Три меньшие дочери тоже выросли и похорошели, - одна краше другой. Были они погодки, по возрасту шли почти вплотную друг за дружкой. Едва расцвела девичья их краса, в доме у Майеров стало еще шумнее и многолюдней. Прежнее роскошество пошло, мотовство, легкомыслие, беспрестанное веселье; самое изысканное общество собиралось, что ни день: графы да бароны, аристократы, банкиры и прочие важные господа.

Примечал, правда, наш Майер, что на улице графы эти да банкиры делают почему-то вид, будто не знакомы, и, даже с дочками его встречаясь, смотрят мимо; но не привык он голову себе ломать над вещами неприятными, - решил, так, мол, у них принято, у важных господ.

Подрастала уже и младшая. Ей двенадцать исполнилось, и видно было, что красотой она еще затмит остальных. Платьице на ней было еще коротенькое и кружевные панталончики; сзади двумя плотными полукружьями на плечи опускались косы. Вертевшиеся в доме обожатели шутки ради то и дело осведомлялись: "Ну, когда же и тебе длинное платье сошьют?"

Но в один прекрасный день редкое, нежданное посещение свалилось на г-на Майера. С веселыми девицами как раз любезничала стайка бойких молодых людей; одного, лишнего, приставили к мамаше, развлекать.

Папенька же мух бил на стенках, и при каждом очень уж звонком хлопке кто-нибудь из дочек, к вящему его удовольствию, взвизгивал, будто от испуга. В это-то время в дверь и постучали, а так как никто не отозвался, постучались еще раз, потом еще. Кто-то из веселой компании вскочил отворить в полной уверенности, что там свой брат шутник, вздумавший их разыграть.

Иссохшая старушечья фигура в поношенном черном платье предстала перед расфранченным обществом.

Тереза... На оторопевшего Майера даже икота напала.

Не удостоив остальных и взглядом, престарелая дева безо всякого стеснения направилась прямо к брату.

Добрейший глава семейства пришел в совершенное замешательство. Что делать: предложить гостье сесть? Но куда? Рядом с кем-нибудь из этих "merveilleux"? Представить ее веселой компании как сестру или притвориться незнакомым? И с каждым ли из высоких гостей знакомить по отдельности или сразу всех отрекомендовать как друзей дома?

Сама Тереза выручила его из затруднения.

- Бы нужны мне на несколько слов, - холодно, невозмутимо обратилась она к нему. - Если можете оставить гостей ненадолго, проводите, будьте любезны, куда-нибудь, где мы им не помешаем.

Довольный, что может увести сестру от своих благородных гостей, папаша Майер ухватился за это предложение и растворил двери в дальние комнаты.

Только они вышли, все общество разразилось громким смехом. Майер поспешил увлечь Терезу подальше, - таким уж глупцом он не был, чтобы не понять: потешаются над старой барышней, живым обломком прошлого века.

- Присядьте, дорогая сестрица. О, какое счастье увидеть вас наконец...

Был он сладок, как торговец лимонами.

- Я не любезничать сюда пришла, - сухо возразила Тереза, - и садиться ради нескольких слов мне незачем. И стоя объясню. Два года мы не видались; вы за это время заметно отдалились от меня и жизнь ведете такую, что сблизиться опять мы едва ли когда-нибудь сможем. Огорчения вам большого это, по-моему, не доставит, вот почему и решаюсь я так сказать. Так вот, четырех дочерей пустили вы уже по одной дорожке, и тут я молчу; в такие дела лучше не мешаться. Не перебивайте, пожалуйста, я не в пику вам говорю, вы сами себе хозяин, поступайте как знаете. Но у вас еще младшая дочь растет, и той двенадцать уже, скоро невеста. Я не сцены вам устраивать пришла, не хочу и рацеями надоедать о нравственности, о боге, о религии да целомудрии девичьем, наподобие тех ханжей, над которыми великие умы и баре знатные смеются. Не собираюсь и к отцовскому сердцу взывать, умолять: хоть в пятой сберегите, что потеряли в четырех. Потому что знаю слишком хорошо: будь на то даже воля ваша, сил не хватит, а достанет силы, так ума не наберется.

Майер, даже когда в лицо ему говорили такие вещи, только улыбался, до того мягок был.

- Объясню вкратце, зачем пришла, чтобы не обременять вас долее своим присутствием. Я прошу - нет, _требую_ отдать младшую дочь мне. Я ей строгое, добропорядочное воспитание дам, какое и подобает девушке нашего сословия. Душа эта еще не испорчена, еще в руце божьей, и я до скончанья дней моих буду стараться добродетель ее сберечь, а от вас и прочих членов семейства ничего не желаю, кроме одного: оставьте всякие помыслы о ней, и да поможет мне господь в моем благом намерении. Не лишним считаю, однако, заметить, что не зря я сказала перед тем "требую". В случае, ежели бы вы паче чаяния отклонили мое предложение, я перед верховными властями буду ходатайствовать удовлетворить его, а это вам мало приятного сулит, ибо, что касается меня, я и до самого примаса [глава венгерской католической церкви] готова дойти и перед ним изложить причины, вынуждающие меня к такому шагу. Долгих размышлений предложение мое не требует, но до завтрашнего утра дам вам все-таки срок, решайте. Если к тому времени дочери вашей не будет у меня, смело можете рассчитывать приобрести во мне врага упорнейшего. Господь да смилуется над вашими прегрешениями.

И с этими словами почтенная старая дева повернулась и оставила дом.

Пока была она у провожавшего ее Майера перед глазами, в голове у него словно все остановилось, ни одной мысли. Лишь после ее ухода стал он приходить в себя. Девицы и кавалеры всячески потешались над внешностью старухи, и шутки эти вернули папаше Майеру самообладание. Он принялся объяснять, что ее сюда привело.

- Ни много, ни мало, как Фанни к себе забрать вознамерилась - навсегда, насовсем.

- Ого! Ах! Ох! - раздалось со всех сторон.

- И главное, почему, хотел бы я знать. Почему? Что я, неправильно ее воспитываю? Есть разве какие нарекания на меня, можно меня в чем-то упрекнуть? Или не холю я дочурок своих, как зеницу ока не берегу? Сказал им когда хоть словечко поперек? Что же я - мошенник, аферист, который дурной пример своим детям подает и поэтому закон велит отобрать их у него? Ну вот вы, господа, что плохого можете сказать обо мне? Вор я, может быть? Разбойник с большой дороги или фальшивомонетчик? Богохульства вы от меня слышите или в расточительстве можете обвинить?

Так витийствовал он, красуясь перед гостями, расхаживая с горячностью по комнате, как по сцене: ни дать ни взять трагический герой.

И разглагольствования его возымели в конце концов успех: юные кавалеры один за другим повыскакивали все из дома. В угрозе Терезы послышалось им нечто могущее затронуть их самих.

Настоящее, однако, возмущение против Терезы вспыхнуло, лишь когда семья осталась одна. Всех потрясла эта из ряда вон выходящая дерзость. Ох и змея, ехидна, язва, каких свет не создавал; пускай сунется еще, уж мы ей намылим шею, лопатой огреем, метлой поганой погоним баламутку эту противную.

Сам Майер совершенно вышел из себя. Гнев не давал ему покоя, гнал вон из дома: излиться хотелось кому-нибудь.

Было у него еще по прежней службе трое добрых знакомых, по сю пору чиновников судебной палаты, дошлых законников, на чей совет слепо можно было положиться. Давно он их, правда, не видел, но тут пришло ему в голову проведать всех троих и опередить Терезу, если та решит вдруг, чего доброго, законную силу придать своей угрозе.

Первым навестил он советника Шмерца - круглолицего добродушного сорокалетнего холостяка, который как раз гвоздику сажал у себя в садике.

Майер выложил ему свои жалобы. Рассказал, какой подлый удар готовит Тереза, угрожающая на него самому примасу заявить.

Советник с улыбкой на лице слушал его сетования, лишь изредка остерегая, чтобы тот в пылу декламации не наступил на грядки, там у него дельфиниум и целозия посеяны, когда же Майер кончил, ответил мягко, успокоительно:

- Не сделает этого Тереза.

"Не сделает?" - подумал Майер. Этого ему было мало. Ему хотелось услышать: не сможет ничего сделать, права никакого не имеет, а посмеет, так оскандалится.

Шмерц, однако, намеревался, видимо, еще множество гвоздик посадить в этот день, и Майер решил лучше наведаться со своими жалобами к другому, в надежде на ответ более определенный.

Другой был г-н Хламек, известный адвокат, человек в городе весьма уважаемый, но крайне сухой и практичный, однако же сам семейный, отец двух дочерей и троих сыновей.

Хламек выслушал с профессиональным терпением все изложенное и ответствовал тоном благожелательным:

- Стоит ли, друг мой, с сестрой из-за таких вещей препираться. Загорелось ей, видите, дочь вашу к себе взять, ну и пусть берет, их и так довольно у вас; по себе знаю, что с тремя сыновьями и то мороки меньше, чем с дочерью одной. Не стал бы я противиться ей на вашем месте.

Майер не вымолвил ни слова. Этот совет ему еще меньше понравился, и он к третьему знакомому пошел.

То был человек в его глазах самый достойный. Имя носил он венгерское и звался его благородием г-ном Бордачи. Асессор-криминалист судебной палаты, Бордачи неимоверно груб бывал, когда рассердится, и всей палатой вертел, как хотел.

Почтенного криминалиста нашел Майер сидящим за грудой судебных актов, ибо, закопавшись в какое-нибудь дело, асессор - такая уж отличала его привычка - настолько сроднялся с ним, что только им и жил, кипятясь при виде разных беззаконных каверз, бесстыдных подтасовок и не успокаиваясь, пока не поможет все-таки выпутаться правой стороне. Славился он, кроме того, своей неподкупностью; сующих ему золотой выставлял попросту за дверь, а с барыньками красивыми, кои прелестями своими пытались повлиять на его мнение, вел себя с такой откровенной невежливостью, что те больше ни о чем уж не отваживались справляться у него.

Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты - заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая вопрос свой кабацкими кивками и подмигиваньем:

- Ну, что там еще, друг Майер?

Тот обрадовался обращенью "друг", хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, - называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их.

С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, - совсем как в былые времена, когда были они сослуживцами.

Говоря, не имел он обыкновения глядеть в лицо собеседнику, и душевная эта робость лишала его преимущества следить за действием своих слов. Поэтому Майера страшно поразило, когда по окончании его речи Бордачи гаркнул наисвирепейшим образом:

- Ну и зачем вы мне тут все это рассказываете?

У Майера кровь в жилах застыла, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки.

- А?! - рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза.

Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения.

- Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и... и заступничества, - пролепетал он, чуть не плача.

- Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? заорал асессор, будто глухому.

- Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему... - пробормотал злополучный отец.

- Что? - перебил его Бордачи. - К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы - юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы!

Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал.

- Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их - прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них!

Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда.

- И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я ходил к вам еще, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом! И вы ершитесь еще? Ну, конечно; ведь вас сокровища хотят лишить, которое за большие деньги продать можно, заранее небось и прикинули уже: такую-то, мол, и такую-то цену запрошу. Что, не так?

У Майера от смятения и страха зуб на зуб не попадал.

- Вот что я вам скажу, ежели способны вы еще внять доброму совету, продолжал асессор неумолимо. - Если уж желает почтенная ваша сестрица Тереза взять к себе дочь вашу Фанни, отдайте вы ее безо всяких условий, сдайте ей на попечение миром, по-хорошему, а опять ершиться будете, до суда дело доведете, я, видит бог, сам упрячу вас этими вот руками!

- Куда? - вскинулся в испуге Майер.

Асессор замолчал от неожиданности, но тотчас нашелся.

- Куда? Если с вашего ведома все это у вас творится, в исправительный дом, вот куда, а без вашего ведома - так в сумасшедший!

С Майера было довольно. Он поклонился и пошел. Входную дверь едва нашарил, на улицу вывалился, пошатываясь. "Эка, успел нагрузиться!" пересмеивались зеваки.

Итак, посторонние уже ему говорят, что он человек непорядочный, от чужих доводится услышать, что его клянут, высмеивают, презирают, сводником честят, который любовью своих дочерей торгует; что дом его вертепом, местом развращения юношества слывет.

А он-то думал, что лучше его на свете нет, что дом его всеми уважаем и почитаем, что дружбы его домогаются наперебой. На ум пришло даже, пристойно ли ему теперь самому переступить этот порог.

С горя и не заметил он, как ноги сами его принесли к маломлигетскому [Маломлигет - юго-восточная окраина Пожоня в то время] озеру. "Какое красивое озеро, - подумалось ему, - и сколько мерзких девчонок можно бы в нем утопить - и самому туда же, за ними следом!"

Он поворотил обратно и поспешил домой.

А там все пересуды, да жалобы, да сокрушенья продолжались по поводу Терезиного требованья.

Младшая сестра из одних объятий в другие переходила; ее прижимали к себе, целовали, будто оберегая от страшного несчастья.

- Фанничка, бедняжка! Тяжеленько придется тебе у Терезы. У нас служанке и той легче.

- Чудесные деньки тебя там ждут: шить да вязать, а вечером "Часы благочестия" [полное название: "Часы благочестия истинному христинству во споспешествование" (1828-1830) - известное в свое время в Венгрии душеспасительное чтение] читать тетушке на сон грядущий.

- Представляю, как чернить она будет нас, пока ты совсем от нас не отдалишься, глядеть даже не захочешь!

- Ах, бедная, она ведь и поколачивать еще вздумает тебя, старая карга!

- Бедняжечка Фанни!

- Бедная моя деточка!

- Бедная сестричка!

Совсем этими причитаньями ребенка растревожили и сошлись наконец на том, что Фанни, буде отец и взаправду тетке ее порешит отдавать, скажет: "Не хочу", - а остальные поддержат.

Тут как раз на лестнице послышались его шаги.

Прямо в шляпе вошел он в комнату: в таких домах, как этот, шапок не снимают.

Он знал, что все смотрят на него. И что лицо у него слишком расстроенное, чтобы их напугать.

- Собирайся, - ни на кого не глядя, сказал он Фанни. - Пальто и шляпку надень.

- Зачем, папа? - спросила Фанни, как все невоспитанные девочки, которые, прежде чем сделать, обязательно с вопросами будут приставать.

- Пойдешь со мной.

- Куда, папа?

- К Терезе.

Все приняли изумленный вид. Фанни, теребя с опущенным глазами какую-то ленточку, робко молвила:

- К Терезе я не хочу.

На столе лежали разобранные пяльцы.

- Что ты сказала? - переспросил Майер, наклоняясь к дочке, будто не расслышав.

- Я к Терезе _не хочу_.

- Ах, вот как? Не хочешь?

- Я дома хочу остаться с маменькой и сестричками.

- С маменькой и сестричками? И такими же, как они все, стать?

И с тем взял дочь за руку и, не успела та даже испугаться, так ее отколотил схваченной со стола боковинкой пяльцев, что самому стало жалко.

Сестры бросились между ними, и кстати! Все боковины обломал об них папаша Майер. На жену пяльцев уже не хватило, и ее он просто двинул кулаком, да так, что в угол отлетела.

Заблаговременно и в надлежащих дозах примененное, средство это, может, и помогло бы, но так вышло из леченья одно мученье.

За всю сию баталию Майер словечка не проронил, только ярость свою вымещал, как вырвавшийся из клетки зверь.

Потом рванул Фанни за руку и потащил, не прощаясь, к Терезе. Девочка всю дорогу плакала-заливалась.

Избитые же дочери, едва за отцом затворилась дверь, пожелали ему в сердцах больше совсем не возвращаться. И пожелание это сбылось, потому что с того дня Майер в самом деле из Пожони исчез. Куда уж он подевался, что с ним сталось, так никто и не узнал. Одни утверждали, будто в Дунай бросился, другие - что за границу уехал. И долго еще возвращались домой разные путешественники с известием, будто видели, кто в Турции, а кто в Англии очень похожего на него человека.

11. ИСКУСИТЕЛЬ ВО ХРАМЕ

Берет его диавол на весьма высокую гору и

показывает ему все царства мира и славу их и

говорит ему: все это дам тебе, если, падши,

поклонишься мне. Тогда Иисус говорит: отойди

от меня, Сатана!

Священное писание

Господи боже! Насколько же легче богачам попасть в царствие небесное!

В какие только прегрешения не впадает бедняк, которые даже и не снились богачу!

Слыханное ли дело, чтобы богачи воровали, - чтоб инстинкт самосохранения толкнул их на этот шаг, предаваемый проклятию и словом божиим, и судом людским? Слыхано ли, чтобы благородные дамы своей невинностью за деньги поступались? Нет. Это грех бедняков: дочек бедных людей.

С незапамятных времен, с каких только ведомы злато и любовь, говорилось, что она - от бога, а злато - от диавола. И редко разве божеское за диавольское продают? Очень часто. Но позор достается всегда лишь тем, кто _продает_, а не тем, кто _покупает_.

Скромна и старательна девушка? Не видела никогда вокруг иного примера, кроме доброты, терпения и самоотречения? Сердцем в добродетели укрепилась и краской заливается от одного нескромного взгляда? Чиста душой, невинна помыслами и неприступна в целомудрии своем?.. Ну а если взнесет искуситель на гору высокую и покажет мир изобильный и ненасытный в удовлетворении радостей и наслаждений своих и скажет: "Смотри, все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне!" - много ль найдется, кто, не потеряв головы, ответит: "Отойди от меня, Сатана!" Особенно ежели станом строен и ликом приятен искуситель. А ведь всякому известно: упадешь - разобьешься, да и по закону природы падают вниз только, а не вверх. И все-таки сколько же, сколько их, _падших вверх_!

Три года уже прошло с тех пор, как Фанни стала жить у своей тетки Терезы. На юную, восприимчивую душу сильно повлияли эти годы.

Давно замечено, что хорошие и дурные склонности дремлют в сердце человеческом рядом, в одной колыбели. Какие поощряются, те и растут, покидая собратьев: педагогика рушит доктрины краниологов [краниология наука о строении черепа; здесь подразумевается теория о предопределяющем значении наследственности]; Фанни, родная сестра печально знаменитых веселых девиц, стала образцом кротости и целомудрия. Быть может, и сестры ее совсем иными стали бы, дай кто другое направление их душевному росту...

Поначалу строга и неумолима была с ней Тереза, - это поломало шипы детской строптивости. Ни одного промаха девочке не спускала, никаких противоречий, самомалейшей прихоти не терпела; все ее время до минуты расписала на разную работу, которую неуклонно с нее спрашивала. От взгляда ее ничто не могло укрыться, обмануть эти сурово-проницательные глаза просто нельзя было. Они насквозь видели девичью душу, - любая сомнительная мысль прозревалась еще в зародыше и вырывалась с корнем. Что делать, сперва сорную траву надо выполоть, а потом уж цветы сеять.

Куда как неприятна сухая воспитательная метода таких вот очерствелых старых теток, да зато полезна!

После того как одичавшие побеги были в конце концов сломлены и выяснилось, что лгать, притворяться и прикидываться бесцельно, ибо на страже существо, которое читает в твоем сердце, наблюдает за всем и ничего не упускает, бодрствуя даже во сне, - что честной и правдивой _по внутренней нужде_ надо быть, девочка, подводимая к тому понемногу Терезой, начала узнавать и приятные стороны такой душевной метаморфозы. В меру ее искренности возрастало и доверие к ней Терезы. Часто осмеливалась она уже предоставлять Фанни себе, порученного не проверять, полагаясь на ее слово, - не важно, что при этом незаметно приглядывала за ней. И это нравственно возвышало, очищало девочку. При виде доверия суровой воспитательницы пробуждалась у нее _уверенность в себе_. А это сокровище бесценное! Жаль, что столь мало уделяется ему внимания.

Сестер при ней Тереза ни разу не поминала; да Фанни и сама старалась выбросить, отогнать всякую мысль о них.

Позже, с ощущением своей чистоты, девушка меньше стала и тосковать по ним. И в чувстве этом укрепилась в конце концов настолько, что однажды, отправясь куда-то с разрешения Терезы и повстречав Матильду в открытой коляске, забежала во двор к одной Терезиной знакомой, шепча с боязливой дрожью: "Господи, лучше бы ей не видеть меня!"

Тереза узнала о том и стала относиться к Фанни с нежностью необычайной. Как-то, садясь за работу, Фанни глубоко вздохнула. Тереза безошибочно угадала: о сестрах подумала.

- Ты о чем? - спросила она.

- _Бедная Матильда_! - отвечала девушка, откровенно признаваясь в своих мыслях: ей нечего ведь было скрывать; ей, счастливой и за рукодельем, искренне было жаль сестру, даром что та красуется в экипаже в своих брабантских кружевах.

Ничего не сказала Тереза, прижала ее только ласково к груди. Господь вознаградил ее трехлетние труды, телесные и духовные; девушка спасена, честное будущее ей возвращено!..

Ведь не такое уж это бедствие роковое - бедность. Кто близко с ней знаком, тот знает, что и ей ведомы свои радости, которых иным за горы злата не купить. Да потом положение Терезы и не было столь уж незавидным. От страхового общества шла ей до конца дней годовая рента в пятьсот форинтов, половины которой им двоим хватало не только на прожиток, но и на скромные развлечения. Собирались юноши знакомые, девушки, - и очень бы ошибся, кто бы подумал, что простые люди не умеют повеселиться. Другую же половину Тереза предусмотрительно откладывала для Фанни на случай своей кончины. Да и сама девушка зарабатывала уже, деньги получала за свои изделия. Вы, люди зажиточные, даже не представляете, какая радость для молодого человека или девушки, какое наслаждение впервые вознагражденье получить за честный свой труд, - с гордостью ощутить собственную небесполезность: что сам, одному себе обязанный, прожить можешь безо всяких там имений, чужих милостей и благодеяний!

А Фанни платили за работу очень хорошо. Тут был свой секрет, в объяснение коего расскажем об одном более раннем обстоятельстве, - оно теснее свяжет некоторые персонажи нашего повествования.

Дом, где они жили, принадлежал одному столяру-венгру по имени Янош Болтаи, который и еще несколькими владел в Пожони. Зажиточный этот ремесленник в свое время - давным-давно, тому уже сорок лет, тогда он еще только стал мастером, - питал нежные чувства к Терезе и просил даже ее руки. Но родители девушки отказали, хотя и она любила его: семья была чиновничья и с ремесленником не спешила породниться. Тогда Болтаи женился на другой, был в браке несчастлив и остался бездетен, а по смерти жены состарился уже, как и Тереза, которая не вышла ни за кого. Болтаи поседел, одряхлел за эти сорок лет, но первую свою любовь не забыл. Терезина же семья тем временем обеднела, и ей самой пришлось переехать на окраину, где она и жила вот уже двадцать пять лет. А Болтаи, наоборот, разбогател и купил этот же самый дом, получив таким образом возможность окружать ее там разными скромными удобствами - столь деликатно, что отклонить его заботу Тереза не могла. Во дворе разбил сад, жильцов пошумнее удалил, а квартирную плату взимать стал самую ничтожную. Но разговаривать они друг с другом при этом совсем не разговаривали. Сам Болтаи жил на другом конце города, в другом собственном доме, где помещался заодно и склад; тем не менее он все знал, что происходит у Терезы. Узнал и про Фанни и с некоторых пор стал часто посылать к ней главного своего подмастерья, славного, достойного молодого человека, по слухам - любимца, почти приемного сына Болтаи; ему собирался он оставить свое состояние, так как родичей у него все равно не было никаких.

Подмастерье этот - парижский наш знакомец: эрменонвилльский мечтатель и народный глашатай в деле Мэнвилль - Каталани.

Его-то и присылал Болтаи к Терезе с заказами на разное рукоделье, которое очень хорошо оплачивал. Прямо не отваживался он предложить Терезе свою помощь, но в таком виде, для девушки, приходилось ее принимать.

От внимательного наблюдателя не укрылось бы также, что ни Терезу, ни Болтаи нимало не тревожило, если _Шандор_ (назовем юного ремесленника первый раз по имени), глядишь, и задержится подольше за беседой с молодой девушкой.

Быть может, у них уже и какие-то намерения были относительно обоих?

А ведь и то сказать, отличная бы вышла пара. Юноша - высокий, порывистый, русокудрый, правильного сложения, со смелым, мужественным лицом и пылким взором голубых глаз. В манерах ничего небрежного, вульгарного или барственно-напыщенного, - лишь та спокойная уверенность, которую сообщают равно здоровые дух и тело. Девушка - стройная, тоже прекрасно сложенная, с томными карими очами и округлым румяно-смуглым личиком, даже возле глаз не меняющим своего ровного горячего оттенка. Внешность поистине эффектная; да и во всем оба очень подошли бы друг к другу: тот - белокур, эта - шатенка, он - голубоглаз, она - черноока, один - полон сил, мыслей, отваги, другая - пылких, глубоких чувств. Но ведь кто знает, что еще им написано на роду?..

Посещал среди прочих дом Терезы и один юркий, низенький человечек, которого обычно даже не по имени звали, а по профессии.

Был это regens chori [хормейстер, регент (лат.)] - регент церковного хора.

Как-то раз под вечер, когда молодые люди особенно распелись в приливе хорошего настроения, бравый регент услышал Фанни. Песенка была глупенькая - "Минка, цветик, до свиданья" или вроде того, но искушенного регента поразил сам голос, чистый, юный, красивый, и он не удержался, предложил: вот бы "Stabat mater dolorosa" ["Мать скорбящая стояла" (лат.) католический церковный гимн богородице, известен во многочисленных музыкальных переложениях: Палестрины, Перголезе, Гайдна, Россини] разучить и спеть в церкви.

Предложение это заставило Терезу вздрогнуть. Матильда пришла ей на ум. Но ведь это же вещи совсем разные: одно дело, крикливо разряженной, исполнять на открытой сцене легкомысленные любовные песенки перед суетной публикой, и другое незримо, из-за решетки - величественные, возвышенные гимны для молящихся благоговейно во храме.

Хотя лукавый, ищущий, кого соблазнить, и там себе жертву обрящет.

Пришлось, однако, разрешить Фанни ходить к регенту, который со всем пылом взялся за ее обучение и не скупился на похвалы.

Даже туда девушка редко ходила одна. То тетка, то Терезина приятельница, добродушная г-жа Крамм, провожали ее обычно к дому регента и опять заходили за ней к концу урока. Простым горожанам нет, правда, особой нужды о своих дочерях беспокоиться, каждая ведь семья за ними следит, как за собственными, и те смело могут куда угодно являться без матери, без патронессы: всюду примут их надежные покровительницы. Против ловеласов возведен тут крепчайший таможенный барьер.

Но трудно все же было ожидать, что слухи о красоте и примерном поведении Фанни не разнесутся по городу. А ведь всегда находятся праздные господа, у коих нет иного занятия, как только подобные открытия делать и за новыми гоняться. И после созыва сословного собрания полчище таких ловцов наслаждений изрядно умножилось. Юные отцы отечества, где только могли, насаждали высокую свою мораль.

Ко времени тому мало уже кто оставался незнаком еще с девицами Майер. А зная их, как было оставить без внимания, что у них еще и пятая сестра есть. "Где же младшая?" Вопрос, право же, самый естественный.

Девицы и не делали тайны из этого, - рассказывали, у кого она живет, где и когда можно ее увидеть. Ах! это больше, чем легкомыслие; это низость была, зависть, ненависть. Матильда не могла простить Фанни, что та убежала от нее на улице, и все они - что сестра владеет сокровищем, которого они лишились: невинностью. Вот кусочек-то лакомый для утонченных гастрономов, вот редкостный, райский плод! Пятнадцати-шестнадцатилетнее создание, чью кристально чистую душу отмыли, очистили от всяческой грязи, чье нежное сердечко, может статься, для мечтательного юнца какого-нибудь берегут; чье сознание еще в небесах витает да в мире детских утех... Вот этот-то бутон и сорвать безжалостно, ощипать по лепестку, бросить обратно в трясину, откуда его извлекли; это дитя по адским университетам иссушающих, испепеляющих страстей провести, - страстей, что в подземном царстве души роятся! Эх, да что вы смыслите в этом, - вы, погрязшие в плоских будничных понятиях, вы, которые, полюбив, берете девушку в жены, бьетесь всю жизнь ради ее благополучия, старитесь с ней вместе и даже седую, одряхлевшую все любите еще! Вам не понять, какое наслаждение - принести неискушенное сердце в жертву мимолетной прихоти. "Несть греха в соблазнении женщины" это правило не вашего катехизиса. _Почему сама не береглась?_ Мы высматриваем, выслеживаем все новые невинные сердца, сети для них плетем, ловушки готовим, ямы роем, лестью заманиваем, самую настоящую облаву устраиваем... Так чего ж они сами не берегутся?

И на эту лань, сходившую наземь из райских кущей, тоже началась охота.

На каждом шагу ее подстерегали, преследовали эти chevaliers errants, бродячие рыцари, не давая прохода, искушая, осыпая стрелами лести и поклонения; но сиявшая во лбу лани чудесная звезда оберегала ее от попаданий. Звездой этой была ее незапятнанная добродетель.

С каждым днем юные львы все раздраженней шпыняли друг друга за неудачные попытки, сходясь у Майеров. Большинство ставило при этом разные суммы на того или другого, как на лошадей или борзых, но проигрывало.

Наконец один из знакомых нам денди, коего называли мы Фенимором, выдвинул тот принцип, что лучший, разумнейший способ покорить женщину прямая, открытая атака.

И вот, узнав как-то, что Фанни одна дома, послал ей роскошный букет цветов из оранжереи со вложенной в него запиской такого содержания: ежели, мол, склонны вы принять домогания любящего сердца, оставьте заднюю садовую дверцу открытою. Бывают случаи, когда подобные предложения быстрее всего приводят к цели.

Застигнутая врасплох неопытная девушка приняла, по неведению, букет. Это ловко было задумано.

Другое какое-нибудь послание насторожило бы, остерегло ее, но цветы так по-девичьи невинны, безобидны, - что тут можно заподозрить?

Лишь когда посыльный удалился, заметила Фанни записку среди цветов и, выронив ее из рук, словно большого ядовитого паука, бросилась к старухе Крамм, которой с рыданиями поведала о случившемся. Ей казалось, что она уже опозорена.

Вскоре пришла Тереза, и они с г-жой Крамм вскрыли не распечатанное еще послание. Фанни была безутешна, когда болтливая Краммша рассказала ей о заключенном в нем предложении; она всерьез решила, что, приняв письмо, навсегда обесчестила себя, и до того взволновалась, что, несмотря на утешения двух добрых женщин, всю ночь металась в лихорадке.

Вот как чувствительна чистая душа к первому же прикосновению грязи.

Обе патронессы замыслили отплатить виновнику этого горя. Ох и мстительны же эти старухи! Оставили калитку открытой, подглядели, когда пожаловал кавалер, заперли ее, а сами из чердачного окошка стали по очереди наслаждаться зрелищем, как мечется попавший в собственную западню соблазнитель, угодивший в им же вырытую яму бравый охотник. А с началом дождя со мстительным удовлетворением отправились спать, положив ключи под подушку и прислушиваясь злорадно к частому щелканью дождевых капель по стеклам.

Форменный этот провал только подогрел охотничьи страсти. Осрамиться перед ребенком, дать себя провести старухам, этого уже сам "esprit du corps" [корпоративный дух (франц.)] не позволял так оставить, и спасти общее реноме вызвался Абеллино. Со спесивой самоуверенностью предложил он пари на любую сумму, что год спустя гурия будет жить у него, подразумевая, естественно, отнюдь не женитьбу.

В следующее воскресенье Фанни изумительно спела в соборе "Stabat mater"; слушали ее с истым благоговением.

Принаряженная по-воскресному старуха Крамм, сидя у бокового придела, таяла от умиления и вдруг услыхала восторженный шепот рядом:

- О, как прекрасно, как возвышенно!

Она не могла не обернуться и не посмотреть, кто это разделяет с таким пылом ее восторги, и увидела скромно одетого господина с черным крепом на шляпе, отиравшего как раз свои обращенные к небу глаза. Это был Абеллино Карпати.

- Как восхитительно поет, не правда ли, сударь? - сказала добрая женщина с гордостью.

- Ангельски. Ах, сударыня, не могу без слез слышать этот гимн.

И чувствительный юноша опять поднес к своим глазам платок.

Потом ушел, ни слова не сказав больше своей соседке.

Что с ним? Какой постиг беднягу удар?

Краммша еле дождалась следующего воскресенья, снедаемая желанием узнать, что за горе у таинственного незнакомца. Но придет ли он опять?

Он пришел. На сей раз они поздоровались, как старые знакомые.

- Видите ли, сударыня, - признался печальный юный кавалер, - и у меня была лет десять назад возлюбленная, невеста, которая пела столь же восхитительно. "Stabat mater" я слышу будто из ее уст. Но в тот самый день, на который назначена была наша свадьба, она скончалась. А на смертном одре взяла с меня обещание: если повстречается мне когда-нибудь столь же хорошо поющая духовные гимны бедная юная особа, ежегодно жертвовать ей три тысячи форинтов в память о ней на усовершенствование в сем высоком искусстве, - и в том обрести утешение. Ее пожелание дополнил я одним лишь условием: особа та столь же целомудренна и чиста должна быть, как она сама, любимая, незабвенная моя Мария. И юноша снова прижал платок к глазам.

"Какая непритворная скорбь!" - подумала его почтенная слушательница.

- К великому моему огорчению, сударыня, должен я признаться, дрогнувшим голосом продолжал денди, - что целых восемь лет не мог выполнить воли своей суженой. Кому оказывал благодеяния, преуспевали в учении, но не блистали добродетелью. Со стыдом вспоминаю я о них, хотя некоторых свет и окружает поклонением. Что ни попытка, то новое разочарование.

Тут он прервал свою речь и предоставил г-же Крамм опять целую неделю для раздумий над этой необычной историей, о которой она, однако, никому ни словом не обмолвилась.

В ближайшее воскресенье Абеллино вновь явился.

До конца гимна он молчал, хотя по лицу его было видно, что хотел бы о чем-то спросить, но не решается. Все-таки желание пересилило.

- Простите, сударыня, что обременяю вас расспросами. Вы, кажется, знаете особу, которая поет. Не поймите меня превратно, но я столько раз уже обманывался в своей доброте, что не решаюсь теперь ни с кем знакомиться ближе, не наведя предварительно справок. Слышал я о семействе этой девицы вещи преудивительнейшие: нравы будто бы там отнюдь не самые строгие.

Тут и у старухи язык развязался.

- Уж какие там они, родичи ее, не знаю, только она сызмальства с ними не живет, и душенька невинная у нее, как у ангелочка, а воспитывается она в правилах таких добродетельных, что, окажись сейчас одна хоть среди кого, никакой грех ее даже близко не коснется.

- Ах, сударыня, вы меня просто осчастливили.

- Почему, сударь?

- Потому, что подали мне надежду наконец-то упокоить душу моей Марии.

С этими словами он снова ушел, дав Краммше еще неделю на всякие размышления.

В воскресенье же целиком доверился славной женщине.

- Ну, сударыня, я удостоверился, что подопечная ваша вполне заслуживает моего покровительства. Знаменитая артистка выйдет со временем из нее - и, что всего важнее, женщина редкой добродетели. Но надо очень ее беречь. Я узнал, что с ней уже пробовали затевать шашни некие богатые молодые люди. Сударыня, будьте осторожны и предупредите тех, кто смотрит за ней: пускай смотрят получше. Роскошь, она и самых стойких людей может ослепить. Но я твердо положил себе избавить ее от коварных интриганов. Пусть она артисткой станет! Голос ее, особенно если хорошо его поставить, такой клад, что все эти кавалеры со своими доходами нищими покажутся в сравнении с ней. А коль скоро источник богатства окажется в ней самой, он и невинности ее угрожать перестанет!

У Краммши полное понимание нашли эти доводы. Уже и собор ей театром рисовался, и рукоплескания не терпелось въявь услышать.

- Два года - и она само совершенство будет. Средства потребны для этого совсем небольшие, главное - прилежание. А что понадобится, я охотно одолжу сообразно с моим обетом. Я ведь не безвозмездно даю, не _в дар_, только взаймы; разбогатеет - и вернет мне на поддержание следующих, остальных. Ежемесячно буду я выдавать вам триста форинтов на покрытие необходимых расходов по обучению, но ей самой прошу вас не говорить, что это от мужчины, иначе может и не принять. Скажите, что от благотворительницы Марии Дарваи - таково имя покойной моей невесты. Она и вправду ей эти деньги посылает, только с неба. У меня же требование лишь одно: невинность свою блюсти. Если ж узнаю я о противном, конец всякому покровительству. Итак, вот деньги на первый месяц, извольте получить и израсходовать по назначению. Еще раз прошу, ни слова обо мне! Ради самой же этой славной девушки. А не то люди сразу дурно истолкуют, вы же знаете.

Добрая женщина приняла деньги. И почему было не принять? Всякий на ее месте сделал бы то же самое. Подал разве тайный этот доброхот малейший повод для подозрения? Он же неизвестным захотел остаться, незнакомым, сам о шашнях предупредил и безупречной нравственностью обусловил свои благодеяния. Чего же, кажется, больше?

Госпожа Крамм взяла деньги и потихоньку наняла учителей музыки и пения для Фанни. Только ей раскрыла она секрет, Терезу же в него не посвятила, что было ошибкой. Она опасалась, и не без основания, что та, по суровости своей, вышвырнет деньги за окно: дескать, порядочная девушка ни от кого, ни под каким видом не должна их принимать, если сама честно не заработала! И еще одно: артистическая карьера. Это в свой черед встретило бы сильнейшие возражения. Об этом не смели они и заикаться.

Но от Терезы нельзя было ничего утаить.

Она сразу, в первые же дни заметила в настроении девушки перемену.

В сердце Фанни запало, что она владеет сокровищем, которое поможет ей возвыситься над остальными, славы добиться. И тотчас пропала у нее охота к простой работе, скромным развлечениям, которым она, бывало, так радовалась. И с молодым подмастерьем не болтала уже с прежним увлечением. Часто задумывалась и по целым часам мечтала о чем-то, а после говорила тетке, что за хлопоты когда-нибудь _богато вознаградит_ ее.

Как вздрогнула Тереза при этих словах!..

Племянница, значит, грезит о _богатстве_. Искуситель показал ей мир и сказал: "Все это дам тебе, если поклонишься мне". А ей и не приходит в голову ответить: "Отойди от меня. Сатана!"

Охотник искусно расставил сети.

Движимая признательностью, девушка не раз подступала к г-же Крамм, уговаривая сводить ее к неведомой благодетельнице, чтобы горячо поблагодарить, совет получить на будущее и попросить как-нибудь теткино сердце умягчить. Понуждениями этими она в конце концов совсем обезоружила недалекую старуху, заставив ее сознаться, что тайный благотворитель - не женщина, а мужчина, который предпочел бы навсегда остаться неизвестным.

Открытие это поначалу устрашило Фанни, но тем сильнее раздразнило вскоре ее любопытство. Кто он, этот мужчина, желающий ее осчастливить, но избегающий даже взгляда; который настолько осторожен, так опасается великодушным своим даром повредить ее доброй славе, что имени своего не открывает?

И лишь естественно, что девичье воображение соткало идеальный образ неведомого покровителя. Высокий, сумрачный человек с бледным лицом, который никогда не улыбается, - единственно только творя добро: таким виделся он ей. Мягкий его взгляд часто преследовал ее во сне.

Встречаясь на улице с молодыми людьми, девушка нет-нет да и кинет украдкой взор: не это ли ее тайный благодетель?

Но все они мало походили на хранимый в душе высокий образ.

Наконец в один прекрасный день увидела она похожее лицо с такими же глазами и взглядом, какой ей представлялся. Да, это он, ее идеал, ее тайный добрый гений, не желающий открыться! Да, да, о нем грезила она, об этих голубых очах, этих благородных чертах, этом стройном стане.

Бедняжка! То был не таинственный ее доброхот. То был Рудольф Сент-Ирмаи, муж Флоры: счастливейший и вернейший из мужей, но о ней, о Фанни, ей-богу же, нимало не помышлявший.

Но ничто уже не заставило бы девушку выбросить из головы, что это ее покровитель.

Она донимала Краммшу просьбами, уговорами хоть разочек, хоть издали показать ей человека, который с такими предосторожностями печется о ее судьбе. Но когда старуха по добросердечию своему решилась наконец уступить, это стало невозможно, так как Абеллино перестал приходить в церковь по воскресеньям и даже следующие свои триста форинтов передал в начале месяца не самолично, а через старика камердинера.

Какой тонкий расчет!

У старухи не возникло никакой другой мысли, кроме той, что незнакомец избегает показываться девушке на глаза. Значит, надо самим его подкараулить!

И она со всем возможным почтением справилась у камердинера, нельзя ли где в публичном месте хоть издали взглянуть на его барина.

Тот сказал, что в палате магнатов на завтрашнем заседании, - он там сидит обычно у пятой колонны.

Ах, значит, и он из самых важных. Один из отцов отечества, кто день и ночь сушат головы, заботясь о счастье страны и народа. Это преисполнило Краммшу еще пущего доверия. Кому вручена судьба страны, тот уж никак не может быть легкомысленным человеком.

Знали бы наши вельможи, какого высокого мнения о них простой люд! Иные бы таким мнением возгордились, а иные - постарались бы и заслужить.

Госпожа Крамм уведомила Фанни, что неизвестного доброжелателя можно увидеть завтра в сословном собрании, где он в толпе не заметит их, да и займет это всего каких-нибудь несколько минут.

Так попала Фанни на балкон собрания, и Краммша указала ей тайного ее радетеля.

Фанни словно с неба наземь упала. Она думала увидеть совершенно другого человека. Но того нигде не было в зале. Этот же совсем ее не привлекал, скорее напротив: лицо его пугало и настораживало. Она поторопила Краммшу и с обманутым сердцем воротилась домой.

Там она во всем созналась тетке: в мечтах своих, в честолюбивых надеждах и разочаровании. Призналась, что любит, по-прежнему любит одного человека, свой идеал, хотя не знает его имени, и просила защитить ее от нее самой, ибо чувствует, что теряет разум и власть над собой.

И на другой день, явившись за Фанни, чтобы отвести ее к учителю пения, г-жа Крамм нашла квартиру пустой. Окна-двери распахнуты, мебель вся вывезена. Куда уехала Тереза, не знал никто. Переезжать вздумала она ночью, квартирную плату оставила у привратницы, пожитки перетаскали ей посторонние. И никому не сказала, где теперь ее искать.

12. "САЛЬДИРТ" (ОПЛАЧЕНО)

Куда же скрылась Фанни столь быстро и бесследно с теткой своей?

Признанья девушки в отчаяние повергли Терезу.

Племянница рассказала без утайки, что любит, душой и сердцем любит свой идеал, который приняла было за покровителя, чья небесная доброта, высокое благородство месяцами грезились ей, на чьи заботы ответила бы она некогда со всем пылом признательной любви, но сейчас - в полном ужасе, ведь тайный опекун ее - не тот, кого она себе вообразила, кого однажды видела и не может позабыть. Такое чувство у нее, будто правильнее было бы нипочем не принимать денег от того человека, - теперь же она словно головой выдана, обязана ему и боится, трепещет, на улицу не смеет показаться, как бы не встретиться с ним: лицо его не внушает доверия и сама мысль противна, что он может думать о ней. Да, но шип-то не вырван из сердца! Тот, другой, идеальный образ, хотя и нет больше нужды искать благодетеля, не стереть ведь уже из памяти. Знать его она даже по имени не знает, но любить будет по гроб жизни, - сгибнет, исчахнет, но не расстанется с мечтой о нем.

Бедный Шандор...

Долголетнее здание Терезиных трудов лежало в развалинах.

И тут, и во храме настигают невинное детское сердце; нет, значит, спасения нигде.

С отчаяния и горя решилась Тереза на шаг, на который не могла ее вынудить прежде самая крайняя бедность: пошла к Болтаи и, рассказав ему все, попросила охранить, защитить девушку, ибо женской опеки уже недостаточно.

Болтаи с радостью предложил свое покровительство. Его широкое лицо ремесленника побагровело от гнева, а мозолистые руки сжались в кулаки. Он даже не пошел днем в мастерскую, чтобы с кем-нибудь ненароком не побраниться. Распорядился только той же ночью переправить Терезины пожитки к нему, в одну из пристроек. Сюда пусть-ка попробуют сунуться!

Шандор узнал обо всем, очень опечалился, но с той поры стал с удвоенной заботой относиться к Фанни. И она ведь любила без взаимности: он девушку, она другого, - оба были несчастливы.

В семье все знали тайну, хотя избегали говорить о ней. Двое стариков часто совещались друг с другом, и на семейный совет приглашался иногда и Шандор, которому пришлось в эти дни побывать во многих местах, где прежде еще не доводилось.

Добрые старики все старались разузнать имя неизвестного вельможи. Зачем? Да чтоб обратно потраченные им на Фанни деньги отослать. Такие долги упаси бог задерживать, их надо срочно отдавать - той же монетой, форинт к форинту, крейцер в крейцер, чтоб не оговорили: взято, мол, больше, чем ворочено!

Так-то оно так, но где имя узнать? Фанни сама его не знала, а на улице, хоть умри, не будет заимодавца указывать. Болтаи стал наведываться в кофейни, торговые собрания, смотрел там, слушал, не поговаривают ли о девице-горожанке, которая под залог своей добродетели задаток взяла у богатого дворянина. Но ничего такого не говорили. Это, с одной стороны, успокаивало: никто пока еще не знает, беда, значит, не так велика. Но имя, имя?

В конце концов Абеллино сам им помог.

Шандор каждое воскресенье бывал в церкви, куда ходила Краммша, и там из-за колонны следил, с кем она будет разговаривать.

На третье воскресенье заявился туда и Абеллино.

Добрая женщина поведала ему удивительную историю: Фанни с теткой внезапно исчезли ночью, даже не сказавшись куда, - не очень-то красиво с их стороны, но у нее такое подозрение, что переехали они к мастеру Болтаи. Скрытничает же Тереза, наверно, потому, что в молодости было у нее что-то с этим мастером - или же Болтаи хочет Фанни за своего приемного сына просватать. Она, во всяком случае, дела с ними больше иметь не желает.

Абеллино до крови закусил губу. Что-то, кажется, пронюхали эти филистеры.

- А кто по профессии этот Болтаи? - спросил он.

- Столяр, - был ответ.

Столяр?.. У Абеллино мигом сложился план действий.

- Ну, прощайте, мадам.

Краммша была ему больше не нужна, и он торопливо удалился из храма.

Шандор за ним. Обнаружил-таки искусителя! Быстрым шагом Абеллино дошел до угла. Шандор не отставал. Там искуситель уселся в поджидавший его экипаж. Шандор вскочил на извозчика и нагнал его у ворот Святого Михаила. Здесь важный седок вылез, а карета с грохотом въехала во двор. Рослый привратник в медвежьей дохе стоял у подъезда.

- Кто этот господин, который вошел сейчас? - спросил у него Шандор.

- Его высокородие Абеллино Карпати.

- Благодарю.

Тут же записал он это имя себе в книжку, хотя в том и не было нужды. На годы, десятилетия запало оно ему в душу, врезалось глубокими буквами, как в древесную кору.

Так, значит, Абеллино Карпати зовут его!..

Почему это считается, будто обедающие в полдень не умеют ненавидеть?

Шандор поспешил со своим открытием домой.

И там целый день все такие колючие были, просто не подходи.

Следующий день опять был рабочим. Каждый занялся своим делом. Почтенный мастер наравне с подмастерьями трудился, закатав рукава, но тщетно пытался заглушить свои мысли; в шуме и скрежете слышалось ему все то же имя. Прежде никогда не задумывался он, похож ли звук пил и рубанков на человеческую речь, а сейчас все они кругом твердили: "Карпати". Особенно одна-две ручные пилы, которыми обрезали концы после фанеровки, совершенно явственно повторяли при каждом движении: "Карпа-ти, Кар-па-ти", так что Болтаи прикрикнул в конце концов на своих молодцов:

- Да что они у вас отвратительно так визжат!

Подмастерья глянули на него удивленно: чего это он, пила небось - не скрипка!

Тереза и Фанни сидели меж тем у окна за рукодельем и молчали, как повелось у них с некоторых пор.

Вдруг на улицу въехал роскошный барский экипаж и остановился прямо перед домом.

Фанни, по девичьему своему обыкновению, выглянула в окошко; приехавший вылезал как раз из кареты. Содрогнувшись, девушка испуганно отпрянула назад; лицо ее побелело, взгляд остановился, руки упали на колени.

Это не ускользнуло от внимания Терезы. "Его увидела! Он здесь!" - было первой ее мыслью, заставившей и старуху встрепенуться. Она не знала еще, что сделает, если этот наглец войдет, посмеет на глаза ей явиться, но стыд, ярость, отчаяние волной поднялись в ее душе. Совершенно позабыв, что в доме мужчина есть - суровый, не привыкший шутить человек, Тереза напряглась вся, словно ей самой предстояло отразить это вторжение.

Шаги раздавались уже на лестнице, послышался осведомлявшийся о чем-то надменный голос; вот пришелец уже в передней. Неужто и в комнаты войдет?

Фанни вскочила со стула и в отчаянии прижалась к тетке, спрятав лицо у нее в коленях и захлебываясь от слез.

- Не бойся, не бойся, - пролепетала Тереза, сама вся дрожа. - Я здесь, с тобой.

Но и навстречу гостю распахнулась дверь, из которой вышел Болтаи. Его позвали из мастерской, и в ушах у него все еще звенели непередаваемые, дьявольские голоса пил и рубанков: "Карпати, Карпати"...

- А, добрый день! - снисходительно-доверительным тоном обратился к нему пожаловавший в дом господин. - Мастер Болтаи? О, вы мастер настоящий. Репутация у вас преотличная. Всюду, всюду ваши изделия хвалят. Усердный, работящий человек. Вот и сейчас - прямо из мастерской, это мне нравится, уважаю граждан, которые трудятся.

Честный наш Болтаи не был падок на похвалы и перебил без церемоний:

- С кем имею честь? Что вам угодно?

- Я Абеллино Карпати, - сказал незнакомец.

Только благодаря комоду удержался достойный мастер на ногах.

Этого он, право, не ожидал.

Высокопоставленный господин не соизволил, однако, заметить выражения лица ремесленника, полагая, что лица ремесленников вообще ничего не должны выражать, и продолжал:

- Я хочу мебельный гарнитур у вас заказать, а сам пришел потому, что слышал, будто вы замечательные образцы рисуете...

- Не я, сударь, - мой первый подмастерье, который в Париже жил.

- Это не важно. Так вот, я пришел выбрать образец, - хочется мне что-нибудь такое изящное и вместе простое, знаете, в бюргерском вкусе. Скажу почему. Я на девице мещанского звания намерен жениться, - не удивляйтесь, что в законные жены мещанку беру. Есть у меня на то причины. Видите ли, я чудак. Люблю необычное, чтобы из ряда вон. У меня и отец чудак был, и все члены семейства чудаки. Я хотел уже однажды жениться - на дочке самого обыкновенного лавочника, она дивно пела в церковном хоре.

Ага, все та же басня!

- Я и взял бы ее, - продолжал словоохотливый денди разносившимся по всему дому звонким голосом, - да умерла, бедняжка. И я дал тогда обет не жениться, покуда не встречу другую, столь же добродетельную, столь же красивую и которая так же дивно будет петь "Stabat mater". И вот восемь лет уже скитаюсь по свету и не нахожу. То поет замечательно, но некрасива, или красива, но безнравственна, или добродетельна, но петь не умеет; не подходит, одним словом. И вот, сударь, в этом городишке отыскал я ту, которую ищу так давно: девушку красивую, добродетельную и с голосом, на ней и женюсь; а вы теперь мне присоветуйте, какую мебель в подарок невесте купить?

Все это прекрасно было слышно в соседней комнате. Тереза невольно заслонила собой лежавшую у нее на коленях Фаннину головку, точно боясь, как бы нелепая басня не отуманила ее, не нашла у нее веры. Ведь что стоит молодой девушке голову вскружить; они вон у цветков простых спрашивают: "Любит - не любит". А уж если в глаза им кто скажет...

Почтенный Болтаи, оправясь немного от изумления за время этой речи, подошел вместо ответа к конторке, поискал в ней что-то и принялся быстро-быстро строчить.

"Образцы подыскивает, счет составляет", - думал Абеллино, озираясь между тем и соображая: сколько комнат может быть у филистера и в которую он райскую птичку засадил? И слышала ли она, что он тут нарассказал?

Мастер управился наконец со своим писаньем и поисками, жестом подозвал Карпати и из пачки сотенных отсчитал для него шесть. К ним прибавил он четыре форинта мелкой серебряной монетой и тридцать крейцеров медью.

- Будьте любезны проверить: раз, два, три, четыре, пять, шестьсот и еще четыре форинта тридцать крейцеров, - сказал он, пальцем дотрагиваясь до каждой кучки.

Какого шута лезет еще этот филистер со своими грязными грошами?

- Правильно? Потрудитесь присесть теперь и подписать эту вот квитанцию.

И он подал нашему шевалье составленную уже расписку в том, что данную взаймы девице Фанни Майер сумму в шестьсот форинтов с процентами в размере четырех форинтов тридцати крейцеров нижеподписавшийся такого-то числа сполна получил.

Абеллино был поражен безмерно. Как, тупоумные, толсторожие эти филистеры все его планы видят насквозь?.. К этому он совсем не был приготовлен. В таких случаях самое лучшее - оскорбленное достоинство разыграть.

И он молча, с барственным пренебрежением смерил мебельщика взглядом, стеганул в воздухе хлыстом, словно бы в знак того, что не желает с этим пентюхом разговаривать, повернулся и хотел идти.

В передней наступила в эту минуту глубокая тишина. Женщины в боковой комнате с трепетом, с сердечным замиранием внимали этому насыщенному грозовым душевным электричеством затишью.

Видя, что денди намерен удалиться, Болтаи еще раз повторил глухим от подавляемого волнения голосом:

- Сударь, возьмите деньги, подпишите квитанцию. Иначе пожалеете, уверяю вас.

Карпати отвернулся с презрением и вышел, хлопнув дверью. Только в карете уже подумалось ему: почему не дал он затрещину этому грубияну? Спасибо еще должен сказать за эту его забывчивость.

Но от ремесленника-то, простого столяра с грубыми ручищами кто бы мог подобного самообладания ожидать? Натура необузданная, сангвиническая - и достойно так, не вспыхнув, не вспылив, дал почувствовать свою неприязнь растерянному кавалеру!

Рассказать об этой сцене приятелям Абеллино не решился. Какую версию ни преподнеси, при любой ремесленник выглядит победителем, это он слишком хорошо сознавал.

Но тем дело еще не кончилось.

Болтаи деньги не стал рассовывать обратно по ящикам, а взял и отнес в "Пресбургер цайгунг" [Пресбург - немецкое наименование Пожони], к достойному ее редактору, и вышеозначенная газета поместила на другой день на своих страницах следующее объявление:

"Шестьсот четыре форинта и тридцать крейцеров поступило от местного жителя, отца семейства, на больницу для лиц мещанского сословия, каковой суммой изволил одарить приемную дочь жертвователя его благородие Бела Карпати, она же почла разумным обратить ее на более угодные богу цели".

История нашей общественной жизни не запомнит такого афронта.

Случай наделал шума, ведь названное имя в свете прекрасно было известно. Кто потешался над странным объявлением, кто ужасался. Несколько остроумцев из-за зеленого стола в собрании принялись превозносить Абеллино за участие к страждущему человечеству; юные титаны ярились и бесновались, твердя, что подобных обид не прощают. Абеллино целый день рыскал по городу, ища, кого вызвать на дуэль; наконец цветом элегантной молодежи на совете у девиц Майер было решено направить вызов самому главе семейства.

Как? Почтенному Болтаи? Мастеру-мебельщику? Более чем странно.

А не примет если? Тогда оскорблять его на каждом шагу, пока из Пожони не удерет.

Но чего же они добьются этим?

Того, что филистер _струсит_. Раскается, уймется, хвост подожмет. А что может быть лучше недруга раскаянного, присмиревшего: ведь он постарается искупить содеянное. И тогда... тогда фея, которую стерег побежденный дракон, станет легкой добычей.

Сама жизнь давала право на подобные предположенья. Сколько, бывало, раз не устающий донимать противника задира не только прекращал нападки, стоило припугнуть его хорошенько, но даже в тишайшего, нежнейшего друга обращался.

А сомнения в том, приличествует ли магнату драться с ремесленником, который может быть, даже не дворянин, а если и дворянин, так всякого решпекта лишился, взявшись за простую работу, решив жить своим трудом, такие сомненья, повторяем, вовсе не шли в расчет. Известно ведь, как робкие эти филистеры в лице меняются, доведись им на крестный ход в день тела Христова из собственного ружья в воздух выпалить, а уж вызова на дуэль филистер и подавно не примет, - он объяснения предпочтет представить, то есть извиниться, да спрыснуть мировую. И тут-то маленькая наша затворница, как Геба, вином наполнит кубки, а любовью - сердца.

Естественнейший ход событий в делах такого рода!

Так что под вечер Абеллино послал к столяру своих секундантов.

Один был Ливиус, дуэльный авторитет, чье слово - закон в деле чести для юношей из общества, который с самим Виктором Гюго, над "code du duel" [дуэльный кодекс (франц.)] трудился. Другой - Конрад, мадьярский аристократ гиператлетического сложения, к чьим услугам с неизменным успехом прибегала поэтому каждая сторона, если опасалась, что вызываемый не удержится в границах приличий. Фальстафово телосложение дополнялось импонирующей физиономией, а голос и медведя мог обратно в берлогу прогнать.

Вооружись pro superabundanti [сверх всего, для большего веса (лат.)] и письменным вызовом, буде филистер начнет отпираться или скроется паче чаянья от них, два достойных рыцаря разыскали жилище мастера и проникли к нему в контору.

Мастера не было дома. Рано утром сел он с Терезой и Фанни в возок и уехал - судя по дорожным сборам, надолго.

В контора сидел в одиночестве Шандор и набрасывал образцы мебели на прикрепленном к доске листе бумаги.

Два джентльмена сказали ему "бонжур", юноша ответил тем же и, встав из-за стола, осведомился, чем может служить.

- Гм-гм, молодой человек! - прогремел Конрад. - Это дом мастера Болтаи?

- Да, - отвечал Шандор, несколько недоумевая, к чему столь грозный тон.

Отдуваясь шумно, точно сказочный дракон, учуявший человеческий дух, Конрад обвел контору глазами и бросил совсем уж утробным басом:

- Надо мастера позвать.

- Его дома нет.

- А, что я говорил? - буркнул Конрад, кинув взгляд на Ливиуса.

И, положив один кулак на стол, а другой заведя за спину, приблизил свирепо голову прямо к лицу юноши.

- Так где же он?!

- Не изволил мне докладываться, - ответил Шандор, у которого достало хладнокровия даже тут выражения выбирать.

- Ну ладно, - проворчал Конрад, извлекая запечатанный пакет из внутреннего кармана. - Как звать вас, молодой человек?

Недоумевая, с возрастающим раздраженьем Шандор смотрел на него во все глаза.

- Ну, ну, не пугайтесь, не собираюсь вас обижать, - снисходительно сказал Конрад. - Имя же есть какое-то у вас?

- Да. Шандор Барна.

Конрад записал и торжественно поднял пакет за уголок.

- Так слушайте же, любезный господин Барна... (слово "господин" произнес он с некоторым ударением, точно давая понять молодцу, какую честь ему оказывают). Это мастеру вашему письмо.

- Смело можете через меня передать. Все могущие возникнуть в его отсутствии дела господин Болтаи мне доверил улаживать.

- Так, значит, берите пакет... - загремел Конрад и прибавил бы еще много разных импозантностей, не сбей его с толку явная неделикатность Шандора, который сам вскрыл адресованное хозяину письмо и отошел к окошку прочитать.

- Что вы делаете? - вскричали оба секунданта разом.

- Мне поручено господином Болтаи прочитывать все поступающие на его имя письма, оплачивать все требования и обязательства.

- Но это не того рода требование, как вы думаете! Это дело частное, личное, до вас не касающееся.

Шандор пробежал тем временем послание и сделал шаг к секундантам.

- Я к вашим услугам, господа.

- Что?.. Что вы этим хотите сказать?

- Удовлетворять все предъявляемые требования господин Болтаи уполномочил меня.

- Ну и что же?

- Значит, - разглаживая развернутое письмо, сказал Шандор, - я и этот счет готов оплатить в любом месте и в любое время.

Конрад глянул на Ливиуса.

- Парень шутит, кажется.

- Нет, господа, не шучу, со вчерашнего дня я - компаньон господина Болтаи, и какие бы претензии к нашей фирме ни предъявлялись, мы, он или я, обязаны платить по ним в интересах взаимного кредита.

Конрад не знал уже, что и думать: то ли неграмотен совсем, то ли спятил молодец.

- Да вы прочли, что в этом письме? - набросился он на него.

- Да. Это вызов на дуэль.

- Ну и с какой же стати хотите вы принять вызов, направляемый совсем другому лицу?

- Потому что это мой компаньон, мой приемный отец, который сейчас в отсутствии, и любой успех или неудача, крах или скандал - все касается меня точно так же, как его самого. Будь он здесь, сам бы и отвечал за себя, но он уехал, а у меня есть причины не открывать, куда и насколько. Так что господам ничего не остается, кроме как взять вызов обратно либо получить удовлетворение от меня.

Конрад отозвал Ливиуса в сторону: спросить, допускается ли такое кодексом чести. Ливиус припомнил подобные случаи, но только между дворянами.

- Послушайте-ка, Шандор Барна, - сказал Конрад, - то, что вы предлагаете, только среди дворян принято.

- Но ведь не я, сударь, вызываю, вызываете вы.

На это возразить было нечего.

Конрад скрестил ручищи на широкой своей груди и подступил к молодому человеку.

- Драться умеете?

- Я под Ватерлоо был и орден получил.

Конрад покачал головой.

- Да он белены объелся!

Но Шандор был совершенно спокоен.

- Так вы в самом деле драться хотите вместо вашего мастера? Что-то фанфароните вы очень, сумасбродный вы забияка. Подумайте хорошенько. Дуэль - это вам не война. Там издали стреляют и можно от нули уклониться, наземь лечь, да и впереди еще шеренги две-три и с тыла ничто не угрожает. А тут лицом к лицу надо встать, пистолет напротив пистолета, грудь незащищенная в вершке от острия шпаги и никого уж на помощь не позовешь, нет, целиком себе предоставлен!.. А, что?

Шандор не удержался от улыбки.

- Что ж такого, мне это безразлично, господа; умею я и с пистолетом и со шпагой обращаться - даже луковицей, коли придется, и той не промажу.

- Diable! - отшатнулся Конрад. - Это что, намек?

И вспомнил, будто в самом деле когда-то в театре, в битве сторонников Мэнвилль и Каталани кто-то немилосердно луковицами его бомбардировал.

- Ваши секунданты? - беря слово, официальным тоном осведомился Ливиус. - Из ваших знакомых назовите кого-нибудь.

- Знакомые мои все - мирные рабочие люди, не хочется их в такую опасную затею втягивать. Ведь я и убить противника могу, зачем же еще двоих ни в чем не повинных ставить вне закона. Нет, будьте уж любезны из собственного вашего круга назначить мне двух секундантов; с любым вашим выбором я заранее согласен. Вам легче ведь, господа, выпутываться из подобных щекотливых положений.

- О времени и месте мы вас известим, - сказал Ливиус, и оба, взяв шляпы, удалились.

- У этого юноши сердце дворянина, - сказал по дороге Ливиус Конраду.

- Посмотрим, выдержит ли оно до завтрашнего утра.

Но еще в тот же вечер в мастерскую Болтаи наведался разряженный, весь в серебряных позументах, гайдук, спрашивая г-на Барну.

В руках было у него письмо.

- Не вы ли, с вашего позволения, - спросил он тоном, выдававшим привычку к вежливому обхождению, - работать изволили в Париже, в ателье господина Годше?

- Да, я работал там.

- Три года назад повстречались вы в Эрменонвилльском лесу с тремя венгерскими господами.

- Да, повстречался, - ответил Шандор, дивясь, кому это на ум пришло воскрешать столь мелкие подробности его жизни.

- Тогда это вам, - сказал, передавая письмо, гайдук. - Извольте прочитать, ответа я подожду.

Шандор сломал печать и, как водится, глянул прежде на подпись. Возглас изумления вырвался у него.

Две подписи друг под другом, два окруженных единодушным пиететом имени, - наивысшим уважением всех, кто только почитал себя добрым патриотом и достойным, просвещенным человеком: Рудольфа и Миклоша.

О чем же могут они писать - они, люди великие, герои дня, триумфаторы нации, ему, какому-то безвестному бедняку рабочему, о ком ни одна живая душа на свете не слыхала?

В письме стояло:

"Вы - мужественный человек и очень правильно поступили. Каждый из нас в вашем положении сделал бы то же самое. Если вы согласны принять нашу услугу, мы готовы ее вам оказать по праву прежнего нашего знакомства".

Шандор сложил спокойно письмо.

- Предложение их сиятельств я высоко ценю, - сказал он, поворотясь к гайдуку, - и принимаю с превеликой благодарностью.

Учтиво поклонясь, посыльный удалился.

А полчаса спустя явились Рудольф с Миклошем.

Ах, будь Фанни дома в эту минуту! Но она находилась далеко, невесть где, и боготворивший ее сидел прямо напротив ею боготворимого, даже не подозревая, что любит безнадежно, ибо тот - безнадежно любим.

Рудольф сказал, что нужно письменное полномочие от Шандора, иначе Конрад и Ливиус таких ему секундантов дадут, каких он себе не пожелал бы.

- И другие, значит, вызываются.

- О, в избытке. Отбоя нет от юных титанов, желающих поприсутствовать на этой, как они выражаются, трагикомедии.

- Трагикомедии не будет, смею вас уверить.

- Это-то их рвение более всего и побуждает нас предложить вам сегодня свои услуги. Мы ровно никакого удовольствия не находим в том, чтобы ссорить, ускорять дуэли, кои, увы, почитаются наилучшим развлечением в нашем кругу. На сей раз, однако, прямой долг наш попытаться, предложив вам помощь, расстроить неуместную забаву, в которую наши друзья полегкомысленней рады бы превратить совсем не смешное это дело.

В чем должна была заключаться замышленная титанами "трагикомедия", трудно даже сказать определенно. Иные предлагали для острастки только разыграть парня, который посмел поднять перчатку, брошенную дворянином. Пусть обомрет со страху, а когда перетрусит совсем, ни жив ни мертв будет, пальнуть ему в лоб пуховым пыжом. Предложения такие исходили, правда, от совершенных уж повес, но общее настроение давало все же повод для беспокойства, ибо дуэль воспринималась зачинщиками скорее с веселой, нежели серьезной стороны. Никто не собирался, конечно, убивать беднягу подмастерья; маловероятно было, что и его натруженные руки могут из нового, неопробованного пистолета точно послать пулю на тридцать - сорок шагов. Просто припугнуть его хотели, чтобы отбить на следующий раз охоту от этаких, не про него писанных забав.

Вот из какого затруднения собирались вызволить наши более рыцарского склада юноши доброго ремесленника. Их уязвляла мысль, что благородные его чувства будут столь безжалостно высмеяны их сотоварищами, - лучше пусть все свершится обычным своим чередом, честь по чести.

Шандор поблагодарил их за любезность; ему по душе пришлось, что они ни единым словом не попытались его ободрить.

На другой день рано утром молодые люди приехали за ним в наемном экипаже. Шандор был уже готов, лишь несколько писем запечатал, написанных ночью: одно - хозяину с отчетом о состоянии дел, другое - Фанни с просьбой принять как последний дар то немногое, что доставило ему его прилежание.

Вложив эти письма в третий конверт, он передал его привратнику, велев вскрыть и переслать содержимое по назначению, если не вернется домой к двенадцати часам.

Затем уселся в экипаж, где дожидались его Рудольф с Миклошем. Поодаль следовал другой, с хирургом.

Юноши наши приметили с удивленьем, что ни малейшей тревоги или смятения не отражалось на лице молодого ремесленника; с таким хладнокровием, столь невозмутимо держался он, точно для него это дело привычное. Со всегдашней своей непринужденностью разговаривал о вещах самых безразличных, а касаясь политической и житейской злобы дня, приходил в такое одушевление, будто впереди века безоблачного счастья, хотя сам не мог быть уверен даже в завтрашнем дне.

Еще очень рано было, когда, проехав мост, очутились они в роще; там разбил свою палатку продавец закусок и напитков. Юноши остановили лошадей, осведомляясь, не желает ли Шандор прежде позавтракать.

- Нет, благодарствуйте, - ответил тот, - еще почувствуют по мне... скажут, хлебнул для храбрости. Лучше после... Или уж никогда! - прибавил он с легким сердцем.

Оттуда пешком прошли они лесом к назначенному месту, куда по прошествии нескольких минут прибыли и противники.

Утро было облачное, пасмурное, и на лицах наших юношей застыло столь же хмурое безразличие.

Противники же со смехом, с молодцеватой небрежностью вышли, взявшись под руки, из густого топольника: Абеллино, плечистый Конрад, Ливиус, за ними хирург и лакей. Последний в больших, характерного очертания футлярах нес пистолеты и саквояж с медицинскими инструментами.

Четверо секундантов на середине лужайки вполголоса стали договариваться об условиях, как-то: откуда начинать сходиться, с какого места стрелять, чей первый выстрел. Это последнее целиком предоставлено было произволу дуэлянтов: кто кого опередит; исходное расстояние определили в сорок пять, барьер - в двадцать пять шагов.

Абеллино во время этого совещания достал свои длинноствольные пистонные (шнеллеровские) пистолеты и начал показывать, как мастерски владеет таким оружием. Велел слуге швырять вверх липовые листья и три пробил влет с первой же пули.

Делалось это единственно для устрашения противника. И понявший эту цель Миклош успокоительно, ободряюще шепнул ремесленнику:

- В вас не из этих будут стрелять, а из наших, - они новые совсем, там меткостью такой не пощеголяешь.

Шандор улыбнулся горько.

- Мне все равно. Жизнь не дороже мне вот этого пробитого листка.

Миклош испытующе поглядел на юношу. У него забрезжила догадка, что не одна, наверно, честь фирмы побуждает того принять вызов.

Секунданты, однако же, как требовал их долг, попытались прежде примирить обоих дуэлянтов. Абеллино обещался взять вызов обратно, если: противник от имени фирмы заявит, что с ее стороны не было намерения его оскорбить; мастер на страницах той же газеты, где нанесено было оскорбление, поместит объяснение, что спорную сумму Карпати из благороднейших побуждений, из бескорыстной любви к искусству передал его питомице.

Шандоровы секунданты изложили ему эти требования.

Тот сразу отклонил уже первое.

Не хотели оскорбить? Очень даже хотели, твердо и сознательно, он сам принимает на себя ответственность за это и ни одного слова не собирается брать обратно.

Ах, не молодечество толкало его на этот поединок. Ему, кроме пули, право же, ничего больше ждать не оставалось.

Секундантов Абеллино возмутило такое упрямство. Теперь уж захотелось им нарочно его помучить.

- Инструменты при вас? - зычным голосом обратился Конрад к привезенному ими хирургу. - Скальпель-то не очень, пожалуй, нужен. Как, а пилы почему не захватили? Друг мой, вы не предусмотрительны. Не обязательно же прямо в голову или в сердце, на дуэли чаще в руку или ногу попадают, и тут уж, коли кость задета и не ампутировать сразу, а в город везти, легко может гангрена прикинуться. Недоставало только, если вы и зонд еще позабыли, уж он-то понадобится наверняка!

- По местам! По местам, господа! - крикнул Рудольф, кладя конец бесчеловечному этому измывательству.

Абеллино и в четвертый листок попал с двадцати пяти шагов.

- Эти пистолеты придется отложить, они пристреляны, - сказал Рудольф. Наши куплены только что.

- Согласны, - отвечал Конрад, - в твердой руке любой пистолет бьет метко; смотри только, - оборотился он к Абеллино, - целить будешь, так не сверху наводи, а снизу, подымай пистолет. Тогда, если вниз отдача, ты, метя в грудь, в живот попадешь, а вверх отдаст - так прямо в голову.

Пистолеты тем временем зарядили, пули на глазах у всех опустили в дуло, и получивший вызов выбрал себе один из них.

Затем обоих развели на исходные рубежи. Барьер обозначен был белыми платками.

Секунданты разошлись в стороны: Шандоровы - в одну, противника его - в другую. Конрад встал за большой тополь, чей массивный ствол почти скрывал мощную его фигуру.

Три удара в ладоши были сигналом сходиться.

Несколько минут Шандор постоял на месте, опустив свой пистолет. На лице его застыло угрюмое спокойствие, которое можно бы назвать и унылостью, не будь та несколько сродни робости. Абеллино, избочась, медленными шажками стал подходить, то и дело вскидывая к глазам направленный на Шандора пистолет, точно собираясь тотчас выстрелить. Пытка мучительнейшая: и впрямь сробевшего она заставляет обычно выстрелить раньше, с дальнего расстояния, отдавая его в случае промаха целиком во власть противника.

А вдобавок еще насмешливый этот прищур, эта рассчитанная на испуг заносчивая, вызывающая улыбка: я, мол, в летящий с дерева лист попадаю! "Бедняга", - вздохнул Рудольф тихонько, а товарищ его уже собирался крикнуть Карпати: никакого поддразниванья в честном поединке!

В эту минуту двинулся, однако, вперед и Шандор и твердым шагом, без остановки дошел до барьера. Там поднял он пистолет и прицелился. Лицо его залилось жарким румянцем, глаза заблистали огнем, рука не дрожала ничуть.

Поистине дерзостная отвага! Обычно до первого выстрела никто не рисковал подходить к самому барьеру: при неудаче это давало противнику огромную фору. Дерзость Шандора вынудила Абеллино шагах в шести остановиться и снять с курка большой палец, который он держал на нем все время.

В следующий миг произошло нечто необъяснимое.

Раздался выстрел и сразу же второй. Подбежавшие секунданты нашли Шандора стоящим, выпрямясь, на прежнем месте. Абеллино же, поворотясь к нему спиной, зажимал рукой свое левое ухо. Поспешили к нему и хирурги.

- Вы ранены!

- Пустяки, пустяки! - махнул тот рукой, не отнимая другой от уха. Чертова эта пуля прямо над ухом у меня просвистела, я чуть не оглох. Говорю и не слышу ничего. Проклятая пуля! Уж лучше б в грудь угодила мне.

- И хорошо, кабы угодила! - загудел, подбегая, Конрад. - Полоумный вы, меня чуть не застрелили! Ну посудите сами, господа: пуля прямо в дерево вонзилась, за которым я стоял. Куда это годится, в секундантов собственных палить. Не будь там дерева, я убит был бы на месте, мертвехонек сейчас бы лежал! Mausetot! [мертв, бездыханен (нем.)] Да чтоб я в секунданты когда-нибудь еще пошел?.. Как же! Пальчиком помани - бегом прибегу.

А случилось вот что: когда пуля Шандора пронеслась с неописуемо резким свистом мимо уха Карпати, от этого, сотрясшего его мозг воздушного удара рука тоже дернулась, и разрядившийся тотчас пистолет выпалил в прямо противоположную сторону, так что после выстрела Абеллино обнаружил себя стоящим спиной к противнику.

Он не слушал уже попреков Конрада, из уха его капля по капле сочилась кровь. Хоть он и не подавал вида, но, судя по бледности его, мучения должен был испытывать ужасающие. Врачи перешептывались: барабанная перепонка лопнула, "на всю жизнь тугоухим останется.

Глухота! Самый прозаический из всех людских недугов, редко возбуждающий сочувствие, чаще - насмешку. И правда, лучше б уж в грудь.

Пришлось отвести Карпати к карете. Когда боль позволяла, он чертыхался. Хоть бы легкие, что ли, прострелил.

Рудольф с Миклошем, подойдя к его секундантам, спросили, удовлетворяет ли их такая сатисфакция.

Ливиус признал, что протекало все по правилам и окончилось в законные пять минут. Конрад же твердил: до того, мол, удовлетворен, что гром его разрази, если хоть когда-нибудь ввяжется еще в дуэль!

- Так будьте любезны, господа, это требованьице погасить! - сказал Шандор секундантам, предъявляя им направленный мастеру письменный вызов. Напишите, пожалуйста, вот здесь: "Сальдирт"! Что оплачен счет честь по чести.

Секунданты посмеялись от души такой причуде и, раздобыв в ближайшей же лавчонке перо и чернила, по всей форме подписали под вызовом: "Оплачено".

А собственные его секунданты "к сему руку приложили".

Спрятав заверенный таким образом документ в карман и поблагодарив свидетелей за любезность, юноша пешком направился обратно в город.

13. ИМЕНИНЫ У НАБОБА

Близился день усекновения главы Иоанна Крестителя, день достославный, гремевший на весь Саболчский комитат. Еще бы: это ведь именины его высокородия Яноша Карпати, а поскольку и родился он под тем же святым, в честь кого наречен, значит, также - и день его рождения и уже шестьдесят девятый год - превеликое празднество, ибо каждая годовщина появления г-на Яноша на свет отмечалась пиром на весь мир сначала родителем его, а после им самим, и надо совсем уж темным человеком быть, чтобы не знать об этаком событии.

Духовные пастыри всех окрестных сел уже загодя, за добрый месяц заказывали новые рясы в Дебрецене или Надькунмадараше, наказывая портным: "Карманы побольше шей!" Лембергский [Лемберг - немецкое (австрийское) название Львова] штукарь и фейерверкер уголь и селитру толок для своих потешных ракет. Дебреценские школяры кантус затверживали - красивый поздравительный распев и разные затейливые народные величания на несколько голосов; цыган-капельмейстер обходил подряд все лавки, прицениваясь к канифоли, а бродячая труппа примеривалась, как бы удрать тайком на то время из Ниредьхазы.

В обществе поблагородней, где бдительные жены обок злосчастных своих мужей ту должность исправляли, что в небе поручается архангелам, а на грешной земле полицейским, с приближеньем Иоаннова дня бурные домашние грозы разражались, ибо праздновались именины целую неделю, и если женский пол убегал с них в первый же день, то мужской притаскивался домой лишь в последний, кто ногами заплетая, а кто и вовсе на карачках, сплошь в синяках да шишках, в пух пропившись и проигравшись.

Его благородие г-н Янош сам настолько привык к усладам этого дня, что, не отметив его, весь год счел бы потерянным и, посмей кто не явиться к нему из знакомых, рассорился бы с теми насмерть. Благовидным предлогом могла служить тут разве лишь кончина.

Так что, обязанный пребывать в этом году на сословном собрании, претерпел он муки тяжкие, размышляя, уж не в Пожони ли справить именины и туда за собственный счет всех знакомцев да собутыльников свезти, священников, школяров, цыган, поэтов, актеров и молодаек. Да нет, не выйдет. Нельзя ни от кого требовать ради своих именин такой жертвы, как шесть суток пути, да и будь они даже здесь все, это ведь не огражденный от порицательных взглядов домашний уголок, укромный приют барских затей и проказ. Там-то на три мили в окружности никто не посмеет трезвым на улице показаться, лишь редкие, ускользающие домой гости разносят вести, какие знатные штуки откалываются в Карпатфальве, любимейшей резиденции барина Янчи, где, кроме него, никого; только приглашенные, челядь да собаки.

Пожонь для таких забав - место уж больно неподходящее. На глазах у внимательной оппозиции, наместника, главного королевского конюшего и всей страны, в трезвом этом городе немецких бюргеров, на снятом внаймы тесном подворье, под боком у журналистов, - тут и заругаться-то в полный голос не заругаешься.

Все, знавшие барина Янчи, уже к концу июля стали подмечать в нем внутренний разлад, грызущее беспокойство из-за тягостных этих обстоятельств. Лишь когда наместник разрешил ему наконец отлучиться на две недели, ожил он снова, повеселел, чуть в пляс на радостях не пустился.

Кого ни встречал по дороге, близких знакомых или шапочных, всех звал, приглашал к себе в Карпатфальву, так что в дворянском кругу стали в конце концов наперебой предлагать друг другу: "Поехали в Карпатфальву, поздравим Яноша". Повздорят двое, третьему стоит только сказать это, тотчас расхохочутся и помирятся.

Дошла крылатая эта шутка и до Абеллино, который начал уже оправляться от полученной контузии и одним ухом слышал вполне сносно. Болезненное его состояние усугублялось снедавшей его жаждой мести, - ненависть к дяде и перенесенное из-за Фанни унижение неотвязно точили нашего шевалье. А был он не из тех, кто легко сдается; неудача только пуще его раззадоривала: уж коли задумал кого погубить, то не отступал и, отброшенный десять раз, готов был и в одиннадцатый лезть на приступ.

В один прекрасный день навещавшие больного сообщили ему, что его дядюшка отпросился домой именины справить. Вот уж истинно охота пуще неволи.

Абеллино слушал, улыбаясь, хотя порой судорожно втягивал в себя воздух с гримасой внезапной боли от прилива учащенно пульсирующей крови. Но потом улыбка вновь появлялась на его губах.

- А вот я тоже поздравлю его, - бормотал он сквозь зубы. - Такой подарочек пошлю ко дню ангела, какого он еще не получал.

И снова расцветал улыбкой, восклицая по временам: "Ой, опять дьявольски, ну дьявольски стрельнуло в ухо!"

Заглянем теперь в барский дом в Карпатфальве.

Словно бы на обширном полуострове в несколько тысяч хольдов, образуемом капризной излучиной Беретте, лежит оно, древнее родовое обиталище Карпати.

Трудно, правда, определить, которое из многочисленных зданий представляло собой изначальную фамильную обитель, ибо каждому из предков хотелось увековечить себя новой постройкой. Кто возводил ее на берегу, кто - в лесу, этот - окнами на тракт, тот, наоборот, от людских глаз подалее, и потомки воспользовались этими пирамидами пращуров для целей самых разнообразных, творения более знаменитых оберегая, а менее уважаемых обращая на нужды житейские.

Вон темнеют, например, на берегу под сенью вековых каштанов руины, - не исконные, здешние, а найденные на равнине далеко отсюда. Эти огромные тесаные камни - остатки замка древнейшего предка, Убула Карпати, неприступного его орлиного гнезда, которое татары сожгли при Беле Четвертом, но глыбы разворотить не смогли. Так и высились они сумрачным мемориалом вплоть до времен короля Уласло, когда и окружавшая их деревня давно сгинула с лица земли. О ту пору фамильная гордость вновь взыграла у Акоша Карпати, тогдашнего саболчского губернатора, который, испекши Дожу [Дожа Дердь - предводитель венгерской крестьянской войны XVI века, "мужицкий король", которого подавившие восстание феодалы живьем сожгли на раскаленном железном "троне"], камень по камню и перетащил руками присмиревших куруцев [куруцы - повстанцы, участники освободительных антигабсбургских войн XVII-XVIII веков; здесь: вообще бунтовщики, мятежники] внушительные реликвии гуннского зодчества к себе, на берег Беретте, сложил все снова в первозданном виде, и - посмей только стронуть хоть камушек!

Потомок более поздний, Абель Карпати, перейдя в протестантство, воздвиг рядом огромный храм с колоколами и органом и учредил фонд на содержание священнослужителя. В благочестивом рвении своем стал он и огромное здание казарменного вида сооружать с намерением открыть в нем лицей с двадцатью четырьмя кафедрами, дортуарами на девятьсот воспитанников, библиотекой, музеем и еще разными разностями. Но не осилил гигантского предприятия, помер; а младший его брат, практичный Берталан Карпати, устроил в стенах, предназначенных для лицея, зернохранилище.

Сын же последнего, Болдижар, ужасающим скупцом был, ни на себя, ни на других терпеть не мог тратиться и, дабы не принимать гостей, выстроил себе одноэтажный особнячок с будку величиной, в который и переехал из сооруженного при Леопольде Первом громадного дворца, где велел заложить окна кирпичом, и больше никуда не трогался. Наследники, которых он порядком допек тем, что никак не хотел помирать, отвели грязный домишко под живодерню.

Другой предок был образцовым хозяином и все, одна к другой, громоздил хозяйственные постройки. Такой винокурней подпер барский особняк в версальском стиле, что хоть вон беги от запаха барды, а в английский парк и попасть нельзя было иначе, как только через конюшню и доильню.

Далиа Карпати, процветавший в блистательное царствованье Марии-Терезии, возвел у реки роскошный трехэтажный дворец с модными тогда ронделлами [круглыми башнями] и золоченым донжоном [замковая башня, башенка (франц.)] посредине. Позолоченный родовой герб из мрамора красовался над подъездом, еще массивнее - на фронтоне; над водой же нависал балкон с золочеными решетками, поддерживаемый кариатидами. Внутри - длинные коридоры, сводчатые залы с расписными потолками, все в панелях и гобеленах, увешанные непременными дорогими картинами и снабженные потайными входами и выходами с винтовыми лестницами во вкусе тех времен. Следующий предок, который водворился там при Иосифе Втором, живший прежде в Вене, вздумал на месте Карпатфальвы воздвигнуть целый город. Он и впрямь построил над лозинами длинный ряд бараков, заселив их кучей бездельников, и во дворце ширмами разгородил все залы на клетушки. Но колонию его на следующий же год изрядно проредили кровавый понос да перемежающаяся лихорадка, и переселенцы поразбежались вскоре кто куда, по прежним местам. Да и сам он в недолгом времени в лучший мир переселился.

За ним следует наш набоб, до самой своей кончины для всех - просто "Янчи".

Рука его проступает на древнем селище особенно явственно. Все, что только поражает, бросается в глаза, уже издали привлекая внимание, - это все его. Парк кишит косулями и оленями, для них и зимние загоны есть, они раньше всего останавливают любопытный взор, даже прежде карпатфальвинской колокольни, которая у барина Янчи вдвое выше обычной и сверкающей жестью крыта, чтобы гость и за десять миль сразу мог ее отличить от простых деревенских шишей.

Оранжерею взбодрил вдвое выше, чем у Далии была, - не для пальм, а чтоб от ветров уберечь гигантский шестисотлетний каштан: в его ветвях три дня и три ночи скрывался от татар Куна Карпати, питаясь все это время лишь плодами гостеприимного дерева.

Далиа Карпати во дворце круглый зал устроил, где наперебой музицировали доставляемые из Вены певцы и виртуозы; барин Янчи по собственному проекту театр посредине английского парка соорудил, - и находились бродячие труппы, которые соглашались играть там. Вознаграждение было соблазнительное, хотя тем неприятней критика: не знаешь роли, как следует, тут же, in facie loci [на месте преступления (лат.)], и наказуешься по воле его благородия, который просто велит всыпать, сколько не жаль.

Но на именинном спектакле с бенгальским огнем и живыми картинами этого бояться не приходилось. В этот день бывал его высокоблагородие необыкновенно благосклонен и трое суток всех и каждого осыпал своими милостями; зато уж на четвертые - спасайся, кто может, ибо тогда начиналась между зваными господами буча.

Ссылка наша на именинное умиротворение - не пустая фраза. Вот и на этот раз с приближением именин какое-то благостное настроение охватило барина Янчи. Шуты и крепостные девки были из дома изгнаны, вместо них стал то и дело наведываться пастор; собак, медведей убрали со двора, чтобы нищих не покусали; а на освященье нового хлеба помещик со всей челядью отправился в церковь и, приняв там причастие, тотчас по возвращении решил исполнить данный перед алтарем обет помириться в тот же день со всеми недругами.

- Прислать ко мне перво-наперво управляющего!

Не потому, конечно, что славный этот человек первым числился среди его недругов. Просто у него лежали отчеты всех тех приказчиков, смотрителей, мызников, корчмарей и арендаторов, которым барин Янчи исполу сдает громаднейшие свои угодья, и уж кому, как не набобу, знать, что просмотреть их и утвердить - верный способ помириться с врагом самым многочисленным; недаром и подать велит эти ведомости перед самым днем рождения: загляни он в них в иной, недобрый час, так и погнал бы, чего доброго, половину обслуги своей. А сие опять же нехорошо, они ведь за малым вычетом люди семейные, другие же все одно лучше не будут.

Помянутый управитель, его степенство Петер Варга, - мужчина в одном возрасте с барином. Отец Петеров у отца барина Янчи свиней пас, а самого его держали при барчонке, чтоб тому было кого тузить-колошматить. Знания, которыми нагружали барчука воспитатели, тут же сваливались с него, по тем усердней подбирал Петике их крупицы, находившие благодарную почву в его душе. Старого Карпати несказанно забавляло, что урок вместо сына выучивает Петике, и позже послал он мальчишку в дебреценский коллегиум, а по окончании прямо поставил управителем, в каковой должности тот честно и пребывал вплоть до названного дня. И если добавить, что все на том же немудрящем коште, что и поначалу, - совсем, прямо сказать, мизерное жалованье получая из года в год на прожиток, о порядочности его будет дано понятие достаточно полное.

Жалованье ведь для венгерского набоба - жупел, не в его это принципах, скорее уж расщедрится, подарит что-нибудь или на воровство поглядит сквозь пальцы. Только бы служащие о прибавке не заикались, этим его недолго и взбесить.

А уж такому смешному чудаку вроде нашего честного Варги, который не то что красть, подарка незаслуженного не примет, - такому и вовсе только зубы на полку оставалось положить посреди окружающего изобилия. Другой давно бы миллионщиком стал на его месте, - приказчики да учетчики, его подначальные, все уже в экипажах раскатывали, на серебре кушали, дочек барышнями воспитывали в Вене. А он сапоги еле-еле осилил кордуанные с серебряными шпорами да бричку старенькую, которую в парадные выезды запрягал парой лошадок, им же самим выращенных.

Вот и сейчас слезает он с нее у ворот усадьбы, стесняясь въехать внутрь: не взрыть бы колесами красивый круглый гравий, которым усыпан двор.

Кузов брички заполнен связками бумаг, и почтенный наш Петер укладывает их сначала на руки подбежавших гайдуков, а потом, пропущенный вперед, благоприличной вежливо-бесшумной походкой подымается к барину Янчи, который ждет в семейном архиве, где до потолка высятся белые с позолотой решетчатые шкафы - гигантские усыпальницы мумифицированных пергаментов и давно сданных отчетов. Годами никто больше бумаг тех не тревожит, кроме нескольких отщепенцев мышиного рода: бог весть, какие извращенные пристрастия или семейные неурядицы обрекают их на пропитание столь скудное в приманчивой близости амбаров да чуланов с салом.

Но прежде чем попал туда честный наш службист, пришлось ему преодолеть великое множество дверей, перед коими, равно закрытыми и открытыми, он всякий раз останавливался постучать; отворено, так в притолоку стучал, пока следовавший по пятам с охапкой актов старый гайдук Пал не вталкивал его силой: чего стучаться, мол, коли некому отвечать. Но вот и архив. Завидев управляющего, барин Янчи подался вперед в своем кресле и протянул руку. Однако Петер вместо того, чтобы пожать ее, подойдя слева, во избежание промаха столь грубого, бочком обошел сначала весь длинный дубовый стол, но и тут остановился в трех шагах и поклонился почтительно.

- Ну! Ближе, ближе, - понукнул комнатный гайдук. - Не видите: его благородие лапу вам переднюю подает.

- О, прощения просим, - возразил, убирая руки, верный управитель, недостойны мы чести такой.

И уж больше нипочем нельзя было его заставить подать руку барину Янчи, которого лишь он один, пожалуй, чтил и величал чин по чину. Не удалось и убедить сесть рядом с ним, - пришлось Палу силком на стул его посадить. Но он тотчас опять вскочил, да так и остался стоять перед барином.

Колоритные были это фигуры: его высокородие, управляющий и гайдук. У Карпати лицо в этот час было необычно веселое, большой лысеющий лоб сиял, как церковный купол, редкие седые пряди серебряной мишурой курчавились на висках и затылке. Щеки гладко, аккуратно выбриты, усы расчесаны, и глаза уже не воспаленные больше. Разгладились и все некрасивые складки.

Напротив - честный управитель с заученной миной прошлого еще века на бледно-смуглом лице: бдительная готовность и всенепременное почтение. Усы подстрижены коротко, чтобы долго с ними не возиться; но куда, верно, больше хлопот с диковинной пудреной косой, которую, перевив траурной лентой, точно почтенную реликвию прошлого, носит всем на удивление славный сей чудак. И кафтан на нем покроя самого допотопного - не поймешь, фрак или атилла: долгополый, но спереди не застегивается, открывая длинный, до бедер, жилет с серебряными пуговицами.

Позади управляющего - старый гайдук Палко в доломане со шнурами.

Он тоже сед; вместе росли, вместе состарились все трое, и Палко по сю пору так же с его высокородием разговаривает, как во время оно, когда вместе в мяч с ним играли во дворе.

Поседела голова у молодца, но волосы все целы: длинные, густые, они гладко зачесаны назад и прихвачены кривым гребешком. Нафабренные усы грозными сапожными шильями торчат в разные стороны; черты лица до того просты, что тремя штрихами схватил бы художник поискусней, с цветом только пришлось бы повозиться: нелегко подобрать такой, искрасна-багровый.

- Поелику ваше сиятельство великодушно снизойти изволили проверить отчетность самолично, - сказал, подходя к столу, Петер, - поимел я смелость в некую систему почтительнейше все привести для удобства обозрения. Вот, ваше сиятельство.

И сделал знак Палу положить бумаги.

Тот с ожесточеньем свалил на стол всю охапку. И не удержался, добавил:

- Сколько бумаги хорошей извели, всю как есть перемарали. Вот жалость-то!

- Не мели глупостей! - одернул его барин Янчи.

- Да ведь для вашего высокородия и чистая бумага сошла бы, все едино не слушаете ничего. Украли так украли, зачем вам еще знать, что?

- Ах, собачий сын! Это ты со мной так разговариваешь? Вот нарочно все отчеты пересмотрю, и ты стой здесь, за моей спиной.

- Вот они уже у меня где, отчеты эти ваши, - проворчал старый слуга.

- Заткни рот! - оборвал его барин Янчи.

- Заткнул уже, - с комическим усердием зажав пятерней усатые свои губы, пробормотал Палко.

С достохвальной решимостью протянул барин Янчи руку к верхней кипе, содержавшей отчеты приказчика Яноша Карлато, и стал в ней рыться, пока не убедился, что начала найти никак не может. Тогда подвинул он кипу к Петеру. Тот мигом отыскал нужный лист.

- Вот: роспись доходов и расходов по каждому имению за текущий год.

Послушаем и мы. Скучновато немного, да поучительно зато узнать, как в набобовых именьях хозяйничали.

Петер, преклонным летам вопреки, читал без очков.

- "Доходы с какадского имения, как ниже расписано, поступили в тысяча восемьсот двадцать четвертом - двадцать пятом году следующие..."

Тут Петер прервал чтение.

- Здесь я на полях, с милостивого вашего позволения, заметочки кое-какие осмелился сделать по соответствующим пунктам; благоволите выслушать?

Барин кивнул: благоволит, мол.

- Итак: в сем году какадское поместье дало двенадцать тысяч коблов [кобел - старинная хлебная мера, 30,3 л] пшеницы. Вот и выходит: мы только-только вернули, что посеяли. И это еще на лучших наших землях.

- Год плохой был, - сказал в извиненье приказчику барин Янчи. - Хлеб полег, летом градом побило; в скирдах пророс из-за дождей.

- Вот и приказчик то же говорит, - отозвался Петер, - да только коз бы на озими пустить, прокосить местами, и не полег бы, а против градобития в Пожони застраховать; да и рига у него там пребольшущая, снести туда - и не пророс бы, уцелел бы урожай.

- Ладно, любезный, пошли дальше. Другой раз умнее будем. Предоставьте уж это мне.

- Продано двенадцать тысяч мер по восемь форинтов каждая, - столько дерский хлеботорговец дал, всего девяносто шесть тысяч ассигнациями; а в газетах видал я, что в Пеште клейковинная пшеничка по одиннадцати шла, - и просто было отвезти, все одно быки без дела стояли из-за наводненья.

- Да, но наводнением и мост ведь снесло, как было через Тису переправляться.

- Что снесло, хорошего мало, да плотину бы в порядке держать, так и не снесло бы!

- А уж это забота не ваша. Дальше, дальше!

- На рапс столько времени покупщиков дожидались, что преть начал, еле-еле восемь тысяч выручили. Это уж недосмотр прямой - дождей тогда, сколь мне ведомо, не было, просто крестины приказчик справлял, убранный рапс в копнах остался, оттого и задохнулся, закис вон, почернел.

- Ну вот. Что же вы, не христианин, что ли? По-вашему, сына окрестить не важнее разве рапса какого-то? Нет уж, тут мне видней.

- Сено смыло все, поскольку ваше сиятельство как раз в уборку на охоту погнали всех, кто вилы может держать. А по этой графе завсегда изрядные суммы показывались.

- Ну, тут я один всему причиной, - они, бедняги, не виноваты; так сам уж как-нибудь и разберусь.

- Доход, однако же, из-за того новой статьей пополнился от шкур овечьих да лошажьих: скотина падать стала от бескормицы.

- Вот видите, убыток прибытком обернулся.

- Но по шерсти зато уменьшились поступления, у нас, бывало, значительные.

- Все равно цены настоящей не давали, спроса не было этот год.

- Далее...

- Хватит, Петер, довольно. И так видно: человек честный, порядочный, пишет все, как есть. А это чьи там бумаги?

- Это Таде Каяпута отчет, нилашского управителя.

- А, интересно; как он, новенького ничего не изобрел?

Поименованный одержим был духом предприимчивости и в порученном его заботам имении завел образцовое хозяйство, которое уносило, однако, несравненно больше, нежели приносило.

Поставил завод сахарный, но патоку толком не доваривал, и фунт его клейкого тестообразного "сахара" в десять форинтов обходился.

Занимался шелководством, но локоть шелковой ленты обходился опять-таки слишком дорого, - дешевле локоть готового бархата купить.

Прослышал где-то и про вайду [растение семейства крестоцветных; до распространения тропического индиго и открытия синтетического культивировалось для получения синей краски] и закупил ее видимо-невидимо с намерением добывать индиго; но выжатый сок закис у него, пока он придумал, как краску осадить.

Построил и гуту, дрова для нее покупая за наличные, но другого стекла у него не получалось, кроме зеленого, а его никто не брал.

Хвойный лес посадил для укрепления песков, - но весной, и к осени от него следа не осталось.

Сукновальню завел и нарядил туда главным мастером одного разорившегося ткача из Сакольцы, тот и пошел синие драпы ткать, которые после трехнедельной носки совершенно разлезались, а промокнув, садились настолько, что руки торчали из зипуна по локоть, зато рубашка так просинивалась - и зипуна не надо.

Словом, расход на хозяйство был куда больше приходов, вот и весь результат.

- Вот ведь как оно получается, когда хозяйствовать ученые берутся, изрек барин Янчи, нахохотавшись вдоволь над каждой статьей.

- Осмелюсь доложить, - вставил Петер, - так получается, когда хозяйничают недоучки; наука - яд, который в больших дозах излечивает, в малых же убивает.

- Ну-ну, поглядим, как там остальные! Это что за тоненькая связка?

И стал ее вытаскивать.

- Арендатора опаловой копи отчет. Заместо четырех тысяч аренды опалы вот шлет, которые у него же можно купить за тысячу.

- Ну а что ему, горемыке, делать-то? Жить тоже надо. Шестеро детей, говорят.

- Но из Галиции был тут купец, осмотрел копь; за двадцать тысяч берет в аренду, хоть сейчас.

- Что? Чтобы я чужаку, галичанину копь сдал? Да он хоть звездами мне плати! Пускай прежний остается. А те, другие бумаги?

- Лесничего талпадского.

- А, лес; лесу почет и уважение! Двенадцатый год слышу я про этот талпадский лес, и вот застигает нас намедни на охоте дождь. "Чепуха, говорю, у меня тут лес невдалеке, поскачемте туда и ливень переждем". Пустились во весь опор, никакого леса и в помине нет. "Где тут лес талпадский?" - спрашиваю в конце концов у вымокшего до нитки сторожа на кукурузнике. "А вот он!" - отвечает и на кривые березки указывает, торчит их там штук пятьдесят: будто метлы рядком в песок понатыканы. И это мой с такими затратами саженный талпадский лес! Надо человеку этому сказать, пускай еще метелок посадит, коли уж ему охота лесничим зваться.

- А это тарчинского мельника отчет. И он тоже все отрубями отчитывается.

- Оставьте вы его, у него женка красивая.

- Красивая, да непутевая.

На высокоморальное сие замечание барин Янчи почел нужным дать ответ философический.

- Непутевые женщины, они, дружище, необходимы. Ведь коли невоздержные мужчины есть, должны быть и невоздержные женщины: без них бы все на честных женщин и девушек зарились. Эти вещи вы уж мне предоставьте!

- Вы уж его высокородию предоставьте тарчинскую мельничиху! - ввернул стоящий сзади Падко.

- Ты опять?

- Я? Я молчу.

- Ну, конечно. Бубнит и бубнит над ухом. Как же при шуме таком отчеты проверять? Давайте, Петер, кончать, что ли, поскорее. Что там осталось еще?

- Даяния благотворительные и благоучредительные.

- Не будем даже и открывать, скажите только, выплачено или нет. Всех ли ожидателей мы удовлетворили?

- Никак нет. А-ский коллегиум годового содержания не получил.

- И не получит. Отчего на прошлые именины супликанта [сборщик пожертвований на школьные и церковные нужды] своего не прислали?

- А теперь, ежели пришлют, выдать им?

- Двойное, и за прошлый год тоже.

- Еще прошений куча целая и подписных листов.

- От кого?

- Вот тут обращение жертвовать на основание венгерской Академии наук.

- Ну, на это гроша не дам. Пока ученых не было, и страна горя не видала. Довольно и тех, что в коллегиуме обучаются.

- А вот лист подписной: на новую газету вносить.

- Газеты врать только умеют. Зачем мне кровь себе портить.

- Еще на строительство постоянного венгерского театра в Пеште.

- Играть им хочется, так пусть ко мне приезжают, здесь тебе и сцена и стол, живи, пока живется.

- О пополнении собраний национального музея еще.

- Мое собрание побогаче будет, чем у музея того, об заклад бьюсь. Мое бы и с венским поспорило, кабы не порастащили при куруцах...

Вот как подводился годовой баланс у венгерского вельможи.

Нерациональное хозяйствованье, нерадивые, самовольничающие слуги сильно уменьшали его доходы; изрядную долю поглощали и беспутное ветрогонство, пустое щеголянье да безвкусные забавы; на общие нужды жертвовалось, ежели только лесть воскурялась его имени. Вот тогда надевалась личина благодетеля, а из одного патриотизма да любви к ближнему рука не расщедривалась. И все-таки, несмотря на бессмысленное это транжирство, в кассе к концу года тысяч двести с лишком оставалось наличными, которые ни на что потратить не удавалось.

Прочие отчеты барин Янчи не стал и просматривать. Зачем? Сердиться, видя, что его надувают? Да разве денег не хватает? Или рядиться со всеми прикажете, с кого что причитается? Да пускай оно лучше у того и останется, кто прикарманил. Хозяйке, что ли, ретивой уподобляться, которая доискивается, не тратит ли ее кухарка на базаре меньше, чем сказывает?.. Скопидомство это все, недостойное дворянина.

- Завязывайте свои бумаги, почтеннейший!

И с пятого на десятое просмотренные ведомости водворены были за решетки фамильного архива, - никогда не видать им больше ни света дневного, ни чернильницы.

Сколько национальных институций, филантропических проектов, общественно полезных начинаний могло быть осуществлено на одни только крохи с накрытого набобова стола, - крохи, что с таким муравьиным тщанием собирало потом сызнова следующее поколение, дабы возвесть мало-помалу то, чего даже не начали предшественники!

- Ну, так жду, значит, завтра на именины, любезный Петер, - сказал барин Янчи, приглашая, как и все эти сорок лет, верного слугу к своему столу, куда лишь знатные господа допускались да присяжные потешники.

- Недостоин милости барской, не место мне в обществе столь высоком, как и все эти сорок лет, смиренно ответил непритязательный слуга, склоняя низко голову, - послезавтра утром поимею честь, с другими служащими вместе.

И с поклоном, следя, как бы ненароком задом не повернуться к его сиятельству, пятясь, удалился.

Барин Янчи засмеялся после его ухода. Довольный, может быть, бескорыстной честностью преданного слуги? Нет. Просто для него и Петер таким же домашним дураком был, как и цыган, который петрушничает, стихоплет, который в рифму вздор несет, антрепренер, который Гамлета играет, или борзой пес, который зайца ловит, подкинув его в воздух, на лету. С одной лишь разницей: у этого достохвальная дурацкая роль - чтить и не обкрадывать своего барина, хотя возможностей сплутовать предостаточно. Но и он дурак, как все остальные, и обязанность у него та же: помещика тешить. Именно потому барин Янчи и жалует Петера Варгу любовью не меньшей, нежели прочих своих шутов: цыгана Выдру, поэта Дярфаша, антрепренера труппы Локоди и пса Мати, - и помри вдруг честный управитель, столь же горько оплакивать его станет и такое же пышное надгробие ему соорудит, как цыгану своему, виршеплету, актеру и собаке.

- Ну, чего рот разинул? - прикрикнул он на Палко, стоящего у него за спиной. - Чего не идешь, стряпчего не зовешь?

- Да ладно уж кричать! - возразил старый гайдук. - Не побегу же я враз, когда отчеты эти у меня в голове, прах их побери.

- А, хорошо, что напомнил. Ты-то мне когда отчитаешься в тех ста форинтах, что в Дебрецен брал с собой? Ну-ка, почтеннейший, покажи, научился ли ты отчеты составлять.

- Это нам раз плюнуть, - с гусарской лаконичностью отозвался Пал, подкрутил столь же лихо усы, обдернул спереди доломан, воткнул кривой гребень поглубже в волосы, поправил подбородком шейный платок и, подтянув ременный пояс и обмахнув руками сапоги, крякнул трижды и сказал: Получено от вашего высокоблагородия сто форинтов ассигнациями. Из каковых остался у меня в кармане петак [старинная мелкая монета (пять крейцеров)], прочее проедено и пропито. Summa summarum [итого (лат.)]: в точку сто форинтов.

Барин Янчи за бока схватился.

- Ха-ха-ха! И ты, значит, как та депутация: "Туда, обратно - сто форинтов; еда, питье - сто форинтов; итого триста получить".

- Значит, - был ответ.

- Ну, марш за стряпчим! Да скажи ему, перо захватил бы получше, писать придется, - то, что здесь, не для грамотного человека.

Через четверть часа привел Палко стряпчего.

Неизвестно, в каком уж болоте выудил барин Янчи примечательную сию личность, но остальным она очень под стать.

Физиономия у этого доброго человека в точности беличья, только из-за антипатии к умыванию грязная до черноты. И все, от нечесаных, свалявшихся волос до стоптанных каблуков, вида соответственного. Засаленный, не стиранный много лет воротник, залоснившийся от проливаемых на него разнообразного назначения жидкостей сюртук, неопределенного цвета жилет, застегнутый вдобавок не на ту пуговицу, а вперекос, благодаря чему нижняя проранка освобождается для пристежки панталон, весьма рационально восполняя отсутствие подтяжек. Шейный платок, когда-то, вероятно, белый, завязан сзади, по распространенной одно время моде, хотя не парижской. Оба кармана до самых колен набиты всякой всячиной: носовыми платками, клубками бечевки, зимними перчатками; пальцы же такие, точно вместо пера стряпчий пятерню окунает в чернильницу.

И он тоже домашний шут барина Янчи. Другого никого ему и не надобно; зато их сбирает он со страстью особенной. А этот - уж самый, что ни на есть sordidus [грязный, мерзкий, жалкий; последнего разбора (лат.)]; его на свет божий вытаскивают, если, к примеру, охота припала кого-нибудь для забавы вместо сливянки касторкой угостить. Обычно же употребляется он для надобностей более прозаических: письма писать, инвентарные описи составлять да крестьян на сходах обжуливать.

Его величает набоб просто "слушай, ты", - у него это ниже даже обыкновенного "тыканья".

- Слушай, ты! Подойди-ка. Ой, луком-то разит от него!.. Рот, рот хоть прикрой. Не говорил я, что ли, луку не есть? А не то выгоню. И где только достает, ведь запрещено же у меня лук выращивать. Так слушай: я тебя вызвал письма срочные написать, - да смотри не прохлопай, дважды не стану повторять. Напиши друзьям всем моим, с которыми были у нас в этот год хоть какие-никакие нелады, и извести: в имеющий быть день рожденья желал бы я помириться. По порядку: Мишке Хорхи напишешь (intra parenthesim [в скобках (лат.)]: Михаем пиши его, Мишка он не для всякого), что в тяжбе из-за межи я ему уступаю и Бурьянный взлобок отдаю; пусть его. Лаци Ченке напиши (да не забудь "perillustris ac generosus" [достойнейший и благородный (лат.)] его повеличать, но все-то по-латыни не пиши, не поймет, он синтаксис [начальный класс старых латинских школ, в котором занимались только синтаксисом] только кончил), что жеребца, которого он давеча просил, а я не отдал, может приехать забрать. Леринцу Берки дай знать: во всем ему теперь верю, - даже если пообещает не врать больше, и то поверю. Точно такими словами напиши. Фрици Калотаи... нет, этому не пиши ничего, раз он оказался способен мое приглашение в заемное письмо переделать; сам все равно заявится, хоть я и вышвырнул его полгода назад, как собаку. И напоследок Банди Кутьфальви: чтобы ту взбучку забыл, которую Мишка-братец задал ему ото всех нас, пускай с ним помирится, а досаду на ком сорвать, я уж ему найду, не другого кого, так стряпчего моего, - понял, ты?

Тот кивнул.

- И тебе бы руку пожал, раз такое дело, не будь она у тебя вся чернильная, тьфу. Вымой ступай да опять приходи.

Стряпчий послушно вышел, попросил мыла и с полчаса скоблил, оттирал въевшуюся в кожу застарелую грязь. Воротясь, застал он барина Янчи неподвижно стоящим в оконной нише и глядящим во двор со сложенными за спиной руками.

Загрузка...