КОРНИ

В начале не было ничего. Потом было все.

В парке над западным городом, ближе к ночи, воздух сыпет посланиями, будто каплями дождя. На земле сидит женщина, прислонившись к сосне. Кора врезается ей в спину, жестко, как жизнь. Древесный запах разливается вокруг, а в сердце ствола рокочет сила. Уши женщины настроены на малейшие колебания. А дерево говорит словами, что были раньше слов.

Оно говорит: Солнце и вода — вопросы, всегда стоящие ответов.

Оно говорит: Хороший ответ надо раз за разом изобретать с нуля.

Оно говорит: Каждую крупицу земли надо хватать по-новому. Ветвь вьется так, как не способен изобразить ни один карандаш. Можно путешествовать всюду, просто оставаясь на месте.

И женщина странствует именно так. Сигналы сыплются вокруг нее, подобно семенам.

Разговор сегодня идет отвлеченный. Изгибы ольхи ведут речь о давно прошедших катастрофах. Бледные свечки каштановых цветов отрясают пыльцу; скоро они превратятся в шипастые плоды. Тополи повторяют сплетни ветров. Хурма и орех выставляют свои подарки, а рябины — кроваво-красные гроздья. Древние дубы машут предсказаниями будущей погоды. Несколько сотен видов боярышника смеются над одним именем, которое вынуждены делить. Лавры настаивают, что даже смерть — ничто и не стоит терять из-за нее сон.

Что-то в аромате воздуха приказывает женщине: Закрой глаза и вообрази себе иву. Ты сразу представишь плакучую, но это неправильно. Вообрази шип акации. Ни одна твоя мысль не будет настолько острой. Что парит прямо над тобой? Что летает над головой прямо сейчас — сейчас?

Присоединяются деревья, находящиеся еще дальше: Вы по-разному представляете нас: заколдованные мангровые леса на ходулях, перевернутая лопата мускатного ореха, сучковатые стволы байи, прямые ракеты шореи, — но всегда видите ампутированными. Ваш вид не может разглядеть нас полностью. Вы упускаете половину, а то и больше. Под землей всегда столько же всего, сколько и на земле.

Вот в чем беда с людьми, их корневая проблема. Жизнь бежит рядом с ними, невидимая. Прямо тут, буквально по соседству. Создает почву. Перерабатывает воду. Обменивается питательными элементами. Творит погоду. Строит атмосферу. Кормит, лечит, дает приют большему количеству существ, чем человек способен сосчитать.

Хор живых деревьев поет женщине: Если бы твой разум был хотя бы слегка зеленее, мы бы утопили тебя в смысле.

Сосна, к которой она прислонилась, говорит: Слушай. Тебе надо кое о чем услышать.

НИКОЛАС ХЁЛ

НАСТУПАЕТ ВРЕМЯ КАШТАНОВ.

Люди швыряют камни в гигантские стволы. Орехи падают вокруг неземным градом. В это воскресенье так происходит повсюду, от Джорджии до Мэна. В Конкорде свою долю вносит Торо. Он чувствует, что бросает камни в разумных созданий с более притупленными чувствами, но все же кровных родственников. «Старые деревья — это наши родители и, быть может, родители наших родителей. Если вы хотите обучиться секретам Природы, то должны чаще практиковать человечность…»

В Бруклине, на Проспект-хилл, недавно приплывший в город Юрген Хёл смеется при виде тяжелого дождя. Каждый раз, когда его камень попадает по стволу, сверху лопатами падает еда. Люди мечутся, как воры, набивают кепки, мешки, карманы штанов орехами, освобожденными от колючек. Вот он, прославленный свободный банкет Америки — еще один внезапный куш в стране, что даже объедки берет прямо с господнего стола.

Норвежец и его друзья с Бруклинской верфи едят добычу, запекая ее в золе огромных костров, разведенных на росчисти в лесу. Обожженные орехи радуют сверх всяких слов: сладкие и островатые, насыщенные, как подслащенный картофель, одновременно такие обычные и таинственные. Ершистые скорлупки колются, но их «нет» скорее дразнит, чем создает препятствия. Орехи сами хотят выскользнуть из-под шипов. Каждый добровольно желает быть съеденным, чтобы остальные распространились как можно дальше.

Этой ночью, чуть не пьяный от печеных каштанов, Хёл делает предложение Ви Поуис, ирландской девушке, она живет в окруженных соснами домах, находящихся примерно в двух кварталах от его съемной комнатенки на краю Финнтауна. На расстоянии трех тысяч миль вокруг никто не может возразить молодым. Они женятся еще до Рождества. К февралю становятся американцами. Весной каштаны расцветают снова, длинные лохматые сережки развеваются на ветру, как барашки на серовато-голубых волнах Гудзона.

Вместе с гражданством приходит голод до неукрощенного мира. Пара собирает пожитки и посуху отправляется по великим дорогам восточной белой сосны, через темно-буковые леса Огайо и заросшие дубами холмы Среднего Запада прямо до поселка рядом с фортом Де-Мойн в новом штате Айова, где власти раздают землю, только вчера нанесенную на карту, любому, кто пожелает ее возделывать. До ближайших соседей тут мили две. В тот первый год Хёлы вспахивают и засаживают четыре десятка акров. Кукуруза, картофель и бобы. Работа адская, но на себя. Всяко лучше, чем строить корабли для флота какой-либо страны.

Потом в прерии приходит зима. Холод испытывает их волю к жизни. Ночи в дырявой хижине студят кровь до нуля. Каждое утро приходится разбивать лед в кадке, чтобы ополоснуть лицо. Но Хёлы молодые, свободные и целеустремленные — только от них зависит их собственная жизнь. Зима не убивает их. Пока не убивает. Черное отчаяние в сердце сжимается, спрессовывается до алмаза.

Когда снова приходит пора сеять, Ви беременна. Хёл прижимается ухом к ее животу. Она смеется при виде его ошарашенного лица:

— Что он говорит?

Он отвечает на своем грубом и тяжелом английском:

— Накорми меня!

В мае Хёл находит шесть каштанов в кармане рабочего комбинезона, в нем он делал предложение жене. Юрген закапывает их в землю западной Айовы, в плоской, лишенной деревьев прерии вокруг дома. Ферма в сотнях миль от естественного ареала каштанов, в тысяче от каштановых пиров Проспект-хилл. С каждым месяцем Хёл все с большим трудом вспоминает те зеленые леса Востока.

Но это Америка, где люди и деревья водят самые примечательные знакомства. Хёл сажает, поливает и думает: «Однажды мои дети ударят по стволу и поедят бесплатно».

* * *

ПЕРВЕНЕЦ УМИРАЕТ В МЛАДЕНЧЕСТВЕ, его убивает нечто, пока не имеющее даже названия. Микробов еще нет. Детей забирает только Бог, хватая временные души из одного мира в другой по какому-то непонятному расписанию.

Один из шести каштанов не дает побегов. Но об остальных ростках Юрген Хёл заботится. Жизнь — это битва между Создателем и Его творением. Хёл становится в ней специалистом. Уход за деревьями ничтожен по сравнению с другими войнами, которые ему приходится вести каждый день. В конце первого сезона его поля полны, а лучшие из саженцев набирают высоту в два фута.

Через четыре года у Хёлов уже три ребенка и намек на каштановую рощу. Побеги длинные и тонкие, их коричневые стволы покрыты чечевичками. Сочные, рельефные, зубчатые, колючие листья больше тонких веточек, на которых распускаются. Если не считать их и нескольких крупноплодовых дубов в низине, ферма подобна островку в море травы.

Даже такие крохотные каштаны уже полезны:

Чай из молодых побегов от проблем с сердцем,

юные листья для лечения язв,

холодная настойка из коры, чтобы остановить кровотечение после родов,

разогретые галлы, чтобы обработать пупок младенца,

отвар листьев со жженым сахаром от кашля,

припарки от ожогов, листья для набивки матрасов,

экстракт от отчаяния, когда страдание слишком сильно…

Годы катятся, то жирные, то тощие. В среднем скорее прижимистые, но Юрген замечает улучшения. Каждый год он вспахивает все больше земли. И будущей рабочей силы у Хёлов все прибавляется. Об этом заботится Ви.

Деревья толстеют, словно зачарованные. Каштан быстр: «к тому времени, как ясень сделал бейсбольную биту, у каштана получился целый шкаф». Склонись над побегом, и он выколет тебе глаз. Бороздки на коре закручиваются, как полосы на столбике у парикмахерской, по мере того как стволы тянутся вверх. На ветру ветви мерцают темно-и бледно-зеленым цветом. Чаши листьев разворачиваются, желая заполучить еще больше солнечного света. Они машут влажному августу так, как жена Хёла иногда встряхивает своими распущенными, когда-то янтарными волосами. Когда в новорожденную страну снова приходит война, пять деревьев уже становятся выше того, кто их посадил.

Безжалостная зима шестьдесят второго года пытается забрать еще одного ребенка, но удовлетворяется каштаном. Старший сын Хёлов, Джон, уничтожает еще один следующим летом. Мальчику даже не приходит в голову мысль, что дерево умрет, если сорвать половину листьев ради игрушечных денег.

Хёл дерет сына за волосы:

— Ну и как тебе? Нравится? А?

Он залепляет сыну пощечину. Ви приходится встать между ними, чтобы остановить наказание.

В шестьдесят третьем году начинается призыв. Первыми идут молодые и одинокие мужчины. Юргену Хёлу уже тридцать три, у него жена, маленькие дети и пара сотен акров земли, он получает отсрочку. Он так и не помогает сохранить Америку. Ему приходится спасать страну поменьше.

В Бруклине поэт, санитар, помогавший умирающим Союза, пишет: «Былинка травы не меньше движения звезд»[4]. Юргену не суждено прочитать эти слова. Любые слова кажутся ему какой-то хитростью. Кукуруза, бобы, тыквы — все растущее куда полнее раскрывает бессловесный разум Бога.

Наступает еще одна весна, и на трех оставшихся деревьях пробиваются сливочные цветы. Они пахнут едко, остро, кисло, как старые ботинки или зловонное исподнее. А затем появляется горстка сладких орехов. Даже этот крошечный урожай напоминает фермеру и его уставшей жене о падающей с небес манне, что когда-то ночью свела их вместе в лесах к востоку от Бруклина.

— Будут целые бушели, — говорит Юрген. Мысленно он уже делает из них хлеб, кофе, супы, пироги, подливки — все те деликатесы, которые, как известно аборигенам, могут дать каштаны. — Сможем излишки продавать в городе.

— А на Рождество дарить соседям, — решает Ви.

Но это соседям суждено спасти Хёлов во время жуткой засухи этого года. Еще один каштан умирает от жажды, когда даже на будущее нельзя потратить и капли воды.

Проходят годы. Коричневые стволы становятся серыми. Так как в прерии нет других высоких целей, в сухую осень молния бьет в очередной каштан. Древесина, которая могла бы сгодиться на все, от колыбелей до гробов, занимается пламенем. Остается так мало, что не хватит и на сносную табуретку.

Единственное оставшееся дерево по-прежнему цветет. Но его цветам нет ответа. У него нет сородичей на бесчисленные мили вокруг, а каштан, пусть он и мужской, и женский одновременно, сам себя не опыляет. И все же в тонком живом цилиндре под корой он таит секрет. Его клетки подчиняются древней формуле: «Не двигайся. Жди». Выживший знает, что даже нерушимый закон настоящего можно пережить. И есть работа. Звездная работа, но в то же время земная. Или же, как пишет санитар для мертвецов Союза: «Будьте холодны и безмятежны пред миллионом вселенных». Безмятежны, как древесина.


ФЕРМА ВЫЖИВАЕТ в хаосе Господней воли. Через два года после Аппоматтокса, в перерыве между вскапыванием и вспашкой, посевом, прополкой и уборкой, Юрген заканчивает постройку нового дома. Урожай приходит и уходит. Сыновья Хёла входят в колею рядом со своим отцом, больше похожим на быка. Дочери рассеиваются в браках по близлежащим фермам. Появляются новые деревни. Грунтовка рядом с фермой превращается в настоящую дорогу.

Младший сын работает в конторе налогового инспектора округа Полк. Средний становится банкиром в Эймсе. Старший, Джон, остается на ферме, с семьей, и работает, пока его родители угасают. Джон Хёл приступает к делу с рвением, прогрессом и машинами. Он покупает паровой трактор, который пашет и молотит, жнет и вяжет снопы. Когда работает, тот ревет так, словно вырвался из самого ада.

Для последнего оставшегося каштана все это происходит за пару новых борозд, за дюйм прибавившихся годовых колец. Дерево увеличивается. Его кора спиралью восходит вверх, подобно колонне Траяна. Зубчатые листья превращают солнечный свет в материю. Оно не просто выживает; оно процветает, зеленый шар здоровья и энергии.

Второго июня нового века Юрген Хёл лежит в кровати, в отделанной дубом комнате наверху дома, который он построил и который больше не может покинуть, смотрит в слуховое окно на соцветия листьев, плывущих и сияющих в небе. Паровой трактор сына грохочет на северных сорока акрах, но Хёл ошибочно принимает этот гром за скверную погоду. От веток кровать покрывается солнечными пятнами. Из-за зеленых зубастых листьев, сна, который Юрген когда-то видел, видения о росте и процветании, ему снова кажется, что вокруг его головы дождем проливается пир.

Он спрашивает себя: почему у такого прямого и широкого дерева кора изгибается и извивается? Может, дело во вращении Земли? Может, оно пытается привлечь внимание человека? За несколько сотен лет до того каштан на Сицилии диаметром в двести футов укрыл испанскую королеву и сотню ее конных рыцарей от разыгравшей бури. И это самое дерево на сотню лет и даже больше переживет человека, который о нем никогда не слышал.

— Ты помнишь? — Юрген спрашивает женщину, что держит его за руку. — Проспект-хилл? Как мы наелись в ту ночь! — Он кивает в сторону лесистых веток, земли за ними. — Я дал тебе это. А ты дала мне… все! Эту страну. Мою жизнь. Мою свободу.

Но его держит за руку не жена. Ви умерла пять лет назад от инфекции легких.

— Поспи, — говорит внучка и кладет руку деда на его изнуренную грудь. — Мы все будем внизу.


ДЖОН ХЁЛ ХОРОНИТ ОТЦА под деревом, которое тот посадил. Трехфутовый чугунный забор окружает россыпь могил. Каштан с равной щедростью отбрасывает свою тень на живых и мертвых. Его ствол уже стал таким толстым, что Джону его не обнять. Нижний круг выживших ветвей находится так высоко, что не достать.

Каштан Хёла становится достопримечательностью, фермеры зовут его «страж-древом». По воскресеньям, выезжая на пикники, по нему ориентируются семьи. Местные пользуются им, давая наставления путешественникам, как одиноким маяком в поле зерна. Ферма процветает. Теперь есть первоначальный капитал, чтобы расти и расширяться. Отец умер, братья разъехались по своим делам, и Джон Хёл волен покупать все машины, какие пожелает. В сарае с оборудованием появляются жатки, веялки и сноповязалки. Джон едет в Чарльз-сити, чтобы посмотреть на первые двухцилиндровые тракторы на бензине. Когда начинают проводить телефонные линии, он сразу подписывается, хотя стоит это целое состояние, и никто в семье не понимает, какой толк будет от такой штуки.

Сын иммигранта поддается болезни бесконечных улучшений еще до того, как от нее появляется эффективное лечение. Он покупает себе фотоаппарат «Кодак Брауни № 2». «Вы нажимаете на кнопку, мы делаем все остальное». Ему приходится посылать пленки на проявку и печать аж в Де-Мойн, и на снимки он тратит гораздо больше двух долларов, что стоила камера. Джон фотографирует жену, та с помятой улыбкой, одетая в ситцевое платье, позирует рядом с новым механическим катком для белья. Он фотографирует, как дети управляют тяжеловозными лошадьми с провислой спиной, тянущими зерноуборочные комбайны. Он фотографирует семью на Пасху, в их лучших нарядах, женщины вплетены в чепчики, мужчины придушены галстуками-бабочками. Когда открыточных видов Айовы уже не остается, Джон обращает камеру на своего ровесника, Каштан Хёлов.

Пару лет назад он купил младшей дочке на день рождения зоопраксископ, но девочке быстро стало скучно, и теперь Джон играет с ним сам. Все его мысли занимают стайки хлопающих крыльями гусей и парад вставших на дыбы мустангов, оживающих на глазах, когда начинает вращаться стеклянный барабан. Ему в голову приходит блестящий план, как будто он сам его придумал. Джон решает всю свою оставшуюся жизнь снимать дерево и так посмотреть, как оно будет выглядеть, ускоренное до ритма человеческих желаний.

В техническом магазине он покупает треногу. Потом устанавливает разбитый точильный камень на пригорок рядом с домом. И в первый день весны 1903 года Джон ставит «Кодак Брауни» на позицию и снимает страж-каштан, уже пускающий листочки. Спустя ровно месяц на том же самом месте, в то же самое время он делает еще один полноразмерный портрет. После чего каждое двадцать первое число каждого месяца он стоит на этом пригорке. Съемки превращаются в ревностный ритуал, даже в дождь, снег или испепеляющий зной, это литургия Хёла, прославляющая Церковь распространяющегося бога растительности. Жена безжалостно его дразнит, как и дети. «Он все ждет, что дерево выкинет какой-нибудь трюк».

Когда Джон собирает двенадцать черно-белых снимков первого года и перелистывает их большим пальцем, то им особо нечего предложить. В одно мгновение дерево словно ниоткуда выпускает листья. В следующее — разворачивает их навстречу сгущающемуся свету. В остальном, ветви просто вытягиваются. Но фермеры — люди терпеливые, испытанные жестокими временами года, и если бы их не преследовали мысли о грядущих поколениях, они бы навряд ли продолжали пахать землю каждую весну. Джон Хёл снова восходит на пригорок 21 марта 1904 года, как будто у него тоже в запасе пара сотен лет, чтобы задокументировать то, что время прячет у всех на виду.


В ДВЕНАДЦАТИ СОТНЯХ МИЛЬ К ВОСТОКУ, в городе, где мать Джона шила одежду, а отец строил корабли, происходит катастрофа, о которой поначалу никто даже не узнает. Убийца попадает на землю из Азии, вместе с китайскими каштанами, предназначенными для изысканных садов. Дерево в Зоологическом саду Бронкса дает осенние цвета в июле. Листья сворачиваются, сгорают до коричного оттенка. На разбухшей коре проступают кольца оранжевых пятен. Древесина поддается от малейшего нажатия.

Всего за год оранжевые пятна поражают каштаны по всему Бронксу — плоды паразита, который уже убил своего хозяина. Каждая язва выпускает тысячи спор, разлетающихся по ветру и вместе с дождем. Городские садовники начинают контратаку. Они срезают зараженные ветки и сжигают их. Опрыскивают деревья известью и медным купоросом из цистерн на лошадиной тяге. Но всего лишь распространяют споры дальше на лезвиях тех самых топоров, которыми срубают жертв. Исследователь из Ботанического сада Нью-Йорка опознает убийцу: это грибок, еще неизвестный человеку. Он публикует результаты и оставляет город на потребу летнему зною. Когда же возвращается несколько недель спустя, ни один каштан уже не спасти.

Смерть мчится по Коннектикуту и Массачусетсу, преодолевая по дюжине миль в год. Деревья падают сотнями тысяч. Страна, пораженная, смотрит, как пропадают бесценные каштаны Новой Англии. Дерево кожевенной отрасли, шпал, вагонов, телеграфных столбов, топлива, заборов, домов, сараев, столов, изысканной мебели, роялей, ящиков, целлюлозы, бесконечной тени и еды — самое урожайное дерево в стране — исчезает без следа.

Пенсильвания пытается устроить заслон шириной в сотни миль через весь штат. В Виргинии, на северном крае самых густых каштановых лесов, люди обращаются к Богу, требуют очищения, чтобы отринуть грех, повлекший чуму. Совершенные каштаны Америки, экономический оплот целых сообществ, гибкая красная древесина Востока, которую можно использовать в промышленности тремя сотнями разных способов, каждое четвертое дерево в лесу, простирающемся на два миллиона акров, от Мэна до Залива, — все это обречено на смерть.


НОВОСТИ О ЧУМЕ не добираются до западной Айовы. Джон при любой погоде возвращается на пригорок двадцать первого числа каждого месяца. Каштан Хёлов все сильнее вздымает листья вверх. «Он что-то задумал, — думает фермер, это его единственная попытка мыслить философски. — У него есть какой-то план».

В ночь перед пятьдесят шестым днем рождения Джон просыпается в два часа и шарит рукой по кровати, словно что-то ищет. Жена спрашивает, все ли в порядке. Сжав зубы, он отвечает: «Пройдет». И умирает через восемь минут.

Ферма переходит к двум первым сыновьям. Старший, Карл, хочет списать безвозвратные издержки фоторитуала. Младшему, Фрэнку, нужно оправдать десятилетие нелепых исследований отца о том, как дерево растит свою крону, а потому он упрямо их продолжает. Через сто с лишним кадров в самом старом, коротком, медленном и амбициозном фильме, когда-либо снятом в Айове, начинает проступать цель каштана. При перелистывании фотографий можно заметить, как их герой тянется к чему-то в небе, похлопывает его. Возможно, к другому каштану. Или к большему свету. Оправдание каштана.

Когда Америка наконец присоединяется к мировому пожару, Фрэнка Хёла отправляют во Францию вместе со Вторым кавалерийским полком. Он берет с девятилетнего Фрэнка-младшего обещание фотографировать дерево до его возвращения. Это год долгих обещаний. Нехватку воображения мальчик компенсирует обязательностью.

Чистая удача вытаскивает Фрэнка-старшего из котла в Сен-Мийеле только для того, чтобы стереть в порошок под минометным огнем в Аргонском лесу. От Хёла остается так мало, что нечего положить в гроб и похоронить. Семья собирает временную капсулу из его кепок, трубок и часов и закапывает ее на фамильном участке, под деревом, которое он так недолго фотографировал каждый месяц.

* * *

ЕСЛИ БЫ У БОГА БЫЛ «БРАУНИ», он, возможно, снял бы еще один анимированный короткий ролик: в нем чума застыла бы на мгновение, прежде чем рухнуть на Аппалачи, в сердце каштановой страны. Каштаны севера были величественны. Но южные деревья — это боги. Огромные каштановые рощи тянутся на много миль. В Каролинах кряжи древнее Америки вырастают на десять футов в ширину и на сто двадцать футов в высоту. Целые леса цветут белыми облаками. Десятки горных поселков построены из этой прекрасной прямослойной древесины. Из одного дерева получается почти четырнадцать тысяч досок. Орехи, толстым слоем лежащие на земле, кормят целые округи, год за урожайным годом.

А теперь боги умирают. Вся сила человеческой изобретательности не может остановить катастрофу, поразившую континент. Чума бежит по хребтам, убивая вершину за вершиной. Человек, взобравшийся над южными горами, мог бы увидеть, как деревья рябящей волной превращаются в бело-серые скелеты. Дровосеки рыскают по десятку штатов, лишь бы срубить то, что еще не успел поразить грибок. Новорожденная Лесная служба их только поощряет. «Хотя бы используйте древесину, пока все не пошло прахом». И во время этой спасательной операции человек губит деревья, в которых может таиться секрет сопротивления болезни.

Пятилетняя девочка в Теннеси, которая видит, как первые оранжевые пятна появляются в ее волшебных лесах, уже не покажет своим детям ничего, кроме картин. Они никогда не увидят зрелую дородность дерева, никогда не познают вид, звук и запах детства их матери. Миллионы мертвых пней выпускают отростки, они год за годом пытаются закрепиться, но все равно умирают от инфекции, что, сохранившись в этих упрямых побегах, так и не исчезнет. К 1940 году грибок забирает все, до самых дальних рощ в Южном Иллинойсе. Четыре миллиарда деревьев превращаются в миф. Не считая парочки тайных очагов сопротивления, единственные оставшиеся каштаны — это те, которые пионеры унесли далеко-далеко, куда не достают дрейфующие споры.


ФРЭНК ХЁЛ-МЛАДШИЙ держит слово, данное отцу, спустя много лет после того, как тот блекнет, становясь размытыми, черно-белыми, передержанными воспоминаниями. Каждый месяц мальчик кладет очередную фотографию в бальзаминовую коробку. Скоро он уже подросток. Потом юноша. Он механически исполняет ритуал, также как большая семья Хёлов продолжает праздновать день святого Олафа, не помня зачем.

Фрэнк-младший не страдает от излишка воображения. Он никогда не слышит свои мысли: «Возможно, я ненавижу это дерево. А возможно, люблю больше, чем любил отца». Мысли ничего не значат для человека без реальных независимых желаний, рожденного под созданием, к которому он прикован и под которым обречен умереть. Он думает: «Этой штуки тут не должно быть. Толку от нее нет, если только мы ее не срубим». А потом приходят месяцы, когда Фрэнк смотрит через видоискатель на раскинувшуюся крону, и она кажется его удивленному взгляду эталоном смысла.

Летом вода поднимается по ксилеме и рассеивается через миллионы крохотных ртов на изнанке листьев, так сотня галлонов в день испаряется во влажный воздух Айовы. Осенью желтеющие листья переполняют Фрэнка-младшего ностальгией. Зимой голые ветви щелкают и шумят в порывах ветра, тупоносые спящие почки кажутся чуть ли не зловещими в своем ожидании. И каждую весну бледно-зеленые сережки и кремовые цветы на миг пробуждают мысли в голове Фрэнка-младшего, мысли, с которыми он не знает, как обходиться.

Третий фотограф из рода Хёлов продолжает снимать, также как и продолжает ходить в церковь, хотя уже давно решил, что весь верующий мир одурачен сказками. Бессмысленный ритуал со снимками дает жизни Фрэнка-младшего слепую цель, которую не может даровать фермерство. Это ежемесячное упражнение по примечанию чего-то, что вообще не стоит внимания, — создания непоколебимого и замкнутого, как сама жизнь.

Во время Второй мировой войны в пачке уже насчитывается пятьсот фотографий. Однажды днем Фрэнк-младший решает их перелистать. Он снова чувствует себя мальчиком, который дал опрометчивое обещание отцу в девять лет. Но покадровое дерево изменилось до неузнаваемости.

Когда все зрелые каштаны в естественной среде обитания пропали, дерево Хёлов становится достопримечательностью. Из Айова-сити приезжает дендролог, чтобы подтвердить слух: существует каштан, который пережил холокост. Журналист из «Реджистер» пишет статью об одном из последних совершенных деревьев Америки. «Слово „каштан“ можно найти в названии около двенадцати сотен географических мест к востоку от Миссисипи. Но вам придется приехать в западную Айову, чтобы увидеть это дерево в реальности». Обыкновенные люди, направляющиеся из Нью-Йорка в Сан-Франциско по новому федеральному шоссе, которое прорезало канал рядом с фермой Хёлов, видят только фонтан тени в одиноком и плоском царстве кукурузы и сои.

В феврале 1965 года на жестоком морозе «Брауни» дает трещину. Фрэнк-младший заменяет старую камеру на «Инстаматик». Пачка фотографий уже толще любой книги, которую он когда-либо пытался прочесть. Но на каждом снимке видно только одинокое дерево, и оно не обращает внимания на поражающую воображение пустоту, столь хорошо известную человеку. Ферма остается за спиной Фрэнка-младшего каждый раз, когда он открывает линзу. А потому фотографии прячут всё: двадцатые, которые совсем не ревут с точки зрения Хёлов. Депрессию, которая стоит им двухсот акров и отправляет половину семьи в Чикаго. Радиошоу, которые отвращают двух сыновей Фрэнка-младшего от фермерства. Смерть одного Хёла в Южном Тихом океане и двух выживших Хёлов, страдающих от чувства вины. «Диары» и «Каттерпилары» в тракторном ангаре. Сарай, который однажды ночью сгорает дотла под крики беспомощных животных. Десятки радостных свадеб, крестин и выпускных вечеров. Полудюжину адюльтеров. Два развода, таких грустных, что способны заглушить даже голос певчих птиц. Неудачную кампанию одного сына по выбору в законодательное собрание штата. Иск между кузенами. Три неожиданных беременности. Затяжную партизанскую войну Хёлов против местного пастора и половины лютеранского прихода. Героин и «Агент Оранж», которые приходят из Вьетнама вместе с вернувшимися племянниками. Замятый инцест, застарелый алкоголизм, побег дочери со школьным учителем английского. Рак (груди, прямой кишки, легких), сердечную недостаточность, кожу, снятую с руки рабочего зернопогрузчиком, гибель сына кузена в автокатастрофе прямо в ночь после выпускного. Бесчисленные тонны химикатов с названиями, вроде: «Ярость», «Облава» и «Огненный шторм», — патентованные семена, из которых вырастают стерильные растения. Пятидесятую годовщину свадьбы на Гавайях и ее ужасные последствия. Переезд пенсионеров в Аризону и Техас. Поколения вражды, храбрости, долготерпения и неожиданной щедрости: все, что человек мог бы назвать «историей», происходит за рамками кадра. Внутри них на протяжении сотен бесконечных времен года существует только дерево, его щелистая кора спиралью восходит в ранний зрелый возраст, вырастая со скоростью леса.

Вымирание подкрадывается к ферме Хёлов — как и ко всем семейным фермам в западной Айове. Тракторы становятся чудовищными, вагоны с азотными удобрениями — слишком дорогими, конкуренция — слишком большой и эффективной, маржа — совсем маргинальной, а почва — слишком износившейся из-за постоянной запашки, чтобы приносить реальный доход. Каждый год еще одного соседа пожирают огромные, организованные, неумолимо продуктивные монокультурные фабрики. Как и многие люди перед лицом катастрофы, Фрэнк Хёл-младший идет, зажмурившись, навстречу судьбе. Он влезает в долги. Продает земли и права. Подписывает с семенными компаниями сделки, которые не надо подписывать. Он уверен, в будущем году — или уже через год — что-нибудь случится и спасет их, как всегда бывало.

Фрэнк-младший добавляет семьсот пятьдесят пять фотографий одинокого гиганта к ста шестидесяти, которые сняли его отец и дед. В двадцать первый день последнего апреля своей жизни Фрэнк-младший прикован к постели, а его сын, Эрик, приезжает на ферму из собственного дома, находящегося в сорока минутах езды, поднимается на пригорок и делает еще один черно-белый снимок, теперь по самые рамки заполненный пышными ветвями. Эрик показывает фотографию старику. Так легче, чем сказать отцу, что он его любит.

Фрэнк-младший морщится, словно от горького миндаля.

— Послушай, я дал обещание, и я сдержал его. Ты никому ничего не должен. Оставь ты эту штуку в покое.

Он мог бы с таким же успехом приказать гигантскому каштану не расти.


ТРИ ЧЕТВЕРТИ ВЕКА танцуют за пять секунд. Николас Хёл большим пальцем пролистывает стопку из тысячи фотографий, смотрит на тайное значение этих десятилетий. В двадцать пять лет он ненадолго возвращается на ферму, где провел каждое Рождество своей жизни. Он рад, что добрался, если учесть все отмены полетов. С запада идут снежные бури, и самолеты по всей стране не могут оторваться от земли.

Он и его родственники приехали сюда побыть с бабушкой. Завтра со всего штата соберется семья. Из-за фотографий к Николасу возвращаются воспоминания: праздники детства, как весь клан собирался ради индейки или рождественских гимнов, флагов середины лета и фейерверков. Каким-то образом все это зашифровано в оживающем дереве, встречи в каждое время года, дни исследований и тоски посреди кукурузы. Перебирая снимки в обратном порядке, Николас чувствует, как годы отклеиваются, словно распаренные обои.

Всегда животные. Сначала собаки — особенно трехногая, чуть ли не сходящая с ума от любви всякий раз, когда семья Ника сворачивала на длинную подъездную дорожку. Затем горячее дыхание лошадей и жесткая копна коровьей щетины. Змеи, извивающиеся в сжатых стеблях. Случайно найденная нора кроликов у почтового ящика. Как-то в июле из-под переднего крыльца появились полудикие кошки, пахнущие тайной и свернувшимся молоком. Мертвые мыши, подарочки около заднего входа в дом.

От пятисекундного фильма пробуждается память. Вот Ник пробирается в гараж с его механизмами и загадочными инструментами. Сидит на кухне, переполненной Хёлами, вдыхает запах затхлого потрескавшегося линолеума, пока белки шебаршатся в своих скрытых гнездах внутри стенового каркаса. С двумя кузенами помладше копает землю, их древние лопатки с ручками в форме груши прокладывают канаву прямо, как уверяет Ник, к магме.

Он сидит наверху, за столом со сдвижной крышкой, в кабинете покойного деда, изучает проект, который пережил уже четыре поколения его создателей. Из всего груза в фермерском доме Хёлов — сотни банок для печенья и стеклянных снежных шаров, сундука на чердаке с табелями успеваемости его отца, ножного органа с мехами, спасенного из церкви, где крестили прапрадедушку Ника, древних игрушек его отца и дядьев, полированных сосновых кегель и невероятного города, управляемого магнитами, спрятанными под улицами, — эта пачка фотографий всегда была сокровищем, которое никогда не надоедало Нику. Каждый снимок сам по себе не показывал ничего, кроме дерева, на которое Ник мог взобраться вслепую, так часто он по нему лазал. Но при перелистывании коринфская деревянная колонна набухала под большим пальцем, вздымалась и освобождалась. Три четверти века пробегало за время, достаточное для короткой молитвы. Как-то в девять лет, во время пасхального ужина, Ник так часто перелистывал пачку снимков, что дед ударил его по рукам и спрятал ее на самой высокой полке посыпанного нафталином шкафчика. Ник залез на стул и снова принялся за фотографии, едва убедился, что взрослые ушли вниз.

Это его по праву рождения, эмблема Хёлов. Ни у одной другой семьи в округе нет дерева, похожего на страж-каштан. И ни одна семья в Айове не может сравниваться по странности с этим многопоколенным фотопроектом. А взрослые словно поклялись никогда не говорить о том, в чем же его цель. Ни дед, ни отец не могли объяснить Николасу смысл этого увесистого кинеографа. Дед говорил: «Я пообещал отцу, а тот пообещал своему отцу». Но в другое время он же сказал: «Эта штука заставляет тебя по-другому мыслить, разве нет?» И действительно, заставляла.

Именно на ферме Ник сделал первые наброски. Карандашные мальчишеские мечты — ракеты, неземные машины, огромные армии, воображаемые города, с каждым годом все более вычурные от деталей. Потом текстуры естественнее, реальнее — лес волос на спине гусеницы или бурные погодные карты в волокнах половиц. Именно на ферме, хмельной от кинеографа, Ник впервые стал рисовать ветви. Четвертого июля он лежал на спине, глядя на раскинувшееся древо, пока все остальные метали подковы. В постоянном расщеплении каштана чувствовалась геометрия, равновесие толщины и длины, которое Ник еще не мог запечатлеть, ему не хватало сноровки. Рисуя, он задумался о том, какой надо иметь мозг, чтобы различать каждый из стрельчатых листов на любой ветке и распознавать их также легко, как, к примеру, лица кузенов.

Еще один просмотр волшебного фильма, и быстрее, чем черно-белое брокколи превращается в ощупывающего небеса гиганта, девятилетка, которого одергивал дед, становится подростком, проникается любовью к Богу, молится ему каждую ночь, но редко удачно, так как не может прекратить мастурбировать на фантазии о Шелли Харпер, он уходит от Бога и приходит к гитаре, попадается полиции с половиной косяка травы, получает шесть месяцев в устрашающей колонии для несовершеннолетних близ Сидар-Рэпидз, и там — часами рисуя все подряд, что только видит в окна со стальными решетками, — он понимает, что всю свою жизнь хочет заниматься странным.

Ник был уверен, что такую идею будет трудно подать семье. Хёлы были фермерами, владельцами магазина по продаже фуража и торговцами сельскохозяйственным оборудованием, как его отец, жутко практичными людьми, укорененными в логике земли, привыкшими работать долго и упорно, днями, год за годом, никогда не спрашивая почему. Ник готовился к ссоре, к чему-нибудь прямиком из романов Д. Г. Лоуренса, которые помогли пережить ему старшую школу. Он репетировал неделями, но слова застревали в горле от самой абсурдности просьбы: «Пап, я бы с удовольствием прыгнул с края жизни, полной здравого смысла, причем за твой счет, и стал патентовано безработным».

Он решился на разговор ранней весной, ночью. Отец лежал на диване, который стоял на веранде, и читал биографию Дугласа Макартура. Николас сел в глубокое кресло рядом. Ароматный ветер дул сквозь сетку и ерошил ему волосы.

— Пап? Я хочу пойти в художественную школу.

Отец посмотрел на него поверх книги так, словно изучал руины своей династии.

— Я так и думал, что чем-то в таком духе все и кончится.

И Ник уехал, он гулял на таком длинном поводке, что добрался до самого центра Чикаго и обрел свободу, давшую ему испытать все пороки, присущие его желаниям.

В чикагской школе он многое узнал:

1. Человеческая история была рассказом о все сильнее растущем рассеянном голоде.

2. Искусство было совсем не таким, каким он его считал.

3. Люди делают все, о чем ты только можешь помыслить. Сложные резные портреты на кончиках карандашей. Собачье дерьмо, покрытое полиуретаном. Земляные сооружения, способные сойти за маленькие государства.

4. Все это заставляет тебя по-другому мыслить, разве не так?

Одногруппники смеются над его небольшими карандашными набросками и гиперреалистическими сверхнатуралистичными картинами. Но он продолжает их писать, год за годом. И скоро становится известен. Им даже восхищаются, пусть и язвительно.

Одной зимней ночью, на последнем курсе, в арендованном чулане в Роджерс-парке, Нику приснился сон. Студентка, которую он любит, спросила его: «Что ты действительно хочешь делать?» Он вскинул голые руки к небу, пожимая плечами. Крохотные фонтанчики крови собрались в середине ладоней. Из них выросли две ветвистых колючки. Ник затрепетал в панике и проснулся. Прошло полчаса, прежде чем сердце забилось нормально, а он сам понял, откуда взялись эти шипы: из фотографий каштана, который посадил его норвежский странствующий прапрапрапрадед сто двадцать лет назад, когда сам записался на заочку в школу примитивного искусства, на равнины западной Айовы.

Ник сидит у стола, снова пролистывает книгу. В прошлом году он получил Приз Штерна по скульптуре от Школы института искусств. В этом он работает на складе знаменитого чикагского универмага, который уже четверть века медленно отходит в мир иной. Безусловно, Ник получил степень, которая дает ему право делать необычные артефакты, способные смутить друзей и разозлить незнакомцев. В Оук-парке у него есть целая камера хранения, забитая костюмами из папье-маше для уличных маскарадов и сюрреалистическими декорациями постановки, которая шла в маленьком театре в Андерсонвилле, но продержалась всего три дня. В двадцать пять лет потомок фермерской династии хочет верить, что лучшая работа все еще ждет его впереди.

Завтра Сочельник. Хёлы начнут приезжать именно тогда, но бабушка уже на седьмом небе от счастья. Она теперь живет только ради дней, когда старый, продуваемый насквозь дом заполняется потомками. Фермы больше нет, есть только дом на острове посреди полей. Вся земля в долгосрочной аренде, ею владеют компании, чьи офисы находятся в сотнях миль отсюда. Почва Айовы доведена до рационализованного финала. Но скоро праздник, и снова начнутся чудесные рождения, появятся спасители в яслях, как всегда было на Рождества Хёлов вот уже сто двадцать лет.

Ник направляется вниз. Середина утра, бабушка, отец и мать сгрудились вокруг кухонного стола, где делаются булочки с пеканом, а костяшки домино уже так стерлись, что больше напоминают жевательные резинки. Снаружи ужасный холод. Борясь с полярными северными ветрами, проникающими сквозь стены из кедровых досок, Эрик Хёл выкрутил на полную старый пропановый обогреватель. В камине бушует огонь, еды столько, что можно накормить человек пятьсот, а новый телевизор размером со штат Вайоминг показывает футбольный матч, на который всем наплевать.

Николас спрашивает:

— Так кто за Омаху?

В музее Джослин, буквально в часе езды, идет выставка пейзажей Гудзонской школы. Когда он прошлой ночью закинул идею, родители, кажется, заинтересовались. Но теперь лишь смотрят в сторону.

Мать улыбается, смутившись:

— Я кажется слегка приболела, дорогой.

Отец добавляет:

— Нам всем довольно уютно, Ник.

Бабушка кивает, сонно соглашаясь.

— Ну и ладно, — говорит Ник. — Черт с вами! Вернусь к ужину.

Снег задувает на шоссе, еще больше падает с неба. Но Ник здесь родился, а его отец не был бы собой, не поставив новую зимнюю резину. Выставка прекрасная. От одного только Шилера[5] у Ника случается приступ творческой ревности. Он остается до самого закрытия. Когда его наконец выдворяют на улицу, там уже темно, а снежные вихри завиваются над ботинками.

Он выбирается на шоссе и потихоньку двигается на восток. Дорога совершенно белая. Все водители, достаточно глупые, чтобы сегодня отправиться в путь, цепляются друг за друга, едут по молочной пустыне, ориентируясь по фарам тех, кто впереди. Колея, которую вспахивает Ник, имеет лишь абстрактное отношение к дороге. Шумовую полосу на шоссе настолько заглушает снег, что Ник ее почти не слышит.

Под виадуком он попадает на гладкий как стекло лед. Машину заносит вбок. Он не противится этому свободному скольжению, уговаривает автомобиль, как воздушного змея, пока тот не выпрямляется. Ник то включает, то вырубает дальний свет, пытаясь решить, что меньше слепит в снежном занавесе. За час проезжает миль двадцать.

Сцена разворачивается в снежно-черном туннеле, как отрывок из документалки про полицейских, снятый ночной камерой. Огромная фура складывается вдвое и разворачивается, как раненое животное, выскакивая на полосу Ника в ста ярдах впереди. Он крутит руль, скользит на обочину. Зад машины отскакивает от отбойника. Передний бампер целуется с шиной грузовика. Ник останавливается, его начинает трясти так сильно, что рулить он больше не может. Сворачивает на стоянку, забитую потерявшимися в метели водителями.

Перед туалетами стоит платный телефон. Ник набирает домашний номер, но звонок не проходит. Ночь перед Сочельником, линии загружены по всему штату. Он уверен, что родители жутко беспокоятся. Но ему остается только свернуться на сиденье машины и поспать хотя бы пару часиков, пока все не утихнет, а снегоочистители не разберутся с припадком божьей ярости.

Незадолго до рассвета Ник снова выбирается на дорогу. Снега почти нет, машины тащатся в обоих направлениях. Он еле ползет домой. Самый трудный отрезок пути — это небольшой подъем на съезде с шоссе. Ник идет юзом на уклоне и сворачивает на дорогу к ферме. Все занесено, кругом сугробы. Каштан Хёлов появляется первым, он весь белый, единственный шпиль до самого горизонта. Два верхних окна в доме светятся. Ник представить себе не может, чтобы кто-то встал так рано. А значит, родители не ложились всю ночь, ждали вестей от него.

Дорога к дому завалена снегом. Старый снегоочиститель деда до сих пор в сарае. Отец должен был прогнать его уже минимум пару раз. Ник сражается с заносами, но их слишком много. Он оставляет машину на подъездной дорожке и последний отрезок пути проходит пешком. Распахнув переднюю дверь, врывается внутрь с песней:

— О, погода снаружи ужасна!

Но внизу никто не смеется.

Позже он спросит себя, не понял ли все тогда, еще у двери. Но нет: он дошел до лестницы, у подножия которой лежал отец, головой вниз, руки согнуты под невозможными углами, вознося хвалу полу. Ник кричит, падает на колени, но тут уже ничем не помочь. Он встает, взлетает на второй этаж, перескакивая через две ступеньки. Но уже все ясно, как Рождество, все понятно. Наверху две женщины лежат в своих кроватях, и разбудить их нельзя — поздний утренний сон в Сочельник.

Муть поднимается по ногам и телу Николаса. Он тонет в смоле. Бежит вниз, где старый пропановый обогреватель все еще выкручен на полную, качает газ, тот поднимается и, невидимый, собирается под потолком, который отец недавно обил дополнительным утеплителем. Ник, качаясь, вываливается в дверь, спотыкается на крыльце и падает в снег. Перекатывается на морозной белизне, задыхаясь и оживая. Смотрит вверх, и перед ним раскидываются ветви страж-древа, одинокие, огромные, фрактальные и голые под порывами ветра, каштан поднимает нижние конечности и покачивает массивным шаром. Все его расточительные сучки щелкают на ветру, словно этот момент, такой незначительный, такой мимолетный, тоже будет вписан в его кольца, и ветви будут на него молиться, теперь же они машут, словно флажками, на фоне синего, невероятно синего зимнего неба.

МИМИ MA

В ТОТ ДЕНЬ 1948 ГОДА, когда Ма Сысюнь получает свой билет третьего класса на корабль до Сан-Франциско, отец начинает разговаривать с ним по-английски. Принудительная практика, на благо сына. Властная британская колониальная речь отца ходит кругами рядом с функциональной адекватностью инженера-электрика, свойственной Сысюню.

— Мой сын. Послушай меня. Мы обречены.

Они сидят на верхнем этаже, в офисе шанхайского комплекса, здесь на одной половине торговый дом компании, а на второй живет семья Ма. Деловая суета Нанкинской дороги доносится до самого окна, обреченности не видать и в помине. Но, с другой стороны, Ма Сысюнь не интересуется политикой, а зрение у него, как у человека, который решал слишком много математических задач при свете свечи. Его отец — знаток искусства, мастер-каллиграф, патриарх с одной главной и двумя младшими женами — не может не говорить метафорами. Те всегда озадачивают Сысюня.

— Эта семья так далеко зашла. От Персии к китайским Афинам, так ты мог бы сказать.

Сысюнь кивает, хотя он бы никогда не сказал ничего подобного.

— Мы, мусульмане хуэй, взяли все, что эта страна в нас бросила, и перепаковали для перепродажи. Это здание, наше поместье в Гуаньчжоу… Только подумай о том, что мы пережили. Стойкость Ма!

Ма Шоуин смотрит в августовское небо, мысленно перебирая все невзгоды, которые перенесла Торговая компания Ма. Колониальная эксплуатация. Восстание тайпинов. Уничтожение семейных плантаций шелка тайфуном. Революция 1911-го и резня 27-го. Он смотрит в темный угол комнаты. Призраки повсюду, жертвы насилия, о котором даже философ-магнат, нанявший вместо себя паломника в Мекку, не осмеливается говорить вслух. Он протягивает ладонь над столом, заваленным бумагами:

— Даже японцы не смогли нас сломить.


ОТ ИСТОРИИ У СЫСЮНЯ СЫПЬ и учащается пульс. Через четыре дня он отправится в Штаты, один из немногих китайских студентов, кому в 1948 году дали визы. Неделями он изучал карты, штудировал уведомления о зачислении, раз за разом повторял малопонятные название: корабль ВМС США «Генерал Мейгс», автобус «Грейхаунд», Институт технологии Карнеги. Полтора года ходил на утренние киносеансы с Гейблом Кларком и Астером Фредом, практикуясь в новом языке.

Он с трудом продирается через английский из одной только гордости:

— Если хочешь, я остаюсь здесь.

— Ты думаешь, я хочу, чтобы ты остался? Да ты совсем не понял, о чем я говорю.

Взгляд его отца похож на стихотворение:

Почему застыл ты

На перекрестке дорог

И трешь глаза?

Ты не понял меня,

Да, мальчик мой?

Шоуин вскакивает с кресла и подходит к окну. Он смотрит на Нанкинскую дорогу, место, которое как обычно так и жаждет нажиться на безумии, что зовется будущим.

— Ты — спасение этой семьи. Коммунисты будут тут через шесть месяцев. И тогда все мы… Сын, взгляни фактам в лицо. Ты не создан для бизнеса. Ты должен вечно ходить в инженерную школу. Но твои братья и сестры? Кузены, тетки, дядья? Все они — торговцы хуэй с кучей денег. Мы не продержимся и трех недель, когда придет конец.

— Но американцы. Они обещать.

Ма Шоуин снова подходит к столу и берет мальчика за подбородок.

— Сын мой. Мой наивный сынок с домашними сверчками, почтовыми голубями и коротковолновым радио. Золотая гора сожрет тебя заживо.

Он отпускает лицо Сысюня и ведет его через зал к клетке бухгалтера, где открывает решетку, откатывает в сторону картотечный шкаф, за которым обнаруживается стенной сейф, о нем Сысюнь даже не подозревал. Шоуин вынимает три деревянные плоские коробочки, завернутые в атласную ткань. Даже Сысюнь может сказать, что в них: поколения доходов семьи Ма, от Шелкового пути до Бунда, переплавленных в наличную форму.

Ма Шоуин роется в пригоршнях блестяшек, секунду осматривая каждую, а потом бросая обратно на поднос. Наконец находит то, что нужно: три кольца, похожих на крохотные птичьи яйца. Три нефритовых пейзажа, которые он поднимают к свету.

Сысюнь охает.

— Посмотри на цвет!

Цвет жадности, зависти, свежести, роста, невинности. Зеленый, зеленый, зеленый, зеленый и зеленый. Из мешочка на шее Шоуин достает ювелирную лупу. Подносит нефритовые кольца к свету и вглядывается в них, как оказывается потом, в последний раз. Он передает первое кольцо Сысюню, который таращится на драгоценность, как на камень с Марса. Это извилистая масса нефритового ствола и ветвей в несколько слоев глубиной.

— Ты живешь между трех деревьев. Одно из них позади тебя. Лотосовое древо, сидрат аль-мунтаха, — древо жизни для твоих персидских предков. Древо на границе седьмого неба, которую никто не может пересечь. Но инженерам нет толку от прошлого, разве не так?

От таких слов Сысюнь в замешательстве. Он не может понять отцовского сарказма. Пытается передать ему первое кольцо, но тот уже занят вторым.

— Еще одно древо стоит перед тобой — Фусан. Волшебное шелковичное древо, растущее далеко на востоке, где находится эликсир жизни. — Он накрывает лупу ладонью и смотрит вверх. — Теперь ты отправляешься к Фусану.

Он передает сыну нефрит. На нем невероятно много деталей. Птица летит над верхушками листьев. С изогнутых ветвей свисают коконы шелковичных червей. Резчик скорее всего использовал микроскопическую иглу с алмазным наконечником.

Шоуин прижимает увеличенный глаз ближе к последнему кольцу.

— Третье древо вокруг тебя: Настоящее. И как само Настоящее, оно последует за тобой, куда бы ты ни отправился.

Отец передает сыну последнее кольцо, а тот спрашивает: — Какое древо?

Отец открывает следующую коробку Черные лакированные пластины поворачиваются на двух петлях, внутри оказывается свиток. Шоуин развязывает ленту на нем, ее уже давно никто не трогал. Свиток разворачивается, на нем серия портретов, морщинистые мужчины, чья кожа свисает сильнее, чем складки на одежде. Один опирается на посох в лесной росчисти. Второй смотрит сквозь узкое окно в стене. Третий сидит под изогнутой сосной. Отец Сысюня стучит пальцем по ней:

— Вот такое.

— Кто эти люди есть? Что они делать?

Шоуин всматривается в текст, такой старый, что Сысюнь не может его прочитать.

— Луохань. Архаты. Адепты, которые прошли четыре ступени просветления и теперь живут в чистой, знающей радости.

Сысюнь не осмеливается дотронуться до сияющей вещи. Его семья богата, конечно, — настолько богата, что многие из них уже ничего не делают. Но богаты настолько, чтобы владеть этим? Его злит то, что отец держал такие сокровища втайне, но Сысюнь не из тех людей, кто умеет злиться.

— Почему я ничего об этом не знаю?

— Теперь знаешь.

— Что ты хочешь я делать?

— Фу-ты, твоя грамматика просто чудовищна. Полагаю, твои учителя по электрике и магнетизму были куда компетентнее, чем учителя по английскому.

— Насколько старое, это? Тысяча лет? Больше?

Ладонь, согнутая в форме чашечки, успокаивает молодого человека.

— Сын: послушай. Семейное состояние можно беречь так или иначе. Это был мой способ. Я думал, мы будем собирать подобные вещи и хранить их. Когда мир вновь обретет разум, мы найдем им дом — музей, где любой посетитель сможет связать наше имя с… — Он кивает на архатов, играющих на пороге нирваны. — Делай с ними, что хочешь. Они твои. Может, ты даже узнаешь, чего они от тебя хотят. Главное, это не дать им попасть в руки коммунистов. Коммунисты подотрут ими задницу.

— Я взять это в Америку?

Отец скатывает свиток, с огромной предосторожностью оборачивает его ветхой лентой.

— Мусульманин из земли Конфуция отправляется в христианскую твердыню Питтсбурга с несколькими бесценными буддистскими картинами. Кого еще мы пропустили?

Он кладет свиток обратно в коробку и передает ту сыну. Взяв ее, Сысюнь роняет кольцо. Отец вздыхает и наклоняется, подбирая сокровище с пыльного пола. Потом забирает оставшиеся два кольца.

— Их мы сможем запечь в пирожные. А вот свиток… Тут придется подумать…

Они отправляют подносы с драгоценностями обратно в сейф, ставят на место картотечный шкаф. Потом запирают клетку бухгалтера, запечатывают офис и отправляются по лестнице вниз. Останавливаются на Нанкинской дороге, забитой деловыми людьми, несмотря на маячащий впереди конец света.

— Я привезу их обратно, — говорит Сысюнь, — когда моя школа кончится, а здесь все снова безопасно.

Отец смотрит на дорогу и качает головой. По-китайски, словно сам себе, он говорит:

— Нельзя вернуться к тому, что пропало.


С ДВУМЯ ПАРОХОДНЫМИ КОФРАМИ и хлипким чемоданом Ма Сысюнь садится на поезд из Шанхая в Гонконг. Там выясняет, что его сертификат здоровья, приобретенный в американском консульстве, расположенном в Шанхае, недостаточно хорош для корабельного медика, которому надо заплатить еще пятьдесят долларов, чтобы он снова осмотрел Сысюня.

«Генерала Мейгса» списали в резерв и перевели на Американские президентские авиалинии, теперь он — тихоокеанский пассажирский лайнер. Это маленький мир шириной в сто пятьдесят человек. Сысюнь получает койку на одной из азиатских палуб, в трех уровнях от дневного света. Европейцы наверху, на солнце, с их шезлонгами и официантами в ливреях, подающими холодные напитки. Сысюнь же принимает душ с десятком других людей, под ведрами воды, голый. Еда ужасная, ее трудно переварить — водянистые сосиски, мучнистая картошка, соленая толченая говядина. Сысюню наплевать. Он плывет в Америку, в великий институт Карнеги, получить степень по электротехнике. Даже убогие азиатские каюты — роскошь, в них не падают бомбы, никого не насилуют и не пытают. Он сидит на своей койке часами, сосет сушеные манго и чувствует себя королем всего сущего.

Они швартуются в Маниле, потом в Гуаме, на Гавайях. Через двадцать один день добираются до Сан-Франциско, порт прибытия в счастливую землю Фусана. Сысюнь стоит в очереди на иммиграционный контроль с двумя кофрами и потертым чемоданом, на каждом по трафарету английскими буквами нанесено его имя. Теперь он Сысюнь Ма — старая личность вывернута наизнанку, как изящный двухсторонний пиджак. Цветные пятна покрывают чемодан — наклейки с корабля, розовый флажок Нанкинского университета, оранжевый — Института Карнеги. Сысюнь чувствует себя беззаботным, таким американским, его переполняет любовь ко всем народам, кроме японцев.

На таможне его досматривает женщина. Она изучает бумаги:

— Ма — это имя, данное при крещении, или фамилия?

Сысюнь путается, поэтому отвечает:

— Нет христианского имени. Только мусульманское, хуэй.

— Это какая-то секта?

Он много улыбается и кивает. Она щурится. Сысюнь на миг паникует, думает, что попался. Он солгал насчет даты своего рождения, поставил 7 ноября 1925 года. На самом-то деле он родился в седьмой день одиннадцатого месяца — по лунному календарю. Перевод совершенно сбил его с толку.

Таможенница спрашивает, на сколько он приехал, цель и место пребывания, хотя все в подробностях изложено в бумагах. Весь разговор, решает Сысюнь, это такая грубая проверка того, может ли он запомнить то, что написал. Она указывает пальцем на кофры:

— Можете это открыть? Нет — другой.

Проверяет содержимое коробки с едой: три китайских пирожных, а вокруг тысячелетние яйца. Она давится, как будто вскрыла чью-то могилу:

— Боже, закройте.

Чиновница перебирает его одежду, учебники, проверяет подошвы ботинок, которые он отремонтировал сам. Загорается при виде шкатулки для свитка, которую Сысюнь и его отец решили спрятать у всех на виду.

— Что внутри.

— Сувенир. Китайская картина.

— Откройте, пожалуйста.

Сысюнь отрешается от реальности. Он думает про своих почтовых голубей, про постоянную Планка, о чем угодно, кроме этого подозрительного шедевра, за который в лучшем случае положена таможенная пошлина, намного превышающая его стипендию за следующие четыре года, а в худшем — арест за контрабанду.

Лицо таможенницы сморщивается при виде архатов.

— Кто они?

— Святые люди.

— А что с ними не так?

— Счастье. Они видят Истинную суть.

— И в чем она заключается?

Сысюнь ничего не знает о китайском буддизме. С английским у него плохо. Но сейчас он должен объяснить что-то про нирвану этой американской чиновнице.

— Истинная суть значит: люди, такие маленькие. А жизнь такая огромная.

Таможенница фыркает:

— И они это только осознали?

Сысюнь кивает.

— И потому счастливы? — Она качает головой и отпускает его. — Удачи в Питтсбурге.


СЫСЮНЬ СТАНОВИТСЯ УИНСТОНОМ МА: простое техническое исправление. В мифах люди превращаются во что угодно. В птиц, животных, деревья, цветы, реки. Так почему бы не в американца по имени Уинстон? А Фусан — волшебная восточная земля отца — со временем, после Питтсбурга, превращается в Уитон, штат Иллинойс. Уинстон Ма и его жена высаживают большую шелковицу на своем голом заднем дворе. Это дерево с двумя полами, оно древнее разделения на инь и ян, Древо Обновления, древо в центре Вселенной, пустое древо, хранящее священное Дао. На нем было построено богатство семьи Ма, оно высажено в честь отца, которому никогда не позволят его увидеть.

Уинстон стоит рядом со свежевырытой землей, черный круг почвы у его ног как обещание. Он не хочет вытирать грязные руки даже о рабочие брюки. Его жена Шарлотта, наследница южных плантаторов, пришедших в упадок, которые когда-то отправляли миссионеров в Китай, говорит:

— Есть китайская мудрость: «Когда лучше всего посадить дерево? Двадцать лет назад».

Китайский инженер улыбается:

— Хорошая.

— А когда лучше всего посадить дерево в следующий раз? Сейчас.

— А! Прекрасно!

Улыбка становится искренней. До сегодняшнего дня он никогда ничего не сажал. Но Сейчас, это лучшее из будущих времен, длится долго и переписывает все.


ПРОХОДЯТ БЕСЧИСЛЕННЫЕ СЕЙЧАС. В одном из них три маленькие девочки едят кукурузные хлопья под ветвями своего дерева завтраков. Лето. Шелковица выпрастывает мясистые семенники. Мими, первый ребенок, девяти лет, сидит среди фруктовых брызг со своими маленькими сестрами, одежда запачкана красным, Мими оплакивает судьбу семьи.

— Во всем виноват Мао.

Утро, середина лета, 1967 год, как всегда в воскресенье из закрытой спальни родителей грохочет Верди.

— Эта свинья Мао. Мы бы были миллионерами, если бы не он.

Амелия, самая младшая, перестает перетирать хлопья в пасту:

— Кто такой Мао?

— Самый большой ворюга в мире. Он украл все, чем владел дедушка.

— Кто-то украл вещи дедушки?

— Не дедушки Тарлтона, А дедушки Ма.

— Кто такой дедушка Ма?

— Китайский дедушка, — отвечает Кармен, средняя дочь.

— Я его никогда не видела.

— Его вообще никто не видел. Даже мама.

— И папа никогда его не видел?

— Он в рабочем лагере. Куда они ссылают богатых людей.

Кармен говорит:

— Как так получается, что он даже не говорит по-китайски? Это подозрительно.

Одна из загадок, на которые так щедр их отец.

— Папа украл мои покерные фишки, когда я его обыгрывала, — Амелия наливает молоко из чашки, чтобы покормить дерево.

— Хватит разговаривать, — приказывает Мими. — Вытри подбородок. И не делай этого. Ты отравишь корни.

— А чем вообще занимается папа?

— Он — инженер. Это круто.

— Это я знаю. «Я управляю поездом. Ту-ту!» И он хочет, чтобы я смеялась при этом, всякий раз.

Мими не выносит глупости:

— Ты знаешь, чем он занимается.

Отец изобретает телефон размером не больше кейса, который работает от автомобильной батареи и может путешествовать повсюду. Вся семья помогает его тестировать. Им нужно ходить в гараж, сидеть в «шеви» — в телефонной будке, как он это называет, — каждый раз, когда он звонит по междугороднему.

— А ты не думаешь, что лаборатории страшные? — спрашивает Кармен. — Как тебе надо там записываться, словно в большой тюрьме?

Мими сидит неподвижно, слушает. Из окна родителей наверху льется Верди. Им разрешают завтракать под деревом, но только по воскресеньям. Утром в воскресенье они могут хоть в Чикаго уйти, и никто не узнает.

Кармен следит за взглядом Мими:

— А что, по-твоему, они там делают все утро?

Мими вздрагивает:

— Слезь с моей волны! Я ненавижу, когда ты так делаешь.

— Как ты думаешь, они там касаются друг друга, голые?

— Не будь мерзкой, — Мими ставит на стол чашку. Ей нужна ясность и место подумать, а значит, необходима высота. Она встает на нижнюю ветку, сердце стучит. «Моя шелковая ферма, — всегда говорит отец. — Только без шелкопрядов».

Кармен кричит:

— Не карабкаться. Никому нельзя на дерево, я говорю!

— Я тебя расплющу, как жука.

От этого Амелия смеется. Мими замирает на развилке. Вокруг свисают фрукты. Она съедает один. Он сладкий, как изюм, но ее от них уже тошнит, за свою короткую жизнь она их уже так много съела. Ветви разделяются. У листьев так много форм, и ее это тревожит. Сердечки, рукавички, безумные бойскаутские значки. Некоторые внизу шерстистые, что ее пугает. Зачем дереву волосы? Все листья имеют зарубки, с тремя главными жилками. Мими срывает один, зная, какой ужас за этим последует. Густая молочная кровь дерева сочится из раны. Именно ее, думает она, черви каким-то образом превращают в шелк.

Амелия начинает плакать.

— Не надо! Ты делаешь ему больно! Я слышу, как оно кричит!

Кармен смотрит на окно, до которого пытается добраться Мими.

— А он вообще христианин? Когда он ходит с нами в церковь, то никогда не говорит про Иисуса.

Их отец, как знает Мими, это что-то совершенно другое, отдельное. Он маленький, милый, улыбающийся, теплый. Китаец-мусульманин, который любит математику, американские машины, выборы и отдых в палатках. Чертежник, который собирает товары на продажу в подвале, каждую ночь работает допоздна и засыпает в кресле-кровати под десятичасовые новости. Все его любят, особенно дети. Но он никогда не говорит по-китайски, даже в Китайском квартале. Иногда рассказывает что-нибудь про жизнь до Америки, после мороженого с ириской или холодной ночью вокруг костра в национальном парке. Как он держал ручных сверчков и голубей в Шанхае. Как однажды побрил персик и насыпал пушок за блузку служанки, чтобы у той все зачесалось. «Не смейтесь, мне до сих пор стыдно, спустя целую тысячу лет».

Но Мими ничего не знала о нем до вчерашнего дня, этой ужасной субботы, когда она пришла с игровой площадки в слезах.

— Что случилось? Что ты сделала?

Она сразу пошла в атаку.

— Правда, что все китайцы — коммунисты, которые едят крыс и любят Мао?

И тогда отец наконец-то с ней заговорил, поведал историю из другого мира. Мими многого не поняла. Но пока отец говорил, он превратился в героя из черно-белого триллера, что идут поздно ночью, с темными углами, зловещей музыкой и кучей персонажей. Он рассказал о Беспомощных ученых, измененных в Американцев благодаря Акту о вынужденных переселенцах. Он описал других китайцев, прибывших с ним, включая одного, который потом выиграл величайший приз в науке. Это поразило Мими: США и коммунисты боролись за мозг отца.

— Этот человек, Мао. Он должен мне много денег. Он мне отплатит, я повезу эту семью на изысканный ужин. Самая лучшая крыса в твоей жизни!

Она снова заплакала, пока он не заверил ее, что никогда даже не видел крысу вблизи, пока не приехал в городок Мюррей-Хилл, штат Массачусетс. Он успокаивал ее и ворковал.

— Китайцы едят много странного. Но крысы не слишком популярны.

Он отвел ее в свой кабинет. И там показал нечто такое, что она до сих пор не поняла, хотя прошел уже целый день. Отец открыл архивный шкаф и вытащил оттуда деревянную коробку. Внутри лежали три зеленых кольца.

Мао, об этом он никогда не узнает. Три волшебный кольцо. Три дерево — прошлое, настоящее, будущее. К счастью, у меня три волшебный дочка. — Он постучал пальцем по виску. — Твой отец, всегда думает.

Он взял кольцо, которое назвал прошлым, и попытался надеть его на палец Мими. Извивающиеся зеленые листья заворожили ее. Резьба была глубокой — ветви под ветвями. Невозможно, чтобы кто-то мог выгравировать настолько маленькую вещицу.

— Это все нефрит.

Мими дернула рукой, и кольцо упало на пол. Отец встал на колено и убрал драгоценность в коробку.

— Слишком большое. Мы подождем позже.

Коробка отправилась обратно в шкаф, который он запер. Потом присел на корточки уже рядом со стенным шкафом и вытащил снизу лакированную шкатулку. Положил ее на чертежный стол, провел целый ритуал, открывая защелки и развязывая ленточки. Сдвинул створки, и тут перед Мими раскинулся Китай, та его половина, которая была не реальнее сказки. Китайские слова выстроились колоннами, каждое завивалось, подобно крохотному пламени. Каждый мазок кисти сиял так, как будто она сама его только что сделала. Казалось невозможным, чтобы кто-то так писал. Но отец мог, если бы захотел.

Под текущими словами виднелось несколько человек, каждый напоминал щекастый скелет. Их лица смеялись, но кожа обвисла. Казалось, им сотни лет. Их глаза улыбались лучшей шутке мироздания, тогда как плечи сгибались под весом чего-то, слишком тяжелого для ноши.

— Кто они?

Отец всмотрелся в фигуры:

— Эти люди? — Его губы сжались, как у улыбающихся рисунков. — Луохань. Архат. Маленький Будда. Они решают жизнь. Они пройти финальный экзамен. — Он взял Мими за подбородок и повернул лицом к себе. Когда улыбнулся, сверкнул тонкий золотой край переднего зуба. — Китайский Супергерой!

Мими высвободилась и начала изучать святых людей. Один сидел в маленькой пещере. У другого были красный пояс и сережки. Третий застыл на краю высокого утеса, а позади него убегали вдаль скалы и туман. Четвертый прислонился к дереву, так же как Мими на следующий день, рассказывая о свитке сестрам.

Отец показал пальцем на пейзаж грез:

— Это Китай. Очень старый. — Когда Мими прикоснулась к человеку под деревом, отец поднял ее руку и поцеловал кончики пальцев. — Слишком старый для прикосновений.

Она уставилась на мужчину, который знал все:

— Супергерои?

— Они видят каждый ответ. Ничего не причинить им вред. Император приходить и уходить. Цинь. Мин. Юань. Коммунизм тоже. Маленькое насекомое на гигантской собаке. Но они? — Он прищелкнул языком и показал большой палец, как будто на маленьких Будд нужно было поставить деньги.

И от этого щелчка из девятилетнего тела вырвалась Мими-подросток, чтобы взглянуть на архатов с вышины, с расстояния во множество лет. Из подростка поднялась другая женщина, еще старше. Время больше не было для нее линией, уходящей вперед. Оно превратилось в колонну из концентрических кругов, сама Мими находилась посреди нее, а настоящее парило за внешней границей. Будущие «я» громоздились вверх, стояли позади маленькой Мими, постоянно возвращаясь в эту комнату, чтобы еще раз взглянуть на людей, решивших загадку жизни.

— Смотри на цвет, — сказал Уинстон, и все поздние версии «я» рухнули вокруг Мими. — Китай — точно забавное место.

Он свернул свиток, положил его в лакированную шкатулку и поставил ту на пол стенного шкафа.

На шелковице Мими думает, что если сможет подняться еще на пару футов от земли, то ей удастся заглянуть в окно родителей и увидеть, что же там с ними делает Верди. Но внизу разгорается революция.

— Не карабкайся! — кричит Америя. — Слезай!

— Закрой свой рот, — предлагает ей Мими.

— Папа! Мими на шелковой ферме!

Мими спрыгивает на землю, в футе от того, чтобы растоптать сестру. Затыкает ей рот ладонью:

— Заткнись, и я тебе кое-что покажу.

У детства совершенный слух, а потому обе сестры сразу понимают: на это «кое-что» явно стоит взглянуть. Уже в следующий миг, под прикрытием изливающегося сверху Верди, они прокрадываются, словно спецназ, в кабинет отца. Архивный шкаф закрыт, но Мими открывает лакированную шкатулку. Свиток разворачивается на чертежном столе Уинстона, открывая изображение человека, сидящего под сучковатым, терпеливым деревом.

— Не трогайте! Это наши предки. И они — боги.


КИТАЙСКИЙ ЭЛЕКТРОИНЖЕНЕР, который приводит семью в гараж, чтобы та звонила родителям в Виргинию по автомобильному телефону больше рождественского полена, любит в своей жизни все, но особенно обожает национальные парки. Задолго до ежегодного июньского ритуала Уинстон Ма начинает к нему готовиться: помечает карты, подчеркивает абзацы в путеводителях, делает аккуратные записи в россыпи карманных записных книжек и мастерит странные мушки для ловли форели, похожие на китайских новогодних драконов. Уже в ноябре обеденный стол так забит приготовлениями, что семье приходится праздновать День Благодарения — моллюсками и рисом — на кухонном уголке. А потом приходит время отпуска, все пятеро набиваются в небесно-голубой «Шеви Бискейн» с багажником на крыше и задним сиденьем, широким, как материковый шельф, без кондиционера, но с кулером, полным сока со льдом, после чего семья наматывает тысячи миль в путешествиях по Йосемити, Зайону, Олимпику, частенько забираясь еще дальше.

В тот год они возвращаются в любимый Йеллоустоун Уинстона. По пути Уинстон заносит в блокноты сведения о каждой площадке для кемпинга. Он записывает ее номер и оценивает по десятку самых разнообразных критериев. Эта информация понадобится ему зимой, когда он будет совершенствовать маршрут на следующий год. Он заставляет девочек играть на музыкальных инструментах, пока те сидят сзади. У Мими труба, у Кармен кларнет, так что им приходится легче, чем Амелии с ее скрипкой. Они забыли взять книги. Две тысячи миль, и ничего читать. «Шеви» едет по Небраске, а две старшие девочки неотрывно смотрят на младшую, пока та не срывается и не начинает плакать. Так они коротают время.

Шарлотта сдается, контролировать дочек не получается. Никто даже не подозревает, но она уже начинает соскальзывать в то уединенное место, которое с каждым годом будет только сильнее углубляться. Она сидит спереди, изучает дорожные карты для мужа и тихонько напевает себе под нос ноктюрны Шопена. В тихие дни автомобильной святости деменция уже делает первые шаги.

Они на три дня разбивают лагерь рядом со Слоу-Крик. Младшие девочки часами играют в карты. Мими стоит с отцом в реке. Двойной расслабленный замах, леска в воздухе, четырехтактный нарастающим ритм, когда рука периодически замирает на десяти и двух, дрожь сухой мушки, когда та падает на воду, легкий страх из-за того, что на нее кто-то может реально клюнуть, испуг от рыбьего рта, когда тот разрывает поверхность, — все это очаровывает Мими и останется с ней навсегда.

Стоя по колено в холодном потоке, отец свободен. Он примечает отмели, измеряет скорость реки, читает дно, наблюдает за поклевкой — такие уравнения с множеством переменных должен одновременно решать любой, чтобы думать как рыба, — и все это, не осознавая ничего, кроме чистого счастья находиться в воде.

— Почему эти рыбы прятаться? — спрашивает он дочку. — Что они делать?

Вот таким Мими его и запомнит, по колено в собственных небесах. Рыбача, он решил уравнение жизни. Рыбача, он проходит последний экзамен, становится следующим архатом, присоединяется к тем, на таинственном свитке в стенном шкафу, который Мими втайне рассматривала годами. Сейчас она уже достаточно старая и понимает, что люди на свитке — не ее предки. Но видя отца на реке, таким цельным и умиротворенным, она не может не думать: «Он — их потомок».

Шарлотта сидит на складном кресле, у воды. Единственная ее работа — распутывать лески двух рыбаков, развязывая запутанные микроскопические узлы, час за часом. Уинстон наблюдает за тем, как солнце садится за рекой, тростник из золотистого становится серовато-коричневым.

— Смотри на цвет!

А потом, несколько минут спустя, он шепчет сам себе, под сворачивающимся кобальтом небес: «Смотри на цвет!» В его спектре существуют цвета, которые больше не видит никто.

Они устраивают пикник на берегу маленького озера невдалеке от дороги на Тауэр-Джанкшн. Мими и Кармен ищут камни для ожерелья. Шарлотта и Амелия начинают уже семнадцатую подряд партию в китайские шашки. Уинстон сидит в складном кресле, делая пометки в блокнотах. Рядом со столом какое-то странное движение. Амелия кричит:

— Медведь!

Шарлотта вскакивает на ноги, доска для игры подлетает в воздух. Медведь неторопливо направляется к охотникам за драгоценностями. Мими проверяет, не высокие ли у зверя плечи или скошенное лицо. Если это гризли, то надо делать одно, если барибал — то другое. Один лазает по деревьям, а второй — нет. Только она не помнит, какой.

— Забирайся наверх, — кричит она Кармен, и каждая карабкается по своей сосне.

Медведь, который может добраться до девочек двумя легкими скачками, теряет к ним всякий интерес. Он встает на берегу озера, явно размышляя, не искупаться ли ему сегодня. Смотрит на женщину по грудь в воде, которая держит свою дочь так, словно собирается ее крестить. Медведь ждет, что еще выкинет этот вечно сумасшедший вид. Направляется к Уинстону, а тот сидит неподвижно у складного стола, снимая животное на «Никон». Камера — единственная японская вещь, которую он позволил себе купить, — щелкает, потрескивает, жужжит.

Уинстон встает, когда медведь приближается. Потом начинает болтать со зверем. По-китайски. Рядом находится примитивный туалет с открытой дверью. Уинстон потихоньку двигается к ней, а сам не перестает говорить с медведем, умасливая его. Зверь сбит с толку и начинает вести себя по-иному. В нем пробуждается печаль. Он садится и начинает трогать когтями воздух.

Уинстон продолжает говорить. Мими поражает чужой язык, исходящий из отцовского рта. Уинстон вытаскивает из кармана пригоршню фисташек и бросает их в туалет. Медведь топает за ними, благодарный за такое развлечение.

— Все в машину, — шепотом кричит Уинстон. — Быстро!

Семья подчиняется, а медведь даже не поднимает голову. Уинстон останавливается, чтобы забрать столик и кресла. Он немало заплатил за них и не собирается просто так бросать.

Этой ночью, на ночевке около Норриса, Мими спрашивает его, пораженная. Отец совершенно изменился в ее глазах.

— Неужели ты не боялся?

Он смеется, смущенный:

— Еще не мое время. Не моя история.

От таких слов ей становится холодно. Как он может знать свою историю наперед? Но она не спрашивает об этом. Вместо этого говорит:

— Что ты ему рассказал?

Он хмурит лоб. Пожимает плечами. Что вообще говорить медведю?

— Извиниться! Я сказал ему, люди очень глупые. Они забывают все — откуда пришли, куда идут. Я говорю: не беспокойся. Человеческие существа покинут этот мир, очень скоро. Тогда медведь снова займет верхнее место у кормушки.


В ХОЛИОКЕ Мими целых три семестра читает американскую поэзию XIX века и пьет чай за обедом в Южном Хэдли. Так лучше, чем в Уитоне. Но одним апрельским днем на втором курсе она листает «Флатландию» Эбботта, так как пишет работу под названием «Трансцендентальность», и добирается до сцены, где рассказчик, Квадрат, выходит за пределы своей реальности на просторы Пространства. И тут истина озаряет Мими, словно откровение: в этом мире стоит верить только в числа. Она должна стать инженером, как ее отец. Это даже не выбор. Она уже инженер и всегда им была. И прямо как с Квадратом Эбботта, как только она возвращается во Флатландию, друзья из Холиока пытаются ее остановить.

Она переводится в Беркли. Лучшее место для изучения керамического производства, которое может найти Мими. Это место похоже на поражающее воображение искривление времени. Будущие повелители Вселенной учатся бок о бок с нераскаявшимися революционерами, которые верят, что пик Золотого Века Человеческого Потенциала миновал десять лет назад.

Переродившаяся Мими преуспевает, походит на крошечную казашку с программируемым калькулятором, и, по мнению многих, она — самое милое создание, когда-либо говорившее об уравнении Холла-Петча. Мими смакует странную атмосферу «Степфордских жен». Она сидит в эвкалиптовой роще, в тени деревьев, которые словно взрываются зеленью в сухом зное, решает уравнения и наблюдает за протестующими с их плакатами, покрытыми заглавными буквами. Чем лучше погода, тем озлобленнее становятся требования.

За месяц до выпуска Мими примеряет убийственный костюм для интервью — элегантный, серый, профессиональный, неотвратимый, как землетрясение в Северной Калифорнии. Она проходит собеседования с представителями восьми компаний и получает три предложения. Выбирает должность контролера литья в портлендской фирме, так как в ней обещают командировки и путешествия. Ее отправляют в Корею. Она сразу влюбляется в эту страну. Через четыре месяца знает корейский лучше китайского.

Сестры тоже разбрелись по карте. Кармен изучает экономику в Йеле. Амелия получает работу в колорадском исследовательском центре, где ухаживает за больной дикой природой. А в Уитоне на шелковицу Ма нападают со всех сторон. Войлочники покрывают ее пушистыми завитками. Щитовки целыми стаями селятся на ветках, неуязвимые для пестицидов отца. Бактерии чернят листья. Родители беспомощны, дерево им не спасти. Шарлотта в своем сгущающемся тумане бормочет, что надо бы позвать священника, чтобы тот прочитал отходную молитву. Уинстон тщательно штудирует учебники по садоводству и заполняет блокноты безупречно записанными пометками. Но с каждым годом дерево все ближе к капитуляции.

Уинстон говорит с Мими, когда та возвращается в Портленд из очередной поездки в Корею. Он звонит ей из семейной телефонной будки, из гаража Ма. Его изобретение съежилось до размера туристического ботинка, и оно оказалось столь надежным и энергосберегающим, что «Белл Лэбс» уже лицензирует его для других предприятий. Но Уинстон не собирается радоваться и рассказывать дочери, что проект его жизни принес плоды. Он может говорить только о больной шелковице.

— Это дерево. Что он делать?

— Что с ним, папа?

— Плохой цвет. Все его листья, падают.

— Ты проверял почву?

— Моя шелковая ферма. Кончена. Больше не будет ни одной нити.

— Может, ты должен посадить другую.

— Лучшее время посадить дерево? Двадцать лет назад.

— Да. Но ты всегда говорил, что следующее лучшее время — это сейчас.

— Неправильно. Следующее лучшее время — девятнадцать лет назад.

Мими никогда не слышала, чтобы этот радостный, бесконечно изобретательный человек казался таким потерянным.

— Поезжай отдохнуть, пап. Отвези маму в кемпинг.

Но они только что проехали десять тысяч миль до лососевых потоков Аляски, и блокноты заполнены тщательными заметками, понадобятся годы, чтобы их разобрать.

— Позови маму.

Раздается звук — открывается и закрывается дверь машины, хлопает дверь гаража. Через какое-то время раздается голос:

— Salve filia mea.[6]

— Мам? Какого черта?

— Ego Latinam discunt.[7]

— Мама, а ну прекрати!

— Vita est supplicium.[8]

— Дай трубку отцу. Пап! С вами там все в порядке?

— Мими. Мое время приходит.

— Это что еще значит?

— Моя работа завершена. Моя шелковая ферма, кончена. Рыбалка все меньше, с каждым годом. Что мне делать сейчас?

— Да о чем ты говоришь вообще? Делай то, что обычно делаешь.

Составлять карты и графики лагерных стоянок на следующий год. Забивать подвал упаковками мыла, хлопьев и других товаров, попавшихся на распродаже. Засыпать каждую ночь под десятичасовые новости. Свобода.

— Да, — говорит он. Но она знает голос, который сформировал ее. Как бы отец сейчас ни притворился своим «да», он лжет. Мими делает мысленную пометку позвонить сестрам и обсудить кризис в Уитоне. Родители совсем забарахлили. Что делать? Но межгород до Восточного побережья стоит два доллара в минуту, если у тебя нет волшебного телефона размером с ботинок. Она решает написать им на выходных. Но в субботу начинается конференция по спеканию керамики в Роттердаме, и мысль о письмах окончательно выскальзывает у Мими из головы.


ОСЕНЬЮ, пока жена в подвале учит латынь, Уинстон Ма, некогда Ма Сысюнь для каждого, кто его знал, садится под умирающей шелковицей, под аккомпанемент «Макбета» Верди, ревущего из окна спальни, приставляет к виску «Смит-энд-Вессон 686» с рукояткой из твердой древесины и разбрасывает механизм своей бесконечной сущности по плиткам заднего дворика. Он не оставляет записки, только каллиграфическую копию стихотворения Ван Вэя, которому уже тысяча двести лет, пергамент лежит, развернутый, на столе в кабинете.

Только покой

Ценю на закате дней.

Тысячи дел

Уже не владеют мной.

В сердце давно

Обширных замыслов нет.

Знаю одно:

Вернуться к роще родной.

Ветер сосны качнет —

Распояшусь тогда,

Буду на цине бряцать

Под горной луной.

Спросите: в чем наша радость,

Наша беда?

Песней ответит рыбак

На излуке речной.[9]

Мими в аэропорте Сан-Франциско на пути в Сиэтл, где ей надо проинспектировать объект. Она глазеет на витрины в главном зале, когда из какофонии вызовов к гейтам и объявлений вырывается ее имя. Что-то холодное охватывает голову. Еще до того, как люди у стойки передают ей телефон, она все понимает. И весь путь до Иллинойса думает: «Как я узнала заранее? Почему все это кажется мне воспоминанием?»


МАТЬ СОВЕРШЕННО БЕСПОМОЩНА.

— Отец не хотел нам навредить. У него вечно всякие идеи. Я не все из них понимаю. Уж такой он есть.

Шарлотта живет в мире, где выстрел, который она слышала, сидя в подвале, — лишь одна из нескольких вероятностей, на которые способно ветвящееся время. Она выглядит такой спокойной, такой умиротворенной в своей растерянности, она настолько глубоко погрузилась в воды текущей реки, что Мими и сама чувствует ее небывалую безмятежность. Работу, оставленную отцом, предстоит закончить дочери. Никто не притронулся к месту самоубийства, убрали только тело и пистолет. Кусочки мозга усеивают камни и ствол дерева, словно новый вид садового слизня. Мими превращается в чистящую машину. Ведро, губка, мыльная вода для забрызганного двора. Она не успела предупредить сестер или остановить то, о чем подозревала. Но теперь может сделать хотя бы это — навеки отмыть кровавую баню позади дома. Убираясь, она становится чем-то иным. Ветер треплет ее волосы. Мими смотрит на обагренные плиты, на мягкие кусочки, в которых когда-то таились мысли отца. Она видит его самого рядом с собой, удивленного пятнышками собственного мозга в траве. «Взгляни на цвет!» Спрашиваете, в чем наша радость, наша беда? Вот в чем.

Мими сидит под больной шелковицей. Ветер шлепает иззубренными листьями. Морщины испещряют кору, как складки на лицах архатов. Глаза щиплет от животного замешательства. Даже сейчас каждый квадратный фут земли испачкан ягодами, ягодами, запятнанными, как говорят мифы, кровью самоубийства из-за любви.[10] Слова вырываются из Мими, смятые, дребезжащие:

— Папа. Папочка! Что ты делаешь?

А потом — безмолвные рыдания.


ПРИЕЗЖАЮТ КАРМЕН И АМЕЛИЯ. Объединившись, вся троица в последний раз сидит вместе. У них нет объяснений. И никогда не будет. Самый неподходящий для такого путешествия человек отправился в невозможный тур без них. В место объяснений и воспоминаний. Сестры обнимают друг друга за плечи и рассказывают истории о том, как все было. Оперы по воскресеньям. Эпические путешествия на машине. Походы в лабораторию, где невысокий человечек плыл по коридорам, а его превозносили гигантские белые коллеги, счастливого создателя сотового будущего. Они вспоминают тот день, когда все семейство спасалось от медведя. Как мать, стоя в воде, держала Амелию над головой. Как отец говорил со зверем по-китайски — два создания, даже не одного подкласса, делящие одни леса.

Они провели немую литургию памяти и потрясения. Но все это происходило в доме. Сестры Мими не подходят к дворику. Они даже смотреть не могут на старое дерево завтраков, на шелковую ферму их отца. Мими рассказывает о том, что знает. О звонке. «Мое время приходит».

Амелия обнимает ее:

— Это не твоя вина. Ты не могла знать.

Кармен говорит:

— Он сказал тебе об этом, а ты не позвонила нам?

Шарлотта сидит рядом и еле заметно улыбается. Как будто семья снова куда-то поехала, а она на берегу озера, распутывает крохотные узелки на леске мужа.

— Он ненавидит, когда вы ссоритесь.

— Мам, — Мими кричит на нее, — мам. Хватит. Прочисти голову. Его больше нет.

— Нет? — Шарлотта хмурится из-за глупости дочери. — О чем ты говоришь? Я еще увижу его.


ТРИ ДЕВУШКИ атакуют гору бумажек и отчетов. Мими никогда раньше не приходило в голову: закон не останавливается со смертью. Он идет куда дальше могилы, на годы вперед, запутывая выживших в бюрократических силках, по сравнению с которыми проблемы предсмертия кажутся легкой прогулкой. Мими говорит остальным:

— Нам нужно поделить между собой его вещи.

— Поделить? — спрашивает Кармен. — В смысле? Взять?

Амелия встревает:

— А мы не должны сказать маме?..

— Ты же сама ее видела. Она уже не здесь.

Кармен становится на дыбы:

— Ты можешь хоть на секунду перестать решать задачи? Зачем такая спешка?

— Я хочу, чтобы все было сделано. Ради мамы.

— Выбросив его вещи?

— Распределив. Каждую — правильному человеку.

— Прямо как решить большое квадратное уравнение.

— Кармен. Нам нужно об этом позаботиться.

— Почему? Ты хочешь продать дом и лишить маму крыши над головой?

— А она что, сможет сама позаботиться о себе, в таком состоянии?

Амелия кладет им руки на плечи.

— А может, все это может пока подождать? У нас есть время просто побыть втроем.

— Мы сейчас все здесь, — отвечает Мими. — И такого может еще долго не случиться. Давайте все сделаем сразу.

Кармен сбрасывает руку сестры:

— Значит, на Рождество ты домой не приедешь?

Но голос у нее такой, что больше походит на подписанное признание. «Дом» ушел туда, куда отправился отец.


ШАРЛОТТА ЦЕПЛЯЕТСЯ за несколько вещей.

— Это его любимый свитер. Только не забирайте болотные сапоги. А это штаны, которые он всегда надевает в походы.

— С ней все хорошо, — говорит Кармен, когда они втроем остаются одни. — Она справляется. Только немного странная.

— Я могу приехать через пару недель, — предлагает Амелия. — Проверить, все ли с ней в порядке.

Кармен смотрит на Мими, уже готовая прийти в ярость:

— Даже не мечтай о том, чтобы отправить ее в дом престарелых.

— Я ни о чем не мечтаю. Я просто хочу обо всем позаботиться.

— Позаботиться? Тогда вот. Ты у нас страдаешь маниями. Изучай хоть до потери пульса. Одиннадцать блокнотов с отчетами по каждому кемпингу, где мы когда-либо останавливались. Все твои.


ТРИ ОПЕРНЫХ ГЕРОИНИ замерли над серебряным блюдом. На нем лежат три нефритовых кольца. На каждом выгравировано дерево, а каждое дерево разветвляется в одну из трех масок времени. Первое — лотосовое древо на границе прошлого, которую никто не может перейти. Второе — тонкая прямая сосна настоящего. Третье — Фу-сан, будущее, волшебная шелковица далеко на востоке, где спрятан эликсир жизни.

Амелия не сводит с них глаз:

— И кто какое должен получить?

— Есть только один правильный способ это сделать, — говорит Мими. — И с десяток неправильных.

Кармен вздыхает:

— И какой же?

— Заткнись. Закройте глаза. И по счету три возьмите одно.

По счету три их руки соприкасаются, и каждая сестра обретает свою судьбу. Когда они открывают глаза, блюдо пусто. У Амелии — вечное настоящее, у Кармен — обреченное прошлое. А Мими держит тонкий ствол грядущего. Она надевает его на палец. Кольцо большевато — подарок с родины, которую она никогда не увидит. Мими крутит бесконечную петлю наследия на пальце, как заклинание.

— А теперь Будды!

Сестры не понимают ее. С другой стороны, Амелия и Кармен не думали о свитке последние семнадцать лет.

— Луохань, — говорит Мими, ее произношение ужасно. — Архаты.

Она раскатывает свиток на столе, где отец обычно связывал мушки. Реликвия древнее и еще более странная, чем им помнилось. Словно тот, кто поработал над ее цветами и чернилами, пришел из места за пределами нашего мира.

— Мы можем выставить его на аукцион. Поделить деньги.

— Мими, — говорит Амелия, — разве он не оставил нам достаточно денег?

— Или Мими может забрать его себе. Хоть просветлится.

— Мы можем отдать его в музей. В память о Сысюнь Ма, — имя в устах Мими звучит безнадежно по-американски.

Амелия соглашается:

— Это было бы прекрасно.

— И нам списали бы налоги до конца жизни.

— Ну, это для тех, кто хорошо зарабатывает, — ухмыляется Кармен.

Амелия сворачивает свиток своими маленькими руками: — И как нам это сделать?

— Не знаю. Сначала надо дать ему квалифицированную оценку.

— Тогда ты этим и займешься, Мими, — говорит Кармен. — У тебя хорошо получается решать проблемы.

* * *

ПОЛИЦИЯ отдает им пистолет. Технически — они его владельцы как наследники. Но на разрешении их имен нет. Никто не знает, что с ним делать. Оружие лежит в буфете, огромное, гудящее сквозь деревянный ящик. Его надо уничтожить, словно кольцо, которое нужно бросить в кратер вулкана. Но как?

Мими собирается с силами и берет ящик. Прижимает его пружиной к багажнику своего школьного велосипеда, который родители годами хранили в подвале. Потом, крутя педали, отправляется в сторону Пенсильвании, к оружейному магазину в Глен Эллин, откуда пистолет родом. Ящик безбожно тяжелый, Мими хочет, чтобы он исчез. Мимо проезжают машины с явно раздраженными водителями. Район слишком богатый для взрослых на велосипедах. Ящик походит на крошечный гробик.

А затем появляется полицейская машина. Мими старается вести себя нормально, семья Ма вообще всегда притворялась нормальными. Патрульный автомобиль ползет за ней, мигалки не видны в полуденном свете. На четверть секунды раздается сирена икотой абсолютной власти. Мими, покачиваясь, останавливается и чуть не падает набок. Тюремное заключение за перевоз пистолета, на который нет лицензии. Пистолета, лишь недавно отмытого от человеческой ткани. Сердце у Мими бьется так сильно, что, кажется, она чувствует на языке кровь. Полицейский выходит из машины и идет к ней, а она съеживается, не вставая с велосипеда.

— Вы не подали сигнал.

Ее голова дрожит на своем стебле. Мими только и чувствует, как та подпрыгивает.

— Всегда используйте ручные сигналы. Это закон.


А ПОТОМ МИМИ УЖЕ В О'ХАРЕ, ждет рейса до Портленда. Снова и снова слышит, как из громкоговорителя доносится ее имя. Каждый раз она дергается, и каждый раз слоги перестраиваются в какое-то другое слово. Рейс задерживают. Задерживают снова. Мими сидит, вертит нефритовое дерево на пальце десятки тысяч раз. Ничто в мире не имеет значения, кроме этого кольца и бесценного древнего свитка в рюкзаке. Она хочет только покоя. Но придется жить здесь: в тени согбенной шелковицы. Непонятного стихотворения. Рыбачьей песни.

АДАМ ЭППИЧ

В 1968 ГОДУ ПЯТИЛЕТКА рисует картинку. Что на ней? Сначала мама, дарительница бумаги и красок, говорящая: «Сделай мне что-нибудь красивое». Потом дом с дверью, парящей в воздухе, и трубой, откуда вырывается спиральный дым. Потом четыре ребенка Эппичей, как мерные стаканы, от самого высокого к самому маленькому, Адаму. Сбоку, так как Адам не может сообразить, как поставить их задом, четыре дерева: вяз Ли, ясень Джин, железняк Эммета и клен Адама, все одинаковые, каждое напоминает зеленый одуванчик.

— А где папа? — спрашивает мама.

Адам куксится, но вставляет и его. Отец держит эту самую картинку в своих палочных ручках, смеется и говорит: «Что это… деревья? Посмотри на улицу! Разве дерево так выглядит?»

Художник, рожденный скрупулезным, добавляет кошку. Потом рогатую жабу, которую Эммет держит в подвале, где климат для рептилий лучше. Потом улиток под цветочным горшком и мотылька, выбравшегося из кокона, сплетенного каким-то совершенно другим существом. Потом вертолетики семян от клена Адама и странный камень из долины, который вполне может быть метеоритом, хотя Ли зовет его вулканическим шлаком. И десятки других вещей, живых или почти живых, пока на бумагу больше ничего не влезает.

Адам отдает матери законченную картинку. Мать прижимает сына к себе прямо на глазах Грэмов с другой стороны улицы, которые пришли выпить. На рисунке этого не видно, но мать обнимает его только тогда, когда промочит глотку. Адам пытается вырваться, боясь, что картинка помнется. Даже ребенком он ненавидит прикосновения. Каждое объятие — это маленькая мягкая тюрьма.

Грэмы смеются, когда мальчик устремляется прочь. Бежит с первого этажа до середины лестницы. Адам слышит, как мать шепотом произносит:

— У него легкая социальная ретардация. Школьная медсестра говорит, что за ним нужно присматривать.

Он думает, что это слово означает «специальный», возможно, «обладающий суперспособностями». Что-то, из-за чего люди вокруг должны проявлять осторожность. В комнате мальчиков на самом верху он спрашивает Эммета, которому уже восемь — почти взрослый…

— А что такое ретардация?

— Это значит, ты заторможенный.

— Это как?

— Не такой, как все.

Адаму нравится. С обыкновенными людьми что-то не так. Они — не самые лучшие существа в мире.

Картинка все еще висит на холодильнике месяцы спустя, когда отец собирает всех четверых детей после ужина. Они набиваются в берлогу, устланную измочаленным ковром с бейсбольными трофеями для детей, самодельными пепельницами и целыми курганами скульптур из макарон. Все ложатся на пол вокруг отца, который горбится над «Карманным путеводителем по деревьям».

— Нам нужно найти для вас маленького сиблинга.

— Что такое сиблинг? — шепчет Адам Эммету.

— Маленькое дерево. Типа молодое.[11]

Ли фыркает:

— Вовсе нет, тупица. Сиблинг — это ребенок.

— Задницу понюхай, — отвечает Эммет. Образ такой богато анималистический, что Адам пронесет его в коридоры зрелости. Эта краткая перепалка навеки останется в его памяти, в ней будет мало воспоминаний о его сестре Ли.

Отец говорит всем прекратить и выдвигает кандидатов. Есть тюльпанное дерево, быстрорастущее, долгоживущее и с яркими цветами. Есть маленькая тонкая черная береза с отслаивающейся корой, которую можно пустить на каноэ. Тсуга напоминает большой шпиль с кучей маленьких конусов на нем. К тому же она вечнозеленая, даже под снегом.

— Тсуга, — объявляет Ли.

Джин спрашивает:

— Почему?

— А мне обязательно нужно объяснять?

— Каноэ, — говорит Эммет. — Почему мы вообще должны голосовать?

У Адама так краснеет лицо, что веснушки почти исчезают. Чуть не плача от груза чудовищной ответственности, пытаясь спасти других от ужасной ошибки, он кричит:

— А что если мы неправы?

Отец продолжает листать книгу:

— Что ты имеешь в виду?

Джин отвечает. Она переводила слова младшего брата еще до того, как тот научился говорить.

— Он имеет в виду, что если это неправильное дерево для сиблинга?

Отец небрежно отмахивается от столь нелепой идеи.

— Мы просто должны выбрать красивое.

Заплаканный Адам не покупается на такое объяснение.

— Нет, пап. Ли вечно понурая, как ее вяз. Джин прямая и хорошая. Железняк Эммета — да ты посмотри на него! А мой клен краснеет, как и я.

— Ты это говоришь только потому, что уже знаешь, кому какое дерево принадлежит.

Когда Адам станет старше, чем его отец сейчас, он будет рассказывать выпускникам психологического факультета о чем-то подобном. Контекстуальный стимул, прайминг, предвзятость подтверждения, слияние корреляции с каузальностью — ошибки, встроенные в разум самых проблемных из больших млекопитающих. Адам построит карьеру на этой теме.

— Нет, папа. Мы должны выбрать правильно. Мы не можем просто выбрать.

Джин гладит его по волосам.

— Не волнуйся, Дэмми.

Ясень — это благородное тенистое дерево, источник многих лекарств и настоек. Его ветви напоминают канделябр, но незрелая древесина обжигает.

— Давайте каноэ, — кричит Эммет.

Железняк сломает топор, ты даже не успеешь срубить это дерево.

Как обычно, отец подтасовывает выборы.

— Победил черный орех, — говорит он, и с демократией покончено.

По случайности в американском дендрарии не находится ничего лучше для малыша Чарльза: это внушительное прямослойное дерево с такими твердыми орехами, что их приходится разбивать молотком. Дерево, которое отравляет почву под собой так, что на ней больше ничего не растет. Но древесина его такая изысканная, что орех частенько становится добычей браконьеров.

Саженец привозят еще до появления младенца. Отец Адама, проклиная все вокруг, тащит завернутый в мешковину корневой ком к дыре, вырытой в совершенной зелени газона. Адам стоит вместе с братьями и сестрами на краю ямы, но тут видит нечто ужасающе неправильное. Он не может поверить, что никто не вмешивается.

— Папа, остановись! Ткань. Дерево задыхается. Его корни не могут дышать.

Отец фыркает и не обращает внимания. Адам бросается в яму, чтобы предотвратить убийство. Вес корневого кома приходится на его худенькие ножки, мальчик кричит. Отец произносит самое ужасное слово из всех. Он выдергивает Адама за руку из живой могилы и швыряет сына через газон прямо на крыльцо. Мальчик лежит на бетоне, горько рыдает, но не от боли, а из-за непростительного преступления, учиненного над деревом будущего брата.

Чарльз приезжает домой из больницы, тяжелая беспомощность, завернутая в одеяло. Месяц за месяцем Адам ждет, что задушенный черный орех умрет и заберет с собой младенца, который задохнется от собственного покрывала с клоунами. Но оба выживают, что только доказывает Адаму: жизнь старается сказать нечто, чего никто не слышит.


ЧЕТЫРЕ ВЕСНЫ СПУСТЯ, когда листья начинают распускаться, дети Эппичей дерутся за то, чье дерево самое красивое. Они спорят снова, когда появляются семена, а позже орехи, и наконец во время осеннего прилива цвета. Здоровье и сила, размер и красота: они спорят по поводу всего. У каждого дерева есть свое выдающееся качество: ромбовидная кора ясеня, длинные составные листья ореха, дождь кленовых вертолетиков, раскинувшаяся, похожая на вазу крона вяза, бороздчатые мускулы железняка.

Адаму девять, и он решает провести выборы. Прорезает щель в картонном яйце, чтобы сделать ящик для тайного голосования. Пять бюллетеней, пять деревьев. Каждый ребенок голосует за свое. Начинается второй тур. Эммет покупает голос четырехлетнего Чарльза за половинку шоколадного батончика, а Джин голосует за клен Адама из-за того, что можно назвать любовью. Все сводится к железняку против клена. Агитация ожесточенная. Джин помогает Адаму делать листовки. Ли берет на себя обязанности менеджера Эммета. Для лозунга Ли и Эммет переиначивают стихотворение, которое они нашли в старом школьном ежегоднике отца:

Пусть работа мала,

А награды редки.

Даже могучий железняк

Был орешком, как ты.

На это Адам и Джин делают плакат:

Голосуй-ка за клен, юный друг,

Ведь в Канаде он — главный продукт.

— Не знаю, Дэмми, — Джин на три года старше и потому увереннее держит руку на пульсе электората. — Они, возможно, не поймут.

— Забавная надпись. Люди любят забавное.

Они проигрывают выборы, три к двум. Адам куксится следующую пару месяцев.


АДАМУ ДЕСЯТЬ ЛЕТ, он — одиночка. Дети его травят. Как-то раз брат берет Адама с собой в поход, а там дает попить из баклаги мочи со льдом. В парке редкие друзья говорят ему, что от картофельных чипсов может позеленеть кожа на голове. Адам в панике бежит домой, но мать лишь попрекает его за то, что он такой доверчивый. Адам не может понять, почему люди делают то, что делают. От такого невежества все вокруг еще больше хотят его обмануть.

Адам держится замкнуто, но даже его захудалый участок позади дома — это пристанище для миллиона существ. «Золотой определитель насекомых», банка с пробитой крышкой — и обычный воскресный день превращается в мечту коллекционера. Вооружившись «Золотым определителем ископаемых», Адам приходит к выводу, что бугорки и комочки на каменных плитах двора — это зубы ихтиозавра, вымершего задолго до того, как млекопитающие стали хотя бы вставным номером на лесных подмостках. «Золотым определителем жизни в пруду», «Золотым определителем звезд, камней и минералов, рептилий и амфибий»: люди в таких делах совершенно излишни.

Месяцы проходят в сборах образцов. Совиные катышки и гнезда иволги. Сброшенная кожа полоза, полная, с кончиком хвоста и глазными перепонками. Пирит, дымчатый кварц, серебристо-серая слюда, отслаивающаяся чешуйками, похожими на листочки бумаги, и кусок кремня — Адам убежден, что это наконечник палеолитической стрелы. Он записывает дату каждой находки, снабжает ярлычком с местом, где та была найдена. Коллекция сначала занимает всю комнату мальчиков, потом выливается в коридор. Даже в святая святых, в гостиной, начинают попадаться экспонаты.

Однажды зимой Адам возвращается домой из школы и выясняет, что весь его музей отправили в мусоросжигатель. Он с плачем бежит по комнатам.

— Милый, — объясняет ему мать, — это же был мусор. Заплесневевший мусор с кучей жуков.

Он дает ей пощечину. Она отшатывается от неожиданности, прижимает руку к лицу, уставившись на мальчика. Не может поверить в свою боль. Она не понимает, что случилось с ее сыном, тем самым, кто еще в шесть лет взял у нее из рук влажное кухонное полотенце и сказал, что теперь займется всем сам.

Отец Адама узнает о пощечине вечером. Он преподает сыну урок, сильно выворачивает ему запястье, то трескается. Никто даже не понимает, что это перелом, пока рука не раздувается и странно синеет, прямо как нечто из «Золотого определителя ракообразных».

Поздней весной, в субботу, когда гипс снимают, Адам забирается на свой клен так высоко, как может, и не спускается до самого ужина. Сквозь листву пробивается солнце, придавая воздуху цвет не совсем созревшего лайма. Адам с горьким удовлетворением смотрит на крыши соседских домов и понимает, насколько же жизнь над землей лучше. Листья колышутся на легком ветерке толпой пятипальчатых рук. Слышится звук, как от легкого дождя, это душ из крохотных почечных чешуек. Высоко над головой белки грызут соцветия, высасывая из них жидкий сок, затем разбрасывая уже бесполезные красновато-желтые букетики по земле внизу. Адам насчитывает пятнадцать разных ползунов, от мучнистых червецей до каких-то приплюснутых пятнышек с такими крохотными лапками, что их даже не разглядеть, они ползают по его руке, ищут что-то сладкое. Птицы с черными и коричневыми головками мелькают вокруг, склевывают яйца жуков и бабочек, которые те оставляют на ветках. Дятел то исчезает, то появляется из дупла, которое сам же сделал год назад в поисках личинок. Это потрясающий секрет, о котором семья Адама никогда не узнает: здесь, наверху, на одном только клене жизни больше, чем людей во всем Бельвиле.

Адам вспомнит об этом бдении много лет спустя, когда с двухсот футов секвойи взглянет вниз, на кучку людей — с такой высоты они будут напоминать насекомых, — чье демократическое большинство будет желать ему смерти.


АДАМУ ТРИНАДЦАТЬ, а листья на вязе его сестры Ли желтеют задолго до осени. Адам замечает увядание первым. Другие дети уже не смотрят на деревья. Один за другим они уходят из зеленой окраины в более громкие, яркие кварталы остальных людей.

Болезнь подбиралась к дереву Ли десятилетиями. Еще когда Леонард Эппич сажал росток для своего первенца в приступе оптимизма пятидесятых, голландская болезнь уже истребляла растения в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии и даже в Элм-Сити, что в Нью-Хейвене. Но все эти города были так далеко. Наука, думал отец семейства, скоро придумает какое-нибудь лекарство.

Грибок выпотрошил Детройт, когда дети были еще совсем маленькими. Вскоре взялся за Чикаго. Самые популярные уличные деревья страны, вязы, превращавшие бульвары в зеленые долины, покидали этот мир. А теперь болезнь добралась до окраины Бельвиля, и дерево Ли перед ней не устояло. Но скорбит по нему только Адам. Отец лишь ругается из-за того, во сколько встала уборка вяза. А Ли едва замечает потерю. Она собирается в театральный колледж, в Иллинойс.

— Ну, разумеется, ты выбрал для меня вяз, пап. Ведь ты решил доставать меня еще до того, как я родилась.

Адам утаскивает немного дерева у садовников, которые приехали выкорчевать пень. Он уносит его в подвал, ошкуривает и выжигает на обломке надпись. Находит слова в книжке: «Дерево — это проход между землей и небом». Сажает ошибку в слове «проход». «Земля» и «небо» выходят какими-то недоразвитыми. Но он все равно отдает деревяшку Ли как подарок перед отъездом. Та смеется в ответ и обнимает брата. Когда она уезжает, он находит вяз в коробках, которые Ли оставила для Армии Спасения.


ОСЕНЬЮ 1976 ГОДА Адам проникается любовью к муравьям. Как-то в сентябрьскую субботу он наблюдает за тем, как они плывут по соседскому тротуару, перенося к себе домой леденец на палочке. Ворсистый ковер цвета ржавчины растягивается на несколько ярдов. Муравьи огибают препятствия, громоздясь друг на друга. Их массовое развертывание может сравниться с любым человеческим гением. Адам разбивает лагерь в траве, рядом с этой живой пеной. На краю вакханалии муравьи начинают ползать по его носкам и тощим лодыжкам. Они взбираются по локтям прямо в рукава футболки. Лезут в шорты и щекочут яйца. Адаму наплевать. Он смотрит и видит паттерны, они невероятны. Очевидно, что никто не руководит этой массовой мобилизацией. И тем не менее насекомые переносят липкую еду к себе в гнездо невероятно скоординированным образом. Планы в отсутствие любого планировщика. Пути, проложенные без всякого топографа.

Адам идет домой, берет блокнот и камеру. А потом у него случается мозговой штурм. Он просит немного лака для ногтей у Джин. С возрастом его сестра поглупела, потерялась в вихре моды. Но она до сих пор сделает все для своего маленького брата Дэмми. Когда-то ей тоже нравились «Золотые определители». Но люди уже держат ее в своей хватке, и больше она никогда не освободится.

Она дает ему пять цветов, целую радугу от алого до голубого. Вернувшись на место, он начинает работать кисточкой. Крохотная капля «Дымчатой розы» пристает к брюшку мусорщика. Одного за другим он помечает еще с десяток муравьев тем же самым оттенком. Через несколько минут начинает заново, теперь с «Ясным персиком». К середине утра весь лаковый спектр в игре. Вскоре цветные мазки открывают перед Адамом запутанную цепь нереальной красоты. Колония чем-то обладает, но Адам не знает, как это назвать. Целью. Волей. Какой-то осознанностью — она настолько отличается от человеческого разума, что тот считает ее ничем.

Рядом проходит Эммет с удочкой и наживкой, видит, что брат лежит в траве, делает фотографии и рисует в блокноте.

— Какого хрена ты тут делаешь?

Адам сворачивается, как еж, и продолжает работать.

— Так-то ты проводишь субботу? Понятно, почему люди тебя не понимают.

Но это Адам не понимает людей. Они говорят, чтобы спрятать то, о чем реально думают. Бегают за бессмысленными побрякушками. Он не поднимает голову и продолжает считать.

— Эй! Жуколюб! Жуколюб, — я с тобой разговариваю! Почему ты играешь в грязи?

Адам с удивлением слышит в голосе Эммета явственное доказательство того, что брат его боится. Он шепчет дневнику:

— А зачем ты мучаешь рыб?

Нога ударяет Адама под ребра:

— Ты чего несешь, ушлепок? Рыбы ничего не чувствуют, вот же дерьма у тебя в мозгах!

— Ты этого не знаешь. Ты не можешь этого доказать.

— Значит, доказательств хочешь? — Эммет срывает пригоршню травы и запихивает ее брату в рот. Тот, безучастный, только отплевывается. Эммет уходит, с сожалением качая головой, победитель в очередном одностороннем споре.

Адам изучает свою живую карту. Текущие во времени и помеченные цветом муравьи дают понять, как передаются сигналы без центрального регулировщика. Адам слегка сдвигает пищу. Разгоняет муравьев. Устраивает препятствия и засекает то время, с каким насекомые выправляют ситуацию. Когда от леденца ничего не остается, он кладет в разных местах куски своего завтрака и замеряет, как быстро те исчезают. Колония быстрая и хитроумная — чтобы получить свое, они проявляют человеческую изобретательность.

Звон епископального карийона играет свой квадратный гимн. Шесть вечера — время для всех неуправляемых Эппичей возвращаться домой к ужину. За день Адам заполнил пометками двенадцать страниц, сделал тридцать шесть фотографий с выдержкой и родил половину теории, которая в открытом обмене мнениями не заработала бы ему и сломанного йо-йо.

Всю осень Адам, если только не учится, не подстригает газоны и не продает мягкое мороженое, изучает муравьев. Он строит графики и рисует схемы. Его уважение к их уму безгранично. Адаптивное поведение при меняющихся условиях: как еще это назвать, если не чертовски умным?

В конце года он подает заявку на районную научную ярмарку. «Некоторые наблюдения по поводу поведения и разума муравьиной колонии». В зале есть проекты, которые выглядят получше, и один, где, судя по всему, всю научную часть вытянул на себе отец ученика. Но ни один из конкурсантов не смотрит на свой предмет так, как Адам.

Судьи спрашивают:

— Кто тебе помогал с проектом?

— Никто, — отвечает он, возможно, с чуть большей гордостью, чем следовало бы.

— Твои родители? Учитель? Старший брат или сестра?

— Сестра дала мне лак для ногтей.

— Ты откуда-то узнал об этой идее? Скопировал эксперимент, который не цитируешь?

Мысль о том, что такой эксперимент уже провели, убивает Адама.

— Ты провел все вычисления сам? И начал всего четыре месяца назад? Во время каникул?

Его глаза полны слез. Он пожимает плечами.

Судьи не дают ему медаль — даже бронзовую. Говорят, что у него нет библиографии. А библиография — необходимая часть формального отчета. Но Адам знает, в чем причина. Они думают, что он все украл. Не могут поверить, что ребенок месяцами работал над оригинальной идеей без всякой на то причины, лишь ради удовольствия смотреть на что-то, пока не разглядишь.


ВЕСНОЙ Ли отправляется с подругами на каникулы в Лодердейл. На вторую ночь, рядом с пляжным баром она садится в красный «Форд Мустанг» с парнем, которого встретила три часа назад. Больше ее никто и никогда не увидит.

Родители в отчаянии. Они дважды летают во Флориду. Орут на местных чиновников и тратят кучу денег. Проходят месяцы. Зацепок нет. Адам понимает, что их и не будет. Кто бы ни забрал его сестру, он хитер, щепетилен и принадлежит к роду людскому. Он разумен.

Леонард Эппич не сдается:

— Вы все знаете Ли. Знаете, какая она. Она просто снова сбежала. Мы не будем проводить поминальную службу, пока точно не узнаем, что случилось.

«Точно не узнаем». Они знают. Мать бросает ему в лицо слова Ли, произнесенные прошлой весной. «Ведь ты решил доставать меня еще до того, как я родилась». Паттерны подымаются на поверхность, и она хватается за них.

— Ты посадил для нее вяз, хотя знал, что они умирают повсюду годами? О чем ты думал вообще? Ты же никогда ее не любил, да? А теперь ее изнасиловали, и ее труп лежит на какой-нибудь свалке, а мы даже никогда не узнаем где!

Ленни ломает ей локоть, случайно. Из самообороны, как он не устает повторять всем, кто готов слушать. Вот тогда Адам все понимает: человечество глубоко больно. Этот вид долго не протянет. Аберрантный эксперимент. Скоро мир вернется к здоровым разумам, коллективным. К ульям и колониям.

* * *

Джин отвозит братьев в лесной заповедник. Там все трое проводят службу, о которой отец запрещает даже думать. Строят костер и рассказывают истории. Ли двенадцать лет, и она сбегает из дома, когда отец дает ей пощечину за то, что она прошептала себе под нос «козел». Ли четырнадцать, и она наказывает людей за то, что те ее ненавидят, говорит со всеми только как на испанском. Ли восемнадцать, она играет Эмили Уэбб, та возвращается на Землю, чтобы вновь пережить свой двенадцатый день рождения[12]. Прекрасный призрак, от которого вся старшая школа залилась слезами.

Адам берет с собой табличку из вяза, надписанную для сестры, и бросает ее в огонь. «Дерево — это проход между землей и небом». Из вяза дрова не очень, но он все равно горит, пусть и не убедительно. Все неудавшиеся слова становятся совершенными и исчезают во мраке — сначала «дерево», потом «проход», затем «земля» и наконец «небо».

Судьи с научной ярмарки излечивают Адама Эппича от желания вести хотя бы какие-то полевые дневники. Он перерастает муравьев. Забрасывает «Золотые определители». Тайные музейные экземпляры, спрятанные от маминого пылесоса, с радостью выбрасывает в мусорку. Детские забавы.

Старшая школа — это четыре темных года в бункере. Не то чтобы у него нет друзей или ему чуждо веселье. На самом деле, многовато и того, и другого. Целыми ночами он напивается с приятелями и купается голышом в водохранилище над городом. Целыми выходными зависает в подвалах, бросает кости и спорит из-за эзотерических игровых правил с тучными бледными мальчиками-мужчинами, которые везде таскают с собой чемоданы, полные коллекционных карточек. Игровые монстры — это естественная история, с которой случилось что-то плохое. Огромные жуки. Деревья-убийцы. Цель игры — убить их всех.

— Тестостерон, — объясняет отец. Теперь он боится нескладного и массивного парня, и Адам об этом знает. — Гормональная буря, и ни одного порта поблизости.

Хотя Адаму хочется ударить отца, тот не слишком ошибается. Есть девушки, но они сбивают Адама с толку. Они притворяются глупыми, как будто носят защитную окраску. Пассивные, неподвижные и загадочные. Говорят не то, что имеют в виду, проверяют, видишь ли ты их насквозь. Именно этого они и хотят. Но негодуют, когда ты так себя и ведешь.

Адам организует рейды на соседские школы, сложные ночные операции, для них нужны мили туалетной бумаги, которая потом свисает с липовых ветвей. Белые полосы болтаются на них месяцами, подобно гигантским бумажным цветкам. Он проезжает под ними на своем горном велосипеде, чувствуя себя настоящим подпольным художником.

Вместе с другом Адам составляет карты школы, супермаркета, банка. Они планируют, какие инструменты им нужны для ограбления. Планы становятся все сложнее. Парни прицениваются к пушкам, смеха ради. Для Адама это игра: логистика, проработка, менеджмент ресурсов. Для его друга — почти религия. Адам как зачарованный наблюдает за своим нестабильным приятелем. Семя, приземлившееся на землю вверх тормашками, будет разворачиваться — корнями, стволом, — тратя невероятные усилия, пока не выправится. Человеческое дитя может прекрасно знать, что смотрит не в ту сторону, но все равно считать направление стоящим свеч.


АДАМ БЫСТРО ВЫЯСНЯЕТ, как с минимальными усилиями учиться. Ни один взрослый не получит от него больше того, что положено. Рухнувшие вниз оценки обескураживают мать.

— Что происходит, Адам? Ты же лучше этого!

Но голос у нее унылый и сломленный. Джин видит, как брат катится вниз. Она ругается, высмеивает его, умоляет. Но потом уезжает в колледж, в Колорадо. Теперь некому заставить его отвечать перед самим собой.

Ли так и не возвращается. Все поиски отца ни к чему не приводят. Мать начинает принимать кодеин. Довольно скоро она уже курсирует по аптекам, забираясь в соседние города. Перестает готовить и убираться по дому. На жизнь Адама это не влияет. Он адаптируется и эволюционирует. Выживание тех, кто выживает.


ШУТОЧНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ от друга — «Три бакса, если сделаешь за меня алгебру» — и Адам находит источник легких карманных денег. Настолько легких, что он даже начинает себя рекламировать. Задания по любому предмету, кроме зарубежных языков, любого качества по желанию клиента, так быстро, как вам нужно. Он не сразу устанавливает ценовой уровень, но когда все же определяется, клиенты выстраиваются в очередь. Адам экспериментирует с оптовыми скидками и плановой предоплатой. Вскоре он становится владельцем успешного небольшого бизнеса. Родители с облегчением видят, что он снова делает домашнюю работу, причем часами каждую ночь. Им нравятся, что он перестает выпрашивать у них наличность. В общем, ситуация выгодна вообще для всех. Доброе утро, Америка, свободный рынок решает дела, и Адам каждую ночь отправляется спать, благодарный за то, что родился в предпринимательской культуре.

Он быстрый и добросовестный. Каждое задание готово к дедлайну. Вскоре он выстраивает надежный и уважаемый бизнес по надувательству. Тот даже делает его почти популярным. Большую часть денег Адам откладывает. Тратить все равно не на что, а главное удовольствие он получает при взгляде на баланс сберегательного счета, подсчитывая доллары, приходящиеся на каждого одураченного учителя.

Впрочем, ответственная работа требует жертв. Ему приходится выучить целую кучу интересных вещей, которые иначе его бы никогда не заинтересовали.


В НАЧАЛЕ ВЫПУСКНОГО КЛАССА он сидит в публичной библиотеке и механически составляет работу по психологии для одноклассника, которые разбирается в двуногом звере даже хуже Адама. «Процитируй по меньшей мере две книги». Да пожалуйста. Он встает из своей кабинки и подходит к полкам. От многочасовой работы глаза уже «в кучку». В тусклом свете книги похожи на особняки для проволочных людей.

Один корешок бросается в глаза. Электрически-зеленые буквы кричат на черном фоне: «Обезьяна внутри нас» Рубина М. Рабиновски. Адам вытаскивает увесистый томик и шлепается в ближайшее кресло. Книга раскрывается на изображении из четырех карточек:



Под картинкой идет подпись:

На каждой из этих карточек есть буква на одной стороне и номер на другой. Предположим, вам сказали, что если у карточки на одной стороне гласная буква, то с другой обязательно четное число. Какую карту либо карты вам надо перевернуть, чтобы убедиться в правильности этих слов?

Адам оживляется. Вопросы с лапидарными, правильными ответами — это противоядие от человеческого существования. Он решает загадку быстро, уверенно. Но когда проверяет решение, то оказывается не прав. Поначалу Адам думает, что напечатанный ответ — ошибка. И только потом видит то, что теперь кажется очевидным. Говорит себе, что выдохся из-за многих часов работы над заданиями других учеников. Не смог сосредоточиться. Он бы все правильно сделал, если бы уделил вопросу достаточно внимания.

Потом читает дальше. В книге говорится, что только четыре процента среднестатистических взрослых решают задачу верно.

Более того, почти три четверти тех, кто не понял суть, когда им показывают простой ответ, начинают придумывать оправдания того, почему потерпели неудачу.

Адам сидит в кресле и объясняет себе, почему сейчас сделал то, что делает практически каждый человек. Под первым рядом карточек есть еще один:



Теперь подпись гласит:

Каждая из этих карточек олицетворяет человека в баре. С одной стороны написан их возраст, а с другой — напиток. Если пить легально можно только с 21 года, какую карту или карты вам надо перевернуть, чтобы убедиться, что никто в баре не нарушает закон?

Ответ очевиден. Адаму даже не нужно его искать. И в этот раз он не ошибается вместе с тремя четвертями типичных взрослых. А потом читает ключевую реплику. Две эти задачи одинаковые. Он громко смеется, на него неприязненно смотрит седая, поздняя публика в библиотеке. Люди — идиоты. На органе, которым его вид так гордится, висит огромный старый знак «НЕ РАБОТАЕТ».

Адам не может остановиться и читает. Снова и снова книга показывает, как так называемые Homo sapiens лажают на простейших логических задачах. Но они фантастически быстро справляются с проблемой, когда надо выяснить, кто в группе, а кто вне ее, кто внизу, а кто вверху, кого надо осыпать похвалой, а кого наказать без всякой жалости. Способность исполнять простые рациональные действия? Слабая. Навык сгонять друг друга в стадо? Невероятный, воистину феноменальный. В мозгу Адама открываются целые новые комнаты, готовые для полной обстановки. Он отрывается от книги, только когда библиотека закрывается и всех выгоняют.

Дома Адам читает всю ночь. Хватается за книгу на следующее утро, прямо за завтраком. Чуть не пропускает автобус. Не успевает сделать домашнее задание для клиента. Это первый удар по его доброму имени с тех пор, как он создал свой бизнес по надувательству. Адам держит «Обезьяну внутри нас» под партой на первых трех уроках, обучаясь тайком. Заканчивает книгу еще до ленча, а потом сразу же начинает читать ее заново.

Текст настолько элегантный, что Адаму хочется дать себе пинка за то, что он не разглядел истину раньше. Люди несут в себе наследственное поведение и предубеждения, держащиеся на соплях пережитки из более ранних стадий эволюции, которые следуют своим собственным устаревшим правилам. То, что на первый взгляд кажется неразумным, иррациональным выбором, на самом деле является стратегиями, созданными давным-давно для решения совершенно иного набора задач. Все мы заперты в телах хитрых оппортунистов, карабкающихся по социальной лестнице и слепленных для выживания в саванне путем контроля друг за другом.

Несколько дней Адам пребывает в счастливом ступоре. Вооруженный паттернами, раскрытыми в книге, он представляет, как проводит эксперименты над каждой девочкой в школе, как ставит пятнышко лака для ногтей на их каблуки, чтобы следить за их деятельностью. Двенадцатая глава — самая лучшая. «Влияние». Если бы он прочитал ее еще новичком, то сейчас бы уже стал пожизненным президентом школы. Сама идея о том, что в человеческом поведении — его заклятом враге — кроются тайные, но понятные схемы, такие же прекрасные, как и те, что он когда-то видел у насекомых, заставляет все у него внутри петь. С тех пор как исчезла сестра, Адам еще никогда не чувствовал себя так легко и хорошо.

* * *

КОГДА ПРИХОДИТ ВРЕМЯ для вступительных экзаменов в колледж, Адам проходит их без труда. Выдает аналитические показатели на уровне девяноста двух процентов. Но вот по баллам успеваемости ему едва удается проникнуть в 212-й слот, тогда как в классе у людей в целом 269. Никакое уважающее себя заведение даже не станет рассматривать его кандидатуру.

Отец отмахивается от сына:

— Иди в младший колледж на два года. Начни все с чистого листа.

Но Адаму не нужен чистый лист. Он должен просто показать уже существующий кому-то, кто умеет читать между меловых строк. Как-то в субботу утром перед зимними каникулами он садится за обеденный стол и сочиняет письмо. Адам как будто снова заносит наблюдения в свои детские полевые дневники. Снаружи виднеются оставшиеся детские деревья. Он вспоминает, что когда-то верил в некую магическую связь между ними и детьми. Что даже превратил себя в клен — такой знакомый, открытый, легко узнаваемый, всегда готовый пустить сахар, расцветающий сверху донизу от первых солнечных лучей и весны. Он любил это дерево, его простоту. Но люди превратили Адама в нечто другое. Он подносит ручку к верху страницы и начинает:

Профессору Р. М. Рабиновски.

Факультет психологии,

Колледж Фортуны, Фортуна, Калифорния.


Уважаемый профессор Рабиновски,

Ваша книга изменила мою жизнь.

Он выдает развернутую историю об обращении: заблудший мальчик, спасенный случайной встречей с великолепием. Описывает, как «Обезьяна внутри нас» что-то пробудила в нем, хотя пробуждение, возможно, произошло слишком поздно. Рассказывает, как не принимал школу всерьез, пока книга не попала к нему в руки, и теперь может провести годы, очищая аттестат в коммунальном колледже, пока не получит шанс изучать психологию в серьезном образовательном учреждении. Но это неважно, пишет он. Он у профессора в долгу, и, как пишет сам Рабиновски на странице 231: «Доброта может искать чего-то в ответ, но это не делает ее менее доброй». Возможно, внезапная доброта слегка сократит его путь.

За окном клен колышется на ветру. Его ветви журят Адама. Тот бы покраснел от стыда, если бы не пребывал в отчаянии. Потому он продолжает свое дело, уснащая письмо кучей техник из главы двенадцатой, «Влияние». В словах благодарности кроются четыре из верхних шести релизеров для запуска реакций в другом человеке: взаимодействие, недостаток, повышение самооценки и апелляция к серьезности намерений. Он прячет доказательства своего попрошайничества под еще одним трюком, подсмотренным в двенадцатой главе:

Если вы хотите получить помощь, убедите других, что они уже безмерно вам помогли. Люди будут работать усерднее, чтобы защитить свое наследие.

Родители поражены, но Адам не слишком шокирован, когда от автора «Обезьяны внутри нас» приходит ответ. Профессор Рабиновски пишет, что Колледж Фортуны — это маленькое альтернативное учебное заведение для необычных студентов, ищущих интенсивного пытливого подхода к обучению. Во время поступления комиссии не так важен аттестат старшей школы, она смотрит на другие доказательства особой мотивации. И пусть профессор Рабиновски не дает гарантий, но обещает, что заявлению Адама будут уделено самое пристальное внимание. Адаму просто надо написать самое сильное вступительное эссе, какое он может.

К официальному письму прицеплена картотечная карточка. Причудливым и пугающим почерком, синими чернилами на ней кто-то написал: «И больше никогда не вешай мне лапшу на уши».

РЭЙ БРИНКМАН И ДОРОТИ КАЗАЛИ

ИХ НЕ ТРУДНО НАЙТИ: двух людей, для которых деревья не значат практически ничего. Двух людей, которые даже весной своих жизней не могут отличить дуба от липы. Двух людей, которые никогда не беспокоились о рощах или дубравах, пока в 1974 году целый лес не промаршировал по сцене крохотного театра с черными стенами в центре Сент-Пола.

Рэй Бринкман, младший юрист по интеллектуальной собственности. Дороти Казали, стенографистка в компании, которая работает на его фирму. Он не может отвести взгляд от того, как она снимает показания. Ее пальцы, как у мима, танцуют, это похоже на спокойный и плавный балет невыразимой красоты, который его пугает. С них словно льется «Аппассионата».

Она замечает, как он глазеет на нее, и одним взглядом вызывает на признание. Он подчиняется. Так легче, чем умереть от острого обожания на расстоянии. Она соглашается пойти с ним на свидание при одном условии: Дороти сама выберет место встречи. Он подписывается под сделкой, даже не представляя, какие там пункты мелким шрифтом. Дороти выбирает прослушивание на любительскую постановку «Макбета».

Почему? Она отвечает, что без причины. Шалость. Каприз. Свобода. Но, конечно, нет никакой свободы. Есть только древние пророчества, они предсказывают появление семян времени и говорят, какие вырастут, а какие — нет.

Постановка хоть и называется любительской, но скорее внушает ужас. Прослушивание — как охота на монстров без фонарика. Никто из них не играл в театре со старшей школы. Но они натягивают решимость на колки, и оба получают от вечера гнетуще мазохистское, заставляющее нервничать удовольствие.

— Вот это да! — говорит Рэй, выходя из зала. — И что это было?

— Я всегда хотела притвориться, что умею играть. Мне просто был нужен сообщник.

— Так что мы будем делать на бис?

— Ты выбираешь.

— Как насчет чего-то не столь нервного?

— Никогда не занимался прыжками в воду со скалы?


ВОТ КАКОЕ ДЕЛО: они оба получают роль. Ну разумеется, а как иначе? Их выбрали еще до того, как они пришли на прослушивание. Так работают мифы. Макдуф и леди Макбет.

Рэй звонит Дороти в совершенной панике. Словно играл с дробовиком отца, а тот возьми — и выстрели.

— Нам же не нужно реально участвовать в постановке, да?

— Это же самодеятельный театр. Думаю, они на тебя рассчитывают.

Уже в их первую неделю вместе она знает ту самую кнопку, на которую надо жать. Этот мужчина криминально исполнительный и добросовестный. Патологически ответственный перед надеждами и ожиданиями своего вида. А леди достаточно безрассудна для десяти таких, как он. Она практически в лоб говорит ему: нет «Макбета» — нет свиданий. Они соглашаются на роли.

Дороти естественна. Но Рэй: даже ассистент режиссера по подбору актеров в ночь первой читки думает, что совершила ужасную ошибку. Дороти смотрит на него, пораженная. Он — самый лучший худший актер, которого она когда-либо видела. Рэй просто говорит реплики с сухой желчностью и поразительной наивностью, как будто защищает дело о своем собственном существовании перед Дискуссионным клубом последних времен.

Дороти совершает набег на библиотеку в поисках книг по системе Станиславского и вхождению в роль. Рэй изображает стоика:

— Мне повезет, если я запомню все реплики.

Через две недели он выглядит почти прилично. А через три что-то начинает происходить.

— Это несправедливо, — говорит она. — Ты репетировал?

Именно, он только сейчас это понимает. Раньше не понимал, но сам закон — это театр еще до того, как приведешь кого-то в суд. У Рэя есть один талант: играть самого себя с внушающей страх энергией. Благодаря ему в последующие годы он станет невероятно успешным адвокатом в области авторского и патентного права. И теперь эта простая способность делает его Макдуфа странно гипнотическим. Стоя неподвижно в невозмутимой искренности, он, кажется, устанавливает связь с мировой волей.

Главная суперспособность Дороти известна ей еще с юности: она умеет читать каждый мускул вокруг рта и глаз любого человека и с невероятной точностью может сказать, лжет тот или нет. Это никак не помогает стенографии или ее леди Макбет. Но заставляет испробовать границы невинности Рэя. Репетиции по три ночи в неделю вот уже больше месяца, и Дороти убеждается: Рэй Бринкман действительно может оставить жену и детей без всякой защиты, в одиночестве, в замке из палочек, только для того, чтобы спасти эту забытую богом страну.

Постановка в духе семидесятых. Очень по-уотергейтски. Вход свободный, каждый платит столько, сколько считает нужным. Три вечера подряд леди Макбет живописно сгорает. Три вечера подряд Макдуф и его люди, одетые в деревья, помогают Бирнамскому лесу перейти в Дунсинан. Деревья действительно перемещаются по сцене. Дуб, удальцы-дуболомы, армии и флоты из дуба, балки и стойки в доме истории. Актеры держат большие ветки, и пока ничего не подозревающий Макбет объявляет о своей гарантированной пророчеством безопасности, его будущие убийцы двигаются в танце так медленно, что, кажется, и вовсе не шевелятся. И каждой ночью у Рэя будто бы есть вечность, чтобы подумать: «Со мной что-то происходит. Что-то тяжелое, огромное и медленное, оно приходит откуда-то далеко, и я его не понимаю».

Он понятия не имеет, что с ним такое. За ним приходит род силой более шести сотен видов. Такой знакомый, многообразный, разбивший лагерь от тропиков до умеренных северных широт: универсальная эмблема всех деревьев. Толстый, кряжистый, морщинистый, но твердо стоящий на земле и покрытый другими живыми существами. Он триста лет растет, триста лет живет и триста лет умирает. Дуб.

Дубы приводят его к присяге как временного заместителя в их борьбе против человеческого чудовища. Хороший Макдуф прячется за их срезанными ветками («Множество живых существ пострадало при создании этой постановки»), надеясь, что вспомнит следующие реплики, молясь, что этим вечером снова повергнет узурпатора, и удивляясь странным, неравномерным, дольчатым листьям, облекающим плотью его камуфляж, подобно алфавиту из далекого космоса, где каждый глиф как будто создан преднамеренно. Рэй не может прочитать слова на своем знамени. Они написаны существом с пятьюстами миллионами корневых кончиков. Они гласят: «„Дуб“ и „дверь“ произошли от одного древнего слова»[13].

После вечеринки по случаю закрытия сезона Рэй и Дороти впервые оказываются в одной постели. Театр и капризы Дороти поработили его надолго. И вот, наконец, долгожданный прыжок с утеса. В комнате достаточно темно, чтобы приглушить самые худшие из внутренних сирен и тревог. Но до озаренного свечой лица Рэя всего шесть дюймов, и Дороти различает малейшие сокращения мускулов вокруг его глаз.

— Как ты относишься к родителям? Тебя посещали расистские мысли? Когда-нибудь воровал в магазине?

— Я что, в суде? Зачем ты меня мучаешь?

— Без причины. — Все ее лицо дергается, как мексиканский прыгающий боб.

Он перекатывается на спину и смотрит в потолок.

— Я никогда раньше не был на сцене. Чувствуешь себя, словно говоришь с богами.

— А разве не так?

А потом раздается вопрос:

— Как думаешь, куда мы идем?

Она приподнимается на локтях, чтобы заглянуть ему в лицо:

— Мы? Ты имеешь в виду человечество?

— Именно. Но сначала ты и я. А потом все остальные.

— Я не знаю. Откуда, черт побери, мне знать?

Он слышит ее злость и думает, что понимает. Рукой шарит по простыне, ища ладонь Дороти.

— Я чувствую, что это должно было случиться.

— Вот это? — появляется безжалостная леди М. Высмеивающая. — Ты имеешь в виду судьбу?

Он как будто снова застыл, плывя на сцене под маской Бирнамского леса.

— Я хорошо зарабатываю. Через пять лет выплачу все свои долги. Меня сделают партнером, глазом не успеешь моргнуть.

Она зажмуривается. Через несколько лет могут упасть бомбы, вся Земля придет в упадок, а единственные выжившие люди сбегут с планеты на ракетах, летя в никуда.

— Тебе не надо будет работать, если не захочешь.

Она садится. Рукой упирается ему в грудь, прижимая к кровати.

— Погоди. О боже. Ты делаешь мне предложение?

Он приподнимает голову и не сводит с нее глаз. Удалец-дуболом.

— Потому что мы переспали? Лишь раз? — Ей даже не нужен специальный дар, чтобы понять, как сильно уязвила его эта насмешка. — Подожди. Я что, у тебя первая?

Он не двигается, застывает посреди сцены.

— Возможно, тебе стоило спросить меня об этом два часа назад.

— Послушай. В смысле… брак? — Одно только это слово в ее устах превращается в нечто причудливое и чужое. — Я не могу выйти замуж. Я должна… не знаю! Отправиться в поход с рюкзаками по Южной Америке на два года. Переехать в Вилледж и принимать наркотики. Познакомиться с пилотом, который подрабатывает на ЦРУ.

— У меня есть рюкзак. В Нью-Йорке много патентных юристов. Вот насчет пилота я не уверен.

Она попала в западню, смеется и качает головой.

— Ты шутишь. Но нет, ты не шутишь. Какого черта? — Она снова ныряет в подушки. — Да какого черта, вот что я скажу. Веди, Макдуф!


Они снова занимаются любовью. Но теперь уже скрепляют свои узы. Когда потом наступает тишина, она чувствует влагу на его виске.

— Что-то не так?

— Все нормально.

— Я не перепугала тебя до усрачки?

— Нет.

— Ты мне лжешь. Впервые.

— Возможно.

— Но ты любишь меня.

— Возможно.

— Возможно? Это что, черт побери, должно значить?

Что-то огромное и тяжелое, медленное и далекое, совершенно неизвестное ему начинает говорить, что это должно значить. А он уже все показывает ей.

* * *

ПРЕДСКАЗАНИЯ РЭЯ ОКАЗАЛИСЬ ПРАВДОЙ. Через пять лет он выплачивает все свои долги. Вскоре становится партнером в фирме. Он великолепен в том, что делает: уличает воров интеллектуальной собственности, заставляя их прекратить свои действия либо выплатить неустойку. Его честность, вера в справедливость и стабильность завораживают. «Вы получаете доход от того, что принадлежит другому. Мир так работать не может». Практически всегда противоположная сторона идет на мировую сделку.

Что касается Дороти, ее предсказание оказывается не совсем неправильным. Бомбы действительно падают. Но среднего размера, по всему земному шару, настолько маленькие, что никто не бежит с планеты, по крайней мере пока. Сама же Дороти работает на том же месте, фиксируя речь людей под присягой так быстро, как они говорят. Секрет в том, чтобы не думать о значении слов. Любое внимание к ним в десять раз понижает скорость.

Шесть лет проходит, как один сезон. Они расстаются. Потом встречаются снова, исполняя главные роли любовников в спектакле «С собой не унесешь» любительского театра «Альтер Эго». Она снова идет на попятную. Они возвращаются друг к другу, вместе пройдя пятьсот миль Аппалачской тропы за двадцать девять дней. А затем еще раз признаются друг другу в любви жестами, прыгая с парашютом.

Обычно все длится месяцев пять. Когда Дороти порывает с Рэем в четвертый раз, расставание оказывается настолько болезненным, что она увольняется с работы и исчезает на недели. Ее друзья ничего не говорят Рэю. Он умоляет рассказать ему хоть что-то, дать телефонный номер — хоть что-нибудь. Передает им длинные письма, но они говорят, что не могут их доставить. А потом он вдруг получает от нее записку — без всяких извинений, но и без жестокости. Она не говорит ему, где находится. Просто рассказывает о смертельной клаустрофобии, убивающей все панике, которую чувствует при мысли о подписании юридически обязывающего документа, который определит ее направление и поведение на всю оставшуюся жизнь.

Я хочу быть с тобой. И ты об этом знаешь. Вот почему снова и снова говорю «да». Но патенты? Права и владение? О, Рэй, если бы только ты был опозоренным доктором или разорившимся бизнесменом! Черным риэлтором. Кем угодно, только не юристом по праву собственности.

Он пишет ей на обратный адрес — почтовый ящик в О-Клэре. Объясняет, что рабство находится вне закона по всему миру. Она никогда не станет чьей-то собственностью. Он не будет менять из-за нее карьеру: авторское и патентное право — это то, что он знает. Это необходимая работа, двигатель мирового богатства, и он в ней хорош. Может, лучше, чем хорош. Но если ему надо выбрать между отказом от идеи брака и отказом от идеи сыграть с ней в еще одной любительской постановке, то, что ж, nolo contendere[14].

Просто возвращайся, и мы будем жить во грехе с двумя раздельными машинами, раздельными банковскими счетами, раздельными домами и двумя раздельными завещаниями.

После того как он отправляет письмо, она довольно скоро появляется на пороге его бунгало, поздно ночью, с двумя билетами в Рим. В офисе возникают вопросы, но через два дня Рэй отправляется в немедовый месяц. В Вечном городе — обильно льющееся просекко, прекрасный свет, руины, треклятая уличная музыка, липы с их великолепными кронами и белые фонарики, вьющиеся по их изящным ветвям, — Дороти уже через три ночи спрашивает его — «Какого черта, а, Рэй?», — станет ли он ее законно приобретенным рабом, контрактно связанным с ней навсегда. В конце они бросают монетки через левое плечо прямо в фонтан Треви. Не самая оригинальная идея, и они вполне могут быть должны кому-то роялти.

Дороти и Рэй возвращаются в Сент-Пол прямо к Октоберфесту. Клянутся друг другу никогда никому не говорить, все отрицать. Но их друзья тут же догадываются, стоит паре появиться на публике, ухмыляясь. Что с вами случилось в Риме? Ничего особенного. Никому не нужна суперспособность читать лицевые мускулы, чтобы понять: они врут и не краснеют. Вас что, в тюрьму там посадили? Вы поженились? Вы, двое, поженились, да? Вы женаты!

И это не имеет никакого значения. Дороти снова переезжает к Рэю. Она настаивает на тщательной бухгалтерии, разделяя общие траты ровно пополам. Но что-то в глубине ее разума думает, пока она ходит по его милой библиотеке, гостиной и лоджии: «Когда это произойдет, когда придет время вывести потомство, когда я стану странной и с неистовством захочу размножаться, все вокруг перейдет моим детям!»

В первую годовщину он пишет ей письмо. Вкладывает в него много времени и усилий. Сказать все эти слова Рэй, скорее всего, не сможет, потому оставляет конверт на столе перед тем, как уйти на работу.

Ты дала мне то, о чем я никогда не мечтал, прежде чем узнал тебя. Как будто у меня было слово «книга», а ты вложила мне ее в руки. У меня было слово «игра», а ты научила меня играть. У меня было слово «жизнь», а потом пришла ты и сказала: «А! Ты имеешь в виду это».

Он говорит, на свете нет ничего, чтобы он мог подарить ей на годовщину, благодаря за то, что она уже дала ему. Ничего, кроме того, что может расти. «Вот что я предлагаю». Рэй не понимает, откуда у него взялась эта идея. Он совсем забыл о медленных, тяжелых пророчествах, которые пришли к нему откуда-то извне на первом спектакле, когда он играл человека, изображающего дерево.

Дороти читает его письмо, пока едет на машине в суд, чтобы там целый день расшифровывать записи слушаний.

Давай ездить в питомник каждый год, как можно ближе к этому дню, и покупать что-нибудь для нашего двора. Я ничего не знаю про растения. Я не знаю их имен и как о них заботиться. Я даже не могу отличить одну размытую зеленую штуку от другой. Но я могу научиться, ведь мне уже пришлось узнать заново все — самого себя, мои предпочтения и антипатии, ширину, высоту и глубину того, где я живу, — когда я оказался рядом с тобой.

Не все, что мы посадим, возьмется. Не каждое растение выживет. Но вместе мы сможем понаблюдать за теми, кто будет расти в нашем саду.

Пока Дороти читает, глаза ее затуманиваются, и она выезжает на тротуар и врезается в липу, достаточно широкую, чтобы от решетки радиатора ничего не осталось.

Липа, как оказывается, дерево радикальное, настолько же отличающееся от дуба, насколько женщина отличается от мужчины. Это дерево пчел, дерево мира, чьи настойки и чаи способны излечить все виды напряжения и тревог — дерево, которое нельзя спутать ни с чем другим, ибо во всем каталоге сотен тысяч земных видов только у его цветов и маленьких жестких плодиков есть распутные прицветники, чья единственная извращенная цель, кажется, утвердить свою собственную неповторимость. После этой засады липы придут за Дороти. Но полное усвоение займет годы.

Ей накладывают одиннадцать швов, чтобы закрыть порез над правым глазом там, где она ударилась о рулевое колесо. Рэй срывается из офиса в больницу. В панике оставляет вмятину на заднем бампере докторской БМВ на больничной парковке. Он плачет, когда его ведут в хирургию. Дороти сидит на стуле, на голове бинты, она пытается читать. Все двоится. Имя компании на бинтах выглядит так: «Джонсон & Джонсон & Джонсон & Джонсон».

Ее глаза загораются, когда она видит его — обоих Рэев.

— РэйРэй! Дорогой! Что случилось? — Он кидается к ней, она отшатывается в смятении. Потом все понимает. — Тише. Все в порядке. Я никуда не ухожу. Давай посадим какое-нибудь растение.

ДУГЛАС ПАВЛИЧЕК

Полицейские появляются на площадке перед небольшой студией Дугласа Павличека в восточном Пало-Альто перед завтраком. Настоящие полицейские: милая деталь. Прямо реализм. Ему предъявляют обвинение в вооруженном ограблении и зачитывают права. Нарушение 211-й и 459-й статей Уголовного кодекса. Он не может не ухмыляться, пока его обыскивают и надевают на него наручники.

— Думаешь, это смешно?

— Нет. Нет, конечно, нет!

Ну, может, слегка.

Становится уже не так смешно, когда соседи выходят на балконы в своих пижамах, пока полицейские конвоируют Дугги к патрульной машине. Он улыбается — «Это не то, что вы думаете», — но эффект не очень, когда у тебя руки скованы за спиной.

Один из офицеров запихивает его на заднее сиденье. На дверях внутри нет ручек. Копы передают отчет об его аресте по радио. Все прямо как в «Обнаженном городе», хотя стоит совершенный августовский день в Центральной Флориде, и мысль о том, что ему будут платить пятнадцать долларов в день, слегка разгоняет саундтрек. Дугласу девятнадцать, он уже два года как сирота, его недавно уволили с работы на складе в супермаркете, и он живет на родительскую страховку. Пятнадцать баксов в день целых две недели — это приличные деньги, когда ничего не делаешь.

В участке — настоящем полицейском участке — у него берут отпечатки, проводят дезинсекцию и завязывают глаза. Бросают на заднее сиденье машины и куда-то везут. Когда снимают повязку, Дуглас уже в тюрьме. Кабинет начальника, кабинет надзирателя и несколько камер. На ногах цепи. Все очень продумано, убедительно. Он понятия не имеет, где находится в реальной жизни. В каком-то офисном здании. Люди, которые руководят этим шоу, импровизируют, как и Дуглас.

Все охранники и большая часть заключенных уже на месте. Дугги получает номер 571. Охранники — просто сэры, с дубинками и свистками, униформами и солнечными очками. Они довольно резво орудуют палками, как для добровольцев. Вошли в роль, радуют экспериментаторов. Дугги раздевают, выдают ему спецовку. Они хотят уязвить его гордость, но он опережает их: у него ее просто нет. В этот вечер несколько раз проводят «расчет» — перекличку и ритуальное унижение. На ужин сандвич с говядиной. Это все равно лучше того, чем питается Дугги.

Ближе к отбою Заключенный 1037 становится воинственным из-за слишком далеко зашедшей постановки. Охрана унижает его. Становится ясно: есть хорошие охранники, суровые и сумасшедшие. В присутствии других каждый скатывается на ступень вниз.

Только Дугги — 571 — удается задремать, как его вырывают с койки на очередной беспричинный расчет. Два тридцать ночи. Вот тогда все становится странным. Дугги понимает, что эксперимент вовсе не про то, о чем изначально говорили. Понимает, что здесь проверяют нечто куда страшнее. Но ему нужно протянуть всего-то четырнадцать дней. Тело может вынести две недели чего угодно.

На второй день стычка по поводу достоинства в Первой камере выходит из-под контроля. Сначала люди принимаются толкать друг друга, но все быстро ухудшается. Некоторые заключенные — 8612, 5704 и парочка других — баррикадируются в камере, подвесив кровати набок. Охранники вызывают подкрепление из ночной смены. Молодые мужчины пихают друг друга и хватаются за остовы кроватей. Кто-то начинает орать: «Это симуляция, черт побери. Это все, блин, симуляция!»

А может, и нет. Охрана подавляет бунт огнетушителями, сковывает главарей и бросает их в яму. В одиночку. Никакого ужина для мятежников. Еда, как напоминают стражники, это привилегия. Дугги ест. Он знает, что такое голод. Номер 571 не будет голодать ради какого-то любительского театра. Остальные могут сходить с ума, если они так хотят провести время. Но никто не заберет у него горячую еду.

Охрана устанавливает привилегированную камеру. Если какой-нибудь заключенный захочет сказать, что знает о бунте, то сможет перенести свою койку в апартаменты пороскошнее. Сотрудничающие смогут умываться и чистить зубы, даже получать специальные блюда. Заключенному 571 привилегии не нужны. Он заботится о себе, но стукачом становиться не хочет. На самом деле никто из пленников не принимает предложение. Пока.

Охранники начинают рутинные обыски с раздеванием. Курение становится специальной привилегией. Поход в ванную становится привилегией. Либо ходишь в ведро, либо держишься следующие два дня. Их отправляют на выматывающие, долгие и совершенно бессмысленные работы. Проводят переклички поздно ночью. Заставляют людей выносить ведра с дерьмом за другими. Любого, кого увидят ухмыляющимся, заставляют петь «Великую благодать» и размахивать руками. Заключенного 571 заставляют делать сотни отжиманий за каждое мелкое, высосанное из пальца прегрешение.

Охранник, которого все зовут Джоном Уэйном, говорит:

— А что если я скажу вам трахнуть пол? 571, ты — Франкенштейн. А ты, 3401, невеста Франкенштейна. Хорошо, а теперь целуйтесь, ублюдки.

Никто — ни охранники, ни заключенные — никогда не выходят из образа. Безумие. Эти люди опасны: даже 571 это видит. Все они совершенно вышли из-под контроля. И тащат его на дно за собой. Он начинает сомневаться, что протянет две недели. Обыкновенный вечер в студии за чтением объявлений о работе при тусклой лампочке кажется настоящей роскошью.

Какой-то мелкий инцидент во время расчета, и заключенный 8612 срывается с катушек.

— Позвоните моим родителям. Выпустите меня отсюда. — Но это невозможно. Его срок — две недели, как и у всех. Он начинает бредить: — Это действительно тюрьма. Мы — настоящие заключенные.

Все видят, что делает 8612: симулирует безумие. Урод хочет сбежать из игры и оставить всех остальных кидать дерьмо лопатой оставшиеся дни. А потом притворство становится реальным.

— Боже, я горю! Внутри меня шлак! Я хочу наружу! Сейчас!

Дуг видел однажды, как парень сошел с ума, еще в школе. Это уже второй раз. От такого зрелища от мозгов омлет может остаться.

8612 уводят. Начальник тюрьмы не говорит куда. Эксперимент должен продолжаться в неизменном виде. Эксперимент должен расширяться. 571 и сам больше всего на свете хочет выйти. Но с другими он так поступить не может. Сокамерники навечно возненавидят его, как он теперь ненавидит 8612. Настоящее безумие — симптом хоть какой-то гордости, о которой раньше Дугги не имел ни малейшего понятия, — но он хочет сохранить репутацию 571 в неприкосновенности. Он не желает, чтобы какой-нибудь университетский психолог, всматриваясь сквозь двухстороннее зеркало и снимая все на пленку, сказал: «А, этот… его мы тоже сломали».

Приходит с визитом священник, католический тюремный капеллан. Настоящий, снаружи. Все заключенные должны повидаться с ним в камере для переговоров.

— Как тебя зовут?

— Пять семь один.

— Почему ты здесь?

— Говорят, я совершил вооруженное ограбление.

— И что ты делаешь, чтобы обеспечить свое освобождение?

Вопрос проникает в позвоночник 571 и доходит до кишок. Он должен что-то делать? А если не сделает — если не сможет сообразить, как поступить? Неужели они смогут удержать его в этом аду больше согласованного срока?

Следующий день нервный для всех заключенных. Охранники играют на их страданиях. Они заставляют пленников написать письма домой, но под диктовку. «Дорогая мама. Я облажался. Я злой». Один из них набрасывается на 819 за нерасторопность, и парень ломается. Власти точат на него зуб с самой баррикады и теперь бросают в яму. Его рыдания разносятся по всей тюрьме. Остальных заключенных выгоняют в главный зал на перекличку. Заставляют их петь: «Заключенный 819 поступил плохо. Из-за того, что он сделал, мое ведро с дерьмом сегодня не вынесут. Заключенный 819 поступил плохо. Из-за того, что он сделал…»

Новый заключенный, 416, замена 8612, организует голодную забастовку. Парочка других пленников присоединяется к нему, но другие ругают за очередной наброс. Из-за неприятностей страдают все. 571 отказывается принять сторону. Он не активист, но и не капо. Все трещит по швам. Заключенные идут друг против друга. Но он не может во все это встревать. Говорит всем, что нейтрален. Но нейтральных больше нет.

Джон Уэйн угрожает 416.

— Жри сосиску, малец, не то пожалеешь.

416 бросает ее на пол, та катается в грязи. Прежде чем кто-либо понимает, что произошло, забастовщика бросают в карцер, грязная сосиска у него в руке.

— И ты будешь там сидеть, пока ее не съешь.

После чего следует объявление: если сегодня после отбоя любой заключенный откажется от своего одеяла, 416 отпустят. Если никто этого не сделает, то 416 проведет всю ночь в одиночке. 571 лежит на койке под одеялом и думает: «Это не жизнь. Это просто хреновая симуляция». Может, он должен выступить против экспериментаторов, послать к чертям все их ожидания, превратиться в святого Супермена. Но черт побери: этого не делает никто. Все остальные ждут, что именно он будет сегодня спать в холоде. 571 ненавидит всех разочаровывать, но не он сказал 416 выкинуть тупой трюк. За две недели они могли просто наскучить друг другу до смерти, и тогда все было бы хорошо.

Всю ночь он лежит в тепле, но не спит. Не может не думать. А если бы все это было реальным? Если бы его посадили на два года, или десять, или двести? Упекли бы на восемнадцать лет за убийство, как пьяного учителя в Таунсенде, который врезался в «Гремлин» родителей, когда те возвращались с танцев? Бросили бы за решетку, и он сидел бы, как те невидимые миллионы человек по всей стране, о которых он даже никогда не думал? Он бы стал никем. Даже не Заключенным 571. Реальные власти превратили бы его во все что угодно.

На следующее утро проводят поспешное совещание. Начальника и коменданта вызывает высокое руководство. Какой-то мозговитый ученый на большом посту наконец-то просыпается и понимает, что люди такое делать не могут. Весь эксперимент — настоящее, сука, преступление. Всех узников освобождают, дают помилование, выпускают из кошмара, продлившегося всего лишь шесть дней. Шесть дней. Это кажется невозможным. 571 едва помнит, кем был неделю назад.

Экспериментаторы опрашивают каждого, прежде чем выпустить его в мир. Но жертвы слишком взвинчены для размышлений. Охранники защищают себя, тогда как заключенные слетают с катушек от ярости. Дугги — нет, Дуглас Павличек — тоже тыкает пальцем в воздух. «Люди, которые это проводили, — так называемые психологи — должны сесть в тюрьму за нарушение этики». Но свое одеяло он не отдает. Теперь он навсегда будет парнем, который не выбирает сторону и не отдает одеяло, даже во время двухнедельного постановочного эксперимента.

Он выбирается из темницы и чувствует великолепный прекрасный воздух Центральной Калифорнии. Теперь-то Дуглас знает, где он: рядом со зданием факультета психологии, в кампусе барона-разбойника[15]. Стэнфорд. Земля знаний, денег и власти, с бесконечным туннелем пальм и внушающими страх каменными галереями. Монастырь важных шишек, где Дуглас всегда боялся ходить или даже работать курьером, опасаясь, что здесь кто-нибудь его арестует как самозванца.

Ему дают чек на девяносто баксов и отвозят в его студию. Дуглас запирается в своем личном бункере, ест чипсы, размоченные в пиве, и смотрит передачи по маленькому черно-белому телевизору со смятыми рожками из фольги вместо антенн. Три недели спустя в новостях он видит, как где-то сотня американских вертолетов потеряна во время неудачной операции в Лаосе. Он даже не знал, что США были в Лаосе. Дуглас ставит банку пива на стол, сделанный из бухты для каната, у него странное ощущение, как будто он оставил водяной круг на чьем-то сосновом гробу.

Он не в себе, чувствует себя также, как в ту ночь, когда 416 кинули в карцер. Проводит по пышным кудрям, которые довольно рано и массово снимутся с лагеря. Что-то определенно не так в статус-кво, включая его самого. Он не хочет жить в мире, где одни двадцатилетние умирают, чтобы другие двадцатилетние могли изучать психологию и писать о совершенно двинутых на голову экспериментах. Дуглас отчетливо понимает, что война проиграна. Но это ничего не меняет. На следующее утро он приходит к вербовочному центру еще до открытия. Надежная работа и наконец-то честная.


ТЕХНИК-СЕРЖАНТ ДУГЛАС ПАВЛИЧЕК проводит двести с лишним мусоросборочных вылетов после зачисления в армию. Старший по погрузке на С-130 он распределяет на борту тонны защитного материала и взрывчатки класса А. Сбрасывает боеприпасы на землю под таким плотным минометным обстрелом, что воздух кипит. Рейсы туда набивает 2,5-тонными грузовиками, БТР-ми и паллетами с сухпайками, а обратно вывозит мешки с трупами. Любой, кто хоть чуть-чуть следит за происходящим, понимает, что дело уже давным-давно пахнет керосином. Но в психической экономии Дугласа Павличека наблюдение за реальностью далеко не так важно, как постоянная занятость. Пока есть работа, а товарищи ставят радио с ритм-энд-блюзом, его не волнуют то, как поздно или рано они проиграют эту бессмысленную войну.

Из-за привычки вырубаться от дегидратации Дуглас получает прозвище Обморок. Днем он часто забывает попить. Вечером же, когда он временами чуть ли не на карачках обходит бары на Джомсуранг-роуд в Кхорате или петляет в секс-лабиринтах Патпонга в Бангкоке, городе ангелов, свободно льются реки «Меконга» и пенятся бочонки «Синьхи». От выпивки Дуглас становится забавнее, честнее, не таким уродом, и способен вести пространные философские беседы о предназначении жизни с тайскими рикшами.

— Ты отправляться домой?

— Еще нет, друг мой. Война не закончена!

— Война закончена.

— Не для меня. Последнему парню еще надо погасить свет.

— Все говорят, война кончиться. Никсон. Киссинджер.

— Киссинджер — сука, мужик. Премия мира, да в задницу!

— Да. На хер Ле Дык Тхо. Все теперь ехать домой.

Только Дугги не знает, где теперь его дом.

Когда не работает, он курит местную дурь и часами наигрывает басовые партии Rare Earth и Three Dog Night. Или шатается по разрушенным храмам — Аюттхайя, Пхимай. Что-то в разрушенных чеди его успокаивает. Обвалившиеся башни, проглоченные тиковыми деревьями, разбитые галереи, раскрошенные в щебень. Джунгли довольно скоро достанут Бангкок. И когда-нибудь — Лос-Анджелес. И это нормально. Не его вина. Простая история.

Чудовищные базы с ковровыми бомбардировщиками закрываются, и тысячи обслуживающих их местных торговцев в зависимой местной экономике начинают вести себя откровенно враждебно. Весь Таиланд понимает, к чему идет дело. Их заставили заключить союз с Белым дьяволом, и теперь оказывается, что они выбрали не ту сторону. Но тайцы, которых встречает Дуглас, исключительно добры к своему разрушителю. Он даже думает остаться здесь, когда его срок на службе и бесконечная война закончатся. Он был тут в хорошие времена и не должен уезжать, когда придут плохие. Павличек уже знает около ста слов по-тайски. Daai. Nit noi. Dee maak![16] Сейчас же он — почти дембель, летает на самом надежном транспортнике из когда-либо построенных. Это гарантия работы, хотя бы на несколько месяцев.

Вместе с экипажем он готовит «Птичку Герки» к очередному вояжу в Камбоджу. Они уже несколько недель пополняют запасы в Почентонге. Теперь пополнение превращается в эвакуацию. Еще месяц, может, два — не больше. Вьетконговцы везде, захлестывают, как летние дожди.

Дуглас пристегивается к откидному креслу, и они уже в воздухе, рутина, внизу неподвижная пышная растительность, зеленый мир, пятна рисовых плантаций и подступающие со всех сторон джунгли. Четыре года назад путь был зеленым вдоль рек до самого Южно-Китайского моря. А потом с неба полилось дерьмо из радужных гербицидов, двенадцать миллионов галлонов модифицированного растительного гормона, «Агент Оранж».

Они влетают в Красную страну, и спустя несколько минут их сбивают. Невозможно: по данным разведки и показаниям приборов все должно быть чисто до самого Пномпеня. Зенитные заряды врываются в кабину и грузовой отсек. Форман, бортмеханик, получает шрапнель в глаз. Осколок взрезает бок штурману Нельсону, из него вываливается что-то теплое, влажное и совершенно неправильное.

Вся команда сохраняет странное спокойствие. Эта короткометражка ужасов уже давно заняла место в их снах, и вот наконец она происходит в реальности. От неверия они эффективны. Начинают действовать, помогают раненым, проверяют повреждения. Тонкие полосы грязного черного дыма сочатся из двух двигателей, оба по правому борту, что не очень хорошо. Через минуту полосы превращаются в клубы дыма. Страуб разворачивает самолет с диким креном, назад, к Таиланду и спасению. Надо пролететь всего-то пару сотен километров. «Геркулес» может вытянуть даже с одним двигателем.

А потом они начинают снижаться, как утка, приземляющаяся на озеро. Языки дыма пробиваются из грузового отсека. Слово вырывается изо рта Павличека, прежде чем он понимает, что оно значит: «Пожар!» На самолете, забитом топливом и боеприпасами. Дуглас пробивается к хвосту через распространяющееся пламя. Надо выбросить паллеты, прежде чем те загорятся. Он, Ливайн и Брэгг сражаются с креплениями и пазами. Текущий воздухопровод, разорванный во время взрыва, льет на него плавящий пар. Жар обжигает левую сторону лица. Но он даже не чувствует этого. Пока.

Им удается сбросить весь груз. Одна из паллет взрывается по пути. Эта хрень детонирует практически в воздухе. И Павличек тоже летит к земле, как крылатое семечко.


ВНИЗУ ТРЕМЯ ВЕКАМИ РАНЕЕ покрытая пыльцой оса заползает в дырочку на конце инжира и откладывает яйца прямо на скрученный сад цветов, спрятанный внутри. У каждого из семисот пятидесяти видов фикуса есть своя уникальная оса, созданная для опыления. И эта конкретная нашла тот самый вид своей судьбы. Основательница отложила яйца и умерла. Оплодотворенный ею фрукт стал ее могилой.

Вылупившись, паразитические личинки стали питаться внутренностями соцветия. Но они вовремя остановились, не убивая кормящую руку. Самцы совокупились со своими сестрами, потом умерли внутри своей роскошной сладкой тюрьмы. Самки вылезли из нее и улетели, покрытые пыльцой, чтобы продолжить бесконечную игру где-то еще. Из оставленного ими инжира проклевывается красное зернышко — меньше, чем веснушки на кончике носа Дугласа Павличека. Его съедает соловей. Зернышко проходит через кишки птицы и в капле помета падает с неба в изгиб другого дерева, а солнце и дождь проносят пробившийся побег мимо миллиона самых разных смертей. Он растет; его корни скользят вниз, постепенно поглощая хозяина. Проходят десятилетия. Века. Война на спинах слонов уступает место приземлениям на луну и водородным бомбам.

Ствол фикуса выпускает ветки, на ветках появляются листья. От веток побольше отходят отростки, спускаются до земли и получаются новые стволы. Со временем центральный стебель превращается в древостой. Фикус распространяется дальше, становится овальной рощей с тремя сотнями основных стволов и двумя сотнями малых. И тем не менее все это по-прежнему один фикус. Баньян.

* * *

СТАРШИЙ ПО ПОГРУЗКЕ ПАВЛИЧЕК летит брюхом вниз в голубом, кристально чистом воздухе. Свист в ушах его ошеломляет. Катастрофа парит где-то над головой, и там уже ничего решать не надо. Дуглас хочет лишь простить мир, забыть и падать. Ветер тащит его, куда захочет, в провинцию Накхон Ратчасима. Когда земля уже несется навстречу, готовая встретить, Дуглас оживает, раскрывает парашют. Пытается подлететь ближе к рисовой плантации, там, где вода и зеленые пучки. Но клеванты запутываются, он промахивается, начинает дергаться, и от этого на последней сотне футов пистолет в кобуре на бедре стреляет. Пуля входит в ногу над коленом, дробит большеберцовую кость и вырывается через каблук армейского ботинка. Крик пронзает воздух, а тело падает в ветви баньяна, этот лес из одного дерева, который рос три сотни лет, чтобы сейчас прервать полет Дугласа.

Ветви рассекают летную форму. Парашют саваном спутывает тело. Из-за рваных ран и ожогов, пулевого отверстия и раздробленной ноги Дуглас теряет сознание. Он висит в двадцати футах над землей на дружественной территории, лицом вниз, раскинув руки в объятиях священного дерева, размером больше некоторых деревень.

Сонгтхэу[17] с паломниками приезжает, чтобы почтить божественный баньян. Они идут через колоннаду воздушных ходульных корней к центральному стволу, который спустился вокруг приемного родителя и задушил его столетия назад. В этом извилистом кряже установлено святилище, покрытое цветами, бусами, колокольчиками, текстами молитв, статуэтками из корней и священными нитями. Посетители торжественно идут к алтарю через запутанную перголу раскинувшихся ветвей, распевая на пали. В их руках палочки благовоний, складывающиеся коробочки для завтраков с gang gai[18], на шеях висят гирлянды из цветков лотоса и жасмина. Маленькие дети бегут вперед, распевая песни лук тхунг[19] так быстро, как могут двигаться их губы.

Они подходят к святилищу. Добавляют гирлянды к радуге подношений, паутиной висящих на ветвях. А потом небо падает, и ракета врезается в листву над ними. Благовонные палочки, гирлянды и коробочки для завтраков разлетаются от столкновения. От шока двое паломников падают на землю.

Хаос рассеивается. Паломники смотрят вверх. Над их головами висит огромный фаранг, угрожая провалиться сквозь ветки и пролететь последний отрезок до земли. Они окликают иностранца. Тот не отвечает. Завязывается спор, как добраться до человека и вырезать из мертвой хватки фикуса и парашюта. Сержант-техник Павличек приходит в сознание от того, что несколько тайцев стоят на скамеечках и тыкают в него палками. Ему кажется, что он лежит на спине, покачивается в воздушном бассейне, пока опрокинутые люди склоняются над ним и хватают его из-под зеркальной поверхности. Чудовищно болят нога и лицо. Он кашляет, с губ свисает нить красной слюны. Дуглас думает: «Я умер».

«Нет, — голос рядом с его лицом поправляет его. — Дерево спасло тебе жизнь».

Три самых полезных слога из четырех лет в Таиланде пузырями всплывают изо рта Дугги. «Mâi kâo chai». Я не понимаю. После этого он снова теряет сознание, а земля под ним раскрывается и принимает его в себя. Он падает глубоко, это длинный, комфортный полет в царство корней. Дугги ныряет ниже уровня грунтовых вод, вниз, к началу времен, в логово фантастического создания, о существовании которого он даже не подозревал.


МЕСТНАЯ БОЛЬНИЦА решает не трогать ногу американского солдата. Штатный сотрудник везет его в Кхорат в «мазде» кораллового цвета, на антенне которой развевается флажок с символом колеса сансары. Машина страдает одышкой, как задыхающийся водный автобус, за ней тянется такое же облако маслянистых выхлопов. Павличек лежит на заднем сиденье, под завязку накачанный обезболивающими, и смотрит, как за окном мелькают зеленые километры. Богатые низины, покатые холмы. «В воде есть рыба; в полях есть рис». Целый регион потонет, как лодка из бананового листа в тайфун. В это же время в следующем году Вьетконг будет загорать в «Сиам Интерконтинентал». Дерево спасло Дугги жизнь. Это не имеет смысла.

Когда эффект от инъекции начинает угасать, Павличек умоляет водителя убить его. Тот проводит пальцем по его рту:

— Нет злость.

В большую берцовую кость Дугласа вставили штифт. Доктор на базе в Кхорате подштопывает его и отправляет в госпиталь Фиф Филд в Бангкоке. Все члены команды Павличека выжили, по большей части — как гласит рапорт — благодаря ему. А он… он обязан жизнью дереву.

* * *

ВВС КАЛЕКИ НЕ НУЖНЫ. Дугласу выдают костыли, Крест ВВС — вторую по значимости медаль за отвагу из тех, что они раздают, — и бесплатный билет до Сан-Франциско. За награду он получает тридцать пять баксов в ломбарде «Френдли», что в районе Миссии. Павличек не уверен, то ли во «Френдли» помогли раненому ветерану, то ли кинули его на деньги. Впрочем, ему и не важно. После этого старший по погрузке Дуглас Павличек больше не пытается сохранить свободный мир.

Вселенная — это баньян, ее корни наверху, а ветки внизу. Иногда слова тонкой струйкой текут вверх по стволу к Дугласу, словно он все еще висит вверх ногами в воздухе: «Дерево спасло твою жизнь». Правда, они не утруждаются сообщить зачем.


ЖИЗНЬ ВЕДЕТ ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ. Девять лет, шесть работ, две недоразвитые любовные интрижки, три автомобильных номера, две с половиной тонны доброго пива и один постоянно возвращающийся кошмар. Заканчивается очередная осень, наступает зима, а Дуглас Павличек берет молоток с шаровым бойком и делает выбоины в слегка шоссированной дороге, которая идет мимо лошадиного ранчо к Блэкфуту. Цель — заставить людей притормозить, чтобы он мог стоять у забора и хотя бы немного рассмотреть их лица. Скоро ноябрь, и ему придется отказаться от такого удовольствия.

Благодаря этой задумке у Дугласа выдается хорошая суббота после того, как он кормит лошадей и читает им. Схема работает. Если машина притормаживает, он вместе с собакой мелкой рысью идет рядом, пока водитель не открывает окно сказать «привет» или достать пушку. Так проходит парочка милых бесед, настоящих обменов любезностями. Один парень даже останавливается на минуту. Дугги понимает, что его поведение может показаться несколько эксцентричным. Но это Айдахо, и когда все время проводишь с лошадьми, твоя душа постепенно расширяется, пока людские нравы не становятся лишь костюмированной вечеринкой, которую благоразумно не принимать за чистую монету.

На самом деле в Дугги растет убеждение, что величайший недостаток человеческого вида в его непреодолимом стремлении путать истину с согласием. Самое большое влияние на то, во что будет верить или не верить тело, оказывает мнение, транслируемое другими телами на общей полосе частот. Посади трех человек в комнату, и они решат, что закон всемирного тяготения — это зло, и его надо отменить, так как чей-то дядя накидался до чертиков и свалился с крыши.

Дугги как-то пытался внушить эту идею другим, правда без особого успеха. Но кусочек стали, плавающий рядом с позвонком L4, небольшая заначка из пенсии отставника, Крест ВВС (заложенный), запоздалое «Пурпурное сердце», чей реверс напоминает Дугласу сиденье туалета, и умелые руки, — все это делает его приверженцем категоричных мнений.

Павличек по-прежнему слегка хромает, размахивая молотком. Лицо у него стало длинным и лошадиным, словно он неосознанно имитирует животных, за которыми ухаживает. Он живет один семь месяцев в году, пока старые владельцы ранчо курсируют по другим хобби и домам. Горы окружают его с трех сторон. Единственное телешоу, которое он может посмотреть, это муравьиные бега. И все равно какая-то малая часть Дугласа хочет знать, нравятся ли его личные, немногочисленные мысли кому-то еще. Чужое одобрение: болезнь, от которой умрет вся человеческая раса. И все равно он проводит вторую субботу октября, работая перед домом и надеясь, что хорошая выбоина замедлит народ.

Он уже собирается оставить свой пост и отправиться в сарай почитать Ницше с бельгийским тяжеловозом по кличке Вождь Много Подвигов, когда через холм чуть ли не на скорости звука переваливает красный «Додж Дарт». Заметив ряд выбоин, машина идет идеально управляемым юзом. Дугги вместе с собакой бегут к ней вприпрыжку. К тому времени, как они добираются до места, окно уже опущено. Оттуда выглядывает ярко-рыжая женщина. Дуглас сразу видит, что им много о чем можно поговорить. Им просто суждено стать друзьями.

— А почему тут такая раздолбанная дорога?

— Повстанцы, — объясняет Дуглас.

Она тут же поднимает стекло и уезжает прочь, наплевав на подвеску. Даже взглядом собеседника не удостаивает. Игра окончена. Почему-то это очень расстраивает Дугласа. Очередная последняя соломинка. Не остается жизненной силы даже для того, чтобы почитать «Заратустру» коню.

В эту ночь температура сильно падает, жесткие снежинки царапают лицо, словно вся природа превратилась в калифорнийский салон по отшелушиванию. Дуглас отправляется в Блэкфут, где покупает месячный запас фруктовых коктейлей на случай, если рано придут заносы. В конце концов он оказывается в бильярдном баре, разбрасываясь серебряными долларами, как отработанными кусками алюминия.

— Ты должен быть готов сжечь себя в собственном пламени, — сообщает он доброй части клиентов. Это слова бывшего заключенного номер 571, которому вечно придется говорить о том, что он не дал одеяло сокамернику, когда должен был. Дуглас возвращается домой после восемнадцати раундов восьмерки, и в кармане у него больше денег, чем до поездки в город. Всю наличку он закапывает на северном пастбище, вместе с остальной заначкой, пока земля не слишком промерзла.

Зима здесь длиннее списка долгов цивилизации. Дуглас строгает. Из кучи оленьих рогов делает лампу, вешалку для пальто, стул. Думает о рыжей и таких, как она, великолепных, недосягаемых. Слушает, как животные делают гимнастику на чердаке. Заканчивает Ницше в мягкой обложке и начинает собрание сочинений Нострадамуса, сжигая страницу за страницей в очаге, как только прочитывает ее. До белого каления ухаживает за лошадьми, каждый день ездит на них по кругу на внутренней арене и читает им «Потерянный рай», так как Нострадамус уж слишком его расстраивает.

Весной Дуглас берет 22-й калибр и отправляется с ним в чащу. Но не может нажать на спуск даже при виде хромого зайца. Что-то с Дугласом не так, и он это понимает. Когда в начале лета приезжают владельцы ранчо, он благодарит их и увольняется. Даже не уверен, куда поедет. С самого его последнего полета ответственным за погрузку такое знание было настоящей роскошью.

Дуглас хочет двигаться дальше на запад. Проблема в том, что единственный маршрут туда, кажется, все равно снова ведет на восток. Но у Дугласа есть его потертый, но надежный «Форд Ф100», новые шины, приличный запас налички, ветеранская инвалидность и друг в Юджине. Прекрасные проселочные дороги идут сквозь горы до самого Бойсе и дальше. Жизнь настолько хороша, насколько она была с тех пор, как он упал с неба в баньян. Радио в каньонах то появляется, то исчезает, как будто песни приходят откуда-то с луны. Кантри и блюграсс сливаются с техно. Дуглас все равно не слушает. Он словно завороженный смотрит на стены голубых елей и субальпийских пихт, тянущихся на мили и мили. Сворачивает на обочину, чтобы облегчиться. В этих горах он мог бы помочиться прямо на середину шоссе, а человечество осталось бы не в курсе. Но дикость — это скользкий путь, как он часто говорил лошадям, читая книги. Потому Дуглас сходит с дороги и углубляется в лес.

И там — флаг приспущен, глаза смотрят в чащу, мочевой пузырь скоро снимет блокировку — Дуглас Павличек видит куски света сквозь стволы там, где тень должна бы царствовать до самого сердца леса. Он застегивает ширинку и отправляется на исследование. Углубляется в подлесок, но даль оборачивается близостью. Поход оказывается чрезвычайно коротким, и он снова выскакивает… это даже поляной не назвать. Скорее поверхностью луны. Пустыня, усеянная пнями, расстилается перед ним. Земля кровоточит красноватым шлаком, перемешанным с опилками и валежником. Во всех направлениях, насколько можно видеть, все вокруг походит на ощипанную дичь. Как будто сюда ударили лучи смерти с корабля пришельцев, и мир теперь просит разрешения умереть. Раньше Дуглас видел что-то подобное лишь раз: когда он, «Доу» и «Монсанто»[20] помогали расчищать участки джунглей. Но здесь вырубка куда эффективнее.

Спотыкаясь, Павличек снова вступает в тень скрывающих пустыню деревьев, пересекает дорогу и вглядывается в лес с другой стороны. Лунный пейзаж тянется и там по горному склону. Дуглас заводит пикап и трогается с места. Маршрут напоминает лес, миля за изумрудной милей. Но теперь Дуглас видит, что это иллюзия. Он едет по тончайшей артерии притворной жизни, по маскировке, прячущей кратер от бомбы размером с независимое государство. Лес — это чистая декорация, умелое художество. Деревья напоминают пару десятков людей из массовки, которых наняли постоять в тесном кадре и притвориться целым Нью-Йорком.

Дуглас останавливается на заправке. Спрашивает кассира:

— А там, в долине наверху, лес вырубили, как понимаю?

Мужик берет у него серебряные доллары:

— Эт' точно.

— И спрятали вырубку за кулисами для избирателей?

— Они их называют полосами красоты. Видовыми коридорами.

— Но… разве это не национальный заповедник?

Кассир просто смотрит на него, словно в невероятной глупости вопроса кроется какой-то трюк.

— Я думал, что национальные заповедники — это защищенная земля.

Кассир чуть ли не дышит презрением:

— Не, вы имеете в виду национальные парки. А удел национальных заповедников — это вырубка, причем дешевая. Для любого покупателя.

Что ж — образование завело его куда-то не туда. Дуглас уже давно взял в привычку каждый день узнавать что-то новое. Этого маленького факта ему хватает на несколько следующих суток. Злость начинает закипать еще до Хорсшу-Бенд. Дело не просто в ста тысячах акрах, которые исчезли за время с утра до вечера. Он может смириться с фактом, что Медведь Смоки и Рейнджер Рик прикарманивают себе пенсии от «Вейерхаузера»[21]. Но вот от этого намеренного, простодушного и тошнотворно эффективного трюка с древесным занавесом вдоль шоссе Дугласу хочется кому-нибудь врезать. Каждая миля его обманывает, прямо как они планировали. Все выглядит таким настоящим, девственным, неиспорченным. Он чувствует себя словно на Кедровой горе, из «Гильгамеша», книги, которую Дугги нашел в библиотеке на ранчо и прочитал лошадям в прошлом году. В лесу первого дня творения. Но оказывается, что Гильгамеш и его дружок-панк Энкиду уже прошлись тут и опустошили все вокруг. Самая старая история в мире. А ты можешь проехать через весь штат и даже ни о чем не узнать. Вот что приводит в ярость.

В Юджине Дуглас превращает внушительную башенку серебряных долларов в полет на небольшом винтовом самолете.

— Просто сделайте самый большой круг, который можете за такие деньги. Я хочу посмотреть с высоты, как там все выглядит внизу.

А выглядит все, как выбритый бок больного зверя, подготовленного к операции. Повсюду, во всех направлениях. Если бы этот вид показали по телевизору, то вырубку прекратили бы уже завтра. На скрывающей все поверхности планеты Дуглас три дня проводит на койке у друга, немой. У него нет капитала. Нет политического опыта. Нет хорошо подвешенного языка. Нет опыта в экономических делах и социальных ресурсов. У него есть только вырубка, раскинувшаяся до самого горизонта, подобно призраку, неважно, открыты глаза или нет.

Дуглас наводит справки. Затем направляет свои полторы ноги к подрядчику и нанимается сажать ростки в ободранную землю. Ему дают лопату и сумку Джонни Яблочного Семечка, полную ростков, за каждый из которых с него берут пару пенни. И обещают выплатить по двадцать центов за каждое посаженное дерево, оставшееся живым через месяц.

Дугласова пихта: самое ценное строевое дерево Америки, потому да, конечно — почему бы не вырастить питомник, в котором ничего иного больше не растет? Пять новых домов на акр земли. Павличек понимает, что разбрасывает семена для посредника, работающего на тех самых уродов, которые и срубили первородных богов. Но он не хочет побеждать лесообрабатывающую промышленность или даже помогать природе мстить. Ему нужно просто зарабатывать на жизнь и как-то переделать эти вырубки, вид которых пробрался в него, как жук в древесину.

Дугги целыми днями ходит по безмолвным, наполненным жижей, покатым мертвым зонам. Он на четвереньках тащится по разбросанному мусору, оступаясь в непроходимом болоте, чуть ли не на руках выбираясь из хаоса корней, палочек, веток, сучьев, пней и стволов, волокнистых и искромсанных, оставленных гнить в спутанном кладбище. Он совершенствует искусство падать сотней разных способов. Он наклоняется, делает маленькую выемку в земле, кладет туда росток и закрывает ямку, аккуратно толкнув землю носком ботинка. Потом делает это снова. И снова. Рисует семенами звезды и рассеянные сети. На склонах холмов и в голых лощинах. Десятки раз за час. Сотни раз за день. Тысячи тысяч каждую неделю, пока все его пульсирующее тридцатичетырехлетнее тело не раздувается, словно наполненное ядом гадюки. В некоторые дни ему хочется отпилить свою хромую ногу напильником, но того не оказывается под рукой.

Дуглас спит в лесопосадочных лагерях, там полно хиппи, нелегалов, суровых и довольно приятных людей, которые слишком устают к концу дня, чтобы много болтать. Когда он лежит ночью, закаменев от боли, в голову ему приходит афоризм — из тех, что он когда-то читал своим лошадям в прошлой жизни на ранчо. «Если ты держишь в руке саженец и тебе говорят, что пришел Машиах, сперва посади росток, а потом иди встречать Машиаха». Ни Дуглас, ни кони тогда в этой фразе ничего не поняли. Теперь он понимает.

Его переполняет запах вырубок. Влажный ящик для специй. Мокрая шерсть. Ржавые гвозди. Маринованные перцы. Ароматы возвращают Дугласа в детство. Заряжают необъяснимым счастьем. Погружают на самое дно самого глубокого колодца и держат там часами. А еще есть звук, хотя его уши словно забиты ватой. Сердитое ворчание пил и машин для валки леса где-то вдалеке. Тогда к Дугласу приходит истина: деревья падают с ужасным грохотом. Но высаживают растения в тишине, а рост их невидим.

В некоторые дни рассвет разражается артуровскими туманами. Иногда утром холод угрожает убить Дугласа, а полдень сбивает с ног так, что он падает на свою наполовину задеревеневшую задницу. Вечера настолько полны синевой, что он лежит на спине и смотрит вверх, пока глаза не заслезятся. Иногда приходит черед глумящихся и безжалостных дождей. Дождей с весом и цветом свинца. Застенчивых дождей, боящихся сцены. Дождей, от которых на ногах начинает пробиваться мох и лишайник. Когда-то здесь был непроходимый лес, переплетенные друг с другом деревья. Они придут снова.

Иногда Дуглас работает рядом с другими людьми, некоторые из них говорят на языках, которые он даже не узнает. Он встречает путешественников, те хотят знать, куда подевались леса их юности. Сезонные pineros[22] приходят и уходят, но преданные делу, вроде Дугласа, продолжают работу. Но обычно есть только он и бессознательный, бессмысленный, голый ритм работы. Вклиниться в землю, присесть, посадить росток, встать и закрепить успех притоптыванием.

Они выглядят так жалко, его крохотные Дугласовы пихты. Похожи на ершики. На декорации к игрушечной железной дороге. Издалека, разбросанные по этим рукотворным лугам, они выглядят, как стрижка под «ежик» на лысеющем человеке. Но каждый хилый ствол, который он закапывает в землю, — это магический трюк, готовящийся тысячелетиями. Он сажает их тысячами, он их любит и доверяет им, как хотел бы доверять людям вокруг.

Оставленный в одиночестве, на милость воздуха, света и дождя, — вот в чем и кроется секрет — каждый саженец наберет десятки тысяч фунтов веса. Каждый сможет расти следующие шестьсот лет и посрамить самую высокую заводскую трубу. Он сможет принимать у себя поколения полевок, которые никогда не спустятся на землю, и несколько десятков видов насекомых, чьим единственным желанием будет ободрать хозяина до основания. Он сможет просыпать дождь из десяти миллионов иголок в год, выстраивая целые слои почвы, на которых могут взойти в небо новые сады.

Любой из этих нескладных ростков за время своей жизни сможет произвести миллионы шишек, маленьких желтых мужских, чья пыльца будет лететь по нескольким штатам, и свисающих женских, с их мышиными хвостиками, пробивающимися из-под чешуйчатых колец, — этот вид для Дугласа дороже его собственной жизни. И лес, который они выстроят заново, он почти чует — смолистый, свежий, густой от желаний, от сока фруктов, которые не являются фруктами, с ароматом Рождества бесконечно старше Христа.

Дуглас Павличек работает на вырубке размером с центр Юджина и говорит «до свиданья» растениям, когда сажает их в землю. «Держитесь. Всего-то десять или двадцать десятилетий. Для вас, парни, это детская игра. Вам всего лишь надо нас пережить. Тогда не останется никого, кто бы мог вас поиметь».

НИЛАЙ МЕХТА

МАЛЬЧИК, КОТОРЫЙ ПОМОЖЕТ превратить людей в других существ, сидит в квартире над мексиканской пекарней в Сан-Хосе, смотрит кассеты с «Электрической компанией». На кухне его мать родом из Раджастана задыхается от облаков молотого черного кардамона, которые сталкиваются со струйками корицы от pan fino и conchas[23], поднимающимися из пекарни внизу. Снаружи, в Долине радости сердца, призраки миндаля, вишни, ореха, сливы и абрикоса разносятся на мили по всем направлениям, деревья лишь недавно принесли в жертву кремнию. «Золотой Штат», как все еще называют его родители мальчика.

Его отец, родом из Гуджарати, поднимается по лестнице, балансируя массивной коробкой на своей худосочной спине. Восемь лет назад он приехал в эту страну с двумя сотнями долларов в кармане, степенью по физике твердого тела и желанием работать за две трети зарплаты своих белых коллег. Сейчас он служащий номер 276 в фирме, переписывающей мир. Он, спотыкаясь, поднимается на два пролета под своим грузом, бормоча себе под нос любимую песню сына, которую они вечно поют перед сном: «Радость рыбам в глубоком синем море, радость тебе и мне».

Ребенок слышит его шаги и выбегает на площадку.

— Pita![24] Что это? Подарок?

Он — семилетний раджпут, который знает, что большая часть мира — это подарок для него.

— Позволь мне сначала зайти, Нилай, пожалуйста-благодарю. Подарок, да. Для нас обоих.

— Я так и знал! — Мальчик строевым шагом обходит стол, топая так громко, что щелкают стальные шарики на маятниковой игрушке. — Подарок на мой день рождения, на одиннадцать дней раньше.

— Но ты должен помочь мне построить его, — отец аккуратно ставит коробку на стол, спихивая на пол все подряд.

— Я — хороший помощник. — Мальчик рассчитывает на папину забывчивость.

— И это потребует терпения, над которым ты работаешь, помнишь?

— Я помню, — заверяет его сын, уже разрывая коробку.

— Терпение — создатель всего хорошего.

Отец, положив руки ему на плечи, направляет мальчика на кухню. Мать загораживает дверь:

— Не входите сюда. Очень занята!

— Да, и тебе привет, moti[25]. У меня теперь есть компьютерный набор.

— Он говорит мне, что у него есть компьютерный набор.

— Это компьютерный набор! — вопит мальчик.

— Ну разумеется, ты заполучил компьютер! И теперь два мальчика могут поиграть.

— Это не совсем игра, moti.

— Нет? Тогда идите поработайте. Как я. — Сын взвизгивает и тянет отца за руку, ближе к загадке. Позади него раздается голос матери:

— Память на одну тысячу слов или четыре?

Отец расцветает:

— Четыре!

— Четыре тысячи, конечно. А теперь идите и сделайте что-нибудь хорошее.


МАЛЬЧИК НАДУВАЕТСЯ, когда из коробки появляется зеленая стекловолоконная соединительная панель.

— Это компьютерный набор? Какая от него польза?

Отец глупо улыбается. Грядет день, когда эта штука изменит значение самого слова «польза». Он запускает руку в коробку и достает оттуда самую суть.

— Вот он, мой Нилай. Взгляни! — Он держит в руке чип длиной в три дюйма. Голова отца покачивается от удовольствия. На его аскетическом лице появляется выражение, опасно похожее на гордость. — Твой отец помог это сделать.

— Это он, Pita? Это микропроцессор? Похож на жука с квадратными ножками.

— О, но подумай о том, что мы сумели поместить внутрь.

Мальчик смотрит. Он вспоминает отцовские сказки на ночь за последние два года — истории о героических руководителях проекта и отважных инженерах, которые переживают больше злоключений, чем белая обезьяна Хануман и его армия. Семилетний мозг запускается и перепаивается, строит аксоны, дендриты, эти крохотные ветвистые деревья. Нилай улыбается, хитро, но неуверенно:

— Тысячи и тысячи транзисторов!

— Ах ты моя умница!

— Дай мне подержать его.

— Тише-тише. Осторожно. Не дергай. Мы можем убить этого паренька еще до того, как он оживет.

Сын расцветает от сладкого ужаса:

— Оживет?

— Если… — Качается родительский палец. — Если мы правильно сделаем все спайки.

— И что он тогда будет делать, папа?

— А что, по-твоему, он должен делать, Нилай?

У мальчика широко распахиваются глаза, для него процессор превращается в джинна.

— Он делает все, что мы пожелаем?

— Нам только нужно сообразить, как поместить наши планы в его память.

— Мы поместим наши планы туда? И сколько туда влезет?

Этот вопрос останавливает отца, как часто случается с простыми вопросами. Отец стоит, потерянный во вселенском бурьяне, слегка сгорбившись от сильного притяжения мира, который посетил.

— Когда-нибудь в нем поместятся все наши планы.

Сын презрительно фыркает:

— В эту крохотную штуку?

Мужчина подходит к книжной полке и стаскивает оттуда семейный альбом с вырезками. Пара перевернутых страниц, и отец в восторге восклицает:

— Хи! Нилай. Подойди, посмотри.

Фотография маленькая, зеленая и загадочная. Клубок огромных удавов выбирается из разбитого камня.

— Видишь, na[26]? Крохотное семечко упало на крышу храма. Спустя века храм рухнул под весом семечка. Но оно продолжает расти и расти.

Дюжины сплетенных стволов и корней кормятся на руинах стен. Усики пробираются в щели и разламывают камни. Корень, который толще отца Нилая, ползет над архитравом и вытекает над дверным проходом, подобно сталактиту. Это растительное зондирование ужасает мальчика, но он не может оторвать от него взгляд. Есть что-то невероятно животное в том, как стволы находят отверстия в кладке и внедряются в нее. Они чем-то походят на хоботы слонов. Кажется, они знают, хотят, находят способ исполнить свои желания. Мальчик думает: «Что-то медленное и целеустремленное хочет вернуть каждое здание, созданное человеком, в землю». Но отец держит фотографию перед Нилаем так, словно на ней запечатлена счастливейшая из судеб.

— Видишь? Если Вишну может вложить такое большое дерево в зернышко вот такого размера… — Отец наклоняется к сыну, чтобы ущипнуть кончик его мизинца. — Только подумай о том, что мы можем вместить в эту машину.


СЛЕДУЮЩИЕ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ они собирают коробку. Все спайки хороши.

— А теперь, Нилай. Что сделать этому маленькому созданию?

Мальчик застывает от возможностей. Они могут выпустить в мир любой процесс, какой захотят, любую волю. Вот только выбрать что-то одно невозможно.

Из кухни раздается голос матери:

— Научи ее готовить бхинди, пожалуйста.

Они заставляют машину сказать «Привет, мир» закодированными вспышками. Заставляют сказать «С днем рожденья, Нилай, дорогой». Слова, которые отец и сын пишут, поднимаются и начинают что-то делать. Мальчику только исполнилось восемь, но в этот момент он обретает дом. Он нашел способ превращать свои надежды и мечты в активные процессы.

Созданные им существа тут же начинают эволюционировать. Простая пятикомандная петля расширяется в прекрасную сегментированную структуру из пятидесяти линий. Небольшие отрезки программы отделяются в повторно используемые части. Отец подключает кассетный магнитофон для того, чтобы легко, за несколько минут загружать целые часы работы. Но надо правильно выставлять уровень громкости, иначе все взрывается ошибкой чтения.

Всего за несколько месяцев они переходят от четырех тысяч байт памяти к шестнадцати. Вскоре перескакивают снова, уже к шестидесяти четырем.

— Pita! Больше власти, чем любой человек когда-либо имел в человеческой истории!

Мальчик полностью погружается в логику собственной воли. Он приучает машину к лотку, тренирует ее часами, как маленького щенка. Та пока что хочет только играть. Запускать пушечные ядра через гору во врага. Прогонять крыс от урожая кукурузы. Крутить колесо фортуны. Уничтожить каждого пришельца в квадранте. Написать слово до того, как повесят несчастного человечка из палочек.

Отец наблюдает за тем, что выпустил на волю. Мать сжимает полы блузы в кулаке и ругает всех мужчин в округе.

— Ты посмотри на мальчика! Он только сидит и печатает. Он же, как садху, словно в дурмане. Подсел, это же хуже жевания табака.

Упреки матери будут продолжаться годами, пока от сына не станут приходить денежные чеки. Но мальчик не удостоит ее ответа. Он занят созданием миров. Поначалу маленьких, но своих.

В программировании есть такая штука как ветвление. И именно этим занимается Нилай Мехта. Он будет реинкарнироваться, снова жить как человек всех рас, гендеров, цветов и вероисповеданий. Он будет поднимать разлагающиеся трупы и пожирать души молодых. Он будет разбивать лагеря высоко в кронах пышных лесов, лежать, изломанным, у подножия невероятно высоких утесов и плавать в океанах планет со многими солнцами в небе. Он всю свою жизнь проведет на службе масштабного заговора, запущенного в Долине радости сердца, цель которого — захватить человеческий мозг и изменить его настолько сильно, насколько еще не бывало с самого изобретения письменности.

Есть деревья, которые разлетаются, как фейерверки, и деревья, которые вздымаются конусами. Деревья, которые стремятся вверх без единой помехи, триста футов прямо в небо. Широкие, пирамидальные, круглые, колонновидные, конические, искривленные: единственное, что у них есть общего, это ветки, они все похожи на Вишну, машущего множеством своих рук. Среди тех, кто раздается вширь, самые невероятные — это фикусы. Дерево-душитель, оно оплетает своими корнями стволы других и поглощает их, создавая пустую форму вокруг разложившихся хозяев. Дерево бодхи, Ficus religiosa, фикус священный, чьи листья оканчиваются необычным капельным острием. Баньяны раздуваются, как целый лес, сотня отдельных стволов дерется за свою долю солнечного света. Пожирающий храм фикус с фотографии отца теперь живет в мальчике. Усиливается с каждым обрывком многократно используемого кода. Это дерево будет расширяться, искать трещины, нащупывать пути для бегства, шарить в поисках новых хозяев. Следующие двадцать лет оно будет расти под руками Нилая.

А потом расцветет, став запоздалой благодарностью мальчика за столь ранний подарок на день рождения. Его уважением к тощему маленькому папе, тащившему массивную коробку по лестнице. Его хвалой Вишну, известному Нилаю лишь по дешевым индийским комиксам, которые он никогда не прочтет. Его прощанием с видом, что из животного превращается в поток данных. Его попыткой воскресить мертвых и заставить их снова полюбить Нилая. Так много стволов, растущих вниз от одного дерева. Семя, зароненное в мальчика отцом, пожрет весь мир.


СЕМЬЯ ПЕРЕЕЗЖАЕТ В ДОМ недалеко от больницы Эль-Камино, в Маунтин-Вью. Три спальни: такая роскошь смущает Бабуля Мехту. Он по-прежнему ездит на машине, которой уже двадцать лет. Зато каждые пять месяцев улучшает компьютеры.

Риту Мехта паникует каждый раз, когда прибывает новая коробка.

— Когда это кончится? Ты пустишь нас по миру!

Гараж переполнен такой кучей старой техники, что машина туда больше не помещается. Но каждый компонент, даже самый устаревший, это чудо умопомрачительной сложности, созданное командой героических инженеров. Ни отец, ни сын не могут выбросить эти отжившие свое диковины.

Черепашья скорость закона Мура мучит Нилая. Ему нужно больше оперативной памяти, больше операций в секунду, больше пикселей. Десятую часть своей юной жизни он ждет следующего ломающего барьеры апгрейда. Что-то внутри этих крохотных, переменчивых элементов жаждет выйти наружу. Скорее не так: эти медлительные штуки по идее должны делать что-то такое, чего люди пока даже не способны вообразить. И Нилай на пороге того, чтобы это найти и дать ему имя, если только он сможет отыскать правильные магические слова.

Нилай мелькает на школьном дворе, предавая свое детство. Он, конечно, наизусть заучивает все явки и пароли — ударные фразы из бесчисленных ситкомов, припевы из разрушающих мозг мелодий с радио, биографии пятнадцатилетних сексуальных старлеток, чья красота по идее должна сражать его наповал. Но по ночам он не думает о битвах на спортплощадке или о последних убийственных слухах, а видит во сне компактный прекрасный код, который делает так много, а тратит так мало — биты данных переходят от памяти к регистру, а затем к аккумулятору и обратно в настолько прекрасном танце, что Нилай даже не может рассказать о нем друзьям. Они просто не поймут, как увидеть то, что он им покажет.

Каждая программа дает возможность. Лягушка пытается пересечь оживленную улицу. Обезьяна защищается бомбами в бочках. Под этими смешными квадратными скинами создания из другого измерения вливаются в мир Нилая. И есть лишь крохотный отрезок времени, когда можно увидеть их по-настоящему, прежде чем эти явления, которых никогда не было, превратятся в то, что существовало всегда. Через несколько лет ребенок, вроде него, получил бы когнитивно-поведенческую терапию от Аспергера и селективные ингибиторы обратного захвата серотонина, чтобы выровнять его неуклюжее человеческое общение. Но Нилай раньше всех ясно понимает: люди находятся под угрозой. Когда-то судьба человеческой расы находилась в руках хорошо приспособленных, социальных повелителей эмоций. Но теперь мир получил обновление.

Нилай читает запоем, пусть это и старомодно. Эпические полотна, в которых разворачиваются подлинные скандалы времени и материи. Масштабные романы о ковчегах поколений, летящих в космосе. Города под куполами, словно гигантские террариумы. Повествования, которые разделяются и разветвляются на бесчисленное множество параллельных квантовых миров. Одну историю Нилай ждет еще до того, как натыкается на нее. И когда он все же находит этот рассказ, тот остается с ним навсегда, пусть потом ни в одной базе данных он не может разыскать следы его существования. Инопланетяне высаживаются на Земле. Они совсем крохотные, как это часто бывает с чужими. Но метаболизм у них такой, как будто завтра конец света. Они мечутся вокруг, словно рой мошкары, слишком быстрые, чтобы их заметить, — настолько быстрые, что земные секунды кажутся им годами. Для них люди — всего лишь скульптуры из неподвижной плоти. Чужаки пытаются установить с нами контакт, но никакого ответа нет. Не найдя признаков разумной жизни, они жадно вгрызаются в замершие статуи и начинают собирать их про запас, как огромную кучу вяленого мяса, для долгого путешествия домой.


ОТЕЦ — ЕДИНСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК, о котором Нилай будет заботиться больше, чем о своих творениях. Они понимают друг друга без слов. Оба несчастливы, если не сидят вместе перед клавиатурой. Дружеские подзатыльники, тычки в ребра. Подначки и смешки. И всегда этот кроткий, напевный ритм, склонив голову:

— Берегись, Нилай-джи! Будь осторожен. Не злоупотребляй своими способностями!

Целая огромная вселенная ждет, когда ее оживят. Вместе отец и сын должны сотворить возможности из мельчайших атомов. Нилай хочет нот и песен, но его машины немы. Потому вместе с отцом они создают свои собственные пилообразные сигналы, щелкая маленьким пьезодинамиком так быстро, что тот начинает петь.

Отец спрашивает:

— Каким образом ты стал созданием такой невероятной концентрации?

Мальчик не отвечает. Они оба и так знают. Вишну вложил все существующие возможности в их маленький восьмибитовый микропроцессор, и Нилай будет сидеть перед дисплеем, пока не освободит свое создание.

Уже взрослым Нилай сможет перетащить иконку и бросить ее в древовидную диаграмму, одним движением запястья совершая то, на что ему и его отцу понадобилось бы шесть недель работы по вечерам в подвале. Но никогда больше у него не будет этого чувства непостижимого, что только и ждет, чтобы его постигли. В отделанном красным деревом лобби офисного комплекса, стоящего миллионы долларов и оплаченного галактикой, находящейся по соседству с этой, Нилай повесит доску со словами из своего любимого автора:

Всякий человек должен быть способен вместить все идеи, и полагаю, что в будущем он таким будет[27].

* * *

ОДИННАДЦАТИЛЕТНИЙ НИЛАЙ делает для отца бумажного змея к Уттараяне, большому фестивалю бумажных змеев. Но не настоящего, а даже лучше. Его они смогут запустить, и никто в Маунтин-Вью не будет считать их невежественными коровопоклонниками. Он пробует новую технику по анимированию спрайтов, о которой прочитал в размноженном на мимеографе журнале под названием «Любовь с первого байта». Идея умная и очень красивая. Ты вчерне набрасываешь воздушного змея в нескольких спрайтах, отправляешь их прямиком в видеопамять. Затем перемешиваешь прямо на экране, как в кинеографе. Когда Нилай видит, как змей начинает еле заметно порхать, то чувствует себя богом.

Ему приходит в голову внезапная идея написать программу, которая сама могла бы быть запрограммирована. Позволить юзеру ввести мелодию по своему выбору, простыми буквами и цифрами, чтобы змей начал танцевать под этот ритм. От величия плана у Нилая кружится голова. Pita сам сотворит танец змея под реальную гуджаратскую мелодию.

Нилай заполняет блокнот с отрывными листами заметками, диаграммами и распечатками последней версии программы. Любопытный, отец как-то решает поинтересоваться, чем так занят сын:

— Что это, мистер Нилай?

— Не трогай!

Отец улыбается и кивает. Секреты и подарки.

— Да, Нилай, мой повелитель.

Мальчик работает над проектом, когда отца нет поблизости. Берет записи в школу, в этот лабиринт залов с организованными пытками, который послужит вдохновением для многих подземелий в будущих играх Нилая. Черный блокнот выглядит очень официально. Мальчик притворяется, что делает в нем конспекты, а на самом деле работает над кодом. Учителя слишком польщены и ничего не подозревают.

План работает как часы до пятого урока — американской литературы с мисс Гилпин. Класс читает «Жемчужину» Стейнбека. Нилаю она даже нравится, например то место, где ребенка жалит скорпион. Скорпионы — невероятные существа, особенно гигантские.

Мисс Гилпин бубнит о том, что же символизирует жемчужина. Для Нилая это просто жемчужина. Он-то бьется над реальной проблемой: как синхронизировать танцующего змея с музыкой. Перелистывает страницы с распечатками, когда неожиданно выпрыгивает решение: два вложенных цикла. Как будто сами боги нарисовали его ярко-белым мелом на черной доске. Он бормочет про себя:

— О да!

Класс взрывается от хохота. Мисс Гилпин только что спросила:

— Ну никто же не хочет видеть, как умирает ребенок, разве нет?

Мисс Гилпин пронзает всех взглядом.

— Нилай. Что ты делаешь?

Он знает, что лучше молчать.

— Что в твоем блокноте?

— Компьютерная домашняя работа.

Все начинают снова смеяться от такой безумной идеи.

— Ты взял компьютерный курс? — Она качает головой. — Принеси мне блокнот.

На полпути до ее стола он думает, не стоит ли запнуться и растянуть лодыжку. Отдает мисс Гилпин записи. Она перелистывает их. Диаграммы, блок-схемы, код. Мисс Гилпин хмурится:

— Садись.

Нилай подчиняется. Учительница возвращается к Стейнбеку, пока Нилай тонет в озере несправедливости и стыда. После звонка, когда все уходят, он возвращается к столу мисс Гилпин. Он знает, почему она его ненавидит. Из-за таких, как Нилай, ее вид вымрет.

Она открывает блокнот на странице с таблицами, заполненными изображениями квадратного змея.

— Что это?

Она понятия не имеет об Уггараяне, или каково иметь такого отца, как у Нилая. Она — блондинка, родом из Вальехо. Машины — ее враги. Она думает, что логика убивает все хорошее в человеческой душе.

— Компьютерные записи.

— Ты — умный мальчик, Нилай. Что тебе так не нравится в английском? Ты же так хорошо разбираешь предложения. — Мисс Гилпин ждет, но Нилая ей не пересилить. Она стучит пальцем по блокноту. — Это какая-то игра?

— Нет. — По крайней мере, не в том смысле, что она думает.

— Тебе не нравится читать?

Нилаю жаль ее. Если бы она только знала, что может дать чтение. Галактическая Империя и ее враги летят по спиральному рукаву Млечного пути, ведут войны, которые длятся сотни тысяч лет, а она беспокоится о трех несчастных мексиканцах.

— Я думала, тебе понравился «Сепаратный мир».

Можно сказать, что понравился. От него даже перехватило дыхание, слегка. Но он не понимает, какое это имеет отношение к возврату его частной собственности.

— «Жемчужина» тебя не интересует? Эта повесть о расизме, Нилай.

Он стоит, мигает так, как будто установил первый контакт с чужим разумом.

— Я могу получить обратно свой блокнот? Я больше не стану носить его в класс.

Ее лицо сморщивается. Даже Нилай видит, что сейчас предал ее. Она-то думала, что он в ее лагере, но за прошедшие недели он выскользнул за ворота и стал ей врагом. Она прикасается к блокноту и снова хмурится.

— Я его пока подержу у себя. Пока мы снова не найдем общий язык.

Через несколько лет ученики будут стрелять в учителей и за меньшее. Нилай же идет в ее кабинет в конце дня. Наполняет свой разум искренним извинением.

— Мне очень жаль, что я работал в своем блокноте, пока вы преподавали.

— Работал, Нилай? Вот что ты делал?

Она хочет признания. Она хочет, чтобы он поблагодарил ее за то, что она спасла его от праздных игр, пока остальные тяжело работали, добывая жемчужины из вымысла. Пятьдесят часов работы над воздушным змеем отца лежат в четырех футах от Нилая, но их никак не достать. Она хочет его унизить. В нем закипает ярость.

— Могу я получить обратно свой чертов блокнот? Пожалуйста?

Подобное слово для мисс Гилпин как пощечина. Ее взгляд останавливается, и она объявляет войну:

— Это дисциплинарное взыскание. Ты выругался при учителе. Что скажут на такое твои родители?

Нилай застывает на месте. Мать сокрушит его одним могучим ударом, как при забое jhatka[28].

Мисс Гилпин проверяет часы. Уже слишком поздно отсылать ученика к директору. Ее молодой человек заедет за ней через десять минут. Вместе они посмеются над упрямством этого индийского мальчика с его блокнотом, исписанным иероглифами. Как он настаивал, что это не игра. Она превращается в опору власти.

— Я хочу, чтобы ты пришел сюда завтра утром, до первого звонка. Тогда мы поговорим о том, что ты наделал.

У мальчика стучит в висках кровь, горят глаза.

— Ты можешь идти. — Ее брови слегка приподнимаются, отдавая команду. — До завтра. Ровно в семь утра.


ЕМУ НУЖНО ПОДУМАТЬ. Нилай пропускает автобус и отправляется домой пешком. Стоит прекрасный день, Центральная Калифорния странным образом имитирует рай — двадцать один градус, чистое небо, в воздухе густые запахи лавра и эвкалипта. Нилай плетется по своему стандартному маршруту вдвое медленнее обычного, мимо скромных бунгало среднего класса, за которые люди скоро начнут отдавать по полтора миллиона только для того, чтобы снести их и все построить заново. Ему надо составить план. Он выругался при учителе, старая прекрасная жизнь разбилась от единственного ужасного слова. Неуважение со стороны белых людей искалечит отца. «Терпение, Нилай. Сдержанность. Помнишь? Помнишь?» Слух пойдет и по общине индийских экспатов. Мать умрет от позора.

Нилай идет по папиллярным виткам засаженных деревьями улиц, этот район с трех сторон окружен тремя шоссе. За четыре квартала от дома мальчик решает срезать через парк, там он ходит, когда родители заставляют его выйти погулять. Дорога вьется среди низко нависающих encinas[29] с фантасмагорическими ветвями, которые растут здесь с тех пор, как Калифорния была самым дальним аванпостом Испании. Раньше Нилай замечал этот вид только в кино, если вообще замечал: исполины Шервуда, специальные леса, пугающие пилигримов и бросающие вызов изгнанникам. Когда Голливуду нужны деревья, он обращается к самому главному широколиственнику, а тот всегда со всем справляется.

Они манят, причудливые, грезоподобные, искривленные. Одна огромная ветка клонится к земле так, словно хочет прилечь и отдохнуть. Один прыжок, и с нее Нилай взбирается на насест, где располагается так, будто ему снова семь. Там он критически оценивает свою разрушенную жизнь. С высоты этой безумно нависающей ветки, глядя на тротуар, где два ребенка гоняют палкой камешки, а горбатая седая женщина выгуливает таксу, Нилай видит весь этот ужас глазами мисс Гилпин. Она имела право вынести ему выговор. И всё же украла его собственность. Вся катастрофа отсюда, с этого «вороньего гнезда», кажется, как бы выразилась мисс Гилпин, морально двойственной.

Нилай видит, как на извилистых дубовых ветвях сидят два мальчика из «Сепаратного мира». Наблюдает, как они играют в свои белые, богатые игры любви и войны на собственном дереве высоко над рекой. Далеко внизу коричнево-зеленая калифорнийская земля качается каждый раз, когда ветер колышет ветки. Нилай почти ничего не знает о мире своих родителей, но одно в нем точно, как математика. Для индусов позор хуже смерти. Мисс Гилпин уже могла позвонить им, рассказав обо всех подробностях преступления. Голова пульсирует от одной только этой мысли, на языке привкус металла. Нилай слышит, как его мать воет: «Ты позволил этой женщине с крысиными волосами унизить всю свою семью?» Скоро вся далекая страна, с ее тетками, дядьями и кузенами, будет знать о том, что он натворил.

А его несчастный отец, который за годы научился быть невидимым, только чтобы жить и работать в Золотом штате? Он посмотрит на Нилая в ужасе, не понимая, откуда в его ребенке столько высокомерия, если он решил, что можно огрызнуться на представителя американской власти и после этого выжить.

Нилай смотрит на дорогу из дубовой крепости, его разум, как масса запутанного кода. Тут в нем проносится идея, мимолетный образ легкого мира. Если он слегка поранится, то, возможно, получит немного сочувствия. Нельзя бить раненого ребенка. По затылку бежит завораживающий холодок, прямо как во время просмотра старой «Сумеречной зоны». Идея безумна. Ему надо собраться с силами, пойти домой и принять наказание. Он выглядывает из-за листвы, чтобы посмотреть на красивый вид, последний за долгое время. Родители посадят его под домашний арест на месяцы.

Нилай вздыхает. Делает шаг вниз, чтобы слезть на землю. И поскальзывается.

Годами он будет думать, не дернулись ли тогда ветки. Не решило ли дерево все за него. Сучья бьют во время полета вниз. Швыряют туда-сюда, как шарик в пинболе. Земля подскакивает вверх. Он падает на бетонную дорожку, удар приходится на копчик, отчего ломается основание позвоночника.

Время останавливается. Нилай лежит на разбитой спине, смотрит вверх. Купол над ним парит, как расколотая скорлупа, готовая разлететься на куски. Тысяча — или даже тысяча тысяч — ветвящихся отростков, увенчанных зеленью, простирается над мальчиком, то ли с мольбой, то ли с угрозой. Кора распадается; древесина становится прозрачной. Ствол превращается в ширящийся метрополис, сети сочлененных клеток пульсируют от энергии и жидкого солнца, вода поднимается по длинным тонким тростинкам, они собираются в кольца, а те, в свою очередь, — в трубы, которые гонят растворенные минералы по сужающимся туннелям прозрачных веточек и дальше, наружу через дрожащие на ветру кончики, пока прямо внутри них сотворенные солнцем питательные вещества откладываются про запас. Колоссальный, растущий, вздымающийся космический лифт, состоящий из миллиарда независимых частей, запускает воздух в небо и хранит небо глубоко под землей, отделяя возможность от пустоты: это самый совершенный пример самопишущегося кода, который когда-либо видел Нилай. А потом его глаза закрываются от потрясения, и он отключается.


ОН ПРИХОДИТ В СЕБЯ через несколько дней, связанный ремнями и зажатый в тисках. Трубки сковывают его руки и ноги. Два валика прижаты к ушам, фиксируя голову. Нилай не видит ничего, кроме потолка, а тот вовсе не синий. Он слышит, как мать кричит: «Он открыл глаза». Не может понять, почему она все повторяет и повторяет эти слова, всхлипывая так, будто случилось что-то плохое.

Нилай лежит в облаке наркотического неведения. Иногда он — цепочка сохраненного кода в микропроцессоре размером больше города. Иногда путешественник в этой удивительной стране, которую он пришел построить, где машины наконец-то достаточно быстры, чтобы угнаться за его воображением. Иногда его преследуют чудовищные, делящиеся на глазах усики.

Зуд сводит с ума. Каждое место над талией — недоступный огонь. Когда Нилай снова падает на землю, его мать рядом, свернулась калачиком на стуле рядом с кроватью. Она просыпается, почувствовав изменение в ритме его дыхания. Почему-то отец тоже тут. Нилай беспокоится: что скажет его начальство, когда узнает, что он не на работе?

Мать говорит:

— Ты упал с дерева.

Он не может связать все воедино.

— Упал?

— Да, — продолжает она. — Вот что ты сделал.

— Почему у меня ноги в трубках? Это чтобы я не ломал вещи?

Ее палец повисает в воздухе, потом касается его губ.

— Все будет хорошо.

Мать никогда не говорит подобного.

Медсестры постепенно снимают его с болеутоляющих. Когда лекарства заканчиваются, подступает боль. К Нилаю приходят люди. Начальник отца. Друзья матери по играм в карты. Они улыбаются так, словно делают зарядку. Их утешения жутко пугают.

— Ты через многое прошел, — говорит доктор. Но Нилай ничего не проходил. Его тело, возможно. Его аватар. Но он сам? В коде ничего важного не изменилось.

Доктор добрый, у него тремор в руке, когда та свободно висит, и глаза высматривают что-то высоко на стене. Нилай спрашивает:

— А вы можете снять эти тиски с моих ног?

Врач кивает, но не соглашается:

— Тебе еще надо поправиться.

— Но мне плохо, что я совсем не могу ими пошевелить.

— Сконцентрируйся на лечении. А потом мы поговорим о том, что будет дальше.

— Вы можете хотя бы ботинки снять? Я даже пальцами пошевелить не могу.

А потом Нилай понимает. Ему еще нет двенадцати. Он годами жил в своем собственном мире. Мысль о тысяче прекрасных вещей, которые сейчас исчезли из его жизни, даже не приходит ему в голову. У него по-прежнему осталось то, другое место: небеса в зародыше.

Но отец и мать, они разваливаются на части. Наступают ужасные часы, целые дни неверия и отчаянного торга, которые Нилай даже не запомнит. Будут годы сверхъестественных решений, альтернативных практик и чудесных снадобий. Довольно долго из-за родительской любви его приговор будет казаться только хуже, пока они не вверятся мокше и не примут то, что их сын — калека.


ОН ПО-ПРЕЖНЕМУ ЛЕЖИТ на тракционной кровати. Мать ушла по какому-то поручению. Возможно, не случайно. В дверях показывается его учительница, вся такая теплая и энергичная, она еще красивее, чем он помнит.

— Мисс Гилпин. Вот это да!

Что-то не то происходит с ее лицом. Правда, с его новой точки обзора, снизу, лица людей всегда выглядят неправильно. Она подходит ближе и трогает его за плечо. Это шокирует Нилая.

— Нилай, я рада тебя видеть.

— Я тоже рад вас видеть.

Все ее тело дрожит. Он думает: «Она знает про мои ноги. Вся школа знает». Хочет сказать: «Это не конец света». По крайней мере — значимого. Она говорит о классе и о том, что они сейчас читают. «Цветы для Элджернона». Он обещает прочитать книгу самостоятельно.

— По тебе все скучают, Нилай.

— Смотрите, — он указывает на стену, куда мать прилепила складную открытку, подписанную всем девятым классом. Мисс Гилпин срывается. Она беспомощна, ничего не может сделать.

— Все в порядке, — говорит ей Нилай.

Ее голова дергается, безумная от надежды.

— Нилай. Ты должен знать, я никогда не хотела… Я не думала…

— Я знаю, — говорит он и хочет, чтобы она ушла.

Мисс Гилпин закрывает лицо растопыренными руками. Потом роется в сумке и достает его блокнот. Программу со змеем для отца.

— Это принадлежит тебе. Я не должна была…

Он так рад, что даже не слышит слов, которые она все произносит. Нилай думал, что его записи пропали навсегда, еще одна вещь, которую он никогда не смог бы получить из жизни, что существовала до того, как дерево сбросило его на землю.

— Спасибо. Большое вам спасибо!

Из учительницы вырывается стон. Он смотрит на нее, а мисс Гилпин поворачивается и убегает. Душевное смятение Нилая исчезает, как только он открывает блокнот. Перелистывает страницы и все вспоминает. Столько работы, столько хороших идей… сохранены.

Проходит шесть лет. Половая зрелость трансформирует Нилая. Мальчик вырастает в фантастическое создание: семнадцать лет, шесть футов шесть дюймов, сто пятьдесят фунтов, одно целое с инвалидным креслом. Его торс растягивается. Даже ноги, высохшие и похожие на толстые веточки, становятся идиотски длинными. Щеки двигаются, как континентальные плиты, кожа порождает косяки прыщей. Черные проводки пробиваются в некогда девственных интимных местах. Голос падает от дисканта до высокого тенора. Волосы длинные, как у сикхов, практикующих кеш, хотя он и не укладывает их в узел риши. Они толстыми плетьми ниспадают вокруг вытянувшегося лица и вниз по костистым плечам.

Нилай живет на своей катающейся металлической платформе — капитанском кресле космического корабля, бороздящего странные пространства мысли. Некоторые люди, которые не могут ходить, толстеют. Но эти люди едят. Нилай же может за целый день съесть лишь подсолнечных семечек центов на пятьдесят и выпить два содовых с кофеином. Конечно, он редко тратит бессмысленные калории. Как только Нилай утром подкатывает к рабочему столу, его ЦПУ и ЭЛТ нужно гораздо больше энергии, чем ему самому. Пальцы парят над клавиатурой, глаза сканируют экран, и только мозг сжигает порядочное количество глюкозы, пока Нилай создает прототипы своих созданий, постепенно, восемнадцатичасовыми периодами, аккуратно, команда за командой.

Стэнфорд принимает его на два года раньше положенного. Кампус находится недалеко от Эль-Камино. Факультет компьютерных наук процветает, удобренный щедрыми пожертвованиями от основателей отцовской компании. Нилай привидением слонялся по кампусу с двенадцати летнего возраста. Задолго того, как он начинает официально учиться, он по факту становится символом факультета. «Ну вы знаете: астенический индийский паренек в навороченном кресле».

Что-то рождается в кишках полдюжины разных зданий, разбросанных по Ферме. Волшебные бобовые стебли возникают повсюду, за ночь. Они появляются в разговорах с друзьями, в подвальной компьютерной лаборатории, где зависает и программирует Нилай. Кодировщики, может, и неразговорчивый народ, но ночью, по воскресеньям, они поднимают головы от своих циклов для того, чтобы неохотно выпить газировки и преломить пиццу с коллегами, попутно травя всякую философскую хрень.

Кто-то заявляет:

— Мы — третий акт эволюции. — Соус течет из его раззявленного рта.

Эта идея как будто приходит в голову всем. Биология была первой фазой, разворачивавшейся тысячелетиями. Потом культура ускорила трансформации до столетий. Сейчас же каждые двадцать недель появляется новое цифровое поколение, каждая подпрограмма ускоряет следующую.

— Число транзисторов на кристалле будет удваиваться каждые восемнадцать месяцев?.. В смысле, закон Мура надо воспринимать серьезно, мужик.

— Скажем, такая тенденция будет идти в течение всей нашей жизни. А мы можем прожить еще лет шестьдесят.

От столь безумных чисел раздается нервный смешок. Сорок сроков удвоения. Кучи рисинок до самой стратосферы на той самой пресловутой шахматной доске.

— Увеличение в триллион. Программы, которые будут в миллионы миллионов раз глубже и богаче, чем все, что до сих пор кто-либо написал.

Они замирают в спокойном восхищении. Нилай, повесив голову над нетронутой пиццей, смотрит на кусок, словно это задача по аналитической геометрии.

— Живые существа, — говорит он почти про себя. — Самообучающиеся. Самосозидающие. — Вся комната смеется, но он продолжает: — Настолько быстрые, что они будут думать, будто нас и вовсе не существует.


ПОНАЧАЛУ ВЕСЬ СМЫСЛ программирования заключается в том, чтобы все отдавать. Чистая филантропия. В общественном достоянии Нилай находит замечательный зародыш программы. Он ее конкретизирует, добавляет новые возможности, врубает модем на 1200 бодов, подключается к местному форуму и загружает исходный код для любого, кто захочет еще чуть-чуть вырастить его. Скоро его создания размножаются на хостах по всей планете. Каждый день люди по всему земному шару добавляют новые виды в хранилища. Как будто снова наступил Кембрийский взрыв, только этот идет в миллиарды раз быстрее.

Нилай раздает свой первый шедевр, пошаговую безделушку, где ты играешь за монстра из японских фильмов, проедающего себе путь через столицы мира. Ее забирают сотни людей в десятках стран, пусть на скачку и уходит сорок пять минут. И какая разница, если игра поступает со временем так же, как чудовища с Токио? Вторая игра Нилая — о конкистадорах, разоряющих девственную Америку, — становится еще одним свободно скачиваемым хитом. В Юзнете создаются целые группы для обмена стратегиями. Программа генерирует новый, геологически реалистический Новый мир при каждом запуске. Она превращает в непоколебимого Кортеса любого парня, вкалывающего на упаковке в магазине.

Его игры порождают кучи имитаций. Чем больше люди крадут у него, тем лучше себя чувствует Нилай. Чем больше он отдает, тем больше имеет. С его точки зрения — в подвальной лаборатории, в вечном инвалидном кресле — на него наплывают целые новые континенты. Экономика дарения — свободное копирование хорошо оформленных команд — обещает наконец решить проблему дефицита и излечить голод в самой своей сути. Имя Нилая Мехты обретает небольшой легендарный статус среди пионеров. Люди благодарят его на телефонных форумах и в игровых новостных группах. Дети из колледжа болтают о нем в чатах, словно Нилай — какой-то толкиновский персонаж. В Интернете никто не знает, что ты — выброшенный на мель долговязый фрик, который не может двигаться без помощи машин.

Но к восемнадцатому дню рождения Нилая рай начинает отращивать заборы. Бывшие филантропы свободного кода заводят речь об авторском праве и зашибают реальные деньги. У них даже хватает духу основывать частные компании. Нет, конечно, они по-прежнему торгуют вразнос флоппи-дисками в пластиковых пакетах, но уже понятно, куда идут дела. Общинные земли огораживают. Культуру дарения удушат в колыбели.

Нилай разносит предателей на каждой воскресной встрече местного клуба. Он тратит все свое время, воссоздавая самые популярные коммерческие предложения, улучшая их, а затем выпуская клона в общественное достояние. Нарушение авторского права? Возможно. Но каждая собственность, охраняемая авторским правом, покоится на десятках лет бесплатного искусства. Нилай целый год играет в Робин Гуда, вместе со своими весельчаками разбив лагерь в анархическом лесу под массивным дубом, который старше документов на землю, где он растет.


НИЛАЙ МЕСЯЦАМИ РАБОТАЕТ над ролевой космической оперой, которой предназначено стать его самой большой бесплатной игрой. Спрайтовая шестнадцатибитная графика с высоким разрешением, оживающая в шестидесяти четырех великолепных цветах. Он отправляется на охоту за сюрреалистическим бестиарием, его планетам нужны жители. Как-то весенним вечером он сидит в Стэнфордской главной библиотеке, рассматривает обложки палповых НФ-журналов Золотого века и перелистывает страницы Доктора Сьюза. Картинки напоминают своей безумной растительностью дешевые комиксы о Вишну и Кришне из его детства.

Решив передохнуть, он катит по кампусу к Серра-моллу, чтобы посмотреть, чем занимаются в лабораториях. Скоро сумерки, то самое время мягкого совершенства, что придает определенный привкус этому месту девять месяцев в году. Он отправляется к своему рабочему месту в сетевой лабе, воображая, что находится в приключении от первого лица. Парк Овал с его грандиозными пальмовыми арками уходит направо. Слева горы Санта-Круз выглядывают из-за галерей в фальшивом испано-романском стиле. Когда-то, в другой жизни, Нилай ходил по тропам там, наверху, под красными деревьями, вместе с отцом и матерью. За горами, в тридцати минутах езды на подготовленном для инвалидного кресла фургоне, лежит океан. Пляжи и заливы вполне доступны для Нилая. Три месяца назад он даже туда ездил. Друзьям пришлось вынести его на берег и посадить на песок. Нилай сидел и смотрел на волны, наблюдал за ныряющими птицами, слушал их призрачные жалобы. Несколько часов спустя, когда друзья уже накупались, набросались «фрисби» и набегались друг за другом по пляжу, он был единственным, кто не хотел уезжать.

Нилай поворачивает на эстакаду в Мемориальный двор, проезжает мимо «Граждан Кале» Родена, статуй в человеческий рост. Ночь будет длинная, и надо запастись едой, чтобы хватило энергии. Он едет во внутренний двор, к заднему выходу и лучшим торговым автоматам. Думая о межгалактических планах, Нилай чуть не сбивает группу японских туристов, фотографирующих церковь. Извинившись и отъехав назад, он наезжает на пальцы пожилой женщины, впервые выбравшейся заграницу. Она сгибается, омертвев. Нилай выпутывается из затруднительного положения, круто забирает влево и смотрит вверх. Там, в кадке размером с машину, стоит самый умопомрачительный организм, который он когда-либо видел. Это именно то, что он искал для межгалактической оперы. Живая галлюцинация из ближайшей звездной системы с другого конца космической червоточины. Смотрители наверное пронесли ее ночью, под покровом темноты. Или так, или он катался мимо нее каждый вечер, месяцами, но не замечал.

Он подъезжает к дереву и смеется. Ствол походит на огромную перевернутую кухонную спринцовку. Ветки уходят в сторону и топорщатся под нелепейшими углами. Он дотрагивается до коры. Дерево совершенно. Абсурдно. Явно что-то замышляет. На крохотной табличке надпись: BRACHYCHITON RUPESTRIS. КВИНСЛЕНДСКОЕ БУТЫЛОЧНОЕ ДЕРЕВО. Имя не объясняет ровным счетом ничего, а извиняет и того меньше. Это инопланетный захватчик, также, как и Нилай.

Он не может решить, что более невероятно; само дерево или то, что он его раньше не замечал. И тут на краю его зрения начинают мелькать формы. Что-то происходит за его спиной. У Нилая появляется жуткое чувство, что за ним наблюдают. Безмолвный хор в голове поет: «Повернись и посмотри. Развернись и узри!» Он разворачивается на месте. Все неправильно. Весь клуатр изменился. Один гиперпрыжок, и Нилай приземлился в межгалактическом дендрарии. Со всех сторон ему машут яростные зеленые вымыслы. Создания, сотворенные для климата иных миров. Безумцы всех повадок и профилей. Нечто из настолько древних эпох, что по сравнению с ними даже динозавры — новички. Все эти сигналящие разумные существа вбивают его в сиденье. Нилай никогда не принимал наркотики, но наверное сейчас испытывает нечто похожее. Кремовые и желтые плюмажи; пурпурный водопад, который испаряется, прежде чем достигнуть земли. Деревья, похожие на какие-то дикие эксперименты, манят его из восьми больших кадок, каждое — как миниатюрный корабль-ковчег, отправившийся в другую систему.

Нилай катит кресло по двору. Его параплегическое тело напрягается от того, как безмолвный совет мерцает в своем неподвижном круге. Он приближается к очередному сьюзскому чудовищу, столь же чужому, как и первое. Читает надпись на табличке: дерево шелковой нити, из бразильских лесов, которые каждый день сжимаются на сто тысяч акров. Бородавчатые конусы с острыми кончиками покрывают ствол, эти шипы эволюционировали, чтобы отпугивать пасущихся животных, которые вымерли десятки миллионов лет назад.

Нилай катится от кадки к кадке, трогая существ, нюхая их, прислушиваясь к их шелесту. Они прибыли со знойных островов и засушливого буша, из отдаленных долин Центральной Азии, куда только недавно ступила нога человека. Давидия, джакаранда, дазилирион, коричник камфорный, огненное дерево, павловния, караджонг, красная шелковица: неземная жизнь, которая поджидала его в засаде здесь, прямо в университетском дворе, пока он искал ее на отдаленных планетах. Нилай трогает кору и чувствует, как под древесной кожей пульсируют и гудят кишащие узлы клеток, подобно целым планетарным цивилизациям.

Японские туристы уже исчезли, вернулись на свой автобус до Галвеса. Нилай замер в пустом пространстве, как кролик, сбежавший от аллигатора. Он остается один не больше чем на пару секунд. Но в этот промежуток пришельцы-захватчики успевают внедрить в его лимбическую систему одну мысль. Появится игра в миллиарды раз богаче всего, что он до сих пор делал, и в нее одновременно будет играть бессчетное количество людей по всей земле. И именно Нилай принесет ее в этот мир. Он будет лепить свое создание постепенными эволюционными этапами в течение десятилетий. Человек попадет прямо в середину живого, дышащего, клокочущего, анимистского мира, наполненного миллионом разных видов, мира, неимоверно нуждающегося в помощи игрока. А цель игры — понять, что же этот новый и отчаявшийся мир от тебя хочет.

Откровение заканчивается, Нилай снова оказывается во внутреннем дворе Стэнфорда. Видение, религиозное, темно-зеленое, бледнеет до своей платонической тени, дерева. Нилай не двигается, не хочет отпускать то, что его мозг каким-то образом предвидел, именно это маячило в конце кривой закона Мура. Ему придется бросить школу. Больше нет времени на уроки. Ему надо приготовиться к долгому забегу. Он закончит замысловатую космическую оперу, над которой сейчас работает, и выставит ее на продажу. Реальные деньги, земные доллары. Фанаты взвоют. Раскатают его на форумах как предателя. Но пятнадцать баксов за тридцать парсеков, игра, считай, все равно пойдет даром. Доходы от первой вылазки в чужой мир оплатят сиквел, игру, которая многократно превзойдет оригинал в амбициях. И такими маленькими шажками Нилай доберется до цели, которую сейчас увидел.

Он выкатывается со двора, когда свет исчезает за горами. Холмы отбрасывают тени, голубой, как у кровоподтека, превращается в забывчиво-черный. Высоко наверху, там, куда не достает взгляд Нилая, по каменистым склонам ползет толокнянка, скидывает свою скручивающуюся красную кору. Благородные лавры окаймляют созданные лесорубами луга. Каньоны густеют от оранжевых земляничников, чья кора отшелушивается, обнажая сливочную, липкую зелень древесины. Каменные дубы, вроде того, что изувечил Нилая, собираются на утесах. А внизу, в прохладных прибрежных коридорах, где пахнет илом и разлагающимися иглами, секвойи работают над планом, на реализацию которого нужна тысяча лет, — планом, что теперь использует Нилая, хотя он считает, что идея принадлежит только ему.

ПАТРИЦИЯ ВЕСТЕРФОРД

На дворе 1950 год, и как юный Кипарис, о котором она вскоре узнает, маленькая Пэтти Вестерфорд влюбляется в своего ручного оленя. Он сделан из веточек, но вполне себе живой. А еще белки из склеенных скорлупок грецкого ореха, медведи из шариков ликвидамбара, драконы из стручков гимнокладуса, феи с шляпками желудей на голове и ангел, чьему телу из еловой шишки не хватает только крыльев из листьев падуба.

Пэтти строит этим созданиям затейливые дома с дорожками из гальки и грибной мебелью. Укладывает их в кровати с одеялами из лепестков магнолии. Она приглядывает за ними, руководящий дух королевства, чьи города примостились за закрытыми дверями в капах деревьев. Дыры от сучков превращаются в окна с жалюзи, через которые, прищурившись, Пэтти подглядывает за уютными гостиными деревянных жителей, потерянной родни людей. Она живет вместе со своими творениями в микроскопической архитектуре воображения, и они безмерно богаче даров полноразмерной жизни. Когда голова маленькой деревянной куклы отрывается, Пэтти высаживает ее в саду, уверенная, что та отрастит себе новое тело.

Все ее создания из веточек умеют говорить, но большинство, как и сама Пэтти, не видят нужды в словах. Сама она молчала до трех лет. Два старших брата переводили ее тайный язык испуганным родителям, которые уже начали думать, что дочка умственно отсталая. Они отвезли Пэтти в Чилликот, где врачи в клинике провели тесты и выяснили, что у девочки деформация внутреннего уха. Ей выдали слуховые протезы размером с кулак, которые Пэтти возненавидела. Когда же ее собственная речь наконец потекла изо рта, то мысли спрятались под кашей из звуков, которую непосвященные понимали с трудом. Делу не помогало и то, что лицо у Пэтти было скошенным и как будто слегка медвежьим. Соседские дети бежали от нее прочь, от чего-то, что лишь отдаленно напоминало человека. Желудевые человечки куда великодушнее.

Только отец понимает ее деревянный мир, как он всегда понимает ее каждое невнятное слово. В сердце отца для нее есть почетное место, которое два брата принимают. С ними он может побросать мяч, рассказать пару шуток, поиграть в пятнашки. Но лучшие подарки всегда оставляет для своей маленькой растительной девочки, Пэтти.

Эта близость беспокоит мать.

— Я тебя спрашиваю. Бывал ли еще на свете такой маленький народ из двух человек?

Билл Вестерфорд работает консультантом по вопросам сельского хозяйства, ездит по фермам в юго-западном Огайо, часто вместе с Патрицией. Та исполняет роль второго пилота в побитом «паккарде», салон которого отделан сосной. Война закончилась, мир отстраивается, страна пьяна от науки, ключа к лучшей жизни, и Билл Вестерфорд берет с собой дочь, чтобы та повидала мир.

Мать Пэтти против таких поездок. Девочка должна ходить в школу. Но мягкая властность отца убеждает ее.

— Со мной она научится большему, чем в любом другом месте.

За окнами уходят вдаль вспаханные мили, а отец и дочь в дороге проводят уроки. Билл смотрит на Пэтти, чтобы она могла все прочитать по его губам. Она смеется над его историями — хриплым, медленным рокотом — и воодушевленно отвечает на его вопросы так, словно бьет их ножом. Чего больше: звезд в Млечном пути или хлоропластов в одном листе кукурузы? Какие деревья зацветают, прежде чем на них появятся листья, а какие после? Почему листья на вершине дерева всегда меньше, чем внизу? Если вырезать свое имя в коре бука на высоте четырех футов, как высоко оно окажется через пятьдесят лет?

Пэтти нравится ответ на последний вопрос: на высоте четырех футов. Без изменений. Неважно, как сильно вырастет дерево, надпись все равно останется на высоте четырех футов. Даже спустя полвека Патриции все еще нравится этот ответ.

Тем временем желудевый анимизм шаг за шагом перерождается в своего отпрыска, в ботанику. Пэтти становится для отца звездой и единственной ученицей по одной простой причине: она единственная из всей семьи видит то, что знает он. Растения своевольны, хитры и ставят перед собой цели, как и люди. Во время поездок отец рассказывает обо всех непонятных чудесах, которые могут замыслить зеленые соседи человека. Не только Homo sapiens ведут себя необычно. Иные существа — больше, медленнее, старше и прочнее людей — отдают приказы, создают погоду, кормят других и производят воздух.

— Деревья — это великая идея. Настолько великая, что эволюция изобретает ее снова и снова.

Он учит дочь, как отличать бахромчатую карию от овальной. Никто в ее классе не может отличить карию даже от виргинского граба. Это чрезмерно удивляет Пэтти.

— Дети в моем классе думают, что черный орех походит на белый ясень. Они что, слепые?

— Они слепы к растениям. Это проклятие Адама. Мы видим только то, что похоже на нас. Печальная история, разве не так, милая?

У отца и самого есть небольшая проблема с Homo sapiens. Он застрял между хорошими людьми, которые так и не смогли подчинить себе землю, и компаниями, желающими продать им арсенал для абсолютной власти. Если день выдается слишком нервным, Билл вздыхает и, когда его слушает только Пэтти с ее больными ушами, говорит:

— Ах, купить бы мне склон, что уходит прочь от города.

Они едут по земле, которую когда-то покрывали темные буковые леса.

— Это самое лучшее дерево, которое стоит увидеть.

Бук — сильный и раскидистый, но полный изящества, благородно расширяющийся книзу, у основания. Он дает так много орехов, они кормят всех, кто приходит к нему. Его гладкий, бело-серый ствол больше похож на камень, чем на древесину. Листья цвета пергамента остаются на зиму — они увядающие, поясняет отец, — и ярко сияют на фоне голых ветвей соседей. Элегантный, с крепкими сучьями, так похожими на человеческие руки, ближе к концу они приподнимаются, словно ладони. Туманный и бледный весной, осенью бук сияет в воздухе золотом.

— А что с ними случилось? — Слова девочки еще труднее различить, когда они отягощены печалью.

— Мы случились. — Ей кажется, что отец вздыхает, хотя он никогда не отрывает взгляд от дороги. — Бук подсказывал фермеру, где надо пахать. Под ним всегда можно найти известняк, покрытый лучшей плодородной землей, которая нужна полю.

Они ездят от фермы к ферме, где всегда есть проблемы: одну в прошлом году поразила болезнь растений, на другой по весне исчез пахотный слой. Отец показывает Пэтти невероятные вещи: как разросшийся камбий платана поглотил раму старого велосипеда, десятилетия назад прислоненного к дереву. Как два вяза сплели руки и стали одним целым.

— Мы так мало знаем о том, как растут деревья. О том, как они цветут, ветвятся, сбрасывают кору и лечат себя. Мы кое-что узнали лишь о некоторых, о тех, что живут в изоляции. Но нет ничего менее изолированного и более социального, чем дерево.

Отец Пэтти — ее вода, земля и солнце. Он учит ее, как видеть деревья, живую оболочку клеток под каждым квадратным дюймом коры, делающую то, что ни один человек еще не постиг. Он привозит ее к рощице уцелевших широколиственников в пойме медленной реки.

— Вот! Только посмотри! Посмотри на это!

Он указывает на полянку низких деревцев с большими свисающими листьями, похожих на пастушьих собак. Отец разминает в пальцах гигантский ложкообразный лист и дает Пэтти понюхать. Аромат едкий, как от гудрона. Билл поднимает с земли толстый зеленый плод, напоминающий огурец, и протягивает ей. Отец редко бывает настолько радостным. Армейским ножом разрезает фрукт надвое, открывая маслянистую мякоть и поблескивающие черные семена. Пэтти пробует дольку и ей хочется кричать от удовольствия. Во рту вкус карамельного десерта.

— Азимина! Единственный тропический фрукт, который сумел сбежать из тропиков. Самый большой, лучший, странный дикий фрукт, который когда-либо производил этот континент. И он растет просто так, прямо здесь, в Огайо. И никто о нем не знает!

Но они знают. Девочка и ее отец. Она никогда и никому не расскажет о местонахождении этой рощицы. Та будет принадлежать только им, и осень за осенью они будут есть бананы из прерий.

Наблюдая за отцом, плохо слышащая, с трудом говорящая Пэтти понимает, что настоящая радость — это понимать, что человеческая мудрость имеет меньший смысл, чем мерцание буков на ветру. Рано или поздно погода придет с запада, и точно так же все, что люди сейчас знают наверняка, изменится. Нет абсолютной уверенности, нет доподлинных знаний. Только смирение и наблюдение надежны.

Как-то Отец находит Пэтти на заднем дворе, она делает птичек из крыльев кленовых семян. На его лицо находит какое-то странное выражение. Он берет одно семечко и указывает на породившего его гиганта.

— Ты замечала, что клен выпускает больше семян, когда ветер дует вверх, а не вниз? А почему так?

Такие вопросы Пэтти любит больше всего в мире. Она думает.

— Так они летят дальше?

Он прикладывает палец к носу.

— Именно! — Отец снова смотрит на дерево и хмурится, снова и снова размышляя над тем, что его занимает. — Как думаешь, откуда берется вся эта древесина, как такая кроха превращается в подобного исполина?

Ответ наугад.

— Из почвы?

— И как нам это проверить?

Они придумывают эксперимент. Насыпают двести фунтов земли в деревянную кадку, стоящую с южной стороны сарая. Потом вынимают треугольный буковый орех из купулы и помещают его в плодородный слой.

— Если видишь ствол, изрезанный надписями, то это бук. Такая гладкая серая поверхность всегда искушает людей, возлюби их Господь. Они хотят посмотреть, как их сердечки с буковками становятся больше, год за годом. «Влюбленные кору дерев терзают именами дев. Глупцы! Пред этой красотою возможно ль обольщаться тою?»[30]

Он рассказывает дочери, как слово beech — бук — превращалось в book — книга — в одном языке за другим. Как еще в праязыке book разветвилось из буковых корней. Как буковая кора приютила первые буквы санскрита. Пэтти представляет, как их крохотное зернышко вырастает, чтобы покрыться словами. Но откуда же возьмется масса столь огромной книги?

— Следующие шесть лет мы будем поливать кадку и пропалывать ее. А когда тебе исполнится шестнадцать, мы снова взвесим дерево и почву.

Пэтти слушает отца и все понимает. Это наука, и она стоит в миллионы раз больше клятв любых людей.


СО ВРЕМЕНЕМ ПЭТТИ почти с отцовской сноровкой распознает, из-за чего увядает фермерский урожай или что его грызет. Отец перестает засыпать ее вопросами и начинает с ней советоваться, не перед фермерами, конечно, но позже, в машине, когда у них появляется минутка сообща подумать над тем, какие паразиты поразили то или иное поле.

На четырнадцатый день рождения отец вручает дочери «Метаморфозы» Овидия с соответствующими возрасту пропусками. На титуле надпись: «Моей дорогой дочери, которая знает, как велика и широка древесная семья». Патриция открывает книгу на первой странице и читает:

«Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы новые»[31].

От этих слов она снова оказывается там, где желуди находятся лишь в шаге от лиц, а еловые шишки превращаются в тела ангелов. Пэтти читает книгу. Истории странные и текучие, древние, как само человечество. Но почему-то знакомые, словно она родилась, уже зная их. Повествование идет скорее не о людях, превращающихся в других живых существ, а о других живых существах, которые в минуты величайшей опасности каким-то образом вбирают в себя дикость внутри людей, что так и не исчезла. Сейчас тело Патриции тоже проходит через мучительную метаморфозу, она становится чем-то, чего совершенно не хочет. Раздаются вширь грудь и бедра, появляется пятно волос между ног, и так в Пэтти пробуждается зверь древнее ее самой.

Больше всего ей нравятся истории о том, как люди превращаются в деревья. Дафна стала лавром, прежде чем Аполлон смог поймать ее. Женщин, убивших Орфея, схватила сама земля, и они видели, как их пальцы превращаются в корни, а ноги в стволы. Она читает про юношу Кипариса, которого Аполлон обратил в кипарис, чтобы тот мог вечно скорбеть о своем любимом олене. Пэтти краснеет, как свекла, как вишня, затем — как красное яблоко, из-за истории о Мирре, обернувшейся в мирт, после того как она забралась в кровать отца. И плачет над историей о верной паре, Бавкиде и Филемоне, которые после смерти столетиями жили как дуб и липа, так их наградили за то, что приняли в своем доме странников, оказавшихся богами.

Приходит ее пятнадцатая осень. Дни укорачиваются. Ночь приходит рано, деревья получают сигнал остановить проект по производству сахара, скинуть все уязвимое и очерстветь. Живица падает. Клетки становятся проницаемыми. Вода уходит из стволов, концентрируется, превращается в антифриз. Под корой дремлет жизнь, покрытая настолько чистой водой, что в ней не остается ничего, из-за чего бы она кристаллизовалась.

Отец объясняет технику трюка.

— Только подумай! Деревья сообразили, как жить неподвижно, без какой-либо защиты, на семи ветрах при минус тридцати градусах.

Этой зимой Билл Вестерфорд затемно возвращается домой, когда «паккард» наезжает на черный лед и слетает с дороги в канаву. Отца Пэтти выбрасывает из машины, тело пролетает двадцать пять футов, после чего врезается в изгородь из маклюр, которые фермеры посадили полтора века назад.

На похоронах Пэтти читает «Метаморфозы». Превращение Бавкиды и Филемона в деревья. Братья думают, что она лишилась разума от горя.

Она не позволяет матери выбросить вещи отца. Кладет его трость и шляпу в своего рода святилище. Сохраняет драгоценную библиотеку — Олдо Леопольд, Джон Мьюр, тексты по ботанике, сельскохозяйственные брошюры, которые отец помогал писать. Находит Овидия, издание для взрослых, все в пометках, как люди пишут на буках. Уже первая строчка подчеркнута трижды: «Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы новые».


СТАРШАЯ ШКОЛА пытается убить ее. Скрипка в оркестре — под подбородком клен воет о старых горных воспоминаниях. Фотография и волейбол. У Патриции даже есть подруги, ну или почти подруги, они хотя бы понимают реальность животных, если не растений. Драгоценности Патрицию не интересуют, она одевается во фланель и джинсу, носит с собой складной нож, а длинные волосы заплетает косами вокруг головы.

Появляется отчим, человек достаточно умный, чтобы не пытаться ее переделать. Один тихий мальчик два года мечтает о том, чтобы пойти с ней на выпускной бал, но его мечте суждено умереть от дубового кола в сердце.

В восемнадцать лет Патриция готовится к переезду в Восточный Кентукки, там она будет изучать ботанику, и тут вспоминает о буке, который растет в кадке рядом с сараем. Патрицию охватывает стыд: как она могла на целых два года забыть об эксперименте? Об обещании, данном отцу? И пропустила свой шестнадцатый день рождения.

Весь вечер она освобождает дерево от почвы, тщательно стряхивает комочки земли с корней. Потом взвешивает растение и среду, которая его питала. Легчайшее семечко теперь весит больше Патриции. А вес земли не изменился, максимум ушла пара унций. Другого объяснения нет: практически вся древесная масса пришла из воздуха. Ее отец знал об этом. Теперь знает и она.

Патриция высаживает эксперимент за домом, там, где они с отцом любили сидеть летними ночами и слушать то, что другие люди называли тишиной. Она вспоминает то, что он говорил об их виде. Человек, возлюби его Господь, должен оставить автограф на каждом буке в мире. Но некоторые люди — некоторые отцы — сами исписаны деревьями сверху донизу.

Прежде чем уйти, Патриция делает крохотную зарубку складным ножом в гладкой книгоподобной коре ствола, в четырех футах над землей.


УНИВЕРСИТЕТ ВОСТОЧНОГО КЕНТУККИ превращает Патрицию в нечто новое. Она расцветает, как растение, обращенное на юг. В кампусе потрескивает атмосфера шестидесятых, перемена погоды, запах удлиняющихся дней, аромат возможностей разбивает гипс устаревших мыслей, и чистый ветер катится с холмов.

В ее комнате куча растений в горшках. Другие тоже разбивают ботанические сады между рабочим столом и койкой. Но только у нее на терракотовых горшках виднеются полоски с данными. Ее друзья разводят гипсофил и голубоглазые фиалки, а она выращивает череду, кассию и другие эксперименты. Также она заботится о бонсай, можжевельнике, который выглядит так, словно ему уже тысяча лет, шипастом хайку без всякой научной цели.

Иногда по ночам Патрицию приходят проведать девчонки сверху. Она — их проект, домашнее животное. «Давай напоим Растительную Пэтти. Давай познакомим Растительную Пэтти с тем битником с экономического». Они глумятся над ее старательностью и прилежанием, смеются над ее призванием. Заставляют слушать Элвиса. Одевают в облегающие платья без рукавов и делают ей начесы. Называют Королевой Хлорофилла. Она не из их стаи. Пэтти не всегда хорошо их слышит, а когда это все же случается, их слова не всегда имеют смысл. И все же истеричные млекопитающие сородичи иногда вызывают у Патриции улыбку: вокруг сплошные чудеса, а им все равно нужны комплименты для счастья.

На последнем курсе Пэтти получает работу в оранжереях кампуса — два часа, украденных у утра перед занятиями. Генетика, физиология растений и органическая химия занимают все ее вечера. Она каждую ночь занимается в библиотечной кабинке, пока библиотека не закрывается. Потом читает для удовольствия, пока не засыпает. Иногда открывает томики, которые дают ей друзья: «Сиддхартха», «Голый завтрак», «На дороге». Но ничего не трогает ее больше «Естественной истории» Питти и книг с отцовской полки. Теперь они постоянно придают ей силы. Их фразы ветвятся и поворачиваются, чтобы поймать солнце:

Падали престолы и поднимались новые империи; рождались великие идеи и создавались великие картины, а мир революционизировали изобретения и науки; и тем не менее ни один человек по-прежнему не может сказать, какой век отмерен дубу, или какие государства и веры он переживет…

Там, где скачет олень, где плещет форель, где ваша лошадь останавливается, чтобы испить ледяной воды, пока солнце греет вам затылок, где каждый новый вздох пьянит — там растут тополя…

И о любимом дереве отца:

Пусть другие деревья вершат работу мира. А бук пусть стоит там, где не уступает и пяди…

Патриция так и не стала лебедем. И все же выпускница, появившаяся из гадкого утенка, поступившего на первый курс, знает, что любит и как намеревается провести свою жизнь, а юность в любое время редко может похвастаться подобным. Те, кого Патриция не отпугивает, находят ее словно по запаху, эту колкую, непритязательную, прямолинейную девушку, которая избежала унижений постоянной социальной уступчивости. К изумлению Патриции у нее даже появляются ухажеры. Что-то в ней оживляет парней. Конечно, не внешность, но едва заметная особенность походки, мужчины оборачиваются Патриции вслед и не могут понять почему. Независимое мышление — сама по себе сила притяжения.

Когда к ней подходят знакомиться, она назначает свидание на Ричмондском кладбище — то обеспечивает нужды мертвых с 1848 года. Иногда парни убегают сразу, и на этом все. Если же они остаются и хотя бы упоминают в разговоре деревья, она встречается с ними вновь. Желание, записывает Патриция в своих полевых блокнотах, оказывается бесконечно вариативным, самым сладостным из фокусов эволюции. И в весенних бурях пыльцы даже она превращается во вполне привлекательный цветок.

Один парень не уходит, месяц за месяцем. Энди, с английской филологии. Он играет вместе с Патрицией в оркестре, любит Харта Крейна, О'Нилла и «Моби Дика», хотя и не может сказать почему. Он может заставить птиц сесть себе на плечо. Ждет, пока что-нибудь не явится и не искупит его бесцельную жизнь. Как-то вечером, за партией в криббидж, он говорит, что, возможно, она — та, единственная. Патриция берет его за руку и ведет к узкой кровати. Неуклюжие и зеленые, они снимают с себя шелуху одежды. Десять минут спустя она превращается в дерево, но жалеть ее немного поздно.


НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ начинается в магистратуре. Иногда по утрам в Уэст-Лафейетте удача Патриции Вестерфорд пугает ее саму. Лесохозяйственный факультет. Она кажется себе недостойной. Университет Пердью платит ей за изучение предметов, которыми она хотела заниматься годами. Ей дают пищу и кров за то, что она преподает студентам ботанику, а за такое она бы с удовольствием доплатила сама. К тому же ради исследования ей надо целыми днями торчать в лесах Индианы. Это анимистский рай.

Но есть и подвох, как становится очевидно ко второму году. На семинаре по лесному хозяйству профессор заявляет, что коряги и бурелом необходимо убирать для оздоровления леса. И это кажется странным. Здоровому лесу нужны мертвые деревья. Они же там были с самого начала. Их используют птицы и маленькие млекопитающие, на них живет, ими питается больше насекомых, чем наука когда-либо подсчитает. Патриция хочет поднять руку и сказать, прямо как Овидий, что вся жизнь превращается в новые формы. Но у нее нет данных. Есть только интуиция девочки, которая все детство провела, играя в лесной подстилке.

А потом она видит. Что-то не так со всей отраслью, причем не только в Пердью, но и по всей стране. Люди, заведующие американским лесным делом, мечтают лишь о том, чтобы с максимальной скоростью получать ровные, чистые однородные зерна. Они говорят об «экономичных» молодых лесах и «нездоровых» старых, о «среднегодовом приросте» и «экономической зрелости». Патриция уверена, что однажды мужчины, руководящие здесь всем, падут, в следующем году или еще через год. Из павших стволов их верований пробьется богатый новый подлесок. И там она будет процветать.

Она проповедует эту тайную революцию студентам.

— Через двадцать лет вы оглянетесь назад и поразитесь тому, что каждый умный человек в лесном деле считал самоочевидной истиной. Это рефрен любой хорошей науки: «Почему же мы этого не видели раньше?»

Она ладит с коллегами по магистратуре. Ходит на барбекю и фестивали народной музыки, даже умудряется принимать участие в кафедральных сплетнях, при этом оставаясь независимым государством. Как-то ночью случается головокружительное и дикое недопонимание с женщиной с кафедры фитогенетики. Патриция запирает этот неуклюжий инцидент в ящик собственного сердца, чтобы больше никогда его оттуда не доставать.

Тайное подозрение отделяет ее от коллег. Она уверена, хотя у нее нет никаких доказательств, что деревья — социальные существа. Для нее это очевидно: неподвижные создания, которые растут смешанными массовыми обществами, должны были развить методы синхронизации друг с другом. Природа практически не знает одиноких деревьев. Но из-за подобных воззрений Патриция оказывается на необитаемом острове. Горькая ирония: вот она здесь, с людьми своих взглядов, но даже они не видят очевидного.

Пердью получает один из первых прототипов квадрупольной системы газовой хромато-масс-спектрометрии. Какие-то языческие боги приносят машину прямо к Патриции как награду за ее постоянство. Теперь она может измерить, какие летучие органические соединения выделяют в воздух древние исполины Востока, и что эти газы делают с их соседями. Она забрасывает эту идею научруку. Люди понятия не имеют о том, что делают деревья. Это целый новый зеленый мир, созревший для открытий.

— И что полезного мы из этого получим?

— Возможно, ничего.

— А почему вы хотите проводить исследования в лесу? Почему не на контрольных делянках в кампусе?

— Нельзя изучать диких животных, отправившись в зоопарк.

— Вы думаете, что культивированные деревья ведут себя не так, как деревья в лесу?

Патриция в этом уверена. Но его вздох ясен без слов: девушки, занимающиеся наукой, похожи на медведей, катающихся на велосипедах. Возможно, но диковато.

— Я зарезервирую несколько деревьев на лесном участке. Так будет проще и сэкономит вам время.

— Но спешки нет.

— Это ваша диссертация. Вам время терять.

Она теряет его с огромным удовольствием. Работа не слишком привлекательная. Надо прикреплять нумерованные пластиковые мешки к кончикам веток, затем собирать их через определенные временные интервалы. Она делает это снова и снова, бездумно и молча, час за часом, пока весь мир вокруг нее неистовствует от убийств, расовых бунтов и войны в джунглях. Она целыми днями работает в лесах, по ее спине ползают клещи, по голове — вши, во рту — листовой гумус, в глазах — пыльца, паутины шарфами висят вокруг лица, на руках браслеты ядовитого плюща, колени содраны о землю, нос покрыт спорами, внутренняя часть бедер напоминает шрифт Брайля из-за укусов ос, а сердце также счастливо, насколько щедр день.

Патриция приносит собранные образцы в лабораторию и час за часом монотонно ломает голову над концентрациями и молекулярным весом, определяя, какие газы выдыхало каждое из ее деревьев. Там должны быть тысячи соединений. Десятки тысяч. Скука приводит Патрицию в восторг. Она называет такое состояние парадоксом науки. Это самая мозгодробительная работа, которую только может делать человек, но именно она способна заставить разум увидеть, что еще, кроме него, действительно существует в мире. И Патриция идет к цели под пятнами солнца и дождем, смрад перегноя забивает ей нос неумолимо терпкой жизнью. Здесь, в лесах, отец снова с ней, дни напролет. Она задает ему вопросы вслух, и сам этот процесс проговаривания помогает ей видеть. Что заставляет чагу расти на определенной высоте ствола? Сколько квадратных метров солнечной панели производит то или иное дерево? Почему существует такая огромная разница в размерах между листьями ирги и платана?

Фотосинтез, говорит Патриция студентам, это чудо: достижение химической инженерии, лежащее в основе всего собора творения. Вся мишура жизни на Земле — лишь безбилетница в этом ошеломляющем магическом действе. Секрет жизни: растения едят свет, воздух и воду, а накопленная ими энергия продолжает создавать и творить все. Патриция ведет своих подопечных в святая святых тайны: сотни молекул хлорофилла собираются в антенные комплексы. Бесчисленное количество таких антенных систем формирует тилакоидные диски. Стопки дисков выстраиваются в отдельный хлоропласт. Около сотни подобных солнечных электростанций питают растительную клетку. Миллионы клеток образуют один-единственный лист. В одном великолепном гинкго шелестят миллионы листьев.

Слишком много нулей: у студентов стекленеют глаза. Патриция должна вернуть их обратно по невероятно тонкой грани между оцепенением и благоговением.

— Миллиарды лет назад одна случайная самокопирующаяся клетка научилась превращать бесплодный шар ядовитого газа и вулканического шлака в этот населенный людьми сад. И стало возможным все, на что вы надеетесь, чего боитесь и что любите.

Они решат, что она не в себе, и Патрицию это устраивает. Ей хватает и того, что она сейчас отправляет воспоминания в их далекое будущее, будущее, которое будет зависеть от непостижимой щедрости зеленых созданий.

Поздно ночью, слишком устав от преподавания и исследований, чтобы работать дальше, она читает своего любимого Мьюра, от «Прогулки в тысячу миль по Заливу» и «Моего первого лета в Сьерра-Неваде» ее душа взмывает к потолку комнаты и вращается там, подобно суфию. Она выписывает любимые цитаты на форзаце полевых блокнотов и посматривает на них, когда политика факультета и жестокость перепуганных людей угнетают ее. Слова не поддаются под безжалостностью дня.

«Мы путешествуем по Млечному пути вместе, деревья и люди… Каждый раз, выходя на природу, человек получает куда больше, чем ищет. Самый простой путь во Вселенную лежит через лесную глушь».


РАСТИТЕЛЬНАЯ ПЭТТИ становится доктором Пэт Вестерфорд, так можно спрятать свой пол в профессиональной переписке. Доктора она получает за работу по тюльпанным деревьям. Эти толстые, длинные дренажные трубы, стоящие торчком, — на самом деле оказываются целыми химическими фабриками, причем они богаче, чем кто-либо подозревает. Лириодендрон имеет целый репертуар запахов. Он выдыхает летучие органические соединения, которые совершают самые разные действия. Патриция еще не знает, как работает эта система. Ей лишь известно, что та разнообразна и прекрасна.

Доктор Пэт Вестерфорд получает ставку временного сотрудника в Висконсине. В Мэдисоне ищет реликвии Олдо Леопольда. Пытается найти могучую черную акацию с ее ароматными гроздьями и семенными стручками, то самое дерево, которое так поразило Мьюра, что тот стал натуралистом. Но акацию, изменившую мир, срубили двенадцать лет назад.

С фиксированной ставки Патриция переходит на почасовую оплату. Зарабатывает она очень мало, но жизнь многого и не требует. Ее бюджет, к счастью, свободен от двух основных трат: развлечений и статуса. А в природе полно бесплатной еды.

В лесу к востоку от города Патриция начинает исследовать сахарные клены. Прорыв происходит так, как обычно и происходят прорывы: благодаря долгой и подготовленной случайности. В один благоуханный июньский день она прибывает в свою рощу и видит, что на одно из ее деревьев напали насекомые. Сначала ей кажется, что последние несколько дней данных пропали. Решив сымпровизировать, Патриция сохраняет образцы с поврежденного экземпляра, а также с некоторых кленов поблизости. В лаборатории расширяет список соединений. И в следующие несколько недель находит такое, во что даже она не готова поверить.

Следом заражается еще одно дерево. Патриция снова проводит замеры. И снова сомневается в данных. Начинается осень, листья сложных химических фабрик закрываются и падают на лесную подстилку. Патриция задраивает исследование на зиму, преподает, снова проверяет результаты, пытаясь принять их безумные выводы. Бродит по лесам, думая о том, надо ли все публиковать сейчас или продолжить эксперимент в следующем году. Дубы все еще сияют красным, буки потрясают бронзой. Кажется мудрым подождать.

Подтверждение приходит следующей весной. Еще три пробы, и Патриция убеждена. Деревья, атакованные насекомыми, выбрасывают в воздух инсектициды, чтобы спасти свою жизнь. Это не вызывает сомнений. Но некоторые данные настолько невероятны, что мурашки бегут по коже: деревья, находящиеся в стороне и не тронутые прожорливым роем, также повышают защиту, когда их соседей атакуют. Их что-то предупреждает. Они узнают о катастрофе и начинают готовиться. Патриция проверяет все, что может, но результат всегда один и тот же. Только один вывод имеет смысл: раненые деревья испускают сигналы тревоги, которые чуют остальные. Ее клены подают знаки. Они соединены вместе воздушной сетью, разделяя иммунную систему, распространяющуюся на целые акры леса. Эти неподвижные стволы без какого-либо мозга защищают друг друга.

Патриция не может поверить до конца. Но данные подтверждают ее выводы. И в тот вечер, когда она наконец принимает то, что говорят измерения, у нее начинают гореть ладони, а по лицу бегут слезы. Насколько ей известно, она — первое создание в расширяющемся приключении жизни, заметившее этот крохотный, но вполне определенный факт, на который способна эволюция. Жизнь говорит сама с собой, и Патриция ее услышала.

Она фиксирует результаты настолько тщательно и дотошно, насколько может. Отчет — сплошная химия, концентрации и статистика, в нем нет ничего, кроме того, что записывает оборудование по газовой хроматографии. Но в заключении статьи Патриция не удерживается и все-таки высказывает предположение, к которому подталкивают ее результаты исследования:

Биохимическое поведение отдельных деревьев может иметь смысл только тогда, когда мы смотрим на них как членов сообщества.

Статью доктора Пэт Вестерфорд принимает авторитетный журнал. Эксперты-рецензенты приподнимают брови, но ее данные логичны и обоснованы, и никто не может найти никаких проблем, кроме здравого смысла. В тот день, когда статью печатают, Патриция чувствует себя так, словно выплатила долг миру. Если она умрет завтра, то все равно останется этот скромный факт того, что жизнь узнала о себе.

Ее исследование попадается на глаза журналистам. Патриция дает интервью популярному научному журналу. Она с трудом слышит вопросы по телефону и мнется с ответами. Но статья выходит, и за нее ухватываются остальные газеты. «Деревья говорят друг с другом». Она получает несколько писем от исследователей со всей страны, они спрашивают о деталях. Ее приглашают выступить с речью на встрече среднезападного филиала профессионального лесохозяйственного общества.

Через четыре месяца журнал, опубликовавший статью Патриции, печатает письмо, подписанное тремя ведущими дендрологами. Они говорят, что ее методы ошибочны, а статистические данные сомнительны. Защита нетронутых деревьев могла быть активирована другими механизмами. Или же эти деревья уже могли быть заражены насекомыми так, что она не заметила. Письмо высмеивает идею, что деревья шлют друг другу химические предупреждения:

Патриция Вестерфорд демонстрирует вызывающее смущение непонимание единиц естественного отбора… Даже если сигнал каким-то образом «принимается», это ни в коем случае не подразумевает того, что подобный сигнал «посылается».

В коротком письме четыре раза упоминается слово «Патриция» и ни разу «доктор», если не считать подписей под текстом. Два профессора из Йеля и глава кафедры из Северо-западного университета против неизвестной преподавательницы на почасовой оплате из Мэдисона: никто в профессии не собирается повторять открытия Патриции Вестерфорд. Те исследователи, которые просили больше информации, перестают отвечать на ее письма. Газеты, строчившие восторженные статьи, разражаются рассказом о ее жестоком разоблачении.

Патриция проводит запланированное выступление на лесохозяйственной конференции в Колумбусе. Помещение маленькое и жаркое. Ее слуховой аппарат воет от фидбэка. Слайды застревают в проекторе. Вопросы откровенно враждебные. Отбиваясь от них из-за кафедры, Патриция чувствует, как ее детский дефект речи возвращается, чтобы наказать за высокомерие. Все три мучительных дня конференции люди толкают друг друга, когда она проходит мимо них в холле отеля. «Вот женщина, которая думает, что деревья разумны».

Мэдисон не продлевает ее контракт. Она изо всех сил пытается найти работу где-нибудь еще, но уже не сезон. Ей даже мыть лабораторные склянки на другого исследователя не дают. Ни одно другое животное в мире не смыкает ряды быстрее, чем Homo sapiens. Без лаборатории Патриция не может оправдаться. В тридцать два года начинает работать учителем на замену в средних школах. Друзья из научной области сочувственно бормочут, но публично ее никто не защищает. Смысл стекает с нее, как зелень с клена осенью. После долгих недель в одиночестве, проигрывая в голове то, что произошло, она решает, что пора облетать.

Патриция слишком труслива, чтобы исполнить сценарии, которые прокручиваются у нее в голове почти каждую ночь, пока она пытается заснуть. Мешает боль. Не ее: боль, которую она причинит матери, братьям и оставшимся друзьям. Только лес защищает ее от нескончаемого позора. Она бродит по зимним тропам, ощупывая замерзшими пальцами толстые, липкие почки конского каштана. Следы на снегу походят на нацарапанные от руки обвинения. Патриция прислушивается к лесу, к его болтовне, которая всегда поддерживала ее. Но слышит лишь оглушающую мудрость толпы.

Полгода проходят на дне колодца. Как-то в разгар лета, одним ярко-голубым свежим утром, в воскресенье, Патрисия находит несколько нераспустившихся шляпок Amanita bisporigera[32] под дубом в низинах Токен-Крик. Грибы прекрасны, но принимают такие формы, от которых покраснел бы любой приверженец древнего Учения о сигнатурах[33]. Она собирает их в мешок и приносит домой. Там готовит воскресный пир: куриное филе в сливочном и оливковом масле, обжаренное с чесноком, луком-шалотом и белым вином, приправленное «ангелом-разрушителем» в количестве, достаточном, чтобы отключить почки и печень.

Она накрывает на стол и садится за еду, которая пахнет здоровьем. Прелесть плана в том, что никто не узнает. Каждый год микологи-любители ошибочно принимают молодой A. bisporigera за Agaricus silvicola[34] или даже за Volvariella volvacea[35]. Ни друзья, ни семья, ни бывшие коллеги ничего другого и не подумают: она ошиблась в своих противоречивых исследованиях, а потом ошиблась с выбором грибов на обед. Патриция подносит дымящуюся вилку к губам.

Что-то останавливает ее. Сигналы наполняют мускулы лучше любых слов. Не это. Приходи. Ничего не бойся.

Вилка падает на тарелку. Она просыпается, словно лунатик. Вилка, тарелка, грибной пир: на глазах все превращается в припадок безумия. Еще один удар сердца, и Патриция не может поверить, на что ее толкнул животный страх. Из-за мнения окружающих она была готова к мучительной смерти. Патриция выбрасывает всю еду в мусоропровод, голод прекраснее любой пищи.

В ту ночь начинается ее настоящая жизнь — долгий посмертный дополнительный раунд. Ничто не может сделать ей хуже того, на что она была готова сама. Человеческие суждения больше не трогают Патрицию. Теперь она свободна и может экспериментировать. Открывать что угодно.

Потом года пропадают. По крайней мере, со стороны: Патриция Вестерфорд исчезает в мире неполной занятости. Сортировка складских ящиков. Мытье полов. Случайные работы, ведущие от Среднего Запада через Великие равнины к высоким горам. У нее нет места работы, нет доступа к оборудованию. Она не пытается устроиться в лабораторию или преподавать, даже когда бывшие коллеги уговаривают ее подать заявление. Почти все старые друзья заносят Патрицию в список жертв научного процесса. На самом деле, она занята изучением иностранного языка.

Лишь немногие претендуют на ее время и никто — на душу, а потому Патриция возвращается в лес, в это зеленое отрицание всех карьер. Она больше не теоретизирует и не размышляет. Только наблюдает, подмечает и делает наброски в блокнотах — ее единственном постоянном имуществе, кроме одежды. Глаза смотрят только перед собой и лишь на то, что важно. Много ночей она проводит с Мьюром под елями и пихтами, совершенно потерянная, ее голова кружится от запаха сухопутных океанов. Патриция спит на кровати из плотного лишайника, на подушке из шестнадцати дюймов коричневых иголок, под сумкой живая земля, чья жидкая суть проникает в волокна ее тела и возвышающиеся вокруг стволы, охраняющие Патрицию. Частица ее личного «я» воссоединяется со всем, от чего была отделена, — с замыслом непрерывной зелени. «Я всего лишь вышел прогуляться, но решил не возвращаться до заката. Выходя из дому, я почувствовал, что ухожу глубже в себя»[36].

У костров ночью она читает Торо. «Как же мне не ощущать своего родства с землей? Разве сам я не состою отчасти из листьев и растительного перегноя?»[37] И еще: «Кто этот Титан, что овладел мной? Расскажите мне о тайнах! — Подумайте о нашей жизни в природе — каждый день материя показывается нам, и с ней мы вступаем в связь, — камни, деревья, дуновение ветра на щеках! твердая земля! настоящий мир! здравый смысл! Связь! Связь! Кто мы? где мы?»[38]

Патриция уезжает все дальше на запад. Удивительно, как далеко могут завести даже небольшие деньги, если научится добывать себе пищу. В этой стране полно еды, которую можно есть бесплатно. Просто нужно знать, где искать. Однажды Патриция моется в туалете автозаправки рядом с национальным парком в штате, куда она только что приехала, и мельком замечает в зеркале собственное лицо. То выглядит удивительно обветренным, старым не по годам. Она опустилась. Скоро начнет пугать людей. Ну, она всегда их пугала. Разгневанные люди, ненавидевшие девственную природу, отняли у нее карьеру. Испуганные люди издевались над ней за то, что она рассказала им, как деревья посылают сообщения друг другу. Она прощает всех. Ничего. То, что больше всего страшит человека, однажды превратится в чудо. И тогда он сделает то, к чему его приучили четыре миллиарда лет: остановится и наконец-то разглядит, что же находится у него перед глазами.

Поздним осенним днем Патриция останавливает свою старую колымагу на обочине вдоль живописной дороги Фишлейк, на западной окраине плато Колорадо в южноцентральной части Юты. Патриция ехала проселочными дорогами из Лас-Вегаса, столицы невежественных грешников, в Солт-Лейк-Сити, столицу коварных святых. Она выходит из машины и идет к деревьям на горе, что к западу от дороги. Тополи стоят под полуденным солнцем, расстилаясь вдоль хребта до самого горизонта. Populus tremuloides[39]. Облака золотых листьев блестят на тонких стволах, окрашенных в бледно-зеленый цвет. Воздух неподвижен, но деревья качаются, словно на ветру. Только они дрожат, когда все остальное замерло в мертвом спокойствии. Длинные приплюснутые стебли скручиваются от малейшего порыва, и миллионы двухцветных кадмиевых зеркал мерцают на фоне праведной синевы.

От прорицающих листьев ветер становится слышимым. Даже самый спокойный свет они наполняют предвкушением. Стволы прямые и голые, снизу шероховатые от старости, затем гладкие и белеющие до первых ветвей. Круги бледно-зеленого лишайника разбрызганы по коре. Патриция стоит в этой бело-серой комнате, в холле с колоннами, ведущим в загробную жизнь. Воздух дрожит от золота, а земля усеяна буреломом и мертвыми ветвями. Горный кряж пахнет простором и увяданием. Атмосфера свежа, как бегущий горный ручей.

Патриция Вестерфорд обнимает себя и без причины начинает плакать. Дерево, важное для песнопений навахо о Доме солнца. Из его ветвей Геракл сплел себе венок, которым пожертвовал, возвращаясь из ада. Отвар из тополиных листьев защищал местных охотников от зла. Это самое широко распространенное дерево в Северной Америке, имеющее близких родственников на трех континентах, и в то же время оно кажется невыносимо редким. Патриция проследовала за тополями далеко на север, в Канаду, одинокую твердыню широколиственников на широте, монотонной от хвойных. Она зарисовывала их бледные летние тени по всей Новой Англии и Верхнему Среднему Западу. Разбила лагерь под их сенью на горячих, сухих скалах, что выступали над хлынувшими потоками талого снега в Скалистых горах. Находила их в дендроглифах с зашифрованными знаниями, вырезанных коренным населением Америки. Лежала на спине с закрытыми глазами в далеких юго-западных горах, запоминая шум тополиной беспрестанной дрожи. И сейчас, переступая через упавшие ветки, она снова слышит его. Ни одно другое дерево не издает такой звук.

Тополя дрожат на незаметном ветру, а Патриция начинает замечать то, что сразу не разглядела. На одном из стволов высоко над головой виднеются порезы от когтей, загадочные письмена медведей. Но они старые и покрыты почерневшими шрамами; звери давно не ходили по этим лесам. Из берега над ручейком вырываются спутанные корни. Патриция изучает их, открытый край сети подземных каналов, проводящих воду и минералы через десятки акров, вверх, к другим стволам, казалось бы, отдельно стоящим вдоль скал, где жидкость трудно найти.

На возвышенности открывается небольшая поляна, вырубленная бензопилой. Кто-то что-то улучшал. Патриция снимает лупу с цепочки для ключей и прикладывает ее к одному из пней, чтобы посчитать количество колец. Самым старым поваленным деревьям около восьмидесяти лет. Она улыбается этой цифре, такой смешной, потому что пятьдесят тысяч молодых деревьев вокруг нее выросли из массы невероятно старого корневища, которое родилось даже не в ближайшую сотню тысячелетий. Под землей этим восьмидесятилетним стволам по меньшей мере тысяч сто. Патриция совсем не удивилась бы тому, что этот сросшийся вегетативно размножающийся гигант, похожий на лес, живет здесь около миллиона лет.

Вот почему она остановилась: чтобы увидеть одно из древнейших и самых больших живых существ на земле. Вокруг нее раскинулся один-единственный самец, чьи генетически идентичные стволы покрывают более сотни акров. Он необычный, странный, его существование не укладывается толком в голове. Но, как прекрасно знает доктор Вестерфорд, абсурдные диковины мира встречаются повсюду, а деревья любят играть с человеческой мыслью как дети играют с жуками.

Через дорогу от того места, где она припарковалась, тополя спускаются к Рыбному озеру, где пять лет назад ранее китайский инженер-беженец вместе с тремя дочерьми разбил лагерь по дороге в Йеллоустоун. Старшую девочку, названную в честь героини из оперы Пуччини, скоро объявят в розыск федералы за поджог и ущерб на пятьдесят миллионов долларов.

В двух тысячах милях к востоку студент-скульптор, родившийся в фермерской семье из Айовы, совершая паломничество в Метрополитен, проходит мимо единственного дрожащего тополя во всем Центральном парке и не замечает его. Тридцать лет спустя он снова пройдет мимо этого дерева, так как поклялся героине Пуччини, что, как бы плохо все ни сложилось, он себя не убьет.

К северу, вверх по изогнутому хребту Скалистых гор, на ферме недалеко от Айдахо-Фолс, летчик-инвалид в тот же день строит стойла для лошадей своего друга из старой эскадрильи. Работу ему дали из жалости, вместе с проживанием и питанием, и ветеран планирует уехать отсюда, как только сможет. Но сейчас делает обшивку загона из тополя. Как ни плоха эта древесина для пиломатериалов, она не разобьется, когда лошадь ударит ее копытом.

В пригороде Сент-Пола, недалеко от озера Эльмо, у дома юриста по интеллектуальной собственности растут два белых тополя. Он почти ничего не знает о деревьях, и когда его свободолюбивая девушка спрашивает о них, говорит ей, что это березки. Со временем два инсульта подкосят юриста, и все тополя, березы, буки, сосны, дубы и клены сведутся к одному слову, на произнесение которого у него будет уходить полминуты.

На Западном побережье, в зарождающейся Кремниевой долине, американский мальчик гуджаратского происхождения и его отец строят примитивные тополя из массивных черно-белых пикселей. Они пишут игру, которая для мальчика будет подобна прогулке по первозданному лесу.

Все эти люди ничего не значат для Растительной Пэтти. И тем не менее глубоко под землей их жизни уже давно связаны. Их родство подобно раскрывающейся книге. В будущем прошлое всегда становится яснее.

Через много лет Патриция и сама напишет книгу, «Тайный лес». И на первой ее странице будет следующее:

Вы и дерево на вашем дворе произошли от общего предка. Полтора миллиарда лет назад вы расстались. Но даже сейчас, после невероятного путешествия по совершенно разным дорогам, вас по-прежнему объединяет четверть общих генов…

Она стоит на вершине холма, глядя на неглубокий овраг. Тополя повсюду, и у нее не укладывается в голове мысль, что ни один из них не проклюнулся из семечка. За последние десять тысяч лет лишь немногие деревья в этой части Запада пробились сквозь землю таким образом. Давным-давно климат изменился, и их семена здесь больше не прорастают. Но деревья размножаются корнями; они распространяются. На севере, там, где когда-то был ледник, существуют тополиные колонии старше его. Неподвижные деревья мигрируют — бессмертные, они отступили перед последними глетчерами толщиной в две мили, а затем снова последовали за ними на север. Жизнь не будет отвечать перед разумом. А смысл слишком молод, чтобы иметь над ней большую власть. Вся драма мира собирается под землей — это громогласный симфонический хор, который Патриция хочет услышать перед смертью.

Она смотрит по ту сторону вершины, гадая, в какую сторону направлен ее самец, этот гигантский тополиный клон. Он десять тысяч лет бродил по холмам и оврагам в поисках такой же дрожащей и гигантской самки, которую можно было бы оплодотворить. Но на следующем подъеме что-то словно бьет Патрицию кулаком в грудь. Среди ленты новых дорог расположился жилой комплекс, вырезанный в сердце раскидистого клона. Кондоминиумы, возрастом в несколько дней, прорезали несколько акров корневой системы одного из самых роскошных растений на Земле. Доктор Вестерфорд закрывает глаза. По всему Западу она видела увядание. Тополя засыхают. Изъеденные всеми на свете копытными животными, отрезанные от живительного огня, исчезают целые рощи. Теперь она видит, как лес, который покорил эти горы еще до того, как люди покинули Африку, уступил место летним домикам. Она видит все в отблеске сверкающего золота: деревья и люди воюют за землю, воду и атмосферу. И громче шелеста дрожащих листьев слышит, чья сторона проиграет, выиграв.


В НАЧАЛЕ ВОСЬМИДЕСЯТЫХ Патриция отправляется на северо-запад. В Континентальных Штатах все еще попадаются гиганты, островки древней растительности, разбросанные от Северной Каролины до самого Вашингтона. Она хочет посмотреть, как выглядит невырубленный лес, пока еще возможно. В Западных Каскадах стоит влажный сентябрь: ничто не может подготовить Патрицию к тому, что ее ждет. Издалека, без понятия о масштабе, деревья кажутся не больше самых больших платанов и лириодендронов на Востоке. Но вблизи иллюзия исчезает, и Патриция теряется от того, что противоположно разуму. Она может только смотреть, смеяться и снова смотреть.

Тсуга, величественная ель, желтый кедр, дугласова пихта: огромные хвойные деревья исчезают в тумане над ней. На ситхинских елях выпирают капы величиной с микроавтобус — фунт за фунтом, дерево прочнее стали. Одним стволом можно заполнить большой лесовоз. Даже коротышки здесь так велики, что могли бы господствовать над восточным лесом, а на каждый акр приходится как минимум в пять раз больше древесины. Под этими гигантами, глубоко в подземелье, собственное тело кажется Патриции причудливо маленьким, напоминающим желудевых человечков, которых она делала в детстве. Дупло в одном из этих столбов затвердевшего воздуха могло бы стать ей домом.

Щелчки и щебетание нарушают соборную тишину. Воздух такой сумеречно-зеленый, что кажется, она находится под водой. Здесь идет дождь из частиц — облака спор, разорванная паутина и кусочки кожи млекопитающих, скелетированные клещи, экскременты насекомых и птичьи перья… Все карабкается друг на друга, борясь за клочки света. Если не двигаться достаточно долго, то побеги поглотят ее. Патриция идет молча, перемалывая десять тысяч беспозвоночных на каждом шагу, высматривая дорогу, и вспоминает, что в этой местности на одном из коренных языков для обозначения следа и понимания используется одно и то же слово. Земля прогибается под ногами, как истрепанный тюфяк.

По голой кромке холма она идет вниз, в лощину. Размахивает перед собой палкой, со свистом рассекающей воздух, и пройдя через тепловую завесу, чувствует, как резко падает температура. Крона деревьев — это сито, усеивающее солнечными бликами кишащие жуками поверхности. Около каждого крупного ствола в подстилке ютится несколько сотен ростков. Папоротник, печеночники, лишайники и листья размером с песчинку пятнают каждый дюйм сырых поваленных бревен. Даже мхи густые, как миниатюрные леса.

Патриция нажимает на трещины в коре, и пальцы погружаются в нее до сустава. Стоит слегка расчистить поверхность, и видны масштабы удивительной гнили. Рассыпающиеся, пронизанные жизнью кряжи, разлагающиеся веками. Коряги готические и витые, серебристые, как перевернутые сосульки. Она никогда не вдыхала такого плодородного разложения. От чистой массы вечно умирающей жизни, упакованной в каждый кубический фут, сплетенной с грибковыми нитями и паутиной, преданной росой, кружится голова. Грибы стелются по стволам террасными уступами. Мертвая морошка кормит деревья. Пропитанная туманом губчатая зеленая субстанция, которую Патриция даже не может назвать, покрывает каждую деревянную колонну толстым сукном, поднимаясь выше человеческой головы.

Смерть повсюду, гнетущая и прекрасная. Она видит источник убеждений, которые так отталкивали ее в университете. Глядя на весь этот восхитительный распад, можно понять, почему люди считают старое нездоровым, а такие плотные разлагающиеся подстилки — настоящими целлюлозными кладбищами, нуждающимися в омолаживающем топоре. Патриция понимает, почему ее вид всегда будет бояться этих тесных зарослей, где красота одиноких деревьев уступает место чему-то массивному, пугающему и безумному. Именно здесь басня обретает мрачность, слэшер превращается в первобытный ужас, и бродят обреченные дети и своенравные подростки. Здесь есть существа похуже волков и ведьм, глубинные страхи, которые никакая цивилизация никогда не укротит.

Чудесный лес тянет ее вперед, мимо огромной туи. Патриция поглаживает волокнистые полоски, отделяющиеся от рифленого ствола, который в обхвате соперничает с высотой цветущего кизила. Пахнет ладаном. Верхушка срезана, вместо нее — канделябр из ветвей, превращенных в отдельные стволы. На уровне земли в гнилой сердцевине открывается грот. Внутри него могли бы жить целые семейства млекопитающих. Но на тысячелетних ветвях в дюжине футов над головой, поникших, с чешуйчатыми сучками, все еще полно шишек.

Патриция обращается к туе, пользуясь словами первых людей этого леса:

— Создатель многолетия, я здесь. Внизу.

Поначалу она чувствует себя глупо. Но каждое следующее слово раздается чуть легче предыдущего.

— Благодарю тебя за корзины и коробки. Благодарю тебя за плащи, шляпы и юбки. Благодарю тебя за колыбели. Кровати. Подгузники. Каноэ. Весла, гарпуны и сети. Столбы, бревна, жерди. Гнилостойкий гонт и щепу. Растопку, которая всегда горит.

Каждый новый предмет — это освобождение и облегчение. У нее нет причин останавливаться, потому признательность льется потоком.

— Благодарю тебя за инструменты. Сундуки. Террасы. Шкафы для одежды. Стенные панели. За все, что я позабыла… Спасибо, — говорит она, следуя древней формуле. — За все те дары, что ты дала нам. — И все еще не зная, как остановиться, Патриция добавляет: — Мы сожалеем. Мы не знали, как трудно тебе будет вырасти заново.


ОНА НАХОДИТ РАБОТУ в Службе леса. Лесным рейнджером. Описание работы кажется таким же чудесным, как огромные деревья: помогите сохранить и защитить для настоящих и будущих поколений места, где человек — всего лишь временный гость. Дикая женщина должна надеть униформу. Но ей платят за то, чтобы она была одна, носила рюкзак, читала топографическую карту, копала дренажные вырезы, искала дым и огонь, учила людей не оставлять следов, следовала ритмам земли и жила полной жизнью во все времена года. Убирать за человечеством, да. Собирать бесконечные обертки, мешочки, кольца от пивных упаковок, фольгу, консервные банки и пробки от бутылок, которые оставлены на цветущих лугах и отдаленных живописных тропах, нанизаны на ветви благородных елей, брошены в холодные бегущие ручьи, за водопадами. Она с радостью заплатила бы правительству, чтобы сделать так много.

Ее начальник извиняется за состояние предоставленной ей хижины на краю древней кедровой рощи. Там нет водопровода, а паразиты по биомассе во много раз превосходят нового двуногого. Патриция только смеется.

— Вы не понимаете. Вы не понимаете. Это Альгамбра.


ЗАВТРА ОНА ПРОЙДЕТ двадцать пять миль, ослабляя болты на указателях, прикрепленных к деревьям вдоль тропы, чтобы камбий продолжал расти. На другой стороне хребта есть место, где кора большой ели поглотила старую табличку Лесной службы сороковых годов, на которой теперь написано только «БЕРЕГИТЕСЬ».

Начинается ночной дождь. Патриция выходит на поляну и сидит под ливнем, одетая только в свободную хлопчатобумажную рубашку, слушает, как древесина отращивает новые клетки. Потом возвращается в дом. На кухне зажигает керосиновую лампу короткими и толстыми бестерочными спичками и несет свет в спальню. Стук лесной крысы с пушистым хвостом сигнализирует об очередном нападении на ее бесполезные вещи. На прошлой неделе это была пара заколок. Слишком темно, чтобы сегодня искать последнюю пропавшую добычу. Патриция вытирает губкой цинковый тазик с холодной водой в углу и ложится в постель. Едва ее ухо прислушивается к заплесневелой подушке, как она переносится в семейный загородный дом, где будущее все еще излучает многообразие бесконечно прекрасных форм.

* * *

ПАТРИЦИЯ РАБОТАЕТ одиннадцать блаженных месяцев. Дикая природа ни разу не угрожает ей, а ненормальные отдыхающие делают это лишь дважды. Под постоянным дождем все покрывается плесенью. Чудовищные деревья всасывают ливень и выдыхают его обратно в виде пара. Споры распространяются по любой влажной поверхности. На ногах Патриции микоз до колен. Когда она ложится и закрывает глаза, ей кажется, что мох покрывает веки. Патриция целыми днями делает площадку для хранения, расчищая несколько квадратных футов. К концу года небольшая выемка в подлеске снова покрывается кустарником и ростками. Ей нравится чувствовать, что все успехи людей, отбирающих пространство у неумолимых зеленых войск, будут раздавлены.


ПАТРИЦИЯ ВОССТАНАВЛИВАЕТ пожарные кольца в глуши, убирает незаконные кемпинги, загаженные пивными банками и туалетной бумагой, и не знает, что на свет появляется научная статья. Она опубликована в авторитетном журнале, одном из лучших, когда-либо издававшихся человечеством. В ней говорится, что деревья обмениваются аэрозольными сигналами. Они делают лекарства. Их ароматы предупреждают и пробуждают соседей. Деревья могут чувствовать атакующие виды и вызывать воздушные силы, которые приходят им на помощь. Авторы цитируют раннюю, осмеянную всеми статью Патриции. Они воспроизводят ее открытия и продолжают их в самых неожиданных направлениях. Слова, о которых она почти забыла, продолжали разноситься по воздуху, зажигая другие, как дуновение феромонов.


КАК-ТО РАЗ ПАТРИЦИЯ работает на незнакомом участке, распиливая бурелом и очищая отдаленную тропу. Она видит движение в зарослях — а такая игра может быть опасной. Подойдя ближе, Патриция замечает двух исследователей, парочку бродячих ученых из этого разрозненного союза, который каждое лето собираются в хлипких трейлерах, набитых лабораторным оборудованием, на поляне в нескольких милях от ее собственной хижины. Она боится стычек со своим старым племенем. Всегда говорит как можно меньше. А сегодня вообще к ним не подходит, лишь наблюдает. С такого расстояния сквозь деревья двое мужчин кажутся прямоходящими, неуклюжими цирковыми медведями в костюмах лесорубов.

Пара бродит по кустам, приближаясь к интересующему их месту. Один из мужчин тихо ухает по-совиному, у него выходит идеальное вкрадчивое перевоплощение. Патриция слышала этот звук ночью, хотя не видела, кто его издавал. Такая имитация вполне могла бы ее одурачить. Мужчина снова ухает. Невероятно, но что-то откликается. Возникает дуэт: яркая, дерзкая человеческая приманка, за которой следует сонный, но покладистый ответ от птицы, спрятавшейся на деревьях. Полоса в воздухе, и появляется сова. Птица мудрости и колдовства. Патриция раньше никогда не видела Strix occidentalis вживую. Пятнистая неясыть: вымирающий вид, который ученые предлагают спасти, изолировав старые леса стоимостью в миллиарды долларов, единственное место, где эти птицы могут жить. Мифическое создание располагается на ветке в трех ярдах от своих соблазнителей. Птица и люди смотрят друг на друга. Один вид фотографирует. Другой просто крутит головой и моргает своими огромными глазами. Затем сова улетает, за ней, сделав дальнейшие заметки, уходят и люди, а Патриция Вестерфорд гадает, бодрствует она или спит.

Три недели спустя она оказывается в том же самом месте, дергает инвазивные виды растений. От толстых и пушистых побегов айланта пальцы пахнут кофе и арахисовым маслом. Патриция резво взбирается на горку и снова наталкивается на двух исследователей. Они находятся в паре ярдов вниз по склону, стоят на коленях у упавшего бревна. Патриция не успевает сбежать, они замечают ее и машут руками. Пойманная, она машет в ответ и подходит к ним. Старший сидит на земле и собирает крохотных созданий в склянки для образцов.

— Древесинники? — Обе головы поворачиваются к ней, удивленные. Мертвые бревна: эта тема когда-то ее невероятно привлекала, и сейчас Патриция забывается. — Когда я была студенткой, мой учитель говорил, что упавшие стволы — это только препятствия и пожарная опасность.

Мужчина на земле смотрит на нее:

— Мой говорил также.

— «Уберите их, чтобы улучшить здоровье леса».

— «Сожгите ради безопасности и чистоты. И главное, держите эти бревна подальше от ручьев и рек».

— «Внесите это в лесное право, и пусть мертвое место снова цветет».

Все трое хихикают. Но смех как будто зажимает рану. «Улучшить здоровье леса». Как будто он четыреста миллионов лет ждал, чтобы мы, новички, его исцелили. Наука на службе преднамеренной слепоты: как столько умных людей могли пропустить очевидное? Ведь надо было просто посмотреть, увидеть, что мертвые бревна куда живее живых. Но у чувств никогда нет шансов против силы доктрины.

— Ну, — говорит человек на земле, — теперь-то я перед старым ублюдком не прогнусь!

Патриция улыбается, надежда пробивается сквозь боль, как ветер сквозь дождь.

— Что вы изучаете?

— Грибы, членистоногих, рептилий, амфибий, маленьких млекопитающих, экскременты насекомых, паутины, лежбища, почву… Все, что производит мертвое бревно, а мы можем зафиксировать.

— И сколько вы уже ведете исследование?

Мужчины переглядываются. Молодой передает очередную склянку для образцов.

— Шесть лет.

Шесть лет в области, где большинство проектов не длятся и нескольких месяцев.

— Боже, где вы нашли финансирование на такой срок?

— Мы планируем изучать это конкретное бревно, пока оно окончательно не исчезнет.

Патриция снова смеется, уже не столь сдержанно. Кедровый ствол на влажной лесной подстилке: проект придется заканчивать прапрапраправнукам их студентов. Пока Патриции не было, наука стала совершенно безумной, как она о ней и думала.

Вы исчезнете задолго до того, как пропадет оно.

Старший ученый встает с земли.

— В этом и прелесть изучения леса. Ты умрешь, прежде чем будущее сможет обвинить тебя в том, что ты пропустил очевидное. — Он смотрит на нее так, словно она тоже достойна исследования. — Доктор Вестерфорд?

Патриция моргает, сбитая с толку хуже любой совы. Потом вспоминает, что на груди у нее бирка, которую может прочитать любой. Но «доктор»? Это слово он мог выкопать только из давно похороненного прошлого.

— Извините, — говорит она. — Не помню, чтобы мы встречались.

— Мы и не встречались. Много лет назад я слушал ваше выступление. Лесохозяйственная конференция в Колумбусе. Воздушные сигналы. Я был так впечатлен. Заказал тогда оттиски вашей статьи.

«Это была не я, — хочет сказать Патриция. — Это был кто-то другой. Он умер, и уже давно где-то сгнил».

— Они вас не пожалели.

Она пожимает плечами. Младший ученый сейчас походит на ребенка, попавшего в Смитсоновский институт.

— Я всегда знал, что вас реабилитируют, — ее замешательство говорит ему обо всем. Почему она стоит перед ним в форме лесного рейнджера. — Патриция, меня зовут Генри. Это Джейсон. Приходите к нам на станцию. — Голос у него тихий, но настойчивый, как будто что-то стоит на кону. — Вам будет интересно посмотреть, чем занимается наша группа. Вам будет интересно узнать, на что повлияла ваша работа, пока вас не было.


К КОНЦУ ДЕСЯТИЛЕТИЯ доктор Вестерфорд делает свое самое удивительное открытие: возможно, она любит своих ближних. Не всех, но крепко и с непоколебимой зеленой благодарностью, по крайней мере, это относится к трем дюжинам постоянных работников, которые принимают Патрицию и устраивают для нее дом на исследовательской станции Дрейера, в Экспериментальном лесу Франклина, в Каскадах, где она проводит несколько десятков месяцев подряд, счастливых и продуктивных, она даже представить себе не могла, что такое может быть. Генри Фоллоуз, старший научный сотрудник проекта, выделяет ей грант. От двух других исследовательских групп из Корваллиса она получает зарплату. С деньгами туго, но ей дают заплесневевший трейлер в Луговом научном гетто и доступ к передвижной лаборатории — всём необходимым реагентам и пипеткам. Уборные и общественные душевые — греховная роскошь по сравнению с ее хижиной от Бюро по управлению землями и холодными умываниями губкой на крыльце по ночам. К тому же есть готовая горячая еда в общей столовой, хотя иногда Патриция слишком погружена в работу, ей приходится напоминать о том, что снова пора есть.

Ее публичная репутация, как дочь Деметры, выползает из подземного мира. Целая россыпь научных статей подтверждает правоту оригинальной работы Патриции о воздушной системе сигнализации. Молодые исследователи находят доказательства ее теории от вида к виду. Акации предупреждают другие акации о бродящих жирафах. Ивы, тополя, ольхи: всех поймали за тем, как они по воздуху предупреждают друг друга о нашествии насекомых. Но реабилитация Патриции не важна. Ей все равно, что происходит за пределами леса. Весь мир, который ей нужен, находится здесь, под этим пологом — самой плотной биомассой на Земле. Крутые, суровые потоки омывают каменные рифы, где нерестится лосось, — вода достаточно холодная, чтобы убить всю боль. Водопады мелькают над хребтами, поросшими нефритовым мхом и усеянными осыпавшимися ветвями. В разбросанных тут и там просветах в подлеске виднеются скопления морошки, бузины, черники, снеженики, заманихи, клюквы и толокнянки. Идеально прямые хвойные монолиты высотой в пятнадцать этажей и толщиной с автомобиль образуют крышу над всеми. Воздух вокруг Патриции наполнен шумом жизни. Щебет невидимых крапивников. Промышленный отбойный стук дятлов. Звон малиновки. Порхание дрозда. Попискивающие тетерева, разбегающиеся по лесной подстилке. Ночью неприветливое уханье совы леденит кровь. И неумолчная песня вечности древесных лягушек.

Потрясающие открытия ее коллег, сделанные в этом Эдеме, подтверждают подозрения Патриции. Долгие и медленные наблюдения выставляют на посмешище все, что люди думают о деревьях. Если вкратце: богатое коричневое месиво земли — состоящее из по большей части неизвестных микробов и беспозвоночных, где-то миллиона видов — учитывает разложение и строится на смерти так, как Патриция только сейчас начинает понимать. Ей нравится сидеть в столовой и участвовать в общем смехе и обмене данными, в головокружительной сети, торгующей открытиями. Вся группа наблюдает. Орнитологи, геологи, микробиологи, экологи, зоологи-эволюционисты, почвоведы, верховные жрецы воды. Каждый знает бесчисленное количество мелких местных истин. Некоторые работают над проектами, рассчитанными на двести и более лет. Некоторые похожи на героев Овидия, людей на пути к превращению в нечто зеленое. Вместе они образуют одну великую симбиотическую ассоциацию, подобную той, которую изучают.

Оказывается, что миллионам запутанных петель джунглей умеренного климата нужны все виды манипулирующих смертью посредников, чтобы все циклы шли определенным курсом. Очисть такую систему — и бесчисленные самопополняющиеся колодцы иссохнут. Это евангелие нового лесного хозяйства подтверждается самыми удивительными открытиями: бороды лишайника, висящие высоко в воздухе, растут только на самых старых деревьях и вкачивают необходимый азот обратно в Живую систему. Подземные полевки кормятся трюфелями и распространяют споры ангельских грибов по лесной подстилке. Грибов, которые внедряются в корни деревьев и образуют с ними настолько крепкий симбиоз, что трудно сказать, где заканчивается один организм и начинается другой. Массивные хвойные высоко в кронах пускают вторичные корни, которые спускаются вниз и кормятся на почвенных прослойках, собирающихся в углублениях ветвей.

Патриция все свои силы отдает дугласовым пихтам. Прямым, как стрела, нескончаемым, взлетающим на сотни футов, прежде чем отпустить первую ветку. Они — экосистема сама по себе, в которой живет более тысячи видов беспозвоночных. Рама для городов, королева промышленных деревьев, без нее Америка была бы совсем другой. Любимые индивидуумы Патриции находятся рядом со станцией. Она может осветить их прожектором. Самой большой пихте, наверное, около шестисот лет. Она настолько высокая, настолько близко подобралась к верхним границам, установленным гравитацией, что требуется полтора дня, чтобы доставить воду от ее корней к самым высоким из шестидесяти пяти миллионов иголок. И каждая ветка пахнет свободой.

Со временем Патриция замечает немало вещей, которые делают дугласовы пихты, и все они наполняют ее радостью. Когда их боковые корни встречаются друг с другом под землей, они сливаются. Через эти самопривитые узлы два дерева объединяют свои сосудистые системы и становятся едины. Сплетенные под землей бесчисленными тысячами миль живых грибных нитей деревья Патриции кормят и лечат друг друга, не дают умереть молодым и больным, сводят ресурсы и метаболиты в объединенные фонды… Понадобятся годы, чтобы картина прояснилась до конца. Будут открытия, невероятные истины, подтвержденные расширяющейся мировой сетью исследователей в Канаде, Европе, Азии, счастливо обменивающихся данными по все более быстрым и лучшим каналам. Ее деревья куда социальнее, чем подозревала Патриция. Среди них нет отдельных индивидов. Нет даже отдельных видов. Все, что есть в лесу, это лес. Соперничество неотделимо от бесконечных оттенков сотрудничества. Деревья сражаются друг с другом не больше, чем листья на одной ветке. Кажется, в природе есть не только алый клык и коготь, в конце концов. Начать с того, что у этих видов, находящихся в основе пирамиды жизни, нет ни клыков, ни когтей. Но если деревья делятся своими запасами, тогда каждая капля красной плесени плавает на поверхности зеленого моря.


ЛЮДИ ХОТЯТ, чтобы Патриция приехала в Корваллис и начала преподавать.

— Но я не слишком хороша в этом. Я на самом деле все еще ничего не знаю.

— Но нас-то это не останавливает!

Генри Фоллоус просит ее подумать над предложением:

— Давай поговорим, когда ты будешь готова.

* * *

АДМИНИСТРАТОР ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКОЙ СТАНЦИИ Деннис Уорд иногда забегает к ней с небольшими подарками. Осиными гнездами. Насекомьими галлами. Красивыми камням, отполированными ручьями. Их общение напоминает Патриции уговор, который у нее был с древесной крысой, жившей с ней в старой хижине. Регулярные визиты, молниеносные и застенчивые, обмен бесполезными сувенирами. А потом целые дни в бегах. И как Патриция когда-то прикипела к своей древесной крысе, так и теперь увлеклась этим спокойным и размеренно двигающимся мужчиной.

Как-то ночью Деннис приносит ей ужин. Это плод чистого собирательства. Жаркое из грибов и лесных орехов с хлебом, запеченным на костре из валежника в стеклянном колпаке для защиты растений. Разговор не слишком вдохновляющий. Он таким редко бывает, и Патриция за это благодарна.

— Как деревья? — как обычно спрашивает он. Она рассказывает ему, что может, не упоминая о биохимии.

— Пройдемся? — спрашивает Деннис, когда они заканчивают мыть посуду, сливая воду для повторного использования. Любимый вопрос, на который она всегда отвечает:

— Пройдемся!

Деннис, наверное, лет на десять старше ее. Она ничего о нем не знает и не спрашивает. Говорят они только о делах— о ее медленном исследовании корней дугласовых пихт, о его невозможной работе: он организует ученых и заставляет их придерживаться хотя бы минимальных правил. Возраст Патриции — глубокая осень. Сорок шесть — старше, чем было ее отцу, когда он умер. Все ее цветы уже давно увяли. И тем не менее вокруг все равно жужжит пчела.

Далеко они не уходят; не могут. Полянка небольшая, а тропы слишком темные, чтобы их исследовать. Но им и не нужно забираться в чащу всего того, что любят Патриция. В гниль, в распад, навстречу корягам, буйному плодовитому умиранию вокруг них, где поднимается ужасающая зелень, которая мчится во всех направлениях своими преобразующими кольцами.

— Ты — счастливая женщина, — говорит Деннис, находясь где-то в великом водоеме между вопросом и утверждением.

— Теперь — да.

— Тебе нравятся все, кто здесь работают. Это удивительно.

— Легко любить людей, которые всерьез принимают растения.

Но ей нравится и Деннис. Своими скупыми движениями и благодатной тишиной он размывает границу между практически идентичными молекулами, хлорофиллом и гемоглобином.

— Ты полагаешься только на себя. Как твои деревья.

— Но в том-то и дело, Деннис. Они не полагаются только на себя. Здесь, вокруг, все заключает сделки друг с другом.

— И я так тоже думаю.

Она смеется от чистоты его обмана.

— Но у тебя есть рутина. Работа. И они двигают тебя вперед, постоянно.

Патриция ничего не отвечает, чувствуя, как подступает страх. На пороге умиротворенного пожилого возраста ее вдруг подстерегает ловушка.

Деннис чувствует, как она сжимается; на протяжении двух совиных уханий он не произносит и слога. А потом:

— Вот в чем дело. Мне нравится готовить для тебя.

Патриция глубоко вздыхает и соскальзывает на уже готовую колею:

— И это хорошо, когда для тебя готовят.

Но все куда менее страшно, чем она предполагала. Куда легче. Деннис продолжает:

— Что если мы будем жить по отдельности? И просто… приходить друг к другу время от времени?

— Так… может быть.

— Будем делать свою работу. Встречаться за ужином. Как сейчас! — Кажется, он удивился, проведя связь между своим неожиданным предложением и тем, что и так есть в настоящем.

— Да.

Она не может поверить, что удача простирается настолько далеко.

— Но я бы хотел подписать бумаги, — Деннис смотрит в просвет между пихтами, где солнце заходит за горизонт. — Потому что так, когда я умру, ты получишь пособие.

В темноте Патриция берет его дрожащую руку в свою. Чувство хорошее, так, наверное, ощущает себя корень, когда спустя столетия находит другой, с которым можно сплестись под землей. На свете существует сто тысяч видов любви, изобретенных независимо друг от друга, каждый более изобретательный, чем предыдущий, и каждый продолжает творить.

ОЛИВИЯ ВАНДЕРГРИФФ

Снегу по бедра, поэтому идет она медленно. Оливия Вандергрифф разгребает заносы, как стайное животное, на пути к пансиону на краю кампуса. Ее последние занятия по линейно-регрессионному анализу и моделям временного ряда подошли к концу. Колокола на учебном дворе бьют пять, но сейчас почти зимнее солнцестояние, и темнота смыкается вокруг Оливии, словно полночь. Дыхание коркой застывает на верхней губе. Она всасывает воздух, и кристаллики льда покрывают глотку. Холод вставляет металлическое волокно прямо в нос. Она может здесь умереть, по-настоящему, в пяти кварталах от дома. Новизна этой мысли завораживает.

Декабрь выпускного года. Семестр почти закончился. Она может сейчас споткнуться, упасть плашмя, и все равно докатиться до финишной черты. Что осталось? Быстрый экзамен по анализу долговечности. Последняя работа по макроэкономике. Сто десять слайдов по шедеврам мирового искусства, ее факультативу. Еще десять дней и один семестр, а потом все закончится.

Три года назад она думала, что актуарное дело похоже на бухгалтерский учет. Когда консультант по обучению сказал ей, что оно связано с ценой и вероятностью неопределенных событий, твердость и жесткость в сочетании с кровожадностью заставили ее объявить: «Да, пожалуйста». Если жизнь требовала рабской приверженности одной цели, то были вещи и похуже, чем высчитывать денежную стоимость смерти. К тому же она оказалась одной из всего трех женщин в программе, что тоже придавало немного нервного трепета.

Толчок, чтобы одержать победу несмотря ни на что.

Но толчок уже давным-давно выдохся. Она три раза сдавала предварительный экзамен Общества актуариев и все три раза его провалила. Отчасти проблема в способностях. Отчасти — в сексе, наркотиках и вечеринках ночи напролет. Оливия получит степень; с этим она все еще может справиться. А если нет, воспользуется любыми возможностями, которые поднимет со дна подобная катастрофа. Ведь это, как доказывает актуарное дело и как Оливия уверяет своих чрезмерно обеспокоенных друзей, лишь еще одна цифра.

Она поворачивает за угол в полутьме. Другие студенты, также спотыкавшиеся под весом своих рюкзаков, протоптали тропинки в снегу, сбиваясь в кучу вокруг самых ужасных решений первопроходца. Под снежными заносами растрескавшийся асфальт поднимается над выступающими древесными корнями, изображая самые медленные сейсмические волны в мире. Оливия смотрит вверх. Хотя она мало по чему будет скучать, когда наконец покинет это убогое захолустье, уличные фонари ей нравятся. Их шары кремового цвета, родом откуда-то из Позолоченного века, выглядят, как потухшие свечи. Они мягко освещают дорогу до ее просторной американской готики, когда-то бывшей особняком какого-то хирурга, но теперь порезанной на частные апартаменты с пятью разными пожарными выходами и восемью почтовыми ящиками.

Перед ее домом, освещенное фонарем, стоит необычное дерево, которое когда-то покрывало всю землю — живое ископаемое, одно из самых древних и странных созданий, когда-либо познавших тайну древесины. Дерево со спермой, которая должна проплыть через капли, чтобы оплодотворить яйцеклетку. Его листья отличаются друг от друга, как человеческие лица. В уличном освещении ветви имеют выдающийся силуэт, из-за него, а также из-за причудливых боковых отростков дерево не перепутать с другими, даже зимой. Оливия жила в его тени весь семестр, но даже не знает, что оно тут. И сейчас проходит снова, не обратив внимания.

Она, спотыкаясь, поднимается по заснеженным ступеням в темный зал, заставленный велосипедами. Закрывает за собой входную дверь, но холодный воздух продолжает просачиваться сквозь швы. Выключатель света дразнит ее на другом конце фойе. Шесть шагов по черной полосе препятствий, и Оливия режет лодыжку переключателем передач. Ее проклятия эхом раздаются по лестнице. Весь семестр, на каждом домашнем собрании она бушевала против велосипедов внизу. Но вот они, по-прежнему стоят тут, несмотря на все голосования, кожа на замерзшей лодыжке содрана и вымазана велосипедной смазкой, а разъяренное чувство справедливости кричит: «Дерьмо, дерьмо, дерьмо!»

Но все это не имеет значения. Пять коротких месяцев, и жизнь начнется. Пусть она все еще живет в арендованной убогой комнатке с холодной водой над дешевой кафешкой, где работает официанткой, но все предстоящие преступления и проступки станут принадлежать ей одной, и это будет замечательно.

Кто-то хихикает наверху лестницы.

— Все в порядке?

С кухни доносится сдавленный смешок. Соседей по дому как обычно развлекает ее рутинная ярость.

— Просто отлично, — оживленно и весело отвечает она. Дом. 12 декабря 1989 года. Падение Берлинской стены. От Балтики до Балкан миллионы угнетенных людей выходят на зимние улицы. Из расцарапанной лодыжки на пол сочится кровь. Ну и что? Оливия наклоняется, чтобы прижать к ране сухую салфетку, останавливая поток. Жжет безумно.


НАВЕРХЕ ЕЁ ЖДУТ ОБЪЯТИЯ: два дежурных, одно насмешливое, одно холодное, а в последнем чувствуется полугодовое угрюмое желание. Оливия ненавидит этот дешевый ритуал соседей по дому, но обнимает их в ответ. Прошлой весной группа сошлась в оргии взаимного энтузиазма. К концу сентября общий праздник любви перерос в ежедневные взаимные обвинения. «Чьи это волосы в моей бритве? Кто-то украл пакетик с дурью, который я оставила в морозилке. Кто, черт возьми, засунул оставшуюся тушку индейки в мусоропровод?» Но девушка может сделать все, что угодно, когда видна финишная черта.

На кухне пахнет божественно, но никто не приглашает ее разделить трапезу. Она проверяет холодильник. Перспективы плачевные. Оливия не ела уже десять часов, но решает продержаться еще немного. Если она сможет подождать до окончания своей частной вечеринки, то еда будет похожа на танец с полубогами.

— Я сегодня развелась, — объявляет она.

Разрозненные возгласы и аплодисменты.

— Не сразу у тебя получилось, — говорит наименее любимая из ее бывших родственных душ.

— Это точно. Я разводилась дольше, чем была замужем.

— Только фамилию обратно не меняй. Эта тебе больше подходит.

— И о чем ты вообще думала, когда выходила замуж?

— А лодыжка выглядит не очень. Тебе надо хотя бы смазку счистить.

Снова приглушенные смешки.

— И я вас тоже люблю.

Оливия под шумок берет из холодильника чей-то ореховый эль — только он там еще не протух — и утаскивает его в свою отремонтированную комнату на чердаке. Там, в постели, выпивает всю бутылку, даже не подняв головы от подушки. Хоть чему-то она научилась. Смазка и кровь с лодыжки оставляют пятна на простыне.


Оливия и Дэйви сегодня днем в последний раз встретились в суде, между ее парами по экономике и линейному анализу. Теперь с их браком покончено, и финальное решение уже не может опечалить ее еще больше. Впрочем, сожаления до сих пор мучают Оливию. Связать жизнь с другим человеком — каприз весны на втором курсе — казалось таким всеобъемлющим, таким залихватским и невинным решением. Два года их родители не могли прийти в себя от ярости из-за такой глупости. Друзья совершенно не понимали. Но Оливия и Дэйви были полны решимости доказать, что все ошибаются.

Они действительно любили друг друга, по-своему, пусть их отношения и состояли в основном из того, что они накуривались, читали Руми вслух, а потом трахались до умопомрачения. Но брак почему-то заставил их мучить друг друга. После третьего раза, когда комната смеха обернулась домом ужасов, а Оливия сломала пятую пястную кость, кто-то должен был протрезветь и выдернуть вилку из розетки. Никакой общей собственности у них не было, как и детей, если не считать их двоих. Развод должен был занять дня полтора. Но длился больше десяти месяцев, в основном из-за ностальгической похоти истца и ответчика.

Оливия ставит пустую банку на батарею, к остальным мертвым рекрутам, и начинает рыться в гнезде всякой всячины у кровати, откуда выуживает дисковый плейер. Развод требует панихиды. Брак был ее приключением, и теперь она должна его отметить. Дэйви забрал томик Руми, но у нее осталась куча их любимой транс-музыки и достаточно дури, чтобы все сожаления превратились в смех. Конечно, есть еще экзамен по линейному анализу. Но до него еще три дня, и Оливия всегда учится лучше, когда слегка себя отпускает.

Еще два года назад, даже несмотря на первоначальное возбуждение, ей должно было прийти в голову, что отношения, в которых она умудрилась трижды солгать за первые два часа свидания, могут оказаться не слишком удачными в долгосрочной перспективе. Тогда они гуляли под вишнями в дендрарии кампуса. Она рассказывала о своей глубокой любви ко всему цветущему, что отчасти казалось правдой, по крайней мере тогда. Потом заявила о том, что ее отец — адвокат по правам человека, опять-таки не совсем ложь, а мать — писательница, что было полной чушью, пусть и основанной на реальных фактах. Оливия не стыдится своих родителей. В начальной школе ее как-то раз даже отстранили от занятий за то, что она врезала одной девчонке: та обозвала ее отца «вялым». Но в мире историй с хорошим концом — ее любимой области — родители были куда меньше того, чем могли бы стать. Поэтому она немного приукрасила их для мужчины, с которым, как уже тогда решила, проведет остаток жизни.

Дэйви тоже солгал. Он заявил, что ему даже диплом не нужен, так как он блестяще сдал экзамены на государственную службу, и Госдепартамент уже предложил ему работу. Выдумка была настолько возмутительной, что казалась даже красивой. Оливия всегда питала слабость к фантазерам. Позже, под снегом из вишневых лепестков, он показал ей маленькую викторианскую жестянку с рекламой восковых усов на крышке, внутри которой лежали шесть длинных тонких пулек травки. Она никогда не видела ничего подобного, разве что в школьных антинаркотических фильмах. И достаточно быстро увлеклась изящным искусством дельтапланеризма над оживленной землей. Так начался ее все еще не закончившийся роман с даром, что не обманывал, роман, который, в отличие от брака с Дэви, наверняка продлится всю жизнь.

Она включает трансовый плейлист, садится на свой любимый подоконник, открывает окно в холодную ночь и выпускает клубы дыма на пожарную лестницу, напоминающую смертельную ловушку. Бренчит телефон, но Оливия не берет трубку. Это один из трех мужчин, которые считают, что разбираются в ее логике, но их заблуждения она больше не собирается поддерживать. Телефон не унимается. У нее нет автоответчика. Зачем использовать устройство, которое обязывает тебя перезванивать? Она считает звонки, это своего рода медитация. Двенадцать, за это время Оливия выдувает два массивных гашишных облака на замерзшую улицу. Из-за безумной настойчивости звонящего круг подозреваемых сужается, пока она не понимает. Это может быть только бывший, он надеется отметить развод последней любовной потасовкой.


ПСИХО-СОЦИО-СЕКСУАЛЬНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ юной Оливии: на такое количество образования она явно не подписывалась, когда приехала в город. Она прибыла в кампус три года назад с игрушечным медведем, феном, аппаратом для попкорна и школьным знаком отличия за достижения в волейболе. Следующей весной Оливия собирается уехать отсюда с табелем, усеянным кратерами, двумя штангами в языке, витиеватой татуировкой на лопатке и дневником таких ментальных путешествий, о которых она даже не могла мечтать.

Она все еще хорошая девочка, ну или вроде того. План состоит в том, чтобы быть полуплохой еще несколько месяцев. А потом она все исправит, взмахнет крыльями и отправится на запад, куда вечно направляются все хорошие неудачники. Оказавшись там — где бы это ни было — она получит в свое распоряжение кучу времени, чтобы сообразить, как извлечь пользу из своей нелепой степени. Когда надо, Оливия умеет быть чрезвычайно изобретательной. А еще она, приложив совсем немного усилий, знает, как стать невероятно милой. Мир меняется, раскрывается с треском. Она может поехать в Берлин, теперь, когда будущее, похоже, направилось туда. В Вильнюс. Варшаву. Куда-то, где правила прямо сейчас куются с нуля.

Музыка бьет по ее дельтовидным мышцам, разум лениво парит. Под кожей основывают колонию пауки. Когда Оливия кладет руку себе на бедро, толчок от прикосновения достигает горизонта идей. Скоро разум начинает штормить, и эти бури связываются в единое целое перед ее глазами, отчего весь беспорядок человеческой цивилизации кажется таким прекрасным и самоочевидным. Вселенная огромна, и Оливии позволено летать по соседним галактикам, стреляя молниями по всему вокруг смеха ради, если только она не злоупотребляет своими способностями и не приносит никому вред. Ей так нравится этот путь.

А потом появляются мелодии, прямо внутри. Оливия выключает плейер и пытается сообразить, как пересечь океан комнаты. Когда она встает, голова продолжает подниматься прямо вверх, в совершенно новый слой бытия. Смех помогает ей сдвинуться с места, найти равновесие, и Оливия плывет по половицам, ее груди сверкают, как драгоценные жемчужины. Не сразу, но она все-таки добирается туда, куда хотела, и замирает на минуту, пытаясь вспомнить, что же ей здесь понадобилось. Так трудно что-либо расслышать из-за мелодий собственного изобретения.

Она садится за свой студенческий стол из ДСП и находит блокнот для песен. Настоящая нотная запись для Оливии — все равно что тайное письмо, потому она изобрела свою собственную систему для сохранения мелодий, приходящих к ней, когда она выходит за пределы. Цвет линий, их толщина, расположение — все это помогает кодировать подаренные мотивы. И на следующий день, после того как шум уляжется, она может посмотреть на эти каракули и снова услышать музыку. Словно ловишь кайф от кого-то, кто курит рядом, бесплатно.

Сегодняшняя мелодия вдавливает ее прямо в кресло, когда оркестр неизвестных инструментов исполняет песню, которую ангелы будут играть Богу, когда Он решит вернуть всех домой. Это лучший внутренний саундтрек, который у нее когда-либо получался, возможно, лучшее, что она вообще сделала в своей жизни. Оливия начинает плакать, хочет позвонить родителям. Хочет спуститься вниз и обнять своих соседок, на этот раз по-настоящему. Музыка говорит: Ты не знаешь, как ярко ты сияешь. Она говорит: Кое-что ждет тебя, чистое, совершенное, именно этого ты хотела с самого детства. А затем это священное блаженство становится смешным, и Оливия хохочет, чуть безумно, над своей обдолбанной душой.

Но от мелодии и блаженства кожу щекочет. Идея горячего душа приобретает религиозную настоятельность. В построенной из чего попало душевой — вырезанной из того же чердака, что и спальня, — северная стена покрыта инеем изнутри. Секрет в том, чтобы пустить горячую воду, а только потом раздеться. К тому времени как Оливия залезает под струи, она уже чуть не падает в обморок от голода, а воздух внутри напоминает водоворот изо льда и пламени в узорах пейсли. Она смотрит вниз. Пол в кабинке заливает кровавая пена. Оливия кричит. Потом вспоминает о порезанной лодыжке. Натирает мылом кровоточащую рану и снова начинает хихикать. Люди такие хрупкие. Как они так долго протянули, чтобы учинить все это дерьмо вокруг?

Ногу ужасно жжет. Порез неровный и уродливый. Если будет шрам, Оливия сможет его спрятать под еще одной татуировкой — например, цепочкой вокруг лодыжки. Она проводит мылом вверх по ногам. Гладкость кожи кажется лучшим подарком при разводе, о котором только может мечтать девушка. Каждое прикосновение словно разряд тока. Тело вспыхивает, требуя удовлетворения.

Кто-то тяжело стучит в дверь.

— У тебя там все в порядке?

Оливия не сразу справляется с собственным голосом.

— Уходи, пожалуйста.

— Ты кричала.

— Но больше не кричу. Спасибо!

Она материализуется в комнате. Тело, задрапированное полотенцем и паром, сияет от желания. Даже студеный воздух ласкает ее, как секс-игрушка. Мир не может предложить ничего лучшего, кроме как вознести на вершину экстаза. Оливия сбрасывает полотенце и растягивается на кровати. Падение на одеяло кажется вечностью и с каждой секундой делается все лучше. Она протягивает руку в тень лампы на полу, чтобы отключить ее и погрузиться в восхитительную тьму. Но когда влажная рука дотрагивается до выключателя на дешевой розетке, все напряжение дома входит в ее конечность и вливается в тело. Мускулы сжимаются от разряда, словно в каком-то научном эксперименте, смыкая ладонь вокруг электричества, убивающего Оливию.

Она лежит на кровати, обнаженная, мокрая, бьется в конвульсиях, вторая рука поднята в воздух, Оливия пытается выдавить слово «помогите» со дна легких через рот, застывший от напряжения. Прежде чем останавливается сердце, она умудряется издать двусмысленный стон. Соседки внизу слышат его — уже второй за ночь. От грубой интимности этого звука они краснеют.

— Оливия, — говорит одна, ухмыляясь.

— Даже не спрашивай.

Когда она умирает, во всем доме гаснет свет.

Загрузка...