а детки на кого останутся?

Вяченега только стискивала, как обычно, челюсти до желваков, и ничего не отвечала на такие речи. Скупа она была на ласку, но дочек любила жаркой, простой и суровой, звериной любовью. Лишь с Ласточкой она смягчалась и становилась нежнее: та очень остро переживала смерть матушки Вербы. Едва родительница заходила в дом, ещё чумазая от подземной пыли, девочка бросалась к ней, обнимала, и расцепить её ручонки насильно Вяченеге просто не хватало духу. Так и ужинала она с нею на коленях. Ласточка даже грудную сестричку пыталась ревниво отпихивать, и женщине-кошке приходилось мягко ставить дочку на место. Сёстры советовали ей найти новую супругу, но та, взглянув в полные слёз Ласточкины глазёнки, понимала: другую матушку она не примет. Так и жили они.

Смилина с малых лет отличалась большим ростом. В три года она выглядела десятилетней, а в десять уже пошла работать вместе с матушкой в рудник. Казалось, вся сила Белогорской земли сосредоточилась в этой девочке – светлой и незлобивой, спокойной, как весеннее небо над горами. Смилина обгоняла в труде даже взрослых кошек-рудокопов, и сдержанная на нежности Вяченега говорила ей:

– Ты – моя опора.

Эти слова были Смилине дороже самых пространных ласковых речей. Зато с сёстрами у неё не ладилось: казалось, те затаили на неё обиду, виня в смерти матушки Вербы. Но задирать её ни сестрицы, ни соседские сверстницы не решались. Ещё бы: кто полезет к такой громадине, чьи кулачищи – как две отборные репы? Когда ребятишки её возраста ещё озорничали, предавались детским играм и лишь начинали понемногу помогать родительницам по дому, у Смилины уже была настоящая «взрослая» работа, причём одна из самых тяжёлых и опасных. Её и за ребёнка-то никто не принимал: к двенадцати годам она уже догнала в росте матушку Вяченегу.

Однажды она спросила родительницу:

– Ты тоже думаешь, что матушка Верба умерла из-за меня? Получается, что это я убила её?..

Вяченега потемнела, как предгрозовое небо, и долго не находила, что ответить. Желваки ходили на её скулах. Угрюмо сверкая глазами, она спросила:

– Кто тебе сказал такую чушь?

– Но… Все так думают, – пробормотала Смилина, и её горло царапало что-то неудобоглотаемое, жестокое и солёное. – Сестрицы… И тётушки…

Тяжёлая рука матушки Вяченеги легла ей на макушку.

– Запомни, родная: матушку Вербу убила я. Ты застряла у неё в животе, и я вырезала тебя оттуда ножом, иначе ты бы погибла. Конечно, матушка Верба истекла кровью.

Но Смилина чувствовала: родительница брала на себя её вину, чтоб успокоить.

– Ежели б я не уродилась такой… большой, матушка Верба была бы жива, – прошептала она.

– Ты ни в чём не виновата, – устало закрыла глаза Вяченега. – А уж в том, что ты такою родилась, твоей вины быть не может и подавно. Так вышло. А почему так вышло, про то никому не ведомо.

Вскоре Смилине стало трудновато работать в руднике из-за своего роста. Она перебралась на поверхность – вытаскивать добываемую руду. Но больше всего её завораживала работа кузнеца: под ударами молота раскалённая добела болванка могла превратиться во что угодно – серп, косу, заступ, меч или топор. Это было дышащее жаром чудо, которое ей хотелось творить своими руками.

– Вряд ли кто возьмёт тебя в учёбу даром, – сказала родительница. – Мне нечем заплатить: мы и так еле сводим концы с концами. Ещё вот приданое для твоей сестрёнки Ласточки собирать надо.

Сёстры-кошки пошли по стопам Вяченеги – в рудник. А куда им было ещё идти? Все вместе они зарабатывали Ласточке на приданое: отдавать дочь в дом будущей избранницы нищебродкой-бесприданницей Вяченеге не позволяла гордость. Смилина, переняв у родительницы привычку гонять на скулах желваки, думала: «Нет, я так жить не буду. Моя жена будет как сыр в масле кататься. Будет кушать вдоволь, носить красивую одёжу, золото и самоцветы. И у моих деток тоже всего будет вдосталь. Вот матушка Вяченега горбатится как проклятая, а толку? Всё равно во всём себе отказывает, чтоб скопить это приданое, будь оно неладно… Нет, надобно придумать что-то другое».

Она попросилась в ученицы к оружейнице средней руки, а в качестве платы за учение обещала батрачить на неё день и ночь безвозмездно.

– Кхе, – поперхнулась мастерица, окидывая потрясённым взором огромную Смилину, которой она едва до подмышки доставала. – А хлеб ты тоже мой есть будешь? Мне ж тебя не прокормить, громилу этакую! Ты, поди, одна за пятерых кушаешь!

– Да я сама себе пропитание добуду, – заверила та. – Рыбу ловить стану, охотиться помаленьку… Не объем, не обопью тебя. А работать я умею. Всё, что скажешь, стану делать.

Оружейница подумала, подумала, да и согласилась. Свою выгоду она тоже получала: кто ж откажется от даровой работницы, да ещё такой могучей, способной горы сворачивать в самом прямом смысле? В хозяйстве сгодится.

Родительница сказала:

– Ну, учись. Может, и выйдет какой толк. Не всем же нам на рудниках пупок рвать.

Получив сие благословение, Смилина и пустилась в свои скитания от кузни к кузне. Не все соглашались брать её на этих условиях – особенно большие мастерицы. Они «кого попало» к себе в обучение принимать не хотели. А вот оружейницы поскромнее не кичились ни своим именем, ни мастерством. У соседей-людей тоже было чему поучиться, и Смилина отправилась в Воронецкие земли, где и оставила своё сердце…


*


Дверь темницы с грохотом открылась, и вошёл князь Полута в сопровождении стражи. Глаза его блестели пустыми ледышками. Смилина поднялась ему навстречу.

– Ты свободна, выходи, – сказал князь.

Эта внезапная перемена озадачила женщину-кошку. Только что Полута был настроен непримиримо, брызгал ядом и яростью, готовый растерзать её на кусочки, а тут – как будто подменили его. Очи его мерцали светлыми льдинками, а внутри ощущалась чёрная бездна, в которую и заглядывать было жутко.

Князь Ворон сидел у постели Свободы, держа руку девушки в своих, и взгляды этих двоих друг на друга сияли большим и тёплым чувством. Княжна называла его батюшкой, и ежели б не это обстоятельство, Смилине было бы впору ревновать: так ласково великий князь Воронецкий взирал на Свободу, так преданно ловил каждый её взор, каждое движение. Он был готов сдувать с неё пылинки, и в его переменчивых, жутковатых глазах, то зимне-пронзительных и властных, то мудрых и задумчивых, проступала пристальная, жадная нежность. В глазах Свободы сиял девчоночий восторг, безоглядная очарованность этим человеком.

А Полута продолжал удивлять.

– Ты просишь руки моей дочери? Что ж, бери, она твоя.

Двумя зимними молниями блеснули глаза князя Ворона. Будь эти молнии копьями, Полута сейчас висел бы, пригвождённый ими к стене. Смилине подумалось: уж не приложил ли к этой странной перемене свою руку этот сутулый человек в чёрных одеждах? Что он сделал с Полутой, что такого сказал ему, что тот словно наизнанку вывернулся? Как бы то ни было, и Смилина, и Ворон получили приглашение на охоту, которая, по словам Полуты, обещала быть роскошной.

– Кто тебе этот человек? – спросила Смилина, всматриваясь в глаза любимой. – Что значит «второй батюшка»?

Свобода ластилась к ней, как довольный котёнок, щекотала, теребила за уши, словно не могла наиграться. Пришлось завладеть её руками, расцеловать их и сжать в своих, чтоб не шалили. Всматриваясь в дорогое личико, оружейница видела в нём признаки улучшения: щёчки порозовели, речь стала внятной, глаза сияли живыми, тёплыми искорками. Словом, в объятиях женщины-кошки была её прежняя озорная Свобода. У Смилины понемногу отлегло от сердца, а холодно просвистевшее у висков чувство едва не свершившейся потери сменялось теплом и облегчением.

– «Второй батюшка» – кто-то вроде опекуна, – объяснила княжна. – Но я тебе скажу правду: он – мой отец. Мой родной, настоящий батюшка. Но только – тсс! Об этом не стоит болтать на каждом шагу.

Словом, это был день неожиданностей – и не все из них оказались приятными. Но самый главный «подарок» ждал их на охоте.

Свобода была прелестна в своём охотничьем наряде, румяная от холода и детски-радостная. В её глазах сияло предвкушение счастья, неотвратимого, как восход солнца. Залюбовавшись ею, Смилина и сама ощутила светлую окрылённость. Но что-то всё-таки мешало женщине-кошке полностью отдаться этому упоению. «Моя? – думала она, с нежностью глядя на стройную всадницу, которая, обернувшись через плечо, одарила её солнечной улыбкой. – Да, вроде моя… Кажись, теперь уже бесповоротно». Но какая-то холодная тень таилась за стволами деревьев и горчила в свежем осеннем воздухе… Призрак с ревнивыми глазами, затаивший злобу.

С лёгкостью наловив рябчиков, Смилина собиралась их поджарить. Почему бы нет? Невелика добыча, но всё не с пустыми руками. А Свобода льнула к её плечу – счастливая, разрумянившаяся победительница. Косулю она подстрелила ловко, и у Смилины с грустной теплотой ёкнуло сердце: с натянутым луком, сосредоточенная и прямая, как клинок, княжна как никогда походила на свою мать.

– Что-то ищешь, кошка? – Из-за дерева шагнул княжеский дружинник в полном вооружении. Он улыбался, но глаза его бегали – какие-то воровские, хитрые.

– Да вот дровишек для костра ищу, – ответила оружейница.

– Так они уже готовы и в кучи сложены по распоряжению князя Полуты, – белозубо и жизнерадостно рассмеялся воин. Был он молодым, голубоглазым, бородка – мягкая, курчавая, словно позолоченная. Словом, располагал к себе. – Он уже обо всём загодя позаботился, кормилец наш! Пойдём со мной, покажу. Возьмёшь, сколько тебе надо.

Всё с той же приятной улыбкой воин махнул рукой, приглашая Смилину следовать за ним.

Что-то её на той полянке насторожило. Там стоял острый, мерзостный запах, но решительно невозможно было понять, откуда тянуло. То ли кто-то нагадил в кустиках, то ли… пахло чьим-то страхом.

– Ну, и где дрова? – огляделась Смилина.

А провожатого и след простыл. В следующий миг из-за стволов в неё полетели стрелы – быстро, тихо, неумолимо. Вонзаясь в тело, они пили её жизнь, смертельный жар растекался по жилам и звенел в висках. Но она не упала на отсыревший лиственный ковёр: любовь к жизни и Свободе превращала женщину-кошку в непобедимую скалу, в глыбу, которую не так-то просто расколоть и повалить. Рявкнув медведем, она пошатнулась, но устояла. Её обступали люди князя, целясь в неё из луков, но больше пока не стреляли. Узнав среди них того миловидного парня с золотой бородкой, который теперь смотрел на неё волком, Смилина усмехнулась сквозь оскал боли:

– Так вот, значит, какие дровишки вы мне приготовили…

– Смилина! – рассёк качающееся и предсмертно звенящее пространство леса девичий голос.

Свобода билась в руках дружинников; недавнее выражение счастья и умиротворения на её лице сменилось ужасом. А из-за спин своих воинов выступил сам Полута с луком и стрелой наготове. Он показал своё истинное лицо – оскаленное, искажённое злобным торжеством.

– Ну что, кошка? Настал твой смертный час. Ежели ты думала, что я позволю тебе породниться со мной и заполучить мою дочь, то здорово ошибалась… Я ничего не забываю и ничего не прощаю. Никогда. То, что ты сделала, нельзя простить.

Одну стрелу в спину она от него уже получила десять лет назад – на берегу ночного озера, на глазах у Сейрам. Сейчас вместо одной стрелы была дюжина – на глазах у Свободы. Всё повторялось, только более жестоко. Разве ещё тогда не стало ясно, что благородства от Полуты ждать не приходилось? Что его непримиримость с годами только укрепится и дойдёт до своей смертоносной крайности? Надо было ещё тогда усвоить урок, но она надеялась до последнего. Как оказалось, напрасно.

– Зря ты так, княже, – проронили её пересохшие губы. – Твоя ненависть губит тебя самого.

Стрелы ядовитыми шипами сидели в теле, но сдаваться под натиском слабости и сверлящей боли Смилина не собиралась. Она ни за что не упадёт на глазах у Свободы. Любимая не должна видеть её поверженной. Выстоять, продержаться – ради неё. Чтобы её сердечко билось, видя, что сердце Смилины живо.

– Ну, поговори, поговори перед смертью, – хмыкнул Полута.

Ярость Огуни взметнулась живым костром, и древка стрел вспыхнули. Дружинники ждали приказа князя, и отблески пламени в их глазах мешались со страхом. Вот чем пахло здесь: убийцы боялись своей жертвы. Ну что ж, сейчас запахнет жареным.

Сердце Огуни заполнило её грудь, развернулось пылающим ядром, и из рук хлынула душа богини. Смилина направила её на воинов, а князя постаралась не затронуть: она не могла убить отца на глазах у дочери. Пусть даже неродного и такого… безнадёжного.

– Отец, что ты делаешь?! Опомнись!

Это кричала Свобода, заслоняя Смилину собой. Храбрая девочка, родная и бесконечно любимая, но сейчас такая беспомощная перед ликом смертельной угрозы. Смилина хотела отстранить её, убрать с пути полёта стрелы, но княжна не двигалась с места, и от неё страхом не пахло. Она источала запах чего-то чистого, трогательного, отчего сердце щемило, а на глаза наворачивались слёзы. Она была готова отдать свою жизнь.

«Пообещай мне одну вещь, Смилина… Обещай, что ты не станешь отдавать свою жизнь за меня. Не надо этого делать, потому что в тебе очень, очень много душевных сил. Их у тебя достанет, чтобы продолжать свой путь без меня. А вот я… Я без тебя – не жилец».

Смилина нагнулась, дыша сладким теплом, исходившим от шеи любимой. А Полута совсем обезумел. Его неподвижные, немигающие глаза отражали серый свет дня, такой же льдистый и предзимний.

– Ну что ж… Коли так, тогда умрите обе. Это мой вам свадебный подарок. Пусть лучше моя дочь погибнет, чем достанется тебе, кошка.

Оставалось только ударить огнём поверх плеч Свободы. У неё точно хватит душевных сил жить дальше без этого безумца. Но Смилине не довелось даже пальцем двинуть: её опередили.

– Полута! – раздалось вдруг.

Меткий выстрел сразил князя прямо в сердце. Стрела вылетела из лука Ворона. Он, в отличие от Смилины, не раздумывал о том, как будет выглядеть убийство отца на глазах у дочери, и его рука не дрогнула.

Смилина немного поддалась слабости и опустилась на колени: боль доконала её. Свобода переводила округлившиеся от ужаса глаза с одного своего отца, мёртвого, лежавшего со стрелой в сердце, на другого – живого, с луком в руке. Её дрожащие пальцы тянулись к лицу Смилины. Женщине-кошке хотелось её обнять и успокоить, но в груди торчали обгоревшие стрелы. Вместо неё это сделал князь Ворон. Его рот был сурово сжат, но в глазах снова горела эта жадная нежность.

Трещал костёр, падали белые перья из небесных подушек. Плотно обхватив древко, Смилина задержала дыхание – приготовилась. Дёрнула… Глаза застлала ослепительная пелена боли, из раны хлынула тёплая кровь, пятная чистый снег. Свобода вскрикнула, прижав трясущиеся пальцы к губам. Боль отражалась в её глазах.

– Ну-ну… До свадьбы заживёт, – измученно улыбнулась женщина-кошка, высекая из пальцев огонь и прижигая рану.

Все стрелы были извлечены; два наконечника остались внутри, и пришлось их вырезать ножом. Смилина лежала с обнажённым туловищем на окровавленном снегу и переводила дух, покачиваясь на волнах дурноты и обессиленности. Тёплые слезинки падали ей на щёки из родных степных глаз.

– Не плачь, ягодка, – пробормотала она. – Лучше посыпь мне снежку на раны. Горят… И испить бы…

Ей дали воды, и стало чуть легче, но о том, чтобы встать и шагнуть в проход, не могло быть и речи. В огромном теле Смилины, казалось, совсем не осталось сил, всё ушло в землю. Шестеро дюжих ловчих уложили её на телегу, подостлав чистой соломы и прикрыв от снега рогожкой. Заскрипели колёса, и Смилину закачало, усугубляя и без того терзавшую ей нутро тошноту.

– Я здесь, ладушка, я с тобой, – то и дело раздавался откуда-то сверху дорогой сердцу голосок – не иначе, с этого исчерченного голыми ветками неба…

Приоткрывая глаза, Смилина видела стройную всадницу, ехавшую на игреневом коне рядом с телегой. Сухие губы женщины-кошки улыбались: авось, милая увидит и успокоится.

– Как ты, моя родная? – склонялась над нею Свобода, встревоженно блестя бездонной тёплой тьмой очей.

– Жива, жива, – с усмешкой отзывалась Смилина. – Ничего, горлинка. Ничего.

На другой телеге везли тело князя Полуты, а следом за ним – туши добытых животных. Хороша вышла охота, нечего сказать. Князь Ворон скакал впереди на чёрном жеребце, и хлопья снега осыпали его тёмные с проседью волосы, а на щеке багровели ссадины.

Заголосила молодая княгиня Забава, выбежав навстречу печальному поезду, простёрлась на теле супруга: гонец, высланный вперёд, уже донёс до неё скорбную весть.

– Ой, да за что ж мне такая злая беда… Полута, родной мой, кормилец мой! Зачем же ты меня с сыном малым сиротками оставил? Как же так вышло?! Ехал на весёлую охоту, а обратно привезли уж неживого… Кто, кто сотворил сие злодейство?! Кто душегубец проклятый? Дайте его мне, я его руками разорву!..

Ворон с высоты седла молвил ей:

– Забавушка, ты с княжичем – не сироты. Вы ни в чём не будете нуждаться. Сыну твоему я стану вторым отцом. Покуда земли твоего мужа будут под моим управлением, а когда Добрыня возмужает, станет княжить сам.

Безумными очами взглянула на него княгиня. В них хлёстко зажглась исступлённая догадка.

– Ты?! Государь… Это ты сделал?!

Ворон чуть наклонился и ответил, скорбно понизив голос:

– Супруг твой сам хотел убить меня. Великое злодеяние он замыслил. Я лишь защищал себя и Свободушку. Уж она-то ни в чём не повинна.

– Злодей, кровопивец! – вскричала Забава, заламывая руки. – Не нужны нам от тебя подачки…

– Княгиня, я свидетельствую: на князя нашло безумие, – сказал седой и длинноусый сотник Ястреб из дружины, не участвовавший в заговоре. – Он приказал расстрелять из луков Смилину, кошку с Белых гор, а когда княжна Свобода пыталась за ту вступиться, хотел убить и её.

– Не верю, ложь, поклёп! – Забава рухнула на колени в свежевыпавший снег и завыла, качаясь из стороны в сторону.

– Подымите её, – велел Ворон. – Ей бесполезно сейчас говорить что-либо. Потом осознает.

Убитую горем вдову унесли на руках во дворец. Ворон спешился, а у ещё сидевшей в седле Свободы покатились по щекам слёзы. Князь, заметив это, тотчас протянул к ней руки:

– Дай, помогу слезть… Давай, дитя моё, потихоньку…

Княжна, почти ничего не видя от слёз, соскользнула в его объятия, и он размашисто зашагал с нею на руках под снегопадом. Когда он медленно поднимался на крыльцо с резным навесом, деревянные ступени поскрипывали под двойной тяжестью, а плащ из чёрных перьев мёл их своим краем.

– Забаву жалко, – всхлипывала Свобода. – И Добрыню…

– Жалко, моя родная, но что поделаешь, – вздохнул Ворон. – Я не мог позволить Полуте убить тебя.

Он окутал её широкими крыльями своей заботы, но и о Смилине не забыл. Женщине-кошке перевязали раны и уложили её в постель. Горло Смилины терзала жажда, и больше всего ей сейчас хотелось испить целительной воды из Тиши, да только кто бы её принёс?.. Приходилось довольствоваться отварами, которыми её потчевал князь-чародей – весьма недурными, к слову. От них прояснялось в голове и отступала боль.

А за окном совсем завьюжило. Тёмная осенняя земля оделась белым нетронутым покрывалом, которому, вероятно, ещё предстояло растаять. Прильнув к оконцу, Свобода смотрела в снежную даль.

– Жалко батюшку Полуту, – вздохнула она, и в её глазах расстилалась вьюжная тоска. – Хоть и с тобою неправ он был, и с матушкой грубости дозволял, и меня неволил, а всё равно сердце болит, как вспомню… Так и стоит перед глазами – со стрелою в груди. Всё б отдала, чтоб он сейчас жив был и нас с тобою на свадьбу благословил! И батюшку Ворона винить не могу: он меня защищал. Рвётся душа моя в клочья, Смилинушка. Как бы с ума не сойти мне.

Смилина протянула к ней руку, и княжна устроилась на постели у неё под боком, стараясь не наваливаться на раненое плечо и не давить на изрешечённую стрелами грудь.

– Не сойдёшь, ягодка, я теперь с тобою, – вдыхая её детски-нежный, родной и сладкий запах, прошептала оружейница. И добавила, чтобы отвлечь девушку от грустных мыслей: – Гляди-ка, как там зима заворожила-замела… Всё, спряталась Лалада до весны. Зимой нельзя свадьбу играть: счастья не будет. Так что подождать придётся.

– Не знаю, как переживу эту зиму… – Уголки яркого рта Свободы, который женщина-кошка так любила целовать, оставались уныло опущенными.

– Вместе мы всё переживём, – тепло дохнула ей в лоб Смилина. – Тот, кто счастлив, времени не замечает. Вот увидишь, промелькнёт зима – не успеешь оглянуться. А там травка зазеленеет, цветы распустятся, журавли да лебеди прилетят. И я назову тебя женою пред Лаладой и людьми.

– Только этого дня и жду, – наконец улыбнулась девушка сквозь пелену слёз, застилавшую ночной бархат её очей.

Спелая мягкость её губ была слаще малины. Смилина вкушала её, затаив дыхание и боясь спугнуть это тёплое единение. Что могло быть прекраснее её ладошек, поглаживающих голову, и её дыхания, согревающего щёки и сердце? Только ещё один поцелуй, который оружейница тут же и получила. И много других, не менее сладких и трепетных.

Раны заживали быстро, а нежное внимание любимой сделало выздоровление ещё приятнее и радостнее. Всего два дня потребовалось женщине-кошке: один – на затягивание ран, а второй – на окончательное возвращение сил. Свобода дивилась быстроте, с которой уязвлённая стрелами плоть исцелялась почти без шрамов.

– Ну, так у нас, у дочерей Лалады, всегда всё скоро заживает. Даже быстрее, чем до свадьбы. – Смилина ловила её изумлённо плясавшие по плечам пальцы и покрывала поцелуями.

Женщина-кошка стояла посреди опочивальни, раздетая по пояс, а княжна обтирала её туловище отваром мыльнянки. Когда её ладошки задержались на груди Смилины и примяли её с задумчивым смущением, оружейница усмехнулась и переместила руки Свободы себе на пояс.

– Не шали, ягодка.

А губы озорной княжны уже обжигали её плечи, соски, шею. Запах мыльнянки чувственно смешивался с вкусным, невинно-чистым запахом Свободы, вызывая в Смилине жаркий отклик. Губы встретились, ресницы затрепетали, ладони девушки выписывали горячие узоры на коже… Прерывать это головокружительное действо было почти так же больно, как выдёргивать стрелы из ран.

– Не балуйся. – Смилина попыталась изобразить строгость, но мурлыканье вырвалось само собой. – Вот пройдёшь обряд – и тогда мы с тобою… м-м.

– Ну почему «м-м» нельзя сейчас? – Свобода юркой змейкой обвивалась вокруг Смилины, шагала пальчиками по её плечам, то выныривая откуда-то из подмышки, то опять ускользая за спину.

– Потому что о силе наших будущих деток надо думать, забыла? – Смилина, устав за нею поспевать, резким хищным броском поймала девушку и прижала к себе. – Попалась, птичка. Теперь не зашалишь!

Это ожидание, сказать по правде, томило и её саму, но следовало думать о будущем. И о последствиях несдержанности. Душа дочки заслуживала быть воплощённой самым лучшим, самым правильным образом. А Свобода уютно нахохлилась в объятиях Смилины и закрыла глаза, изгибом своих длинных ресниц доводя женщину-кошку до вершин исступлённой нежности.

Однако оружейнице было даже не в чем выйти из покоев к обеду: рубашку и кафтан, продырявленные стрелами и пропитавшиеся кровью, пришлось выбросить, порты на Смилине тоже пострадали во время покушения, а вещей такого размера во дворце не нашлось. Как ни крути, а требовалось заглянуть домой за сменной одёжей.

– Я принесу, ты отдыхай, – с готовностью вызвалась Свобода. – Я знаю, где у тебя что лежит. Я уже всюду нос сунула.

– Добрая одёжа – в опочивальне, в большом ларе, – успела подсказать ей с усмешкой Смилина, прежде чем княжна исчезла в проходе.

– Найду, – отозвалась девушка, посылая воздушный поцелуй.

Она вернулась с синим кафтаном, богато расшитым золотом и бисером, рубашкой из тонкого полотна и новыми портами.

– Там твоя соседка, которая тебе по хозяйству помогает, беспокоится, куда ты пропала, – сообщила княжна, раскладывая одежду на лавке. – Я её успокоила. Сказала, что ты немножко задерживаешься в гостях. Про раны, само собой, ничего говорить не стала.

– Вот и правильно. Ни к чему это. А то мигом разнесутся вести – объясняй потом каждому встречному-поперечному, что да как. – Смилина облачилась, затянула кушак и молодцевато прищёлкнула каблуками. – Ну вот, другое дело.

– Ты у меня – загляденье! – с искрящимися смехом глазами прильнула к её груди Свобода. – Самая-самая!

– Нет, голубка. Самая-самая – это у меня ты. – Смилина не могла её не обнять и не прильнуть к просящему поцелуя ротику.

За обедом главенствовал князь Ворон. Его непреклонно-стальная, зачаровывающая властность действовала на всех покоряюще, и домочадцы даже не посмели возроптать. Дружина, правда, заартачилась сперва, заявив, что присягнёт на верность только наследнику своего государя, княжичу Добрыне, но Ворон сказал:

– Непременно присягнёте, когда наследник взойдёт на престол. А пока он мал, при нём кто-то должен управлять делами его земель. Не горюйте, всё будет как при вашем государе. Никто вас притеснять не станет, казна останется в целости и сохранности. А на следующей седмице вы все получите жалованье золотом в двойном размере.

Эти волшебные слова произвели безотказное действие.

Смилина со Свободой сидели на почётном месте, лицом к Ворону. Он сам накладывал на блюдо лучшие куски и отправлял к ним со слугой:

– Дитя моё, кушай. Чувства – прекрасная пища для души, но и о телесной пище забывать не стоит. И ты, Смилина, не стесняйся. Тебе необходимо восстанавливать силы.

Отдавая должное превосходным яствам, Смилина думала: всё-таки этот человек был чародеем не только и не столько потому, что мог превращаться в ворона. Чары его распространялись и на людей: все, не сговариваясь, успокаивались и начинали делать то, что долженствовало.

– Погребение – завтра на рассвете, – объявил Ворон. – Приготовьте всё необходимое для тризны.

После обеда, отдав все распоряжения, он взял под руки Смилину со Свободой и предложил пройтись в саду. Снегу навалило столько, что челядь суетилась вокруг дворца, расчищая дорожки.

– Что-то рано нынче зима нагрянула, – молвил Ворон. И, пронзив женщину-кошку испытующим клинком взора, спросил: – Ну что, Смилина, насчёт свадьбы думаешь? Когда играть будете?

– Лучше всего – грядущей весной, государь, – учтиво поклонилась оружейница. – По белогорским обычаям, зимою браки не заключаются, потому как Лалада уходит до весны и благословение дать не может.

– Разумно, – кивнул князь. – Что ж, быть по сему. Даю вам своё отцовское благословение. Приданое за невестой я тоже обеспечу. Будьте счастливы многие лета!

Тело Полуты предали земле, насыпав над могилой высокий холм. Вдова поднялась по деревянным сходням на вершину, ведя за руку сына, и ветер трепал её головную накидку, колыхал полы шубки, а в её глазах отражалась бескрайняя снежная пустота.

– Вот здесь теперь будет спать твой батюшка, – сказала она, склоняясь к Добрыне. – А когда ты вырастешь, ты отплатишь за его гибель.

Бесприютная, злая горечь этих слов царапнула сердца, как снежная крупа, хлеставшая лица всех, кто провожал князя в последний путь. Ворон сохранял каменное молчание, а в его очах блестела зимняя стужа. Свобода зябко прильнула к плечу Смилины и шепнула:

– Ох, недобро она сказала… Тревожно мне за батюшку.

Ворон, услышав эти слова, усмехнулся:

– Не бойся за меня, дитя моё. На моём веку у меня врагов всегда хватало. Ничего, как-то жив ещё.

В ожидании свадьбы Свобода осталась дома, прощаясь с родными местами, а Смилина вернулась к своей работе. Как ни была она занята в кузне, а раз в седмицу обязательно выкраивала выходной, чтоб повидаться с любимой. Они ходили на подлёдную рыбалку, катались на санках; Смилина любила в кошачьем облике скатываться с заснеженных горных склонов, и Свобода пристрастилась съезжать вместе с ней – улёгшись на мягкое кошачье пузо и обхватив избранницу руками и ногами. Вывалявшись с головы до ног в снегу, она заливисто хохотала, согревая сердце Смилины. Девушка понемногу отходила от потрясения, пережитого ею на той злосчастной охоте, но временами на неё вдруг находила тоска: Свобода внезапно замыкалась, ничему не радовалась, её глаза застилала печальная тьма, и Смилине приходилось прикладывать немало нежных усилий, дабы растормошить её и вытащить из «раковины». Но природная жизнерадостность в княжне всё же одержала победу.

На зимний День поминовения женщина-кошка пригласила невесту в дом своей родительницы. Услышав, что суженая Смилины – княжна, Вяченега нахмурилась. Как всегда, на её скулах заходили напряжённые желваки.

– А кого-то попроще не могла выбрать? – молвила она, почесав в затылке. – Пташку не столь высокого полёта.

– Что значит «попроще», матушка? – засмеялась Смилина. – Я люблю её! Её одну. И никто кроме неё мне не нужен!

Взор Вяченеги посветлел, и губы тронула редкая на её лице гостья – улыбка.

– А вот теперь верю, что любишь. Потому что глаза сияют. А глаза не лгут, доченька.

Когда Свобода в белом заячьем полушубочке показалась на пороге скромного жилища рудокопов, сияя приветливым взором и задорной улыбкой, это была молниеносная победа. Смилина никогда не видела свою родительницу такой смущённой и очарованной, и её рёбра щекотал рвущийся наружу хохот. Но следовало соблюдать тишину, и оружейница прятала улыбку в ладонь. Свобода пришла не с пустыми руками, а с кучей гостинцев: отрезом тонкого льна на рубашки, медными зеркальцами в серебряной оправе для невесток Вяченеги, покрывалами из иноземного шёлка – для них же, а для детишек у неё была припасена корзинка с вкусными подарками. Там было заморское лакомство – финики в меду.

– Эту сладость лучше кушать после обеда, – пояснила она. – А то кусок в горло не полезет.

Стол был по-праздничному изобилен: кутья, кулебяка, печёный гусь, наваристая куриная похлёбка с лапшой и овощами, на сладкое – пареная репа с орехами и мёдом. В будни семейство питалось куда как скромнее, это Смилина хорошо помнила ещё с детских лет.

Посещение Тихой Рощи произвело на Свободу ошеломительное впечатление. Застыв перед огромной и широкой, как башня, сосной, на чьей коре проступал деревянный лик, она шёпотом спросила:

– А она… живая?

– Да, милая, – также шёпотом ответила Смилина. – Тела дочерей Лалады не предаются земле или огню, а сливаются с этими соснами. Здесь они находятся в покое, а души лицезрят светлый лик Лалады.

В погрустневших очах Свободы брезжила какая-то поразившая её мысль. Она нахохлилась и прильнула к плечу Смилины.

– Что ты, ягодка? – Приподняв её лицо к себе, оружейница с тревогой заглядывала в глаза любимой. – Что такое?

– И ты… тоже сольёшься с деревом в этой роще? – чуть слышно пролепетала девушка, дрожа слезинками на ресницах.

– Радость моя, никто не вечен, – ласково мурлыкнула ей на ушко женщина-кошка. – Рано или поздно все уходят в Тихую Рощу. И я когда-нибудь здесь поселюсь, что поделаешь… Но это ещё совсем не скоро, моя ненаглядная. Не думай об этом и не горюй заранее. Моё сердце кровью обливается, когда я вижу твои глазки печальными.

Они в молчании гуляли по тропинкам этого благословенного места, и Свобода с благоговейным страхом вскидывала глаза к лицам сосен, застывшим в неземном покое. Ей стало жарко в полушубке, и она, скинув его, понесла в руках.

– Какое это чудесное место! – шепнула она, присаживаясь и срывая спелую ягодку земляники. – Отчего здесь так тепло среди зимы?

– Это Тишь, – ответила Смилина. – Она здесь очень близко к поверхности. Её воды поистине живительны.

На палец Свободы села бабочка, и девушка с восхищённой улыбкой поднесла её к глазам, а оружейница в своём посветлевшем сердце радовалась, что грустные мысли рассеялись и улетели прочь от невесты.

Вечером, после отбытия Свободы домой, семейство задумчиво собралось за столом ещё раз, провожая этот тихий день.

– Хорошая девушка, совсем не спесивая, хоть и княжна. И весела, и приветлива, и собою пригожа, а главное – ростом тебе под стать, словно для тебя рождена! – подытожила Вяченега свои впечатления от знакомства с будущей невесткой. – Вот только как же вы жить будете? Она, поди, у себя дома пальца о палец не ударит, всё ей слуги подносят… Она и обед не сготовит, и дом не уберёт, и рубашки не сошьёт. Сама, что ль, всё делать станешь, а? Как всегда?

– Вы мою Свободу ещё плохо знаете, родимые, – усмехнулась оружейница. – Она вовсе не ленивая белоручка. Дома у себя она с лошадьми возится наравне с мужиками-конюхами, даже стойла убирать не гнушается. К скотине подход имеет. А какая она охотница, вы б видели! Из лука бьёт без промаха.

– Ну-ну, понятно всё с тобой, – хмыкнула Вяченега, похлопывая Смилину по плечу. – Влюблена по уши, что тут скажешь. Поглядим, как она в хозяйстве управляться станет. Иль служанок с собою привезёт? А это – рты. Их ведь тоже кормить надобно.

– Не беспокойся, матушка, я всех прокормлю. – Оружейница отправила в рот ложку сладкой кутьи, улыбаясь своим мыслям о любимой. – Достаток у меня есть, ты знаешь.

Доход, который Смилине приносило её ремесло, она использовала с умом: не тратила направо и налево, а в само дело пускала и откладывала в кубышку. Сбережений у неё уже накопилось четыре сундука: два с серебром, два с золотом, которые хранились в подвале под зачарованным замком. Вдобавок Ворон обещал дать за Свободой приличное приданое, но это было неважно. Душу Смилины грела любовь. Каждая мысль об избраннице врывалась в сердце тёплым лучиком и освещала её дни подобно яркому весеннему солнцу.

Зима промелькнула и вправду быстро. Зазвенели ручьи, хрустально засверкали сосульки, а на проталинках пробивались к солнышку подснежники и лиловая сон-трава, цветы и стебли которой серебрились трогательным светлым пушком. Смилина сделала для любимого коня Свободы подковы, наделив их волшбой с тем же действием, что и у кольца; теперь княжна каталась в Белых горах на Бурушке, и весенний ветер румянил ей щёки и трепал косу.

– Закрой глаза, – сказала ей однажды Смилина, беря коня под уздцы.

– И что меня ждёт, когда я их открою? – засмеялась Свобода, озарённая белогорским солнцем.

– А вот увидишь, – загадочно улыбнулась оружейница.

Конь ступил за нею в проход, и они оказались у входа в святилище Лалады в сосновом лесу. Солнечный воздух, напоенный влажной свежестью, тонко перезванивался голосами птиц, а у входа в пещеру раскинулся целый пушистый ковёр из сон-травы.

– Ой, какие чудесные! – Свобода присела и протянула руки к цветам, но не срывая, а лишь нежно касаясь их головок.

А из пещеры звенели голоса дев Лалады. Свобода восхищённо насторожилась, внимая стройному пению, которое струилось сияющим ручейком и до светлых слёз пронзало душу. Две жрицы в белых подпоясанных рубашках, окутанные русыми плащами волос едва ли не до пят, вышли навстречу оружейнице и её невесте, знаками приглашая войти. Влекомая Смилиной за руку, Свобода ступила внутрь озарённой золотым светом пещеры, заворожённая и изумлённая. Из каменной стены журчал сверкающий родник, наполняя каменную купель и струясь далее по желобку в полу. Омочив в тёплой воде Тиши пальцы, Смилина коснулась ими своего лба и лба возлюбленной. А девы Лалады плыли хороводом белых лебёдушек, и ясными хрустальными струйками переплетались их голоса:


Солнце над рекой,

Солнце над рекой,

Ой, солнце над рекой

Подымается.

Лада у ворот,

Лада у ворот,

Ой, лада у ворот

Дожидается.

Ой, лада у ворот

Дожидается.


Вот выносят к ней,

Вот выносят к ней,

Ой, да вот выносят к ней

Злата полны сундуки.

Ой, да вот выносят к ней

Злата полны сундуки.

«Это не моё,

Ой, это не моё,

Ой, это не моё –

Это матушки моей…

Ой, это не моё,

Это матушки моей».


Вот выносят к ней,

Вот выносят к ней,

Ой, да вот выносят к ней

Лук тугой да колчан.

Ой, да вот выносят к ней

Лук тугой да колчан.

«Это не моё,

Это не моё,

Ой, да это не моё –

То сестрицы моей…

Ой, да это не моё –

То сестрицы моей…»


Тут подносят ей,

Тут подносят ей,

Ой, да тут подносят ей

Вострый меч-кладенец.

Ой, да тут подносят ей

Вострый меч-кладенец.

«Это не моё,

Это не моё,

Ой, это не моё –

Это тётушки моей».


Вот выводят к ней,

Вот выводят к ней,

Вот выводят к ней

Красну девицу.

Вот выводят к ней

Красну девицу…

«Это я возьму,

Это я возьму,

Ой, да это вот возьму –

Это ладушка моя».


Солнце над рекой,

Солнце над рекой,

Солнце над рекой

Подымается.

Лада у ворот,

Лада у ворот,

Ой, лада у ворот

Дожидается…[4]


Очутившись в середине круга, окружённая чистым созвучием голосов, Свобода взволнованно сверкала слезинками на глазах, а её губы шевелились в ошеломлённом «что это?» Сжимая её руку, Смилина приложила палец к губам: «Тсс».

Жрицы плыли в завораживающей пляске, покачивая полными воды чашами. Стройными берёзками склонялись они все как одна, скользили лодочками, а их руки гнулись шеями лебедей: то левая рука перехватывала чашу, то правая; оборот через плечо, поклон, ножка из-под подола длинной сорочки – вперёд носком; длинные волосы вились и колыхались живыми плащами. Над чашами сияли сгусточки золотого света, и девы перебрасывались ими в стройном и зачаровывающем порядке: одна подбросила, другая поймала и перекинула следующей, и сверху это действо сливалось в сияющий рисунок цветка с множеством лепестков. Ни одно движение не выбивалось из общего единства. Лилась песня, то звеня бубенчиками птичьих голосов, то разворачиваясь потоками горного ручья, наполненного солнечным блеском. Её свежесть была чище дыхания ландышей, а нежность – легче пуха. По щекам Свободы катились слёзы, а на губах дрожала счастливая улыбка, и сердце Смилины откликалось пронзительно и горячо.

Но вот пляска с чашами закончилась, и девы замерли вокруг обручаемой пары, окружив влюблённых, как светлый берёзовый лесок обступает тихое озерцо.

– Мать Лалада! – пропел голос главной жрицы святилища, рослой и золотоволосой, с глазами глубокой колокольчиковой синевы. – Пришли к тебе два твоих чада, Смилина и Свобода. Пришли они с любовью в сердцах. Ежели суждены они друг другу, пусть свет твой снизойдёт на главы их!

Её чашеобразно поднятые к потолку руки словно готовились ловить что-то драгоценное. Золотой свет, разлитый в пещере, начал сгущаться в лучистое облачко, которое зависло перед Смилиной и Свободой. Пол пещеры исчез: кто-то незримый держал влюблённую пару на тёплой ладони, глядя на них с ласковой мудростью. А может, это мерещилось Смилине? Это уже не девы Лалады пели, это вся Белогорская земля слилась в благословляющем порыве: сосны звенели, водопады гремели, а луга расстилались постелью на ладонях бархатного низкого гула белоглавых гор.

Грудь Свободы вздымалась, переполняемая восторгом этого погружения в свет, а на щеках блестели влажные ручейки. Голову и плечи ей окутало белое покрывало, а ресницы, затрепетав, опустились, и оружейнице подумалось, что нет на свете никого чище и прекраснее, чем её ладушка.

– Прими, Свобода, сей плат белый – благословение матери Лалады для девушек телом и душою цельных, – ласково прожурчал голос жрицы. – А ты, Смилина, возьми руку своей суженой. Получаешь ты в супруги деву чистую и невинную, как первый снег – сосуд для света Лалады совершенный, без скола, без трещинки. Когда срок свадьбы вашей подойдёт, приходите.

Они шагали по лесной тропинке, и солнечные лучи гладили их по плечам. Белый плат на голове Свободы украшал венок из подснежников. Белизна того и другого одевала девушку сиянием девственной чистоты, тот же свет лучился из очей, наполняя их кротостью, и душа Смилины сладко обмирала от восхищения: сама воплощённая весна шла с нею рядом – свежая, юная, животворная и волшебная.

– Ежели б ты знал, Бурушка, какая я счастливая! – вздохнула девушка, гладя морду коня, которого она вела под уздцы. – Как будто свадьба уже свершилась…

Бурушка кивал, словно бы всё понимая, и смех Свободы прыгал по сердцу Смилины золотым бубенчиком.

Подснежниковая свежесть дня сменилась пронзительно-прохладной синевой вечера. В ней не было зимней остроты или осенней тоски, а звучала в нём крылатая песня духа весны – сладкая, щемящая, сотканная из тающего снега, сока просыпающихся деревьев и нежности первоцветов. В печи трещал огонь, бросая янтарные отблески в кубок с мёдом, на котором сплелись руки Смилины и Свободы. Они почти не пили: им хватало своего хмеля, жарко струившегося в крови от счастья. Но этот кубок объединял их, становясь чашей любви.

– Мне не хочется уходить домой, – потупившись, молвила Свобода.

Но под её скромно опустившимися ресницами горел такой огонь, такое ожидание сверкало там, что у Смилины во рту пересохло.

– Ты здесь дома, ягодка. Всё моё – твоё. – Оружейница коснулась бархатной щёчки любимой: та пламенела малиновой зарёй и была горячей, как печной бок. – Отчего ты так горишь, горлинка?

– Сама не ведаю, – еле слышно проронила та, и её пальцы задрожали под рукой Смилины.

Струнка звенела меж ними, и по ней бежал от сердца к сердцу жар. Руки соединились, а следом за ними и губы. В широко распахнутые очи Свободы можно было прыгнуть, как в ночные окна, в которых мерцали звёзды. Прильнув к Смилине, она ждала – всем своим колотящимся, как у пташки, сердцем, приоткрытыми вишнёвыми губами, плитами румянца и быстрым дыханием. И тут уж бездействовать было преступно, а потому женщина-кошка подхватила возлюбленную на руки.

Пламя масляных ламп-плошек колыхалось, отбрасывая мечущиеся по стенам тени. Вот тень Смилины развязала кушак и скинула кафтан с рубашкой, а тень Свободы смотрела на неё зачарованно. Выскользнув из портов, тень оружейницы притянула тень девушки к себе.

Кафтан с рубашкой на полу приняли в объятия своих рукавов вышитую сорочку, плетёный поясок и синие шароварчки в золотой цветочек. Две пары сапогов стояли рядом – большие, черные с золотыми кисточками, и поменьше – серые, с жемчужным узором. Большие накрыли своими голенищами маленькие, а те страстно под ними прогнулись.

Тени между тем сплелись: одна – с круглой головой и косой, вторая – тонкая и гибкая, окутанная плащом волос. Тень с косой склонилась над своей возлюбленной, и её могучая спина заняла собою полстены и часть потолка. Они отделились от своих хозяек и закружились в исступлённом вихре взаимных ласк, а потом превратились в больших птиц и устремились к звёздному небу.


*


Всегда много работы было в кузне на Горе. Ученицы, освоившие волшбу, рассеялись по Белогорской земле и основали свои мастерские, но кузня Смилины по праву считалась самой большой и лучшей. Нередко бывали здесь и правительницы женщин-кошек: сначала княгиня Краса, а потом её дочь Изяслава. В одно из посещений Краса вручила Смилине благодарственную грамоту. Она и до сих пор висела на стене, начертанная на большом листе телячьей кожи. В обрамлении золотых узоров чернели крупные и чёткие письмена, выполненные твёрдой рукой обученного писца: «Мастерице Смилине от княгини Красы великая благодарность за труд неустанный и заслуги в деле кузнечном и оружейном, кои, без сомнения, сослужили земле Белогорской службу выдающуюся и блистательную». Уж давно висела грамота – закоптилась немного, потускнело золото и чуть поплыли буквы, а подпись княгини почти выцвела.

Не только грамота стала знаком признания её заслуг: к ней Смилина получила от белогорской повелительницы награду – десять сундуков золота. Один оружейница оставила на текущие нужды – свои и кузни, а остальные девять спрятала в подземной пещере. Вход в пещеру и её стены она снабдила стальными пластинками с волшбой, которая не позволяла пробиться внутрь посредством грубой силы каменотёсных орудий. На вход она повесила зачарованный замок, к которому не прилагалось ключа. Клад она завещала тому из своих потомков либо последовательниц, кто исхитрится этот ключик сделать – такой, чтоб волшба с его помощью размыкалась.

– Кто овладеет мастерством в должной для этого степени, тот и достоин будет сего наследства, – сказала оружейница.

А пока она достала тридцать шесть пластинок, три года назад замурованных в защитные слои ткани, воска, глины и смолы. Сердцем она чувствовала дремлющую под «скорлупой» волшбу, нужно было её разбудить. Поднося увесистые туески к губам, Смилина тихонько мычала без слов, пока пластинка внутри не отзывалась в её голове «песней». Дальше мастерица продолжала «петь» про себя. Ощутив дрожь защитного кожуха, она ставила его на наковальню: близился миг вскрытия. Из глубин своего сердца она направляла к пластинке толчок силы, который исторгался из её груди с выдохом:

– Ха…

Хруп! Кожух трескался, и оставалось только разнять половинки и извлечь обёрнутую промасленной тряпицей пластинку. Когда таким способом были освобождены все пластинки, настала пора для второго слоя волшбы. Его сетка имела большую густоту, чем у первого, и более сложный рисунок. Так пойдут все последующие слои – по нарастающей. Двенадцать слоёв – двенадцать уровней сложности. У каждого – своя «песня», свой оттенок цвета и теплота. Чем выше слой, тем он горячее.

– Мастерица Смилина! Там юная красавица пришла, тебя требует, – со смехом сообщила одна из учениц.

– Кхм, – прочистила горло оружейница, откладывая тридцатую пластинку и выпрямляясь. – Прямо-таки требует? Старовата я уж для юных красавиц, ну да ладно.

Она пересекла внешний двор на площадке перед пещерой и открыла калитку в воротах. В кожаном переднике, пропотевшей рабочей рубашке и грубых сапогах, она с улыбкой склонилась над юной черноволосой гостьей с незабудковыми очами.

– Ну, и что моей красавице надобно?

Семилетняя дочка Вешенка протягивала ей корзинку со съестным.

– Матушка Смилина, ты обед пропустила! Вот, тут тебе покушать.

– Моя ж ты родная! – Смилина присела на корточки, погладила своей переливающейся «перчаткой» чернявую головку девочки. – И правда, заработалась совсем. Благодарю тебя, умница моя.

Она взяла корзинку, а любопытная дочурка попыталась прошмыгнуть через калитку внутрь, но оружейница поймала её и подхватила одной своей огромной рукой.

– А вот туда тебе нельзя, – строго насупила она седеющие брови. – Там – волшба оружейная, с нею шутки плохи.

– Ну, одним глазочком, матушка! – заныла девочка.

– Ни одним глазочком, ни вполглазочка, – сурово отрезала Смилина. И склонила голову, показывая длинный шрам на гладком черепе: – Видала? Это волшба отскочила. Хорошо хоть, что не в глаза. Хочешь такими же отметинами обзавестись?

Вешенка замотала головой. Смилина чмокнула её в носик и поставила наземь.

– Ну, тогда беги домой, козочка.

Дочка убежала, а женщина-кошка заглянула в корзинку. Ещё тёплые пирожки с грибами, блинчики с солёной сёмгой, творожные ватрушки и крынка взвара из сушёных яблок, груш, вишен и смородины, подслащённого мёдом. Смилина вдохнула вкусный запах, улыбнулась. Подумалось о тёплых руках хозяюшки, которая всё это испекла и сварила. Пожалуй, можно и перекусить.

Отведав всего понемногу, остатками Смилина угостила учениц. Те ели и хвалили:

– Хороша у твоей супруги стряпня…

А Смилина вернулась к работе. Оставшиеся шесть пластинок она покрыла вторым слоем волшбы, а потом принялась уже известным способом запечатывать их на следующие три года.

И снова – весенний вечер, розовые лучи заката на душистом наряде яблонь. Горьковатый дымок из трубы оттенял сладостный дух яблоневого цвета, и Смилина села на своё излюбленное место – на чурбаке под самым большим и раскидистым деревом. О любви шелестели яблони, любовью пахли их лепестки, но всё это тягучее томление в крови и ожидание волнующих судьбоносных встреч было для молодых. Смилина откинула за спину седую косу и погладила голову. Шрам бугрился под пальцами.

«Лада, ладушка», – слышалось во вздохах сада, и на сердце женщины-кошки наваливалась вечерняя грусть, высокая и светлая, как небо над её головой.

Заслышав топот резвых ножек по дорожке, Смилина встрепенулась и выпрямилась, отпустила на волю тёплую улыбку. Дочка бежала к ней со всех ног, сияя радостными глазёнками. И вдруг – споткнулась, шлёпнулась, ушибла коленку. Не заревела: большая уж – семь годков как-никак. Но зашипела от боли и скривилась.

– Ну что ж ты, доченька, под ноги-то не смотришь!

Смилина подхватила Вешенку и усадила к себе на колени, поглаживая ей ушибленное место и тихонько вливая в него свет Лалады. Завтра даже синяка не останется.

– Ну, ну, – приговаривала она, покачивая дочку. – У зайки боли, у волка боли, у нашей девочки заживи! Ягодка моя сладкая, птенчик мой пушистенький…

Она на ходу придумывала ласковые прозвания, а дочка помогала ей в этом:

– Я – твоя белочка. Цветочек. Грибочек. Молоточек.

– Почему молоточек? – рассмеялась Смилина.

Ответ был рассудителен:

– Ну, ты же любишь молоты. Ты ими в кузне работаешь. Только они большие, а я – поменьше.

Чёрная косичка с голубой ленточкой, крошечные серёжки с синими яхонтами, а очи – что толчёная бирюза… То была юная белогорская дева, ручки которой уже сейчас умели исцелять деревья в саду и оживлять увянувшие цветы.

– Тебя я люблю, моя ладушка-оладушка, больше молотов.

Дочка уютно прильнула к груди оружейницы.

– А расскажи сказку, матушка.

– Которую? – Смилина потёрлась носом об ушко девочки, подышала, мурлыкнула.

– Про прекрасную Сейрам, – попросила Вешенка.

Ветер вздохнул в цветущих кронах, и позёмка опадающих лепестков завилась по дорожкам.

– Ну, слушай. Жила-была прекрасная Сейрам. Очи у неё были чёрные, как ночное небо, и сверкали ярче самых ярких звёзд, уста – как спелые вишни, а косы – точно вороново крыло. Была она смелой охотницей, била из лука на полном скаку зверя и птицу без промаха…

Сказка текла, грустная и светлая, как догорающий закат. Услышав сонное сопение дочки, Смилина тихонько поднялась с нею на руках. Чернявая головка, склонённая ей на плечо, была почти невесома, но оружейница несла её, как самый ценный груз на свете.

Уже уложенная в постель, Вешенка сонно приоткрыла глаза и, увидев склонившуюся над нею Смилину, пробормотала:

– Вот я и вернулась к тебе, матушка. Я так долго ждала…

Слова эти приплыли из туманных далей, из-за края земли, из иного, незримого мира. Что они означали? Непосвящённому они ни о чём бы не сказали, но сердце оружейницы сразу обо всём догадалось, всё почувствовало и молчаливо ахнуло: «Ты… Ты – первая моя, потерянная? Та, ради кого я училась улыбаться сквозь боль? Ловко пошутила жизнь: тебе, первой, суждено стать и последней…»

– Но почему только сейчас? – слетело с уст Смилины. Она вглядывалась с острой нежностью и узнаванием в глаза дочки и видела: да. Это она…

– А чтоб ты любила меня больше всех, – промурлыкала Вешенка, снова смыкая ресницы и погружаясь в чистый и тёплый, как парное молоко, сон.

Будет ли она помнить о словах своей собственной души, когда проснётся? Может, будет, а может, и нет. Не всё ли равно? Весенний вечер перетекал в ночь, а думы кружились над головой Смилины звёздным хороводом, переворачивая страницы памяти.


*


Земля впитывала весеннее солнце каждым камушком, каждой травинкой. Голуби целовались на крыше, а Смилина работала то заступом, то лопатой, копая ямку для молодой яблоньки. Свобода нашла покинутый дом и заброшенный сад в горах; старые яблони в нём раскинулись дико и величаво, и она непременно хотела взять себе частичку этого великолепия. Она срезала черенок, прикопала в саду, и он укоренился. Теперь её пальчик властно показал Смилине место: «Копай вот тут». И женщина-кошка выполняла сие повеление.

Сама княжна в ожидании прогуливалась по дорожкам. Под её одеждой круглился уже заметный животик – вместилище драгоценной новой жизни. Смилина выпрямилась и отёрла пот со лба.

– Ягодка, готово! – позвала она.

Та показалась на дорожке, неторопливо шагая с юным саженцем в руках. Солнце искрилось в её очах, атласным блеском лежало на ресницах и обнимало её пополневший стан.

– А вода из Тиши? – спохватилась она.

– Уже набрана, радость моя. – Смилина поставила рядом с ямкой ведро.

– Ну, тогда сажаем. Иди сюда, помогай.

Невдомёк было крошечному деревцу, отчего так ласково вспыхивали искорки в глубине глаз Свободы, когда её руки встречались с руками Смилины. Его полили тёплой водой из священной реки, а потом оно стало свидетелем поцелуя.

– Пока ты помнишь и любишь меня, эта яблоня будет жить, цвести и плодоносить, – сказала Свобода. – Даже когда меня не станет – пока твоя любовь жива, будет жива и она. Даже когда не станет и тебя – любовь не уйдёт вместе с тобой, она останется в этой земле, горах, траве и семенах. В этих соснах и ветре. Она вечна.

Смилина не умела слагать любовных песен. Всё, что горело в её сердце, она вкладывала в волшбу, и уже та свивалась в поющий узор.

«Твои руки – в моих руках, – звенел он. – И пока они соединены, моё сердце живёт и бьётся».

«Останься вечно цветущей яблонькой, – молил он. – Я обниму твой ствол и укроюсь под твоей кроной. Чего я могу страшиться, когда ты простираешь свои ветви надо мной?»

«Будь моим солнцем, – просил он. – И тогда в самую тёмную ночь я не потеряюсь, не утрачу сил и стойкости под самым жестоким снегопадом. Зачем мне бояться холода, когда твоё тепло – в моей груди вечно?»

Пальцы оружейницы тянули тончайшую проволоку, свивая её в кружевной узор. В необработанных самородках они открывали сияющие грани, достойные быть оправленными этой любовной песней серебра. Серёжки и ожерелье с алыми лалами – вот над чем она трудилась в кузне. И настал день, когда она поднесла их любимой.

– Я вложила в них свою любовь, ягодка, – сказала она. – Пусть она бережёт тебя, если я буду далеко.

Свобода постоянно искала себе какое-нибудь дело. Ещё не будучи беременной, она принялась неутомимо исследовать Белые горы, стремилась побывать в каждом их уголке.

– Эту землю за всю жизнь не оглядишь! – восхищалась она, возвращаясь вечерами со своих вылазок-прогулок. – Она открывает всё новые и новые чудесные уголки, удивляет и чарует! Я хочу увидеть всё, что здесь есть прекрасного, но боюсь, что моего веку на это не хватит.

Загрузка...