Стадии исторического развития нередко сравнивают с этапами индивидуальной жизни. Если воспользоваться этой аналогией, то этика Канта приходится на период европейской истории, сопоставимой с периодом человеческой зрелости, когда индивид освобождается от родительской опеки и становится вполне самостоятельным. Буржуазное развитие европейских стран означало, что они в духовной жизни освобождаются из-под власти религиозно-церковных пастырей и ориентируются на науку, просвещение, в политике переходят от монархических (отеческих) форм правления к республиканским, апеллирующим к воле всех граждан, в экономике разрывают ремесленно-цеховую оболочку и открывают простор безграничной свободной конкуренции. Во всех сферах жизни оказались подорванными многовековые традиционные устои. Надежность повторяющегося развития сменилась динамикой и риском неопределенного будущего. Общественные изменения оказались столь глубокими, что они создали новую человеческую ситуацию, суть которой можно было бы охарактеризовать как переход от внешне предзаданных форм поведения к индивидуально-ответственным. Возникла новая цивилизация, которая с точки зрения качества человеческого материала и культурных основ отличалась от прежней средневековой цивилизации тем, что её несущей конструкцией стала свободная личность.
Во второй половине XVIII века, когда Кант разрабатывал свою философскую систему, окрепшая буржуазная цивилизация готовилась открыто и окончательно сбросить с себя оболочку средневеково-патерналистских отношений. Для духовной санкции процесса эмансипации личности требовалось новое обоснование нравственности. Необходимо было ответить на вопрос: может ли личность в самой себе найти ту твердую нравственную опору, которую она ранее находила вне себя — в природе, социальной среде, боге? Данную проблему нельзя было решить в рамках традиционных этических систем. Эмпирические принципы морали, независимо от того, шла ли речь о природном самолюбии как у Гельвеция и Мандевиля, врожденных моральных чувствах как у Шефтсбери и Хатчесона или о воспитании и правлении как у Монтеня и Гоббса, покоятся, как подчеркивает Кант, на «случайных основаниях». Теологический принцип морали свободен от такой случайности, но он оказывается для человека внешним. Эмпирическая этика не могла объяснить безусловности, общезначимости морали, а теологическая этика — ее субъективной, внутриличностной укорененности. Кант создает теоретическую конструкцию, которая органически объединяет оба этих момента. Он следующим образом объясняет, почему проваливались все предшествующие попытки обоснования нравственности и в чем состоит оригинальность его собственного решения. «Все видели и понимали, что человек своим долгом привязан к законам, но упускали из виду, что он подчинен только своему собственному и в то же время всеобщему законодательству и что он обязан действовать только сообразуясь со своей собственной волей, поскольку она устанавливает всеобщие законы согласно цели природы». Все прежние принципы морали были основаны на гетерономии воли, т. е. они находились за пределами самой действующей воли. Кант перевернул это представление и осмыслил нравственность как самозаконодательный принцип, внутреннюю основу воли в лице каждого разумного существа.
Этику Канта принято называть этикой долга, что, разумеется, верно. Однако следует иметь ввиду, что вопреки обычным смысловым оттенкам, связывающим понятие долга с внешним принуждением, кантовский долг есть ничто иное как чистота нравственного мотива и непоколебимая твердость нравственных убеждений. Через долг утверждается нравственная ценность, присущая каждому человеку как разумному и потому нравственному существу. Поэтому этику Канта вполне можно также назвать этикой личностной автономии, индивидуальной свободы и ответственности. Однако, пожалуй, ещё точнее было бы назвать ее этикой доброй воли. Она является первой и, возможно, единственной научно-философской концептуализацией морали, целиком замыкающей ее на личность. Кант обогатил европейскую культуру и философию представлением о внутреннем нравственном достоинстве как основном личностнообразующем признаке человека. Этика Канта является этикой долга именно в качестве этики доброй воли: эти два определения являются в такой же мере взаимозаменяемыми, в какой и взаимодополняющими друг друга.
Практическая философия Канта систематически разработана в трех произведениях: «Основоположение к метафизике нравов» (1785), «Критика практического разума» (1788), «Метафизика нравов» (1797). К ним примыкают составленные по записям слушателей и изданные позднее лекции по этике, читанные Кантом в разные годы. Вокруг этих основных трудов группируется большое количество произведений, рассматривающих моральные проблемы в связи с другими вопросами: «Ответ на вопрос: что такое просвещение?» (1784), первая часть «Критики способности суждения» (1790), «Религия в пределах только разума» (1793), «О вечном мире» (1795), «Антропология с прагматической точки зрения» (1798), и др[61].
В жизни Канта было нечто необычное. Она отличалась от привычных форм жизни большинства людей столь же резко, как и этика долга от всех предшествующих ей теорий морали. Уже одно это обстоятельство должно было бы побудить нас сопоставить этическую теорию Канта и индивидуальный опыт его жизни. Для такого сопоставления есть и другая существенная причина. Нравственный закон Канта является законом прямого действия. Для того, чтобы он стал мотивом поведения не требуется никаких дополнительных условий. Достаточно самого закона. Это означает, что каждый поступок человека и любая их совокупность, складывающаяся в определенные линии поведения, а затем и в определенную индивидуальную жизнь, подлежат рассмотрению сквозь призму требований нравственного закона. Ни одно разумное существо не может быть свободно от его обязывающей силы. Обращение этики доброй воли на жизнь самого Канта — не особенное требование к автору этой этики, а всеобщее требование к каждому мыслящему индивиду. Мы не вправе рассматривать жизнь Канта-человека как частного лица в качестве теоретического аргумента, но мы можем и даже обязаны видеть в ней определенную меру действенности сформулированного им нравственного закона.
Отметим прежде всего общеизвестные факты из жизни Канта. Он родился 22 апреля 1724 года и был четвертым ребенком в семье потомственного шорника. Поскольку по действовавшему тогда календарю был день святого Иммануила, мальчика назвали этим именем. Мать Канта также была дочерью шорника. Всего в семье было одиннадцать детей, из которых выжили пять человек. Семью никак нельзя было назвать зажиточной. Ее экономика держалась на постоянном ежедневном труде родителей и детей. В семье царила атмосфера пиетизма: внутреннее чувство и добрые дела ставились выше внешнего благополучия, превыше всего ценились честность и трудолюбие, особенно ненавистна была ложь. Кант сохранил светлые воспоминания о детских годах, особенную благодарность питал он к матери, которая укрепляла его нравственность и развивала природную любознательность.
Благодаря инициативе матери и по совету ее духовника пастора Альберта Шульца маленького Иммануила отдали в латинскую гимназию, что и предопределило его карьеру. В гимназии Кант под влиянием преподавателя латыни Гейденрейха связывал свое будущее с древней словесностью. По ее окончании в 1740 году Кант поступил в Кёнигсбергский университет. Имя Канта оказалось с тех пор неразрывно связанным с этим университетом, стало его гордостью и своего рода визитной карточкой. Сейчас этот университет носит имя Канта, а перед его входом стоит скульптурное изображение философа. В университете, помимо философии, он интересуется также естествознанием, прежде всего физикой. Здесь на Канта огромное влияние оказал молодой талантливый профессор Мартин Кнутцен, благодаря которому Кант познакомился с сочинениями Ньютона и усвоил задаваемый ими идеал новоевропейской научности.
Кант проучился в университете около семи лет. Отложив защиту магистерской диссертации, он в 1747 году стал работать домашним учителем. Учительствовал Кант в трех семьях в различных уголках Восточной Пруссии. Учительская деятельность оставляла ему досуг для научных занятий, однако основная причина, из-за которой он занялся ею, состояла в крайней нужде.
Накопив достаточное количество денег, Кант в 1755 году защищает две диссертации и становится приват-доцентом в Кёнигсбергского университета. Однако заветной, оплачиваемой государством профессорской должности ему пришлось ждать еще 14 лет. В целом его преподавательская деятельность длилась до 1796 года. С университетом он окончательно расстался в 1801 году, когда сложил с себя обязанности члена академического сената.
Кант преподавал различные предметы: логику, метафизику, мораль, антропологию, математику, теоретическую физику, механику, даже физическую географию. Его недельная учебная нагрузка до получения профессорского звания колебалась от 16 до 28 часов. После 1770 года он сократил нагрузку до 12, а после 1789-го — до 8 часов в неделю. Преподавательская активность Канта, помимо всего прочего, стимулировалась испытываемыми им финансовыми трудностями. По этой причине несколько лет он совмещал свою работу с должностью помощника библиотекаря в королевском замке. Лекции Канта пользовались среди студентов большой популярностью, научная глубина в них дополнялась живой, остроумной формой изложения.
Биография Канта — типичная биография немецкого профессора, который всего достиг благодаря упорному, систематическому труду. Во внешних фактах биографии Канта нет ничего необычного. Необычность заключалась в его образе жизни. Здесь следует отметить, по крайней мере, три момента: философ был домоседом, холостяком и педантом. Причем все эти черты имели у него утрированный характер.
Кант прожил всю жизнь в Кёнигсберге (за его близкие пределы он выезжал только тогда, когда работал домашним учителем), хотя живо интересовался разнообразием природы и человеческих обычаев.
Кант всю жизнь оставался холостяком и, вероятнее всего, никогда не был близок с женщинами, хотя и не являлся женоненавистником, в отношениях с женщинами был галантен и, как позволяют судить некоторые факты, пользовался их благосклонностью. Есть свидетельства, что он дважды собирался сделать предложения понравившимся ему дамам, но оба раза опоздал. Сам Кант объяснял свое одиночество так: тогда когда стоило создавать семью, у него не было необходимого достатка, когда же такой достаток появился, этого уже не стоило делать.
Наконец, самая характерная черта кантовского образа жизни — его размеренность. Он вставал всегда в одно и то же время — в пять часов утра, тут же начинал готовиться к очередным лекциям, которые обычно читал с 7 до 9 или 8 до 10 утра. После лекций до 13 часов он работал над своими философскими произведениями. Ровно в час начинался обед, который растягивался до четырех или даже пяти часов дня и на который Кант приглашал небольшое (не менее трех и не более девяти) количество гостей. Обед сопровождался разговорами на разнообразные темы (за исключением собственно философских) и рассматривался Кантом не только как пища для тела, но и как пища для души. Особенно разговорчив за столом бывал он сам. Обед для философа был единственным приемом пищи в течение суток. На завтрак он ограничивался горячим чаем и единственной выкуриваемой за день трубкой (ради пищеварения). Ужина не существовало. Послеобеденные часы посвящались чтению. Ровно в семь часов вечера начиналась часовая прогулка. Кант был при этом настолько пунктуален, что знавшие философа горожане сверяли по нему свои часы. Время после прогулки было отведено для чтения вновь вышедшей литературы. Ровно в десять часов Кант ложился спать. Такой порядок соблюдался философом неукоснительно; особую педантичность в этом вопросе он проявлял в последние двадцать пять лет жизни.
В кантовском образе жизни усматривают чудачество философа. Но в нем видят также благоразумие, призванное компенсировать недостатки хилого телосложения (необычайно одаренный интеллектуально, Кант в известном смысле был обделен физически — маленький рост (154 см), слабые мускулы, впалая грудь, скособоченная фигура в результате того, что одно плечо было выше другого, правда, при живом, приятном и даже красивом лице). И то и другое верно. Однако есть еще одна возможная и в рамках осмысления этики доброй воли особенно интересная интерпретация. Избранный Кантом образ жизни можно считать оптимальным, если предположить, что он: а) хотел нести всю полноту индивидуальной ответственности за свои поступки и б) посвятить себя профессиональному призванию ученого и философа.
Предельная локализация и схематизация внешних форм жизни сводит к ничтожному минимуму зависимость поведения от обстоятельств, в особенности от их непредсказуемых и случайных стечений. Тем самым решающим становится добродетельность поступков, а не их материальное содержание, достойность быть счастливым при данных судьбой обстоятельствах, а не погоня за счастьем (место профессора кафедры поэзии и красноречия в родном университете или престижный университет города Галле, где профессорский оклад был намного выше, чем в Кёнигсберге, — не единственные выгодные предложения, которые отверг нуждающийся Кант). Именно нейтрализация внешних обстоятельств позволяет подчинять поступки сознательно задаваемым правилам.
Кроме того, размеренный ритм жизни позволял строить ровные отношения с окружающими людьми и отдавать все силы профессиональным занятиям. Кант связывал свой долг не с особенными отношениями, которые у него устанавливались с людьми, будь то отношения с родственниками, учениками или друзьями: с родственниками, в том числе с братом и сестрами, отношений Кант не поддерживал, отношения с учениками, как показывает пример отношений с Гердером, не отличались особой святостью, избранных друзей у него не было.
Интересное объяснение внутримирского отшельничества Канта дает один из авторитетнейших кантоведов Э.Ю. Соловьев[62]. Кант отгораживался не от живой действительности, а от локальной ограниченности провинциального Кенигсберга с его милитаристской, чиновно-административной, бюргерски-филистерской атмосферой. Он как бы изымал себя из малого мира прусской отсталости и делал это для того, чтобы открыться большому миру Европы. Отсутствие внешних событий и того, что называется личными драмами, увязано в случае Канта с богатой, интеллектуально насыщенной внутренней жизнью. Можно сказать, что он трансцендировал себя из феноменального мира родного Кенигсберга в ноуменальный мир европейского интеллектуализма. Чтение литературы и переписка связывали Канта с передовой Европой. Важнейшими фактами и вехами его биографии становились книги и идеи. Известно, что очень большое влияние на него — и как на человека и как на мыслителя — имели сочинения Лейбница, Юма, Руссо.
Канта нельзя назвать нелюдимым, напротив, он был дружелюбен, обходителен, вежлив, любезен; его светскость не имела избирательного характера, а была нормой общения со всеми людьми (Канту первоначально был присущ некий интеллектуальный аристократизм, в силу чего он презрительно относился к необразованной черни, но под влиянием Руссо он преодолел его: «Я учусь уважать людей и чувствовал бы себя гораздо менее полезным, чем обыкновенный рабочий, если бы не думал, что данное рассуждение может придать ценность всем остальным, устанавливая права человечества»)[63]. Связывая нравственно ответственное поведение со всеобщей формой служения людям, Кант видел свой долг в научно-философских занятиях. Своими «чудачествами» он создавал наиболее благоприятные условия для его реализации. В случае Канта человек слился с делом до такой степени, что дело стало его жизнью.
Соотнося биографию Канта с его этической теорией, можно сделать следующий вывод: этика доброй воли не содержит в себе абстрактных требований, навязываемых человеку вопреки или помимо конкретных обстоятельств его жизни, она лишь обязывает его так распорядиться конкретными обстоятельствами жизни, чтобы его индивидуальные условия деятельности не противоречили нравственным предписаниям, ограничивающим деятельность всякого разумного существа. Нравственные мотивы не существуют вместо эмпирических мотивов или над ними. Они находятся за ними. Они не имеют иной цели, кроме как показать, способны ли эмпирические мотивы, сверх тех очевидных благ, которые они несут индивиду, дать ему еще сознание собственного достоинства. В этом смысле они не только не отменяют эмпирические мотивы, но способны многократно усилить их. Это происходит тогда, когда то, что представляется необходимым по соображениям благоразумия, оказывается также необходимым и по соображениям долга. Короче говоря, нравственная взыскательность поведения не помешала (напротив: помогла) Канту достичь выдающихся успехов на научно-философском поприще.
Во введении к «Основоположению к метафизики нравов» объявляя свой замысел создания «чистой моральной философии», Кант формулирует положение, которое является аксиоматическим основанием его теоретической этики: «Каждому необходимо согласиться с тем, что закон, если он должен иметь значимость моральную, т. е. как основа обязательности, сопровождается абсолютной необходимостью»[64]. Кант связывает мораль с идеей закона — видит в ней такое основоположение поведения, которое обладает абсолютной необходимостью, т. е. не знает исключений. Это не значит, что моральные обязанности не знают исключений. Это значит другое, что только обязанности, не знающие исключений, являются моральными. Данное определение, с которого начинается этика Канта, предопределяет весь её дальнейший ход — предопределяет до такой степени, что все другие заключенные в ней общие суждения о морали имеют аналитическую природу и получены путем логического расчленения этого исходного определения. Само же оно проистекает, по крайней мере, из двух источников.
Во-первых, оно является результатом наблюдения, фиксирует некую очевидность морального сознания. Определению, о котором идет речь, непосредственно предшествует следующее утверждение: «Что такая чистая моральная философия должна существовать, явствует само собой из обычной идеи долга и нравственного закона» (47). Кант исходит из «обычной» (gemein)[65] идеи долга. В подтверждение и в качестве иллюстрации обычности (привычности, общераспространенности) такого представления, которое связывает мораль с присущей закону абсолютной необходимостью, он ссылается на заповедь «не лги». Когда говорится «не лги», то имеется в виду, что этого нельзя делать никому, никогда и ни при каких условиях, это несовместимо с сущностью и назначением человека как разумного существа. Следует признать, что столь же категоричными, безусловными являются все другие моральные нормы, по крайней мере, все те из них, которые вменяются в долг всем людям. Десять заповедей у Моисея, ритуал у Конфуция, вера в Аллаха у Мухаммеда, любовь у Иисуса Христа не знают исключений. Они мыслятся как то, благодаря чему индивиды приобретают свою человеческую определенность, становясь один китайцем, другой евреем, третий мусульманином, четвертый христианином. В них, в этих нравственных законах задается абсолютный предел человека, та первооснова последняя черта, граница, которую нельзя переступить, не потеряв человеческого качества. Или по-другому: они обозначают ту высоту, поднявшись на которую индивид вступает в пространство человеческого существования. Именно в этом качестве они включены в культуру. Они поэтому не знают исключений уже по определению, ибо представляют собой конституирующую основу человеческого бытия. Более того, само многообразие человеческого бытия в его индивидуальных воплощениях, практически бесконечной конкретности и исключительности возможны только благодаря его изначально заданному и безусловному нравственному единству. Нравственность очерчивает само пространство человеческого бытия. Не изощренные конструкции философов, а общераспространенные представления о морали связывают ее с идеей абсолютного. Это — своего рода аксиома культуры, которая становится исходной основой кантовских размышлений о нравственности.
Обычная идея долга и морального закона сама имеет, если говорить языком Канта, априорный характер. Она также безусловна и в этом смысле не эмпирична, «чиста». Тем не менее для морального философа она представляет собой нечто наличное, факт моральной повседневности, в силу чего философское определение морали оказывается такой априорностью (своего рода априорностью второго уровня), которая имеет в известном смысле опытное происхождение, является результатом наблюдения.
Во-вторых, Кант, беря за исходный пункт этической теории идею морального закона, ориентировался, надо думать, на научную рациональность естествознания Нового времени. Он был философом-моралистом века науки и смотрел на свой предмет глазами ученого, который ищет в природе законы, управляющие миром явлений.
Кант увидел в моральной повседневности идею морального закона. Это, разумеется, не единственное, что там можно увидеть (Аристотель, например, в свое время увидел там нечто иное — связь моральной добродетели с идеей счастья) и если тем не менее он её увидел, то только потому, что его взор уже был так настроен.
Впрочем, Кант сам пишет об этом. Ставя задачу отделения чистой моральной философии от эмпирической науки о морали, он проводит аналогию с физикой, которая четко расчленяется на рациональную и эмпирическую части. Когда он в мире обязанностей ищет в качестве морального закона то, что сопровождается абсолютной необходимостью, он следует модели законов природы (законов Ньютона, например), которые не допускают исключений.
Несколько неожиданный взгляд на обсуждаемый вопрос в уже упоминавшейся книге высказал Э. Ю. Соловьев. Он считает, что этика Канта с её моральным абсолютизмом была ответом на другой вызов эпохи, связанный с ослаблением традиционной нравственности, в частности, с характерным для периода религиозных расколов многообразием сотериологически ориентированных канонов поведения. «Умирал не Бог, умирал закон Божий», — пишет Соловьев и продолжает: «Философ из провинциального Кёнигсберга предпринял попытку представить такой человечески усмотренный закон нравственности, который был бы очевиден для всех разумных существ и для самого Бога как высшего разумного существа»[66]. Впрочем, такая интерпретация не противоречит тому, что говорилось выше: человеческое усмотрение закона нравственности, которое могло бы удовлетворить и самого Бога, в том как раз и состояло, чтобы понимать его по образу и подобию законов природы, связать нравственность со способностью человека руководствоваться представлением о законах.
Представление об абсолютности нравственного закона является не просто аксиомой — положением, не требующим доказательств, сверх того оно обладает той особенностью, что его невозможно доказать. Доказать абсолютное — значит удостоверить, что оно таковым не является. Поэтому, говорит Кант, основу нравственной обязательности «должно искать не в природе человека или в обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, но a priori исключительно в понятиях чистого разума» (47). Или, говоря по другому, нравственность отличается от знания, которое черпается из опыта или удостоверяется им.
Исходя из опыта, в рамках обычного познавательного рассуждения невозможно, например, доказать, что нельзя убивать человека. И как только эта проблема переводится в познавательно-прагматический контекст, бросается на весы рациональной калькуляции, чтобы подсчитать плюсы и минусы, выгоды и потери, то оказывается что убивать можно. Свидетельство тому — активно обсуждаемая и практикуемая в последние годы проблема эвтаназии. В одном из столь многочисленных за последние годы споров о сталинских репрессиях я услышал такой «аргумент» в их оправдание: «Ведь люди смертны». Какая точность суждения! Люди и в самом деле смертны. Тот, кто сеет смерть, тоже смертен. И почему бы это обстоятельство не утилизовать с определенной пользой для «дела», где надо ускоряя смерть, где надо оттягивая ее подобно тому, как мы утилизуем, скажем, силу воды, рассеивая ее, чтобы поливать пашни или, наоборот, собирая, чтобы приводить в движение электротурбины? Как только мы начнем рассуждать о том, почему нельзя убивать, мы уже допускаем убийство. Ибо это — не предмет рассуждения и знания. Более того, сама способность рассуждать, логически последовательно мыслить возможны только потому, что положение «не убий» выводится из под компетенции закона достаточного основания. В морали нет той расчлененности бытия и сознания, которая позволяет говорить о знании. Если человек не убивает другого человека, то это значит, что он знает, что убивать — плохо. Если же человек «знает, что убивать плохо, но убивает, то отсюда следует, что на самом деле он этого не знает. Короче говоря, мораль с ее притязаниями на абсолютность — не вопрос доказательств, а вопрос выбора. Она свидетельствует не о том, что человек знает, а о том, на каком уровне развития он находится.
Нравственность не входит в сферу знания. Она сама образует особую сферу — сферу ценностей. Их различие состоит в том, что знания черпаются из мира, а ценности создают мир. Знания фиксируют содержательность мира, его неисчерпаемое предметное многообразие, говорят о том, как устроен атом, что находится на невидимой стороне луны, почему появилась озонная дыра и о многих других чрезвычайно интересных вещах. Мораль же организует мир человеческих отношений, задает их самую общую основу; она есть то, благодаря чему двуногое животное без перьев становится личностью, преисполненной внутреннего достоинства, единичность и случайность существования индивида трансформируется в его единственность и аксиологическую абсолютность. Знания всегда являются знанием об объекте, даже в том случае, когда речь идет о познании человека. Мораль же всегда исходит из субъекта, даже в том случае, когда она постулируется в качестве закона универсума. Знания открываются, обнаруживаются, а моральные принципы избираются, устанавливаются. Первые объективны, независимы от познающего, вторые субъективны, произвольны.
Ясно понимая, что в нравственности речь идет не о законах «по которым все происходит», а о законах, «по которым все должно происходить», Кант четко разводит два вопроса: а) каковы принципы, законы морали и б) как они реализуются в опыте жизни. Соответственно и моральная философия разделяется на две части: на априорную и эмпирическую. Первая им именуется метафизикой нравственности или собственно моралью, а вторая — эмпирической этикой или практически антропологией. Соотношение между ними такое, что метафизика нравственности должна предшествовать эмпирической этике. Демонстрируя поистине спартанское мужество мысли, Кант утверждает, что моральный закон останется непоколебленным даже в том случае, если в его подтверждение не будет предъявлено ни одного примера. Более того, сама достоверность морального закона является сугубо негативной, решающим аргументом в его пользу может считаться то, что «и в опыте нельзя найти ни одного примера, где бы он точно соблюдался» (391).
Идея, согласно которой чистая (теоретическая) этика не зависима от эмпирической, предшествует ей, или, что одно и то же, мораль может и должна быть определена до и даже вопреки тому, как она явлена в мире, прямо вытекает из представления о нравственных законах как законах, обладающих абсолютной необходимостью. Понятие абсолютного, если оно вообще поддается определению, есть то, что содержит свои основания в себе, что самодостаточно в своей неисчерпаемой полноте. И абсолютной является только такая необходимость, которая ни от чего другого не зависит. Поэтому сказать, что моральный закон обладает абсолютной необходимостью и сказать, что он никак не зависит от опыта и не требует даже подтверждения опытом — значит сказать одно и то же.
Фиксируя данный момент, следует отметить: основоположения кантовской этики имеют ту особенность, что все они указывают друг на друга, выводятся друг из друга. — В этом смысле, поскольку мы начали рассмотрение кантовской этики с суждения об абсолютности морали, то все другие основоположения могут быть интерпретированы как логические следствия или иная формулировка данного суждения. Шопенгауэр уподоблял свое учение Фивам, все сто ворот которого прямо ведут к центру. Этику Канта можно было бы уподобить волшебному городу, в котором, куда бы ты ни пошел, всегда остаешься в центре, в котором все окрашено в изумрудный цвет абсолюта.
Итак, чтобы найти моральный закон, нам надо найти абсолютный закон. Что же может быть помысленно в качестве абсолютного начала?
Добрая воля — таков ответ Канта: «Нигде в мире, да даже и вне его, невозможно мыслить ничего, что могло бы считаться без ограничения добрым, кроме только доброй воли» (59). С этого утверждения начинается основной текст «Основоположения к метафизике нравов». У читателя возникает законное недоумение по поводу на первый взгляд не совсем законного появления в рассуждении Канта понятия доброго. Не впадает ли Кант в порочный круг, когда в определение включается то, что подлежит определению? В самом деле: Кант ищет ответа на вопрос, что такое мораль (или добро); он аксиоматически установил, что она тождественна абсолютному закону; а теперь, пытаясь расшифровать понятие абсолютного закона, он снова апеллирует к добру (морали).
Недоумение рассеивается, если принять во внимание, что под доброй волей он имеет ввиду безусловную, чистую волю, т. е. волю, которая сама по себе, до и независимо от каких бы то ни было влияний на нее обладает практической необходимостью. Говоря по другому, абсолютная необходимость состоит в «абсолютной ценности чистой воли, не позволяющей при ее оценке принимать в расчет какую-либо пользу» (63). Ничто из свойств человеческого духа, качеств его души, внешних благ, будь то остроумие, мужество, здоровье и т. п., не обладает безусловной ценностью, если за ними не стоит чистая добрая воля. Даже традиционно столь высоко чтимое самообладание без доброй воли может трансформироваться в хладнокровие злодея. Все мыслимые блага приобретают моральное качество только через добрую волю, а она же сама имеет безусловную внутреннюю ценность. Добрая воля, собственно говоря, и есть чистая (безусловная) воля, т. е. воля, на которую не оказывают никакого воздействия внешние мотивы, которая чиста от вожделений, корысти, сострадательности, внешних иных склонностей.
Волей обладает только разумное существо, так как воля есть способность поступать согласно представлению о законах. Говоря по другому воля есть практический разум. Именно в этом Кант усматривает «намерения природы, придавшей нашей природе еще и правящий разум» (63). Если бы речь шла о самосохранении, преуспеянии, счастье человека, то с этой задачей вполне и намного лучше мог бы справиться инстинкт, о чем свидетельствует опыт неразумных животных. Более того, разум является своего рода помехой безмятежной удовлетворенности, что, как известно, даже дало возможность античным скептикам школы Пиррона считать его основным источником человеческих страданий. Во всяком случае нельзя не согласиться с Кантом, что простые люди, предпочитающие руководствоваться природным инстинктом, бывают счастливее и довольнее своей жизнью, чем рафинированные интеллектуалы. Кто живет проще, тот живет счастливее. Поэтому, если не думать, что природа ошиблась, создав человека разумным существом, то необходимо предположить, что у разума есть иное предназначение, чем изыскивать средства для счастья. Истинное назначение разума «должно состоять в произведении воли не как средства для какой-нибудь другой цели, но самой по себе доброй воли»(69). Так как культура разума приноровлена и предполагает безусловную цель, то вполне естественно, что она плохо справляется с задачей обслуживания человеческого стремления к благополучию, ибо это — не ее царское дело. Разум порождает, учреждает чистую добрую волю, чистая добрая воля не существует вне разума именно потому, что она чистая, не содержит в себе ничего эмпирического. Это отождествление разума и доброй воли составляет высшую точку, самое сердце кантовской философии.
Признать добрую волю разумной означало, что объективно она определяется безусловным законом, а субъективно представлением о законе самом по себе, а такое представление может быть только у разумного существа. Оно по Канту является и знанием и особого рода чувством, для его характеристики он пользуется понятием уважения: «когда я непосредственно познаю нечто как закон для себя, я познаю это с уважением, которое означает просто сознание подчинения моей воли закону, без посредства других влияний на мое чувство» (83). Уважение философ называет чувством, порожденным понятием разума. Оно является единственным в своем роде и отличается от всех обычных чувств, относящихся к роду страха или склонности. Необходимость действия из уважения к закону Кант называет долгом. Он различает действия сообразно долгу (как, например, честную торговлю, которая, будучи честной, в то же время и выгодна продавцу) от действий, совершенных ради долга (как та же торговля, которая оставалась бы честной, став очевидно невыгодной), а действия, представляющие ценность также своими результатами, — от действий, ценность которых заключается исключительно в самом принципе воли. Только действия второго рода являются действиями по долгу.
Итак, нравственный закон есть закон воли, он не имеет природного, материального содержания и определяет (должен определять) волю безотносительно к какому-либо ожидаемому от него результату. В поисках закона воли, обладающего абсолютной необходимостью, Кант доходит до идеи закона до той последней черты, когда «не остается ничего, кроме всеобщей законосообразности действий вообще, которая единственно и должна служить воле принципом» (85). Иметь добрую волю значит иметь такие субъективные принципы воления (максимы), которые включают в себя желание быть возведенными во всеобщий закон.
К примеру, человек оказался в затруднительном положении, из которого он может выйти, дав обещание без намерения его выполнить. В этой ситуации, как говорит Кант, следует различать два вопроса: является ли такой способ поведения благоразумным и является ли он правоверным. С помощью лживой увертки можно выйти из конкретной затруднительной ситуации, но никогда нельзя точно сказать, какие последствия в будущем могут возникнуть для человека, потерявшего доверие и он, вполне возможно, не досчитается значительно больше того, что временно приобретает. Поэтому благоразумие требует давать честные обещания. Совет благоразумия, хотя он сам по себе верен, построен на боязни дурных последствий и не обладает должной твердостью; ведь человек вполне может придти к выводу, что бояться ему нечего, и он вполне может обмануть с большой выгодой для себя. Другое дело, если следовать данной норме как нравственному требованию, рассматривать его в качестве долга. Но как узнать, может ли в данном случае речь идти о долге или нет? Для этого необходимо провести мысленный эксперимент и задаться вопросом: хочу ли я чтобы каждый имел право на ложное обещание в ситуациях, которые он считает для себя затруднительными? Говоря иначе, желаю ли я, согласен ли я, чтобы ложь стала общим для всех законом? При такой постановке выясняется, что тот, кто подвержен искусу ложного обещания и желал бы его дать, тем не менее, сохраняя способность к последовательному мышлению, никак не может желать того, чтобы это стало всеобщим законом, ибо в этом случае никто бы ему не поверил. Более того, ложное обещание как раз предполагает, что оно будет воспринято не как ложное, что оно, следовательно, не должно быть возведено во всеобщее правило. «Следовательно, моя максима, коль скоро она сделалась бы всеобщим законом, необходимо разрушила бы самое себя» (89). Что и требовалось доказать: нравственный закон найден.
Нравственный закон — объективный принцип воли. Поскольку он дается разумом, является законом разумных существ, то объективно необходимое оказывается также и субъективно необходимым. Разумность воли, собственно, и означает, что воля способна руководствоваться принципами, которые задает разум в качестве практически необходимых. Однако одно дело — воля и разум сами по себе и другое дело — человеческие воля и разум. Человеческая воля руководствуется не только представлениями о законах, но на нее действуют и сами законы, она способна действовать по долгу и ей же свойственны побуждения, ее субъективные принципы могут быть необходимыми, и могут быть, а чаще всего и бывают, случайными. Короче говоря, она сообразуется не только с разумом. Поэтому нравственный закон в случае человеческой воли выступает как принуждение, как необходимость действовать вопреки тем многообразным субъективным эмпирическим воздействиям, которые эта воля испытывает. Он приобретает форму принудительного веления — императива. И не просто императива, а специального императива, предназначенного именно для нравственного закона. Если представить себе совершенно добрую волю или святую волю, то она также руководствовалась бы нравственным законом, но для нее этот закон был бы единственным субъективным принципом действования и потому не выступал бы как императив. Императивы — это формулы отношения объективного (нравственного) закона к несовершенной воле человека.
Для того чтобы описать специфическую императивность нравственности, все императивы человеческого поведения подразделяются Кантом на два больших класса: одни из них повелевают гипотетически, другие категорически. Гипотетические императивы можно назвать относительными, условными. Они говорят о том, что поступок хорош в каком-то отношении, для какой-то цели. Поступок оценивается с точки зрения его возможных последствий. Таковы, например, советы врача, которые хороши для человека, который хочет заботиться о своем здоровье. Категорический императив предписывает поступки, которые хороши сами по себе, объективно, без учета последствий, безотносительно к какой-либо иной цели. В качестве примера можно сослаться на требование честности. Только категорический императив можно назвать императивом нравственности. И наоборот: только императив нравственности может быть категорическим.
Так как нравственный закон не содержит в себе ничего, кроме всеобщей законосообразности поступков, то и категорический императив не может быть ничем иным как требованием к человеческой воле руководствоваться данным законом, привести свои максимы в соответствие с ним, о чем и говорит ставшая знаменитой нравственная формула Канта: «Таким образом, существует только один — единственный категорический императив и при том следующий: поступай только по такой максиме, относительно которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом» (143). Вся человеческая нравственность выводится из этого одного единственного принципа.
Закон ограничения максим условием их общезначимости для всех разумных существ означает, что каждое разумное существо необходимо рассматривать в качестве ограничивающего условия максим — того абсолютного предела, который категорически запрещено переступать. Разумное существо полагает себя в воле как цель.
Поскольку это делает каждое из них, то речь идет о принципе, который является субъективным и объективным (общезначимым) одновременно. Практический императив поэтому должен включать в себя идею самоцельности человека как разумного существа, субъекта возможной доброй воли и может быть переформулирован следующим образом: «Поступай так, чтобы ты никогда не относился к человечеству как в твоем лице, так и в лице всякого другого, только как к средству, но всегда в то же время и как к цели» (169). Человечество (человечность, внутреннее достоинство, способность быть субъектом доброй воли) в лице каждого человека — не просто цель, а последняя цель, самоцель. Эта цель является последней в том смысле, что она никогда не может быть полностью утилизована, превращена в средство. Она абсолютна в отличие от всех других целей человека, имеющих относительный характер. В этом смысле она негативна, участвует в поведении как ограничивающее условие — «как цель, вопреки которой никогда не следует поступать» (195).
Основание нравственности (практического законодательства) объективно заключено в правиле (форме всеобщности), субъективно — в цели (каждое разумное существо как цель сама по себе). Категоричность, безусловность императива требует также третьего уточнения, а именно, предположения, что воля каждого разумного существа может быть нравственно законодательствующей. Только при таком допущении воление из чувства долга оказывается чистым, свободным от привходящего интереса. Отсюда — третья формула категорического императива, включающая «принцип воли каждого человека как воли, всеми своими максимами устанавляющей всеобщие законы» (179). Это основоположение Кант называет принципом автономии воли.
Таковы три основные формулы (именно, основные формулы, потому что на самом деле, если принимать во внимание все оттенки, их больше, по подсчетам некоторых дотошных исследователей более десятка), три разных способа представлять один и тот же закон. Они взаимосвязаны между собой таким образом, что «одна сама собой объединяет в себе две другие» (191). Как объяснить существование разных формул (редакций) категорического императива? Вопрос тем более законный, что в данном случае речь идет об одном единственном законе. Более того: не может существовать ни множественного числа, ни множества вариантов категорического императива, так как он безусловен, обладает абсолютной необходимостью. Сам Кант разные способы представлять принцип нравственности объясняет потребностями его практического применения: «Очень полезно одно и то же действие провести через все три названные понятия и этим путем, насколько возможно, приблизить его к созерцанию» (193). Это объяснение значительно более продумано и основательно, чем может показаться на первый взгляд.
Основным признаком, на который ориентируется Кант в поисках формулы нравственного закона, является его абсолютная необходимость. И он совершенно естественным образом задается методическим вопросом, как возможен абсолютно необходимый (безусловный)закон или категорический императив, который есть тот же самый закон, но только применительно к несовершенной человеческой воле. Вопрос этот можно сформулировать по другому: какими свойствами должен обладать императив воли, чтобы он мог считаться категорическим, т. е. безусловным, абсолютным? Он должен удовлетворять, как минимум, трем требованиям: а) касаться формы поступков, а не их предметного содержания; б) быть целью самой по себе; в) уходить своими истоками в волю самого действующего субъекта. Своими различными формулировками Кант показывает, что категорический императив удовлетворяет этим требованиям. Подобно тому как несущие строительные конструкции с особой тщательностью проверяются на мороз, жару и другие природные нагрузки, так и категорический императив испытывается Кантом на прочность с точки зрения основных параметров человеческих поступков — их содержания, цели и причины. Он показывает, что по всем этим важнейшим критериям категорический императив доказывает свою безусловность. Он общезначим с точки зрения содержания, ибо не предписывает никаких поступков, а касается только максим воли. Он абсолютен с точки зрения целей, ибо ориентирован на абсолютную цель, цель саму по себе. Он безусловен с точки зрения причины, ибо его причиной является сама воля разумного существа.
Категорический императив, таким образом, действительно един. И он — один. Различные его формулы представляют собой различные способы демонстрации этого единства и единственности категорического императива. Поскольку только абсолютный закон является нравственным законом, то только безусловная воля является доброй волей. Эта мысль с педантичной основательностью разрабатывается Кантом в исследовании категорического императива, о чем он сам говорит без какой-либо двусмысленности: «Та воля абсолютна добра, которая не может быть злой, следовательно, та, максима которой, если ее сделают всеобщим законом, никогда не может себе противоречить. Следовательно, принцип: поступай всегда по такой максиме, для которой ты в то же время можешь желать всеобщности в качестве закона, является также верховным законом доброй воли; это единственное условие, при котором воля никогда не может сама по себе противоречить, и такой императив является категорическим» (193).
Исключительно трудными и коварными вопросами этической теории и практики являются вопросы, связанные с субъектностью морали: кто имеет право выступать от имени морали? Как — избирательно или равномерно — распределяется она между индивидами? Как возможно согласие между людьми, имеющими разные представления о добре и зле? Ответ на них, по мнению Канта, можно найти только в рамках автономной этики, согласно которой воля каждого разумного существа является нравственно законодательной волей. Автономная этика рассматривает мораль не как итог согласия в обществе, а как его необходимую предпосылку и живую основу. Согласную, гармоничную жизнь разумных существ можно мыслить только как способ и результат их разумного существования, как царство целей.
Поскольку цели разумных существ ограничиваются условием их общезначимости, поскольку каждое из них обязано видеть в себе и во всех других также и цель саму по себе, то можно предположить, что целое всех целей образует некое внутри себя организованное царство. Говоря иначе, именно нравственное законодательство может стать общим знаменателем целей разумных существ, основой их систематической связи между собой. Но (вот вопрос!) кто царствует в этом царстве целей? Кто является там главой и кто подданными?
Поскольку речь идет о человеческом царстве целей, то каждое лицо в нем, считает Кант, необходимо является и главой и подданным. Каждое разумное существо, согласно принципу автономии воли, должно рассматривать себя как законодательствующее в царстве целей, которое только и возможно благодаря автономии воли. И в этом смысле оно принадлежит к царству целей как глава и оно бы оставалось им, если бы максимы его воли были совершенно свободны от потребностей, не содержали в себе ничего, кроме нравственного законодательства. Но это не так. Человеческая воля испытывает на себе также давление потребностей, чувственных побуждений, ее максимы связаны с нравственным законодательством через практическое принуждение — долг. Как обязанное действовать по долгу, разумное существо выступает уже в качестве члена (подданного) царства целей.
Долг есть способ отношения разумных существ друг к другу, когда воля каждого разумного существа необходимо рассматривается также как законодательствующая. Мой долг, свидетельствующий о том, что я являюсь членом (подданным) царства целей, состоит в том, чтобы относиться к себе и к каждому другому разумному существу как главе этого царства. Долг основан на уважении к нравственному закону, и он означает практическое признание за каждым человеком внутреннего достоинства, вытекающего из того, что тот является со-законодателем нравственности, со-царем в царстве целей. Достоинство есть внутренняя ценность разумного существа, которую нельзя ни на что обменять (в отличие от рыночной цены, всего того, что связано со склонностями и потребностями, и эстетической цены того, что связано с вкусом). Кантово решение вопроса о том, является ли человек царем или подданным, законодательствующим главой или подчиненным членом в идеальном царстве целей, может быть конкретизировано следующим образом: он есть и то и другое одновременно. Лицо является подданным (подчиненным членом) в качестве царя (законодательствующего главы), так как оно подчиняется законам, которые задаются максимой его собственной воли. Оно является царем (законодательствующим главой) в качестве подданного (подчиненного члена), ибо его обнаруживаемое в долге подданство (членство) состоит в том, чтобы признавать за каждым лицом внутреннее достоинство, вытекающее из его положения в качестве царя (законодательствующего главы).
Кант всегда стремившийся к предельной строгости мысли, избегавший магии диалектических хитросплетений, приходит к противоречивой, но точной в своей противоречивости формуле, согласно которой разумное существо может и должно быть «законодательствующим членом в царстве целей» (187).
Кант, как отмечалось уже в начале очерка, пишет, что связь долга с законом (общезначимым, объективным правилом) понимали и до него. Философы, однако, не могли объяснить, почему, каким образом закон становится долгом. Кант нашел разгадку этой тайны в автономии воли: закон, которому через долг подчиняется разумное существо, является его собственным законом. Автономия воли, говоря иначе, означает, что каждое разумное существо произвольно законодательствует в моральной сфере как если бы оно было самим господом богом. Здесь два момента: «авто» и «номия», «само» и «законодательство». Автономия буквально означает самозаконодательство. Она есть самозаконодательство и по существу было бы односторонним акцентировать внимание на законосообразности, общезначимости, объективности морального выбора. Но такой же односторонностью и искажением кантовской мысли является подчеркивание только момента произвольности морального выбора, состоящего в том, что нравственная воля разумного существа содержит свои причины в себе, совершенно свободна в своих решениях. Только взаимообуславливающее и неотрывное единство того и другого позволяет нам понять специфику морали. Разумная воля может быть нравственно-законодательствующей только в качестве свободной воли, ибо в противном случае это законодательство не имело бы необходимой для нравственности чистоты. Но и свободной она может быть только в качестве нравственно-законодательствующей, устанавливающей общезначимые, абсолютные правила, ибо в противном случае свобода воли, которая как раз и состоит в том, что решения воли не считаются ни с какими препятствиями, была бы неполной. Всеобщую формулу категорического императива: «поступай по такой максиме, которая в то же время может сама сделаться всеобщим законом» (193) кратко можно назвать (Кант неоднократно и называл ее) принципом автономии воли, что совершенно нельзя было бы сделать, если понимать под автономией воли или произвольность или общезначимость.
Но как возможно и что реально означает это соединение произвольности и общезначимости в морали? Оно является совершенно естественным и необходимым, если предположить, что каждое разумное существо нравственно законодательствует не только само, но и для себя. Не для других, а именно для себя. На этот аспект исследователи Канта, к сожалению, не обращают внимание. При таком понимании аналитика категорического императива оказывается мысленным экспериментом, позволяющим индивиду испытать максимы своей воли на нравственное качество. Это не трудно вычитать и в самих формулировках категорического императива — прежде всего в первой и основной из них: «поступай так, как если бы максима твоего поведения по твоей воле должна была стать всеобщим законом природы» (145). Следует обратить внимание на следующие слова. Категорическое требование («поступай»), обращенное к воле человека и долженствующее реализоваться в его поступках сопровождается неким идеальным проектом («как если бы должна была»), призванным удостоверить, что само это требование достойно того, чтобы быть категоричным. В этом смысле кантовский моральный закон воспроизводит структуру золотого правила нравственности, также состоящего из двух пластов (индивидуально-бытийного и всеобще-идеального): поступай по отношению к другим так, как бы хотел ты чтобы с тобой поступали другие. Это единственное в своем роде совмещение двух модальностей и соответственно двух выражающих действие грамматических форм — повелительной и сослагательной — является специфическим признаком и самой морали как онтологического состояния человека и ее языка. Словом, кантовский моральный индивид (разумное существо) обязано «смотреть на себя во всех максимах своей воли как на всеобщее законодательное, чтобы с этой точки зрения оценивать себя и свои действия» (181).
Никакая наука, считал Кант, не является столь тавтологичной как этика. Это в полной мере относится к его собственной практической философии. Во всяком случае учение о категорическом императиве без сомнения является сплошной тавтологией. Кант сам это хорошо сознает, говоря, что в каждой из трех формулировок категорического императива содержатся два других и что все они получены чисто аналитически, т. е. посредством расчленения понятий. Он пишет: «Мы только показали путем развития находящегося во всеобщем употреблении понятия нравственности, что автономия воли привязана к нему неизбежным образом, или, скорее, лежит в его основе. Таким образом, тот, для кого нравственность есть нечто действительное, кто не считает её химерической, лишенной всякой истины идеей, должен вместе с тем признать и приведенный принцип ее» (219). Предварительное сознание ценности нравственности как и наличие предварительного самоочевидного знания о долге и моральном законе в их безусловности оказывается условием признания ее логического принципа, аналогично тому как вера в бога является условием принятия его откровений.
Кант отталкивается от очевидного, всеми людьми явно или неявно признаваемого отождествления морали с абсолютной необходимостью (именно это он имеет в виду, когда говорит «о находящемся во всеобщем употреблении понятии нравственности») и в ходе методичной, логически последовательной работы приходит к своим чеканным формулам нравственности; он уподобляется в этом художнику реставратору, умеющему сквозь толщу наслоений добраться до подлинной картины и по отдельным сохранившимся фрагментам восстановить ее целиком. Было бы неверным недооценивать эту работу уже хотя бы потому, что никто до Канта не смог ее выполнить. Она требовала огромного духовного напряжения. И тем не менее аналитика составляет лишь часть философской критики морали. Она лишь вводит в такую критику, очищая и ясно формулируя сам предмет. За этим начинается собственно философская работа обоснования необходимости предмета, доказательства его объективности, истинности. Мало восстановить шедевр, надо еще установить, кто является его автором.
После формулирования нравственного закона (категорического императива) возникают два вопроса, составляющие сугубо философскую компетенцию: как он возможен и в чем его необходимость? Речь идет о том, обладает ли категорический императив истинностью (действительностью, реальностью) и что принуждает людей следовать ему, налагая ради этого на себя большие ограничения. Максимы (субъективные основания) поступков сопряжены всегда со склонностями, очевидной или предполагаемой выгодой индивида. Чистой мотивации, совершенно свободной от эмпирических наслоений, в реальном опыте человеческой жизни не существует. Мотивы человека всегда являются побудительными, в них выражаются его побуждения. Нравственный же закон предполагает и требует, чтобы максимы воли имели предметом самих себя в качестве общезначимых, т. е. требует их испытания на чистоту, достигаемую через общезначимость, он требует от разумного существа выяснения того, состоялись ли бы его максимы как максимы, если вычесть из них побуждения, всё эмпирически обусловленное содержание. Если же обнаружится, что они не выдерживают такого испытания, что их нельзя мыслить в качестве полностью бескорыстных, т. е. общезначимых, то нравственный закон налагает на них категорический запрет. Человек должен отказаться от таких максим. Почему он должен отказаться от вполне реальных потребностей ради идеального, пусть и категорического, императива — вот в чем вопрос? Для этого, согласно привычной логике человеческого мышления, он должен обладать действительностью, быть истинным и, кроме тог, индивида должен связывать с ним интерес.
Эти вопросы о бытийном статусе категорического императива и его необходимости для человека имеют еще другую формулировку. Нравственный принцип — это принцип автономии воли, т. е. воли, которая является сама для себя законом. И здесь как будто бы лежит ответ на интересующий вопрос: основанием нравственного закона является свобода. Однако его нельзя признать удовлетворительным, ибо сама свобода выводится из нравственности. Получается порочный круг. Свобода и нравственность нуждаются друг в друге или, как говорит Кант, ссылаются друг на друга (см. 347). «Мы полагаем себя в порядке действующих причин свободными для того, чтобы в порядке целей мыслить себя подчиненными нравственным законам, и после этого мы мыслим себя подчиненными этим законам потому, что приписали себе свободу воли; ведь и свобода и собственное законодательство воли, и то, и другое суть автономия, следовательно, понятия взаимозаменяемые; поэтому-то именно одно из них не может быть употреблено для того, чтобы объяснить другое и привести его основание» (233). Следовательно, связанное с нравственным законом негативное определение свободы, когда она сводится к отсутствию чувственных побуждений, «дистиллированной» чистоте воли, необходимо дополнить положительным определением. Мы, говорит Кант, лишь предположили свободу как свойство разумной воли (допустить, что разум в своих суждениях направляется чем-то извне, значит допустить, что способность суждения является не свойством разума, а направляется каким-то влечением, но тогда само понятие разума лишается какого бы то ни было смысла), но не могли ее «доказать даже только в нас самих и в человеческой природе, как нечто действительное» (229). Но если бы даже это предположение было доказанной истиной, тем не менее оставался бы открытым вопрос об обосновании ее принудительной силы по отношению к человеческой воле. Ведь одно дело — разумное существо, разум которого составляет все его естество и которое не может действовать иначе, как по разуму. Другое дело — человек, который, будучи разумным существом, является в то же время существом чувственным, природным. Применительно к нему уже надо не просто сформулировать закон свободы, но и обосновать, почему он должен необходимо ему следовать. Рассматриваемые вопросы могут быть конкретизированы таким образом: как возможна свобода человека и почему она должна быть категорическим принципом, ограничивающим все прочие его желания?
Ответ Канта на эти вопросы связан с его учением о двух мирах и учением о человеке как законном, полноправном гражданине обоих миров: феноменального мира явлений и и ноуменального мира вещей в себе (или самих по себе). В самом кратком виде суть учения о двух мирах, являющееся несущей конструкцией системы Канта, состоит в следующем. Познание человека ограниченно чувственным опытом, включая и возможный опыт; оно дает нам представление о вещах такими, какими они на нас воздействуют. Оно имеет дело с вещами как явлениями, с феноменальным миром. Познание ничего не говорит о том, что представляют собой вещи сами по себе, объективно, за пределами нашего восприятия. Однако у нас есть основания предполагать, что вещи сами по себе существуют. Явленный мир — это не весь мир, за его пределами есть что-то еще. Основанием для такого предположения является то, что человеческий разум «неудержимо доходит до таких вопросов, на которые не могут дать ответ никакое опытное применение разума и заимствованные отсюда принципы»[67]. Речь идет о трех идеях — свободы воли, бога и бессмертия. Мысль Канта очень простая и понятная: откуда у человека эти идеи, если ничего в опыте им не соответствует, если они по определению предполагают выход за пределы человеческого опыта как такового? Оставим пока в стороне идеи бога и бессмертия, до них еще мысль Канта не добралась.
Рассмотрим идею свободы воли. Как опытного факта свободы воли не существует. Человек включен в цель необходимой причинности и его эмпирический характер является целиком обусловленным, ничем не отличаясь в этом отношении от любой другой вещи, и если бы, говорит Кант, мы могли познать все внутренние и внешние побуждения, влияющие на человеческий образ мыслей, то поведение человека «можно было бы вычислить с такой же точностью, как лунное или солнечное затмение» (549). Здесь ничуть не помогает уловка, связанная с разграничением психической и физической причинности, ибо психическая причинность касается способа мотивации действий, соотношения в них инстинкта и разума, но она ничуть не отменяет того обстоятельства, что действия совершаются во времени и каждое последующее состояние выводится из предшествующего. В эмпирическом мире, насколько мы можем о нем судить (здесь, разумеется, имеются в виду не только и не столько обыденные представления, которые как раз полны всяческих предрассудков о плачущих иконах, чудесах, нетленных мощах, вечных возвращениях и т. п., а прежде всего научное познание мира) все совершается во времени, все причинно обусловлено. И тем не менее существует идея свободы воли, свободной, самопроизвольной причинности, как если бы нечто происходило вне всякой связи с предшествующим состоянием, вне времени. Об этом говорят раскаяния совести, которые были бы бесполезными и нелепыми в рамках закона времени, ибо то, что произошло невозможно ни изменить, ни отменить. А совесть как раз отменяет то, что произошло, как бы принуждая время течь в обратном направлении. Раскаяния совести как бы вырывают некие события из цепи причин, чтобы они не могли оказывать воздействия на последующие поступки и в этом смысле бывшее делают не бывшим. Об этом же говорят наши представления о справедливости, требующие наказать преступников, хотя каждый из них побуждался к преступлениям обстоятельствами, природной злобностью и иными объективными факторами, совершил свои преступления на вполне достаточных эмпирических основаниях. Так откуда же эта идея свободы воли? Оттуда, из запредельного мира, т. е. мира, лежащего за пределами опыта — отвечает Кант. Он называет его миром вещей в себе или самих по себе.
Кант оказался в той же проблемной ситуации, с которой в свое время столкнулись Сократ и Платон. Сократ обнаружил, что люди употребляют некоторые понятия, считая их к тому же самыми важными, но не могут дать себе в них отчета. Это — понятия, получившие впоследствии название нравственных (справедливость, мужество и др.). Люди не знают, что они означают. И сам Сократ при самом тщательном исследовании не может найти ничего в мире, что соответствовало бы этим понятиям. Откуда же они взялись? Не с неба же они упали?! А почему нет — сказал Платон, самый талантливый ученик Сократа. И он постулировал существование другого мира, который с видимым миром связан как оригинал с копией, свет с тенью, и который является как раз родиной блага, справедливости и других идей. Платон, как мы знаем, очень живописно изобразил занебесное царство идей. Ход мыслей Канта тот же самый. Аналитика разума выявляет в нем идеи, которые не могут получить объяснение в рамках эмпирического мира, и философ вынужден постулировать существование другого мира — мира вещей самих по себе. Только Кант в отличие от Платона не дает воли своей фантазии и говорит о мире вещей самих по себе только то, что можно сказать на основе мира явлений. Кант упирается в познавательную стену, готов биться о нее головой, чтобы узнать, что находится за нею, но он ни на минуту не забывает, что он сам находится по эту сторону стены. Он не делает вида, будто он оказался на той, другой стороне, и знает что там и может из того далека взглянуть на наш мир. Оптика Канта — оптика ученого. Его вполне можно было бы назвать Платоном века науки.
Что же мы узнаем о мире вещей в себе? Очень немногое. Это — умопостигаемый мир. Он является умопостигаемым не в том смысле, что он постигаем (познаваем) умом. Как раз наоборот, ничего мы о нем не знаем и знать не можем. Он умопостигаем в том смысле, что его существование не имеет, не может иметь никакого подтверждения в опыте и постулируется умом. Его точнее было бы обозначить как умополагаемый мир. К заключению о его существовании разум приходит в своей познавательной жажде, поскольку он стремится найти последние основания знания: «То, что необходимо побуждает нас выходить за пределы опыта и всех явлений есть безусловное»[68]. О мире вещей в себе мы знаем только одно — он может быть мыслим только в качестве основания, безусловного условия мира явлений. Поэтому он в отличие от чувственно воспринимаемого мира, являющегося чрезвычайно разнообразным, «остается всегда тем же самым» (237). Так как эта безусловность, свойство быть причиной причинности есть единственная известная нам характеристика мира вещей в себе, то он является одновременно миром свободы, ибо свобода и есть ничто иное как без-условность, произвольная причинность. Мир вещей в себе есть ноуменальный (от греческого слова noumena, что означает мыслимый) мир. Он лежит по ту сторону мира явлений или феноменального (от греческого слова phainomenon, означающего являющийся) мира и как первичный, безусловный мир, которого мы не знаем, представляет собой царство свободы. Та непроницаемая стена, которая отделяет мир явлений от мира вещей в себе, тот последний рубеж, достигнув которого разум исчерпывает свои возможности, есть таинство свободы.
Как существо чувственное, человек принадлежит миру явлений, включен в поток времени, ничем в этом отношении не отличаясь от любой другой вещи. Как существо разумное, он принадлежит умопостигаемому миру вещей в себе. Человек подчинен необходимости — целиком и полностью, без какого-либо изъятия. Человек свободен — и опять-таки в полном и серьезном смысле этого понятия, ибо быть свободным неполностью, с изъятиями нельзя. Закон свободы реален для человека как разумного существа, он является необходимостью для него как для эмпирического существа. Кант пишет: «Если мы мыслим себя свободными, то мы переносим себя в умопостигаемый мир в качестве его членов и познаем автономию воли вместе с ее следствием-моральностью; если же мы мыслим себя обязанными, то мы смотрим на себя как на принадлежащих к чувственному миру и одновременно все же к миру умопостигаемому» (243).
Кант считает, что свобода и необходимость существует в разных отношениях, они нигде и никогда не пересекаются. Это — две разные точки зрения на человека, две разные его ипостаси. Когда мы говорим о свободе человека, мы отвлекаемся от факта его причинной обусловленности. Когда мы говорим о причинной обусловленности человека, мы полностью отвлекаемся от факта его свободы. Это приблизительно также как один и тот же индивид может быть и сыном и отцом, но в разных отношениях. Он — отец по отношению к своему сыну, в этом случае он выступает как активное руководящее начало, поведение которого свободно. Он — сын по отношению к своему отцу и в этом случае является пассивным подчиненным элементом, поведение которое причинно обусловлено.
Результат, к которому пришел Кант, вряд ли стоит потраченных на него колоссальных интеллектуальных усилий. В самом деле он сказал очень простую вещь: человек нравственен, поскольку его воля разумна, нравственность обладает для него обязательностью, поскольку разум управляет чувствами. Но ключевой вопрос, каким образом воля становится разумной или разум волевым, каким образом, говоря языком кантовской философии, чистый разум становится практическим, остался без ответа. Более того, Кант признал, что ответить на него невозможно: «как чистый разум может быть практическим, — дать такое объяснение человеческий разум совершенно бессилен, и все усилия и труд отыскать это объяснение тщетны» (269).
Кант начал с абсолютной необходимости нравственности и пришел в итоге к выводу, что человеческий разум «не может сделать понятным безусловный практический закон» (273). В самом деле, обосновать безусловный закон — значит раскрыть условия, при которых он необходим, а это противоречит исходному понятию безусловного закона. Условие безусловного закона — логический абсурд, именуемый противоречием определения. Поэтому сама постановка вопроса о том, как возможны свобода, абсолютное и «откуда у морального закона обязывающая сила» (233), является неправомерной, незаконной. Как же свести концы с концами, как согласовать эти точные суждения Канта с учением о умопостигаемом мире?
Ответом может быть следующее утверждение Канта: «Понятие умопостигаемого мира есть, следовательно, только точка зрения, которую разум чувствует себя вынужденным принять вне явлений для того, чтобы мыслить самого себя практическим» (259). Невольно возникает вопрос: не является ли все учение Канта об умопостигаемом мире скрытой иронией? Быть может, и в данном случае Кант рассуждает по излюбленному принципу «как если бы»: если бы человеческий разум попытался заняться превышающим его компетенцию вопросом о том, как возможна автономия воли, именуемая еще нравственным законом, безусловной необходимостью, самоцелью, то он неизбежно пришел бы к непостижимой идее умопостигаемого мира.
Все это означает, что нравственный закон не может быть предметом познания и следствием какого бы то ни было логического суждения (утверждать обратное — значило бы отказаться от нравственного закона в его безусловности, абсолютной необходимости), он является — предметом веры, для Канта разумной веры. Кант не смог ответить на вопрос, кто является автором восстановленного шедевра. Он честно признал, что ответить на этот вопрос невозможно, да и сам вопрос неправомерен, так как шедевр, о котором идет речь — нечеловеческого происхождения.
Постулат умопостигаемого мира как источника свободы, а через неё и нравственного закона, ничуть не обогатил сам нравственный закон.
Свобода и необходимость — два разнообразных типа причинности, — составляют взаимосоотнесенные, но никогда не пересекающиеся между собой уровни бытия человека. Их можно сравнить с наложенными друг на друга параллельными орбитами. Словом, Кант развел свободу и необходимость, интерпретировав их как разные измерения одного и того же. При этом он предположил, что «нет настоящего противоречия между свободой и природной необходимостью тех же самых человеческих действий»(251). Противоречия нет, ибо они не встречаются на одном поле и в одно время. Противоречия нет даже в том случае, когда человек в силу необходимости становится убийцей, ибо в силу свободы он может квалифицировать это свое действие как злодейство. Однако идея категорической повелительности нравственного закона предполагает соответствия, соединения между свободой и необходимостью человеческих поступков, когда их нравственная чистота дополняется эмпирической оправданностью. Речь идет о соединении добродетели и счастья, долга и склонностей.
Как возможно такое соединение? Если предположить, что нравственность и жизненные потребности приводятся в человеке соответствие друг с другом чем-то третьим (мировым разумом, предустановлением бога и т. д.), то это противоречило бы идеи автономии воли. Точно также нельзя помыслить, что мотивы добродетели вытекают из мотивов счастья, ибо первые по определению противостоят вторым. Эти варианты безусловно невозможны. Остается третье решение, когда счастье, жизненные потребности рассматриваются как следствие нравственности, добродетели. Но и оно невозможно, так как «всякое практическое сочетание причин и действий в мире как результат определения воли сообразуется не с моральными настроениями воли, а со знанием законов природы и физической способностью пользоваться этими законами для своих целей» (593). Не всегда руки могут дотянуться до того, чего хочет сердце. Старый, прикованный к инвалидной коляске человек не может реализовать свое намерение оградить на улице ребенка от хулиганов. Погибший на войне юноша не смог позаботиться о своих старых родителях, хотя он считал это своим долгом. Невозможность этого варианта не является безусловной. Действия по моральным мотивам вполне могут удовлетворять и критериям себялюбия как, например, у того же уже упоминавшегося торговца, для которого честное ведение дел оказывается и весьма прибыльным. Но чтобы соответствие добродетели, морали как первопричины и первоцели со счастьем как следствием и целью второго ранга было необходимым, для этого требуются дополнительные условия.
Первым условием является полное соответствие воли с моральным законом, когда следование моральному закону исчерпывает все желания и воля становится святой. В случае человека нечто подобное можно помыслить только в перспективе бесконечного нравственного совершенствования, что предполагает бесконечное существование или бессмертие души.
Вторым условием является способность разумного существа «привести природу в полное согласие со своими практическими основоположениями» (625), чтобы параллельно тому как его воля сливается с нравственным законом природа уже по своим канонам гарантировала ему достижение счастья. Говоря по другому, необходимо саму природу преобразовать адекватно нравственной задаче. Это возможно только в том случае, если предположить существование причины всей природы, которая берет на себя гарантию соответствие нравственности и счастья. «Высшая причина природы, поскольку ее необходимо предположить для высшего блага, есть это существо, которое благодаря рассудку и воле есть причина (следовательно, и первооснователь) природы, т. е. Бог» (627).
Так в этической теории Канта в дополнение к постулату свободы появились два новых постулата — бессмертия души и бытия Бога. Постулат свободы необходим как условие происхождения нравственности, а постулаты бессмертия и Бога как условия ее реализации. Строительство здания этической теории Канта закончилось, оно оказалось на фундаменте постулата свободы и под крышей постулатов бессмертия души и бытия Бога. Но стало ли оно от этого более надежным?
Постулаты чистого практического разума, которые по замыслу должны были бы укрепить практический разум на самом деле поставили под сомнение его чистоту. Если речь действительно идет о чистом практическом разуме, то зачем ему нужны постулаты? Если нравственный закон обладает абсолютной необходимостью, то не становятся ли излишними все поиски условий его существования? Словом, идея абсолютности морали, означает, что этика не может искать оправдания ни в логике, ни в праксиологии. Она сама становится для них высшей апелляционной инстанцией. Кант понимал это. Он сформулировал первотезис человеческой духовности о первенстве практического разума перед теоретическим. Но самим своим стремлением доказать этот тезис он опровергал его.
Можно, конечно, еще видеть в постулатах Канта выражение субъективной необходимости человека как несовершенного разумного существа — ведь постулат есть «необходимое предположение, стало быть, только необходимая гипотеза в отношении субъекта для исполнения ее объективных, но практических законов» (305). Это — всего лишь костыли для такого хромоножки, как человек. Но в этом случае они неудачно называются постулатами чистого практического разума. Их скорее следовало бы поименовать постулатами грязного практического разума.
Нельзя полностью исключать еще одну интерпретацию постулатов чистого практического разума, согласно которой они как раз из-за того, что не удались, являются скрытым запретом на любые суждения о сверхчувственном мире, кроме того, что содержится в нравственном законе. Правда, такому допущению мешает серьезность, с которой Кант разрабатывает свое учение о постулатах. Как бы то ни было Кант не удержался на высоте нравственного видения человека.
По крайней мере, дважды европейская философия поднималась на эту головокружительную вершину и оба раза срывалась с нее. Первый раз это случилось с Платоном. Своим учением о занебесье как царстве морали Платон по сути дела постулировал мораль в качестве высшей реальности и тем самым сменил сам вектор человеческого познания. Теперь уже вопросом и проблемой становилась не мирская укорененность морали, а моральная оправданность самого мира. Вопрос о рациональном обосновании морали должен был бы трансформироваться в вопрос о моральных границах и целях познания. Правда, сам Платон таких выводов не сделал. Очарованный разумом, он не мог пойти на ограничение его власти. Чтобы остаться верным гносеологизму, он вынужден был прибегнуть к мифотворчеству. Кант повторил духовный опыт Платона. Поднявшись до понимания нравственности как абсолютной необходимости, изначальной, всеобщей и общезначимой основы человеческой духовности, он затем задался целью подвести под нее гносеологические подпорки постулатов чистого практического разума.
Мораль в понимании Канта укоренена в недосягаемых глубинах ноуменального мира и устремлена в бесконечность бессмертной души и Бога. Она словно сказочная птица поднимает человека вверх и несет его по воздуху на волшебных крыльях долга. Долг может удержать человека в небе, когда он есть, но вот вопрос: что может сделать должное сущим, какие земные силы заставляют человека подниматься туда в небо, и почему, оказавшись там, взором он остается неотрывно прикован к земле? Говоря по другому, как мораль вписана в материю человеческого поведения? Это — вопрос о том, как долг может стать добродетелью.
Альберт Швейцер считал, что многообразные этические усилия философии так или иначе направлены на поиск заложенного в мышлении основного принципа нравственности. Если это утверждение верно, то адекватное воплощение оно нашло именно в этике Канта, нормативное содержание которой исчерпывается нравственным законом категорического императива, а теоретическое содержание — научным комментарием к нему. Согласно Канту, нравственность есть долг, требующий поступать только согласно таким максимам, которые могут быть возведены во всеобщий закон. И больше она ничего не означает. Таков нравственный закон, рассмотренный сам по себе, в его объективном содержании. Если бы он был законом природы или провидения, то такой научно-объективированный анализ был достаточным. Однако нравственный закон есть закон свободы. Он представляет собой ограничение, которое каждое разумное существо само налагает на себя, в силу чего, собственно говоря, оно и может считаться разумным. Отсюда — необходимость рассмотрения нравственного закона в субъективной перспективе, осмыслить его не только как долг, но и как добродетель. Так, в этике Канта учение о долге, рассмотренное в «Основоположении к метафизике нравов», дополняется учением о добродетели, говоря точнее: интерпретируется также в качестве учения о добродетели, чему посвящена его «Метафизика нравственности». Как метафизика природы предполагает априорное познание из понятий, так метафизика нравов предполагает априорные принципы внутреннего законодательства. Моральный принцип «на деле есть нечто иное как смутно представляемая метафизика, заложенная от природы в разуме каждого человека»[69]. Практическим основоположением является не эвдемония, которая неизбежно оборачивается гетерономией воли, а элевтерономия, означающая, что действующий субъект (не абстрактное лицо, а конкретный живой индивид) сам задает закон своей воле. На место традиционного для этики принципа счастья Кант воздвигает принцип свободы.
«Метафизичность» человеческой деятельности обнаруживается в ее целесообразном характере. «Цель, — пишет Кант, — есть предмет произвола (разумного существа), посредством представления о котором произвол определяется к действию для создания этого произвола»[70]. Человека можно принудить к поступкам, но не к целям. Это бы противоречило самому понятию цели. Человек действует сообразно цели, которую он сам себе ставит: действует — значит использует средства, совершая действия, которые ведут к его цели. Цель привязывает деятельность к произволу субъекта как разумного существа, средства включают ее в причинную связь мира. Человека можно заставить применять средства, совершать поступки, которые ведут к некой чуждой ему цели, но его нельзя заставить сделать последнюю своей целью. Иметь цель поступка есть шаг свободы, считает Кант.
Вопрос о трансформации долга в добродетель оказывается вопросом о целях чистого практического разума, которые суть в то же время долг. Это — цели, средства достижения которых являются таким же предметом произвола как сами цели. К ним нельзя принудить внешним образом, они достигаются только и исключительно через самопринуждение. Этика рассматривает человека в аспекте его принадлежности к роду человеческому в качестве homo noumenon. Индивид поднимается до этого уровня, представительствует от имени человечества и человечности, что в лексике Канта есть одно и то же, в той мере, в какой избирает в качестве своих личных целей цели ноуменального мира, которые приобретают действенность в форме долга. В этом смысле «этика может быть определена как система целей чистого практического разума»[71].
Здесь происходит граница между нравственностью и правом, которая есть не только граница между внутренним законодательством и внешним законодательством, но и одновременно также граница между материальным содержанием свободы и ее формальными условиями. Поступки всегда объективны, сами по себе имеют цену, которая определяется неким единым формальным критерием, не зависящим от того, кто их совершил. В то же время они всегда есть чьи-то поступки, входят в субъективную реальность через те замыслы, которые индивид связывал с ними, те цели, к которым он через из посредство стремился. Поступки соответственно могут быть рассмотрены как из вне, в качестве выражения некой воли вообще, так и изнутри, в качестве выражения конкретной субъективной воли. В первом случае мы имеем внешний долг, правовую обязанность, во втором случае — внутренний долг, этическую добродетель. Так, необходимость выполнения договорного обещания есть правовой долг, при этом неважно, в силу чего человек его выполняет и что может твориться в его душе, когда он его выполняет. Но выполнять его только потому, что это есть долг и с сознанием собственного достоинства, которое не уменьшается, а только возрастает, если при этом пришлось преодолеть иные мотивы, относится к этической сфере. По Канту этика отличается от права способом обязывания — тем, что она не просто предписывает долг, а связывает его с внутренними целями деятельности.
Вопрос об этических добродетелях оказывается вопросом о целях, которые суть в то же время долг. Таких целей, согласно Канту, две: собственное совершенство и чужое счастье. Собственное совершенство не является продолжением природного процесса в человеке, то, что заложено в человеке от природы, получено от него в дар и не может быть долгом. Долг всегда означает «принуждение к неохотно принятой цели»[72]. Соответственно совершенство есть движение в направлении, обратном природной первобытности. К собственно человеческому состоянию, когда индивид способен свободно ставить себе цели и развивает культуру воли до добродетельного образа мыслей — следования мотиву долга. Что касается чужого счастья, то суть дела здесь состоит в том, что индивид отказывается принуждать других следовать долгу, ибо это может сделать только он сам.
В обоих случаях моральность целей состоит в том, что их материей является мотив долга: стремлением к собственному совершенству индивид нацеливает себя на долг как мотив своего поведения; желанием счастья другому он признает за ним право на совершенство по его собственным представлениям о долге. Превращение долга в добродетель означает тем самым, что он из всеобще-личной формы переходит в индивидуальный мотив поведения. «Добродетель есть моральная твердость воли человека в соблюдении им долга»[73]. В сущности это — все, что Кант говорит о добродетелях. Никакого расчлененного представления о добродетелях и никакого каталога добродетелей, различающихся между собой особенным содержанием, мы у него не находим. Его учение о добродетелях только оттеняет нравственный закон долга, подчеркивая тот (правда, весьма существенный) момент, что он наново учреждается и приобретает жизненность в каждой индивидуальной воле.
Кант в этике кружит на одном и том же пятачке категорического императива, или долга. Насколько он методичен, последователен в утверждении того, что императив нравственности безусловен, категоричен, не знает никаких исключений, настолько же последовательно он стремится ограничить себя его нормативными рамками. Нет ничего, что могло бы поставить под сомнение, поколебать мотив долга. И в то же время нет ничего, что имело бы безусловно обязывающий смысл помимо него. В этом смысле весьма интересно разделение Кантом долга на совершенный и несовершенный.
Разделение обязанностей на совершенные и несовершенные имеет длительную традицию, уходящую корнями в средневековую христианскую схоластику; непосредственно оно заимствовано Кантом у А. Баумгартена, этические сочинения которого были предписанной учебной основой читаемого им университетского курса этики. По Баумгартену совершенными являются негативные предписания (запреты) типа «не убий», «не лги», которые образуют минимальный первоначальный уровень, фундамент моральности. К несовершенным обязанностям относятся позитивные предписания типа добросердечия, индивидуального развития. Кант не ограничивается этим критерием (негативности и позитивности предписаний) и не акцентирует его. Он интерпретирует данную рубрикацию в контексте своего учения о категорическом императиве, взяв за основу степень обязательности разных видов долга (в «Основоположении к метафизике нравов») и коррелирующее с этим деление на обязанности правовые и этические (в «Метафизике нравственности»).
По Канту к совершенному долгу относятся поступки, максимы которых нельзя даже помыслить в качестве всеобщих законов без того, чтобы это не привело к отрицанию самих максим, и относительно которых мы (также) не можем хотеть, чтобы они стали всеобщим законом. Прекрасной иллюстрацией этого является уже приводившейся пример торговца, который хочет взять взаймы деньги под ложное обещание вернуть их (второй пример Канта). Степень обязанности поступков в этом случае является безусловной и однозначной. Совершенный долг непреложен. Несовершенный долг охватывает поступки, максимы которых помыслить в качестве всеобщих можно, но хотеть, чтобы они стали таковыми, нельзя. Его наиболее показательной иллюстрацией можно считать обязанность индивида развивать свои задатки (третий пример Канта). Несовершенный долг не является столь же безусловным, как совершенный; раскрывая степень его обязательности, Кант характеризует как вменяемый в заслугу.
Совершенный долг есть долг в узком смысле слова. Он обнаруживает себя в правовых обязанностях, которые будучи внешними и формальными, задают однозначные, безусловно поддающиеся проверки ограничения деятельности. Несовершенный долг, напротив, — долг в широком смысле. Он охватывает этические обязанности («несовершенный долг есть. лишь долг добродетели»)[74], которые укорены в моральных целях и оставляют простор в том, что касается конкретного применения максим. В случае совершенного долга точно известно какие поступки должно (говоря точнее: не должно) совершать; лицо в данном случае не имеет значение, здесь важны поступки, а не то, кто их совершает. В случае несовершенного долга поступки опираются на внутреннее законодательство и опосредуются решением действующего индивида; в данном случае вопрос о том, чьи это поступки, имеет существенное значение. «Чем шире долг, тем менее совершенно обязательность человека к поступку»[75], - пишет Кант.
Кант не утверждает, что совершенный долг непременно связан с негативными, а несовершенный долг с позитивными предписаниями, но, вполне можно заключить, склоняется к такому пониманию. Как пишет отечественный исследователь А.К Судаков, «если совершенные обязанности служат неприкосновенности нравственно ценного в личности и общности и выражают постольку некоторое негативное отношение к этим ценностям, то «несовершенные» обязанности можно определить как те, которые вменяют субъекту некоторое положительное отношение к этим ценностям»[76]. Одно, по крайней мере, несомненно: та непреложная и однозначная моральная позиция, которая реализует безусловность категорического императива, возможна только в форме противостояния и ограничения. Вот только два показательных суждения Канта об этом[77]. «Свободу (в том виде, в каком она становится нам известна только через моральный закон) мы знаем лишь как негативное свойство в нас, а именно как свойство не быть принуждаемым к поступкам никакими чувственно определяющими основаниями». «Добродетель есть твердость максимы человека при соблюдении своего долга — всякая твердость узнается через те препятствия, которая она преодолеть».
Интерпретацию позитивного долга добродетели как несовершенного долга (в отличие от негативного совершенства правовых обязанностей) можно рассматривать как свидетельство освободительного пафоса, свойственного морализму Канта. Такое понимание замыкает этику на цели, материализующие безусловность нравственного закона, ив то же время удерживает её от деградации в микрологию, которая «на каждом шагу расставляет обязанности как капканы» и превращает в «тиранию»[78]. Этика как раз тем и отличается от права и раскрывает себя непросто как формальную схему нравственности, а её постоянно действующий животворный источник, что она, «предоставляя простор каждому своему несовершенному долгу, неизбежно приводит к вопросам, которые требуют от способности суждения решить, как применить максиму в отдельных случаях»[79].
Этический абсолютизм Канта является настоящим философским подвигом — настолько сильно он выдавался из общего духа эпохи. Достаточно отметить: непонимание и критика этики Канта со стороны современников и потомков прежде всего и главным образом были направлены на автономный принцип этики. Не на разведение вещей как явлений и вещей в себе, что было своего рода философской клеткой автономии воли, не на этико-гносеологические оговорки, призванные путем введения постулатов смягчить претензии автономии воли, не на учение о добродетелях, которое плохо вписывается в общую этическую конструкцию Канта, а на саму автономию воли. Это хорошо видно на примере клишированных оценок этики Канта.
Под клишированным восприятием этики Канта имеются ввиду расхожие оценки, ставшие со временем устойчивыми общественными предрассудками. При этом их нельзя назвать надуманными, ибо они фиксируют внимание на реальных и специфических особенностях кантовской этики, но дают им такую утрированную интерпретацию, в результате которой искажается само учение — так художник вытягивает характерные черты и выражения живого лица, превращая его в смешную или злобную карикатуру. Можно указать, по крайней мере, на четыре довольно распространенные стереотипные оценки, имеющие оттенок осуждения: формализм, антиэвдемонизм, ригоризм, практическое бессилие.
Под формализмом подразумевается тот факт, что нравственный закон в понимании Канта формален, касается не содержания поведения, а его формы. Кант и в самом деле последовательно выносит за этические скобки все предметное многообразие человеческих целей, полагая, что все принципы морали, основанные на гетерономии, обусловленности воли, являются ошибочными. В этой работе очищения морали от посторонних наслоений он доходит до последней точки, оставляя за ней «только форму воления вообще», под которой понимается «сама я пригодность максимы каждой доброй воли к тому, чтобы делать саму себя всеобщим законом» (217).
Основной недостаток сведения морали к форме воления усматривается в том, что из нее выхолащивается живое содержание, реальные нравы. Этика отрывается от психологии, социологии, других наук, изучающих человека. Отсюда и штамп — формализм, призванный подчеркнуть некую пустоту, абстрактно-философское равнодушие этики категорического императива ко всякому конкретному нравственному содержанию. В действительности, конечно, то, что именуется формализмом этики Канта, имеет совершенно иной смысл.
Кант ищет абсолютный нравственный закон, который был бы общезначимым, а точнее: всезначимым. Любой содержательно определенный принцип неизбежно стал бы не только объединяющим, но и разъединяющим принципом, что мы и видим на примере исторически функционирующих моральных систем, предписывающих конкретные поступки (какому богу молиться, от какой пищи воздерживаться, кого считать врагом и т. д.). Общезначимость, задаваемая такими принципами, будет уже совокупности всех разумных существ. Сведя нравственный закон к форме воления, Кант расширил духовное пространство, открывающее возможность человеческого сотрудничества до размеров, охватывающих всех людей. Одновременно он наложил запрет на лицемерные попытки, состоящие в том, чтобы частные интересы выдавать за всеобщие, относительные цели — за абсолютные.
Формальный нравственный закон Канта не так уж и формален, как это часто изображается. Ведь он утверждает самоцельность человеческой личности и ее полную нравственную суверенность. Тем самым своим «формализмом» Кант возвышает идею человечности, внутреннего достоинства личности до единственного безусловного принципа воли, абсолютного морального канона. Этику Канта можно считать формальной и пустой только в том случае, если считать формальными и пустыми человечность и свободу.
Антиэвдемонизм этики Канта является продолжением того, что называется ее формализмом. Европейская этика складывалась и развивалась в решающей степени как этика счастья. Поэтому Кант особо подчеркивает, что общее положение, согласно которому эмпирические принципы не могут быть принципами морали, а чувственные побуждения — мотивами долга, в полной мере относится также к желанию и принципу счастья. «И все же принцип собственного блаженства, — пишет Кант, — более всего неприемлем» (209). Антиэвдемоническая направленность этики Канта используется в качестве аргумента, призванного доказать ее философскую надуманность. В самом деле: может ли рассчитывать на обоснованность и практическую действительность моральная теория, не считающаяся с таким коренным человеческим свойством как с желанием счастья?
Кант отводит принцип счастья как основу морали по той основной причине, что хотя желание счастья свойственно каждому конечному разумному существу и имеет общий характер (именно это и вводило в заблуждение философов), тем не менее оно базируется на чувстве удовольствия и в этом смысле является субъективным. Не существует единого объективного закона счастья, понятие счастья никак не определяет то, что каждый считает для себя счастьем. Кант отводит принцип счастья из-за того, что он является субъективным, случайным. Далее, эвдемонизм создает ложную и опасную иллюзию, будто добродетельное поведение и личное счастье взаимно уравновешенны между собой, по существу потакает человеческим слабостям и социальным несправедливостям. В результате мотивы счастья, получившие этическую санкцию, подрывают нравственность, размывая границы между добродетелью и пороком, подменяя действия по убеждению действиями по расчету. Словом, добродетель и счастье — понятия в высшей степени неоднородные. Такова позиция Канта.
Кант говорит, что желание счастья не может быть принципом морали. Но при этом он вовсе не отрицает ни его масштаб, ни законность. «Чистый практический разум не хочет, чтобы отказывались от притязаний на счастье; он только хочет, чтобы эти притязания не застили взор, коль скоро речь идет о долге» (529). То обстоятельство, что понятия нравственного закона и долга в существенной мере определяются через противопоставления счастью, как раз подчеркивает то огромное значение, которое Кант отводит ему в системе человеческих побуждений. Счастье в каком-то смысле соразмерно нравственному закону, выступает его противовесом в мире явлений. Оно есть цель человека в силу его естественной необходимости, является организующим центром всех гипотетических императивов. Все действия человека, поскольку они имеют условный характер, природно и социально детерминированы, поскольку они являются действиями для чего-то, можно истолковать в рамках общего стремления к счастью. Все поступки человека, рассмотренные в аспекте необходимости, подчиняются счастью.
Изгнание эвдемонизма из этики нельзя считать его дискредитацией. Скорее, наоборот. Стремление к счастью вырвалось из железных тисков этики, словно птица, выпущенная из клетки. Оно тем самым получило неограниченное поле для своей реализации. Когда счастьем считается созерцательная деятельность и оно в этом качестве получает высшую этическую санкцию, то ущемленными оказываются другие формы жизни — чувственная, практически-деятельная. Когда счастье отождествляется с физическими наслаждениями и они возводятся в моральный принцип, то тень подозрения падает на духовные блага. В этом смысле видимое возвышение принципа счастья до морального закона реально всегда является сужением и ограничением его материального содержания. Когда же мораль и счастье отделяются друг от друга как разнородные принципы, то тем самым стремление к счастью санкционируется во всех своих возможных материальных конкретизациях и воплощениях. Мораль, разумеется, налагает общее ограничение на поступки, но одинаковое на все поступки. Она не селекционирует поступки по их содержанию.
Еще один важный момент, заключенный в кантовской критике этического эвдемонизма. Кант проводит четкую и резкую грань между достойностью быть счастливым и самим счастьем. Достойность счастья как непременное условие самого счастья связано с нравственным образом мыслей. И если само счастье есть в огромной мере дело случая, обстоятельств, превратностей судьбы и находится вне власти человека, то от достойности счастья никто не может быть отлучен. Нравственное достоинство есть одновременно достойность счастья, заключенная в автономии воли. Поэтому ни природа, которая может обделить человека видом и здоровьем, ни случайность рождения, которая может поместить человека в трущобы, ни социальный статус, который может оказаться самым непрестижным, ни иные, капризно меняющиеся обстоятельства, ничто не может лишить разумное существо его нравственного достоинства, которое только одно делает его достойным быть счастливым.
Отделив счастье от морали, Кант вместе с тем утверждает его, но в рамках морали и как ее следствие. Отсюда — и идея о возможном соединении добродетели и счастья, для чего был введен постулат существования Бога. Когда Канта упрекают в непоследовательности — мол, он через окно постулатов вновь впустил в этику принцип счастья, который перед этим выгнал из двери категорического императива, — то упрек этот в значительной мере является недоразумением и основан на недопонимании самого смысла кантовской критики эвдемонизма. Кант не приемлет точку зрения стоиков, для которых добродетель есть счастье. Он не приемлет и точку зрения Эпикура, для которого счастье есть добродетель. Кант не соглашается элиминировать из человеческой жизни ни счастье, ни добродетель, он пытается найти порядок их соотношения как двух частей высшего блага, их субординацию. Его решение состоит в том, что на первом месте стоит мораль, а счастье, хоть и имеет свой источник, должно идти вслед за ней и быть ей соразмерно.
Ригоризм этики Канта ее критики связывают с противопоставлением долга склонностям. Долг, как его понимает Кант, есть практическое принуждение к поступку из-за уважения к нравственному закону и только по этой причине. И это — единственный нравственный мотив. Все, что совершается по склонности, не имеет отношение к нравственности и не может рассматриваться в качестве ее субъективного основания, даже если этой склонностью являются любовь, симпатия и иные так называемые альтруистические чувства. Эта позиция Канта получила такое толкование, будто здесь речь идет о дискредитации чувственной природы человека, аскетизме и скрытом ханжестве или, как иронизировал Шиллер в печально известной эпиграмме, человек правильно поступает тогда, когда он следует долгу с отвращением в душе.
О чем же на самом деле говорит Кант? Он ищет субъективный мотив поведения, который был бы адекватен абсолютности нравственного закона. Он утверждает, что таким мотивом может быть только мотив, который дан вместе с нравственным законом и единственным источником которого является сам этот закон. Долг по своей безусловности соразмерен безусловности морали. Все другие мотивы, сколь бы возвышенными, притягательными или сильными многие из них ни были, не обладают той последней степенью твердости, которая требуется для нравственного закона. Таким образом позиция Канта в данном вопросе, как и его позиция, связанная с «формализмом» и «антиэвдемонизмом», предопределяется общей посылкой о безусловной необходимости морального принципа. Нельзя подвергать сомнению «ригоризм» Канта, не отказываясь от убеждения в абсолютности нравственного закона.
Далее, исключение склонностей из состава нравственных мотивов представляет собой не их ущемление, а их эмансипацию. И то, что говорилось выше о принципе счастья в его соотнесенности с принципом нравственности, можно было бы полностью повторить применительно к склонностям, рассмотренным в их соотнесенности с мотивом долга. Позицию Канта в этом вопросе хорошо иллюстрирует следующее замечание. Кант, рассуждая об обязанностях человека перед самим собой, предлагает отличать скупость от жадности, скаредности (мелочной расчетливости). Под скупостью он понимает ограничение своего собственного употребления средств существования пределом, который «находится ниже меры собственных истинных потребностей». И добавляет, что она «противоречит долгу перед самим собой», что «тем самым лишает себя наслаждения жизнью»[80].
Те, кто видят в Канте врага склонностей, совершают одну грубую ошибку — нравственный мотив в его чистом виде, как он описывается в рамках этической теории, смешивают с тем, как он функционирует в реальном опыте человека. Когда говорится о том, что принуждение через долг является единственным нравственным мотивом, то надо иметь в виду: в реальном опыте человека нет действий, которые совершались бы только и исключительно на основе долга, ибо нет действий, которые состояли бы из одной формы воления и были лишены какого-бы то ни было материального содержания. На самом деле человеческие поступки всегда эмпирически мотивированы, они, эмпирические мотивы, склонности всегда достаточны для того, чтобы субъективно объяснить и оправдать любое действие (поэтому по своему были правы те философы, которые видели в эгоизме универсальную пружину человеческих поступков). Поскольку нравственная детерминация поступка не отменяет и не заменяет его причинную обусловленность в обычном смысле слова, а представляет собой лишь другой взгляд на него, то и долг всегда существует наряду со склонностями. Но для того, чтобы выяснить соответствует ли тот или иной поступок еще и долгу (что он соответствует определенным склонностям и вытекает из них, это подразумевается само собой, ибо в противном случае вообще бы не было рассматриваемого поступка), для этого в рамках процедуры испытания максимы воли на общезначимость необходимо также испытать его на мотив долга, т. е. необходимо выяснить, совершил ли бы человек данный поступок, если отвлечься от склонностей, если допустить, что никакого эмпирического интереса в совершении данного поступка не существует. Говоря иначе, необходимо установить, совершил ли бы человек данный поступок из одного чувства долга. А это можно сделать только в ходе мысленного эксперимента, так как реальные поступки не могут быть полностью очищены от склонностей.
Поэтому противопоставление долга склонностям представляет собой всего лишь этико-гносеологическую процедуру, призванную установить, вписываются ли данные склонности, которые побуждают к данному поступку в общие рамки этической мотивации, задаваемые долгом. Правда, следует заметить, что, поскольку «долг — это принуждение к неохотно принятой цели»[81], для Канта наиболее показательными и адекватными с точки зрения чистоты нравственного мотива являются те действия в силу долга, которые совершаются в противостоянии, в борьбе с чувственными побуждениями.
Наконец, еще одно предубеждение против этики Канта связано с тем, что мораль в ней понимается исключительно как определенное состояние воли, описываемое с помощью понятий доброй воли, автономии воли, что она целиком замыкается в сфере долженствования. Отсюда делается вывод о ее практическом бессилии: мол, Кант не пошел дальше доброй воли.
Моральный закон в кантовской интерпретации действительно имеет дело только с максимами воли, субъективными основаниями поступков, а сами поступки в их предметном содержании выносятся за скобки. Не повторяя то, что уже говорилось, а именно, что без отождествления морали с автономией воли нельзя было бы расшифровать мораль как систему абсолютных ценностей, заметим следующее. Во-первых, состояние воли — это характеристика практики, а не познания. Хотя нравственная воля и задает форму поступков, а не их содержание, тем не менее истина состоит в том, что поступков без формы не бывает. И поэтому упрекать Канта в том, что он, намечая долженствовательную перспективу доброй воли, абстрагируется от ее осуществления, от сущего, от нравственной эмпирии, можно только в том случае, если человеческая практика вообще может состояться без идеально-долженствовательного основания. Во-вторых, нравственная форма поступков сама по себе, как уже отмечалось, является достаточно содержательной, она обозначает пределы человеческих поступков придающие им человеческий смысл — человечность и свободу личности. Ее участие — и именно как формы максим — в человеческой практике является весьма ощутимым: она накладывает категорический запрет на действия, которые противоречат человечности и свободе личности. Этика не интересуется тем, что делает человек — принимает пищу, читает книгу, катается на лодке, копает землю и т. п., она интересуется только тем, как он это делает, точнее: умещается или нет то, что он делает в те границы человечности и свободы, которые задаются абсолютными моральными запретами.
Когда этика в интерпретации Канта ограничивает себя сферой категорического долженствования, она занимается своим делом, четко отграничивая себя от других наук и сфер человеческой практики. Ясно понимая особое, в чем-то совершенно исключительное место этики в системе практических наук и человеческой практики, Кант далек от иллюзии, будто она прямо задает содержание последних. Как говорится, в жизни много важного и ценного помимо этики. Он на языке своей теории выразил принципиально новый образ морали, свойственный обществу, организующему себя на научно-рациональных основах.
Итак, можно заключить, что абсолютная этика Канта, которая кажется совершенно надуманной и нереалистичной, действенна именно своей кажущейся нереалистичностью. Незаменимую роль кантовской морали в контексте каждый раз конкретной, неисчерпаемо многообразной деятельности индивидов, можно сопоставить с тем, как обнаруживают себя общие законы природы в технической деятельности работников, например, строителей. Строитель обязан строить с учетом действия закона всемирного тяготения (в самом прямом варианте — возводить стены прямо), и в этом смысле закон всемирного тяготения является всеобщим ограничением его деятельности, что не влияет на выбор того, что он строит, из чего и для чего строит, не определяя его квалификацию строителя. Точно так же нравственный закон ограничивает мотивы и цели поведения, но не определяет ни их состава, ни качества. Как у строителя есть приборы (например, тот же отвес), которые позволяют ему в процессе самого строительства проверять, насколько он учел ограничивающее требование закона всемирного тяготения, так и Кант предлагает свой инструмент (категорический императив), который позволяет человеку еще на уровне замысла и его осуществления (т. е. в процессе самого проектирования и строительства) удостовериться, насколько максимы его воли учитывают ограничения, налагаемые абсолютной этикой.