Возвращалась она не с пустыми руками – с пойманной рыбой или подстреленной дичью, а иногда с пучком высокогорных цветов. Домашние дела она доверила своей любимой служанке Яблоньке, которую взяла с собой из родительского дома, а также двум другим девушкам, служившим ей ещё в девичьей жизни. Княжна всегда лично проверяла, ладно ли всё сделано: приготовлен ли ужин к возвращению Смилины с работы, убрано ли в доме, в порядке ли грядки. Если ей что-либо не нравилось, она никогда не кричала на девушек, просто закатывала рукава и принималась за дело сама – без единого слова, личным примером показывая, что и как те должны были сделать. Девушки при виде госпожи, ползающей по огороду в битве с не выполотыми сорняками или самолично вытирающей пыль в пропущенных ими уголках, не могли не устыдиться. Яблонька лишь не всегда могла помочь на кухне: она не переносила вида крови, и в сторону свежедобытой дичи или только что забитой скотины даже смотреть боялась – не то что разделывать. Крыжанка с Ганюшкой могли управиться с птицей и рыбой, а крупные туши разделывала сама Смилина. Однажды Свобода добыла оленя, и оружейнице пришлось на своём горбу тащить его домой. Ей было под силу поднять его целиком, и свежевать на месте добычу супруги она не стала. Яблонька упала в обморок при виде «кровищи», которую женщина-кошка с княжной развели во дворе.

– Какие мы нежные, – хмыкнула Свобода, уводя её в дом. – Иди, иди. Тебя никто не заставляет смотреть.

От оленины Яблонька отказалась, хотя Свобода зажарила её на углях так, что пальчики оближешь. Простые походные блюда она умела готовить превосходно, а вот с чем-то более хлопотным предоставляла возиться девушкам.

Они со Смилиной были отъявленными мясоедками: оружейница – в силу своей кошачьей природы, а Свобода просто любила мясные блюда с детства. Но однажды зимой, когда Смилина рубила кухонным топориком поросятину на удобные для готовки кусочки, молодая супруга вдруг зажала себе рот и поспешно покинула кухню. Смилина нашла её в холодной кладовке: та пила пригоршнями рассол из бочки с квашеной капустой.

– Что с тобой, ягодка? – встревоженно склонилась над нею женщина-кошка.

Свобода плеснула ещё капустного сока себе в рот, утёрла губы и страдальчески зажмурилась. Её брови изогнулись домиком, она отдувалась и тяжко дышала.

– Не знаю, родная, замутило что-то, – прошептала она. – Даже смотреть на мясо не могу…

– Чего это ты? Прямо как наша Яблонька, – усмехнулась Смилина.

Не было рядом с княжной матушки, чтобы подсказать, отчего так бывает. Впрочем, когда Свободе вдруг захотелось глины, тут уж и Смилина догадалась, в чём дело. Вспомнилось ей, как Любоня крошила себе в миску листья одуванчика, смешивала с солёными опятами и корнем лопуха, заливала квасом и хлебала.

– Похоже, тут кто-то поселился. – Смилина с улыбкой приложила ладонь к ещё плоскому животу Свободы и нежно чмокнула её в кисло кривившийся рот.

С этого дня о поездках верхом Свободе пришлось забыть, но Бурушку она каждый день выводила побегать без седла, чтоб не застоялся. Вот взмахнула белыми крыльями птица-зима и снялась с насиженного места; ласковое дыхание Лалады растопило снег и выманило наружу цветы. Когда у Смилины выдавался свободный день, они пускались в пешие прогулки по красивым белогорским местам. Им открывались уединённые лесные полянки, покрытые цветочным ковром, зеркальные озёра, в которых отражались подрумяненные зарёй снежные шапки гор, поросшие ельником зелёные склоны и сверкающие на солнце порожистые реки. Они встречали рассветы, дыша медовым простором разноцветья, слушали птичью перекличку в просыпающемся лесу, ловили сердцем приветствие царственных сосен.

– А существуют ли где-нибудь чертежи Белогорской земли? – размышляла Свобода вслух.

– Чего не ведаю, того не ведаю, – призналась Смилина. – Есть, должно быть. У государыни, наверно. У градоначальниц… Землемеры этим занимаются. А тебе для чего?

– Знаешь, мне тут приснилось давеча… А ежели по чертежу вылепить местность в объёме? Ну, как изваяние. – Руки Свободы порхали в воздухе, словно гладя ладонями незримые горы и холмы, а её глаза мечтательно всматривались в светлую даль. – Чтоб всё как настоящее было, только маленькое. Горы, долины, реки.

Она сама ещё толком не представляла себе, как осуществить привидевшееся, но мысль сия горела в её очах, отражаясь далёкой звездой, манящей и прекрасной, как мечта. Также её пытливый ум привлекало подземное расположение Тиши, о котором можно было лишь приблизительно судить по выходящим на поверхность источникам. Но как русла ветвились под землёй?

– Говорят, что на Тишь указывает цветочек особый, который только у нас растёт – синевница продырявленная, – вспомнила Смилина. – Растёт он там, где под землёй Тишь протекает. А вообще, ежели про воду подземную говорить, то смотреть надо по щавелю и смородине. Они воду любят. Берёзки ещё к водичке корнями тянутся. Ольха, ива подсказать могут. А ежель берёзка, ива, ольха да клён склонились в одну сторону – то точно поблизости жила водная есть. Коли мошкара где-то столбом вьётся после захода солнца – место водное.

– А покажи мне эту синевницу, – попросила Свобода, взор которой зажёгся любопытством.

Шаг в проход – и Смилина присела около низко стелющихся и ковром опутывающих траву плетей с ярко-синими цветочками. Их лепестки размером с ноготь были словно иголкой проколоты.

– Вот она и есть, – молвила женщина-кошка.

Свобода опустилась на колени и упёрлась локтями в землю, близко разглядывая этот плющевидный ползучий цветок. Листья его покрывал пушок, как у мяты, а пахли они, ежели растереть в пальцах, тонко и сладко, точно липовый мёд.

– Вот, значит, ты какой, цветочек, – проговорила княжна.

Вокруг шелестел лиственный лес. Закатные лучи косо касались травы, меж стволов светились паутинки, и в тишине хрустальными каплями падала однообразная птичья песня.

– Я найду тебя, Тишь, – проговорила Свобода, поглаживая ладонями землю, и в глубине её взора мерцала решимость.

«Виной» всему был беспокойный, неутомимый исследовательский дух, сидевший в ней.

А Смилину одолевало беспокойство: не будет ли ребёнок слишком крупным, как она сама когда-то? Смерть матушки Вербы неизгладимой печатью лежала на душе, и опасение грызло её исподтишка. Следя за тем, как растёт и округляется живот Свободы, оружейница то и дело думала: не больше ли он положенных размеров? Впрочем, думы свои она вслух не высказывала, дабы зря не тревожить жену.

Удержать Свободу в четырёх стенах было невозможно. Она и так домоседкой никогда не была, а тут и вовсе начала постоянно рваться под открытое белогорское небо, в объятия лесов и горных просторов. Смилина не могла запрещать ей гулять, лишь беспокоилась о том, не переутомляется ли она.

– Счастье моё, ты только в горы не лезь, – просила она. – А ежели упадёшь? Ты уж побереги и себя, и дитятко!

– Не трясись ты так над нами! – обнимая женщину-кошку за шею и ластясь, смеялась та. – Ничего не случится. Обещаю, что изображать из себя горную козочку не буду.

Тут впору было совсем забросить работу, чтоб ни на шаг не отходить от этой непоседы. Но оставить своё дело Смилина не могла – так и разрывалась каждый день. Вплоть до седьмого месяца Свобода не меняла своих привычек, но потом немного угомонилась: тяжеловато стало лазать по крутым тропинкам с животом. Взамен этого она придумала себе новое занятие – взялась за учёбу.

– И что же за науки ты постигаешь? – полюбопытствовала Смилина, а у самой от сердца отлегло: наконец-то жена нашла дело поспокойнее. Оружейница уж думала, что от постоянной тревоги за эту обладательницу шила в мягком месте она поседеет прежде срока.

Свобода решила учиться на землемера. Мысли о том сне не покидали её, и задумка сделать объёмное уменьшенное изображение Белых гор с подземной картой Тиши горела в сердце неугомонной княжны.

– Не бывает недостижимых целей. Бывают ленивцы с полными карманами отговорок и оправданий для своего ничегонеделания, – сказала Свобода. – Мне просто немножко знаний не хватает. Но батюшка мне поможет.

К её услугам были научные труды, собранные её отцом, и его личные землемеры, кои имели немалый опыт по составлению земельных чертежей. Без расчётов в этом деле также не обходилось, и Свобода засела за труды еладийских математиков.

– Ох, от этих треугольников у меня уже голова пухнет, – шутливо жаловалась она. – Но я разгрызу этот орешек, не будь я княжна Победа!

Смилина сердцем понимала тот горячий порыв, тот внутренний огонёк, который манил супругу, точно путеводная звезда, и не давал успокоиться и погрязнуть в домашнем быте. У неё самой тоже было любимое дело, без которого и руки её омертвели бы за ненадобностью, и жар жизни в душе погас бы, и само дыхание замерло бы в груди. Не беда, что жена не шила ей рубашек и редко готовила сама; главное – глаза Свободы сверкали, полные радости и света мысли. Если в том было её счастье и единственно правильный образ существования её души, то какая разница, кто сошьёт эти рубашки? Отсюда проистекала надобность в девушках-служанках, которую Смилина признавала небезосновательной, а вот её родительница Вяченега смотрела на это не слишком одобрительно.

– И чем занимается твоя жена целыми днями? – хмыкала она. – Свалила всё на прислугу, а сама порхает, как бабочка – без забот и хлопот. Ну что ж, этого следовало ожидать. Так уж её воспитали.

Смилина мрачнела, не зная, как толком объяснить матушке, не видевшей в своей жизни ничего, кроме тяжкой беспросветной работы, что не создана была Свобода для домашнего очага. Нет, работы княжна не боялась – могла даже коровник почистить, не жалея рук, а за своим Бурушкой ухаживала только сама. Но если взвалить на неё все хлопоты по хозяйству, была бы она счастлива? Сияли бы её глаза, лучились бы радостью, от которой и сама Смилина воспламенялась и работала с удвоенным пылом?

– Матушка, вот представь себе: есть певчие птицы, а есть домашние курочки, – с трудом подбирая слова и внутренне морщась от их неуклюжести, пыталась растолковать Смилина. – Есть благородные скакуны, а есть рабочие быки. Ну, запряги ты скакуна в плуг – и загубишь его. Так и тут.

– Ну, ежели жена тебе нужна только для красоты, я ничего не имею против, – усмехалась в ответ родительница. – Это твоя жизнь, твой выбор. Верю, что любишь её. Ну, что поделать… Живите, как умеете.

– Да нет, матушка, дело не в красоте! – досадливо кривилась Смилина. – Я, наверно, плохо умею объяснять. Словеса… Ну, не моё это. Руками работать – это пожалуйста, а вот речи говорить я как-то не привычна. Она ж не бездельничает. Она учится. Понимаешь, она хочет все Белые горы обмерить да чертёж земельный сделать – где какие вершины, где леса, реки да озёра. Как Тишь под землёй течёт… Ну, эдак вот… объёмно. – Спотыкаясь и безнадёжно запутываясь в словах, Смилина повторяла руками мечтательные движения Свободы в воздухе. – Чтоб всё как настоящее было. Чтоб потрогать можно было.

– Ну и к чему это? – пожала плечами Вяченега. – Да ну, баловство какое-то…

Смилина ушла от родительницы с нывшей под сердцем обидой за Свободу и её занятия, о которых матушка высказалась так неуважительно. Её огорчала та насмешливо-подчёркнутая учтивость и почтительность, с которой Вяченега начинала держаться с её женой, когда они приходили в гости вместе. Сквозила в этой учтивости какая-то отчуждённость. Дескать, уж прости, госпожа пресветлая, что мы такие тёмные да неучёные… Сама Смилина выучилась грамоте поздно – уже после того, как начала собирать своё кузнечное мастерство по крупицам. Читала она плохо, по складам, но всё-таки читала, а родительница и сёстры обходились без грамоты.

Свобода, чувствуя эту натянутость, после семейных встреч замолкала и мрачнела, хотя всеми силами старалась не подавать виду.

– Чую я, суждено мне в твоей семье чужой остаться, – сказала она как-то раз с невесёлой улыбкой.

– Ничего, лада, не тужи, – пыталась утешать её оружейница. – Свыкнутся со временем.

– Ладно, чего уж там… Я и не сундук с золотом, чтоб всем нравиться, – засмеялась супруга, желая обратить всё в шутку. Нежно прильнув к груди женщины-кошки, она потёрлась носом о её щёку. – Насильно мил не будешь.

Но, любя Свободу всеми силами души, Смилина желала, чтоб и все вокруг относились к ней если не с той же любовью, то хотя бы с уважением. С горечью чувствовала оружейница, что понемногу откалывается от родных, что пролегает меж ними – нет, не пропасть, а какая-то пелена недопонимания. Она ловила себя на том, что всё чаще ищет поводы избегать встреч, потому что разговор непременно свернёт в сторону Свободы. «Ну, как там твоя госпожа прекрасная? Не натёрла ли ножки свои белые, гуляючи? Не болит ли у неё головка от наук многотрудных?» – не преминет с усмешкой спросить матушка. Вроде бы добродушно, а всё ж царапнет сердце Смилины коготок досады.

В летнюю страду оружейница работала в кузне только во второй половине дня: кто, кроме неё, уберёт жито – тяжёлое, золотое? С раннего утра уходила она в поле.

– Айда, девушки, помогать станете, – позвала она служанок супруги. – Серп-то хоть в руках держать умеете?

Те, выросшие в селе, умели и серпом орудовать, и снопы вязать. Но сжать – только полдела, потом надобно обмолотить, провеять. Невпроворот работы – до ломоты в теле, но была она Смилине только в радость. Из зёрен этих получится мука, из муки – хлеб, который станет кушать её ненаглядная Свобода.

Когда они вернулись с поля домой, княжна вынимала из печки пирог с рыбой. На столе стоял земляничный кисель и кувшин молока.

– Яблонька тесто поставила, а оно подошло. Ну, не пропадать же ему! Перекиснет – и куда его потом? – Свобода поклонилась вошедшим труженицам: – Прошу к столу, обедать подано!

– Ох, госпожа, зачем ты хлопотала, мы б и сами, – заохали девушки.

– Когда б вы успели? Вы ж чуть свет в поле ушли! – Свобода разлила молоко по кружкам, согрела Смилину широкой солнечной улыбкой. – Кушайте, кушайте. Заслужили. Не то что я, лентяйка!

– Радость моя, не говори так. – Смилина поцеловала жену, с нежностью приложила ладонь к её животу. – Ты заслуживаешь всего самого прекрасного на свете. – И поправила себя ласковым шёпотом: – ВЫ заслуживаете. Потому что дороже вас у меня нет ничего и никого.

Глаза Свободы влажно замерцали, и она поспешила к столу – разрезать пирог. Смилина взяла у неё нож.

– Я сама, ладушка. Ты отдыхай.

После обеда Смилине ещё надо было в кузню: текущих дел урожайная страда не отменяла. Однако в её сердце скреблась тревога. Глаза у супруги сегодня что-то слишком подозрительно блестели, она то и дело тёрла их, будто соринку пыталась достать. На вопросительные взгляды Смилины она тут же отвечала бодрой улыбкой. Девушки принялись за домашние дела, а оружейница привлекла Свободу к себе и тихонько спросила, заглядывая в глаза:

– Что сегодня с тобою, ягодка? Не ладится что-то?

– Когда у меня что-то не ладится, я злюсь, а не плачу. – Свобода промокнула уголком головного платка глаза и взглянула на женщину-кошку со своей обычной шаловливой лукавинкой. – И думаю над тем, как сделать, чтоб ладилось.

– Ну, так всё-таки – что? – допытывалась оружейница. – Скажи, а то у меня в кузне мысли не о работе будут, а о том, отчего у тебя глаза на мокром месте.

– Работай спокойно, лада. – Свобода чмокнула Смилину в нос. – Так, думы всякие одолевают. А может, просто устала чуточку. Не бери в голову.

– Беда мне с тобою, – вздохнула Смилина.

Дел в кузне было много. Пришла новая ученица, и оружейница проверяла, на что она способна. Та показала себя уже почти готовой мастерицей кузнечного дела, а оставалось ей ни много ни мало – овладеть волшбой. И собой хороша: глаза ясные, пытливые, барвинково-синие, тёмно-русая коса – в руку толщиной, а длиною – ниже пояса. Работала она уверенно, зрело, и в каждом её движении, в каждом ударе молотом была эта спокойная сила и любовь к делу, которая и решала всё. Звали её Радонегой.

– Семейная иль холостая? – спросила Смилина.

– Невеста есть, – ответила молодая соискательница, открыто и белозубо улыбнувшись, а потом смущённо спрятав взор под сенью богатых ресниц. – Этой осенью свадьбу играть собираемся. Я вот колечко ей хотела сделать… Ну, такое, чтоб сквозь проходы ходить.

– Ну, до колечка тебе мастерство ещё набирать и набирать, – сказала Смилина. – А вот на свадьбе ты будешь гулять с новой причёской. Косу расплетай и на колени становись.

Заструились по сильным плечам и спине длинные волнистые пряди, полные здорового лоска. Смилина выбрала пучок на темени, завязала его узлом и отдала конец Радонеге:

– Держи.

Пока она острила нож на точильном круге, Радонега ожидала на коленях. Больно ей было стоять на каменном полу, но ничто не дрогнуло в её лице. Орудуя ножом, как бритвой, Смилина срезала ей волосы как можно ближе к коже, и вскоре весь пол вокруг молодой кошки был ими усыпан. Открылся округлый, изящный и правильный череп. Поднеся к её щеке пылающую ладонь, оружейница наблюдала. Нет, ни одна жилка не забилась нервно под кожей, тонкие ноздри не дрогнули, плечи не напряглись. Одним длинным скольжением огладив голову Радонеги, Смилина очистила её от торчащих пеньков волос. Послушный огонь не обжёг кожу.

– Собери свои волосы и вставай, – приказала оружейница.

Ученица повиновалась, а по знаку руки Смилины все работы в кузне прекратились на время. Подойдя к самой большой печи, Смилина зычно воскликнула в её пышущее жаром нутро:

– Огунь, мать земная! Прими в своё лоно новую дочь, нашу сестру.

Пламя в печи взвилось рыжим зверем, затрещало, захохотало. В середине огненного столба раскрылась широкая пасть, словно требуя пищи.

– Скорми огню твои волосы, – велела Смилина Радонеге.

Та бесстрашно выполнила это. Блестящая русая грива, которая только что украшала её голову, исчезла в брюхе огненного зверя. Взамен он выплюнул на пол тлеющий уголёк, который подкатился к ногам Радонеги.

– Это – твоя сила, – сказала Смилина. Она подобрала уголёк и поднесла к губам молодой кошки. – Ты должна это проглотить. Не бойся, не обожжёшься.

Дар Огуни исчез во рту Радонеги. На миг зажмурившись, она сделала глотательное усилие, а открылись её глаза уже не синими, а огненными. Короткая вспышка – и жаркое сияние сжалось в её зрачках до крошечных точек. Из ноздрей Радонеги вырвались две пламенные струйки, и она даже пошатнулась от изумления с округлившимися глазами.

– Растудыть… твою телегу, – вырвалось у неё.

По кузне пророкотала волна смеха.

– Полегче, – хмыкнула Смилина. – Так и спалить всё вокруг недолго. Ну, пошли – покажу, что с этим можно делать.

За всеми этими делами она отвлеклась от мыслей о мокрых глазах Свободы. Когда настала пора собираться домой, одна из учениц доложила, что у ворот кузни Смилину дожидается какая-то девушка. Тревога ворохнулась в душе косматым зверем, и оружейница направила свои стремительные шаги к калитке.

Её ждала Яблонька. Одного взгляда в её испуганное лицо было достаточно, чтобы зверь-тревога взвился на дыбы.

– Ой… Госпожа Смилина! Иди скорее домой, – скороговоркой зачастила девушка. – Там такое стряслось… Беда!

«Всё это однажды уже было», – мелькнуло в голове ледяной молнией. «Горе у тебя, Смилинушка». И – крошечное тельце на неподвижной груди Любони.

– Что? – разом охрипнув, выдохнула Смилина. – Свобода?.. Что с ней?

– Ой, да нет, нет, что ты! – затараторила, замахала руками Яблонька. – Твоя супруга жива-здорова, хвала богам! Это не с нею беда. Там твоя родительница пришла, сидит сейчас у нас… Грязная вся пришла, в крови, мне аж худо стало…

В один шаг через проход Смилина очутилась дома. Чернокрылая беда раскинулась над крышей, закрыла собою полнеба. Родительница Вяченега, в рабочей одёже, с головы до ног покрытая подземной пылью, сидела на лавке у стола; её лицо застыло сурово-мертвенной маской, бескровные пепельные губы были сжаты в нитку, а взор недвижимо застыл в пустоте. Слева на её лбу блестела глубокая ссадина, потёки крови из неё пропитали бровь и обогнули глаз с двух сторон – по носу и щеке. Полуистлевшая от пота и грязи рубашка алела свежими пятнами. Свобода как раз поставила на стол лоханку и наполнила её из кувшина.

– Вот водичка из Тиши, – приговаривала она заботливо. – Умойся, матушка Вяченега. Сейчас Смилина придёт.

Чудесная вода ласково журчала, разбивая жуткую тишину. Вяченега застыла изваянием, даже не мигая, и Свобода принялась сама умывать её смоченным полотенцем.

– Матушка! – Смилина бросилась к родительнице, а у самой сердце в груди инеем схватилось. – Что стряслось?

Взор Вяченеги обратился на неё – страшный, леденящий. Боль каплями смолы застыла в нём.

– Завалило нас, Смилина, – чуть слышно проронила она. – Твоя сестра Милата мертва. Лучше б я… Лучше б меня вместо неё…

Речь её перестала быть слышной – только серые губы шевелились. Смилина прижала её к голову к своей груди и закрыла глаза. За время своей работы в рудниках она была непосредственной свидетельницей нескольких обвалов, а уж о скольких слышала – не счесть. Она хорошо помнила этот грохочущий ужас и смертельный удушающий мрак. Зазеваешься, не успеешь мгновенно открыть проход – и о Тихой Роще можно не мечтать. Кучку искорёженной мёртвой плоти чудо-сосна уже не примет.

– Её тело достали, – сипло и безжизненно выдохнула Вяченега. – Оно уже там, дома… Драгоила его сама отнесла. А я – к тебе с вестью. Ты в последнее время у нас редкая гостья, но сейчас уж как-нибудь выберись – приди на погребение. Сестрица всё-таки твоя родная…

Невыносимая горечь поднялась за грудиной, как злая изжога. Будь она проклята, эта пелена недопонимания. Уже не повернуть время вспять, не исправить ошибок, не стереть горьких слов, не обнять, не подарить недоданного тепла.

– Сейчас уж поздно каяться, матушка, – сев рядом и уткнувшись лбом в лоб родительницы, вздохнула Смилина. – Но ты прости, что мы с вами редко встречаемся. Отдалились мы как-то друг от друга… Я прямо сейчас пойду с тобой. Помогу, чем смогу.

– Я с вами, – без колебаний заявила Свобода.

– Ладушка, тебе лучше остаться дома, – с усталой лаской ответила оружейница.

– Я хочу быть рядом с тобой, – настаивала та мягко, но решительно. – Делить с тобой и радость, и горе – мой долг.

– Пресветлая княжна, Смилина права. Не надо тебе туда сейчас… – Вяченега поднялась с лавки, обтёрла мокрым полотенцем грязные и окровавленные руки.

– Матушка Вяченега, ну хватит уже меня величать, – с горечью молвила Свобода. – Я ведь не чужая тебе. Зови меня дочерью… Конечно, ежели я, по твоему разумению, достойна зваться таковою. Я не хочу оставаться в стороне от вашей беды. Ваше горе – моё горе тоже. А вместе эту ношу нести легче.

Набрякшие усталостью и болью веки Вяченеги дрогнули.

– Милая, – проговорила она со всей мягкостью, на которую был сейчас способен её измученный голос. – Мы ж не гоним тебя, просто поберечь хотим. На это лучше не смотреть, поверь мне. Тяжело это… А ты – с дитятком во чреве. Тебе сейчас рядом со смертью ходить не надо. Лучше завтра на тризну приходи, коли желаешь.

Свобода обняла Вяченегу, с высоты своего роста склонив голову на её плечо.

– Матушка, я не боюсь смерти. Я сама была на её пороге и победила.

– О дитятке думай, родимая. – Поцеловав её в лоб, Вяченега окинула её бесслёзным, но смягчившимся взором. – Ему это совсем ни к чему.

– Всё, всё, ягодка, – вмешалась Смилина, обнимая жену за плечи и быстро чмокая её в висок. – Ложись спать, уже поздно. А завтра я кого-нибудь пришлю за тобой.

– Да какой мне сон, о чём ты? – покачала головой Свобода.

– Ну, хотя бы просто приляг. Давай, давай, на бочок. А нам пора. – Смилина ещё раз поцеловала тёплую бьющуюся жилку на виске супруги – уже крепче и нежнее.

Переступая порог родительского дома, Смилина окунулась в плотную, гнетущую и вязкую, как холодная топь, пучину горя. Звон плача сразу врезался острыми краями ей в сердце. Драгоила, ещё не успевшая помыться и переодеться, с порога обняла Смилину.

– Ох, сестрёнка, – только и прошептала она.

Крепко сжав её в объятиях, Смилина застыла взором на окровавленной льняной простыне, под которой проступали очертания лежавшего на лавке тела. Озарённая скупым отсветом масляной плошки, эта простыня безмолвно кричала бело-красным страшным пятном – не спрячешь глаза, никуда не денешь взгляд. Вдова Милаты, золотоволосая Таволга, тонкая, как тростинка, сидела на полу у изголовья покойной. Её серые глаза таяли весенними льдинками, а плач струился тихо и надломленно. Старшая дочка, кошка-подросток, устроилась на корточках рядом с нею и обнимала за плечи. Уже сейчас суровая и сдержанная – вся в бабушку Вяченегу, – она казалась совсем взрослой, хотя телесно подрасти ей ещё предстояло. Младшая девочка, белогорская дева, безмолвно роняла слёзы, не сводя потерянного и полного ужаса взгляда с самого большого кровавого пятна на простыне – прямо напротив лица. Очертания головы под тканью смертного савана Смилине показались странными – слишком плоскими, точно череп был сплющен в лепёшку.

Жена оставшейся в живых сестры, коренастая, с тяжёлой грудью и большими чувственными губами, тоже подошла к оружейнице обняться.

– Здравствуй, Смилинушка. Ох, беда-то какая…

– И ты будь здрава, Дворята. – Смилина низко склонилась и поцеловала родственницу в яблочно-круглую щёку. – А ваши дочурки где?

– Я их в постель отправила, нечего им тут делать, – ответила женщина.

– Не до сна им, должно быть, – вздохнула Смилина.

Сердце велело ей присесть около младшей племянницы, сиротливо ёжившейся и вздрагивавшей плечами. Матушку Таволгу обнимала и поддерживала её сестрица-кошка, а вот её саму бросили один на один с её ужасом и горем.

– Здравствуй, Росянка, – шепнула Смилина, осторожно смахивая со щёк девочки слёзы.

Та подняла на неё большие жалобные глаза и спросила шёпотом:

– Что у матушки Милаты с лицом? Почему нельзя на него смотреть?

Смилина замешкалась с ответом. Как сказать ребёнку, что там и лица-то нет? На помощь пришла Вяченега. Погладив внучку по голове, она вполголоса молвила:

– Оно изранено, моя родненькая.

– Это не матушка Милата, – прошептала Росянка. – Пока я не увижу её лица, я не поверю…

В недвижимо раскрытых глазах девочки росла и ширилась какая-то мысль. Быстрым движением, так что никто не успел её остановить, она сдёрнула с лица родительницы кровавый саван…

Догадка Смилины оказалась верной: череп был раздавлен, как яблоко-гнилушка, на которое наступили. Ни глаз, ни носа, только размозжённое месиво из крови и чёрных волос. И зубы в свёрнутых на сторону и сплюснутых челюстях. Голова вдовы безжизненно запрокинулась, и она повалилась без чувств – юная кошка еле успела подхватить её.

– Это не она! Не она! – пронзительно закричала Росянка.

Вяченега быстро схватила внучку на руки и вынесла прочь из горницы, приговаривая:

– Дитятко… Ну что ж ты делаешь… Ну разве так можно…

Смилина поспешно поправила простыню и бросилась на помощь к старшей племяннице, еле державшей мать на весу.

– Давай-ка матушку мне, Чемеря.

Она отнесла Таволгу к дальней стене и опустила на лавку, предоставив её заботам подскочившей Дворяты. Лицо Чемери покрыла зеленовато-землистая бледность, и оружейница, опасаясь, как бы сейчас не пришлось ловить и её, поспешила усадить племянницу на лавку.

– Драгунь, а ну-ка, водички нам, – обратилась она к сестре.

– Сейчас, – отозвалась Драгоила.

Она вернулась быстро. Приняв у неё из рук чашку с тёплой водой из Тиши, Смилина напоила Чемерю, а остатками умыла ей лицо.

– Иди, помойся, что ли, – сказала она сестре.

– Успею ещё, – устало отозвалась та.

– Цела хоть? – запоздало спросила оружейница.

– Пара царапин. – Драгоила в изнеможении опустилась на лавку, навалилась затылком на стену и закрыла глаза. – А вот сестрёнке нашей не повезло. Замешкалась, видать. – И она провела широкой ладонью по вытянувшемуся, бледному под слоем пыли лицу.

Ночь плыла густым чёрным маревом вдовьей тоски. Лучше всех сохраняли присутствие духа и были наиболее способными к действию Драгоила и её супруга; матушка Вяченега неотлучно находилась с внучкой, и на её помощь рассчитывать не приходилось.

– Ну, пригляди тут за матушкой Таволгой, – наказала Смилина Чемере. И спросила, озабоченно всмотревшись в ещё бледоватое лицо племянницы: – Ты как? Ничего?

Та кивнула.

– Ну, вот и молодец. – Смилина потрепала юную кошку по плечу.

Тело следовало предать огню, чтобы душу приняла в своё лоно Огунь. В доме оказалось мало дров для погребального костра, и пришлось заготавливать их в берёзовом леске. Пока Смилина с сестрой искали упавшие деревья, пилили их на чурбаки и раскалывали на поленья, Дворята занималась поминальным обедом. Крепкая и деловитая, она сама зарезала двух баранов и варила мясо в большом котле во дворе.

К рассвету дровяная куча для костра была готова. Поверх берёзовых поленьев, по обычаю, постелили можжевеловые ветки.

– Много гостей звать не будем: кормить-поить нечем, – вздохнула Дворята. – Всего-то пять голов овечьих было, двух зарезала – три остались… В погребе всего один бочонок с пивом полынным.

– Сестрицу надобно проводить достойно, – сказала Смилина. – Насчёт угощения не беспокойся, я всё устрою.

Поспать им этой ночью не довелось. Смилина даже не присела ни разу – всё сновала туда-сюда, таская съестное. Не раз она пыталась помогать семье, но гордая матушка Вяченега не принимала ни денег, ни снеди, говоря, что всяк должен жить своим достатком, а долги суть зло. Коли станешь брать – уж не выберешься из этой ямы, поэтому лучше и не начинать. После свадьбы оружейница хотела отдать им часть богатого приданого Свободы, но родительница и его отвергла: «То – вам, молодым, на жизнь дано, вы и живите». А теперь уж стало не до гордости. Смилина притащила мешок пшеницы свежего урожая, три корзины свежих ягод, орехов и кадушку липового мёда для кутьи; полдюжины гусей для запекания и похлёбки из потрохов; две большие двуручные корзины с яблоками и грушами для взвара; пять бочонков хмельного мёда-вишняка. Кому же всё это печь-варить? Пока она раздумывала, как быть, в кухне уже хлопотали Яблонька с Крыжанкой и Ганюшкой, а Свобода отдавала распоряжения. Девушки чистили плоды для взвара, а она щипала и потрошила гусей. Смилина, не зная, то ли корить её, то ли благодарить, просто подошла и поцеловала её сзади в шею – туда, где росли непокорные пушистые волоски, выбивавшиеся из-под платка.

– Я кому сказала дома отдыхать? – Строгость не получилась, Смилина мурлыкнула и ткнулась носом в ушко супруги.

– Вы этак совсем ничего не успеете, – был ответ.

Дело пошло быстрее. Дворята приободрилась: угощений вышло столько, что не стыдно было и всех соседей позвать. Осталось самое тяжёлое: обмыть и облачить тело.

– Ой, я мёртвых боюсь, – поёжилась Яблонька. – И крови…

– Ступай, моя хорошая, ты и так славно потрудилась, – мягко молвила Смилина.

Это нелёгкое дело она взяла на себя, а Драгоила ей помогала. Баню осквернять не стали: там, где мыли мёртвое тело, живым уж нельзя было мыться, а потому вынесли лавку с телом на задний двор, предварительно наказав супругам не совать туда нос и последить за детьми, чтоб случайно не забежали.

Голову Милаты, а точнее, то, что от неё осталось, пришлось обложить соломой и обернуть холстиной. Когда одетое тело водрузили на можжевеловое ложе, из дома вышла бледная до болезненности Таволга.

– Голубушка, пошла бы ты ещё отдохнула, м? – ласково сказала ей Смилина. – Ещё рано.

– Нет, я буду с ней, – проронила вдова, поднимаясь по приставной лесенке к телу.

Она пошатнулась, и оружейница подхватила её под локоть.

– Тихонько, родная.

Женщина устремила к ней свои полные тихой скорби глаза.

– Благодарю тебя за всё, сестрица. Ежели б не ты…

Обняв одной рукой Смилину за шею, она потянулась к ней губами. Оружейница сдержанно поцеловала их.

– Не за что, голубка.

Соседи были уже оповещены и понемногу подтягивались с соболезнованиями. Пришла и Ласточка со своей супругой и дочками, обняла сестёр и родительницу. Расставляли столы и лавки. Между тем показалась уже переодевшаяся Вяченега со спящей Росянкой на руках; оглядев всё, она одобрительно кивнула, но потом заметила хлопотавшую у столов Свободу и нахмурилась:

– Пришла бы попозже, милая… Когда костёр отгорит.

Княжна поцеловала сначала её, а потом спавшую у неё на руках девочку.

– Ничего, матушка. Хлопот было много, вам бы самим не справиться.

И вот зажжённый светоч коснулся можжевеловых веток. Вдова задержалась на лесенке, не в силах оторваться от тела. Огонь угрожал ей, и Смилине пришлось снять её оттуда, как ребёнка, и унести на руках прочь. Таволга слабо противилась, рвалась назад, к охваченной пламенем супруге, но оружейница прижала её к себе железной хваткой.

– Ну, ну… Всё уж теперь… Нельзя туда, родная, отпусти её, – бормотала она, гладя женщину по голове.

Пламя было не простое: его Смилина высекла на светоч из своих пальцев, мысленно прося Огунь принять душу сестры. Полыхало сильно, и ждать пришлось недолго.

За обедом Вяченега тихо проронила Смилине:

– Ты уж прости, что твою супругу высмеивала. Славная она, хоть и не во всём мне понятная. Но сердце у неё доброе.

– Пусть всё дурное рассыплется прахом. Что сказано – ушло, быльём поросло, – молвила оружейница в ответ, и они выпили – молча и до дна.

Остывший пепел она собрала в корзину, чтобы отнести в кузню и высыпать в главную печь. Сытые и пьяные гости разошлись, столы разобрали, и девушки-служанки принялись за уборку.

– Треклятые рудники жрут и жрут наши жизни, как ненасытные чудовища, – мрачно промолвила Вяченега, отяжелевшая от выпитого. – Когда они только набьют свои бездонные утробы?

– Никогда, – сурово ответила Смилина. – Рудокопы не перестанут гибнуть, пока не начнут входить во владения земной матери Огуни с должным почтением и не признают себя её дочерьми.

– И что же мы должны для этого сделать? – не сводя с неё пристального взора, спросила Вяченега.

– Я расскажу, как это сделали мы, а вы – решайте сами. – Смилина скользнула ладонью по своему зеркально гладкому черепу. – Эта коса – наша связь с Огунью, пуповина. А чистая голова – чистые помыслы и покорность земной матери. Ну, а при всяком проникновении в недра следует произносить благодарственные слова к Огуни за её щедрые дары. Ежели рудокопы станут всегда придерживаться этих двух нехитрых правил, они останутся целы и невредимы, и уже не придётся входить в рудник с мыслью, что обратно можешь уже не выйти. Вот и всё.

Вяченега выпила ещё кубок и долго сидела, зажмурившись и уткнувшись в тыльную сторону сжатой в кулак руки.

– Моя жизнь не настолько ценна, чтобы я за неё цеплялась ради себя самой, – проговорила она наконец. – Но я хочу увидеть, как родится моя внучка, которую вы с княжной… – Вяченега осеклась и бросила виновато-ласковый взгляд на Свободу. – Прости, доченька, по привычке с языка сорвалось… Так вот, я хочу увидеть ваше дитятко. Я хочу увидеть, как все мои внучки вырастут и найдут свою судьбу. И я хочу, чтобы вот это всё – то, что было сегодня – никогда не повторилось с другой моей дочерью.

С этими словами она медленно стащила с устало поникшей головы барашковую шапку и склонилась перед Смилиной.

– Скобли. Счищай с моей головы всё, что считаешь лишним.

Смилина поднялась и опустила ладонь на темя родительницы.

– Я рада, матушка, что ты приняла верное решение. Я помогу тебе.

Нож был при ней, но его следовало подточить ещё немного для пущей верности. Осколок точильного камня в доме нашёлся, но на большом вращающемся круге точить было удобнее, и Смилина отправилась в кузню. Дела там шли своим чередом, Радонега отрабатывала свои первые уроки. Смилина похвалила её и вручила нож:

– Заточи-ка его для меня, будь добра.

Пока ученица исполняла поручение, Смилина беспокоилась: не сморило ли там матушку Вяченегу? Всё-таки ночь бессонная выдалась, да и выпила та изрядно. Её саму уж пошатывало от усталости, а в теле звенела неприятная дрожь. Ещё бы: вкалывала вчера в поле, не разгибая спины, потом – кузня, а после ещё и похоронные дела… А работницы подходили с соболезнованиями: все уже знали о случившемся.

– Благодарю вас на добром слове, родимые, – поклонилась Смилина. – Не знаю, буду ли я ещё сегодня здесь. Возможно, с семьёй останусь, так что давайте тут без меня.

Матушку Вяченегу она нашла на кухне за столом. Та из последних сил держалась и дожидалась её, хотя голова её то и дело измученно клонилась на грудь. Свобода сидела рядом, мягко касаясь её руки всякий раз, когда глаза Вяченеги закрывались.

– Ну, матушка, готова? – Смилина склонилась к родительнице, опустила руки ей на плечи.

Вяченега встрепенулась, открыла отяжелевшие веки, обвела кухню усталым, мутным взором.

– Давай, – выдохнула она.

Волосы Вяченега, как многие женщины-кошки того далёкого времени, носила в длинной косе. Смилина бережно расплела её, расправила вороные с проблесками серебра пряди по плечам родительницы и выбрала пучок на темени, как ещё совсем недавно делала Радонеге. Затянув узел у корня, она передала прядь подошедшей Драгоиле:

– Подержи.

В тишине потрескивали только огонь в печке да нож, срезавший волосы. В каждое движение Смилина вкладывала всё своё тепло, всю любовь и щемящее сострадание. Об одном она только беспокоилась: как бы не дрогнула рука. Родительница доверилась ей, и порезать её было нельзя ни в коем случае. Оружейница гнала прочь накатывавшую мягкими сонными волнами одуряющую усталость.

Свобода завладела лежавшей на столе рукой Вяченеги и ободряюще накрыла её своими ладонями. Сердце Смилины сжалось от пронзительно-грустного желания поцеловать жену, прижать к себе и унести на руках домой: та вместе со всеми не смыкала глаз всю ночь и хлопотала. Без сомнений, она тоже смертельно устала, и женщине-кошке хотелось поскорее отправить её отдыхать. А Вяченега поднесла руку Свободы к губам и поцеловала, смутив её до розовых пятнышек на кангельских скулах. Наверно, ей передался тот порыв нежности, который накатил на оружейницу: они слились в одно целое, соединённые мостиком бреющего ножа. То, что Смилина сейчас делала для неё, было глубже, теплее и сокровеннее, чем близость. Лезвие, как мысленное продолжение её губ, целовало голову родительницы.

Срезав последний волосок, Смилина разогнула гудевшую от напряжения спину. Оставшуюся прядь она заплела в косицу, украсив нитью бисера и закрепив на конце маленьким серебряным накосником с подвесками из бирюзы. Высекла щелчком пламя из пальцев и завершающим движением провела огненной ладонью по голове родительницы, очищая её до блеска. Задремавшая Вяченега вздрогнула и пробудилась.

– Не пугайся, – сказала ей Смилина. – Этим я соединяю тебя с Огунью.

Пламя в печке, до этого мгновения горевшее тихо и сонно, вдруг вскинулось таким же рыжим зверем, каким оно приветствовало новую ученицу в кузне.

– Ох, – испуганно вырвалось у Свободы.

– Это Огунь, – улыбнулась оружейница. – Она здесь и слышит нас. – И добавила, обращаясь к огню: – Земная мать, прими в своё лоно новую дочь и храни её жизнь, которую я вверяю тебе.

С этими словами она бросила в печь срезанные волосы родительницы, скормив их косматому пламени. А Свобода, роняя блестящие светлые капельки с ресниц, зашептала жарко, с сердечной мольбой:

– Матушка Огунь… Прошу, не забирай больше ничьи жизни. Не гневайся на тех, кто трудится в твоих недрах.

Прижав руки к груди, она смотрела на огонь с залитой слезами улыбкой, и Смилина сделала то, чего уже давно жаждала – поцеловала её в губы. А Вяченега задумчиво скользила ладонью по голове.

– Как будто легче стало, – проговорила она. – Свежее, что ли… Какие там слова надо говорить Огуни?

– Примерно такие: «Земная мать Огунь, мы пришли к тебе с почтением и благодарностью. Впусти нас без гнева в свои владения и дай частицу твоих несметных богатств, а потом выпусти нас невредимыми во славу твоего светлого имени», – сказала Смилина. И спросила с улыбкой: – Запомнишь?

– Не уверена. В голове шумит маленько. – Вяченега устало сомкнула веки. – Вон, Драгуня запомнит, ежели что.

Смилина взглянула на сестру, та кивнула.

– Даже ежели забудете, ничего страшного, – успокоила оружейница. – Можете передать суть своими словами, лишь бы они шли от чистого сердца.

Вяченега медленно поднялась из-за стола, опираясь на его край. Смилина хотела подать ей руку, но та нахмурилась:

– Цыц. Сама.

– Ну, сама так сама, – усмехнулась Смилина. И добавила ласково и торжественно: – Поздравляю тебя, матушка. Теперь ты под покровительством и защитой Огуни. Было бы хорошо, ежели бы все рудокопы, которые трудятся вместе с тобой, последовали твоему примеру. А там со временем и несчастных случаев не станет.

– Попробую их убедить, – кивнула Вяченега. – Ну, благодарю тебя, доченька. Пойду посмотрю, как там Росянка. Вчера насилу успокоила её…

Преувеличенно осторожно шагая и придерживаясь за стены и косяки, она вышла, а на её место села Драгоила.

– Меня – тоже, сестрица, – попросила она. – Ежели уж быть в лоне Огуни, так всем вместе.

– Это верно, – кивнула Смилина.

Она принялась делать сестре ту же причёску, а Свобода сидела у стола с измученно закрытыми глазами, подперев рукой щёку. Оружейница шепнула ей:

– Солнышко моё, иди-ка ты домой и ложись уже.

Супруга уронила голову, проснулась, заморгала и дремотно улыбнулась Смилине. «Так солнышко пробивается лучами сквозь густые тучи», – подумалось той. А тем временем на кухню вернулась Вяченега, прижимая к себе всхлипывающую Росянку.

– Ну, ну, родная, – приговаривала она, покачивая внучку и поглаживая её по лопаткам. – Не узнала меня, что ли? Вон, смотри: сейчас у тётушки Драгоилы будет такая же причёска.

Девочка прятала заплаканное личико у неё в плече. Вяченега с усмешкой рассказала:

– Хоть плачь, хоть смейся… Подхожу к ней, а она как рванёт от меня! А сама забыла, в какую сторону дверь открывается: надо от себя толкать, а она на себя дёргает, хех!.. Ну и всё, попалась пташка. – Вяченега чмокнула внучку в волосы.

Заметив сникшую от усталости Свободу, она добавила:

– Голубушка, иди, приляг. Совсем же уморилась.

Та поднялась из-за стола, с хрустом потянулась.

– Что-то и вправду не могу уж я, – пробормотала она. – Вздремну чуть-чуть.

Поцеловав Вяченегу и Смилину, она ушла. Оружейница, обняв сразу и родительницу, и сестру, положила ладони на их головы. Теперь их объединяло нечто большее, чем кровная связь – пламенные узы повелительницы земных недр.

– Нам надо чаще видеться, мои родимые, – сказала Смилина. – И ценить то, что имеем. Ценить сейчас, а не когда уже потеряли.

Погожий, солнечный денёк желтобоким яблоком катился к вечеру. За поминальным обедом все поели плотно и к ужину голод не успели нагулять; Дворята выставила на стол только яблочно-грушевый взвар, кутью и пиво.

– Помянем Милату ещё разок, – пригласила она.

– Она того заслуживает, – кивнула Смилина, присаживаясь.

Вяченега, немного освежившаяся дремотой, чувствовала себя бодрее. Вышла к столу и Свобода, позёвывая и прикрывая рот пальцами. Отдохнувшей она не выглядела, и её бледность встревожила оружейницу.

– Как ты, моя ягодка? – спросила она озабоченно.

– Ничего, лада, – улыбнулась в ответ супруга. – Не тревожься. Ночью доберу отдых.

– А где Таволга? – Вяченега обвела взглядом собравшихся за столом.

– Я схожу за нею, матушка, – сказала Смилина.

Она нашла вдову сестры в сараюшке, среди старой домашней утвари и вязанок соломы. Она стояла к Смилине спиной, и её плечи вздрагивали, а взор был устремлён к перекладине под потолком.

– Сестрица, там все за столом… собрались… – Голос у Смилины как топором отрубило, дыхание сбилось в груди: из трясущихся рук Таволги выпала верёвка с петлёй. – Сестрица! Ты что ж это удумала, а?!

Вихрь негодования, надсадной боли и горечи так поднялся в оружейнице, так захлестнул её, что она могла только крепко встряхивать женщину за плечи. Та жалобно жмурилась, закрывая лицо руками.

– Что ж это ты… а? – яростно ловя ртом разлетающиеся вёрткими стрижами слова, выдыхала оружейница. – Ты что?! А детки сиротами останутся?! Одну родительницу потеряли, так надо и вторую у них отнять? Это как, по-твоему, а?! Ладно ещё, Чемеря – она уж подросла, скоро работать начнёт, но Росянка-то… Она ж – маленькая! Ей матушка нужна!

– Сестрица… Пусти… пусти, – молила Таволга, чья голова от сотрясений моталась из стороны в сторону. – Помутилось… Затменье рассудка настало…

Смилина, осознав, что делает хрупкой Таволге своими ручищами больно, опомнилась и разомкнула пальцы. Жалость впилась в сердце пчелиным укусом, и она притянула вдову к своей груди, гладя по голове.

– Ну, ну… Сестрёнка, ты не одна. Мы все с тобою.

Рыдания сильными, мучительными толчками сотрясали Таволгу, искажали слезливой маской лицо.

– Как мне теперь жить, сестрица? Как?! Я не знаю… – Она бессильно уткнулась лбом в кафтан Смилины.

– Знакомо мне твоё горе, родная. Поверь, знакомо и ведомо. Сама испытала. – Смилина гладила вздрагивающие плечи и острые лопатки Таволги. Могучая пятерня оружейницы покрывала собой всю ширину её спины, и женщина-кошка боялась сильнее прижать эти тоненькие косточки, чтоб ненароком что-нибудь не сломать. – Мы ведь с Любоней и пожить не успели. Не стало её. И дитятка нашего. Врагу не пожелаю потерять и жену, и ребёнка в один день. Ох, сестрёнка… Ох, дурочка моя. У тебя ж дочки! О Росянке подумай… В глазки её загляни – и свет увидишь среди черноты кромешной, правду тебе говорю. Верь. А Чемеря? Она хоть и хочет казаться взрослой, но надави на неё горем, боль непомерную на плечи взвали – и переломится стебельком тонким. Ты не видела, как она тебя обнимала, как держала тебя там, у тела твоей супруги, а я видела – со стороны. Она о своей скорби забывала, лишь бы твою облегчить. А ты что удумала сделать? Ты б своим кровинкам просто… сердца вырвала заживо. Их сердечки, которые рядом с твоим бьются с любовью! Ты нужна им, сестрёнка. Живая!

Таволга уже исступлённо кивала, не вытирая солёных ручьёв, лившихся по щекам. Осознав весь ужас шага, который чуть не совершила, она тряслась всем телом, и Смилине пришлось долго её успокаивать.

– Ну, всё… Вытри слёзы и пойдём. Твои детки не должны видеть тебя зарёванной. И жену мою пугать не будем, ладно? Ей и так несладко пришлось, а она ведь в тягости.

Она заставила Таволгу умыться и отвела к столу, где Вяченега как глава семейства уже распределяла кутью по мискам.

– Ты где там запропастилась, дитятко? – спросила она строго. – Только тебя и ждём.

– Умывалась я, матушка, – быстрым полушёпотом ответила вдова. – Прости, что заставила ждать.

– Ну, садись, – кивнула Вяченега, ставя перед невесткой миску с кутьёй.

Но обмануть её родительское сердце было невозможно. Шёпотом она спросила у Смилины:

– Что там стряслось? Только правду говори. Ты врать не умеешь, тебя глаза выдают.

Смилина не посмела соврать. Прикрывая рот руками, она прошептала Вяченеге на ухо чуть слышно – так, чтоб не слышали остальные:

– Она в сараюшке удавиться хотела. Я её почти что из петли вынула.

Лицо Вяченеги застыло белым мрамором, но она ничем не выдала чувств – ни словом, ни криком, ни движением бровей. По знаку её руки все принялись за кутью. Вспоминали добрыми словами Милату, и слёзы невольно плыли в глазах тёплой пеленой – особенно у вдовы. Смилина то и дело сжимала под столом руку Таволги, и та покорно кивала, как бы заверяя: «Не беспокойся, я всё поняла».

Миски и кружки опустели. Девушки убирали со стола, а Вяченега сделала Таволге знак следовать за нею.

– Пойдём, свет мой, на два слова.

Смилина ощутила укол тревоги. Найдя предлог, она последовала за родительницей, и не зря: в той же сараюшке, на том же месте Вяченега хлестала невестку по спине верёвкой, на которой та хотела повеситься. Таволга скулила, корчась у её сапога и цепляясь за ногу:

– Матушка… Затмение нашло на разум… Малодушие… Слабость в мою душу вступила!

– Дурь в твою голову вступила, вот что! – рычала Вяченега, охаживая её верёвкой по бокам.

– Матушка, не надо! – вступилась было Смилина.

– Цыц! Не лезь! – коротко и жёстко осадила её родительница.

Умом оружейница понимала, что вмешиваться и перечить матушке не имеет права, но сердце её жалело Таволгу. Она подставляла под хлещущую верёвку свою руку, чтоб несчастной вдове хотя бы не так сильно доставалось. Родительница в пылу порки не замечала этого.

– Матушка-а-а… Пощади! Я больше не бу-у-ду-у-у, – тянула Таволга, содрогаясь под ударами верёвки.

– Дура! А о детях подумала? Обо мне?! Об том, каково мне тебя, дурищу, следом за дочерью хоронить?! – Хлестнув невестку ещё три раза, Вяченега с рыком разорвала верёвку и отбросила половинки.

Тяжело дыша, она нервно поглаживала себе голову, а Смилина присела около сжавшейся на полу калачиком Таволги.

– Матушка, ну зачем ты так, – с учтиво-мягким укором молвила она. – Таволга уже всё поняла. Я ведь говорила с нею.

– Ты говорила как сестра! – понемногу успокаиваясь, проворчала Вяченега. – А я по-родительски её уму-разуму поучила. Что мне прикажешь делать теперь, а? Работу бросить и за нею неотлучно следить, чтоб не учудила что-нибудь? Кто тогда семью кормить станет?

– Матушка… прости… я не буду чудить, – плакала на полу Таволга. – Деточек… жалко…

– Молчи уж, – поморщилась Вяченега. – Деток ей жалко… А меня не жалко? А про то, что ты мне – как дитя родное, в твоей непутёвой голове даже мысли нет?

Таволга с рыданиями вскочила и кинулась её обнимать. Вяченега сперва отстраняла её руки от себя, отворачивалась от поцелуев:

– Да уйди ты!

Но Таволга обняла-таки, прильнула, мелко дрожа всем телом и всхлипывая, и Вяченега сдалась – прижала её к себе, гладя по голове.

– Ну… Всё, всё. Дура ты, дура моя. Что ж ты творишь-то…

– Я больше не буду, матушка… Обещаю… Клянусь! – вздрагивала в её объятиях невестка.

Изматывающий день подошёл к концу. Опочивальню уютно озарял дрожащий свет лампы, чёрные косы Свободы атласными змеями разметались по подушкам, а ресницы отбрасывали на скулы пушистые тени. Забираясь под одеяло, Смилина мурлыкнула, прильнула губами к голубой жилке на виске жены.

– Устала, ладушка-оладушка… Бедная моя.

– М-м, – сонно отозвалась Свобода.

Впрочем, на поцелуй в губы она откликнулась так, будто и не дремала вовсе. Её рука поднялась и тёплой лозой обвилась вокруг шеи оружейницы.

– А что это у тебя? – вдруг спросила она.

На руке у Смилины остались красные полосы – следы от ударов верёвки. Не желая волновать жену, она на ходу придумала:

– Да ветками поцарапалась, когда дрова для костра с Драгоилой рубила.

– Ты не умеешь врать, лада, – вздохнула Свобода, в точности повторяя слова матушки Вяченеги. – Ну вот совсем. Так отчего это?

Смилина приподнялась на локте, склоняясь над нею.

– Ну хорошо… Я скажу, ежели ты скажешь мне, отчего ты плакала вчера в обед.

– Да я уж сама забыла, – поморщилась Свобода.

– А я – нет! – Смилина погладила под одеялом живот супруги. – Не скажешь – и я не скажу.

– Ну и не надо, – буркнула Свобода, натягивая одеяло на нос и делая вид, что отходит ко сну.

Ночью она заохала, разбудив Смилину. Оружейница подскочила с заколотившимся сердцем:

– Что, ладушка?

– Кажись, началось, – прошептала Свобода.

– Что началось? – ошалела женщина-кошка.

– Рожаю я! – последовал сердитый ответ сквозь стон.

От услуг повитух Свобода отказалась, заявив, что она – сама себе повитуха. Пыхтя и тужась в бане на соломе, она разрешила остаться рядом только Ганюшке и Смилине. Яблонька, как боящаяся крови, к родовспоможению допущена не была.

– Родная, точно никого звать на помощь не надо? – тревожилась оружейница.

– Да когда ты только первый раз молотом по наковальне ударила, я уже тысячу жеребят у кобылиц приняла! – проскрежетала зубами супруга.

– Солнышко, вообще-то, я малость постарше тебя буду, – засмеялась Смилина.

– Какая разница!!! – рявкнула та, жмурясь и скалясь от боли. – А-а, едри в дырявый пень через кривой плетень!

Свобода выражала свои ощущения в столь цветистых оборотах, что даже Смилина, слыхавшая в своей жизни многое, застыла в полном ошеломлении, а Ганюшка стояла рядом вся пунцовая. Запутавшись в заковыристых загибах, оружейница уже перестала понимать, кто, кого и сколько раз «в ребро, в бедро и в селезёнку», а уж «перевернуть, приплюснуть и во все дыры старой метлой, да разложить на все четыре угла с восемью коленцами» совсем озадачивало и устрашало своей изощрённостью.

– Ладушка, ты где такого нахваталась? – изумлялась Смилина. – Ты ж княжна вроде…

– Я не княжна, я конюх! – был ответ. – Забыла?

– Вот пойду на вашу конюшню, отыщу там того, кто этак выражался при тебе, да и… во все дыры старой метлой его… это самое, – пообещала женщина-кошка.

В этот раз злой чернокрылой беде её счастье оказалось не по зубам. Слишком неохватным и ясным было небо, чтобы закрыть его, а солнце могучим воином в ослепительной кольчуге отбросило злодейку одним ударом своего луча за край земли. И неудивительно: на руках у Смилины пищала её кроха – живая, родная, звонкоголосая. Ощутив своим соском её ротик, женщина-кошка нежно откинула со лба измученной Свободы влажные прядки волос и шепнула:

– Благодарю тебя, ягодка моя. Вы обе – мои ягодки.


*


В кузню на Горе вели каменные ступени. Ширины каждой из них хватило бы, чтобы взрослая женщина-кошка вытянулась на ней лёжа во весь рост. Сосны роняли на них хвою и шишки, и Дунава сметала их метлой. «Шур… шур… шур», – шелестело помело о камень.

Коса Дунавы – тёмно-русой масти, лоб охватывало очелье-тесёмка, чтоб прядки не выбивались и не лезли в глаза. Под простой рубашкой из грубого льна – молодое, стройное тело, в котором играла и звериная, кошачья сила, и кошачье же изящество. Голубые жилки проступали под кожей сильных рук. Никакого дряблого жирка, только упругие мышцы. Стан был гибок, как вишня, и полон расцветающей мощи. На длинных ногах – кожаные чуни с обмотками-ремешками. В лице молодой кошки сияла солнечная мягкость, глаза смотрели задумчивыми голубыми озёрами, затерянными в глубине берёзового леса.

Смилина уже три года знала эту отрочицу. Та пришла сюда в пятнадцать лет, а точнее, её привела матушка – овдовевшая белогорская дева. Она почему-то считала, что у её дочери есть дар, и просила Смилину допустить её до силы Огуни. Но, как выяснилось, к кузнечному делу у Дунавы не было особенных способностей, зато у неё хорошо получалось тесать камень. Она украсила ступени высеченными узорами, установила вдоль лестницы изваяния зверей и птиц, выполненных так тонко и правдоподобно, что Смилина диву далась. У Дунавы действительно был дар, но только каменотёса, а не кузнеца.

Но юная кошка осталась при кузне. Она подметала, носила воду, бегала по поручениям, таскала грузы. А когда по ступенькам прыгала козочкой Вешенка, лицо Дунавы освещалось мягкой, как весенняя заря, улыбкой. Однажды Смилина увидела на одной из ступеней изваяние и оторопела: как будто какая-то волшебная сила обратила её младшую дочку в камень… Конечно, ничего подобного не произошло, а изваяние оказалось творением даровитых рук Дунавы.

Даже слепой увидел бы, что молодая кошка влюблена. Но несла она своё чувство молчаливо, лишь провожая нежным взглядом черноволосую попрыгунью с незабудковыми очами да подметая тропинки, по которым та скакала своими лёгкими ножками. А та на пороге своего шестнадцатилетия мечтала поскорее отправиться на гулянье в честь Лаладиного дня, чтобы встретить там свою суженую. Дунава была для неё чем-то вроде этих безмолвных каменных фигур на ступенях, мимо которых она пробегала так часто. Жестокосердная красавица!

– Здравствуй, Дунава. – Смилина присела на ступеньку и поставила рядом корзинку с пирогами. – Угощайся.

– И ты будь здрава, мастерица Смилина, – учтиво поклонилась та. – Благодарствую.

Они сидели рядом и жевали вкусные, духовитые пирожки с грибами и луком. Солнечный денёк сиял в кронах сосен, золотые лучики играли на русой голове юной кошки.

– Скажи мне, дитя моё, чего ты хотела бы больше всего на свете? – спросила оружейница.

– Получить силу Огуни, – искренне ответила Дунава с трогательной чистотой в бесхитростном взоре. – Но не для кузнечного дела. Для камня. Каменная твердь – это ведь тоже она, земная мать. Имей я её силу, я б голыми руками, без орудий, с камнем управлялась.

– А ежели б у тебя была эта сила, что бы ты стала делать? – продолжала свои расспросы Смилина.

– Ну… – Дунава откусила от пирожка, прожевала. – Я б стала мастерицей. Хорошей. Нет, очень хорошей. Стала б много работать. Построила бы себе дом.

– И, конечно, привела бы в него ладушку? – улыбнулась Смилина.

Дунава отвела взор, вцепившись зубами в пирожок. Разговоры о девушках смущали её. По-видимому, она начинала думать о той жестокой попрыгунье, которой до неё не было никакого дела, и впадала в печаль.

– Признайся, твоему сердцу уже кто-то мил? – шутливо подначивала оружейница. Юность, первые чувства… Как давно всё это было у неё самой! Далёкое и светлое воспоминание. – Уже есть зазнобушка?

Дунава сердито сдвинула брови и отрицательно мотнула головой. Ей было восемнадцать, и все её достижения лежали впереди. Мастерство, любовь, семья. Глаза Смилины улыбались под седеющими бровями. Она внимательно посмотрела на молодую собеседницу, про себя хмыкнула. Нет, в самом деле, кошечка была хороша собой просто зверски. Желторотая ещё, но чуть подрастёт, заматереет, и девицы при виде её пищать станут от восторга. Сейчас у неё что? Дурошлёпство да мечты. Но если она станет делать себя, строить, высекать, словно изваяние – может, и получится что-то толковое.

– Ладно, доедай, а я пойду. – Оружейница поднялась, отряхнула крошки с колен. – Работать надобно.

– Эшо вшё – мне? – невнятно из-за пирожка в зубах промычала Дунава, округлив глаза. Она была вечно голодной, и оружейница при случае её подкармливала.

– Тебе, тебе, – усмехнулась Смилина. – Ешь.

Настало время для нового слоя волшбы. Ещё не слились заготовки в двенадцать пластин, и тридцать шесть стальных слоёв созревали, как эта юная кошка. Пока оружейница доставала их из кожухов, накладывала волшбу и снова запечатывала, Дунава доела пирожки, подмела лестницу, а вечером пришла, как обычно, убирать в кузне. Смилина уже отпустила всех работниц, но сама ещё задержалась.

– Тут уже – всё? Можно мести? – спросила Дунава.

– Погоди, – молвила оружейница.

– Я тогда там подожду. – Молодая кошка показала в сторону двора и повернулась было, чтоб выйти.

– Нет, оставь свою метлу и иди сюда.

Глаза Дунавы зажглись любопытством. Поставив метлу к стене, она приблизилась. Смилина приподняла её, как куклу, под мышки и усадила на наковальню.

– Ты хочешь силу Огуни, дитя? Я могу тебе её дать, – молвила она, сверля Дунаву испытующим взором. – Но чего ты с её помощью добьёшься, я уже не смогу определить. Моя стезя – кузнечное дело, твоя – каменное. Тебе придётся самой искать себе наставниц и как-то устраиваться в жизни. Тут я ничем не смогу помочь. Тебе придётся покинуть кузню и идти своей дорогой.

Дунава задумалась. В её очах можно было читать, как в раскрытой книге. Конечно, она устремилась мыслями к своей зазнобушке, недосягаемой попрыгунье. Покинуть кузню и больше никогда её не увидеть? Потерять единственную радость – возможность любоваться ею хотя бы издалека? Хотя всё равно ловить тут нечего. Вешенка – дочка самой хозяйки, великой мастерицы Смилины, а та своё сокровище кому попало не отдаст. Губы Дунавы поджались, посуровели, в остывших глазах остро блеснули искорки решимости.

– Пусть будет так, – молвила она. – Я б всё отдала за силу Огуни, только… у меня ничего нет за душой.

– Ничего и не надо, – улыбнулась Смилина, наблюдая за ходом дум юной кошки. – У тебя есть всё, чтобы быть достойной этой силы.

Бритвенно-острый нож срезал волосы покорно стоявшей на коленях Дунавы. Главная печь дышала жаром, словно живое, наблюдающее существо, и отсветы огня отражались в печальных, но решительных глазах будущей мастерицы. Лицо её разом повзрослело, юное легкомыслие в нём уступало место новообретённой твёрдости. Скользящее прикосновение огненной ладони – и её голова заблестела, а на плечо легла косица.

– Встань, – велела Смилина.

Дунава поднялась, не сводя бесстрашных глаз с ревущего пламени, поднявшегося на дыбы в печи и разинувшего голодную пасть в ожидании жертвы. Жертвой стали волосы – целая копна шелковистой красы, которую молодая кошка без сожалений швырнула в огонь.

– Прими, земная мать, новую дочь в своё лоно и даруй ей силу свою!

Уголёк Дунава проглотила со спокойной благодарностью. Вырвавшийся из её ноздрей огонь растаял в воздухе, а в зрачках плясали рыжие искорки.

– Можно, я попрощаюсь с Горой? – спросила она. – Я провела здесь без малого три года и сроднилась с этими местами… Я не задержусь долго, вскорости уйду.

– Прощайся столько, сколько тебе нужно, я тебя не гоню, – кивнула Смилина.


…Ласково шелестел дождик, ступени потемнели и влажно блестели, грустные сумерки пахли мокрой травой и свежестью. Вечерняя тишина окутала Гору: работа закончилась, мастерицы и ученицы разошлись до утра. Сосны дивились: кто тут бродит на ночь глядя? Чего им не спится? Кто днём хорошо поработал, того усталость живо погонит вечером домой. У тружениц нет ни времени, ни желания шататься под дождём без дела; значит, это могла быть только либо влюблённая парочка, либо какие-то лоботряски, которые и молота-то в руках не держали.

– Вешенка… – окликнул мягкий голос.

Дочь Смилины вздрогнула: из-за сосны шагнула молодая кошка с косицей на выбритой голове. Разглядев в ней Дунаву, девушка рассмеялась.

– Ой, я тебя не сразу признала…

– Я получила сегодня силу Огуни. – Дунава подошла ближе, не сводя пристально-нежного, улыбающегося взора с Вешенки, хотя её губы оставались суровыми.

– А можно потрогать твою голову? – Шаловливая улыбка играла на ярких устах юной красавицы.

– Ежели хочешь… – Дунава склонилась перед ней, подставляя голубоватый в сумерках череп мягкой девичьей ладошке.

Это был первый их настоящий разговор. Раньше Вешенка бегала мимо, пока уста Дунавы не решились наконец-то произнести её имя вслух. Это оказалось не так уж трудно. Зря Дунава боялась, что девушка фыркнет презрительно и пройдёт дальше, оставляя её позади с болью в сердце. Остановилась и даже улыбнулась. И погладила по голове! Не чудо ли?

– Ты какая-то новая… В тебе что-то переменилось, – заметила Вешенка, всматриваясь в лицо кошки.

– Не знаю. Мне кажется, я всё та же. – Дунава выпрямилась, снова вперив в девушку пристальный взор. Она словно желала впрок на неё насмотреться, унести с собою в памяти дорогие черты.

– Ты как будто грустная, – нахмурилась Вешенка. – Разве ты не рада, что получила силу?

– Рада, – ответила Дунава. – Но я покидаю эти места.

Теперь и на хорошенькое личико Вешенки набежала тёмная тучка, омрачив его печалью. Губы задрожали, ресницы опустились, взор растерянно блуждал от ствола к стволу, от одной каменной фигуры к другой.

– Вот как?.. Значит, я тебя больше не увижу? – чуть слышно сорвалось с её уст.

А сурово сжатые, затвердевшие от решимости губы Дунавы наконец дрогнули в подобии улыбки.

– Я думала, что ты и не заметила бы моего ухода.

В огорчённых глазах девушки колко блеснули сердитые искорки.

– Ну и глупая ты. Всё бы я заметила!.. Почему ты подошла ко мне только сейчас? Я ведь ждала… Ждала, когда ты первая заговоришь со мною. А теперь… Теперь ты уходишь… И ничего уже не будет… Никогда.

Вот и поди пойми его, девичье сердце. Почему оно всегда заключено в броню неприступности? Почему прячется в крепости, которую надо осаждать? Дунава то хмурилась, то улыбалась; бесхитростная радость то сверкала в её глазах, то тут же гасла от мысли о неизбежности разлуки. На попятную уже не пойдёшь, ничего не исправишь, не отменишь. Всё было бесповоротно решено: уход из кузни, поиск себя, обретение мастерства. Но как искать себя, если сердце осталось позади?

– А можно мне… Можно подержать твою руку? – только и смогла спросить Дунава.

Вешенка порывисто протянула ей сразу обе, и кошка трепетно и бережно, как бы не веря своему счастью, приняла их в свои – большие, рабочие. Они стояли под мелко сеявшимся дождиком – глаза в глаза; вот понемногу пространство меж ними начало уменьшаться, лица сблизились. Пушистые ресницы Вешенки сомкнулись, и приоткрытые губы готовым распуститься бутончиком протянулись к Дунаве. Та, совсем ошалевшая от своего запоздалого успеха, застыла столбом. Вешенка приоткрыла один глаз, потом второй. Увидев перед собой глуповато-влюблённое, замершее в ошеломлении лицо кошки, она досадливо вздохнула:

– Мы поцелуемся, или ты так и будешь стоять?

Дунаву словно плетью огрели. Она вздрогнула, моргнула, а в следующий миг решительно накрыла губы девушки своими. Руки Вешенки гибко поднялись и обвились кольцом объятий вокруг её шеи, а Дунава, несколько мгновений помешкав, обняла её тонкий стан и неуклюже прижала к себе. У обеих это был первый в жизни поцелуй, но вспыхнувшая молодая страсть сама подсказывала, что делать.

– Мне пора домой, уже поздно, – взволнованно дыша, прошептала Вешенка. – А ты… Иди. Счастливого тебе пути.

Со сверкнувшими в глазах слезинками она отвернулась и устремилась по ступеням вниз.

– Вешенка! – окликнула Дунава.

Девушка замерла, ёжась под дождём, но не оборачивалась. Дунава приблизилась, остановилась у неё за плечом.

– Я вернусь, Вешенка. Я должна стать мастерицей. Построить дом. Я сейчас – никто, у меня ничего нет. Твоя родительница не отдаст тебя мне… Но скоро у меня будет всё. И тогда я вернусь за тобой. Только подожди… Дождись. Для тебя я сверну горы и обращу реки вспять… Но только ежели буду знать, что ты меня ждёшь.

В глазах обернувшейся Вешенки сияли ласковые, светлые слезинки, мешаясь с каплями дождя, на улыбающихся губах блестела небесная влага. Её ладони прильнули к щекам Дунавы, гладили её затылок, нежно теребили уши.

– Стань мастерицей не для меня. Для себя. И тогда у тебя будет всё, что ты захочешь. И даже я.

Второй поцелуй расправил тёплые крылья уже более уверенно, окутал ими молодую пару, оплёл их объятиями рук. Дождь хлынул стеной, заплясал шлепками тысяч босых ног на ступенях.

– Ты промокла, Вешенка… Беги домой, – прошептала Дунава. – Я люблю тебя, лада. Своё сердце я оставляю с тобой. Жди…


…И снова яблони роняли лепестки на седую косу Смилины. Руки в мерцающих «перчатках» устало лежали на коленях, но эта усталость – только до завтра. Завтра – новый день, новая работа. Работа никогда не надоест, не опостылеет, потому что она – её кровь, её воздух, её душа.

Лепестки падали в раскрытую ладонь. Пододвигая их друг к другу кончиком пальца, Смилина сложила их в цветок. Под светлым вечерним небом рождался замысел свадебного венца для Вешенки – в виде двух соединённых яблоневых веток. Лепестки можно сделать из молочно-белого лунного камня, серединками золотисто засияют медовые яхонты, а листья будут составлены из травянисто-зелёных смарагдов. Вешенка станет самой красивой невестой, какую только видела Белогорская земля.

А пока эта невеста медленно шагала по садовой дорожке, возвращаясь с гулянья, приуроченного к Лаладиному дню. Венок из горных цветов она несла уже не на голове, а в руке, и его ленточки уныло волочились по земле. Смилина выпрямилась, встречая дочку неизменной тёплой улыбкой.

– Что пригорюнилась, ладушка-оладушка? Неужто скучно нынче было на гулянье? – Смилина протянула к Вешенке руку, и та, как в детстве, присела к ней на колено.

– Ой, да всё как всегда, матушка. – Вешенка обняла оружейницу за плечи, прильнула ласкающимся котёнком.

– Никто тебе не приглянулся? – Смилина приподняла лицо дочки за подбородок, заглянула в грустные глаза, в которых отражался торжественно-тихий и высокий вечерний небосвод.

– Не-а, – мотнула та головой.

– Ну, ещё приглянется, какие твои годы, – улыбнулась Смилина. – Твоя любовь – впереди, радость моя.

Вешенка поморщилась, махнула рукой и стала глядеть в сторону, на заросли мяты под яблоней. С нежной грустью Смилина прощупывала незримый комочек, который дочка прятала от неё глубоко в душе. У неё появилась первая сердечная тайна. В детстве она рассказывала всё без утайки, доверяла родительнице все свои горести и радости, а сейчас в её очах появилась взрослая печаль, которой она со Смилиной делиться не хотела. Впрочем, мастерица и так знала, о ком дочкины думки. Где сейчас была Дунава? Нашла ли наставницу, постигала ли мастерство? Шла ли по тому пути, который избрала для себя? Оставалось только ждать.


Часть 4. Исследовательский дух. Испытание любви. Камень и сталь


Стоя на лесенке-приступке, Смилина любовалась спящей Свободой. Та, вернувшаяся из своего похода, растянулась на печной лежанке, даже не сняв одежды. Устала. Как тут не устанешь, своими ногами исходив Белогорскую землю и обмерив каждую её пядь?

От похода к походу росла и обрастала подробностями карта Белых гор, нарисованная на проклеенном отрезе льна. Черновики Свобода набрасывала на сшитых кусках берёсты, а для большого чертежа придумала особый состав для пропитки ткани: вываренное до обезвоживания льняное масло, рыбий клей и толчёный мел для белизны. После высыхания полотно становилось упруго-жёстким, и на нём можно было рисовать хоть красками, хоть чернилами, хоть углём. Домашнюю мастерскую Смилина теперь уже почти не использовала: её заняла для своих нужд жена. Там эта «клеёнка» с картой и висела на стене. Часами простаивала около неё супруга, перенося добытые в очередном походе сведения с берестяных черновиков на чистовой чертёж.

А на большом верстаке расположилась первичная заготовка объёмного изображения Белых гор. В деревянное основание вбивались стерженьки разной высоты, которые Свобода соединяла соломенным плетением. Поверхность выглядела как рогожка с выступами и углублениями, очень похожими на очертания гор, холмов и долин…

С Тишью всё обстояло сложнее. Нанеся на карту места выхода вод на поверхность, Свобода получила лишь примерный прообраз подземной реки. Мало было соединить эти точки: русла могли проходить как угодно, и следовало искать иные их признаки. Синевница тоже росла не везде, хотя и этот цветок внёс немалый вклад в дело. Но неугомонная и настойчивая Свобода нашла-таки способ: она искала Тишь под землёй с помощью сосуда с водой из этой реки. Ежели под землёй протекало русло, вода в сосуде отзывалась рябью на поверхности, и чем крупнее было русло, тем заметнее рябь.

Смилина склонилась над спящими дочками-кошками – Владушей и Добр?той. Уже почти ничего кангельского не проступало в их чертах, но неуловимая печать степного простора словно простиралась на их челе. Оружейница поцеловала дочек и поправила им одеяло. Когда они были маленькими, Свобода, возвращаясь со своих исследований, приносила им кучу подарков: красивые камушки, кусочки янтаря, деревянные фигурки, выструганные ею самой на досуге. Девочки-кошки росли такими же непоседами, как их родительница, и с самых первых лет проявляли крайнюю степень «шилопопости». Владуша с Добротой стали проситься с матушкой, и Свобода не могла им отказать.

*

Дочки родились с промежутком в два года. Старшую, Владушу, Смилина кормила, зачастую не отходя от наковальни: к воротам кузни прибегала одна из девушек, передавала кричащую от голода малышку кому-нибудь из учениц, а та уже вручала дочку родительнице. На время кормления работницы переставали стучать молотами и с улыбками поглядывали в сторону главной мастерицы, которая, присев на деревянный чурбак, развязывала прорезь в рубашке и прикладывала кроху к груди.

Сестричка Владуши, Доброта, родилась раньше срока на два месяца: Свобода как раз закончила впитывать знания, необходимые для составления карты, и рьяно приступила к воплощению своего замысла, зачастую переутомляя себя. У них со Смилиной на этой почве едва ли не до ссор доходило. Оружейница убеждала жену, чтобы та поберегла и себя, и дитя; Свобода как будто внимала увещеваниям, на некоторое время сбавляла обороты, но потом опять принималась за своё. В итоге с одной из своих вылазок Свобода приплелась с уже льющимися водами и начавшимися схватками. Смилина со старшей дочкой как раз ждали её к ужину; дверь открылась, и княжна с бледным, перекошенным болью лицом осела на пороге. Подол её юбки и шароварчики под нею промокли… Схватив жену на руки, Смилина понесла её в баню. Хоть и поднялось в оружейнице возмущение горячим конём на дыбы, но суровый выговор Свободе она отложила на потом: главное – чтоб и сама супруга осталась жива, и чтоб с маленькой ничего не случилось…

А там стало уже как-то не до поисков виноватых: недоношенной крошке требовалась вся забота, вся любовь, на которую родительницы только были способны. Смилина трудилась в кузне лишь до обеда, а всё остальное время проводила дома, вливая в Доброту свет Лалады, чтоб малышка поправлялась и росла быстрее. Хрупкая, худенькая и слабенькая, девочка даже не кричала, а тонко и жалобно пищала, совсем как котёнок. А тут ещё – дела хозяйственные: пахота, сев… Привязав крохотную дочурку к себе кушаком, Смилина шла за плугом, а Свобода, чувствуя себя ответственной за случившееся, забросила свои исследования и старательно погоняла быков. Девушки хлопотали дома: готовили, стирали, убирали. Едва почуяв под кушаком ёрзанье и писк, Смилина отходила в тенёк, усаживалась на траву и давала дочке грудь. Быки отдыхали, а Свобода сидела рядом, робко и ласково гладя косу оружейницы, её усталую спину и влажный от трудов затылок. Глянув в её печальное, виноватое лицо, Смилина смягчалась сердцем.

– Ну, ладно тебе, ягодка. Не казнись. Что случилось, то случилось. Главное – ты жива-здорова, а малую выходим, вырастим. Не горюй.

И вспахали, и посеяли, и убрали они жито в срок, и сена достаточно заготовили. А Доброта понемногу выправилась, и уже не так жутко стало Смилине брать её на руки: ведь была – ну чисто слепой котёнок, ручонки – как соломинки, а на малюсенькие пальчики оружейница дышать боялась, не то что тронуть… Кормя Доброту, Смилина поддерживала её у груди одной ладонью, и дочка почти вся там умещалась. Ничего, окрепла, быстро прибавляя в весе и наливаясь, как ягодка. Конечно, не была она такой же крепенькой, как её старшая сестрица в том же возрасте, но лишь потому что не добрала силушки в материнской утробе. Нося её на животе под кушаком, Смилина делилась с нею и своим теплом, и силой Лаладиной – как бы донашивала.

Давно уж миновала угроза для здоровья Доброты, дочка подросла и грызла прорезавшимися зубками репку, яблоки и морковку, пробовала мясо и рыбу, но Свобода всё не возвращалась к своим чертежам. Ограничиваясь короткими прогулками на Бурушке, она проводила почти всё время дома, с дочками, хлопотала на кухне и в саду, встречала Смилину вечерами принаряженная и улыбающаяся, но оружейница не чувствовала в ней прежней искорки, былой страсти. Эта новая, «домашняя» Свобода как-то сникла, несмотря на всю свою неувядающую, ошеломительную красу и кипучую жажду деятельности, которую она теперь направляла на домашний очаг и семью с тройным рвением. В доме всё блестело, ровные грядки без единого сорняка приносили богатый урожай, житница ломилась от зерна, дочки подрастали весёлыми и непоседливыми, но чего-то не хватало.

Не хватало прежней Свободы, целый день пропадавшей где-то в горах, а возвращавшейся усталой, но неизменно с жарким, счастливым огоньком в очах.

Как-то ночью Смилина сквозь сон услышала всхлипы. Спала женщина-кошка обыкновенно крепко, но тут сердце вдруг кольнуло. Стряхнув с себя дрёму, она вслушалась. Плакала Свобода… Оружейница застыла с обмершей душой, точно в зимнюю ледяную воду брошенная. Её бесстрашная, никогда не сдающаяся жена, из которой просто так слезы не вышибешь, даже болью, – плакала. Княжна Победа – плакала…

Слушая всхлипы, Смилина не решалась обнаружить своё бодрствование. Ежели Свободу сейчас тронуть – непременно рассердится. Не любила супруга, когда её заставали в слабости. Всегда хотела быть несгибаемой, несокрушимой. И Смилина не тронула её, не стала смущать, но до утра не сомкнула глаз, перебирая в голове тягостные думы, давившие на душу холодными глыбами.

Когда вечером следующего дня она вернулась из кузни, Свобода в простой сорочке и вышитом передничке собирала в корзинку крупную, душистую смородину, а Яблонька ей помогала. Тут же резвились и Владуша с Добротой. Смородину эту Свобода принесла в сад, взяв уже подросшие отводки у вольных, ютившихся на речному берегу кустов. «Там, у речки, её кто угодно собрать может, успевай только… А эта весь урожай нам отдаст», – сказала она. Хоть и не была она белогорской девой с чудотворными руками, но уже на второй год кусты раскидисто разрослись начали плодоносить.

– Здравствуй, лада, – приветливо улыбнулась Свобода подошедшей Смилине. – Ужин тебя ждёт, сейчас за стол пойдём. – И тут же опять потянулась к ядрёным, почти с вишню, ягодкам.

– Погоди, пташка, – целуя её в платок, молвила оружейница. – Парой слов мне с тобою перемолвиться надобно. Наедине.

Свобода выпрямилась, и в черносмородиновом бархате её очей замерцала озадаченность. Сделав Яблоньке знак уйти в дом, она обратила взор на Смилину.

– Ладушка, скажи мне, только честно: всё ли ладно в твоей душе? – начала женщина-кошка. – Нет ли кручины какой?

Заблестев своей обычной лукаво-искристой улыбкой, Свобода бросила в рот несколько ягодок.

– Ну что ты, Смилинушка. Какая кручина? Дел столько, что ни кручиниться, ни скучать некогда… Доброта! – вдруг окликнула она младшую дочку. – Куда землю в рот потащила?!..

Когда земля была выплюнута, а рот промыт, супруга вернулась к терпеливо ожидавшей Смилине и снова подняла на неё вопросительно улыбающиеся глаза.

– Лада, я тебя как на духу спрашиваю, – вновь начала Смилина. – Всем ли ты довольна?

– Помилуй, родимая, о чём ты? Чем уж тут быть недовольной? – Свобода прильнула к груди супруги, ластясь до нежной дрожи. – Всё у нас с тобою есть, чего ещё желать?

– А может, всё-таки есть чего желать? – Смилина всматривалась в родные степные глаза, но видела там только солнечную ласку, а от пальчиков жены, теребивших ей уши и гладивших щёки, пахло смородиной.

– Владуша! – опять сорвалась с места Свобода, на сей раз – к старшей дочке. – Ну что ты делаешь! Ты мне капусту загубишь! Чем зимой хрустеть будем, а? Кто квашеной капустки просить станет, м? А вот не будет её, потому как чей-то вертлявый зад её летом всю переломал…

Владуша, разыгравшись, свалилась на грядку. На влажной земле остался отпечаток её попки, а два капустных стебелька оказались примяты, но, к счастью, не сломаны. Отряхнув дочкину попу и поправив ростки, Свобода вернулась к Смилине.

– Ох, глаз да глаз за ними! Чуть отвернёшься – и всё, – со смехом сказала она.

Чувствуя, что разговор не клеится, Смилина села на чурбак под яблоней и похлопала в ладоши:

– Владуша! Доброта! А ну-ка, ко мне… Идите, на коленках покачаю!

Старшая, конечно, прискакала мгновенно, а младшенькая два раза шлёпнулась, пока бежала: ходить она ещё едва-едва научилась. Подхватив обеих дочек к себе на колени, Смилина принялась их качать и баюкать мурлыканьем.

– А кому спать пора, м? А Владуше и Доброте пора баиньки, – ласково приговаривала она. – Пташки уж спать ложатся, цветочки закрываются. А чьи-то глазки устали, ручки наигрались, ножки набегались…

Мурчание всегда действовало без промаха. Пушистые головки малышек сонно склонились на грудь Смилины, а Свобода стояла между её колен, как третья провинившаяся дочка.

– Попалась, ладушка, теперь не отвертишься. – Оружейница скрестила ноги, взяв ими ноги жены в плен. – Я ведь не просто так спрашиваю тебя. Ты думаешь, я ничего не вижу, ничего не чувствую? Ничего не слышу по ночам?

Глаза Свободы влажно заблестели, но она упрямо закусила губу, дрожа нервными ноздрями. Отвела взгляд, дёрнулась немножко, но Смилина держала её ногами крепко.

– Куда? Нет, не пущу. Давай начистоту, ягодка. Ты стараешься изо всех сил, и ты своего добиваешься. За что бы ты ни взялась – во всём добьёшься успеха. Княжна Победа – Победа везде, даже дома, да? Ты умница, ягодка, ты чудо. Я люблю тебя, что бы ты ни делала. Но вот это всё сейчас… Это – не ты. Может, я путано говорю, не мастерица я словеса плести… Ты же понимаешь, лада, что я хочу сказать? Ты забросила свои чертежи и уже давно к ним не притрагиваешься. Столько училась, время тратила… Даже на Бурушке почти не катаешься. И глазки твои не сияют, как прежде. А значит, ты не счастлива. Душа твоя томится, хоть губки и пытаются улыбаться. Поверь, ничего хуже, чем это, для меня быть не может, ягодка моя сладкая.

По щекам Свободы катились неостановимым потоком крупные, хрустальные капли. Она пыталась сдержать их всеми силами, но тут княжна Победа проиграла. Смилина встрепенулась в нежном порыве прижать её к груди, но руки были заняты дочками. Как быть?..

– Лада, – прошептала она дрогнувшим голосом. – Ну-ка, обними нас сейчас же.

Ласки обрушились отчаянно щедрым водопадом. Жарко целуя спящих девочек в головки, исступлённо гладя лицо и голову Смилины и роняя хрустальные росинки слёз, Свобода шептала:

– Как, как я могу быть не счастлива?!.. Скажи мне, как? Вы – мои родные, моя душа и сердце… Вы – всё, что нужно мне. Как я могу быть несчастна, имея всё это в своих объятиях?!

С блаженно прикрытыми глазами ловя прикосновение щеки Свободы своей щекой, Смилина мурлыкнула:

– Но кроме нас должно быть ещё что-то. Что-то очень важное. То, без чего ты – не ты.

– Ах, да чтоб им провалиться, этим чертежам! – досадливо взмахнула рукой Свобода, хмуря брови и смаргивая с ресниц слёзы. – Из-за них я чуть не сгубила Доброту… Как мы выхаживали её, ты забыла? Как не спали ночами – слушали, дышит ли она?.. А потом, после бессонной ночи, ты шла на работу… Ты молчала, не упрекала меня ни единым словом, но всё на твоём лице было написано большими буквами, Смилинушка. «Это ты виновата со своими глупостями», – вот что я там читала! И знаешь, ты права, лада! Ну их к лешему, эти глупости.

Нужно было срочно её обнять, но куда девать детей? Смилина тихонько зарычала.

– Я думала, ты грамоту знаешь лучше меня, ягодка. А ты, оказывается, совсем читать не умеешь. Я лишь хотела, чтоб ты побереглась, пока носишь дитя, но совсем бросать свои занятия я тебе не желала! Иди сюда, ладушка, иди ко мне поближе.

Их щёки соприкасались, губы жадно встречались в сдобренных солью слёз поцелуях. Обхватив Смилину и дочек руками, словно крыльями, Свобода закрыла глаза.

Ночь сплела их на супружеском ложе в крепких, как никогда, объятиях. Над самым прекрасным и острым клинком Смилина не колдовала с таким жаром, с каким она плела узор поцелуев и волшбу ласк. Объединённой силой Лалады и Огуни она расплавляла оковы вины, наложенные на себя Свободой, и отливала из них крылья для её души.

*

Закончив работу в кузне, Смилина с дочерьми вернулись домой. Владуша больше любила работать со сталью, делая оружие и орудия труда, а у Доброты в душе жила страсть к украшениям. Золото, серебро и самоцветы – вот что привлекало её. Она была мягче и изящнее сестры, чуть ниже ростом, но силой обладала достаточной. Просто тяготела она к кропотливой, тонкой работе, а вещи мечтала делать красивые, а не только нужные. Обеим дочерям сравнялось тридцать лет – близилась пора искать суженых.

Крыжанка с Ганюшкой уж давно нашли в Белых горах свою судьбу и упорхнули в семьи к своим избранницам, и только верная Яблонька продолжала посвящать себя госпоже и её дому. Она раздобрела, округлилась и приобрела в обращении с хозяйской семьёй этакую родственную непринуждённость, а временами и развязность: ворчала, отпускала шуточки, а с хозяйскими дочками и вовсе никогда не лебезила. Ежели кто-то из них крутился на кухне и ей мешал, могла, к примеру, сказать: «А ну-ка, государыня моя, брысь!» Хоть и была она крепка, приобретя на Белогорской земле доброе здоровье, но в помощь ей Смилина взяла ещё двух работниц – молодых девушек. Одна из них, впрочем, вскоре заневестилась и тоже ускользнула, а вторая не поладила с Яблонькой, весьма острой на язык и беспощадной к чужим промахам. Вторая пара девушек продержалась три года: одна покинула дом по каким-то семейным обстоятельствам, а вторая объяснять причины своего ухода не стала. Яблонька, правда, с усмешкой сказала потом Смилине:

– Да она в тебя, государыня моя, втрескалась, дурища этакая. Я ей посоветовала до беды не доводить. Это ж такое дело! Сама понимаешь… Того. Щекотливое. А ежели б государыня Свобода про то прознала? Быть бы беде, ох, быть!..

Это было похоже на правду: Смилина действительно припоминала какие-то вздохи, заплаканные глаза и выразительные взоры, которым в своё время не придавала значения.

– Не судьба другим девкам у вас прижиться, госпожи мои, не судьба, – посмеивалась Яблонька. – Одна я вам верой-правдой служу. И служить буду, покуда жива.

Но навьючивать всю домашнюю работу на неё одну не годилось, ибо с годами она отнюдь не молодела, хоть и давали ей Белые горы силу, да и от природы она была к работе вынослива, как лошадь-тяжеловоз – всё тащила, что на неё ни взваливай. Девушки, увы, долго не задерживались; оставалось только примириться с этой текучкой и искать замену ушедшим вновь и вновь.

Постаревший Бурушка уж не мог так резво скакать, как прежде. Нося волшебные подковы и ступая по Белогорской земле, он и так уж перешагнул за пределы обычного лошадиного века. Свобода холила и лелеяла своего верного друга, но выезжала на нём теперь уж совсем редко, больше водила его гулять без седла. Впрочем, теперь Бурушка охотнее дремал в стойле, а прогулками довольствовался совсем краткими.

– Хорошо ли работалось, госпожи мои? – встретила тружениц Яблонька, подавая им умыться.

– Хорошо, Яблонька, благодарствуем, – ответила Смилина. И осведомилась: – Свобода дома?

– Дома, государыня моя хорошая, – поклонилась Яблонька.

– А чего не вышла к нам, не встречает? – Смилина плеснула себе в лицо пригоршню воды.

– Да неможется ей нынче что-то, – вздохнула женщина. – То ли живот болит, то ли душа – не поймёшь у ней.

Умывшись и переодевшись к ужину, Смилина прошлась по дому и нашла жену в мастерской. Та сидела, сложив руки на верстаке и уронив на них голову; такая усталость читалась в изгибе её длинной шеи и очертаниях плеч и спины, что у Смилины нежно ёкнуло в груди. Свет Лалады хранил её молодость, лишь красота её стала зрелой, пьянящей, как выдержанный мёд. Про себя Смилина сравнивала жену с клинком большой выдержки: на него лишь руку положишь – и вот она, сила. Сразу упруго бьёт в ладонь, греет, чарует. Возьмёшь такой клинок – и не пожелаешь с ним расстаться. А на Свободу взглянешь – и охмелеешь любовью к этой женщине навеки.

На верстаке выросли маленькие Белые горы – с реками, озёрами, лесами, снежными шапками. Нет, это было не чудо, а тридцать лет работы: дни-соломинки, годы-штырьки. Соломенное плетение сменилось льняной нитью, сотканной с паучьим упорством; поверхность была оклеена полотном, которое Свобода покрыла основой под краску. Состав этой основы она долго разрабатывала, ставила опыты на кусочках ткани, пока не нашла нужное соотношение. Высыхая, основа становилась шероховатой, пористой, и краска ложилась на неё сочно и ярко. Краски Свобода тоже готовила сама, лишь изредка прося Смилину или дочерей измельчить в тонкий порошок камни: малахит – для зелёной краски, лазоревый камень – для синей, бычий глаз – для коричневой. Чтобы краски не выцвели, сверху всё объёмное изображение Белых гор было покрыто тонким слоем почти бесцветной смолы. В длину оно имело три аршина [5].

Карту Тиши Свобода ещё не закончила. Работая в одиночку, без чьей-либо помощи, она продвигалась в своих поисках медленно.

Руки Смилины опустилась на плечи супруги мягко, с тёплой заботой. Та, вздрогнув, пробудилась, испуганно вскинулась.

– Ох, голубка, прости… Не хотела тебя пугать. – Смилина прильнула губами к виску Свободы. – Яблонька сказала, что тебе нездоровится… Что с тобою, лада?

– Да сама не знаю, – устало улыбнулась та, отвечая на поцелуй. – Сил совсем как будто нет. Закончила вот Белые горы.

– Красота вышла, – с улыбкой молвила Смилина, окидывая взором многолетний труд супруги – живой, красочный и искусно исполненный. – И ведь правда, как настоящие! И речки, и озёра видны… И снега. А зелёное – это леса?

– Да, – вздохнула Свобода. – Вот только не знаю, кому эта красота нужна. И зачем я вообще всё это делаю. Может, и права была твоя матушка, и баловство всё это, от которого никакого проку, только пустая трата времени. Я тридцать лет на это убила, только представь себе! А сейчас вот сижу и думаю: ну, и к чему это всё?

– Ягодка моя, ничто на свете не делается зря. – Смилина покрывала поцелуями искусные, неутомимые пальцы жены, которые всё это сотворили. – А такие вещи, как сие изделие… У них своя судьба, своя дорога, как у нас. Своя жизнь. И повороты этой жизни – те ещё крутые горки.

Вскоре стала ясна причина недомогания Свободы: в семействе оружейницы ожидалось пополнение. Будущую дочку решено было воспитать белогорской девой, а это означало, что кормить её предстояло Свободе.

– Ну что ж, ладушка, твоя очередь отдуваться, – шутила Смилина. – Я уж два раза кормила, теперь берись за дело ты.

На этот раз Свобода подошла к «делу» ответственно. Может, сказывался опыт с Добротой; может, виноваты были сомнения в нужности того занятия, которому Свобода отдала тридцать лет, а может, с годами просто страсть к нему в ней поутихла – как бы то ни было, всю эту беременность Свобода совсем не выбиралась на свои исследования. Дни катились неторопливо, размеренно, оладушками медовыми по блюду да в рот. Свобода увлеклась стряпнёй и баловала семью вкусненьким, доказав в очередной раз, что «княжна Победа» – это судьба. На летний День поминовения она состряпала кулебяку с десятью начинками, украсив верхнюю корочку изощрёнными узорами из теста. За столом собралась вся родня; Вяченеге Свобода собственноручно положила по кусочку от каждой начинки, потчуя:

– Откушай, матушка. Сама пекла, старалась, чтоб тебя порадовать.

Вяченега, окинув взором блюдо, промолвила с уважением в голосе:

– Да-а… Ну и пирог же наворотила ты, дитятко! Вовек не съесть. Можешь ведь, когда захочешь.

А между тем у Смилины воскресли её старые опасения, что супруга носит очень крупного ребёнка. Живот Свободы был не по сроку большим – гораздо больше, чем в случае со старшими дочерьми. Было трудно ходить, тяжело дышать, невозможно самой обуться, а спать жена могла только полусидя, обложившись подушками. Каждый вечер Смилина лечила светом Лалады ноющую поясницу Свободы.

– У твоей матушки Вербы так же было, – со вздохом сказала однажды Вяченега, невольно подлив масла в огонь тревоги. И добавила, положив руку на плечо дочери: – Крепись, дитятко. Всякое может быть.

Смилина носила на сердце эту тяжесть до самых родов супруги, но с нею предпочла не делиться, дабы не пугать. Но тревога обернулась радостью, когда следом за одной дочкой появилась вторая. Обе были довольно крупными, но разродилась Свобода на удивление быстро и легко. Схватки начались с первыми петухами, а уже к третьим двойняшки орали на руках у хмельной от счастья Смилины. Она не могла налюбоваться и надышаться на дочурок – уж какие крепышки, точно толстенькие грибы-боровички, выросшие рядом!

Решение кормить вместе пришло само собой. Задумано – сделано: малышки вкушали свою первую трапезу головка к головке, а над ними склонились друг к другу головы их родительниц. Плечо прижималось к плечу, четыре сердца бились рядом, и Яблонька расплакалась от умиления:

– Ох, хорошо-то как… Ничего на свете чудеснее не видала!

Будущую кошку назвали Земятой, а её сестричку-деву – Яруткой.

*

Стены домашней мастерской были полностью закрыты картинами – новым увлечением Свободы. Изучение искусства составления красок повлекло за собой пробы в живописи, и снова супруга Смилины подтвердила своё второе имя – Победа. За что бы она ни взялась – всё доводила до совершенства. Рассветы, закаты, снежные шапки, зарумяненные зарёй, склонившиеся над озером берёзки, могучие водопады и горные реки, цветущие сады и луга – вся белогорская красота смотрела со стен. Писала Свобода, на века опережая своё время: даже тогдашние самые передовые еладийские художники изображали природу весьма условно и упрощённо, а княжна добивалась правдивости и точности каждого мазка своей кисти. Её художественный дар разворачивался и креп от картины к картине, заставляя Смилину замирать перед полотнами, словно перед окнами в живое, дышащее пространство её родного края, а матушку Вяченегу – качать головой, вздыхая:

– Ну вот, очередная блажь…

Но невестку она всё равно крепко любила – за доброе сердце и ласковое, дочернее к себе отношение, хоть и считала её занятия «баловством». «Чем бы дитя ни тешилось», – говаривала она.

Владуша с Добротой зажили каждая своим домом, по-прежнему работая в кузне на Горе. Старшая дочь принесла родительницам уже трёх внучек, а младшая – пока двух. Земята по стопам Смилины не пошла, избрав службу в белогорском войске, а Ярутка уж год как свою суженую встретила – дружинницу княжескую, из младших.

Уж не стало верного Бурушки; длинную он прожил жизнь по лошадиным меркам – пятьдесят лет, и была в том, несомненно, заслуга Белогорской земли и воды из Тиши. Долго горевала Свобода, оплакивая любимого друга, и не могла решиться взять нового коня.

– Второго такого, как он, не было, нет и не будет, – говорила она. – А иного мне не надо.

Вид пустого стойла, в котором висела знакомая и родная до слёз упряжь, ввергал её в печаль, и она надолго заперла его на замок. Но страсть к седлу победила, и в стойле поселился жеребёнок той же породы, что и Бурушка, но светло-игреневой масти – рыжий с белой гривой. Его Свобода назвала Лучиком: он озарил её сердце, как солнечный луч. Сейчас это был широкогрудый, добрый великан. Ростом он даже обогнал своего предшественника на три вершка.

Состарилась Яблонька, но Белые горы держали и её дух, и телесное здравие в достойной для её лет крепости. Выбелила зима жизни её волосы, но морщин на лице у неё было мало, а в глазах сияла тёплая белогорская заря. Она и сама ещё трудилась по дому, и строго начальствовала над девушками-работницами, которые по-прежнему сменялись раз в два-три года. Ну не держались дольше, хоть убей.

Ну, а что же сама Свобода? Одного возраста они были с Яблонькой, но время для супруги Смилины словно замерло в тридцать лет: больше ей никто не дал бы. Щедро вливала в неё оружейница свет Лалады, когда соединялись они на супружеском ложе, и сияли степные глаза бархатом ночного звёздного небосвода, а на высоких скулах по-прежнему цвели маки. Птицей Свобода взлетала в седло, не помутилась острота её взора, и не дрожала рука, пуская стрелу из белогорского лука. Неудержимой кочевницей скакала она по лугам, воскрешая над цветущими травами облик своей матери Сейрам.

Посетила однажды кузню одна из княжеских Старших Сестёр по имени Мудр?та. У неё родилась дочь, и она хотела заказать для неё меч, чтоб к тридцати годам та уже взяла его в руки. До тех пор молодой кошке предстояло набирать опыт и мастерство на мечах попроще и подешевле. Гостья хотела меч с выдержкой не менее полувека и была готова внести его полную стоимость. У Смилины нашлось достаточно клинков, бывших в работе уже двадцать лет; к совершеннолетию будущей владелицы они бы как раз подоспели. С собой заказчица принесла срезанную прядку волос дочери, и по ней Смилина выбрала именно тот клинок, чья волшба теплее всего отзывалась на эти волоски. Это означало, что оружие и его будущая хозяйка сольются в единое целое, как любящие супруги. Подняв запечатанный в защитный кожух клинок, Смилина вынесла его к Мудроте и дала подержать в руках.

– Вот это и будет оружие для твоей дочери, госпожа, – сказала она. – Не обессудь, сам клинок показать не могу. Открывать его сейчас нельзя: кожух защищает зреющую волшбу. Двух одинаковых рисунков волшбы не бывает, как нет двух одинаковых людей; этот клинок горячее всех отозвался на волоски, что ты с собою принесла. Значит, он твоей дочке и подойдёт.

Знатная гостья похлопала по увесистому сундучку с золотом, который держали её гридинки.

– А вот и оплата. Слава о тебе по всей Белогорской земле идёт, мастерица, так что знаю: не обманешь, сделаешь на совесть.

Таких высокопоставленных заказчиц Смилина всегда приглашала в дом и угощала, тем более что сделка была крупная. Проводив Мудроту в горницу, она велела подавать на стол. Заворчала Яблонька, что хлопотать в неурочное время приходится, но ради важной гостьи они с девушками расстарались. Свобода где-то в горах писала очередную свою картину, а потому к столу не вышла.

Но не успели мастерица с заказчицей выпить и по первому кубку хмельного, как княжна вернулась с холстом, кистями и красками.

– Госпожа, позволь представить тебе мою супругу Свободу, княжну Воронецкую, – сказала Смилина, поднимаясь из-за стола.

Гостья также поднялась навстречу Свободе. Заслышав княжеский титул, она отвесила ей почтительный поклон. На своём веку она повидала немало красивых женщин, но при взгляде на Свободу на несколько мгновений обомлела: в её очах вспыхнуло восхищение. Свобода же держалась с достоинством, которого не могло скрыть под собой даже скромное, будничное одеяние. Она пошла переодеваться, дабы почтить гостью своим вниманием за обедом, а её картина осталась стоять у стены.

– Ох и супруга у тебя, – молвила Мудрота, когда они со Смилиной остались вдвоём. – Красавица! Завидую по-доброму!

Её внимание привлекла картина, на которой у подножья горы раскинулся цветущий луг. Янтарные лучи зари румянили белую шапку на вершине, а чистые и кроткие небеса дышали прохладой.

– А это что за чудо? – склонилась княжеская приближённая над холстом.

– Моя супруга пишет картины, – пояснила оружейница. – Запечатлевает нетленную красу нашей Белогорской земли. У неё ещё много такого добра в мастерской.

– Я хочу взглянуть на сие добро! – загорелась Мудрота.

Смилина проводила её в мастерскую. Мудрота переходила от полотна к полотну, и лицо её отражало такое живое, восторженное любопытство, что оружейница ощутила сердцем тёплое дыхание гордости за свою супругу. Что бы ни говорила родительница Вяченега, она всегда знала: то, что делает Свобода – прекрасно. Матушка понимала лишь две оценки: «полезно» и «бесполезно», причём в самом простом, телесном и грубом их смысле, но душа Смилины улавливала здесь иную пользу, иную ценность.

– Это Белые горы! – восхищалась Мудрота, кивая. – Это наша земля, узнаю её! Что это? Волшба? Чары?

– Об этом надобно спросить у самой художницы, – улыбнулась Смилина.

– Никакой волшбы в моей мазне нет, что ты, госпожа! – раздался голос Свободы.

Она появилась на пороге мастерской в одном из лучших своих нарядов, сверкая ожерельем и серьгами, рдея маками на скулах и обжигая гостью степной ночью своих очей. Величаво проплыв вдоль стены с картинами, она молвила:

– Я начала составлять краски, и мне пришло в голову запечатлеть что-нибудь. Что видела, то и рисовала. Рада, ежели тебе по душе мои старания.

– Ты великая искусница, княжна! – согнулась в глубоком поклоне гостья. – Ничего подобного я никогда в своей жизни не видала. Ничем, кроме волшбы, я это объяснить не могу. Скажи, сколько стоит одно твоё творение?

Свобода как будто смутилась.

– Я никогда не задумывалась об этом, – ответила она. – Я делаю это не для продажи, а лишь для удовлетворения своего душевного порыва, ради своей любви к Белогорской земле… Мне не приходило в голову оценивать свою работу, потому как я не думала, что она нужна кому-то, кроме меня самой.

– Всё имеет цену, поверь мне, пресветлая княжна! – Мудрота остановилась у Свободы за спиной, взором пожирая изгиб её шеи и плеча с жадным восхищением. – Назови любую, и я с радостью заплачу её, чтобы получить во владение хотя бы одно из этих удивительных творений.

Свобода вскинула на неё кроткий, но вместе с тем опьяняющий своей ласковой глубиной взгляд.

– Ежели тебе по нраву моя работа, госпожа, бери любые полотна, какие пожелаешь. Я готова отдать их только в дар, потому как ни златом, ни серебром оценить их не могу. Любовь не измеряется в деньгах. А всё это, – она обвела гибким, лебяжье-мягким движением руки мастерскую, – есть ничто иное, как моя любовь к Белым горам. Я не была рождена на сей благословенной земле, но полюбила её сильнее своей настоящей родины. Ведь тебе не придёт в голову оценивать в денежном измерении свою преданность государыне Красе, которой ты служишь, не так ли? Ежели долг того потребует, ты отдашь за неё жизнь, не рассчитывая получить взамен какую-то выгоду. Не всё измеряется в злате, поверь мне. Есть вещи, которые цены не имеют.

– Мудрейшие речи, – склонилась гостья. – Они достойны ушей самой княгини. Я прошу тебя, пресветлая княжна, дать мне одну из твоих работ, но только для того, чтобы государыня смогла это увидеть своими очами. Она должна знать о сём выдающемся даровании, прославляющем собою нашу землю.

Свобода отобрала несколько картин и вручила их Мудроте. Смилину поразила лёгкость и простота, с которой она сделала сей щедрый дар, потому как ей было известно, сколько труда вложила жена в каждый из этих холстов. Кому, как не ей было знать, сколько поиска, сколько душевных сомнений, сколько творческой муки стояло за всем этим?!

– Возьми, госпожа, – молвила Свобода, отдавая картины гостье. – Распоряжайся ими по своему усмотрению.

– Не зови меня госпожой, – опять низко склонилась Мудрота. – Я твоя покорная служительница, княжна.

Спустя несколько дней в дом постучала посланница от княгини Красы. Она передала свиток, на коем белогорская повелительница извещала оружейницу Смилину о том, что намерена посетить её.

*

– Такая женщина, как ты, не должна прозябать в захолустье! Ты должна блистать во дворце!

Свобода лишь мягко улыбнулась в ответ на эти слова. Княжна Изяслава, стоя на скалистой круче, окидывала взором белогорский простор – сосновое море на зелёных склонах. В её взгляде, обращённом на Свободу, отразилась нежная, восхищённая мука.

Они вместе искали под землёй русла Тиши. Княгиня Краса поручила своей дочери помочь Свободе с составлением карты священной реки, дабы поскорее воплотилась в жизнь честолюбивая задумка – изображение Белых гор, выполненное из золота и драгоценных камней. Посещение Мудроты оказалось судьбоносным для дела её жизни – того самого, плод которого пылился под полотняным чехлом, и которому она сама вынесла приговор: «Баловство». Отдавшись написанию картин, она похоронила эту работу под горькой толщей разочарования, но рука золотоволосой и голубоглазой княгини, исполненной зрелой и светлой, мудрой красоты, мягко откинула чехол… Правительница женщин-кошек улыбнулась, заблестев ясными очами: она узнала в раскрашенном изваянии край, в котором княжила.

«Ах, государыня, это глупости, досужее баловство», – досадливо поморщилась Свобода.

«Отнюдь! – молвила Краса. – Это большая работа, прославляющая Белогорскую землю. И она достойна быть воплощённой в том, на что богаты наши края – в золоте и самоцветах».

Случилось то, что Смилина назвала «крутым поворотом жизни».

«Я дам и золото, и каменья в достаточном количестве, – сказала княгиня. – Скупость в таком деле неуместна… Сделаем изваяние вдвое больше размером, чем этот черновик. Любая помощь, какая тебе только понадобится, у тебя немедленно будет».

Отряд кошек-землемеров прочёсывал Белые горы с сосудами, наполненными водой из Тиши. Отовсюду к Свободе неслись чертежи местности – успевай только наносить их на главную карту. Новые и новые точки испещряли её, и постепенно на проклеенном полотне проступал ветвистый рисунок подземных жил, полных чудесной воды.

Княжна Изяслава руководила отрядом. Сплетя венок из горных цветов, она водрузила его на голову Свободы, сидевшей на высоком утёсе над рекой.

– Эта прекрасная головка должна носить княжеский венец.

Закатные лучи запутались в её золотой косе, сливаясь со светлой синевой её пылких очей в сияющий сплав вечерней зари и вожделения.

– Он слишком тяжёл для меня, – улыбнулась Свобода. – Выбор, который я сделала, подсказало мне сердце. И я о нём не жалею.

– Я украду тебя у твоей супруги, – лукаво шептала Изяслава ей в губы, блестя жаркими улыбчивыми искорками в зрачках.

– И сделаешь меня несчастной, – вздохнула Свобода, отворачивая лицо подальше от жадно любующихся ею очей собеседницы. – Потому что я люблю свою супругу.

Молодая княжна была красива, как изящный хищный зверь. В кошачьем разрезе её очей блестели упрямые, колкие огоньки, а в порывистых движениях раскинул крылья юный задор. Каждый миг она рвалась в какой-то незримый бой – с горами, с соснами, с небом. В её отдающем приказы голосе звенела сталь клинка, и Свободе невольно думалось: она рождена не для мира – для войны. В защите родной земли от вражеских посягательств ей не было бы равных.

Они многое пережили вместе, пока искали русла Тиши. В памяти Свободы всё ещё грохотал тот горный обвал, который едва не похоронил её под грудой камней. Изяслава молнией кинулась к ней и вынесла на руках из самой гущи камнепада. Она дважды спасала ей жизнь в подземных пещерах, наполненных озёрами чудотворной воды. Они вместе смотрели в ночное небо, пока на костре жарилась рыба, и плащ Изяславы укутывал плечи озябшей Свободы. Наследница белогорского престола грела ей руки своим дыханием, когда они искали родники Тиши в заснеженных северных отрогах. Да, север тоже нужно было охватить, не оставляя без внимания ни один уголок Белых гор. Вода из Тиши даже в кувшинах не замерзала. Они прочёсывали снежную пустыню, и Изяслава вырубала мечом ледяные кирпичи, чтобы построить укрытие от выстуживающего до костей ветра. Она была готова отдать Свободе последнюю каплю своего тепла. Когда княжна однажды сказала ей посиневшими от холода губами: «Я люблю тебя», – Свобода ощутила на сердце груз светлой печали.

– Изяслава, – с нежной грустью пропуская меж пальцев золотисто-русые прядки, вздохнула она. – Я – не твоя судьба. Твоя любовь – впереди. А я уже свою нашла. Забудь, это пройдёт. Это просто твоя молодость.

Княжна обжигала поцелуями и трепетом дыхания её пальцы.

– Моё сердце не желает слышать доводов. Оно просто любит.

Её объятия были слишком крепкими. Сосны осуждающе качали кудрявыми кронами, закат расплескался расплавленным червонным золотом по излучине реки – как клинок, нагретый в кузнечной печи. Всю землю пропитывала волшба, оплетая каждый камушек.

– Изяслава, не тронь меня, прошу, – словно схваченная раскалёнными щипцами за самое сердце, пробормотала Свобода. – Я жду дитя от моей супруги.

Это была ложь во спасение, но Изяслава поверила. Её объятия разжались, красивые черты подёрнулись дымкой печали и затвердели, посуровев. Она велела кошкам-землемерам разбивать стоянку и ставить шатры на ночь, а Свободе сказала:

– Ступай лучше домой, переночуй в своей постели. Тебе надо беречься. На рассвете продолжим.

Вернувшись домой, Свобода угодила в заботливый плен Смилины. Её ждала протопленная баня с душистыми вениками и отваром, добротный ужин и супружеское ложе.

– Устала, ягодка? – Губы Смилины прильнули к её лбу. – Ну, отдыхай.

– Я не так уж устала, родная. – Свобода прижалась к ней, скользя горячей ладонью по твёрдой броне мышц живота и спускаясь ниже, к пушистой поросли.

– М-мда? – мурлыкнула Смилина, а у самой глаза смешливо горели синими щёлочками.

После нежной и долгой близости с супругой на сон у неё осталось не так много времени, но чуть свет она уже была на месте. Первые лучи ещё не коснулись вершин, но небо уже светлело в торжественном предчувствии зари. Утренний холод охватил её сковывающими объятиями, и Свобода невольно поёжилась. В следующий миг её плечи закутал плащ Изяславы.

– Тебе следовало одеться теплее, – мягко коснулся её уха голос княжны.

Поиски продолжились. Свобода руководила разбиением местности на квадраты, каждый из которых членам отряда предстояло прочесать с кувшинами в руках. Сосуд ставили на землю и наблюдали. Если поверхность воды покрывалась ни с того ни с сего рябью – внизу текла Тишь. Это место отмечали точкой на карте, а в землю втыкали палку с небольшим полотнищем.

К полудню ноги и поясница ныли, в желудке горел настойчивый огонёк. Свобода сделала несколько глотков из своего кувшина: вода из священной реки имела свойство перебивать голод и поддерживать силы в отсутствие пищи.

– Ты устала? – Изяслава подошла, блестя бронзовым загаром и щурясь от прямых нещадных лучей солнца. – Давай сделаем привал.

– Нет, ещё поработаем немного, – коротко проронила Свобода.

Эта заботливость с грустью в глазах вонзалась её совести под дых, заставляя прятать глаза и держаться сухо. Но лучше так, чем… Свобода сглотнула, вспомнив настойчивые, опасные объятия на скалистой круче над рекой.

– Упрямая ты, – усмехнулась Изяслава. – И совсем себя не щадишь. Хочешь, понесу тебя на руках?

– Не надо. – Свобода поставила кувшин наземь и всматривалась в поверхность воды. Та оставалась безмятежной. – Так, здесь Тиши нет.

Покачав головой, Изяслава отошла. Её голос, объявлявший привал, прозвучал набатным колоколом, и в который раз Свободе подумалось, что он создан для отдачи приказов на ратном поле. Как звон клинка о ножны. Кстати, о клинках: на случай встречи с крупными дикими зверями кошки были вооружены. На поясе Изяславы также висел меч.

Руки белогорской княжны разломили пшеничный калач, половину отдали Свободе. Крынку молока они тоже делили на двоих, отпивая по очереди. После привала продолжили поиски, которые в одном квадрате к вечеру наконец увенчались успехом. Свобода так увлеклась, что совсем забыла о времени, а под деревьями между тем уже начали сгущаться тени. Рука Изяславы опустилась ей на плечо.

– Свобода, пора домой.

– Сейчас, сейчас, – рассеянно отозвалась она. – Мне показалось, что вот тут вода дрогнула…

– Так, всё. – Изяслава отобрала у Свободы кувшин и подхватила её на руки. – Завтра проверим это место, а сейчас домой, отдыхать. Немедленно.

Загрузка...