А.А. ЗИНОВЬЕВ: «Я ЕСТЬ СУВЕРЕННОЕ ГОСУДАРСТВО»

Этические программы великих моралистов предлагают разные варианты преодоления противоречий между абсолютностью моральных принципов и автономностью моральных решений личности. При этом сами они претендуют на всеобщность и общезначимость. Предполагается, что индивиды для того, чтобы быть на уровне морали, должны рассматривать соответствующие программы в качестве общей посылки совершаемых ими поступков. Тем самым ставится под сомнение полнота автономии воли морального индивида. Получается, что последний руководствуется программой, которая, хотя и одобрена, добровольно принята им, тем не мене выработана и получена из вне. Это двусмысленность снимается в этической концепции русского мыслителя и писателя Александра Александровича Зиновьева.

Согласно Зиновьеву моральная личность придает своей жизни экспериментальный смысл. Она следует программе, которую сама же и вырабатывает. И вырабатывает исключительно для самой себя. Единственность — существенная характеристика не только моральных поступков личности, но и её жизненной программы. Единственность моральной программы не только не противоречит её абсолютности, а, напротив, является гарантией этого. Свою этическую позицию Зиновьев именовал учением о житии, или зиновьйогой и лаконично выразил в парадоксальном утверждении «я есть суверенное государство». Другая существенная особенность учения о житии состоит в таком соединении экзистенционального (и природного, и социального) эгоизма индивидов с этическим альтруизмом, когда последний является отрицанием и в то же время выражением, продолжением и дополнением первого.

А. А. Зиновьев на протяжении более чем 50-летней творческой жизни и в разных аспектах своего универсального дарования развивал внутренне цельное мировоззрение. Оно начинается с обработки логического инструментария, методологии познания, включает развернутые теории современных форм социальной организации, а также конкретные литературно обработанные типы и роли, образующие их живую ткань, и завершается нормативной программой нравственно достойного поведения личности. Выдающиеся достижения Зиновьева в области логики, социологии, литературы известны, признаны, являются предметом исследований и дискуссий. Зиновьев явил себя обществу также в качестве поэта и художника, хотя его успехи в области поэзии и изобразительного искусства обычно оцениваются более скромно, тем не менее они также считаются значимыми аспектами того, что именуется феноменом Зиновьева[145]. Вне внимания исследователей и общества до последнего времени оставалась этика Зиновьева, хотя она составляет движущую пружину его личностного развития и пафос всего его литературно-социологического творчества от «Зияющих высот» (1976) до «Русской трагедии» (2002) и «Фактора понимания» (2006).

Жизнеучение Александра Зиновьева в концентрированном виде изложено в поэмах «Мой дом — моя чужбина» (1983), «Евангелие для Ивана» (1984), повестях «Иди на Голгофу» (1985), «Живи» (1988), а также в автобиографическом сочинении «Исповедь отщепенца» (1989).

I

Александр Александрович Зиновьев родился 29 октября 1922 года в деревне Пахтино Чухломского района Костромской области в многодетной семье, которая сочетала крестьянский труд с отходным ремесло. В течение 30-х годов семья постепенно вся переехала в Москву. Семья Зиновьевых имела крепкие корни и была дружной. Достаточно сказать, что в трудные для Александра Александровича годы, когда он подвергся в стране остракизму, был изгнан из нее, объявлен врагом, четверо его братьев, сестра, другие ближайшие родственники проявили полную с ним солидарность, сопряженную с риском для их карьеры и благополучия, не предали его, хотя их к этому принуждали. Сам Зиновьев был лишен чувства семейного эгоизма, но тем выше ценил то, что можно назвать семейным достоинством, исключительно ответственно относился к своим обязанностям отца.

Зиновьев рано обнаружил способности и интерес к учебе, особенно отличался математическим даром, обладал цепкой и емкой памятью, которая не изменяла ему до последних дней жизни. Сравнительно небольшого роста, хорошо сложенный, он обладал физически крепким телом, смелой натурой, в юности даже участвовал в соревнованиях по боксу, для него была характерна быстрая целеустремленная походка, голос у него был густой, слегка хриплый; в целом можно сказать природа на нем не поскупилась.

Отлично окончив московскую среднюю школу, Зиновьев поступил в 1939 г. в Московский институт философии, литературы и истории (ИФЛИ) — основной в СССР гуманитарный вуз университетского типа в те годы. По его собственному свидетельству, к тому времени у него сформировалось отрицательное мнение о политике Сталина, он вынашивал мысли о покушении на него. Об этом стало известно органам государственной безопасности, спасаясь от которых Зиновьев оставил учебу, колесил по стране и в 1940 г. ушёл в Красную армию, в которой прослужил до 1946 г. Участвовал в Великой Отечественной войне в качестве танкиста и боевого летчика штурмовой авиации, закончил её в Берлине в 1945 г. а чине старшего лейтенанта. 19461954 гг. Зиновьев — студент, аспирант философского факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова.

Зиновьев окончил университет с отличием. Среди студентов он выделялся активной жизненной позицией, независимостью и оригинальностью суждений. Его карикатуры в факультетской стенгазете и университетской многотиражке, сопровождаемые острыми поэтическими подписями, быстро завоевали популярность, стимулировали критическое и ответственное отношение студентов и преподавателей к своему делу. По свидетельству однокурсников уже на третьем году обучения Зиновьев стал центром студенческого философского вольнодумия и пользовался в их среде научным авторитетом. Выступая против философской демагогии, он выработал убеждение, согласно которому философские утверждения должны сочетать логическую убедительность с фактической проверяемостью. Ему он оставался верен всю жизнь. Он был одним из зачинателей философского фольклора, направленного против господствовавшей в те годы идеологической схоластики. Я начал учиться на том же факультете, на котором учился Зиновьев, на десять лет позже. Но и для нас его передаваемые из уст в уста шутки оставались веселым источником антидогматического вдохновения. Так, знаменитый одиннадцатый тезис К. Маркса о Фейербахе «Философы лишь различным образом объясняли мир, задача же состоит в том, чтобы изменить его» Зиновьев переиначил так: «Философы лишь различным образом объясняли мир, теперь же они и этого не делают». Ленинское определение: «Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях» он дополнил лишь одним словом, и получилось: «Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях Богом». Надо было знать как навязчиво официальная философия и ее преподавание злоупотребляли этими высмеиваемыми Зиновьевым формулами, чтобы понять, насколько очищающими, творчески насыщенными были его шутки.

В 1954 г. Зиновьев защитил кандидатскую диссертацию на тему «Восхождение от абстрактного к конкретному (на материале «Капитала» К.Маркса)»[146]. Она стала по отношению к предшествующей советской философии настоящим исследовательским прорывом, положила начало аналитически ориентированной линии развития отечественной философии, школе Зиновьева, из которой вышли такие видные фигуры интеллектуальной жизни России второй половины XX века как Б.А. Грушин, М.К. Мамардашвили, Г.П. Щедровицкий. В ней было показано, что метод восхождения от абстрактного к конкретному сам является конкретным — представляет собой сложный и дифференцированный по своей структуре прием исследования, включающий множество более конкретных приемов и мыслительных навыков. В число последних входят также правила формальной логики, которые выступают в рамках научного метода не универсальными регуляторами, а лишь деталями, техническими средствами. Метод восхождения раскрытый в его универсальной логической структуре, не является по мысли автора схемой (общей посылкой), которую остается лишь распространить на различные частные случаи. Его применение каждый раз должно совершаться с учетом всей специфики и совокупности развития конкретной науки. Не только диссертация Зиновьева, но и сама процедура ее защиты стала значительным общественным явлением. Защита проходила несколько дней при битком набитой аудитории, поддерживающей Зиновьева в его уверенном, методичном противостоянии консервативно настроенным членам совета.

С 1955 по 1976 гг. Зиновьев работает научным сотрудником Института философии АН СССР, ведя одновременно преподавательскую работу в вузах Москвы, в том числе короткое время (1965–1968) заведуя кафедрой логики МГУ им. М.В. Ломоносова. Эти годы он считал лучшими годами своей жизни, навсегда сохранил привязанность, даже тоску по Институту философии, и статус его старшего научного сотрудника считал пределом мечтаний для исследователя.

Его научный интерес в эти годы сосредоточен на проблемах логики. Результаты его логических исследований опубликованы в книгах: «Философские проблемы многозначной логики» (1960, защищена в качестве докторской диссертации); «Логика высказываний и теория вывода» (1962); «Основы научной теории научных знаний» (1967); «Комплексная логика» (1970); «Логика науки» (1972); «Логическая физика» (1972); «Логические правила языка» (1975, совместно с Х. Весселем на немецком языке). Из шести его монографий по логике, вышедших в Москве в период с 1960 — по 1972 гг., пять сразу же (с перерывом в один — два года) были переведены на английский или немецкий языки («Комплексная логика» — сразу на оба) и изданы в странах Западной Европы — явление для нашей философской науки исключительное, как в те годы, так и в наши дни. Корпус логических сочинений Зиновьева впоследствии дополнился обобщающими трудами «Очерки комплексной логики» (2000), «Логический интеллект» (2005), а также специальным исследованием «Логическая социология» (2002). Зиновьев явился одним из пионеров развития математической логики в России, внес вклад в такие её области как многозначная логика и теория логического следования. Одновременно он разрабатывает собственную логическую теорию, названную им комплексной логикой и исходящую из особого понимания самого предмета логики. Логика, считает он, имеет дело с языком, взятом лишь в одном качестве — в качестве искусственно изобретенной и отделенной от человеческого тела знаковой системы, призванной фиксировать, хранить, передавать и наращивать знания. Она выделяет в языке компоненты, образующие структуру знаний (термины, высказывания, терминообразующие и высказывающие операторы и другие производные от них и обслуживающие их знаки), подвергает их особой обработке и устанавливает правила оперирования ими. Он выступил против подмены логики математическим аппаратом, за восстановление её суверенитета как особой науки, лежащей в основе всех прочих наук, включая и математику. Он сформировал фундаментальное положение, согласно которому в науке не должно быть проблем, неразрешимых по вине логики. В целом его реформа логики была направлена на такое переосмысливание её основ, при котором она служит целям эмпирических наук.

Успехи и мировое признание, которое он получил в качестве логика, обернулись для Зиновьева трудностями в профессиональной работе, осложнили его взаимоотношения с коллегами. Это стало непосредственным толчком, побудившим его изменить тематику, а в каком-то смысле и вектор творчества.

В 1976 г. в Швейцарском издательстве «L’AGE D’HOMME» выходит написанная в подполье и тайно пересланная на Запад книга Зиновьева «Зияющие высоты», обозначившая новое направление его интеллектуальных усилий и круто изменившее его личную судьбу. Книга получила мировую известность, переведена более чем на двадцать языков. Рядом критиков она включается в десятку лучших романов прошлого столетия. Обозначая масштаб и глубину осуществленного в этом произведении художественного проникновения в жизнь, многие сравнивали Зиновьева с Рабле, Свифтом, Салтыковым-Щедриным. «Зияющие высоты» представляют собой критическое исследование советского социального строя, выполненное в художественной форме. Она была воспринята сквозь призму идеологического противоборства в холодной войне и фигура Зиновьева была клиширована в качестве антикоммуниста. Зиновьев был уволен с работы, выслан из страны, лишён гражданства и вместе с ним всех государственно санкционированных научных степеней, званий, боевых наград. Вокруг имени Зиновьева в СССР была создана атмосфера полного умолчания, нельзя было даже ссылаться на его логические труды, которые были перемещены в закрытые фонды библиотек. С 1978 по 1999 гг. он находился в эмиграции, жил в Мюнхене (Германия), не имея постоянного места работы и источника существования. Он много ездил по миру, участвовал в конференциях, выступал с лекциями в университетах, встречался с выдающимися писателями, мыслителями, политическими деятелями. В эти годы он продолжил научно-художественный анализ советского общества в романах и повестях: «Светлое будущее» (1978), «В преддверии рая» (1979), «Записки ночного сторожа» (1979), «Желтый дом» в двух томах (1980), «Гомо советикус» (1982), «Пара беллум» (1982), «Нашей юности полет» (1983). В 1980 г. выходит его научный труд «Коммунизм как реальность», за который по представлению Р. Арона он получил премию Алексиса де Токвиля. Одновременно появляется большое количество научно-публицистических статей, докладов, лекций, интервью, уточняющих и развивающих его теоретические и социально-политические позиции; они лишь отчасти опубликованы в авторских сборниках «Без иллюзий» (1979); «Мы и Запад» (1981); «Ни свободы, ни равенства, ни братства» (1983).

Зиновьев отбросил в качестве ненаучного господствовавший в официальном обществознании подход, который рассматривал реально возникшее в стране общество сквозь призму марксистских схем и меру его коммунистичности определял степенью соответствия этим схемам. По его мнению, общество советского типа и есть реальный коммунизм, другого коммунизма не существует, более того, он в принципе невозможен. С этой точки зрения он подверг критике марксистские представления о коммунизме в качестве светской, хотя и хорошо разработанной, идеологии, призванной скрыть сущность нового социального строя и тем самым способствовать его становлению и самосохранению. Наличие экономического и социального неравенства, классов, необходимость государства, денег и других факторов, включая многообразные уродства межчеловеческих отношений, которые считались историческими чертами и язвами капитализма, подлежащими уничтожению вместе с самим капитализмом, на самом деле являются нормальным выражением законов социальности.

Законы социальности, считал Зиновьев, суть законы экзистенциального эгоизма, которые от законов зоологического индивидуализма отличаются тем, что они в силу способности людей к познанию мира и рациональной организации своей деятельности обнаруживаются с большей изощренностью и неотвратимостью. Под законами социальности он понимает законы функционирования больших масс людей, следование которым является необходимым условием эффективной деятельности индивидов в качестве социальных субъектов, т. е. членов социальных объединений. В качестве одного из основополагающих таких законов он рассматривал закон, в силу которого социальное объединение расчленяется на тех, кто командует и тех, кто подчиняется, и распределение благ в нем происходит соответственно месту субъекта во властной иерархии. В социальных объединениях Зиновьев выделяет три основных аспекта: деловой, коммунальный и идеологический (менталитетный). Они характеризуют отношения, складывающиеся между социальными субъектами в зависимости от их деловой эффективности, места в иерархической социальной структуре и ментальных представлений. Конкретные общества отличаются друг от друга тем, какое из этих фундаментальных отношений человеческого общежития становится доминирующим и разворачивается в специальные закономерности, придающие ему своеобразный облик. Капиталистические общества сложились на преимущественной основе деловых (товарных) отношений и стали обществами экономическими. Общество советского типа выросло с преимущественной опорой на коммунальные отношения, превратившиеся в этом случае из общесоциальных законов в специальные закономерности функционирования коммунистического общества. Поэтому ключевым для понимания реального коммунизма является анализ отношений между людьми в трудовом коллективе и отношений между коллективами в обществе.

В ходе познания реального коммунизма Зиновьев пользуется как привычными для гуманитарных исследований жанрами статей, эссе, трактатов, так и новым специальным разработанным им для этих целей синтетическим научно-литературным жанром социологических романов и повестей. В первых он подвергает логической обработке язык, на котором люди думают и выражают свои мысли (говорят, читают, пишут) о социальных объектах вообще и о коммунистическом обществе в особенности. Во вторых раскрывает закономерности, механизм функционирования коммунистического общества и конструирует его живой объемный образ. Описывая советский коммунизм, Зиновьев в своих романах наглядно воссоздает его внутреннюю социальную сущность, отвлекаясь или оставляя на заднем плане все несущественные для понимания его социального качества детали, действуя в этом случае подобно художнику-карикатуристу, который выпячивает наиболее характерный признак изображаемого лица. Его страна Ибания из «Зияющих высот», гомо советикус из одноименной повести, Институт идеологии из «Желтого дома» — это Советский Союз, советский человек, советский коллектив, мысленно, в экспериментально очищенном виде воссозданные автором на основе научного исследования этих феноменов.

Эстетические особенности социологических романов и повестей состоят в следующем: в них а) сюжетная линия играет ничтожную роль, практически отсутствует, она заменяется калейдоскопически сменяемыми человеческими ситуациями; б) практически нет описаний природы, интерьера, дизайна событий, все сосредоточено на непосредственных отношениях людей, их разговорах и действиях по отношению друг к другу; в) герои — не живые индивиды, а носители определенных социальных функций, часто у них нет собственных имён, а только обозначения выполняемых ими ролей («мыслитель», «болтун», «претендент», «брат», «заибан» и т. д.); г) люди и ситуации не поддаются однозначной оценке, добро и зло, высокое и низкое, героическое и подлое в них органично соединены между собой.

В середине 80-х годов XX в. начался новый этап в творчестве Зиновьева: он изменил акценты и тональность в анализе советского коммунизма, а также расширил тематику исследований, обратившись к изучению социального строя современного Запада.

Он охарактеризовал Перестройку как неадекватный ответ на кризис коммунистического строя. В действительности речь следовало вести о кризисе управления, но руководством КПСС во главе с М.С. Горбачевым он был неправильно воспринят в качестве кризиса образа жизни, самого строя. Зиновьев предрек, что Перестройка приведет не к официально прокламированному обновлению социализма, а к его краху. Ясно и резко обозначая свою позицию, он назвал её Катастройкой. Этот сбывшейся прогноз Зиновьева является, пожалуй, одним из несомненных доказательств верности его анализа советского коммунизма. Вместе с тем он показывает, с каким мужеством этот человек умел отстаивать свои научные позиции. Надо иметь в виду, что когда он ставил под сомнение прокламируемые цели Перестройки и вскрывал её прямо противоположную объективную логику, он шел против течения. Все мы, кого обычно именовали представителями прогрессивного человечества, и у нас в стране и за рубежом, были в состоянии эйфории и благодушных ожиданий. Голос Зиновьева выпадал из этого всеобщего ора. Он не просто обозначает свою новую позицию, а начинает целеустремленно её обосновывать, энергично и дерзко пропагандировать. Этому посвящены его книги «Катастройка» (1988), «Горбачевизм» (1988), «Смута» (1994), «Русский эксперимент» (1994), «Посткоммунистическая Россия» (1996).

При рассмотрении советского опыта в его трудах стало доминировать заинтересованное понимание. Критика и общественное мнение усмотрели в этом изменение позиции Зиновьева. Сам он считал, что изменились акценты в его отношении к коммунизму, но не позиция. Он характеризовал себя как критика коммунизма, но не как антикоммуниста. В гибели коммунизма он видел двоякую опасность: во-первых, для России, так как он считал коммунизм наилучшей формой социальной организации именно для России, имея в виду своеобразное качество человеческого материала, представленное русским народом, («целились в коммунизм, попали в Россию» — афористично выразил он свою позицию); во-вторых, для мира в целом, так как обрывалась одна из двух важнейших линий социальной эволюции современного человечества, противостоявшая и дополнявшая линию западнизма.

Исследование современного Запада (см. его работы «Запад», 1995; «Глобальный человейник», 1997) привело Зиновьева к выводу, что там после Второй мировой войны стал устанавливаться новый социальный строй, названный им западнизмом, который как и советский коммунизм, имеет глобальную природу и является сверхобществом. Победа западнизма над коммунизмом открывает ему путь для доминирования в мире и создания иерархизированной структуры человечества, где вокруг Запада как привилегированного центра будут располагаться другие народы, образуя более низкие по рангу социальные пояса и борясь между собой за степень близости к Западу.

В итоге исследований коммунизма и западнизма, их борьбы между собой Зиновьев систематизировал свои социологические представления, дополнив их новыми понятиями человейника, предобщества, общества и сверхобщества (см. его монографию «На пути к сверхобществу», 2001). Типы объединений людей, как коммунизм и западнизм различаются между собой по характеру социальной организации, степени адекватности соответствующему человеческому материалу, но не по критерию прогрессивности; социология Зиновьева не знает такого рода оценочных суждений, отрицает историзм как методологический принцип познания общества. Победу западнизма над коммунизмом в холодной войне Зиновьев рассматривал как всемирно-историческое поражение России и опасность для всего человечества. Но это вовсе не значит, что с его точки зрения победа советского коммунизма и распространение его влияния на весь мир было бы лучшим, более предпочтительным исходом. Такой сценарий развития, по его мнению, был бы значительно хуже.

В 1990 г. Зиновьев был восстановлен в гражданстве, соотечественники получили открытый доступ к его трудам. В 1999 г. он вернулся на постоянное место жительства в Москву, стал работать профессором кафедры этики философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова, преподавал в других вузах страны, возобновил работу в Институте философии РАН, активно участвовал в общественно-политической жизни в качестве публициста, эксперта, лидера общественного мнения, особенно авторитетного в левоориентированных кругах населения. В Московском гуманитарном университете был создан исследовательский центр Зиновьева. С участием Зиновьева и вокруг него происходили различные общественно значимые события (конференции, выставки, лекции и т. д.). Зиновьев относился критически к складывающемуся в России после 1991 г. социальному устройству, считая его вторичным образованием, представляющим собой смесь западных заимствований, советского наследия и элементов царского прошлого (см. его работы «Идеология партии будущего», 2003; «Распутье», 2005). В эти годы он возобновил свой интерес к философско-этическим и философско-методологическим проблемам.

А.А.Зиновьев скончался 10 мая 2006 года. Его прах, согласно его завещанию, развеян над уже исчезнувшей родной деревней. Часть праха (по воле жены) захоронена на Новодевичьем кладбище в Москве.

II

Этика Зиновьева не сведена в привычную для европейской интеллектуальной традиции форму систематически построенного текста. И ещё вопрос — поддается ли оно вообще такому обобщению, ибо, как говорит сам Зиновьев устами воплощающего авторскую позицию литературного героя, его можно изучать, излагать и даже практиковать в любом порядке.

Свое учение он характеризует как принципиально бессистемное, ибо оно «имеет целью не вырвать человека из его привычного образа жизни, а улучшить его жизнь в рамках выпавшего на его долю жизненного пути». Исходный пункт рассуждений в данном случае — не абстрактное утверждение, имеющее статус аксиомы и разворачивающееся в дальнейшем в этическую концепцию, как это было, например, в случаях Аристотеля, Канта, да и любого другого философа, а конкретный живой индивид. Главные герои повестей «Живи», «Иди на Голгофу» имеют собственные имена, что является редкостью для литературного стиля Зиновьева. В «Зияющих высотах», «Желтом доме», других социологических романах и повестях герои, как правило, не имеют индивидуальных имен, а представляют собой персонифицированные функции, социальные роли: мыслитель, претендент, брат, балбес, заибан, шизофреник, болтун и т. д. В этически ориентированных повестях, по крайней мере, носители основной авторской идеи имеют собственные имена, характеризуются индивидуально неповторимыми судьбами. И это не только потому, что субъектом морали является личность в отличие от социального субъекта, определяемого через принадлежность к группе. Зиновьев не претендует на универсально значимое моральное учение, он полагает, что этические программы каждый раз индивидуализированы, являются компетенцией и ответственностью самой личности.

Среди множества необычных суждений Зиновьева, пожалуй, самым необычным является его утверждение о том, что он есть суверенное государство. И это — не фигуральное выражение, а установка, которой, как уверяет Зиновьев, он придерживался всю жизнь. Когда французский король говорил: «Государство — это я», то это поддавалось рациональной интерпретации в том смысле, что всё государство обслуживает короля, нацелено на него. В конце концов речь шла о короле. А как понять обратное утверждение: «Я — это государство», сделанное к тому же человеком, который не распоряжается ничем, кроме самого себя?! Тех, кто недоумевает по данному поводу, ждет ещё более суровое умственное и моральное испытание, ибо выясняется, что Зиновьев — не только самостоятельное государство. Он — ещё и Бог.

Относительно последнего тезиса следует оговориться, что оно корректно в той только мере в какой автора можно отождествлять с литературным персонажем, являющимся основным и прямым носителем авторской идеи. Автор и его литературный герой — не одно и то же. Однако насколько ошибочно целиком приравнивать их друг другу, настолько же и даже ещё более неверно полностью разводить между собой. И, если герой не совпадает с автором, то часто в том смысле, что он — в большей мере автор, чем сам автор, ибо в его случае автор предстает не тем, кто он есть, а тем, кем он хотел бы быть и старается быть. Одна из особенностей Зиновьева-мыслителя состоит в том, что он более всего буквален и серьезен как раз в тех утверждениях, которые на первый взгляд кажутся самыми невероятными, парадоксальными, шутливыми. Отождествление героем самого себя с Богом относится к именно к таким. Его внимательный анализ тем более важен, что проясняет действительный смысл жизненной формулы самого Зиновьева. Вообще степень соотнесенности автора с героем в случае учения о житии Зиновьева является особенно высокой, так как оно, о чем, в частности, мы узнаем из автобиографических свидетельств в «Исповеди отщепенца», было разработано Зиновьевым для самого себя и направляло его жизнь с такой полнотой, что последнюю можно считать экспериментом по отношению к этому учению.

Итак, главный герой повести «Иди на Голгофу», являющийся автором, носителем и проповедником учения о житии, считает себя Богом. В каком смысле? Что скрыто за этим предельным в своей дерзости утверждением?

Анализируя свою жизнь, Зиновьев выделяет следующий эпизод детства. Это случилось в 1929 году, когда он пошел в школу. Тогда регулярно проводился гигиенический осмотр детей, для чего надо было раздеваться догола. Узнав об этом, маленький Зиновьев снял нательный крестик и выбросил его. Его мать, глубоко религиозная женщина, не наказала его за это, но сказала ему следующее. Наступило время безбожия. Не надо ломать голову над тем, существует Бог или нет. Главное — жить так, как будто какое-то существо видит каждый твой поступок и читает каждую твою мысль. Оно оценивает их, одобряет все хорошее и осуждает все плохое. Зиновьев, как он признается, старался всю жизнь следовать этому наставлению матери. Также действует и герой его повести: «Для меня, — сказал я, — нет проблемы, существует Бог или нет. Верить в Бога и верить в существование Бога — не одно и то же. Я принимаю принцип: живи так, будто некое высшее существо наблюдает каждый твой шаг и помысел». Есть онтология знания. И есть онтология веры. Они принципиально различны. Онтология знания означает, что нечто реально существует. Мы можем знать только то, что на самом деле есть. Сперва бытие, потом знание. Онтология веры прямо противоположна: сперва вера, потом бытие. Вера сама создает реальность. В отличие от знания, которое вторично по отношению к реальности, она первична по отношению к ней. Герой Зиновьева говорит об этом так: «Вера не имеет никаких оснований вообще. Кто-то выдвинул формулу: верую, ибо это абсурдно! Он был близок к истине, но ещё не был в самой истине. Я иду до конца. Я говорю: верую без всяких «ибо». Быть Богом есть предельный случай веры. Это и есть вера в чистом виде. Человек может считать себя Богом в той мере, в какой он смотрит на себя глазами Богами. Он является им тогда, когда он живет и действует так, как если бы он был Богом.

Герой Зиновьева является Богом в качестве последовательного, законченного атеиста. Атеизм как безбожие ещё не есть отсутствие Бога. Он означает лишь отрицание Бога. Тем самым Бог в какой-то форме допускается. «Если нет Бога, то нет и безбожников». Подобно тому, как вера в Бога, понимаемого в качестве отделенного от верующего существа, предполагает сомнение в его бытии и нуждается в помощи знаний (доказательств существования Бога), так атеизм, поскольку он является отрицанием Бога, имеет своей предпосылкой постулат о существовании Бога, допускает веру в него. Есть единственный случай, когда верующий человек является атеистом или, что одно и то же, атеист — верующим человеком: если он сам есть Бог. «Бог не может верить в свое бытие, ибо он не может относиться к себе как к чему-то вне его самого». И в то же время он не может не верить в свое существование, поскольку он существует. Нет другого ответа на вопрос о том, как быть верующим без мракобесия, в качестве современного человека, то есть человека научной эпохи, атеиста, или, как будучи атеистом и оставаясь им, стать верующим, кроме того единственного решения, когда человек, перед которым стал этот вопрос, сам является Богом. Вот открытие, которое герой повести называет фундаментальным: «Он нужен именно потому, что Его нет и никакой загробной жизни не будет. Если бы Он был, Он был бы не нужен — вот основной парадокс бытия». Это говорится о Боге. Поистине: Зиновьев не для ленивого ума!

Герой, далее, о чем мы узнаем с первых же страниц повести, является Богом в силу бесконечного одиночества и абсолютной безнадежности, в силу обреченности на страдания. Когда человеку плохо, он оставлен всеми и ему не на что надеяться, он может обратиться к Богу. Это означает, что он ещё не брошен полностью и не потерял все надежды. А к кому может обратиться Бог? Ему не к кому обратиться. Когда человек безысходно страдает, он может верить в то, что их облегчит Бог. А кто облегчит страдания самого Бога? Их облегчить некому. Это означает, что когда человек находится в положении полного одиночества, без каких бы то ни было надежд, когда никто и ничто не может избавить его от страданий, тогда он находится в таком положении, в котором может находиться только Бог. «Быть богом — это значит идти на Голгофу».

Современный отечественный философ Э.Ю. Соловьев (один из немногих среди них, кто остался верен идеалам философского свободомыслия) высказался однажды так: «Если даже Бога нет, человек все равно не Бог». Зиновьев (по крайней мере, в повести, о которой идет речь) рассуждает иначе: если Бога нет, то это ещё не основание отказываться от идеи Бога. Как человеку остаться верным Богу в ситуации, когда он точно знает, что Бога нет? Тут нет другого пути, кроме как создать Бога, самому стать им. Предлагая такое решение, Зиновьев идет по пути, на котором у него были великие предшественники. Материалист Спиноза назвал субстанцию Богом. Фейербах, низвергший Бога с небес, создавал религию любви. Л.Н.Толстой, специальным определением Синода поставленный вне христианского православия, считал себя более истинным и последовательным христианином, чем его церковные хулители. Однако у Зиновьева есть одно существенное отличие. Прежние философы, которые не отказывались от идеи Бога, хотя и отвергали его богословскую версию, продолжали мыслить о нем онтологически. Зиновьев же подходит к идее Бога сугубо психологически и этически.

В психологическом плане осознание человеком себя в качестве Бога означает высшую ступень его личностного самоутверждения. Причем в двух смыслах. Во-первых, в том смысле, что он живет для себя. Речь идет не об эгоистической замкнутости индивида на своих интересах и выгодах, а о полном принятии им жизни в тех её конкретных проявлениях, которые выпали на его долю, таком отношении к жизни, как если бы он был её единственным носителем. Существует известное кантовское сопоставление нравственного закона в нас и звездного неба над нами, в котором первый бесконечно возвышается над вторым. Нечто подобное говорит и герой Зиновьева, правда, своим, менее выспренним языком: «Плевать мне на Галактики, звезды и общества. Для меня моя жизнь важнее и интереснее, чем, например, эволюция некой звездной системы за тридевять земель». Во-вторых, в том смысле, что он сам является основой своей жизни. «Все дело в Вас самих» — говорит герой Зиновьева, перефразируя знаменитое изречение Иисуса Христа. Он в одном из своих необычных рассуждений под заглавием «Форма обращения к Богу» задумывается над тем, почему вообще надо обращаться к кому-то вне нас. Это, полагает он, связано с тем, что мы являемся продуктом европейско-христианской цивилизации, которая исходит из наличия в человеке некой субстанции, «Я». Каждый из нас есть «Я» от рождения и в ряде поколений. Нам в отличие, например, от восточных людей, не надо сосредоточиваться на себе, чтобы породить, сформировать в себе некое «Я». «Оно в нас и без этого есть. Оно само прет из нас вовне. Нам нужны внешние опоры, дабы образумить свое внутреннее «Я». И современный, образованный, научно мыслящий европеец, понимающий, что Бога во вне не существует, должен в себе породить Бога как некую инстанцию, удерживающую его рвущееся наружу и ни с чем не считающееся «Я». Или, как пишет уже сам Зиновьев в «Исповеди отщепенца», характеризуя место Бога в зиновьйоге, «одно из моих «Я» должно было стать моим собственным Богом со всеми его атрибутами». Вера человека в Бога связана с решением (это уже цитата из «Иди на Голгофу») «таких и только таких его проблем, решение которых зависит целиком и полностью от самого данного человека». Бог есть завершение человеческого «Я». Такое его завершение, при котором «Я» примиряется с миром и одновременно рассматривает себя в качестве его реформатора. Однажды, будучи на Кубе, я оказался в квартире служителя одного из африканских языческих культов. У него в прихожей стоял сервант, заполненный разными предметами (камнями, травами, палками и т. п.), среди которых было, между прочим, и изображение девы Марии. На мой вопрос, что это такое, хозяин кратко ответил: «Это — мои боги». Человек христианской культуры отличается от этого замечательного язычника тем, что у него один Бог вместо многих и находится он внутри, а не во вне.

Основная функция Бога по Зиновьеву — этическая, моральная. Быть Богом для него — не удача, и ещё менее награда. Это скорее страдание и мука. Богом личность не кончается. С него она только начинается. Бог есть начало. Когда говорится: некто есть Бог, то это лишь означает, что он сам определяет программу своего существования и живет в мире, который сам же создал. «Я» есть учение о житии», — говорит Зиновьев вместе со своим героем. Собственно говоря, человек может считаться Богом только в той мере, в какой у него есть свое учение о житии, есть своя религия. Вот как рассуждает герой повести, который живет по своей системе и пользуется в своем городе славой всесильного врачевателя человеческих тел и душ: «Если Бог, по определению, есть существо, создающее религию, то я, по определению самого понятия Бога, есть Бог. Какая примитивная логическая операция, и какой грандиозный вывод!». Этот силлогизм, кстати заметить, не очень отличается от того, как официальные служители христианских церквей обосновывают свое право на пастырскую деятельность. Последние связывают это право с тем, что они являются законными, через поколения восходящими прямо к Христу истолкователями и хранителями его учения. А если человек сам создал такое учение и сам его проповедует, то он выступает в том же качестве, в каком выступал Христос.

III

Учение о житии Зиновьева исходит из фундаментальной предпосылки, что мир, включая и человеческое общество, объективен. Он живет по своим законам. Улучшая его, можно ухудшить, а ухудшая — улучшить. Во всяком случае тот, кто собирается усовершенствовать его, должен быть готов к тому, что, как говорится в одном из стихотворений из «Зияющих высот», он к старым мерзостям добавит лишь свои собственные. Мир, в том числе и самого себя в качестве части мира, надо принимать как факт — как жесткий факт, с которым никто, в том числе и Бог, ничего поделать не может. Человек (и в этом проявляется его божественное начало) может изменить отношение к миру, в реальном мире и поверх него создать свой собственный.

Бомжующий Бог Зиновьева из «Иди на Голгофу» сравнивает себя и свою миссию с тем, кем был и что делал Христос, считает себя соразмерным ему. Вот что мы читаем в главе под названием «Суть христианской революции»: «Именно это и делал Христос — он оставлял без внимания данный ему мир (он не нарушал законы его!), но изобретал такой новый разрез жизни в рамках этого мира, который означал максимально глубокую революцию в образе жизни людей. Он изобретал новый мир для людей!.. Я тоже хочу повернуть мозги людей в ином направлении». В каком?

Прежде всего надо открыть в себе душу как некое шестое чувство. Она не поддается и не требует естественнонаучного объяснения. Тот, кто открыл ее в себе, знает, что это такое. Кто не открыл, тому рассказать о ней невозможно, как слепому нельзя объяснить, что собой представляют световые ощущения. Душа обнаруживается в поведении. Она совпадает со способностью различать добро и зло, делать добро и радоваться ему, препятствовать злу и печалиться ему. Душа — исток и пространство ценностного мира человека. Применительно к душе лишены смысла понятия смерти и бессмертия, которые относятся только к телу, хотя именно к одушевленному телу. Душа ориентирована на вечность. Она является пуповинной связью человека с вечностью — связью, которую цивилизация стремится обрубить.

Душа должна стать не просто центром забот человека, но единственной его заботой. И выражается это в том, как он относится ко всему тому, что не является душой. «Если мы не можем изменить обстоятельства, то мы можем изменить самих себя так, что обстоятельства потеряют смысл». Разъясняя, что это значит, герой апеллирует к Экклезиасту. Его знаменитое изречение «Суета сует, все — суета и томление духа» проходит рефреном через всю повесть. Правильное отношение к душе обнаруживается через деятельное признание того, что все остальное бренно, ничтожно, есть суета. «Моя претензия быть Богом, — читаем в повести, — есть максимальное из всех возможных человеческих претензий. Она неизмеримо выше желание стать миллионером, знаменитостью, диктатором. Она предполагает всемогущество и всеобладание… Потому никакие страдания и потери не могут остановить меня, ибо они — ничто в сравнении с тем, что я потенциально имею в качестве Бога».

К распятому Иисусу Христу злорадная толпа обращалась с выкриками «Спаси себя, если ты Бог». То же самое говорили ему завистливые книжники. Все они смотрели на ситуацию глазами человека. Они не поняли, что Иисус смотрел на вещи иначе, что в разрезе его взгляда на мир жалости был достоин не он, страдающий вверху на кресте, а они, радующееся внизу этому факту, что он, как однажды удачно выразился Ницше в другом месте, своей смертью доказывал истинность своего учения.

Перед человеком, говорит Зиновьев, открываются два пути: «Либо окунуться в борьбу за жизненные блага по законам данного общества, либо уклониться от этой борьбы». Его решение однозначно: уклониться. Но уклониться — не значит анахоретствовать, изолироваться, замкнуться в искусственно созданную среду, ограничить общение узким кругом «своих» и т. п. И даже не значит уйти в себя. Речь идет о совершенно особом роде уклонения, когда человек глубоко укорененен в общественном быте, погружен «целиком и полностью в трясину жизни», но при этом духовно находится в особом мире и руководствуется собственными критериями ценностей и оценок. Зиновьйога отвечает на вопрос о том, «как быть святым без отрыва от греховного производства». В отличие от тех, кто ставил задачу перейти из земного ада в небесный рай, и тех, кто хотел преобразовать земную жизнь из адской в райскую, здесь ад и рай соединены в один неразрывный клубок. Позиция Зиновьева состоит в следующем: никуда человек из земного мира с его муками бренного существования уйти не может, ибо никакого другого мира, кроме этого не существует. Ничего с земным миром, полного мук и страданий бренного существования, он поделать не может, ибо мир этот таков, каков он есть; его не то, что нельзя улучшить, его нельзя улучшить, не ухудшая, нельзя улучшить таким образом, чтобы в нем не было страданий, болезней, смертей, бедности, подлости, зависти, всех прочих несчастий и мерзостей. Поэтому, если человек вообще не хочет отказаться от мечты о райской жизни, от своих идеалов, он должен научиться жить райской жизнью, оставаясь в аду. Вот как об этом сказано в повести: «Допустим, — говорю я, — Царство Божие наступило. А дальше что? Как в этом Царстве Божием пребывать, то есть прожить по человечески? Эта проблема потруднее той, какая стояла перед Христом». Такая постановка вопроса была порождена советской действительностью, которая прокламировала себя как воплощение вековых надежд человечества. Она, однако, сохраняет актуальность и в новых условиях российской демократии, которая хотя и не маркируется как земной рай, тем не менее считается, что это есть лучшее из всего возможного. А либеральное завершение истории, до которого додумались западные идеологи — разве оно не из того же ряда фактов?! Все это нельзя рассматривать только как иллюзию сознания или идеологическую фальсификацию реальности. Действительно, современные передовые общества достигли такого научного, технического, медико-биологического уровня развития, такого материального благополучия и жизненного комфорта, которые многократно превосходят ожидания и мечты прошлого. Обычный обыватель сегодня имеет больше удобств, чем раньше их имели цари. В этом смысле нашу современную жизнь вполне можно считать осуществленном идеалом, воплотившейся утопией. Так что парадокс Зиновьева — как достойно прожить в уже состоявшемся земном рае, или, что одно и то же, как стать святым оставаясь грешным — вполне отражает дух времени. Что же он предлагает? Прежде чем обратиться к конкретике учения о житии, рассмотрим ещё одну его особенность.

IV

Центральная этическая проблема — как стать святым в условиях греховного производства — предельно заостряется в повести «Живи (исповедь инвалида)», герой которого оказывается не просто в аду социальной жизни, а в самом его пекле.

«Нет повести печальнее на свете, // Чем повесть о Ромео и Джульетте» — такими словами Шекспир завершает свою знаменитую трагедию. Прочитав повесть Зиновьева «Живи» можно сказать, что есть такая повесть. Вот уж действительно: печальнее не придумаешь. У Шекспира романтическая любовь юноши и девушки раздавлена социальностью, которая выступает в форме ссоры двух семей. Зиновьев имеет дело с более развитой, изощренной и мощной социальностью, которая смогла не просто разрушить любовь, но и не дать ей вообще зародиться. Она ей, как и вообще нравственно-возвышенному началу в человеке, закрывает дорогу на самых дальних подступах, в ее природных основах. Речь идет о социальности, которая выходит на финишную прямую, ведущую к тому, что законы коммунальности полностью воплотятся в механическую принудительную силу технических устройств. Она движется к своему идеальному состоянию, а «самая идеальная социальная организация получается лишь тогда, когда образующие ее элементы суть безразмерные математические точки, т. е. Суть ничто в социобиологическом смысле». Описываемая в повести стадия социальности есть стадия нарастающего появления социально и технологически обусловленных физических уродств.

Главный герой Андрей Иванович Горев по прозвищу «Робот» от рождения лишен обеих ног, он стал первой жертвой города, возникшего вокруг атомного предприятия, его ближайшие друзья один («Теоретик») лишен рук, другой («Слепой») — глаз. Он, изначальный неудачник, ни на минуты не забывающий о своей неудаче, неудача которого состоит в том, что ему не удалось не родиться, «неудачник эпохального масштаба», как он сам говорит о себе, не может рассчитывать на полноценную взаимную любовь. Единственное, что ему еще доступно — это потребность любви.

Как ни мала потребность в любви по сравнению с самой любовью, Горев держится за эту малость, живет ею, превращает ее в большое чувство, образующее стержень его личности. Он живет мечтой о Единственной и Неповторимой, которая была бы его и с ним навечно. В другом виде и качестве ему женщины не нужны. Его чувства направлены на женщину по имени Анастасия, Настя, Настенька, которую, однако, все кличут Невестой. Так ее прозвали за то, что у нее было много ухажеров, которые собирались на ней жениться, но женились на других. Сейчас она в том же статусе живет с соседом Горева по прозвищу Солдат. Солдат, кстати, однажды предложил ее Гореву на ночь за пять рублей. И получил от него достойную мужскую отповедь. Когда Горев рассказал об этом Невесте, та прореагировала очень коротко: «Ну и дурак». Не Солдат дурак, который сделал гнусное предложение, а Горев, который отказался. Для характеристики Невесты показателен такой эпизод. Горев постоянно предлагал ей выйти за него замуж, Невеста отказывалась, т. к. она ищет «чего-нибудь особенного, яркого». Но однажды, когда и Солдат ее бросил, она предложила ему сделку: Она выходит за него замуж, но без обязательства быть верной. Горев ответил твердым: «Нет. Мне ты нужна целиком и полностью. Я тебе отдам себя тоже без остатка». Невеста завела очередной нелепый роман.

Горев в отличии от Ивана Лаптева, героя повести «Иди на Голгофу», имеет дело не только с уродующим воздействием социального устройства жизни, но и с физическим уродством. Эти два вида уродств не только умножаются за счет сложения, они еще взаимно усиливают друг друга. Физическое уродство, тяжелое само по себе своей ненормальностью, усиливается сознанием того, что оно есть продукт жизнедеятельности здоровых, а еще более тем, что обреченные на него индивиды в качестве нормы и образцов имеют достижения и возможности здоровых людей. Социальное уродство, понимаемое как личностно разрушающая сущность социальности, обнаруживает себя наиболее отвратительным и неотвратимым образом именно в случае инвалидов. Общество, с одной стороны, делает очень много для того, чтобы с помощью дополнительных технических устройств, особых льгот и т. д. поднять инвалидов до уровня, когда они могут жить и работать нормальными людьми, вписаться в социальную структуру (так, Горев работает изобретателем и испытателем на протезном комбинате, являющемся образцово-показательным предприятием). С другой стороны, оно это делает для того, чтобы они как и все остальные, окунулись и жили в грязи социальности (соседи завидуют Гореву, поскольку он как инвалид имеет отдельную комнату; старая женщина, у которой болят ноги говорит ему: вам хорошо, у вас протезы; начальство оттирает его от поездки за границу, хотя он по профилю работы является единственным, кто должен был бы поехать; и т. п.). Общество в этом отношении напоминает хулигана, который поднимает с земли и ставит на ноги свою обессилевшую жертву, чтобы снова ударить ее в челюсть и повалить обратно. Словом, объективные условия, среда, в которых приходится жить Гореву, самые неблагоприятные.

Символическим фоном повести являются червяки. В частности червяки, которые в сырую погоду ползут по дороге, а их давят, при всем даже старании не могут не давить прохожие. «Черви и люди», «червячный эксперимент», «мысли червяка» — это названия маленьких главок. Горев называет свою идеологию идеологией червяка, если бы червяк мог иметь какую-то идеологию. Она заключается в вере, что он сможет проползти кусок жизни без того, чтобы его раздавили на полпути. Человек-червяк — ну что может быть ниже?! И если уж он сможет сохранить человеческое достоинство и явить себя в качестве личности, то это сможет сделать любой индивид. В этом произведении, как и в других, и в нем, пожалуй, больше, чем во всех остальных, Зиновьев экспериментирует на пределе возможного, являющегося вместе с тем и пределом ясности.

V

Главного героя повести «Иди на Голгофу» зовут Иван Лаптев. Его учение соответственно — это «лаптизм». Имена у Зиновьева (как собственные, так и символизированные типа «балбес», «претендент», «шизофреник», «болтун» и т. п.) всегда несут смысловую нагрузку, обозначают основную идею (роль, функцию, социальную позицию), которую воплощает соответствующий персонаж. В данном случае он хотел подчеркнуть национальный характер, русскость своего этического учения. К тому же Иван Лаптев, этот русский Бог, прямо говорит от имени русских и для русских.

Замкнутость учения о житии на своеобразие русского образа жизни Зиновьев познал, оказавшись на Западе. Он пишет, что создавал это учение не как замену прежних концепций такого рода и не как некую истинную систему для людей вообще, а как свод правил для себя и людей такого же социального типа как он сам. Причем, свод таких правил, которые сразу пускались в дело в качестве практической платформы собственной жизни. Вот его слова по этому поводу: «Мало придумать свою систему жития, нужно иметь ещё опыт жизни согласно правилам этой системы, тренировку. В Советском Союзе я такой опыт имел ежедневно в изобилии. Мои тренировки заключались в определенном поведении в советском коллективе и советском обществе в целом. Помимо упомянутых выше тренировок в моем стремлении быть гражданином моего типа нужны были ещё другие условия. Важнейшие из них: 1) гарантированное положение в обществе; 2) возможность демонстрировать окружающим мои гражданские качества, быть признанным в этих качествах; 3) убеждаться в том, что я сохраняю эти качества, и в окружении моем есть люди, которые это ценят. Позиция, выражаемая формулой «я есть суверенное государство», была позицией не изоляции от людей, но позицией поведения среди людей. Более того, она предполагала даже более интенсивные, разнообразные и широкие общения, чем обычная позиция человека в обществе». На Западе это учение оказалось непригодным. Зиновьйога — дерево, которое плодоносит на русской почве. Что же такого особенного заключено в этой почве?

Сразу надо оговориться: Зиновьев ни в коей мере не является русским почвенником и ещё меньше русским националистом в этническом смысле или в смысле квасного патриотизма. Такого рода жизненные позиции он категорически отвергает. Говоря о своеобразии человеческого материала, создавшего Россию и русскую историю, он имеет в виду прежде всего и исключительно образ жизни, социологически обусловленные стереотипы поведения. Русские, по его мнению, отличаются гипертрофированностью коллективных форм быта, тем, что в их общественном строе коммунальный аспект жизни явно превалирует над деловым и формальноюридическим. Это было характерно для досоветской России, характерно для современной — постсоветской — России, однако, свои развитые, классически упорядоченные формы это имело в России советской. Советский коллектив как первичная социальная клетка и организация всего общества, представляющая собой сложную, внутренне структурированную и иерархизированную систему отношений в форме коллективов — вот что более всего подходит русскому народу (как бы его ни называть — православным, советским, российским) и предоставляет наилучшие шансы для его развития. Это — не преимущество России. И не её недостаток. Это — её особенность.

«Общинность», «соборность», «коллективизм» — эти понятия для большинства мыслителей, стремящихся выразить духовный строй русского народа, его национальную идею, являются вдохновляющими. Ими они описывают моральную добротность народа, его высокую миссию в истории. Беспощадно трезвый Зиновьев смотрит на вещи совершенно иначе. Для него превалирование коллективного начала во всем жизнеустройстве означает разгул социальности, сущностью которого является экзистенциальный эгоизм. Это — не столько благо, которое нужно лелеять, сколько социодарвинистская стихия, от которой надо защищаться. Человек в этих условиях оказывается постоянным объектом лицемерия, обмана, зависти, подсиживания, жалости, заботы, интриг, демагогии и т. п. И он сам, поскольку он принадлежит к социальному объединению, действует по тем же законам, подобно тому, как в качестве природного существа он живет по биологическим законам. Зиновьйога — защита человека от себя, других людей, социальных групп и организаций. Это учение действенно не для обществ с атомизированной структурой, а для обществ именно российского типа, где социальность в разных формах коллективности навязывает себя индивидам, не отпускает их из своих теплых, родных объятий.

Есть ещё одна особенность российского быта, которая связана с учением о житии, в частности, с заключенным в нем способом противостояния социальности (уклонения от борьбы за социальные блага) — это пьянство. («Есть в жизни удивительное постоянство. // Весь мир сто раз, как в Октябре, перетряси, // Но все равно веселием Руси // Вовек останется безудержное пьянство».) Позволю себе одно личное воспоминание, связанное с Александром Александровичем Зиновьевым. Мы как-то вдвоем были у него дома, выпивали понемножку и разговаривали о всякой всячине. Это была чисто дружеская встреча. Речь как-то зашла о том, что американцы увлечены бегом трусцой, вообще зациклены на здоровье. «У каждого народа, — сказал Александр Александрович, — есть свой способ сходить с ума». «А как же сходят с ума русские?» — спросил я. «А вот так, как мы сейчас мы с Вами», — ответил он.

Иван Лаптев, который впервые появляется на страницах повести отсыпающимся в детской песочнице после очередного перепоя, и который называет себя «инициатором и вдохновителем пьяных сборищ», «теоретиком и поэтом пьянства» — большой специалист по части пьянства. Да и сам Зиновьев, по его собственному признанию и по свидетельствам его друзей, не был в этом деле дилетантом. В данном случае опять-таки нельзя обманываться словом. Под пьянством автор понимает определенный образ жизни. Это — не медицинское явление в смысле физиологической тяги к спиртному, не моральное состояние распущенного, порочного поведения, хотя, разумеется, и то, и другое сопряжено с пьянством. Это — и не момент социальной борьбы за выживание, хотя случай его использования в целях подсиживания, карьеры не являются редкими. Пьянство как русский феномен есть род символического поведения. Вот как об этом рассуждает Иван Лаптев: «Пьянство, как такое, есть только у нас. Это не алкоголизм (как у американцев, финнов, шведов) и не форма питания (как у французов и итальянцев), а наша фактически национальная религия, адекватная нашему духу и образу жизни. Конечно, наше пьянство переходит в свинство. Но и свинство есть наша национальная черта. Пьянство без свинства — это вовсе не пьянство, а выпивка в западном стиле. Или грузинство. Русский человек пьянствует именно для того, чтобы впасть в свинство — и учинить свинство. Выпивка предполагает выбор компании, душевное состояние и прочее. Пьянство ничего не предполагает. Пьянство — это когда попало, где попало, что попало, с кем попало, в чем попало. Это — основа для всего прочего: и для компании, и для душевной близости, и для любви, и для дружбы…» Сурово! Такие слова не говорят о великом народе. Но, с другой стороны, нужно принадлежать к великому народу и быть соразмерным ему, чтобы уметь и сметь сказать такое.

Итак, что же символизирует пьянство? Об этом мы узнаём из гениальной поэмы «Евангелие для Ивана». В ней мы находим настолько полное описание и глубокий анализ данного феномена, что к этому вряд ли что-либо могли бы добавить психология и социология с их традиционными методами. Она нуждается в специальном, в том числе философско-эстетическом исследовании. Я ограничусь лишь общей характеристикой того, как в ней преломилось учение о житии. С этой точки зрения интерес представляют три вопроса, причудливое сочетание которых составляет внутренний идейный пафос поэмы: 1) от чего и кого, 2) с кем, 3) ради чего люди уходят в пьянство?

Первый вопрос является основным. На него автор отвечает неспешно, с эпической полнотой и любовью к деталям. С самого начала мы узнаём основную причину «иванского учения». Она состоит в том, что «Век поэтический остался позади, // А впереди, увы, не светит веком прозы». Люди уходят в пьянство из ада и от ада. От того, что «не люди сущность бытия, а лишь эпохи», что приходилось убивать и самому гореть. От воспоминаний о лейтенанте, истекающем кровью. От сплошного обмана историков и философского лжемудрия. От болтушек из ЦеКа. От дряной жены. От скучной работы. От начальства, что «то гнида, то сука». От гнусных щей и вонючих котлет. От отчаяния, непереносимой тошноты жизни («Криком кричать бы, // Завыть бы истошно: // Тошно, товарищи, // Как же мне тошно!»). От того, что «О душу окурки тушат». От трудовых вахт и починов. От того, что приходится сгибаться «перед всякой чиновной вошью». От женских измен. От опустившихся женщин. От невыносимых соседей. От стукачей. От властей, которые от Бога. От рож сослуживцев. От поучений свыше. От непризнанности. От клеветы. От вынужденного холуйства. От постоянной неудачливости. От несбывшихся мечтаний. От страха смерти. От «ликующего прогресса». От томления духа. От ожидания нового Степана Разина. От изломанности дороги жизни. От того, «А чтоб здоровый коллектив // Меня исправить не пытался». От занудного серого дня работы. От того, чтобы не превозносить кретинов «И обязательств не давать // Прожить пять лет в четыре года». От предательства друзей. Словом, от «мерзости бытия». Такой мерзости, перед которой не устоял бы сам Господь: «На месте моем, — я скажу ему, — Боже, // И ты бы напился до одури тоже». Такой мерзости, что, оказавшись на небе перед Высшей Судьей, остается только просить его о том, чтобы остаться мертвым. На вопрос Бога, честно рассказать, что ты там натворил, следует ответ:

«Честно? Этому, Господи, я не учен.

Лучше сам загляни в свои книжки — гроссбухи,

Сам увидишь, что я — заурядный злодей,

Не протягивал слабому помощи рук.

Признаюсь, обижал безнаказно людей.

И душою кривил, признаюсь, многократно.

Доносил добровольно и в силу причин.

Клятву верности брал, приходилось, обратно.

Зад лизал с целью выйти в желаемый чин.

Лицемерил один. Клеветал коллективно.

Подпевал демагогии высших властей.

Руку жал проходимцам, хоть было противно.

Так что видишь, Всевышний, прожил я безгрешно.

Если хочешь добром или злом наградить,

Если просьбы уместны при этом конечно,

Прикажи меня впредь никогда не будить.

Мне известно, что мертвым не больно, не стыдно.

И не мучает совесть их, как говорят.

Ну а главное — мертвым не слышно, не видно,

Что на свете живые с живыми творят».

Ответ на второй вопрос связан с первым. Пьянствуют со всеми, с кем придется. Т. е. практически с теми же, кого хотят забыть. В поэме это — бывшие летчики, полковник, историк, социолог, поэт, интеллигент, инвалид, старикан, молодые, либералы, старый писатель, атеист, распутник, праведник, сосед, стукач, сослуживец, непризнанный гений, бунтарь, самоубийца, неудачник. Словом, пей «С бухгалтерами, токарями, // Пей с комс- и партсекретарями, // Пей с мусульманином, буддистом, // С завхозом пей, с попом, с артистом, // Пей в одиночку, пей в компашке, // Пей из горла, из банки, чашки, // Пей лучше много, а не мало, // Пей где, когда и с кем попало».

Состав индивидов, с которыми пьянствуют, один к одному совпадают с теми, из-за которых (чтобы забыть которых) они это делают. Это понятно, ибо других не существует. Данное обстоятельство очень показательно. «Иванское учение» есть не уход из мира (из него уйти нельзя, ибо другого мира не существует), а особая позиция в нем. Оно утверждает мир в форме его отрицания, в другом его качестве. И здесь мы переходим к вопросу: «Для чего?».

Ответ прост: для того, чтобы послать всех «на…» и выйти «в иное, высшее пространство!». Пространство это представляет собой особое «людское братство»; кабак в поэме именуется храмом, где можно ощутить «души родство с таким, как сам, народом». Другая его особенность — в нем живут не завтрашним днем, а сегодняшним. Здесь достигается полнота переживания жизни как «здесь» и «теперь», как данного остановившегося мгновения: «Пока живой одно усвой: // Живи сейчас, пока живой». Еще одна — быть может, самая важная — черта пьяного зазеркалья состоит в ощущении свободы, которая, правда обнаруживается и в малоприятной предметной форме, когда собутыльники могут изрезать друг друга в кровь и тут же без всякой паузы начать обниматься («Меня ты уважаешь, я тебя спрошу, // А хочешь я влеплю тебе по харе?!»), но прежде всего, конечно, в говорении, трёпе, изливании душ. «И с собутыльником на пару // Позволь трепаться до утра», — говорится в одной из молитв «Евангелия для Ивана». И неважно, что этот собеседник является, например, стукачом: «Сидящий в одиночестве был рад и палачу». Пьянство — это уход от одиночества, от самого страшного, безнадежного одиночества в массе, в «любящем» тебя коллективе. Парадокс жизни состоит в следующем. Пьянство, которое прямо и очевидным образом разрушает личность, итогом которого оказывается, что «Нету должности, денег, семьи, // Все друзья — алкаши да пропойцы», является в то же время формой утверждения человеческого достоинства, попыткой вырваться из клетки, из которой вырваться нельзя, улыбнуться в ситуации, в которой можно только выть. В поэме есть главка под названием «Национальная программа». Там дан исчерпывающий ответ на вопрос: «для чего?».

«К концу подходит наш двадцатый век.

Хотя бы вы поймите, выпивохи:

Иван есть тоже человек,

А не орудие эпохи».

VI

Этика есть взгляд на действительность сквозь призму противоположности добра и зла. С этой точки зрения учение о житии является настолько необычным, что возникает оправданное сомнении относительно того, можно ли его вообще считать этическим. Насколько мне известно, Зиновьев не высказывался развернуто по данному вопросу. Эскизно на уровне методологического основоположения, его позиция сформулировала устами Ивана Лаптева следующим образом: «Зло за зло — вот практически действующий принцип нашего жития. Бог уже не в силах противостоять этому… Я не учу ни добру, ни злу. Я учу тому, как жить в таком разрезе бытия, в котором теряют смысл понятия добра и зла». Стремясь понять, как это возможно и что это значит, можно указать на три момента.

Во-первых, учение о житии Зиновьев (как и его литературный альтер эго Иван Лаптев) разработал не для того, чтобы осчастливить человечество, а для самого себя. Приведенная выше цитата была из главки «Добро и зло», а в другой расположенной рядом главке «Снова о добре и зле» точно сказано: «То, что человек делает лично для себя, не есть добро, и не есть зло». Богом, если под этим понимать инстанцию, задающую поведению вектор добра, является в индивиде одно из его «Я». А у него наряду с этим есть другие «Я», десятки, сотни, а может быть и тысячи других «Я». Индивид в его сокровенной духовной сущности — не одно из его «Я», пусть даже самое высшее в нем, а их целостная совокупность, составляющая уже его индивидуальное «Я». Индивидуальное «Я» человека как душу, противоречивую, объемную целостность, следует отличать от его абстрактных, плоских ролевых «Я».

Зиновьев говорит, что есть два понятия совершенства. В одном значении совершенный человек — идеальный человек, состоящий из одних положительных качеств. Во втором значении «абсолютно совершенный человек — это существо, которое в потенции обладает всеми мыслимыми качествами, причем не только хорошими, но и плохими. Совершенный человек в этом смысле способен приспособиться к любой ситуации, выжить в любой ситуации, жить в любых условиях». Такой совершенный человек реализуется в массе человечества. Учении о житии имеет в виду совершенство во втором значении; его предмет — как распорядиться богатством абсолютно совершенного существа (исторически сформировавшимися потенциями человечества) в индивидуальном опыте.

В свете сказанного намного ясней становится смысл зиновьевского утверждения: «Я есть суверенное государство». Государство — сложное, многоаспектное, иерархизированная конструкция; в ней есть разные формы и уровни власти (а не только законодательная), разные занятия, разные территории и т. д. Эти элементы можно квалифицировать по удельному весу, официальному статусу и иным признакам, но не по критерию добра и зла; в государстве, практикующим смертную казнь, даже палач не считается злодеем. В «Я», которое есть суверенное государство, есть все то, что практикуется в современных государствах, представляющих собой организованную жизнь миллионов людей, но только в том виде, в каком оно («Я») само считает правильным. Это не значит, что любой индивид и на любых принципах может построить суверенное государство. Чтобы построить суверенное государство, нужно как минимум руководствоваться идеей суверенности, что задает совершенно иную шкалу ценностей и оценок, чем та, по которой строится жизнь массы и поведение индивида в массе.

Во-вторых, учение о житии предназначено не для того, чтобы плохой мир сделать хорошим или опереться в мире на хорошее, избегая плохого, а для того, чтобы уклониться от мира, оставаясь в нем со всей его грязью (негативное отношение к реальности и его неприятие является предпосылкой всякой этики — в противном случае был бы непонятен сам этический взгляд на мир). И если, предположим, уклонение от мира, в его этически зафиксированном негативном качестве, сам способ этого уклонения считать добром, а деятельное пребывание в нем — злом, то человек даже тогда, когда он достигает уровня Бога («суверенного государства»), будет таким клубком добра и зла, конца которого невозможно распутать. Сама исходная диспозиция учения о житии предполагает, что добро делается через зло, и в этом смысле выводит за рамки этой противоположности, по крайней мере, в её традиционном толковании, когда одно начисто отделяется от другого как в формуле: «да, да», «нет, нет», а что сверх этого — от лукавого». Поэтому логическая противоречивость становится нормой учения: «Будь терпим — потому сопротивляйся насилию. Если видишь, что борьба бесполезна, сражайся с удвоенной силой. Иди к людям — и потому будь один. Имей все — и потому отдай все. Смиряйся, бунтуя. Бунтуй, смиряясь. Короче говоря, на каждый принцип есть противоречащий ему, через который он и осуществляется».

В-третьих, «Лаптизм, строго определяя стратегию жизни, представляет человеку полную свободу тактики жизни. Разумеется, в пределах, очерченных общими принципами». Определить в общем смысле, что есть добро, а что есть зло, нельзя. Нужны каждый раз конкретные решения для конкретных индивидов в конкретных ситуациях, для чего нет иного пути, как самому стать критерием добра и зла. Это не значит, что образцы и заповеди не имею значения. Имеют, только их должно быть много, «может быть, сотни или тысячи» (в этом отношении учение Зиновьева — Лаптева ближе к Моисею, чем к Христу). Кроме того, они должны быть столь точны, чтобы «советы для конкретных случаев получались как их следствия», т. е. чтобы они заново и самостоятельно создавались самим действующим индивидом.

Учение о житии заключает в себе огромное количество (по-видимому, сотни) правил применительно к разным сферам жизни и обстоятельствам, а также анализ почти такого же количества типовых случает. Все это вместе образует целый человеческий мир, ценный не своей логической строгостью, эстетической красотой, выраженностью неких моральных принципов, а тем прежде всего, что он есть, есть в качестве действенного, человечески осмысленного мира, сотворенного вот этим человеком — Александром Зиновьевым, Иваном Лаптевым. Иван Лаптев — не Бог, который создает мир по своему подобию, а Бог, которому случилось жить в мире, не знающем никакого подобия. Он творит не мир, а самого себя.

Из всей совокупности правил «лаптизма» наибольший интерес с точки зрения его интерпретации в качестве этического учения представляют правила, объединенные рубрикой «Я и другие» (они также буквально воспроизводятся Зиновьевым в «Исповеди отщепенца» в качестве собственного кредо). Назову только некоторые из них: Держи людей на дистанции. Относись ко всем с уважением. Не привлекай к себе внимания. Свою помощь не навязывай. Не лезь к другим в душу, но и не пускай никого в свою. Не поучай. В борьбе предоставь противнику все преимущества. Не насилуй других. Вини во всем себя.

Эти правила, на первый взгляд, как будто бы можно обобщенно свести к моральной заповеди любви к ближнему. В действительности здесь речь совсем о другом. В многочисленных текстах Зиновьева можно встретить разные утверждения, но чего в них точно нет и в принципе не может быть, так это этической максимы любви к ближнему. Цитировавшийся выше свод правил отношения к другим начинается с правила «Сохраняй личное достоинство» и кончается правилом «Никогда не рассчитывай на то, что люди оценят твои поступки объективно. Помни: Ты есть единственный и высший «объективный» судья своего поведения, ибо оно есть твое поведение, и ты волен судить его по своему усмотрению».

Совокупность правил отношения к другим, по Зиновьему, предназначена для того, чтобы блокировать исходящие от них опасности. Парадоксальный реализм его мысли состоит в утверждении, что своим уважительным отношением к другим мы защищаемся от них. Каждой живое существо предохраняет себя по особому: источая определенные запахи, становясь незаметным, демонстрируя агрессивность, быстро убегая и т. д. Человек делает это с помощью сознательных, согласованных и общепризнанных норм поведения — норм, которые, собственно говоря, и создают зону их безопасного совместного существования. Идеи Зиновьева в этом вопросе похожи на концепцию социогенеза Томаса Гоббса. Разница состоит в следующем. Гоббс полагал, что естественное для людей состояние войны всех против всех преодолевается созданием государства. С точки зрения Зиновьева государственно организованная социальность жизни имеет неистребимую конфликтогенную природу и, если отличается от естественного состояния, то только тем, что здесь борьба становится еще более жестокой и опасной. Выход состоит в том, чтобы каждому становиться своего рода суверенным государством. Какой бы необычной позиция Зиновьева в данном вопросе ни казалась, следует признать, что это один из немногих в истории философии рационально аргументированных ответов на вопрос о том, почему индивид, озабоченный единственно тем, чтобы самому стать совершенным, выверить свою жизнь в некой абсолютной перспективе, должен ещё думать и заботиться о других людях.

VII

В повести «Живи» есть такой эпизод, который является типичным для изображаемой Зиновьевым из произведения в произведение человеческой комедии. Стоял вопрос о выдвижении Горева на более высокую должность заведующего отделом, сопряженную с рядом очевидных благ (более высокая зарплата, квартира и т. п.). Окружающие («родной коллектив») не хотели, чтобы ему выпала такая удача. И вот кто-то написал анонимку в партбюро, по комбинату распустили слух, будто он наркоман, развратник и т. п. Словом, заработал привычный для таких случаев и весьма эффективный механизм, который, кстати заметить, и на этот раз привел к нужному результату. Горев должности не получил, хотя несомненно её заслуживал. Он потому и не получил, что её заслуживал. По личным данным он проходил, но не проходил по законам коммунальной жизни, по тем самым законам, по которым, как говорится в одной восточной притче, человек в ситуации, когда он мог выбрать все, чего захочет, при условии, что его сосед получит вдвое больше того же самого, попросил, чтобы ему выкололи один глаз. Рассуждая о клеветнической анонимке на Горева, безрукий Теоретик говорит в повести: «Клевета есть воля масс людей, воля коллектива. Клевета есть идеальный образ человека в сознании окружающих». Жить по законам коллектива — не значит, что всегда надо клеветать. Но обязательно значит, что надо уметь делать это, надо иметь клевету в арсенала возможных средств борьбы. Это касается и всех других качеств, которые обычно проходят по разряду моральных пороков. Условия коллективной жизни имеют к морали только то отношение, что они подчиняют её целям экзистенционального эгоизма, формируя в индивидах способность как попирать справедливость, так и защищать её. Горев ясно это понимает. «В наших условиях позиция морали вообще есть ложная позиция», — говорит он.

Первый, основополагающий выбор индивида на пути к личности состоит в том, чтобы перенести центр тяжести решений и действий из вне во внутрь. Опереться не на волю коллектива (в какой бы форме она ни выступала), а на свою собственную волю. С удивлением открыв, что окружающие добры к нему до тех пор, пока он не стремится возвыситься над общим уровнем, не обнаруживает свою самость, Горев сделал единственно правильный вывод: он может стать и сохраниться личностью, имея в качестве опоры и критерия лишь самого себя. Он показал, что «бессмысленно рассчитывать на справедливый суд со стороны окружающих — такого суда нет и быть не может в принципе… Ты сам есть высший и справедливый судья самого себя».

Осуществимо ли, возможно ли человеку опираться на самого себя, быть внутренним одиночкой? Ведь он не может не жить среди людей, не может не считаться с ними. И дело не только в этом. Существовать в нравственном смысле — значит не иметь, а быть. Не брать, а отдавать. Горев-Зиновьев: «Существовать — значит существовать для других». Горев превращает свою жизнь в эксперимент по поиску выхода из этой казалось бы безвыходной ситуации. Существенными в его эксперименте, на мой взгляд, являются следующие два момента.

Во-первых, он дисциплинирует свою жизнь таким образом, что подчиняет её некоторым принципам. Это — не принципы абстрактной морали, хотя они, как мы увидим, в чем-то коррелируют со знаменитыми Десятью заповедями. Они (за исключением гимнастики и других процедур, поддерживающих физическую форму) представляют собой запреты. Именно запреты, поскольку только в такой форме человек может обнаружить свою автономию. Когда он что-то делает, он всегда зависит от внешних воздействий. Когда он что-то не делает, он может этого не делать, исходя из принципа, и ни от кого не зависеть. Запреты Горева вполне конкретны и направлены на блокирование тех действий, в которых и через которые окружающие (коллектив, социальность в широком смысле слова) оказывают преимущественное разлагающее влияние на личность. Основными среди них являются следующие три. Не пить, что особенно важно в связи с особой ролью пьянства в русско-советской среде и применительно к особому случаю Горева, у которого нет ног. Не иметь половых отношений с женщинами, если они не являются выражением любви. Третий принцип можно сформулировать как отказ от участия в том, что американцы называют «крысиными гонками» — от борьбы за более выгодные жизненные позиции. Он означает не аскетическое ограничение удовольствий и что-либо в этом роде, а всего лишь готовность довольствоваться тем уровнем благ, на которые дает согласие коллектив в том смысле, что они достаются без видимого соперничества и с точки зрения коллектива (общественного мнения, устоявшихся норм, позиции начальства и т. п.) считаются приемлемыми для человека в данном положении. Эти принципы Горев называет своими подпорками. Подобно тому как физически ему нужны протезы, чтобы стоять, так нравственно ему нужны принципы, чтобы внутренне выпрямиться. Они, разумеется, не выводят из окружающей трясины; это вообще невозможно, да и не нужно (так, например, Горев, хотя и не пьет, но тем не менее в пьянствующих компаниях охотно участвует, ибо они представляют собой арену раскованного, свободного общения, являющейся русским андерграундом и русским симпозионом одновременно). Тем не менее они создают некое внутреннее пространство, позволяющее человеку быть самим собой.

Второй важный момент горевского эксперимента заключается в его программной, стратегической жизненной установке, которая выражается одним словом, вынесенным в название повести: «Живи!» Не любить жизнь, ибо как точно замечает логик Зиновьев, любовь к жизни есть позиция (самозащитная реакция) тех, кому живется плохо, а просто жить. С этим «Живи!» Горев просыпается и засыпает, это — его молитва: «Живи! Раз возник, живи. Живи, несмотря ни на что. Родился крысой — живи крысой. Родился орлом — живи орлом. Придет твой срок, и ты исчезнешь навечно. А пока живешь — живи, и радуйся самому факту жизни».

В случае Горева такая нравственная программа означает: жить несмотря на отвратительное уродство безногого существа. Можно подумать, что она имеет смысл для особых индивидов, являющихся уродами. Это и так и не так. Это так, поскольку требование «живи» может возникнуть только там, где сама жизнь содержит негативные импульсы, ставящие под сомнение её целесообразность и оправданность, т. е. заключает в себе некое уродство. Это не так, поскольку все являются в каком-то смысле уродами. Норма всегда представляет собой усредненную величину, по отношению к которой все её отдельные случаи являются отклонениями. В повести приводится пример пианиста, уродство которого состояло в совершенно невидимом дефекте руки, не позволяющем вытягивать мизинец на необходимое для пианиста расстояние. В еще большей мере сказанное относится к моральной норме. Здесь уже само уродство является нормой. Рисуя моральный облик человека как социального существа, Зиновьев пользуется только темными красками. Его мизантропичность известна. В данной повести она выражена особенно сочно: «мы — червяки, способные извиваться во всех возможных измерениях»; «нет во Вселенной более гнусной твари, чем человек»; «нет более жестокого врага для людей, чем их ближние». Уроды типа Горева и его друзей, как говорится в повести, являются уродами второго уровня, и они отличаются от уродов, какими являются все остальные индивиды, только тем, что им более, чем другим нужны нравственные принципы, и им намного труднее, чем другим, следовать им. Без них они вообще не могут держаться прямо. Требование «живи!» — это их евангелие.

Как песню держит припев, так эту повесть держит молитвенное заклинание: «Живи!». Очень важный нюанс: «Живи без всяких объяснений, обоснований, оправданий! Живи!» Философы много потратили усилий на обоснование морали, хотя один из самых проницательных среди них хорошо заметил, что обосновывая, они подрывают её. Они тем самым ставят под сомнение изначальность морали как жизнеорганизующего личностного принципа. Жизнь не требует своего оправдания. Она оправдана тем, что она есть. Она есть факт. К тому же факт, предшествующий всем прочим фактам. Свою исповедь Горев (а вся повесть «Живи» и есть его исповедь) начинает для того, чтобы очиститься, и продолжать «жить, не претендуя на что-то большее, чем сам факт жизни». Пожалуй, нигде свойственная Зиновьеву научная трезвость и логическая требовательность не проявились столь концентрированно и полно, как в том, что он свел основополагающую этическую формулу к одному слову «Живи!». До него никто из многочисленных философов, формулировавших моральные законы, до этого не додумался.

«Живи!» означает необходимость быть адекватным жизни в её конкретном фактическом статусе (отсюда — и странные на первый слух слова из молитвы Горева «Родился крысой — живи крысой. Родился орлом — живи орлом»). Применительно к человеку это означает, что он должен жить не какой-то превращенно-соборной жизнью, а жизнью в единичности и единственности индивидуального существования. А человеческий индивид может жить своей жизнью, опираясь на самого себя, жизнью индивидуально-ответственной, личностно выраженной только в том случае, если он сможет оградиться моральными принципами от «любви» окружающих (понимая под окружающими и ближних и дальних, и государство, и коллектив, словом, всех, кто не есть данный конкретный человек). Только в том случае, если он зажжет в себе внутренний свет, не довольствуясь спорадическими лучами, которые могут быть на него направлены со стороны. Он при этом, разумеется, освещает всё пространство своего личностного присутствия (окружает себя «нимбом»), создает очаги тепла в ужасающем холоде социальной жизни. Именно этот факт, между прочим, создает иллюзию, в силу которой философы ищут объективные корни морали, а моралисты читают проповеди о любви к ближнему.

В число окружающих, защищаясь от которых индивид поднимается до личностно-нравственных высот, входят также прошлые и будущие поколения. У человека нет непосредственных моральных обязанностей перед ними. Вернее, сами прошлое и будущее его ни к чему не обязывают. Если у него есть обязанность перед прошлым и будущим, как и вообще перед окружающими, то только те, которые вытекают из нравственно-обязующего факта его собственной жизни. Отсюда становится понятной ещё одна большая странность этического учения Зиновьева по сравнению со всеми другими этическими учениями. «Живи и помни» — так назвал свою повесть (к слову сказать, замечательную) писатель, стоящий на позициях соборно понятой морали. «Живи и забудь» — так можно было бы назвать точку зрения Зиновьева в данном вопросе. В «Зияющих высотах» над выходом из камеры крематория были начертаны слова: «Уходя, забери урну со своим прахом с собой!». Это — не просто потрясающая сатира. Это ещё и продуманная жизненная позиция. По Зиновьеву, из жизни надо уходить, не оставляя никому никаких забот о себе. Поистине: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. В романах и повестях Зиновьева нет ничего похожего на то, что называется хеппи эндом. Произведение жизни кончается не так, как музыкальное произведение или голливудский фильм. В нем нет заключительного аккорда. Нет добра, побеждающего зло. Это, помимо всего прочего означает, что личность кончается там же, где она и начинается. У жизни и у нравственных поступков, в которых она в своей индивидуальной подлинности воплощается, нет иной награды и ценности, кроме той, которая заключена в них самих. Герой повести Горев был брошен родителями, он не имеет корней. У него нет никаких родственников и соответственно обязанностей перед ними. Данный факт символичен в том смысле, что если жизнь в биологическом смысле есть нить, тянущаяся, по крайней мере с одной стороны, в бесконечность, то в нравственном смысле она всегда есть новое начало. Человек в нравственном смысле, как личность не продолжает то, что делали другие, а заново начинает делать то, что делали все личности — строить свое государство, свой мир из одного человека.

VIII

Этика Зиновьева связана с социологией и может быть понята только в соотнесенности с ней. Социальные законы (законы социальности), представляющие собой законы организации, функционирования и развития больших масс людей (человейников) являются такими же объективными жесткими в своей объективности как и законы природы. Тот факт, что социальные субъекты (человеческие индивиды, рассмотренные в качестве членов и в составе социальных объединений) обладают сознанием, не противоречит объективности социальных законов. Более того, он способствует уменьшению случайности и разнообразия в проявлении законов социальности до такой степени, что социальная эволюция стала менее всего зависимой от субъективных факторов, сознательных решений и действий отдельных лиц именно тогда, когда она стала управляемой — на современной стадии сверхобщества.

На базе законов социальности и в пространстве их действия нет места ни для человеческой свободы, ни для морали. И то и другое возникли только во-первых, как индивидуальный способ существования, во-вторых, за пределами социальности, как уклонение от ее законов. На этих предпосылках и строится учение о житии. Подобно тому, например, как человек строит самолеты, чтобы вырваться из железных тисков законов тяготения (сравнение Зиновьева), и при этом он это делает действуя в их же рамках, точно также он создает идеальное общество в самом себе, чтобы вырваться из под гнёта общества и он может это делать, оставаясь в обществе и через его посредство. Можно сказать так: законы социальности содержат в себе возможность морали в отрицательном смысле, т. е. в том смысле, что последняя возможна только как их отрицание.

Учение о житии Зиновьева продолжает и дополняет его социологию. Без него последняя была бы беспросветной. Более того, в индивидуальном жизненном замысле Зиновьева, по его собственному признанию, сама социология была разработана для того, чтобы выработать адекватное учение о житии и найти в жизни место самому себе в качестве идеального коммуниста. Таким же является и их объективное соотношение между собой. И если верно, что учение о житии находит свою негативную обоснованность в социологии, то еще более верно, что социология Зиновьева может быть адекватно понята и разумно осмыслена только с учетом и в свете его учения о житии.

Хотя этика и вырастает из отрицания социальности, последнюю нельзя оценивать сугубо негативно. И дело не только в том, что этика именно в качестве отрицания социальности сама есть ее продукт. Социальность и сама по себе обладает притягательной силой, она, обволакивая человека, интригует, будоражит, оказывает часто непонятное и сильное воздействие. Противоречивый характер социальности в нравственном опыте человека хорошо передан в поэме «Мой дом — моя чужбина». В ней сильно выражен социологический аспект, ей вполне можно было бы даже дать подзаголовок этико-социологического трактата в стихах. В частности, в ней раскрыта анатомия советского диссидентства в обеих (отечественном и зарубежном) своих частях. Концептуально диссидентство осмысливается как идеологически-диверсионная операция в рамках холодной войны, что в свете последующих событий (личной судьбы многих диссидентов, интегрировавшихся в западный мир, их равнодушия к демократическим преобразованиям в России и т. д.) выглядит вполне правдоподобно, но тем более удивительно в книге, изданной в 1982 году. Ёще одна сбывшаяся интуиция автора обращает на себя внимание. Лирический герой — провинциальный диссидент — наутро после попойки, когда невыносимо раскалывается голова, задумывает сочинить реформаторскую программу о том, «как режима сбросить бремя». Вот что у него получилось:

«Для советского народа,

Молвил я, нужна свобода

Слова, совести, печати.

Секса (ясно, без зачатий),

Переездов, демонстраций,

Партий, сборищ, эмиграций.

И прописку отменить.

Тунеядцев не теснить.

Добровольность быть солдатом,

Прочь анкету с пунктом пятым».

Программа эта охватывает очень многое из того, что произошло потом, в 1991 году. Но самое интересное состоит в другом. Слушатели, перед которыми вещал диссидент, стали быстро развивать его идеи: «Надеюсь я, не будет возражений // Насчет свободы непечатных выражений?»; «Предлагаю в документ сделать дополнения: // На заводах учредить самоуправление»; «Предлагаю для начала все колхозы разогнать. // Землю ж, что освободится, мужикам в аренду сдать»; «Надо пьянство, как и церковь с государством разделить. // И свободой пить от пуза всех трудящих наделить»; «Хватит грязь в глуши месить! // Время Запад колесить». Народ, словом, так разошелся, что даже у самого автора программы возникли сомнения: «Ну, а ежели свободы он по своему поймет? // Если он реформы наши против нас же обернет?». Разве бывает более точное предвидение и своевременное предупреждение?! И разве есть более строгие критерии научности социологии, чем такие сбывшиеся прогнозы?!

Основная смысловая нагрузка поэмы «Мой дом — моя чужбина» заключена в названии. Название, по-видимому, можно читать с разными акцентами. Один вариант: человек оказался в ситуации, когда чужбина стала ему домом. О другом возможном прочтении говорится в поэме: «Пойми в конце концов, дубина, // Твой дом везде, но он везде — чужбина». Но более правильным с точки зрения адекватного истолкования текста является такое понимание. Дом и чужбина при всей их связанности чётко разводятся и герой не путает свой родной российский дом с западной чужбиной. Но трагизм его положения заключается в том, что его дом является чужбиной. Не в том только смысле, что он оказался не дома и ему хочется вернуться: мол, дома всегда лучше. Сам дом является чужбиной — вот в чем главная суть дела. У героя сильно желание вернуться в родной дом из немилой чужбины, но еще сильнее страх перед такой перспективой, ибо он знает, что дом его — такая чужбина, которая хуже всякой чужбины. Так он с грустью думает о наших солдатах, унавозивших собой европейскую землю и словно слышит их голоса. «Здесь в теплой земле наши кости истлели. // И все же нам русские снятся метели». Для него ужасна перспектива разделить их судьбу. А перспектива не разделить её еще хуже: «Предложили бы мне возвратиться домой, // Что наделал, тебе все простится. // От одной только мысли кошмарной такой // Я готов лучше тут удавиться». Позицию автора и героя поэмы еще лучше передает следующее четверостишие:

«На свете нет, поверь мне, сброда

Подлее нашего народа.

Но на других его, паскуду,

Не променяю, жив покуда».

Описываемая Зиновьевым ситуация амбивалентно противоречива. Охарактеризовав эту ситуацию таким образом, мы не столько объясняем её, сколько фиксируем как необъяснимую. Не случайно в поэме появляются сами по себе чуждые творчеству Зиновьева психологические мотивы, то, что именуется копанием в душе. Говорится о ностальгии, об отцами обжитой земле. В повести «Живи» мы читаем, что на Западе плюют в урны, а у нас — в души. Считается, что плевать в души — лучше, ибо хотя бы таким образом, через плевки души оказываются связанными. О чем-то таком говорится и в поэме. На чужбине, например, нет пьяных компаний: «Мне нужен (как воздух, как хлеб) выпивоха. // Здесь без него ужасающе плохо». Выходящая за рамки разумного понимания противоречивость переживаний героя состоит в том, что он не просто видит недостатки своего дома и тянется к нему, несмотря на них, следуя в этом традиции русских революционеров любить Родину с открытыми глазами. Нет он видит недостатки Родины и любит её благодаря им. Это — скорее лермонтовская ситуация («Люблю Отчизну я, но странною любовью»).

Необъяснимая странность душевного состояния героя, по-видимому, объясняет стихотворную форму произведения. Стих с его музыкальностью, дополнительным эмоциональным эффектом, сопровождающим прямой смысл слов и предложений, более, чем прозаический текст, подходит для того, чтобы выразить, и не столько даже выразить, а зафиксировать невыразимую иррациональность человеческой жизни. Если это верно, то становится понятным, почему «Зияющие высоты» и другие прозаические произведения Зиновьева насыщены стихами. Они являются составным элементом его комплексной методологии, позволяющей схватить действительность всестороннее и объемно.

Поэма, в которой герой из дома уезжает на чужбину, хотя и боится оказаться там, а с чужбины тянется домой, хотя и страшится этого, дает почти наглядное представление об отношении индивида и общества как его понимает Зиновьев. Индивида можно уподобить зернышку, а общество — тяжелым, с безжалостной методичностью работающим жерновам. Зернышко оказалось между жерновами и обреченное на то, чтобы быть размолотым, мечтает каким-нибудь образом выскочить оттуда.

В миропонимании Зиновьева нет ничего более далекого друг от друга, чем мораль и социальность. И нет ничего более связанного друг с другом. Они напоминают двух сцепившихся борцов, которые держатся еще на ногах только благодаря своим усилиям повалить друг друга. Мораль существует как отрицание социальности. Она не имеет иной предметности, кроме этого отрицания. Социальность релятивирует мораль, чтобы можно было легко переходить от добра ко злу и обратно, используя эти оценки в целях экзистенционального эгоизма. Без этого она вообще едва ли могла бы считаться формой и результатом человеческой деятельности.

IX

В одном из своих рассуждений Иван Лаптев говорит, что Бог есть самоучка. То же самое можно было бы сказать о Зиновьеве как авторе учения о житии. Последнее непосредственно не соотнесено ни с какими философским этическими учениями. Автор, если и учитывал их, то, видимо, только в том общем смысле, что он их все отбросил. И тем не менее учение о житии может быть рассмотрено сквозь призму той проблемно-теоретической ситуации, которая возникла в ходе развития философской этики.

Европейская этика прошла две крупные стадии, которые являются в то же время двумя её важнейшими тенденциями. Первая связана с именем Аристотеля и сводит мораль к моральным поступкам. Человека интересует не что такое добродетель вообще, а что такое добродетель в данном конкретном случае, и не как относиться к людям вообще, а как относиться к данному конкретному индивиду, с которым приходится иметь дело сейчас и в данных обстоятельствах. Не существует общих критериев и правил, позволяющих отличить добродетельный поступок от порочного. Каждый поступок имеет свою собственную нравственную меру и она выявляется (задается) самим действующим индивидом. В этой теории нет ответа на вопрос о том, как сделать так, чтобы совершаемый индивидом добродетельный поступок был бы таковым и для всех тех, кого он касается. Этот вопрос является существенным, ибо поступок тем отличается от намерений, что выводит индивида в мир людей, область отношения с другими. Чтобы поступок был приемлем для двух и более индивидов, он должен быть абстрагирован от каждого из них в отдельности или особенности и рассмотрен как подчиненный некоему общему признаваемому ими всеми правилу.

Поиск правил (принципов) морали стал основной линией развития этики Нового времени, что нашло свою кульминацию у Канта. Кант свел мораль к моральному закону, который обладает абсолютной необходимостью, является единым и единственным для всех разумных существ. В случает человека он приобретает форму категорического императива. Категорический императив тождествен доброй (чистой в смысле отсутствия каких-либо иных мотивов) воле и функционирует исключительно как долг, который противостоит склонностям. Он не может найти адекватного воплощения в поступке и в строгом смысле слова не нуждается в этом. Долг Канта — это долг перед человечеством, долг человечности, а не долг перед конкретными индивидами с которыми приходится иметь дело в повседневной жизни. Кант решил проблему общезначимости морали, но ценой того, что из нее исчезли поступки.

По Аристотелю есть единичные моральные поступки, но нет общего морального закона. По Канту есть всеобщий моральный закон, но нет конкретных моральных поступков. Эти позиции очевидным образом односторонни. Развитие этики после Канта было стремлением вернуть в этику поступок, но таким образом, чтобы не отказываться от идеи общезначимости морали. Она до настоящего времени не нашла решения этой проблемы. Учение о житии дает свое совершенно неожиданное её решение и соединяет концы, которые в истории философской этики остаются разорванными. Это решение состоит в следующем: Иван должен стать философом. Каждый человек должен сделать то, что философы хотели сделать для всего человечества: выработать этические учение как нормативную программу достойной человеческой жизни. Разница заключается в том, что философы создавали такие программы для людей вообще, в качестве абстрактных теорий, претендуя каждый раз на истину в последней инстанции. Реальные же люди (Иваны) создают их каждый раз для себя, создают не для того, чтобы знать, что есть достойная жизнь, а для того, чтобы достойно жить. Они руководствуются каждым своим жизнеучением с такой полнотой, что превращают собственную жизнь в эксперимент, своего рода испытательное поле по отношению к нему. Строящий свою жизнь таким образом человек не претендует, подобно философам, на то, что он открыл последнюю, окончательную истину. Его претензия бесконечно выше: он придает своей жизни достоинство последней, окончательной истины.

Есть еще одна коренная проблема человеческого существования, над которой билась и бьется (пока что безуспешно) этическая теория: как соединить человеческую жажду счастья и его стремление к добродетели. Предлагались различные варианты такого соединения. Одни говорили, что нужно правильно и полно наслаждаться и это сделает жизнь добродетельной. Это — программа гедонизма. По мнению других, нужно правильно понимать добродетель и противопоставить её в качестве внутренней стойкости различным превратностям судьбы, что автоматически сделает жизнь счастливой. Это — программа стоицизма. Третьи говорили, что нужно научиться правильно рассчитывать свою пользу и тогда счастье каждого сольется в общую добродетель как наибольшее счастье для наибольшего числа людей. Это — программа утилитаризма. Были и другие варианты. Один из самых интересных, например, предложил и опытом своей жизни реализовал Альберт Швейцер. Он считал, что первую половину жизни человек должен жить для себя (для счастья), а вторую — для других (для добродетели). Учение о житии и в этом случае предлагает оригинальное решение вековечной проблемы: оно учит тому, как стать святым (добродетельным), без отрыва от греховного производства (счастья). С точки зрения Зиновьева соединение добродетели и счастья, недостижимое в масштабе общества и по общей формуле, вполне возможно в масштабе личности и по индивидуальной формуле. Ведь Иван Лаптев, если рассматривать его как художественный образ, следуя созданному им же учению о житии, живет по-своему счастливой жизнью — является видной в городе фигурой, пользуется успехом как поэт, проповедник и целитель, не обделен вниманием женщин, живет в свое удовольствие, ничуть не страдая от того, что эти удовольствия по общепринятым меркам могут считаться ничтожными, как, например, просто возможность растянуться на раскладушке.

Учение о житии есть учение о том, как быть личностью. Как быть личностью не тогда, когда ты занимаешь привилегированное положение в обществе, имеешь слуг, живешь в собственном доме, тебя охраняет полиция и т. д. А тогда, когда у тебя ничего этого нет. Как быть личностью, несмотря ни на что. Как быть ею среди мерзости бытия. Достоевский показал, что если нельзя убивать старую, никому не нужную, всем вредную старуху-процентщицу, то это значит, что нельзя убивать никого. Зиновьев показал, что если можно быть личностью в условиях оргии коллективизма и коммунальности, то это значит, что ею может быть любой и всегда.

* * *

Включение Зиновьева в ряд великих моралистов может вызвать возражение по той причине, что отделяющая нас от него дистанция слишком коротка, чтобы судить о мере жизненности его учения о морали. Однако в данном случае следует иметь в виду одну особенность, отличающую Зиновьйогу от классических этико-нормативных программ. Ее действительно нельзя определять масштабом распространения и числом прямых последователей. Скорее наоборот: именно отсутствие последователей Зиновьйоги, мотивированное самой Зиновьйогой, является аргументов ее пользу. Для Зиновьйоги специфично и существенно, что она предназначена только для Зиновьева. Поэтому следовать ей — значит создать свою собственную йогу — Иванйогу, Гусейнйогу и т. д. Право А.А.Зиновьева быть в ряду великих моралистов обосновано тем, что он дал понимание морали, согласно которому число моралистов может расширяться (должно расширяться!) до числа суверенных индивидов в мире.

Загрузка...