33

Да, это была встреча!.. От ближайшей деревни я шла к Диркхофу пешком через тихий, голый лес. В густых зарослях было темно, и шуршащие листья цеплялись за подол моего платья — когда я уезжала в большой мир, они весело шумели в утреннем ветре, а сейчас, как опавшие призраки, сопровождали меня своим шелестящим шёпотом… Я вышла из леса на необозримый вересковый простор. В стороне сумеречно возвышались могильные курганы, вдали яркой искоркой сиял огонёк Диркхофа и раздавался хорошо знакомый лай Шпитца… Заплакав от боли, я бросилась в кустарник — я возвращалась на пустошь несчастной и сломленной.

С каждым шагом четыре дуба становились всё ближе и ближе… Я ясно видела тёмную точку на вершине одного из них — старое, знакомое сорочье гнездо. Давно улетели юные птенцы, под весёлый гвалт которых я, плача, прощалась с пустошью, и лишь их осёдлые родители сидели наверху, как дозорные Диркхофа, и смотрели острыми, умными глазами на одинокое человеческое дитя, бредущее через пустошь к дому. За воротами слабо светил огонёк, в печи горел торф, и до боли знакомая крыша, из которой желтоватый дымок поднимался в вечернее небо, выглядела так, словно она росла из самой земли — Диркхоф показался мне низким и маленьким. И тут я увидела, как через двор сломя голову несётся Шпитц. В воротах он остановился, поднял торчком уши и стрелой полетел ко мне — визжа от радости, он прыгал вокруг меня и пытался лизнуть мне щёки — я с трудом удержалась на ногах.

— Что это с псом? Он будто сошёл с ума! — воскликнула Илзе и вышла из дома… Ах, этот голос! Я пробежала через двор и бросилась на грудь высокой женщине — теперь, конечно, кончатся все муки, которые как фурии гнали меня сюда… Она не издала ни звука, но её руки крепко обняли меня, как в детстве — я сразу поняла, что она неописуемо страдала от разлуки, и когда мы вошли в проход, где уже горел свет, я увидела, что она побледнела. Но Илзе никогда не позволяла чувствам захватить себя врасплох. Она решительно отодвинула меня на расстояние вытянутой руки.

— Леонора, ты сбежала! — сказала она тем обвиняющим тоном, которым когда-то уличала меня в детских грехах.

При всей своей внутренней боли я невольно улыбнулась. Я уселась на деревянную табуретку Хайнца и рассказала ей про пожар и болезнь отца, причём она всё время хваталась руками за голову. Правда, это не помешало ей разжечь огонь в печи, поставить чайник и вопреки моему желанию накормить меня кусочек за кусочком бутербродом.

— Да-да, это было, конечно, самое правильное, — закивала она, когда я ей в конце концов сообщила, что врачи отправили меня в Диркхоф. Затем она исчезла в доме, а после, вернувшись, отвела меня в постель с горой перин.

— Ну, дитя, — теперь спать, я сейчас принесу тебе бузинный чай. За двадцать шагов видно, что ты простыла в дороге — у тебя лицо горит… И разговаривать больше не будем — ты мне всё расскажешь завтра.

В результате моего упорного сопротивления бузинный чай отменился — но в постель я была отправлена безо всякой пощады… Я снова увидела закопченный портрет Карла Великого, пристально глядевший на меня… Я вскочила, сняла портрет с гвоздя и развернула его к стене… Как я ненавидела это лицо! Сколько ветрености, лжи и обмана скрывал белый лоб, который на кургане меня просто ослепил! Он был для меня словно луч света во тьме — и я пошла за этим лживым светом, ради него я покинула мою родину; сейчас я ясно видела мои тогдашние чувства и презирала их — они сделали меня слепой и увели на дорогу, полную заблуждений.

Я снова, как в ночь смерти бабушки, села на край кровати и начала глядеть в окно. Нет — и в Диркхофе я не найду покоя; чем глубже и беззвучнее становилась тишина вокруг меня, тем громче и безутешнее плакало моё одинокое сердце… Сейчас я поняла, почему моя бабушка часами стояла в углу двора и не отрываясь глядела в широкий мир — её глаза искали в туманной дали ту утраченную, испорченную, которую, однако, глубоко оскорблённое материнское сердце не могло забыть. И для меня широкое небо, усыпанное мириадами звёзд, раскинулось покрывалом над одной-единственной точкой — старым, далёким торговым домом.

За окном поднялся ветер, заставляя тонкие рябиновые ветви тихонько постукивать по стеклу; я отшатнулась и закрыла рукою глаза — ведь под моим окном стояла скамейка, на которой я впервые прочла письмо тёти Кристины. И я вновь увидела её на коленях — такую же прекрасную, как самые прекрасные цветы, выраставшие из розовых и лилейных бутонов в книжках моего детства. Из волн атласа тянулись нежные руки, чтобы снова прижать к неверному сердцу некогда оскорблённого мужчину… Я невольно стукнула себя кулаками в грудь — я проявила слабость и трусость, я не должна была спасаться бегством в тот роковой момент! Это моя голова, как за несколько часов до этой ужасной встречи, должна была прижиматься к его груди — он сам назначил мне это место, и я знала, что это было сделано с нежностью; я чувствовала это по биению его сердца, по едва заметному дрожанию руки, которая, пока я исповедовалась, осторожно и нежно гладила меня по волосам. Я не должна была допустить, чтобы эти розово-белые руки дотронулись до него — может быть, тогда его не коснулись бы злые чары…

Сейчас, наверное, в главном доме светло, так светло, как в вечер чаепития с принцессой… И он опять за роялем — ведь время, когда он из-за неё перестал играть, уже забыто… Она поёт ему упоительную, демоническую тарантеллу… И через несколько недель по коридорам главного дома пройдёт новая госпожа — не с маленькой вуалью надо лбом, а с длинным шёлковым шлейфом, с цветами в волосах и с трелями на устах — и всё оживёт в тихих комнатах, будут приходить гости, будут вылетать пробки из шампанского, и никто не упрекнёт мужчину в его выборе, ведь эта женщина всё ещё «ошеломляюще красива»… И он станет моим дядей — я вскочила и забегала по комнате… Нет, у меня не было ангельского терпения, я не могла улыбаться со слезами на глазах, я яростно отбивалась от ножа, который снова и снова безжалостно поворачивался в моей груди!.. В К. я больше не вернусь; я упрошу моего отца найти другое место жительства — как я смогу выговорить «дядя»? Никогда, никогда!

Мягкий стук по окнам превратился в резкие удары — над пустошью разразилась весенняя буря… Я снова слышала стон и скрип старых балок, вой и свист ветра, шелест сухих листьев на вершинах дубов. Старый Диркхоф содрогался под мощными ударами, кряхтели трухлявые ставни, старые оконные стёкла тихонько звенели, как будто буря пропускала сквозь свои пальцы тонкие серебряные нити.

Илзе пришла с лампой, чтобы посмотреть, как я.

— Я так и думала, что ты не спишь, — сказала она, увидев, что я сижу одетая на краешке кровати. — Дитя, ты отвыкла от шумной вересковой музыки — конечно, там, в горах, буря стихнет, но мне она тоже не нравится… Ложись под одеяло, она тебе ничего не сделает!

Конечно, она мне ничего не сделает — от неё меня укрывает своим плащом милый, любимый Диркхоф!..

Я была в Диркхофе уже три дня, и три дня бушевала буря над пустошью. Мийке, Шпитц, куры и утки собрались в молотильне и смотрели через открытую дверь, как беснуется ветер. Но ветер был тёплый, и мне казалось, что его дуновения приносят с пустоши тонкий цветочный аромат. Хайнц тоже оставался в Диркхофе. Илзе не позволяла, чтобы он вечерами возвращался в свою хижину «в этой свистопляске». Ах, как всё изменилось! Я больше не читала им, когда мы сидели в проходе — сказки потеряли для меня всё своё очарование — и рассказывать о жизни в городе мне тоже не хотелось. Как только Илзе произносила имя Клаудиус — а это, к моему отчаянию, происходило слишком часто — я чувствовала, как у меня перехватывает горло; я знала, что если я сама выговорю это имя, то всё моё с трудом поддерживаемое самообладание безнадёжно рухнет, и я с криками выплесну мою боль на обоих любящих меня людей. Хайнц и так всё время робко поглядывал на меня, он больше не понимал меня так хорошо, как раньше, и Илзе, улыбаясь, рассказывала мне, что, по его словам, я стала взаправдашней принцессой, такой особенной и странной, что он не понимает, как это Илзе ещё не повесила шторы на окна и не притащила ко мне в комнату красивую софу, как это было во времена фройляйн Штрайт.

Вечером третьего дня буря начала стихать; на пустоши всё ещё ощущались сильные порывы ветра, но я больше не могла сидеть дома — я выскочила за ворота и вместе с ветром взлетела на холм… Милая старая сосна всё ещё крепко стояла на его вершине, и когда я обняла её обеими руками, она осыпала меня хвойным дождём… Кусты дрока цеплялись за моё платье, но место, где в прошлом году вскрыли могильный курган, ещё не заросло травой, и тоненькие ручейки песка сбегали туда, где был развеян человеческий прах… За полосою леса пламенела вечерняя заря — завтра снова будет буря; казалось, сам бушующий воздух старается воздвигнуть преграды между мной и миром… Неподалёку змеилась речка, у которой трое господ когда-то рвались покинуть пустынную местность — и высокая, стройная фигура «старого господина» смело шагала через кустарник, а избалованные ноги прекрасного Танкреда с опаской ступали по мягчайшей траве.

Сейчас здесь было голо и безлюдно — но нет, я приставила ладонь к глазам, чтобы лучше видеть — что-то тёмное двигалось по узкой песчаной дороге, которую Хайнц важно называл «шоссе». Боже, Илзе реализовала свою угрозу и вызвала врача! Моё бледное лицо и угнетённое состояние ужасно её напугали. Тёмная точка всё приближалась; свет заката озарил её — это был действительно старый экипаж, в котором врач приезжал к смертному одру моей бабушки. Карета подъезжала — я разглядела лошадь и возницу… Внезапно экипаж остановился, и из него выпрыгнул господин — и хотя его фигура была плотно закутана в плащ от светлой макушки до самых сапог, я узнала его по одному этому движению!.. Мой пульс скакнул, я стиснула зубы и со страхом поглядела на дверь кареты — сейчас должна выйти она, прекрасная женщина в бархатном пальто с горностаевым мехом на плечах — дядя с тётей приехали, чтобы забрать беглянку домой, — но дверца захлопнулась, и повозка повернула назад. Господин Клаудиус зашагал через пустошь прямо к холму; широкий плащ бился на ветру за его плечами, и синие стёкла очков блестели в вечернем солнце… Я оторвалась от сосны, раскинула руки и хотела помчаться к нему с холма; но мои руки сразу опустились — дядю не приветствуют так страстно… Качаясь от ветра, я снова обняла сосну и прижала лоб к её твёрдой коре.

Шаги приближались — я не двигалась. Мне казалось, что меня привязали к столбу, и я должна была вытерпеть эту муку.

Он остановился у подножья холма.

— Вы и шага не сделаете мне навстречу, Леонора? — крикнул он.

— Дядя, — прошептала я.

Через секунду он уже стоял рядом со мной — в уголках его губ подрагивала улыбка.

— Странная девушка, в какое чудовищное заблуждение вы впали! Вы на самом деле думаете, что законный дядя так страстно и тревожно поспешит вслед за маленькой сбежавшей племянницей?

Он взял меня за руки и повёл вниз с холма.

— Вот так, теперь буря бушует высоко над нами… Я не дядя вам — но я был у вашего отца и просил о других правах; он с радостью дал мне разрешение привезти вас домой — но не в «Усладу Каролины», Леонора; если вы решитесь пойти со мной, для нас двоих есть лишь один путь… Леонора, между мной и вами стоит лишь ваша собственная воля — у вас нет для меня другого имени?

— Эрих! — вскричала я и бросилась ему на шею.

— Злое дитя, — сказал он, крепко обнимая меня, — ты не представляешь, что ты мне сделала! Я никогда не забуду тот час, когда испуганная фройляйн Флиднер прибежала из «Услады Каролины» и сообщила, что ты уехала, уехала ночным поездом — напуганная птичка, одна в ночи, среди чужих людей! И как я горевал из-за того, что ты даже не поняла, какую боль мне причинила… Леонора, как можно было вообразить, что я мог прижать к сердцу мою нежно любимую, обожаемую девушку, чтобы тут же оттолкнуть её ради безобразно размалёванного греха?

Я развернулась.

— Вы только посмотрите на меня! — вскричала я, полусмеясь, полуплача. — Рядом с тётей Кристиной я всего лишь убогое ничтожество, как называет меня Шарлотта!.. Я видела тётю у ваших ног; она умоляла о прощении — ах, каким голосом! И я знала, что вы любили эту прекрасную женщину, так любили…

Яркий румянец выступил на его щеках — я никогда не видела его так густо покрасневшим.

— Я знаю, что фройляйн Флиднер проболталась, — сказал он. — Она винит себя в том, что побудила тебя уехать, когда она непонятно почему вообразила, что я опять могу поддаться чарам… Моя малышка, я намеренно не позволял тебе заглянуть в те времена, за которыми последовали годы сожалений — ты должна сохранить свои невинные детские глаза, они моя отрада и моя гордость… Я тяжело заблуждался тогда, больше всего в себе самом; вспышку отвратительной страсти я принимал за тот звёздный свет, который засиял в моей жизни только с твоим появлением… Это заблуждение юности мстило мне всю жизнь — я должен был страдать вплоть до этого часа… Но хватит покаяния — я требую своих прав!

Он поцеловал меня — а затем закутал в свой плащ, укрывая от бури.

— Ты многое найдёшь изменившимся, когда мы вернёмся домой, моё дитя, — сказал он приглушённым голосом. — Комнатка в швейцарском домике опустела — перелётная птичка вновь улетела на юг…

— Но она бедна — что она будет делать? — забеспокоилась я.

— Это улажено — ведь она твоя тётя, Леонора!

— А Шарлотта?

— Она получила ужасный урок; но я в ней не заблуждался — вопреки всему в этой девушке есть здоровое зерно. Вначале она была глубоко потрясена — но она собралась с силами, и сейчас в ней пробуждается настоящая гордость, настоящее достоинство души. Она стыдится своего поведения в институте; она мало выучила, несмотря на свои способности и хорошие возможности для учёбы — она всегда считала, что рождена для высокого положения и не будет работать. Сейчас она снова поедет в институт, чтобы выучиться на гувернантку. Я не возражаю против этого решения — через работу она полностью излечится; и мой дом по-прежнему остаётся её домом… Дагоберт собирается оставить службу и поехать в Америку, чтобы стать фермером… Заблуждение брата с сестрой по поводу их происхождения и последующее разоблачение стали известны в городе — кто проболтался, я не знаю, но положение Дагоберта стало крайне неприятным, поэтому он с радостью уволился… За несколько часов до моего отъезда я был у принцессы…

Я спрятала лицо у него на груди.

— Сейчас прозвучит приговор и мне! — прошептала я.

— Да, теперь я знаю всё! — подтвердил он с напускной строгостью. — Вересковая принцесса уже в первый день сунула свой маленький любопытный носик в тайну «Услады Каролины» и затем храбро помогла в интриге против несчастного человека в главном доме…

— И он не простит меня…

Он улыбнулся мне.

— Разве тогда он поцеловал бы розовый рот, который так героически умеет молчать?

Мы отошли от холма — буря снова настигла нас. «Тебя укрыл бы я плащом от зимних вьюг, от зимних вьюг!» — ликующе пела я во всё горло, стараясь перекричать бурю. Так и произошло — я шла рядом с ним, поддерживаемая сильной рукой, укрытая плащом, в который он меня закутал… И буря свистела надо мной и насмехалась: «Пленница, пленница!» И я смеялась и счастливо прижималась к мужчине, который вёл меня вперёд — пускай буря, пчёлы и бабочки свободно летают над пустошью — я к ним больше не хочу!

Илзе сидела в проходе и чистила картофель, а Хайнц с дымящейся трубкой как раз вернулся с заднего двора, когда мы вошли… Я никогда не видела мою верную воспитательницу такой изумлённой, как в тот момент, когда господин Клаудиус стянул плащ с моей головы и я улыбнулась ей. Нож и недочищенная картофелина выпали из её рук.

— Господин Клаудиус! — воскликнула она ошеломлённо. Хайнц, услышав имя, испуганно вынул трубку изо рта и спрятал её за спиной.

— Здравствуйте, фрау Илзе! — сказал господин Клаудиус. — Вы приютили маленького дезертира; я приехал, чтобы забрать его — он мой!

И тут «фрау Илзе» осенило. Она вскочила, и нож, очистки и картошка выкатились из фартука на пол.

— Батюшки мои, так вот что это была за болезнь! — Она всплеснула руками. — Тут бы бузинный чай никак не помог!.. Ты здорово провела меня, Леонора, батюшки мои!.. И вы женитесь на девочке, да, господин Клаудиус? — решительно спросила она, утирая слёзы на щеках. — Вы посмотрите только на эти тонкие руки, на это личико, на эти юные-юные глаза…

Господин Клаудиус покраснел как девушка.

— Она согласна, моя юная Леонора, — сказал он тихо и немного неуверенно. — Она утверждает, что любит «старого-престарого господина».

Я ещё крепче прижалась к нему.

— Э-э-э, господин Клаудиус, я совсем не об этом, — энергично запротестовала Илзе. — Хотела бы я посмотреть на такую, которая тут же на месте не сказала бы «Да» и «Аминь!». Но… многие люди, которыми вы командуете, как они проникнутся уважением к такой маленькой женщине, которую вы сможете носить на руках по всему дому!

Он тихо рассмеялся.

— Они проникнутся уважением, когда увидят, как «маленькая женщина» командует главой дома… А теперь, фрау Илзе, собирайтесь — утром мы едем домой — невеста должна возвратиться только в вашем сопровождении.

Илзе вытерла глаза уголком фартука.

— Но что станет с Диркхофом за это время, господин Клаудиус? Вы не представляете, в каком состоянии я нашла его тогда по возвращении! — сказала она колко.

Хайнц смущённо почесал за ухом и робко поглядел на свою строгую сестру. Но я подскочила к нему и схватила его за руки.

— Хайнц, злой Хайнц, разве ты меня не поздравишь?

— Ах да, принцесса; но мне также и жаль; ведь там — нет пустоши!


Эти записки я начала спустя два года после свадьбы. Рядом с моим письменным столом разместилась плетёная колыбелька, в которой среди подушек посапывал мой прекрасный светловолосый первенец. Я хотела записать мои переживания для этого маленького чудесного создания, на которое я всё время смотрела с удивлённым восхищением… После него в колыбельке спал ещё один роскошный парень с тёмными локонами и громким голосом, а сейчас она занята Леонорой, единственной дочуркой Клаудиусовского дома — я замужем уже семь лет. Я сижу в бывшей комнате Шарлотты. Тёмные шторы исчезли — комната залита солнцем, и по ковру, мебели и стенам рассыпаны розовые букеты, нарисованные и вышитые, а на подоконниках пышно растут цветы. Леонора спит, прижав кулачок к щеке — в комнате так тихо, что я слышу жужжание мухи. Внезапно дверь распахивается, и вбегают они, два наследника дома Клаудиусов.

— Но мама, ты пишешь слишком долго! — укоризненно восклицает блондин. — Мы хотим попить простокваши в саду — тётя Флиднер уже там, и дедушку мы тоже привели.

Я смотрю ему в лицо с радостным трепетом — он растёт как на дрожжах; но боже, что будет с моим авторитетом, когда он станет выше матери на целую голову? Маленький брюнет вытягивается на цыпочках, кладёт мне поперёк рукописи верёвку толщиной в палец и тонкий прутик и просит своим глубоким, искренним голосом:

— Мама, сделай хлыстик!

— Идите пока в сад, — говорю я, пытаясь делать почти невозможный хлыст. — Мне надо ещё написать про тётю Шарлотту.

— И про Паульхена тоже? — после моего «да» они снова выбегают и вприпрыжку мчатся вниз по лестнице.

В день после моего возвращения с пустоши Шарлотта уехала из Клаудиусовского дома, чтобы поступить в институт; через некоторое время юный Хелльдорф уехал в Англию — он просил Шарлоттиной руки и получил отказ. В письме ко мне она призналась, что в своём высокомерии слишком плохо обращалась с ним, а поскольку она упала со своей предполагаемой высоты, то теперь и вовсе не собиралась давать волю своей склонности. Мы не хотели, чтобы она после завершения учёбы уехала в услужение к чужим людям — по нашим просьбам она вернулась в Клаудисовский дом и стала преданной, любящей тётей нашим детям. Имя Хелльдорфа никогда не слетало с её губ, хотя она, как и мы, часто бывала в доме старшего учителя. Потом началась война 66 года. Макс Хелльдорф был призван в армию и тяжело ранен при Кёниггретце[16]… Через час после того, как смертельно бледный учитель принёс это весть в наш дом, Шарлотта в дорожном костюме зашла ко мне в комнату.

— Я еду сестрой милосердия, Леонора, — твёрдо сказала она. — Объясни дяде мой поступок — я не могу иначе.

Эрих был в отъезде — я отпустила её с радостью. Через четыре недели пришло длинное, дышащее счастьем письмо, подписанное Шарлоттой Хелльдорф… Полковой священник обвенчал выздоравливающего и его верную сиделку… Сейчас молодая пара живёт в долине Доротеи — Хелльдорф стал доверенным лицом фирмы Клаудиус — и с тех пор как Паульхен впервые открыл свои большие глаза, Шарлотта больше не понимает, как могут люди, приходящие в мир с равными правами, разделяться на высокорождённых и презираемых.

Ах, я слышу твёрдые шаги на лестнице — значит, контора уже заперта… Я пишу дальше и делаю вид, что не слышу, как он идёт — мужчина, который мне всё прощает. Я постоянно его поддразниваю, он хватает меня и над моей головой говорит моему отцу извиняющимся тоном:

— Она самое старшее и самое озорное моё дитя!

Мой отец кивает с рассеянной улыбкой — он до сих пор ужасно рассеян, мой милый папа, но мы его носим на руках, и его последнее исследование произвело фурор в научном мире. Возможно, в этом заслуга его внуков — они могут шуметь в отреставрированной библиотеке сколько захотят, им можно карабкаться к нему на колени, когда он пишет. Его положение при дворе ещё более упрочилось, и принцесса часто бывает в Клаудиусовском доме; но портрет Лотара занавешен тёмной шторой, а дверца за шкафом в «Усладе Каролины» наглухо замурована.

Высокий, стройный человек тихо заходит в комнату, склоняется над колыбелькой и смотрит на свою спящую дочурку.

— Удивительно, как она похожа на тебя, Леонора.

Я гордо вскакиваю, потому что он говорит это с восхищением во взгляде… Отброшены перо и рукопись — в них невозможно отобразить солнечное счастье вересковой принцессы!

Загрузка...