Глава 2

Пантелей откинул лосиную шкуру, навешанную вместо двери. Балаган вздрогнул от порыва ветра. Дым очага с золой и сажей лег на меховые одеяла. Передовщик до пояса высунулся наружу, набил котел снегом. Когда он укрыл вход, его длинная густая борода была бела.

Старый Омуль, затаив дыхание и смежив веки, привычно перетерпел едкий дым и ворвавшийся в балаган порыв ветра со снегом.

– Все сибирцы горазды пограбить! – посопев мокрым носом, гнусаво продолжил прерванное поучение.

Его уже ничто не пугало, он никуда не спешил и мог целыми днями сидеть у огня. Старик ни словом, ни взглядом не винил передовщика за то, что в ватажке осталось только четверо промышленных, равнодушно предупреждал, что при нынешнем малолюдстве надо быть осторожней.

Нанятые Пантелеем люди ушли, как только поняли, что ватажка промышлять не будет: не захотели всю зиму таскать чужой припас за один только прокорм. Зимовка в Енисейском остроге была для них если не сытней, то легче и безопасней.

Пантелей Пенда по сказам Михея Омуля кратчайшим путем шел к верховьям Ангары-Тунгуски. Старик караулил животы[20], сам передовщик с двумя спутниками челночил груз нартами. Двое волокли первую нарту, тропя по снегу путь. За ними тянул груженую нарту третий. Днище ходу вперед, возвращение за оставшимся грузом, снова переход до стана. И так изо дня в день.

Здешние места считались мирными. В прошлом году побитые братскими дайшами[21] тунгусские князцы Ялым и Иркиней приезжали в Енисейский острог, присягали русскому царю, доброй волей давали ясак со своих мужиков и с рода князца Югани. Нынешней осенью наведывались князцы Тасей и Тарей, без принуждения привезли ясак за год.

Воевода боялся порушить шаткий мир с тунгусами Тасеевой реки. В наказной памяти, которую дал ватажке Пантелея Пенды, грозил расправой, если русские промышленные чем-то обидят здешние роды или станут промышлять без их согласия в родовых угодьях, или сделают им какое худо.

Балаган стоял на берегу притока Ангары. И был этот приток вдвое шире Лены-реки в тех местах, где бывали Угрюм с Пантелеем и Синеуль. Сама же Ангара подо льдом была так широка, что в иных местах путники сомневались, в какой стороне коренной берег.

Пантелей замер вдруг, прислушался, снова откинул лавтак. Едкий дым очага опять пахнул в лица, выедая слезы из глаз.

– Кажется, едут? – встрепенулся: – Тунгусы! Олени хоркают!

Он торопливо перекинул через плечо сабельный ремень. Обнаженный до пояса Синеуль молча оделся. Михей с Угрюмом положили стволами к выходу заряженные пищали, подсыпали из рожков пороху на запалы.

В снежной пелене показались рогатые олени и съежившиеся на их спинах верховые люди. Всадников было только двое. Безбоязненно, по-хозяйски, они подъехали к балагану, спешились и поприветствовали лучи[22] на свой лад: вот, дескать, мы и пришли!

Пенда с Синеулем ответили им по-тунгусски, пригласили под кров. Олени отошли на десяток шагов в сторону и стали копытить снег. Рядом с ними бесшумно, как тени, появились две собаки, осторожно подошли к балагану и легли, свернувшись клубками.

Михей с Угрюмом подвинулись. Гости протиснулись в тесное жилье, сели возле входа, скинули башлыки, шитые заодно с парками, раздеваться не стали. На балаган они наткнулись случайно: ехали по своим делам и учуяли запах дыма. Длинные черные волосы у обоих мужиков были связаны на затылке наподобие конских хвостов. Их лица были испещрены синими знаками татуировок.

– Здешний князец Тасейка с сыном! – по-русски сказал Синеуль и весело залопотал, выспрашивая гостей о новостях. Говорил он многословно, заскучав по своему языку. Тасейка важно щурил узкие глаза, отвечал односложно, неторопливо расспрашивал, куда они держат путь. За тонкой стеной балагана послышались грозное хорканье и клацанье рогов. Синеуль выглянул наружу, вскрикнул:

– Ак![23] – Олени дрались между собой. Один повалил в снег другого, вскакивал на задние копыта и бил поверженного в грудь острыми передними. – Вадеми![24]

Тасейка равнодушно взглянул на дерущихся животных, пробормотал: «Э-э-э!» и продолжал неторопливый разговор. Собаки лежали в снегу и молча наблюдали за оленями.

Тасейка приметил в балагане малый походный топор и стал показывать, что он ему очень понравился. Дарить его топором было дорого и ни к чему: все равно ватажка не собиралась промышлять на реке. Синеуль стал торговаться, почтительно называя князца «мата»[25]. Взять с тунгусов было нечего.

– Сторгуюсь за собак? – спросил передовщика по-русски.

– Зачем они нам? – равнодушно пожал плечами Пантелей.

– Промышлять буду по пути. Глядишь, чего добуду!

– Торгуйся! – неохотно разрешил тот, лишь бы не отдавать топор даром, как ясак.

Угрюм помалкивал, не понимая, как можно удержать при себе чужих собак, вопросительно поглядывал на Михея. Тот вполуха прислушивался к разговору и уже подремывал.

Малый походный топор да горсть бисера в подарок так обрадовали князца, что он разрешил промышлять на его земле, что пожелают кроме лосей.

– Обойдемся без лосятины! – согласился передовщик.

К немалому удивлению Угрюма, князец сказал собакам строгое слово, Синеулька поговорил с ними по-своему – и собаки остались возле балагана.

– Тунгусы и медведей заговаривают! – зевнул старый Омуль. Тонкие беззубые губы в редкой бороде вытянулись, как рот у осетра или стерляди. И таким мирным, жалким, беспомощным показался Угрюму этот старик, что с трудом верилось всему тому, что слышал о нем от старых промышленных. И подумалось вдруг: «И что его Омулем прозвали, а не Осетром или Стерлядкой?»

– Много спать – добра не видать! – затемно разбудил спутников передовщик. В его обледеневшей бороде позвякивали сосульки. Пантелей уже сходил к проруби и умылся. – Морды-то сполосните! – стал понуждать проснувшихся спутников. – А то как дикие: встаете – не моетесь, ложитесь – не молитесь!

Синеульку с собаками и с луком он отпустил вперед налегке тропить путь и добыть мяса. Старик остался в балагане, сторожить припас. Втроем они сорвали с места десятипудовую нарту. Кряхтя и елозя ногами по льду, двое промышленных потащили ее вдоль берега. Омуль вернулся в балаган.

Когда человек идет с собаками – они его ведут, а не он их. След Синеуля то и дело уходил в лес. Никакой пользы от новокреста с собаками не было. Там, где лед был заметен снегом, тропить и чистить путь для нарты приходилось опять им двоим.

К вечеру Угрюм поплелся налегке в обратную сторону на старый стан, передовщик остался рубить новый. В балагане было тепло и просторно. Дров Михей наготовил, хлеба напек, каши наварил, даже рыбы в проруби наловил. Угрюм, отдыхая, неприязненно наблюдал, как старик неторопливо, с удовольствием, обсасывает рыбью голову, то и дело расправляет пальцами мокрые седые усы. Омуль был вполне доволен пережитым днем и своей нынешней жизнью.

Угрюм сел, вытянув ноги, похлебал ухи из котла, опять откинулся на одеяло.

– За что тебя Омулем прозвали? – спросил. – Слыхал я, что ты прежде много ходил и воевал. Не мое дело! Но почему Омуль? Никак не пойму!

Старик ухмыльнулся сжатыми в трубку губами.

– Молодой был глупый да горячий! – прочмокал вздыхая. – На злое слово скорый. Рыба есть такая, омуль. Из воды ее удой тянешь, а она верещит, будто тебя матерно лает. За то и прозвали!

Старик, как пташка, стал закрывать глаза истончавшими веками, моститься ко сну. Сыто икая, Угрюм опять спросил:

– Скажи по правде, неужто где-то там, – повел глазами на восход, – есть русские села?

– А то как же? – чуть оживился Михей. – Я сам не дошел, – признался со вздохами, сонно прикрывая глаза, – духу не хватило! Но много чего слыхал о Великом Тёсе, чего сказывать нельзя по прежним клятвам.

Угрюм, глядя на всхрапнувшего старика, недоверчиво усмехнулся. Упрямство Пантелея Пенды он знал по прошлым промыслам, а этой зимой передовщик вел себя так, будто и не думал добывать пушнину. Похоже, он собирался искать то, о чем смутно и тайно говорили старые промышленные: будто где-то в урмане, на тайном тёсе, есть старые русские города и села. Будто новгородские люди, спасаясь от богомерзкой войны с единокровной Москвой, ушли туда давно.

Подозревал Угрюм, что Пантелей не взял в покруту никого из гулящих, чтобы не было споров и разногласий в ватаге. Всякие мысли одолевали молодого Похабова после неудачного сватовства в Енисейском остроге. И нынешнюю ватажку передовщик подобрал под себя: Михейке Омулю лишь бы сыту быть да поменьше мерзнуть, Синеульке лишь бы на месте не сидеть. А ему, Угрюмке, что? Он бежал от обиды. Может быть, сдуру, но теперь уже не воротишься.

В тайге люди дряхлеют быстро. Иной тунгус в пятьдесят лет выглядит как древний старец. Михей по годам был ровесником енисейскому воеводе и скитнику Тимофею. Но разве сравнишь их? Те еще крепкие, а этот – ветхий. Приглядывался Угрюм к старику и с невольным страхом примерял на себя его судьбу.

Синеуль с собаками добыл двух глухарей, тощую козу и рыжеватого соболька, которому в Енисейске красная цена – десять алтын[26]. Это была первая, хоть и поздняя, добыча. Правда, по наказу передовщика Синеулька сделал еще шалаш в днище пути от последнего стана. За несколько ходок ватажные перетаскивали туда весь груз.

Небыстро продвигалась ватажка к верховьям реки. Тунгусы встречались часто. Они кочевали родами в два-три чума: с женщинами и детьми, бывало, человек до двадцати. При встречах охотно торговали с промышленными.

Ночами от лютой стужи с грохотом разрывался лед. По утрам по долине реки, к которой с двух сторон подступали кряжистые ели и сосны в два обхвата, дул пронизывающий ветер. К полудню так ярко светило солнце, что птицы, и даже воронье, поднимали галдеж в густых ветвях деревьев.

Собаки подавали голоса то с одного берега, то с другого. Пока хватало мяса, Пантелей не отпускал Синеуля на промысел, заставлял тянуть нарту. К вечеру собаки прибегали к костру злыми, с ненавистью глядели на новокреста. Синеуль по-тунгусски оправдывался перед ними. Жаловался спутникам:

– Уйдут! Осерчали, что мы не охотимся! Ругают меня.

Псы зарывались в снег, глядели на огонь пристальными волчьими глазами, молча водили усами, дожидались обглоданных костей. И правда, что-то менялось в их мордах.

– Уйдут! – стонал Синеуль и крутил лохматой головой. – Вон как глядят, – кивал на собак и снова начинал разговаривать с ними. Псы же на его слова только равнодушно щурились, не соизволяя шевельнуть хвостом или прижать уши.

В среднем течении реки ватажные шли две недели, никого не встречая. За поворотом следовал новый поворот. Берега были круты. В иных местах к ним подступали скалистые гривы с лесом. Река подо льдом все круче поворачивала на полдень.

– До самых верховий идти? – то и дело переспрашивал старого Омуля передовщик.

Старик терпеливо чмокал стерляжьими губами, равнодушно оглядывал окрестности, повторял уже сказанное:

– Исток далеко! Там, сказывают, кызыльцы кочуют или киргизы. Не слыхал, чтобы кто оттуда возвращался. А мы, как стрелку пройдем.

– Так прошли уже, – напоминал передовщик.

– Правый приток тунгусы Чуной зовут, – невозмутимо продолжал сюсюкать старик, – как повернет на полдень – Кызчак будет, по-кызыльски – бабьи титьки, гора такая. Промеж тех каменных титек волок.

– Да ты, поди, забыл, какая она, баба? – язвил передовщик, испытывая старческую память, которой не очень-то доверял. – А то и не знал вовсе. Про медвежьи, поди, сказываешь, а мы, как дураки, высматриваем бабьи.

– Как не знал? – беззубо посмеивался старик. – В Мангазее со стрелецкой женой прелюбодействовал с месяц. Ох, сладко любила меня, – пускался в воспоминания, которые ватажные слышали уже не раз.

По неписаным законам старых промышленных говорить в тайге про женщин и девок запрещалось. Но ватажка была малой, подступала весна, а обещанного волока все не было. Шутливая перепалка передовщика и старика бередила сердечную рану Угрюма. Он то и дело вспоминал Меченку, пренебрегшую им. Ненавидел эту злющую хитрую девку, но, глядя на старика, опять ужасался бесприютной старости, которая могла ждать и его самого.

Задула Евдокия-свистунья. Пришла весна. Почти не потеплело, но с полуденных земель ветер уже доносил запахи талой земли и перепревших трав. Михей пытливо поглядывал на повеселевшие лица спутников и с важностью поучал:

– Месяц марток наденет пять порток!

Синеуль кривил тонкие безусые губы. По своим тунгусским приметам он называл, какой нынче снег и какая весна. У русичей зима исчисляется по святым, у тунгусов – по снегу, который имеет десятки названий.

Собаки ушли. Не было их день и ночь и еще день. Но к другому вечеру они все-таки вернулись. Улеглись в стороне от костра, глядели на людей пристально, как волки. На днях Пантелей с Угрюмом пробовали запрячь их в бечеву, и, как ни погоняли, собаки не понимали, что надо тянуть нарту: ложились на снег или сидели, показывая, что не дураки дергаться, когда привязаны.

– Утром совсем уйдут! – безнадежно всхлипнул Синеуль. – Делай дневку! – попросил передовщика. – Или отпусти меня.

– Спешить надо! – не соглашался Пантелей. – Вот перевалим по насту за гору, тогда… А собак на ночь можно привязать.

Привязали. Те подергались и стали грызть бечеву. Привязали волосяной веревкой. Собаки среди ночи так завыли, не давая людям уснуть, что Пантелей выполз из-под одеяла, отвязал их и успел поддать ичигом под зад одному из псов. Не было их день, другой и третий.

– Обиделись и ушли совсем! – объявил Синеуль, сдвинул к переносице брови, набычил шею, как передовщик. – Куда смотрели, мать вашу еть? – строго спросил его голосом. Склонил голову, вытянув шею, выпятил губы, становясь похожим на старого Омуля: – Се имя голодным? Ума-то нету. Тунгусу нас рзаной припас – тьфу! Того и гляди – сам сбезит.

Сипло захохотали промышленные. Угрюм смеялся громче всех. Его Синеуль тоже передразнивал, но ему казалось, что не так похоже, как других.

Неделю шли без собак. Волокли нарты целыми днями, ночевали без крова у костров. Готовясь к очередному ночлегу, новокрест начал было разгребать плотный снег, но вдруг вытянул шею, прислушался.

– Собаки! – прошептал. Затрепетали ноздри приплюснутого носа.

Принюхался и Угрюм. Студеный ветерок донес запах дыма. На извилине реки, возле мыса, стояли два тунгусских чума, берестяная юрта и бикит[27] в шесть стен, покрытый плоской крышей. Срублен он был сикось-накось.

К промышленным вышел длинноволосый мужик со скуластым обветренным до черноты лицом. Волосы его были сплетены и висели короткой косой между плеч. Он оглядел прибывших, приветливо кивнул. Земля вокруг чумов была ископычена скотом. На стане витал непривычный для тунгусов запах коней.

Синеуль переговорил с мужиками и сообщил, что они братские кыштымы[28], а сам стал с упоением лопотать, о чем-то им рассказывая. Пантелей и Угрюм прислушивались, пытаясь хоть что-то понять. Но новокрест тараторил слишком быстро. Из чумов и из леса вышли еще четыре мужика, стали внимательно слушать Синеуля. Неприязни к гостям они не показывали. Откинув полог, из чума вышла женщина с берестяной люлькой на шее.

Наговорившись, Синеуль стал пересказывать ватажным, что илэл[29] пришли с Подкаменной Тунгуски. Там они перессорились с родней, а здесь с тунгусами не породнились. Живут небедно: родственники сочли бы их за богачей. Но вынуждены пасти табун братских людей и по уговору далеко не кочуют.

Ватажных они пригласили в чум. В нем возле тлевшего очага управлялись две жены князца. Из-за полога выглядывал немощный, седой и сморщенный старик. Хозяин с важностью усадил гостей на шкуры. В чум влезли еще четыре мужика. Под кровом сразу стало тесно и душно. Тунгусы скинули парки, оставшись до пояса голыми, и начали расспрашивать Синеуля о Енисейском остроге, про который до них доходили разные слухи. Новокрест отвечал степенно, важно надувал шею, хмурил брови, подражая Пантелею. Он долго и многословно говорил, как хорошо живут лучи, какой у них сильный царь.

Тунгусы слушали его и бросали тоскливые взгляды на молчавшего Пантелея. Князец пояснил, что они тоже хотели бы платить царю ясак, чтобы не сидеть на месте с братскими конями. Но без братов их здесь все будут бить и грабить.

Ни о каком волоке между гор, похожих на женскую грудь, они не знали. Но знали конную тропу, по которой браты ездят грабить кызыльцев, киргизов и тунгусов, а те – братов. Обещали дать вожей.

Промышленные переночевали в берестяном чуме, обменялись подарками и поволокли свой груз дальше на полдень. Указанным путем они перевалили к истоку какой-то таежной речки среди лесистых гор, и тут старый Омуль узнал гору:

– Вон они, про которые сказывал! – показал рукой на две скалы с острыми вершинами.

Пантелей грозно крякнул:

– Это рога, а не титьки! Между них никакого волока не может быть!

– Мимо! – спохватился старик, виновато переминаясь. – Запамятовал. Это когда я был здесь? Упомни-ка все.

По словам старого промышленного, лет пятнадцать назад, возвращаясь с Ангарских порогов, ватага промышленных в этих местах спрятала струги. Передовщик сомневался, что старик найдет те суда. А если они и нашлись бы, то целы ли после стольких лет? Строить новые лодки нужно было здесь и до вскрытия реки.

Ватажные разбили табор, поставили шалаш. На другой день Пантелей отправил Синеуля добыть мясной припас. Угрюма он оставил на стане сторожить добро, а сам со стариком отправился искать струги. Они вернулись к вечеру. Передовщик был весел и придерживал под руку Михея, чуть живого от усталости. Старик доплелся до костра и упал, отказываясь от еды.

– Стоят! Целехоньки! Берестой укрыты. Рассохлись, конечно. Но один из двух собрать можно, – радовался Пантелей.

Наутро ватага сложила груз в нарты и по хрусткому чернеющему льду речки пошла на новое место. К полудню на льду появились лужи. С каждым днем становилось все теплей. Но весь груз был доставлен к месту по льду.

Струги были сделаны по старине: на долбленых основах наращены тесовые борта. Кое-где тёс замшел и сгнил, в иные щели лезли пальцы. Но это ничуть не смутило передовщика. Он заставил Михея с Синеулем копать березовые корни в мерзлой земле и варить смолу. Сам на пару с Угрюмом разобрал оба струга, ощупал и проколотил всю древесину.

– За неделю управимся, а то и раньше, – радовался, разглядывая работу незнакомых, уже состарившихся людей. Окликал старика: – Когда ты здесь был?

Омуль откладывал свою работу, начинал шевелить губами, загибал пальцы, чесал морщинистый затылок с редкими свалявшимися волосами. Отвечал неуверенно:

– Енисейского не было. А Тимофей жил в скиту. У меня зубы были крепкими. Кости еще грыз, что пес!

– И горячее вино хлестал кружками! – добродушно посмеивался передовщик.

– Да уж это как водится, – смущался старый промышленный.

Оттаяла земля. Тайга заблагоухала сладким духом березового сока. Промышленные стали запаривать в нем брусничный лист, взятый из-под снега. За неделю они не только собрали и просмолили струг в три пары весел, но и по-тунгусски сшили из бересты ветку – легкую завозную лодку.

Вскрылась река и вскоре очистилась ото льда. Затосковавший на одном месте Синеуль засуетился, предвкушая перемены. Работал он меньше всех и больше всех бегал по лесу, выслушивая глухариный ток. Пантелей боялся потерять толмача, не хотел, чтобы тот прибился к чужому роду, прельстившись молодой тунгуской. Весна она для всех весна. Даже старый Омуль глядел на стылую воду, волнуясь, шевелил губами, глубоко вдыхал весенний воздух и надеялся на что-то свое.

Прежде, бывало, слова из него не вытянешь о Великом Тёсе. Если и вспоминал о прошлом, то о гульбищах, торговых банях с сусленками[30], добрых и злых воеводах. А тут заговорил, как поднимался со стругами по Верхней Тунгуске до Большого Каменного порога, через который его ватага пройти так и не смогла. Вспоминал, что промышляли они соболя возле братских улусов. Весной двинулись вверх по притоку этими самыми местами. Легкого волока не нашли, бросили струги и другую зиму промышляли на Тасее, а к весне сплыли к Енисею плотами.

Говорят на Руси: «Пришел Пахом – пахнуло теплом». На святого Пахомия-бокогрея, помолясь Николе Чудотворцу да Святой Троице и всем святым покровителям, промышленные столкнули на воду тяжелогруженый струг. Он степенно закачался на стылой воде, пахнущей льдом и рыбой.

– С Богом, что ли? – еще раз перекрестился Пантелей. Сел на корму. Течение понесло судно с мотающейся за кормой веткой. Речка не была бурной, хотя и текла между гор. По берегам из-под желтеющего покрывала прошлогодней листвы буйно пробивалась зелень. Над отопревающей землей, еще скромно и в одиночку, вставали на крыло комары.

Впереди зашумел перекат. Передовщик велел подогнать струг к берегу. В промазанных дегтем бахилах вошел в студеную воду, пошарил по дну шестом и указал, где разбирать камни. Старика жалели, он сидел в струге и виновато водил по сторонам влажным носом. Трое работали до ломоты в суставах, пока не протолкнули струг через каменистую отмель. Наконец снова поплыли, поминая добрым словом святых своих покровителей.

На устье река широко разливалась по долине. На сочной траве стояли три тунгусских чума. Вдали, возле леса без травы и кустарника, но с пышным покровом мха, паслись олени. Завидев плывущих по реке, на берег выскочил тунгусский мужик с длинными волосами, собранными на затылке в пучок, замахал руками. Промышленные налегли на весла и приблизились к берегу.

– Спроси, какой товар нужен! – наставлял Синеуля передовщик. – Чтобы попусту не доставать мешки, как в прошлый раз.

Новокрест прытко выскочил на сушу, весело затараторил с тунгусом.

– Здесь по-другому говорят! – крикнул передовщику. – Половину только понимаю. Лося без нас поделить не могут! Вот и зовут.

Старик с Угрюмом остались при судах. Синеуль с передовщиком ушли в лес следом за тунгусом. Пробыли они там долго и вернулись с большим куском мяса. Синеуль смешливо бранил Пантелея:

– Я бы у них ребра забрал! А ты взял шею – самое плохое мясо.

– Они бедные! – оправдывался передовщик. – А мы не голодаем.

– Приходим, – стал азартно рассказывать новокрест Угрюму с Михеем. – Узкоглазые мясо поделить не могут. Не верят друг другу: каждый для своих родственников лучший кусок хочет взять. А нам что тот, что этот. Так поделили, что все остались довольны.

– Не бреши! – огрызнулся передовщик.

– Все равно довольны. Нам давали лучшее мясо, а он, – кивнул на передовщика, – шею взял. Мне-то что? – Цыкнул сквозь зубы: – Этыркэн[31] Омуль без зубов. Ему жилы не перегрызть. Ну и тупой у нас передовщик, прямо как русский!

– Это енисейские тунгусы! – досадливо отмахиваясь от толмача, стал оправдываться перед стариком Пантелей. – Они бывали на устье Ангары, видели острог. Говорят, по реке и внизу и вверху – скалы. Те, что вверху, берегом не пройти, а обходить далеко. А за ними живут братские конные люди в войлочных юртах. Скота у них много. А еще сказывают, верь не верь, – блеснул глазами, – за каменными щеками среди братских мужиков есть бородатые шаманы.

Ватажка ночевала на берегу, выше устья речки, по которой сплыла с верховий. Полноводную Ангару промышленные узнали по запаху и цвету воды. Михей припомнил, что сюда от устья в прежние времена он шел бечевой месяца полтора. На этот раз, прямым путем, они шли четыре месяца, правда, с большим грузом, да еще промышляли в пути.

С порогов доносился гул ревущей воды. И был он так силен, что приходилось напрягать голос, разговаривая у костра.

– Ну, вот и привел, куда говорил, – важно выкрикивал старичок, по-петушиному вытягивая шею, оглядывал Пантелея с Угрюмом выцветшими рыбьими глазами. – Дальше я с большой ватагой не смог подняться. А как вчетвером? Ой не знаю! – тряс седой бородой и скоблил пятерней морщинистый затылок. – Дальше не был, врать не буду! – прокричал и выдохся, уронив голову на грудь.

Утром передовщик ушел глядеть порог. Синеуль с луком убежал на промысел. Михей с Угрюмом остались на таборе караулить струг с животами. Припекало солнце, начинал лютовать оживший комар. Плескалась рыба у берега. Угрюм вырезал удилище, пошел кромкой воды. Одной рукой закидывал крючок, другой отмахивался от гнуса. Старик замесил тесто и выставил квашню на солнце. Передовщик велел ему напечь хлеба впрок.

Вернулся Пантелей только к вечеру. Бросил у костра пищаль и топор, весело объявил:

– Даст Бог, пройдем! Бечевник плох. Местами, у воды, и вовсе отвесный камень. Щеки! А волочься верст с десять.

Михей прислушивался к его словам, приглушенным грохотом воды, вытягивал шею, морщился, недоверчиво качал головой, шевелил стерляжьими губами в седой бороде. Вечером Пантелей перещупал бечевы и веревки, сделал из речного камня завозные якоря.

Вернулся Синеуль, обвешанный набитой птицей. Передовщик, вместо того чтобы похвалить толмача, стал ругать его. Куда, дескать, девать лишний припас, когда каждая гривенка[32] в тягость, а бросить – лешего обидеть.

Синеуль спорить не стал, щипал птицу и пускал перья по воде. Михей начал печь на углях тушки. Насытившись, промышленные рано легли спать, а поднялись затемно. Помолившись, подкрепились едой и питьем. С молитвами потянули струг и берестянку против течения. Угрюм с Синеулем шли на бечеве, Пантелей с Михеем проталкивали судно шестами. После легкого сплава конский труд бурлака был тяжек.

Увидев первые буруны, Угрюм слегка повеселел: ему показалось, что пройти их не так уж трудно. Но за поворотом реки открылся новый плес со страшными камнебоями. И почудилось ему, что время остановилось.

Десять верст ватага шла два дня: то бечевой и шестами, то завозом якорей. Вышли-таки на чистую воду, на пологий берег, где можно было просушиться. Грохот воды так усилился, что без крика ватажные не слышали друг друга.

Передовщик объявил дневку и отдых. На этот раз он отправился осмотреть другой порог с Угрюмом. Они ушли утром с ружьями, бросив табор на Омуля и Синеуля. Идти возле воды долго не смогли, пришлось лезть на отвесную скалу. Сверху сыпались камни и выглядывали горные бараны с гнутыми рогами.

Когда Угрюм смог увидеть разлив реки, он боязливо поежился. Большая вода с ревом скатывалась вниз, пенясь и клокоча возле торчащих камней. Промышленный взглянул на передовщика растерянными глазами и не увидел в его лице прежней бесшабашной удали, зато приметил в густой бороде, возле скрытого ей шрама на скуле, седой клок волос. Пантелей глядел вниз и с остервенением скоблил ногтями этот рубец. Метнув на Угрюма быстрый взгляд, указал на скалу.

Полезли выше. Лезли долго, распугивали ленивых баранов и коз, удивленных появлением людей. Открылся вид на весь порог. Дальше него река текла спокойно, без единой волны. О том, чтобы обнести скалы посуху, не могло быть и речи: гора тянулась сколько хватало глаз. «Разве на себе через гору все лето таскать животы, а к зиме построить новый струг?» – растерянно размышлял Угрюм.

Он уже подумывал о возвращении, но Пантелей склонился к его уху и закричал, указывая пальцем вниз:

– Три прохода есть. Вон за тем камнем вода стоячая. Вокруг бушует, а там только крутит.

Угрюм кивнул, не понимая, к чему этот разговор. Пантелей махнул рукой, успокаивая его, наверное, увидел страх на лице спутника.

Они спустились с горы тем же путем и вернулись на табор. Синеуль пек на рожнах вчерашнюю уже подванивавшую тухлятиной птицу. Михей лежал, лениво отмахиваясь от гнуса.

– Даст Бог, пройдем! – прокричал Пантелей без обычной уверенности. – Крутой! Зато не такой долгий, как тот, – мотнул бородой в сторону пройденного порога.

– А как не пройдем? – с сомнением вскрикнул Угрюм.

– Разобьет в щепки! – усмехнулся передовщик. – Животы потопим. Кто живым выплывет – к братам или к тунгусам в холопы. А что еще? – вскинул глаза, и они сверкнули льдом.

У Угрюма захолодело в кишках. Он вспомнил свой мешок с клеймеными соболями, пустячную добычу этой зимы, бесконечное перетаскивание хлебного припаса. «И чего в Енисейском не жилось?» – подумал с тоской. Прежние обиды показались ему глупыми, надуманными, а то, что теперь он никуда не мог уйти от своих бесноватых спутников, – было очевидным.

– Можно и здесь промышлять! – попробовал спорить. Но не был услышан.

– Дедушку[33] надо задобрить! – крикнул передовщик Синеулю. – Перья по воде пускал – только раздразнил!

– Нашему водяному – перья на одеяло, – приплясывая, заскоморошничал новокрест. – Вашему этого, – шевельнул ногой убитого гуся с поблекшим пером.

– Нашему только свежего да живого! Добудь тупой стрелой! – приказал передовщик и выругался: – Хрен знает, какого роду-племени здешний дедушка. Но зол, мать его еть!

Синеуль подхватил лук и ушел вниз по реке. Вернулся он только к ночи, в мокрой одежде. Двумя руками прижимал к груди завернутого в кожаную рубаху дикого гуся. Птице тут же связали лапы и крылья.

– Люби и жалуй, дедушка, нашу ватажку! А мы тебе гостинец посылаем, – неслышно прошепелявил Михей тонкими рыбьими губами и бросил под водопад бьющуюся птицу. Раз и другой показались из пены птичий клюв да гузка, затем гусь исчез в глубине реки. Примета была хорошей: водяной охотно принял подарок.

Утром, едва промышленные люди подошли к порогу, старый Омуль осмотрел клокочущий поток и закричал, выпячивая стерляжьи губы:

– Узнал! Не через те, через эти щеки не смогли пройти два десятка промышленных.

«Наконец-то и старик испугался!» – боязливо порадовался Угрюм, надеясь вразумить Пантелея с Синеулем.

Передовщик мимоходом обернулся, но он уже никого не слышал, глядел на торчавшие из воды камни, на крутой перепад воды. Глаза его горели, как перед боем, и выискивали верный путь. Он перепрыгнул в ветку, приткнутую к берегу, кивнул Угрюму, чтобы следовал за ним. Тот покорно перешел в шаткую лодчонку. По-кетски опустился в ней на колени, сев на пятки, взял шест в руки.

Выпуская за собой бечеву, двое на шестах стали проталкиваться против ревущей воды. Всякое неверное движение могло развернуть берестянку поперек течения, а боком ей против волны не устоять. Но Бог миловал, а водяной не вредил, и Пантелей с Угрюмом дошли до первого камня. Под ним, в затишье, бросили якорь, закрепились и потянули на себя тяжелый струг. Михей с Синеулем проталкивали его шестами против течения.

Потом был другой завоз и третий. Берестянка опрокинулась. Угрюм выплыл к стругу, болтавшемуся на якоре. Пантелей, с мокрой скрученной в веревку бородой, цепко ухватился за скалу, зубами удерживал бечеву с перевернутой веткой. Синеуль с Омулем да мокрый Угрюм шестами подогнали к нему струг. Наспех отжав одежду, двое снова сели в берестянку, стали проталкиваться дальше против беснующейся воды.

Когда прошли порог и приткнули струг к пологому берегу, Угрюм упал вниз лицом и лежал, подрагивая в сырой одежде, пока не окоченел. Потом поднялся. Все пережитое за день казалось приснившимся кошмаром.

Михей лежал на спине и тяжко охал, глядя в небо. Синеуль валялся кулем, как покойник. Похоже, русская жизнь новокресту изрядно надоела, но ему, как и Угрюму, бежать было некуда. Мягко, но крепко привязал их всех к себе бесноватый передовщик.

Пантелей без шапки, с мокрыми волосами на плечах, с вислой бородой крошил ножом трут, выискивая в нем сухое место. Угрюм поднялся на подрагивавшие ноги, поплелся к кустарнику набрать дров для костра. Надо было сушиться.

Едва закурился дымок над сухими ветками, поднялся и старый Михей. Оставляя за собой мокрый след, на карачках подполз к огню, стал сдирать с себя скользкую, как кишка, кожаную рубаху.

– Истинно сказано, – всхлипнул, выпячивая тонкие губы, – кто горя да смертушки своей в лицо не видывал, – тот искренне Богу не маливался. Коли на этот раз попустил Господь пройти щеки, не утопил, мне уж назад не вернуться!.. И не надо!

Угрюм еще раз сходил за дровами и тоже стал стягивать с себя мокрую одежду, отжал и развесил ее у огня. Не отмахиваясь от гнуса, пошел к стругу, нашарил мешок с рухлядью. Он был сухим. От этого полегчало на душе и прибыло сил. Повеселев, Угрюм вернулся к костру и начал сушиться.

– Мешки с рожью надо перебрать! – устало приказал передовщик.

Никто не кинулся исполнять наказ. Синеуль поднял голову. Он не умел плавать, а за бортом нынче побывал два раза.

– Как в воду свалился, открыл глаза, вижу – дедушка с русской бородой. Да как хрястнет меня по морде моим же гусем! – Он болезненно приложил пальцы к заплывшему глазу. Под ним кровоточила ссадина.

– Видать, святой Никола был! – как от пустяка, отговорился Пантелей и повторил: – Надо рожь перебрать! Вы готовьте дрова, – кивнул Синеулю и Михею. – А ты к стругу, – строже приказал Угрюму.

На другой уже день Угрюм снова шел на бечеве. Плечо к плечу рядом с ним шагал Пантелей. Хоть и передовщик, но в малой ватажке ему приходилось работать на равных со всеми. Поднял младший Похабов голову, огляделся – вокруг горы, покрытые густым лесом, впереди пологий берег, видно устье притока, разметавшего гладкие, обкатанные водой камни.

Снова хрустел под ногами окатыш. Промазанные дегтем бахилы к полудню размокали, сползали на щиколотки, чавкали и волоклись комьями налипшей грязи. На передовщике – шлычок из кожи: шапку он утопил на пороге или дедушка ее забрал. Плохая примета, может и голову потерять.

Но Пантелею все нипочем. Он знай себе шагает. А куда? Зачем? – обидчиво раздумывал на ходу Угрюм. Морок ему не морок, приметы не приметы, а спокойная человечья жизнь не жизнь.

Он обернулся. Омуль с Синеулем на корме струга с двух сторон упирались в дно шестами. У Михея глаза, лоб и нос были черными от дегтя, которым старик спасался от гнуса. Синеуль своим безбородым вспухшим от гнуса и купания лицом походил на прошлогоднего покойника.

Сквозь отдаленный гул порога, который все еще был слышен, почудился Угрюму конский топот. Пантелей тоже насторожился, вскинув голову, остановился. Оглядываясь, подтянул струг к берегу, вытащил из-под кож саблю, повесил на бок. Велел взять заряженные пищали и запалить фитили. Место было открытым. Выплывать на середину реки, чтобы быть затянутыми в пройденный порог, никому в голову не приходило.

К стругу рысцой приближались два десятка всадников. Одеты они были в камчатые халаты и высокие остроконечные шапки. На затылках мужиков висели косы. Вооруженных среди них Угрюм не заметил.

В пятидесяти шагах от струга конные люди почтительно остановились, стали разглядывать пришельцев. Четверо из них спешились. Раскачиваясь всем телом, переваливаясь с боку на бок, заковыляли к стругу тяжелой походкой урожденных всадников. Пантелей защипнул фитиль и положил пищаль на борт. Синеуль снял с тетивы лука стрелу.

Конные люди безбоязненно подошли к ним и гортанно о чем-то залопотали. Пантелей обернулся к Синеулю. Тот поприветствовал послов по-тунгусски. Напрягая лицо, прислушался.

– Будто зовут нас куда-то, – сказал неуверенно. – Похоже, давно ждут! – пожал плечами, удивленно взглянул на передовщика.

Не обращая внимания на Синеуля и старика, мужики стали хватать за рукава Пантелея и Угрюма. Тянули их к всадникам, указывая на них руками, лопотали: «боо! боо!» Никакой угрозы в их голосах не было.

– Ничего не пойму! – замотал бородой передовщик, поглядывая на Синеуля. – Боо – у братов зовутся шаманы… Скажи, пусть тунгусского толмача приведут! – Знаками стал спрашивать тянувших его мужиков: – Чего надо? Зовите толмача, – ткнул пальцем в язык.

Тут всадники дружно закричали, указывая руками вверх по течению реки. Пешие обернулись. По Ангаре плыл небольшой плот. На нем с шестами в руках подгребали к берегу два бородача в обычной кожаной одежде промышленных. Но головы их с волосами ниже плеч были покрыты черными скуфьями.

– Не Ермогена ли с Герасимом Бог послал? – ахнул передовщик, вглядываясь в плывущих из-под руки.

Послы, забыв про ватажных, вразвалочку побежали к своим лошадям. Другие с радостными криками уже рысили к плывущим. Всадники подъехали к самой воде, бросили на плот несколько волосяных веревок. Бородачи ухватились за концы. Кони потянули плот к берегу. Следом за всадниками, придерживая саблю на боку, побежал берегом Пантелей. Он обошел стороной толпившихся людей и оказался в их первом ряду.

– Глазам не верю! – вскрикнул, раскидывая руки. – Вы ли, батюшки? Живые?

– Ой! – взглянув на Пантелея, ударил себя по лбу чернобровый, слегка пучеглазый бородач. – Не с тобой ли встречались позапрошлой осенью? Еще хотел с нами остаться, да ватага воспротивилась?

– Со мной! – рассмеялся Пантелей. – По молитвам Бог опять привел!

– Вы уж нас дождитесь! – торопливо оглядывая русских людей возле струга, попросил монах. – Мы сплыли по приглашению – поспорить с попами желтой веры.

Окруженные всадниками, монахи ушли. Ватажные бечевой и шестами поднялись против течения реки еще на версту. Здесь передовщик велел отдыхать и стеречь добро. Сам перепоясал кушаком кожаную рубаху, стал собираться в гости.

– Хочешь, оставайся и жди, – кивнул Угрюму. – Хочешь – со мной иди! – сунул топор за спину и подтянул бахилы.

Угрюм с недовольным видом поводил носом: солнце было еще высоко, место для ночлега худое, топкое. Но любопытно было поглядеть, как русские монахи проповедуют в братских улусах. Он поменял бахилы на чирки, сунул за кушак топор и пошел следом за передовщиком.

На поляне, скрытой от струга полосой прибрежного леса, дымил костер. Голый, объеденный скотом склон лысого холма был вытоптан и исполосован тропами. Под ним собралось до полусотни братских мужиков: одни лежали на солнце, другие сидели у костра. На огне висел большой черный котел. Двое молодых мужиков в камчатых халатах с закатанными рукавами свежевали зарезанного бычка. В отдалении паслись низкорослые и кряжистые кони. Среди них было несколько высоких тонконогих скакунов.

Посередине поляны из земли торчал свежевыструганный заостренный кол. На нем болтались беличьи и собольи хвосты. В стороне на расстеленном войлоке с важными лицами сидели бритоголовые и босые мужики. Тела их были покрыты длинными отрезами шелка. Против них, по другую сторону от кола, тоже на войлоке, сидели русские монахи и тихо говорили между собой. Тех и других с равным вниманием и заботой окружали братские мужики.

Пантелей с Угрюмом, привлекая внимание собравшихся своим видом, подсели поближе к черным попам. Братский мужик в богатой шапке что-то гортанно крикнул, и гул голосов утих. Даже свежевавшие бычка склонили головы, стали медленней и осторожней делать надрезы окровавленными ножами.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – поднялся чернобородый поп. Спутник его с ясными, синими глазами, присев у костра, похватал пальцами угольки и подбросил их в кадило. Пряно запахло ладаном.

Зажгли свои кадильницы и желтые монахи. Стали кланяться, сложив ладони у подбородка, бормотать молитвы. Душисто повеяло дымком с их стороны.

Обходя собравшихся людей, те и другие долго читали молитвы. Светловолосый Герасим помахивал кадилом. Бритые монахи макали пальцы в молоко и брызгали по сторонам. Чернобородый Ермоген часто перемежал православные молитвы братской речью.

После молений желтый поп с усмешкой на губах стал что-то быстро говорить, обращаясь к слушавшим. В ответ раздался приглушенный смех. Ермоген так же, по-братски, отвечал ему, жестом призывая в свидетели всех слушавших его. Смех зазвучал громче с обеих сторон.

Пантелей с Угрюмом из сказанного ничего не понимали, но догадывались по лицам, что попы высмеивают друг друга, а братские мужики слушают их и потешаются. Слово к слову, спор шел все жестче и злей. Смех собравшихся становился все язвительней.

Лица желтых попов стали кривиться от неприязни к бородатым. На их речи они то и дело отвечали резкими выкриками. Монахи же насмешливо лопотали с непринужденными лицами. Толпа хохотала.

На костре варилось мясо. Сытный дух свеженины растекался по поляне. Разделавшие бычка молодцы помешивали в котле, следили за огнем и прислушивались к спору, то и дело замирали, азартно разевая рты, или тряслись от смеха.

Один из желтых монахов с озлившимся видом схватил ком земли и запустил в Ермогена. Тот не стал уклоняться и принял удар намеренно. Ком рассек ему бровь. Густая кровь закапала на обветренную щеку. Ермоген стоял и торжествующе улыбался, показывая победу поднятыми руками.

Браты с возмущенными криками повскакивали с мест, стали швырять камни в желтых монахов. Те проворно отбежали к табуну, вскочили на оседланных коней, поддали им под бока голыми пятками и ускакали. Никто их не преследовал. Мужики со смехом надели на заостренный кол железное кольцо. При этом отпускали шутки, над которыми сами же и потешались.

Сварилось мясо. Монахи есть его не стали, скромно грызли сухой творог, пили заквашенное молоко. Зато Угрюм с Пантелеем приложились к угощению за себя и за них. Мясо было жирным, мягким, хорошо проваренным. Братские люди предлагали монахам лошадей, чтобы вернуться, откуда пришли. Но те отказались. И когда после пира все стали разъезжаться, они пошли к стругу.

Жар костра жег лица и руки, отгоняя гнус. Светлая сибирская ночь дымкой зябкого тумана опускалась на могучую реку. Ватажные долго не ложились спать: все не могли наговориться со своими людьми.

Монахи выспрашивали острожные новости, радовались учреждению Сибирской епархии в Тобольском городе.

– Наконец-то свет православия достиг Сибири! – взволнованно повторял то один, то другой.

Их до слез трогали рассказы о скитнике Тимофее. Михей Омуль долго и подробно сюсюкал о нем беззубым ртом, говорил с большим почтением и все оправдывался, что оставил старца по его благословению.

– Уж тут кого как Господь призовет и умудрит! – с пониманием утешал старика чернобровый Ермоген. Глаза его не мигая смотрели на угли костра. – Мы тоже от него ушли. Какой прок сидеть всем на одном месте? Надо нести веру тем, кто ждет ее!

– Пока Бог дает силы! – осторожно добавил Герасим.

Миссионеры радовались, что в Енисейский острог, благословением архимандрита Киприана, прибыли три инокини, что там учреждены мужской и женский скиты.

– Без того на одного женатого было десять холостых! – обиженно пробурчал Угрюм. – Если инокини всех девок сманят, кто детей рожать будет?

– Всех не сманят! – снисходительно улыбнулся Ермоген.

Узнав, что перед ними брат Похабова, монахи с оживлением стали расспрашивать про Ивана. Они знали его издавна, в молодые годы вместе с ним претерпели много бед. Угрюм о брате толком рассказать ничего не мог. Больше говорил Пантелей.

И все же, польщенный вниманием монахов, Угрюм похохатывал, вспоминая, как удирали желтые попы, рассказывал Михею с Синеулем все новые подробности того бегства. Черные попы опечалились, почувствовав лесть.

– Не всегда так бывает! – смущенно оправдался Ермоген. – Нынешней весной и нас маленько поколотили.

Герасим блеснул синими камушками глаз, белозубо рассмеялся и стал рассказывать:

– Это я, грешный, виноват! Про силу Самсона, про его длинные волосы и про жену-инородку браты и тунгусы любят слушать. Бывает, плачут, когда рассказываешь, как он доверился жене, а та ему спящему остригла волосы. А в тот раз Бог попустил, я увлекся: стал рассказывать про то, как он бил врагов ослиной челюстью. А лама-то и посмеялся над нашим богатырем. Браты спросили: какая она, ослиная челюсть? А он достал лошадиную и сказал, что ослиная наполовину меньше. Вот и намяли нам бока!

– Чем кормитесь-то? – полюбопытствовал Пантелей. – У вас и в тот год, когда встречались, никакого припасу не было. Браты хлеб дают? Или как?

– Нет у них своего хлеба! – затаенно вздохнул Ермоген и бросил тоскливый взгляд на котел с булькающей ржаной кашей. – Просо – и то покупают.

Пантелей так и впился в попов заблестевшими глазами:

– Как не сеют? Мы у Бояркана на Елеунэ просо на соболей меняли?

– У них и слова такого нет. Покупают у кого-то! – повторил Ермоген.

– Слыхал? – передовщик торжествующе обернулся к Угрюму. – А мне не верили, что видел там русские кочи!

Он вскочил без всякой надобности, но тут же опомнился, притащил к костру сухостойный комель осины. Угрюм раздраженно передернул плечами, замигал выгоревшими ресницами.

– Так вы с тех самых пор без хлеба? – уставился Пантелей на монахов. – Мяса не едите. На одной рыбе, что ли?

– Говорил Господь ученикам своим, – уклончиво отвечал Ермоген, – «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть, ни для тела, во что одеться: Душа больше пищи, и тело – одежды».

– «Посмотрите на воронов: они не сеют, не жнут; нет у них ни хранилищ, ни житниц, и Бог питает их; сколько же вы лучше птиц?» – с печальной усмешкой продолжил Пантелей. – Мы это тоже знаем, но много видели, как помирают от голоду.

– Веры не хватило! – буркнул Ермоген, показывая, что не желает об этом говорить.

Пантелей, недоверчиво покачивая головой, думал о своем. Угрюм мялся, краснел, не решаясь спросить о том, что было на уме. Михей пялился на монахов доверчивыми собачьими глазами, чмокал выпяченными стерляжьими губами. Синеуль равнодушно прислушивался к разговору.

Неловкое молчание затянулось. Передовщик вздохнул и пробормотал с печалью:

– «Ничего не берите на дорогу: ни посоха, ни сумы, ни хлеба, ни серебра, и не имейте по две одежды». Да уж! Это святым говорилось, не нам, грешным!

– Там, на Иордане, народу было густо! – прошамкал Михей. – Здесь ведмеди не накормят!

– У нас и топор, и котел есть, и шубейки! – весело отозвался Герасим. – Есть снасти, чтобы рыбу ловить. Опять же без ножа не обойтись, хоть бы и заболони надрать или корней накопать.

– Все равно, вас Бог ведет!

– Ведет, конечно! – согласились с передовщиком монахи. – Молоком, творогом да маслом буряты кормят, тунгусы последнего не жалеют – всегда поделятся. Добрые здесь народы.

– Многие из них до нас были приготовлены к Слову Божьему, – помолчав, добавил Ермоген. – Своим шаманам изверились, ищут новой веры. Тунгусы, правда, слушают охотно, но остывают быстро. Рассказывают про своих духов, которые будто сильней чужих богов.

Синеуль слушал и посапывал, бросая затаенные взгляды на монахов, которые крестили его при прошлой встрече. Они же с любопытством поглядывали на инородца с потертым кедровым крестом на груди, часто обращались к нему, выделяя вниманием. Он помалкивал, пока не вспомнили его единокровников:

– Глупые они и темные! – просипел зло.

– Синеулька тоже проповедовал среди родни на Нижней Тунгуске, – рассмеявшись, пояснил Пантелей. – А родня прогнала его взашей.

По словам монахов, зимовали они у Аманкула – главного братского хана, который называл себя младшим братом мунгальского царевича. Он звал их с собой в горы, на летние пастбища. Но они решили проповедовать по Ангаре, которую браты называют Мурэн. Поплыли от зимних пастбищ Аманкула на плоту, вниз по течению. Где был народ, там приставали к берегу и жили, проповедуя Слово Божье.

– Вот и встретились! – весело сверкнул глазами передовщик. – Обещал догнать при прошлой встрече и догнал.

– На все воля Божья!

– Хлеб у нас есть, и если вам все равно куда идти, идите с нами к верховьям реки! – предложил с жаром. – Если не найдем там своих русских старожилов, я пойду в верховья Елеунэ. Ну, а вы как знаете!

Угрюм обиженно засопел. Он был не какой-нибудь покрученник, а пайщик, как и сам Пантелей, но передовщик даже не спросил его согласия принять монахов на свои корма.

– Сдается мне, – Герасим тряхнул русыми кудрями, рассыпавшимися по плечам, – что слухи про сибирских русичей – сказки промышленных людей. Хотя. Кто знает? В тунгусском и в бурятском языках немало наших слов.

Монахи переговорили между собой и согласились идти с промышленными куда Бог приведет и покуда они будут полезны друг другу.

– Вам ведь надо туда, где зверя больше, а народу меньше. Аманкуловские старики говорили, где-то в верховьях реки, неподалеку от моря Байгал-далай[34], есть торжок. Будто там браты, мунгалы, тунгусы собираются и даже бухарцы с товарами наезжают. Нам бы туда!

– Где народ, там зверя нет! – степенным баском напомнил о себе Угрюм.

Перед тем как отойти ко сну, промышленные с монахами прочли Трисвятое и молитвы на сон грядущий ангелу-заступнику и Николе Чудотворцу. Синеуль с Михеем стали громко зевать. Не выдержав долгого моления, они укрылись одеялами. Угрюм упорствовал, стараясь достоять до конца или хотя бы перестоять передовщика. Но вскоре так утомился, что тихонько прилег возле костра.

Проснулся он, как обычно, на рассвете. Пантелей и Синеуль крепко спали. Михей позевывал и потягивался, часто мигая младенческими глазами. Тихонько ступая по траве, от реки пришли монахи. Капли воды блестели в их бородах, лица были свежи. Они приветливо взглянули на Угрюма и стали раздувать костер.

Взошло солнце. Поднялись заспавшиеся промышленные. Передовщик сладко потянулся, расправил бороду, виновато пробормотал:

– Умаяли ночесь! Старею, что ли?

В первых лучах солнца над рекой розовел студеный призрачный туман. Угрюм подхватил котел, пошел к воде, опустился на колени, ополоснул лицо, зачерпнул. В котле заметалась рыбешка. Угрюм выплеснул её, снова зачерпнул – то же самое. Пошлепав днищем котла по воде, разогнав рыбу, он наконец набрал чистой воды.

На стане монахи опять начинали молитвы.

– Мы рыбки наловим да сварим, – шепелявил Михей, плутовато щуря один глаз. – А вы уж за нас помолитесь.

Передовщик, оглядев плохонькую обувь монахов, хмыкнул, поцокал языком и приказал:

– На шесты встанете, а мы на бечеву. Куда уж в таких чунях идти по воде.

Угрюм метнул на него разобиженный взгляд. Опять Пантелей все решал за него.

Снова они волокли струг против течения. Вшестером идти было легче и быстрей. Черные попы оказались людьми добрыми и покладистыми. Пристали они к ватаге без ужины[35], как покрученники. Но Угрюму казалось, что они верховодят им и Пантелеем – вольными своеуженниками.

Сам он никогда не имел призвания к монастырской жизни. Ходил в церковь, как положено от века, но там душа его не ликовала. Исповедовался, чтобы причаститься Святых Тайн, от сглаза, хвори, навета и всяких несчастий. Хорошо знал крутой нрав своего ангела-хранителя. Он не был похож на великомученика Егория Храброго, писанного на иконах. Ангел, которого Угрюм чувствовал в своей душе, был вроде смутно помнившегося трезвого отца: попадешь под горячую руку – побьет без вины, а после вдруг и пожалеет. Всю-то жизнь маялся Угрюм со своим покровителем, изворачивался змеем, чтобы его не прогневить и себя не уморить.

Ватага прошла приток реки, возле которой зимовали монахи. Браты называли его Окой. Здесь промышленные и миссионеры переночевали и пошли дальше, в места никому из них не известные. Поредели леса, положе стали берега. Потом и вовсе открылась безлесная равнина с дымкой гор у края. Людей здесь кочевало больше, чем в низовьях реки. Скота у них было много.

Все чаще ватага устраивала вынужденные дневки и монахи уходили проповедовать. Передовщик обычно шел с ними, чтобы узнать о дальнейшем пути. Бывало, приходилось стоять на одном месте подолгу и появилось время для безделья. Угрюм стал шить для себя сменную обувь, но на одной из стоянок с выгодой обменял ичиги на масло. Ремесло среди здешних народов очень уважалось.

Вскоре к ватажному табору прискакал черный от солнца степняк и показал свою беду: рукоять из березового капа спадала с ножа. Угрюм, посмеиваясь, расклинил ее, насадил накрепко на глазах приехавшего мужика. Тот был изумлен, что нож налажен так быстро. Своей радости он не скрывал, но ни словом не поблагодарил за пустячный труд. С досадой посмотрел ему вслед Угрюм, однако извлек для себя полезный урок.

Не прошло и двух дней, к табору приехали верхами три мужика: у одного обломился край лезвия топора, у другого треснуло кованое стремя, третьему всего-то и надо было выправить согнутую пряжку подпруги.

Как ни мало знал Угрюм кузнечное дело, понял, что работа ему посильна. Он управился бы с ней и за час, но на этот раз с хмурым видом долго разглядывал поломки, с сомнением качал головой и вертел в руках привезенные вещи. Потом сказал, что если и сможет наладить все это, то не раньше чем на другой день к полудню, а то и к вечеру. Огорченные пастухи разъехались. Вернулись они на другой день по уговору и привезли двух жирных, оскопленных баранов.

После этого случая Угрюм стал с усердием учиться у Пантелея кузнечному делу. Среди здешних народов ремесленнику можно было жить безбедно. Вскоре он стал делать седла. Работа эта была дорогой и уважаемой. Молва о ремесленниках летела впереди ватаги. Черный поп Ермоген с черным дьяконом Герасимом стали посмеиваться: неизвестно, мол, кого больше ждут здешние народы – проповедников или Угрюма с Пантелеем.

На краю степи монахи снова затеяли спор с желтыми попами. Собрался народ, для которого такие встречи были редким развлечением. Ремесленникам кочевники привезли много сломанных седел и всякой утвари.

Съехавшийся народ по обычаю врыл в землю заостренный кол. Попы спорили и смеялись друг над другом, потешая мужиков. На этот раз желтые боо[36] переспорили православных миссионеров. Браты с хохотом выдернули из земли кол и сломали его. Правда, русских монахов не били и не гнали. Несколько всадников даже проводили их до струга, возле которого работали Пантелей с Угрюмом.

Кочевники расплатились за работу мясом, маслом, сушеным творогом и молочной водкой. К неудовольствию монахов, давно не пившие хмельного промышленные загуляли. Угрюму от того горячего и вонючего вина веселей не стало: кружилась голова, он тупо зевал и маялся животом, пока не уснул у костра. А когда проснулся, то увидел спавшего Синеуля связанным. Михей с Пантелеем глядели в звездное небо и тихо переговаривались. Монахов не было.

– От такой жизни брюхо вырастет, – заплетавшимся языком пожаловался передовщик, – забудешь, кем и для чего родился.

– А по мне – так бы и жить! – ссохшимися губами шепелявил старый Михей. – И чего столько лет по урману шлялся? Все какого-то чуда ждал. После долги отрабатывал, ради живота ноги мучил.

Синеуль проснулся поздно, его развязали. Он мотал головой, глядел на спутников зло и хмуро, их рассказам о вчерашних буйствах не верил. Вскоре вернулись попы, и ватага двинулась дальше.

Пантелей сшил Ермогену с Герасимом бахилы, и те наравне с промышленными тянули струг бечевой. Синеуль день и другой шел со скорбным видом, ни с кем не разговаривал, и губы его страдальческой подковой гнулись к гладкому подбородку.

Так, ремесленничая и проповедуя, ватага неспешно продвигалась вверх по реке. Монахи в берестянке переправлялись с берега на берег, туда, где замечали стада и юрты. На одном берегу жили булагаты, на другом эхириты. Их язык, вид и нравы пришельцы не различали. Иной раз они встречали по берегам кочующие селения мунгальских кыштымов. По тому, что те во всяком бородатом госте предполагали ремесленного или торгового человека, догадывались, что промышленные люди в эти места наведывались.

Отлютовал овод, стал ленив комар. Желтый лист лег на воду у самого берега. Блекла зелень лесов. Монахи по своему обычаю не заботились ни о пропитании, ни о зимовке. Синеуль, как все тунгусы, жил одним днем, весело и беззаботно претерпевал трудности. Михей время от времени щурил хитрый глаз, поглядывая на мешки с рожью. Он примечал, что хлебный припас убывает, и почесывал редкие волосы на морщинистом затылке.

К концу августа, на Успенье Богородицы, река повернула на полдень. Один берег был крутым и обрывистым, другой пологим. С одной стороны густой лес подступал к самому яру, с другой береговой кустарник нависал над водой. Места были безлюдными, не пригодными для выпасов скота. Монахи велели поставить стан и объявили, что нынче надо непрестанно молиться. Постилась же ватага по их поучению постом истинным.

Синеуля от ржи и трав так подвело, что он еле таскал ноги в бечеве. Как услышал новокрест, что на Успенье придется поститься пуще прежнего, глаза его слиплись в две щелки, губы сжались в гузку, он стал трубно сопеть плоским носом и мотать лохматой головой.

«Сбежит!» – подумал Угрюм и предупредил передовщика.

Едва ватажные устроили стан и стали стирать одежду на теплом песке, Пантелей велел запечалившемуся тунгусу сходить в тайгу за кедровыми шишками к Ореховому Спасу. Тот радостно схватил свой трехслойный клееный лук и пропал, забыв на стане шапку. Вернулся он через два дня, веселый и насмешливый, плутовато поглядывал на постников и все донимал Угрюма расспросами, отчего тот печален в праздник.

Никакого веселья, как когда-то в большой промысловой ватаге, не было. Михей возводил собачьи глаза то к небу, то к лесу, чмокал истончавшими губами в седой бороденке. Пантелей с Угрюмом выглядели печальными и утомленными. Монахи, со светлыми лицами, сами по себе тихо радовались своему, им понятному, счастью.

Синеуль рассказывал, что видел в лесу. Притом он так приукрашивал богатство тайги, что передовщик стал задумываться, не пора ли готовиться к зиме.

– До истока этот год не дойти! – оглядывал реку. – Глянь-ка сколько воды. Шире Нижней Тунгуски. Еще недели две-три пройдем, а там посмотрим.

– Если хотим соболей добыть – промышлять надо дальше от кочевий! – рассуждал Угрюм. – Монахам это зачем? Они, поди, завоют, в одиночку в зимовье сидючи! – неприязненно кривил губы. – С другой стороны, возле кочевий и мы могли бы сыто перезимовать. Тогда тунгус завоет. Чудная, однако, ватажка! – вздыхал, бросая на Пантелея быстрые скрытные взгляды.

Он не верил сказкам о русских городах, живущих по старине да по справедливости: знал, всякий город любит богатых. О воле помалкивал, с тоской поглядывая на старого Михея. Тот всю жизнь прогонялся за волей и богатством. Тоска давила молодецкую грудь: «Куда идти? Где поселиться? К какому обществу приписаться?» Хотелось ему бросить связчиков и плыть обратно в Енисейский острог, поверстаться в посад, зажить домом. Но на пути были страшные каменные пороги.

После праздника ватажные с радостью снялись со стана и снова двинулись к верховьям реки. Крутым берегом они подошли к заболоченному устью притока, разлившегося между покрытых лесом холмов. Издали это место казалось сухим, а когда подошли, увидели камыши в рост человека, кочки, болото.

Смеркалось, надо было устраивать ночлег. Река круто повернула на полдень. К доброй погоде высоко в синем небе черными крестиками носились стрижи. В лучах заката пламенела осенняя тайга.

– Здесь надо ночевать! – досадливо огляделся передовщик.

Идти дальше – устраиваться в потемках, вернуться – плохая примета. Путники нашли сухое место среди чахлых больных берез, развели костер. Пантелей беспокойно поглядывал на небо, предвещавшее хорошую погоду. Через чуткие ноздри всей грудью втягивал воздух. Среди запахов реки, травы и прелого листа его настораживал сырой и свежий дух.

– Не пойму! – ворчал, оглядываясь по сторонам. – Стрижи высоко, отчего дождем пахнет?

Чавкая мокрыми бахилами по болотине, монахи приволокли пару сухостойных лесин. Они отдышались и снова пошли за дровами. Михей раздул костер и повесил котел на огонь. Синеуль с Угрюмом резали сухой камыш на подстилку. Над рекой опускались сумерки, и с ними, казалось, все ниже опускается небо.

После ужина ватажные бросили жребий, и он пал на Угрюма. Чертыхнувшись про себя, молодой промышленный запалил от костра трут, поволок тяжелую пищаль к стругу, привычно подсыпал из рожка порох на запал. Укутавшись одеялом поверх одежды, сел караулить сон товарищей.

Ни звезд не высыпало на небе, ни луна не вышла. Ночь была темна. Слышалось, как глухо и далеко в своих глубинах перекатывает камни река, как шуршит камыш. Треснул сучок, придавленно визгнул зверек. Утробно рыкнул то ли медведь, то ли кабан. Зашумел камыш. Опять все стихло. Угрюм стал подремывать, роняя голову на грудь. Уши ловили шорохи, отсеивали все пустячное, выискивали звук приближающихся людей. Ничто другое караульного не пугало.

В очередной раз открыв глаза, он зябко передернул плечами и почуял запах зимы. Во тьме бесшумно падал снег. Угасая, дотлевал костер. Едко напахивало сырой золой и дымом. Сонному караульному показалось вдруг, что снегопад надежно укрыл его от опасностей. Он с головой укутался в одеяло и блаженно вытянулся на мешках с рожью.

Его разбудил вопль черного дьякона Герасима. На одеяле мягкими путами лежала тяжесть снега. Напрягаясь всем телом, Угрюм сел, сбросил его хрусткие комья к ногам. Было ясное утро. Снегопад кончился так же неожиданно, как и начался. Поздней памятью Угрюм отметил про себя, что крик монаха не был опасливым или испуганным: он был радостным.

В следующий миг караульный испугался, что передовщик знает, как он охранял стан, и может приласкать батогом за крепкий сон. Угрюм опасливо огляделся. Пантелей еще только выбирался из-под одеяла. «И ладно!» – подумал, теперь уже по праву заворачиваясь в теплый мех.

Он хотел доспать с часок, но, проснувшись, почувствовал, что солнце уже высоко. Потрескивал костер, возле него никого не было. Угрюм сел, повертел головой. Снег быстро таял, с шумом слетая с ветвей корявых берез, которые еще не сбросили желтый лист. Цепочки свежих следов уходили в разные стороны: в камыш и к сухостойному лесу.

Угрюм протер лицо, вытащил из-под одеяла теплую пищаль, забросил ее на плечо, пошел по следам в камыши. Ему послышались приглушенные голоса. Вскоре он увидел Синеуля. Тунгус сидел на кочке, жевал траву и плевал на оголенную ногу. Его ступня была в крови. Пантелей с Михеем разделывали дикую свинью.

Синеуль вскинул на товарища узкие насмешливые глаза.

– Крепко спишь! Слышал хоть, как монах орал?

– Как не слышать! – Угрюм присел напротив, разглядывая рану спутника. – Она, что ли? – кивнул на свинью.

Синеуль беззаботно хохотнул и стал обуваться.

– А что Герасим орал? – полюбопытствовал. – Святого какого увидел или медведя?

– Город с башнями и с церквями! – захихикал Синеуль. Глаза его сжались в две щелки, нос утонул между щек. – Нет бы тебе, караульному, свидетельствовать. А ты храпел на весь табор.

Пантелей обернулся через плечо, сердито прошипел:

– Казаки утопили бы такого караульного!

– Да не спал я! – напористо вскрикнул Угрюм.

– Что не посмотрел, куда Герасим указывал?

– Зачем мне? – проворчал, оправдываясь и воротя нос. – Пусть монахи со святыми говорят. Я – грешный!

– Бери стегно, неси к стану!

Угрюм послушно подхватил кабанью ногу с жестким ворсом. Синеуль весело затараторил:

– Герасим видел город, а я – соболя в полторы собаки длиной. След – вот он!

Угрюм оглянулся, куда указывал новокрест. На снегу были отпечатки круглых кошачьих лап, побольше рысьих.

– Рысь это! – заспорил было. – Снег раскис. Вот и кажется.

– Нет! – запальчиво вскрикнул Синеуль. – Лапы короткие, тулово длинное и хвост. – Хмуря коротенькие брови, тунгус сдвинув их к переносице, неуверенно раскинул руки во всю ширь. – Нет, не рысь!

Монахи вернулись к стану после полудня, когда мясо было съедено, а кости брошены в камыш. Михей услужливо напек для них рыбы, разлил остатки кваса.

– Ходили далеко! – устало опустился на примятый камыш Ермоген. – Похоже, что здесь, – указал глазами на реку, – лука или большой полуостров. Белки много. Соболь есть.

– Город-то видели? – накинулся на них с расспросами передовщик.

– Не видели! – смущенно признался Герасим. – Привиделся! – Черный дьякон сбросил мокрые бахилы, тряхнул длинными светло-русыми волосами и заговорил веселей. – А вот юрт по другому берегу множество.

– Лазили на сосну, глядели! – пояснил Ермоген. – Там лес редкий, – махнул рукой за реку, – равнина, просторные выпасы. Вдруг здесь тот самый торжок, про который говорили браты в низовьях?

– Можно и сегодня туда переправиться. Только там придется новый стан разбивать среди ночи, – пожал широкими плечами Пантелей, будто в чем оправдывался.

– Я здесь останусь! – вскрикнул Синеуль. – Пока большого соболя не добуду – никуда не пойду!

– Одну ногу свинья чуть не отгрызла – другую кот оторвет! – смешливо пригрозил передовщик. Переправляться через реку к вечеру промышленным не хотелось.

– Ну и ладно! – согласился иеромонах, вытирая пальцы сухими листьями. – Мы переправимся на ветке. Завтра вернемся и расскажем, что видели, что слышали.

Михей, боясь разлада в ватажке, зачмокал стерляжьими губами, виновато поглядывая то на одних, то на других. Потом пролепетал, выискивая поддержки:

– Соболь есть – можно и здесь зимовать!

– Андаги[37] – вот какой! – бойко поддержал его Синеуль и развел руки на полный размах. Ни о чем другом как о звере, следы которого видел, он думать не хотел.

Угрюм поскоблил бороду, уставился на передовщика. Пантелей опять пожал плечами.

– Можно, конечно, здешнему князцу пообещать десятину, – нахмурился, глядя на огонь. – Жаль, до Ламы[38] не дошли! – добавил с грустью.

– На Ламе живут тунгусы чилкагирских родов, – горячо залопотал Синеуль. – Они злые, промышлять не дадут, грабить будут. И по тайге у них насторожены самострелы.

– Можно и зазимовать! – неохотно согласился передовщик. – Добрым ватагам самое время зимовье рубить. Вот батюшки узнают, что к чему, будем думать. А переправляться лучше всем. – Обернувшись к монахам, стал пояснять: – Здесь, на повороте, переплыть реку трудно. Течение снесет за мыс, а дальше вынесет на стрежень. Надо завтра подняться версты на полторы, на две. Оттуда река сама прибьет к другому берегу.

К вечеру снег растаял. Ночь была безветренной и звездной. Угрюм быстро и беззаботно уснул. Проснулся он от кряхтения Михея, от хруста хвороста. Открыл глаза. Рассветало. Старый промышленный, прикрывая ладонью бороду, раздувал угли костра. Пантелей спал, с головой укутавшись в одеяло. Ни монахов, ни Синеуля возле костра не было.

Голубело небо, уже розовело на восходе. Угрюм скинул одеяло, потянулся, приветствуя взглядом старого промышленного.

– Место благое! – поучительно просюсюкал тот и зашмыгал красным носом. – Батюшки всю ночь поклоны били, нам, грешным, в науку.

Послышались приглушенные шаги по прихваченной инеем траве. От реки к костру подошли монахи. Умытые, свежие, румяные, с ясными глазами, они выглядели так, будто всю ночь отдыхали на перинах. Их бороды и локоны длинных волос по плечам были мокры.

– Выкупались, что ли? – весело взглянул на них Угрюм.

Михей нравоучительно просипел:

– После Ильина дня, как святой в воду поссыт, и до поры, как лед встанет, – купаться ни-ни! Судороги сведут. Дедушка на дно утянет.

Не желая спорить с причудами старых промышленных, чернобровый Ермоген рассмеялся. Ему не хотелось начинать добрый день поучениями.

Угрюм поплескал в лицо студеной, удивительно чистой и прозрачной водой. На душе стало еще радостней. Он столкнул на воду ветку, вытянул из омута плетеную корчажку, вынес ее на сушу, открыл заглушку култука. Серебристая трепещущая струя живой рыбы вывалилась на песок.

Синеуль не появился на стане даже к позднему завтраку из хлеба и печеной рыбы. Пантелей, поглядывая на заросли камыша, велел собираться без него. Путники привычно залили костер, покидали в струг котлы, топоры и одеяла. Помолившись, взялись за бечевы и шесты. Струг снова двинулся против течения реки. За его кормой моталась легкая берестянка без груза.

Ватажные прошли под яром с версту, а то и больше. По пути они приметили на другом берегу скрытое деревьями устье притока или залив. Потянули струг выше, чтобы переплыть реку к тому самому месту. Только после полудня их догнал Синеуль. Он выскочил из леса и съехал вниз по глинистому яру. Пантелей сбил шапку на ухо, выставил ногу, собираясь разразиться бранью.

– Видел! – радостно завопил новокрест. – Кота видел! – раскинул руки на размах. Бросил на землю лук. Повел плоским носом, шевельнул губой с пробившимися черными волосками и преобразился, превращаясь в настороженного зверя, крадущегося к добыче.

Передовщик умилостивился и строго приказал впрягаться в бечеву. Синеуль послушно схватил постромку, перекинул ее через плечо. Притом не переставал рассказывать о встрече с невиданным зверем. Он захлебывался от восторга, путал тунгусские слова с русскими.

– Сарь, сарь всех соболи. Мата бэюн![39]

Промышленные и монахи протянули струг еще с полверсты. Передовщик пронзительно свистнул, махнул рукой, чтобы бурлаки заняли места на веслах. Сам сел на корме, перекрестился и дал знак грести к другому берегу. Тяжелое судно закачалось на речной волне.

Как и предполагали, течение вынесло их к косе, за которой открывалось устье полноводного притока. Берег был низок и топок. С полверсты повыше устья виднелся остров, покрытый лесом. На шестах и веслах ватажные прошли к нему, переправились через протоку и высадились на песчаной косе.

Остров был невелик и сух. По всем приметам, он не заливался весенними паводками. Берега его густо заросли ивняком и кустарником. Пока монахи молились, а Михей раскладывал хлеб, Пантелей с Угрюмом и Синеулем обошли сушу берегом. Остров был необитаем, хотя уже за протоком виднелись следы скота, приходившего на водопой. Оглядываясь по сторонам, передовщик сбил шапку на ухо:

– Здесь можно рубить зимовье без тына. Летом вода задержит врага и подставит под залп, зимой – лед!

– Все враги мерещатся? – съязвил Угрюм. За нынешнее лето он понял, что промышленным со скотоводами можно жить мирно и даже с общей пользой: одним не нужна тайга, другим выпасы. – Поставить бы зимовье на коренном берегу да кузню устроить – стали бы мы самыми уважаемыми людьми по всей реке Мурэн!

Дрогнули под усами губы передовщика.

– Можно и так, если жить ради брюха!

Перекусив хлебом и квасом, монахи засобирались к юртам: поговорить с народом, узнать новости. Синеуль стал просить ветку, чтобы плыть к камышам.

– На кой тебе этот соболь, или кто он? – думая о своем, раздраженно поругивался передовщик. – Мех у зверя еще не вылинял.

– Надо лес посмотреть! – мялся Синеуль.

– Вольным воля, ходячим путь! – безнадежно отмахнулся от Синеуля Пантелей, вытянулся на желтеющей траве и закинул руки за голову. – Если батюшки опять затеют спор, – скосил глаза на монахов, – два дня простоим. А если задержимся на неделю, здесь придется зимовать.

Синеуль перевез миссионеров через протоку. Вернулся, бросил в лодку лук со стрелами и молча оттолкнулся от берега. Гнуса на острове было мало. Пантелей провалялся у костра до самого вечера. Михей поворочался с боку на бок и стал варить остатки свиного мяса. Угрюм пошлялся по острову, высматривая сухостойные лесины, вернулся.

– Баню бы устроить! – почесал кучерявившуюся по щекам бороду.

– Ягоду надо собрать. На Дмитра без винца никак нельзя, – просюсюкал Михей.

Пантелей непонятно чему тихо рассмеялся, потянулся, ответил Угрюму:

– Можно баню устроить, можно балаган срубить. Дел всем хватит.

Монахов к ночи не ждали. На закате покрыли балаган корой и стали готовиться к ночлегу. Но за протокой послышался конский топот. Люди на острове насторожились, хотя к обороне не готовились.

Вскоре на берег шумно выехали всадники в камчатых халатах, остроконечных шапках с косами меж плеч. Лошади закружили возле воды. Молодые мужики соскочили с седел, помогли слезть с коней монахам.

– Пошли, что ли? – кивнул передовщик Угрюму. – Надо попов переправить! – стал усаживаться за весла тяжелого неразгруженного струга.

Быстро темнело. Всадники скрылись из виду, едва судно причалило к острову. Монахи молча подошли к костру, устало опустились на землю.

– А мы уж ждали-ждали! Все глаза проглядели! – засюсюкал Михей, вопрошающе поглядывал на прибывших. Те не спешили заводить разговор, но по их лицам видно было, что они приняли какое-то решение и думали, как объявить его.

– Здесь и есть тот самый торжок, про который говорили браты в низовьях реки! – наконец сказал Ермоген.

Михей, глядевший на него преданно и с умилением, спохватился:

– Может, кваску попьете с дороги?

– Сюда приходят булагатские, эхиритские и другие роды, – не услышав его, продолжал говорить монах, – приходят мунгалы и их торговые люди. – А до Ламы на хорошем коне ходу два дня, – поднял глаза на Пантелея.

– Четыре – пешему! – радостно вскинулся передовщик. – Бечевой – восемь. Пусть десять!

– Пастбищ там нет! – Ермоген печально шевельнул широкими бровями, так что резче обозначились складки на переносице, продолжил, подавив вздох: – Кочуют, говорят, одни тунгусы.

– Про наших-то спрашивали? – нетерпеливо заерзал Пантелей, отмахиваясь от услышанного.

– Спрашивали, да ясного ответа не получили, – с готовностью ответил ему Герасим. – Большими бородами здешних людей не удивишь: должно быть, промышленные и торговые люди ходят тайным тёсом. Приток этот, – кивнул в верховья острова, – зовется Ер-кута. По нему, говорят, можно на Ламу выйти. Браты и мунгалы здесь не зимуют – снега глубоки.

– Ер-кута – по-татарски – буйный мужик! – Пантелей возбужденно заскоблил шрам на скуле. – Близко уже! Рядом!

Герасим с Ермогеном виновато переглянулись. И черный поп со вздохами объявил:

– Нам отсюда никак нельзя уходить, пока здесь браты. У нас перед Господом свое тягло! А вы уж как знаете. Храни вас Господь на вашем пути!

Угрюм бросал быстрые пытливые взгляды то на смущенных монахов, то на озадаченного передовщика. Михей пучил страдальческие глаза и чмокал тонкими губами. Пантелей, вместо того чтобы вспылить, вздохнул и покладисто согласился:

– Можно и здесь зимовать. До Ламы на лыжах сходим. Ржи до Рождества только хватит. – Его губы в густой бороде язвительно покривились, глаза блеснули: – Ватажной рухляди мало, чтобы у братов что-нибудь прикупить в зиму. Разве Угрюмка своих соболишек даст?

Угрюм подскочил, будто каленый уголек прожег штаны.

– Клейменых не дам! – вскрикнул заикаясь. – Что добыли, тем и заплатим!

Монахи с Пантелеем тихо и добродушно рассмеялись. Михей уставился на него виноватыми глазами.

– Вот вернется тунгус со своим «сарь-соболь», решим! – тряхнул бородой Пантелей.

Ермоген добавил с блуждающей улыбкой на губах:

– Не соболь это – тигр! Братские мужики называют его бабром. Побаиваются и почитают!

Ночевали они впятером в тесном балагане. Осенняя прохлада прибила к ночи оттаявшую после снега мошку. Ночью ярко вызвездило. На рассвете монахи поднялись на молитву. Михей позевал-позевал, тоже поднялся. Раздул погасший костер, принялся готовить завтрак.

Ближе к полудню Ермоген с Герасимом подкрепились печеной рыбой и попросили перевезти их через протоку. Вечером на устье Иркута показался Синеуль в берестянке. Он сидел на пятках и размашисто греб против течения двухлопастным веслом. Ткнувшись в песок, вытянул лодку, молча вышел на берег. При общем молчании бросил возле балагана лук и стрелы. На еду не взглянул. Упал на траву ничком и лежал, не отвечая на вопросы, до самых сумерек, пока не вернулись монахи.

– Мойся давай! Не пущу в балаган смердящего! – передовщик толкнул его кулаком в бок. – Бесов грязью не зазывай. Без них тошно.

Синеуль неохотно сел, взглянул на Пантелея сквозь вспухшие щелки глаз.

– Умный бэюн! Не подпускает близко. Съел половину поросенка, доедать не вернулся.

– Пусть живет! – чертыхнулся передовщик. – На кой он? Браты батюшкам сказали, не соболь это – бабр!

– Не могу жить, пока не добуду! – слезливо вскрикнул Синеуль. – Соболя промышлять не смогу – этот будет перед глазами! Скажи русскую хитрость, как его поймать? – ударил кулаком в землю.

Пантелей с пониманием огладил пушистую, промытую щелоком бороду, присел рядом с тунгусом:

– Говоришь, на мясо не идет? Пока земля не застыла, можно сделать кружало и посадить на приманку живого поросенка.

– Добуду живого! – уставился на него Синеуль проясняющимися глазами.

Передовщик стал втыкать в землю прутки, объясняя, как делается ловушка. Новокрест водил носом едва ли не по его ладоням, но задавал такие вопросы, что Пантелей терпеливо начинал объяснять заново. Угрюм слушал-слушал и предложил:

– Отпусти с ним, – кивнул на Синеуля. – я за полдня кружало срублю!

– Видать, мне одному только и надо на Ламу! – проворчал передовщик, но согласился отпустить двоих.

Из сырого леса, по-промышленному, избенку срубили за полторы недели. Будто в отместку за то, что никто не рвался к Байкалу, размениваясь на пустячную суету, Пантелей заложил ее всего в полторы квадратные сажени – только чтобы шестерым переночевать в морозы. Задерживаться на острове он не хотел.

Синеуль шлялся по тайге, промышлял мясной припас, высматривал, где какой зверь ходит. Старого Омуля жалели: он только стряпал и ловил рыбу. Бывая на острове, монахи работали не покладая рук, но они то и дело исчезали на день-другой для проповедей. По большей части зимовье строили Угрюм и Пантелей, хотя им-то оно нужно было меньше, чем монахам и старому Омулю.

Едва накрыли сруб, повалил снег. Дверной проем пришлось завесить шкурами. В стужу месили глину, складывали из речного камня очаг по-черному. Не переставая, снег валил с неделю. Браты угнали скот в верховья Иркута. Монахи вернулись, смущенные тем, что избенка срублена без них.

– Заходите уж! – непочтительно и строго пригласил их передовщик. – Хоть освятите, что ли!

Примечал Угрюм, нехорошо встречает зиму ватага: все врозь и каждый норовит жить по-своему. По его рассужденью, виной всему были монахи, из-за которых стало непонятно, кому за них за всех ответ держать перед Богом. Все они были наслышаны о промысловых ватагах, передравшихся и перерезавшихся из-за распрей по слабости или попустительству передовщика. С тех пор как появились монахи, Пантелей только посмеивался над всеми, вместо того чтобы заставлять заниматься общим делом.

Вернулся Синеуль. Втиснулся за завешанную дверь. Обветренное лицо тунгуса благостно сияло. Он поставил в угол лук с колчаном стрел, присел на корточки у огня.

– Поймал бэюн, – протянул к огню потрескавшиеся ладони.

Угрюм соскользнул с нар, покашливая от дыма, просипел:

– Покажи!

– Не рано ли? – строго спросил передовщик.

Синеуль бросил ему на колени убитую белку. Пантелей подергал шерсть на брюшке зверька, передал Михею. Тот корявыми пальцами стал щипать подпушек, с важностью объявил:

– Невыходная еще!

Синеуль весело зыркал по сторонам сквозь щелки век и загадочно помалкивал о добытом звере.

– Продал или подарил кому? – нетерпеливо переспросил Угрюм.

– Отпустил! – новокрест растянул тонкие губы в блаженной улыбке. – Пришел бэюн на раненого поросенка. Попался в русскую ловушку. Рычит! – восторженно хохотнул. – Глаза желтые, как у волка! – Смешливо взглянул на передовщика: – На тебя похож, когда злой!

– Шкура где? – поторопил Пантелей и укорил: – В новую избу вошел. Хоть лоб перекрести!

– Рычит! – Синеуль покорно и рассеянно махнул рукой ото лба к животу, от плеча к плечу, не глянув в красный угол. – Я ему говорю: «Зачем меня так долго мучил? Кровь моя стала черной, кости мои стали желтыми, пока гонялся за тобой. Сейчас отпущу твою кровь своим ножом. Но сперва вырву клок шерсти с брюха. Из усов толстую ворсину выдерну, чтобы навсегда запомнил русскую хитрость и никогда бы не лез во всякие ловушки». А он рычит: «Перехитрил ты меня, Синеуль-мата. Но перехитрил не до конца. Моя шкура еще не вылиняла – за хорошую цену ее никто не купит. И никто не скажет, что ты сонинг[40]. Ты отпустишь мою кровь, когда я привязан. Перережешь мою главную жилу, когда мои зубы и когти не могут тебя достать». Так он мне сказал и засмеялся! – Синеуль обвел взглядом теснившихся у очага людей.

Угрюм презрительно хмыкнул. Монахи озадаченно переглянулись. Михей с пониманием закивал. Передовщик глядел на промышленного пристально и строго.

– Значит, не вылинял еще?

– Нет! – мотнул лохматой головой Синеуль. – Я защемил ему голову палкой, просунул руку и дернул с самого брюха. Много шерсти осталось на пальцах.

– И ты его отпустил! – усмехнулся передовщик.

– Бэюн никому не скажет, что Синеуль – трус! Я повесил на дерево лук и стрелы. Я взял в руку нож. Я открыл русскую ловушку и сказал: «Иди своим путем! А если бросишься на меня, то мы равны: у тебя много острых когтей и зубов, а у меня – нож. Никто не скажет, что я убил тебя бесчестно».

– Понятно! – перебил многословные рассуждения Синеуля Пантелей. – Не бросился?

– Нет!

– А как убегал? Стремглав или опасливо?

Синеуль выскочил из тесной избенки. Скинул с дверного проема полог. Упал на живот. Плавно вытянул на снегу свое гибкое тело, поджал к груди растопыренные пальцы, вытянул шею, стал изгибаться змеей и перебирать руками, показывая, как уходил зверь, опасливо прижимаясь к земле, ожидая удара в спину.

– Утешился, и ладно! – хлопнул ладонью по колену передовщик. – Дверь завесь. Надо лабаз рубить да мясной припас к зиме добыть, – стал распоряжаться как старший в ватаге. – А батюшки, если не хотят всю зиму слезы лить и мерзнуть, пусть сделают дверь и трубу к очагу.

Морозы крепчали. Мех на звере вылинял. Михей Омуль к зиме стал непомерно набожен, в постные дни он голодал или ел с монахами кору, приберегая остатки хлеба. Он оставался в зимовье, а Пантелей, Угрюм и Синеуль стали собираться на промыслы. Так решил передовщик – старик был у него в покруте.

Вечерами ватажные набивались в тесную избенку, если не молились, то разговаривали. Угрюм с удивлением примечал, что Пантелей не спешит уходить в тайгу, но подолгу и с удовольствием спорит с монахами. Молодой промышленный невольно прислушивался к их разговорам. Хотя он знал Закон Божий только понаслышке, «аз да буки – конец науке», но понимал, что передовщик прельщает монахов искать старые русские города. Ермоген щелкал застежками Святых Благовестов и благостно читал. Потом они опять приглушенно говорили между собой, и выход на промыслы откладывался еще на день.

Наконец припас мяса и мороженой рыбы был сделан, нарты и лыжи приготовлены. Монахи благословили промышленных на добрый путь и промыслы, а они загрузили в нарты мешок ржи, одеяла, две ручные пищали. Поскольку ружья в полпуда весом каждое нужны были для защиты от людей, а тунгусы и браты вреда промышленным не чинили, Угрюм предложил передовщику оставить одну пищаль на острове.

– Оставь! – согласился тот.

Угрюм унес свою пищаль обратно в зимовье. Все его богатство, пищаль за десять рублей, свинца три гривенницы, порох, мешок с клеймеными соболями, он оставлял под присмотром монахов, думая, что так надежней: проповедников все почитают, на них никто не нападет.

Втроем промышленные сорвали с места полозья нарт, потянули их по льду реки навстречу восходящему солнцу. Ветер дул в спину, все начиналось и складывалось слаженно, крепко, а доброе начало – половина дела. С другой стороны, начиная – о конце помышляй: беспокоило Угрюма, как передовщик собирается делить добычу нынешней зимы? О том и выпытывал он Пантелея на привалах – ведь если по прежнему уговору, то Михей, бездельничая с попами, мог получить полупай.

– По уговору! – посмеивался Пантелей.

– И монахам пай? – чувствуя насмешку, злился Угрюм.

– Десятину! Как не дать? Молятся за нас! – передовщик кривил губы в обмерзшей бороде.

Соболь в здешних местах был выбит и напуган тунгусами, которые добывали его всеми семьями, не так, как на Нижней Тунгуске. Заслышав людей, зверь уходил. На приманку, в клепцы, лез осторожно. На пути к первому стану ватажные вынули из ловушек всего пять замерзших зверьков.

Тайга по берегам Ангары была буреломной, непроходимой для лыж. Синеуль, бегая с луком по собольим следам, ничего не добыл и на стан он вернулся разобиженный на здешнего лешего-тайгуна. Пока Пантелей с Угрюмом шкурили добычу, тунгус отсыпался, а после полудня ушел без лыж в сторону от реки и пропадал четыре дня. Догнал он Пантелея с Угрюмом, когда те строили стан во имя архистратига Михайлы. Похваляясь, высыпал из мешка трех черных соболей, какие в Енисейском остроге отбирались в царскую казну.

Втроем они переждали снегопад. Едва разъяснилось небо, Пантелей отправил Синеуля вверх по реке тропить еще одно днище перехода и высмотреть место под третий стан, во имя Николы Зимнего. На другой день по уговору новокрест не вернулся. Пантелей с Угрюмом насекли клепцов по ухожьям, насторожили их и отправились по его следу.

Сначала в долине застывшей реки они увидели густой туман. Сквозь него, справа и слева по берегам, виднелись крутые скалы, где густо, где редко покрытые лесом. Промышленные осторожно подошли к лежавшему на льду облаку, почуяли запах свежей воды. Вскоре в тумане открылась черная полынья, края которой они не видели. Сотни уток ныряли у кромки льда, не обращая внимания на людей. След Синеуля уходил к берегу.

Промышленные подошли к крутой горе, бросили на льду у береговых камней нарту. С пищалью и луком, при топорах за кушаками стали карабкаться на склон с поникшей желтой травой. Сверху в сумерках короткого зимнего дня открылось им холодное бескрайнее море. Студеная вода волновалась и вскипала пенящимися гребнями. На ней кроваво багровели последние лучи заходящего солнца. Волны с шумом набегали на обледеневшие камни, разбивались о намерзший заберег и отступали, обнажая дно.

– Где теперь искать нашего тунгуса? – просипел в заиндевевшую бороду передовщик.

Они все же высмотрели несколько следов возле льда у воды. Промышленные спустились с горы, осторожно пошли на восход. Вскоре им открылась просторная падь с застывшим ручьем. Пахнуло в лица дымком. Путники невольно прибавили шаг и вскоре увидели два островерхих тунгусских чума, покрытых шкурами.

– Загостился наш толмач! – выругался Пантелей.

Отрывисто, беззлобно тявкнули тунгусские собаки. Передовщик свистнул так пронзительно, что у Угрюма зазвенело в ушах. Шевельнулся полог чума, из-за него показался голый до пояса мужик с короткими для тунгуса волосами, с крестом на животе. Он так и стоял, полуголый на пронизывающем ветру, пока связчики не подошли к самому чуму. Собаки с чувством исполненного долга тут же утихли и улеглись на прежние места в снегу.

– Родню встретил, что ли? – ругнулся передовщик. – Или женишься, а на свадьбу не зовешь?

– Заходи давай! Грейся, – Синеуль поднял полог чума.

Под кровом напротив входа сидел крепкий еще старик с седыми волосками на подбородке. Густые с сильной проседью волосы пышно прикрывали его широкие скулы, лежали на обнаженных плечах. Рядом с ним сидела полуобнаженная старуха с перекошенным ртом. Из-за их спин на гостей с любопытством поглядывали две девки.

Передовщик втянул за собой пищаль с заиндевевшим стволом, положил ее на шкуры у входа. Девки весело прыснули, глядя на обмерзшие бороды пришельцев. Пантелей поприветствовал их всех по-тунгусски. Старуха подбросила веток на угли. Последним влез в чум Синеуль и бойко залопотал, рассказывая о своих друзьях. Пантелей прислушивался к говору и время от времени вставлял словцо, показывая, что он не безухий.

Из другого чума пришел мужик – брат князца. Синеуль стал рассказывать по-русски все, что узнал от тунгусов чилкагирского племени. Он не винился за задержку, оправдываясь своими рассказами.

По берегу Ламы и в верховьях Елеунэ, что начинается где-то за горами, и дальше в полночную сторону кочевало и добывало пропитание многочисленное тунгусское племя, которое никому не платило ясак.

– Мата Мажи! – почтительно кивнул на старика Синеуль. Тот поднял голову, с достоинством взглянул на пришельцев. В морщинистых, обветренных глазницах блеснули молодые, зоркие глаза. – Мажи с братом потеряли оленей и стоят здесь, промышляют рухлядь и изюбря, меняют соболей и лис на быков. Безоленные, они вынуждены платить ясак то братам, то мунгалам.

Поторапливая говорившего, Пантелей стал выспрашивать, как дойти до верховий Елеунэ, есть ли там лучи.

На том разговор был закончен. На другой день Угрюм и Пантелей возвращались на стан вдвоем. Угрюм всю дорогу молчал и думал, как объявить, что он не согласен промышлять даром ни за Михея, ни за монахов. Теперь и Синеуль, не расплатившись за припас, остался у тунгусов холопом-женихом.

Пантелей тоже помалкивал, думая о своем. Только возле стана вспомнил:

– Послезавтра Никола! А мы оскоромились по нужде. С утра моемся, отдыхаем, третий день молимся. После будем думать, как дальше жить.

И только к ночи, когда нагрелся балаган, он вспомнил:

– Михей с Синеулем отошли от нас!

– Ты же их отпустил! – с обидой и укором вскрикнул Угрюм.

– Твой пай будет больше! – усмехнулся Пантелей. – Ты до богатства жаден.

Угрюм обиженно посопел, взглянул на него туманным взором и буркнул:

– Я своеуженник! Никому ничего не должен!

– Вот и получишь половину! – равнодушно сказал Пантелей, не отрывая глаз от пылавших углей. – Вольному воля! Я на Елеунэ уйду. Весной куплю у братов коня, седло сделаю…

– Браты за седло быка дают, – поддакнул Угрюм. – А тунгусы платят им за быка полтора, а то и два десятка соболей.

Короткий разговор перед Николой наконец-то вносил ясность в промыслы и в дележ добычи.

– Учись! – зевнул передовщик и стал готовиться ко сну.

В зимовье они возвращались только к Рождеству. Полмешка ржи оставили на стане, заморозив в колоде, чтобы зерен не достали ни зверь, ни птица. Шли к празднику, думали, что зимовейщики встретят их блинами. Но когда подошли к острову, увидели на месте избенки черную груду головешек, присыпанных снегом. От лабаза остались одни обгоревшие столбы.

И показалось Угрюму, будто качнулся под ногами лед застывшей реки, а вся его утроба вывалилась на снег. Он бросил бечеву нарты и закричал раненым зверем. Над балаганом, наспех поставленным в стороне от погорелого жилья, курился дымок. На крик, как глухарь из сугроба, из него выбрался бровастый, лупоглазый, перепачканный сажей Ермоген.

– Наказал Господь! – развел руки. – Сгорела изба!

– А мой мешок с рухлядью? – еще надеясь на чудо, взвыл Угрюм.

– Все сгорело! – ответил монах со слезным умилением, похлопывая себя руками по бокам, как петух крыльями.

Угрюм снова завопил, упал на лед и бился в него лбом, чтобы очнуться от сна. И, жутко смиряясь с бедой, уже причитал: «Пищаль нарочитая – десять рублев по случаю, свинца – гривенницы с три. Соболя, клейменые. Кафтан, сапоги».

Кто-то совал ему в руки обгоревший ствол пищали, железный котел, уверял, что свинец можно найти, если порыться в головешках. А вот мешок с соболями и красная одежда сгорели со всем припасом.

Угрюм пришел в себя только в бане. Она не сгорела потому, что была поставлена далеко от избы. Михей услужливо хлестал его пихтовым веником. Пряный дух июльского леса кружил голову. И тут Угрюм заплакал, а старый промышленный стал шепеляво утешать его:

– Всяко бывает. И сгорит все, и отберут, и пропьешь или проиграешь по бесовскому посулу. Бог не без милости, еще даст.

С Рождества до Крещения русские люди во славу Божью не промышляют, давая зверю и птице отдых. Монахи с веселыми и радостными лицами знай себе намаливались. Михей, вроде причетника, отирался возле них.

– Что сидишь с постной рожей? – корил передовщик. – Пришли Святки – веселись! Не то накличешь беду на всех.

На Святых Младенцев Угрюм поднялся раньше всех и решил уйти на стан. Он раздул очаг в продуваемом балагане, пошел к проруби, чтобы разбить лед и набрать воды в котел. На белых снегах лежала редкая ночная тьма. Еще не убралась луна, и деревья бросали на сугробы длинные тени, сверкал, искрился снег. Видно было далеко.

Угрюм взглянул на нижнюю часть острова. Ему показалось, что там торчит колода, которой не было вечером. Он поставил котел возле застывшей проруби, поскрипывая снегом, пошел вдоль берега. И почудилось ему, что колода шевельнулась.

Промышленный перекрестился, поправил топор за кушаком, стал двигаться тише. В пятнадцати шагах то, что он принял за колоду, явно шевельнулось. На его шаги обернулся черный дьяк Герасим и молча поманил к себе рукой.

Угрюм подошел, удивляясь, что тот сидит среди ночи или в такую рань. Может быть, и спать не ложился. Герасим указал рукой вниз по притоку на чуть видневшийся дальний коренной берег реки.

– Ничего не слышишь? – спросил шепотом.

Угрюм прислушался: ни ветра не было в тихой ночи, ни скрипа деревьев. От стужи потрескивал лед. Он пожал плечами:

– А что?

– Вроде колокола звонят к заутренней, – чуть громче сказал дьяк. – Чудное место. Я его давно приметил. Иногда в тумане или в ночи город там видится с церквями, с башнями.

– Чудится! – со сдавленным смешком прошептал Угрюм.

– Может, и чудится, – неуверенно пробормотал Герасим, снова прислушиваясь. – Может, знак, что городу здесь быть и место надо намаливать, – проговорил в голос. – По разумному рассуждению – место благое: и на Ламу путь, и в Мунгалы, и в братскую степь – все отсюда!

– Михей говорит, будто енисейский старец Тимофей двадцать пять лет намаливал и пророчил город по государеву указу, – прислушиваясь к ясной ночи, прошептал Угрюм. – Пусть не город – только острог поставили. Все равно сбылось!

– Он нас благословил идти за Енисей! – вздохнул Герасим и размашисто перекрестился.

В тот же день, вскоре после полудня, Угрюм дошел до первого стана. По пути он набил тетеревов из лука, вывалил их из мешка у входа, развел огонь в выстывшем очаге. К ночи прогрел балаган, закидал его снегом с трех сторон, стал печь птицу и наконец-то восчувствовал праздник.

За две недели до Евдокии-свистуньи передовщик приметил у соболя первые признаки линьки и велел забить, раскидать все настороженные клепцы. Добычу зимы промышленные делили на двоих. Пантелей разложил на две кучи всех соболей, белок и лис, предложил Угрюму взять любую. Тот метнул на передовщика плутоватый взгляд и выбрал ту, что показалась ему ценней.

Погорельцы на острове тоже не теряли время даром. Когда двое промышленных вернулись к ним, возле балагана лежали грудой тесаные бревна на новую избу. Зимовейщики с радостью встретили Угрюма и Пантелея, угостили их печеной рыбой, отваром брусничного листа. Больше ничего не было.

В пять топоров за неделю, без спешки, на острове была срублена новая добротная изба. Покрыли ее драньем из лиственницы, сложили очаг. Монахи хорошо протопили жилье, чтобы не пахло сыростью, и освятили его. Пантелей принялся мастерить седло, Угрюм, кое-чему уже научившись, делал другое, на продажу.

И вот под полуденным солнцем по льду притока потекли ручьи. Возле берегов появились пропарины, в которых так тесно толклась рыба, что ее можно было черпать ведром. Оттаяли, зажелтели прошлогодней травой берега, сладко запахло березовым соком.

К лету каждый житель зимовья готовился по-своему. Угрюм за протокой, напротив острова, поставил балаган, рядом с ним сделал навес из бересты, очистил крепкий камень вместо наковальни, загодя жег древесный уголь, шил мехи для кузни. Работы было много. Время поторапливало. Каждый день он с волнением посматривал на восход, в сторону далеких холмов, не покажутся ли там стада братского скота. Как-то в полдень заметил трех всадников с длинными мунгальскими пиками. На низкорослых резвых лошадках они переправились через реку по сырому, рыхлому льду. За каждым всадником в поводу шли по две лошади. На одной из них Угрюм разглядел переброшенное поперек хребта тело человека. Руки и ноги его были связаны.

Одеты были всадники по-братски, в халаты. Правили они своих коней к острову, на курившийся дымок. Зазывая их к себе, Угрюм стал стучать обушком топора по наковальне-камню. Мунгалы заметили его и повернули к нему. Угрюм уже начал раздувать горн, сложенный из камня, но всадники, подъехав к его балагану, не подумали спешиться. С беспристрастными лицами они сбросили на землю связанного мужика и зарысили в сторону холмов.

Слегка удивленный, Угрюм подошел к телу без признаков жизни, перевернул его на спину и едва узнал Синеуля. Лицо новокреста было синим, в черных, кровавых коростах. В заплывших щелках глазниц блеснули живые зрачки. Синеуль тихо простонал.

Угрюм закричал на остров, вызывая зимовейщиков. На берег протоки вышел старый Михей. Затем по шаткому, ненадежному льду переправились монахи. Они осмотрели Синеуля, положили его на нарты и отвезли на остров. К вечеру новокреста привели в чувство. Другим утром он уже говорил, сдержанно ворочая языком и боясь разбередить разбитые губы.

Монахи стали выспрашивать, кто бил и за что. Тунгус болезненно вздыхал, водил по сторонам черными зрачками в набухших синих веках.

– Проповедовал Слово Божье! За то и бит!

Из расспросов выходило, что побили его не мунгалы, а чилкагирцы. Мунгалы, приезжавшие к ним за соболями, только привезли новокреста к острову.

– Видать, мучил свояков проповедями? – похохатывал Пантелей.

– Дикие они! – шипел Синеуль и бросал на передовщика обидчивые взгляды. – Ничего не понимают.

На Зосиму и Савватия пчельников, в середине апреля, в долине Иркута показался братский скот. Пантелей вместе с монахами переправился на берег и ушел к кочевникам. К вечеру он подъехал к кузнице на коне, а в поводу привел за собой еще две старые и смирные лошади.

Угрюм знал, что весной скотину дешево не продают. Расспрашивать про торг он не стал. Понимал, что из добытого зимой у Пантелея осталось не больше десятка хвостов. Жизнь так и не научила стареющего казака житейской бережливости, а Синеуль опять прилаживался к нему в захребетники.

Проживая особняком в балагане, Угрюм закончил делать седло. Он был доволен своей работой и выставил его на виду, под навесом. Наконец-то к нему потянулись кочевники со всякими просьбами, повезли молоко, творог, масло и все поглядывали на выставленное седло, приценивались.

Угрюм азартно ковал, чинил седла и посуду, затылком чувствовал, что и на острове жизнь кипит. Но сходить к зимовейщикам ему было некогда. «Весну пролежишь – зимой с сумой побежишь!» – приговаривал себе под нос, работая с утра до вечера.

Купленные Пантелеем кони три дня пропаслись спутанными возле кузницы. На четвертый ранним утром при синем небе и розовеющем востоке на берег переправились все островитяне. Угрюм услышал шум их голосов, выглянул из балагана с одеялом на плечах. Его бывшие связчики седлали и грузили коней, прощались и кланялись друг другу.

К немалому удивлению Угрюма, одного из коней взял под уздцы Ермоген, двух других Пантелей с Синеулем. Они подвели их к Ангаре, еще покрытой черным ноздреватым льдом. Ощупав его лыпой, Пантелей осторожно потянул коня к другому берегу. Лошадка, скользя копытами, опасливо пошла за ним.

Трое стали переправляться, что было небезопасно: со дня на день, с часу на час лед мог сдвинуться. Герасим с Михеем стояли на берегу и рьяно молились, касаясь пальцами земли в поясных поклонах. Глядя на них, Угрюм обидчиво шмыгнул носом: люди, с которыми промышлял и жил, ушли не прощаясь, правда, и он не вышел к ним из балагана, боялся, что попросят седло для третьей лошадки. Не попросили. Синеуль увел неоседланного коня.

Всадники благополучно переправились. Только возле яра, у самого берега, где течение подмыло лед, конь Пантелея провалился по брюхо. Но он вскинул голову, легко выбрался на сушу и так затряс кожей, что на хребте ходуном заходило седло вместе с притороченными к нему пищалью, саблей, шубным кафтаном и одеялом.

Монах и тунгус обошли промоину стороной, вывели лошадей на яр. Обернувшись, замахали руками Герасиму с Михеем.

– В добрый путь! – махнул им и Угрюм. Сбросил с плеч одеяло, вылез из балагана, стал раздувать горн.

К полудню к его стану подъехал братский пастух с черным лоснящимся лицом. Покачивая головой и горестно пыхтя, показал стершиеся удила. Через слово на третье Угрюм договорился с ним и потребовал за работу масла.

Прошла неделя. На остров он не переправлялся, рыбу на еду не ловил, на берег выходил, только чтобы зачерпнуть воды. Мясо в его балагане не выводилось, он заработал с полпуда проса и варил кашу, густо заправляя ее коровьим маслом. Вскрылась Ангара. Иркут давно очистился ото льда. Герасим время от времени переправлялся через протоку на берестянке, ходил к братам в юрты, заходил и к Угрюму, сидел возле его огонька. Душевного разговора между ними не получалось. Промышленному все казалось, что черный дьякон поглядывает на него с укором и ждет покаяния после того, как спалили его добро, нажитое годами тяжких трудов.

Вечером, глядя в высокое небо, Угрюм вспоминал о своей прежней жизни. Другая зима его не пугала: на прежних станах и ухожьях, если их не пожгут, не порубят тунгусы, на всем готовом он мог промышлять соболя в одиночку, мог сделать легкую лодку и уплыть по течению к Енисейскому острогу. Это была воля! Не та, о которой лопочут чуть живые от изнурения или пьяные промышленные, а настоящая, как он ее понимал.

В очередной раз возвращаясь на остров, дьякон обошел его стан стороной. В это время Угрюм варил жирную баранину. Он усмехнулся вслед монаху, подумав, что того смутил дух свежего мяса.

Прошла еще неделя, затем другая. У озер показались воинские люди. Четверо из них направили своих коней к его кузне. Один был в остроконечном блестящем шишаке, его дорогой камчатый халат перепоясывал серебряный пояс, серебряная пластина висела на груди. Баатар ехал впереди на горячем жеребце. Три вооруженных братских мужика рысили следом.

Когда они остановились возле кузницы, Угрюм узнал в богатом всаднике брата князца, с которым встречался на Елеунэ. В тот год с большой ватагой под началом Пантелея Пенды он возвращался с Нижней Тунгуски.

Баатар был сухощав, лицо у него было продолговатым, а не круглым, как обычно у братов, нос острый, похожий на клюв хищной птицы, глаза большие, черные, с пристальным, немигающим взглядом.

Угрюм безбоязненно вышел из балагана и поклонился прибывшим. Те с любопытством уставились на него. Заносчивый боевой холоп бросил на землю полоску железа. Князец ловко захлестнул плетью заднее копыто своего жеребца, задрал его, показывая, что конь потерял подкову. Затем указал на двух лошадок в поводу.

Всадники спешились, сели на траву. Кони опустили косматые шеи, стали с хрустом щипать весеннюю зелень. Угрюм со знанием дела раздул горн, стал калить железо. Он поглядывал на баатара и все не мог вспомнить, как сказать по-братски «брат». Зато вспомнил имена братьев.

– Куржум-баатар! Бояркан-хубун![41] – и угодливо улыбнулся.

Князец с любопытством окинул кузнеца пристальным, немигающим взглядом. Его молодцы приглушенно загыркали, кивая на Угрюма.

– Пянда! – пролопотал один и провел ладонью по своей дородной груди, будто оглаживал бороду.

Угрюмка радостно закивал. «Был гостем на Зулхэ!» – нескладно сказал по-братски. Как назваться гостем – не знал, назвался, как запомнилось, мангадхаем[42]. Балагатские молодцы захохотали. Куржум улыбнулся, вспомнив встречу с промышленными.

Угрюм указал, чтобы резвого жеребца ввели между вкопанных им в землю четырех столбов и привязали. Работал он на совесть, то и дело смахивая рукавом пот со лба. Срезал наросты с копыт, очистил их, подогнал подковы, надежно расклепал гвозди. Сам остался доволен своей работой и по лицам всадников понял, что угодил им. Остатки железа они не забрали. Вдобавок к нему Куржум бросил на землю серебряную подвеску.

Угрюм взглянул на нее, метнулся в свой балаган, выскочил оттуда с двумя соболями и подарил их Куржуму. Молодцы одобрительно загудели. Баатар принял подарок, потряс мех и спрятал в седельную суму. Угрюм поднял подвеску, подбросил на руке. На ней был выбит простенький узор. Он мог украсить этим серебром седло или уздечку и продать их дорого.

Какие дела привели балаганцев на Иркут, часто ли они бывают здесь, он не знал, но остался доволен встречей и все ждал от нее каких-то перемен. Предчувствие его не обмануло. На другой день к балагану подъехали двое: один из вчерашних косатых боевых холопов князца, другой был незнаком Угрюму. Он приветливо закивал всадникам. Незнакомец сказал по-тунгусски, что у булагат нет своего дархана[43]. Куржум зовет к себе на службу. Пока Угрюм думал и переспрашивал, косатый молодец отвязал от седла и бросил на землю мешок.

Угрюм вытряхнул из него все добро и ахнул. Там был камчатый халат и красные сапоги. Братские мужики захохотали, поворачивая коней, а он сбросил с себя кожаную рубаху, чирки, стал примерять халат и сапоги. Кроме них в мешке была шелковая рубаха. Угрюм сбегал к воде, ополоснулся в студеной протоке, надел новую рубаху и зажмурился от удовольствия, впервые всем телом ощутив легкость и ласковое касание шелка.

На другой день, когда вдали показался знакомый всадник с лошадью в поводу, он был уже собран в путь. Котел, топор, молоток, железо и остатки еды вошли в один мешок. Одеяло, шубный кафтан, крепкие еще бахилы, ичиги – в другой. Шапка была у него суконная, обшитая соболями. Поверх всего набитого в мешки добра батожком торчал обгоревший ствол пищали.

Как-то неловко было уезжать, не попрощавшись с Герасимом и Михеем. И отчего-то стыдно было встречаться с ними, говорить, куда едет. Угрюм решительно тряхнул головой, оседлал коня своим седлом и сел в него. Оглянувшись на дымок, поднимавшийся над островом, вздохнул и подумал: «Все равно узнают от братов, с кем и куда уехал». Клацая железом в мешке, лошадь двинулась в ту сторону, откуда в прошлом году он пришел со стругом и со стертыми в кровь плечами.

Загрузка...